Голубка

Приставкин Анатолий

Действие «Голубки», как и большинства произведений А.Приставкина, происходит на строительстве крупной ГЭС в Сибири. Великая стройка становится серьезным испытанием нравственной силы, стойкости, честности для молодых героев романа — выпускников Московского строительного института, рабочих, демобилизованных воинов Советской Армии.

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

Глава первая

«Чья коза пестрая замерзает на привязи

16 квартал около магазина».

Надпись сделана химическим карандашом на деревянной дощечке. Дощечка привязана проволокой к выключателю у входа на автостанцию.

Люди вбегали в помещение, грели руками глаза, снимая с ресниц пресные слезы, грели онемелые губы, щеки, оглядывались.

Мужчина в ватнике и кожаной шапке, маленький, бровастый, читая вслух про козу, серьезно сказал:

— Замерзнет коза, враз замерзнет. Говорят, до сорока пяти опустилось, железнодорожник объяснял... А в Ярске все пятьдесят будет, там всегда холодней. Там с Ангары поддает. А коза-то замерзнет...

— Я и говорю, Клондайк!

На том разговор прекратился.

Все ждали автобуса, прислушивались. Дверь непрерывно открывалась, закрывалась, белый пар ударял холодом по ногам, пол у двери был белый, снег на нем не таял.

Автобус все не шел, людей прибавлялось. Каждый боялся пропустить автобус и от дверей далеко не отходил.

Наконец кто-то выскочивший в очередной раз поглядеть крикнул:

— Идет!

Все бросились к двери, толкаясь и заранее прикрывая лица от мороза.

Виктор взял чемодан и, также загораживаясь рукой от холода, пошел за остальными.

Маленький автобусик подкатил, хрустя колесами, по белой дороге, передняя дверь открылась, и за нею стали видны чужие спины и ноги.

Было совершенно непонятно, как в него еще смогут залезть хоть несколько человек.

Но шофер не торопился, и первых, повисших на подножке, медленно утрамбовывали задние. Они кричали «эх». Невошедших осталось только трое, они притопывали ногами и нетерпеливо посматривали на окна. Теперь шофер вышел и стал снаружи закрывать дверь, нажимая на спины висящих.

Дверь закрылась, автобус тронулся. Виктора прижали к трубе, отделявшей шофера от пассажиров. Он согнулся, но в спину ему продолжали давить, так он и проехал, видя перед собой одну только приборную доску и ноги водителя.

Маленький, почти микроскопический человечек пищал откуда-то сзади:

— Граждане, позвольте, я вас оббилечу!

— Ну-ну, оббилеть, оббилеть, — отвечали ему, пытаясь оглянуться и разглядеть кондуктора.

С белыми, будто бронированными окнами автобус катился под горку, перетряхивая все живое в нем.

Шофер, один видящий, где они находятся, затормозил, закричал:

— В УГЭ — есть?

— Нету, валяй дальше!

Люди смотрят вниз и в сторону, пропускают под рукой нечто закутанное в платок, которое при этом говорит:

— Граждане, позвольте... Оббилечу.

Спорят:

— Мальчик?

— Нет, девочка.

— Да мальчик!

Автобус проходит котлован, это слышно по глухому стуку колес об эстакаду. На остановке люди штурмуют дверь и стучат по железному кузову кулаками.

— Полна коробочка!

— Резиновый он... Автобус!

Теперь автобус долго идет в гору и воет надрывающимся мотором, будто вот-вот сорвется.

— Гостиница!

Виктор пробирается к двери, вываливается на лезущих уже в машину людей и с силой вырывает застрявший меж чьих-то ног чемодан.

Холод почти мгновенно полосует бритвой по лицу, острием касаясь губ.

— Глаза отморозишь! — орет толстомордый парень непонятно кому, а Виктор бежит и варежкой закрывает лицо. Глаза пощипывает от холода, они становятся липкими: ресницы примерзают к коже.

Воздух будто загустел, он как спирт — не продышишь. Так думает Виктор и бегом, неловко поворачиваясь с чемоданом, направляется к подъезду деревянной двухэтажной гостиницы.

Входит в вестибюль и сначала ничего не видит: брови, ресницы, глаза — все оттаивает, наполняется пресными слезами. Он стоит у двери, ждет, пока отойдут губы. Расстегивает солдатский зеленый бушлат, вынимает документы.

— Коечку? — спрашивает его бледная женщина за окошком, кутаясь в красный платок.— Подождите, выясню.

Виктор садится, снимает шапку, оглядывается. По лестнице, грохоча сапогами, идут демобилизованные солдаты. Орут песни.

— Сейчас узнаю,— говорит женщина в красном платке, выходя из дверки.— У нас солдаты захватили гостиницу.

— Как захватили? — говорит Виктор, прижимая ладони к лицу, отдыхая.

— Как Зимний дворец все равно. Едут и едут после армии, все строить хотят, — сказала женщина. — Вы тоже демобилизованный?

— Да, — сказал Виктор.

— Подождите, я сейчас найду вам местечко.

Сунув чемодан под койку, Виктор вышел из гостиницы.

— Как пройти на стройку?

На Виктора оглядывались.

— Какую тебе стройку, браток? Бетонный, промплощадка, подсобные предприятия? Тут кругом стройка, может, тебе котлован нужен?

— Котлован, — сказал Виктор.

— Тогда садись в любую будку, они сейчас пойдут на смену, прямо и доедешь до котлована. Небось отдел кадров ищешь?

— Да.

— Тогда вот на будку любую садись и поезжай до конца. Там все увидишь: и управление и все, что нужно.

— Спасибо,— сказал Виктор.

Будки — машины с деревянным крытым коробом — шли по центральной улице одна за другой, целая колонна одинаковых будок, десятка два. Они шли медленно, не останавливаясь, люди выскакивали из подъездов и садились на ходу. Виктор также приноровился и прыгнул в одну из машин, но оскользнулся на обледенелой ступеньке и чуть не упал. Его поддержали садившиеся сзади, а из машины подали руку и втянули вовнутрь.

В кузове было многолюдно, рабочие стояли, плотно прижавшись друг к другу. Виктор видел одни руки да телогрейки с полушубками, редко попадался солдатский бушлат. Некоторые курили, переговаривались. Можно было расслышать, что говорили про мороз, про бетон, про закрытие нарядов, про что-то еще, непонятное для Виктора.

Машина тряслась и гремела, деревянный кузов ее раскачивался со скрипом, на поворотах людей заносило на одну сторону. За чужими плечами и спинами можно было увидеть кусочек задней распахнутой двери, в которой мелькали снег и деревья, какие-то строения. Машина ехала медленно в гору, потом стремглав летела куда-то вниз, круто заворачивала на полном ходу, опять ползла в гору, казалось, этому пути не будет конца. Уже и непонятно было, куда можно ехать дальше; кажется, Виктор столько проехал — и все через тайгу, все куда-то вглубь. Он трясся пять суток в поезде, вышел на станции Ярск и думал, что он уже на месте. Потом снова ехал на автобусе часа два или больше и добрался до стройки. А теперь он ехал в котлован, снова через тайгу, снова куда-то к черту на кулички.

После одного слишком резкого поворота машина замерла, стало вдруг тихо. Люди выпрыгивали из дверей на снег. Виктор вылез вслед за другими.

Вокруг стояло много будок, но подъезжали все новые машины, из них тоже выпрыгивали люди. Виктор увидел длинное здание со многими надписями около двери, за этим корпусом было несколько других, а над ними серое небо сквозь морозную дымку. Никакого котлована Виктор не увидел и подумал, что его завезли в другое место.

— Где здесь котлован? — спросил он проходившего рабочего. Тот оглянулся и ничего не ответил. Люди выходили из машин и исчезали за домами, будто проваливались сквозь землю.

Мимо Виктора пробежала девушка без пальто, в одном платке. Он быстро крикнул ей вслед:

— Это что за объект?

Девушка пробежала по инерции несколько метров, остановилась, спросила:

— А что вы ищете?

— Котлован,— сказал Виктор.

— Ну да,— сказала девушка.— Вам что надо-то, управление?

— Да нет, котлован,— повторил он.

Девушка так же, как рабочий, удивленно взглянула на него. На ней была короткая черная юбочка, валенки, из-под валенок виднелись тонкие капроновые чулки. Через мгновение она скрылась в подъезде соседнего здания.

Виктор смотрел ей вслед, потом двинулся за рабочими в ту сторону, где кончались дома. Вдруг он остановился. То, что он принимал за серое в дымке небо, была лишь скала, обыкновенная береговая скала высотой с сотню метров. Он оглянулся вокруг и увидел другую скалу на противоположном берегу и черную конструкцию эстакады.

Он зашел за дома и встал над громадной белой площадкой, где сквозь туман маячили верхушки кранов, а между ними оранжевые огни костров.

Все располагалось в несколько огромных ярусов — от едва угадываемой в высоте стометровой эстакады до более ясно различимой другой эстакады, вполовину меньшей, чем первая. Он разглядел мост, по которому двигались машины. Реки не было видно за густым паром. Еще ниже был собственно сам котлован, его ложе, которое тоже казалось многоэтажным из-за разных горизонтов работы и гигантских блоков, похожих на многочисленные небоскребы. Ниже — снова краны, экскаваторы, погрузчики, но они никак не впечатляли, не верилось даже, что они здесь что-то значат. Так малы, так мизерны они были по сравнению со всем остальным.

Виктор по-настоящему был растерян. Даже напуган, хотя не сознался бы в этом даже самому себе.

— Надо же, котлована не заметить,— говорил он про себя, чувствуя, как у него совсем не от мороза холодеет спина.— Котлована не рассмотреть...

Он ступил на какую-то из дорог и пошел неведомо куда, слишком пораженный, чтобы понимать и думать. Мимо с грохотом и свистом проносились грузовики, как взбесившиеся кони, снежной пылью ему забило глаза и рот. Он закрыл лицо руками. Где-то рядом ударилась бадья, и он отскочил в сторону. Кто-то крикнул, засмеявшись:

— Кишки на трос намотаешь!

— Вира! — кричали кому-то.— Вира!

Молодой рабочий орал, свесившись с блока, девушке-сигнальщице:

— Ты сегодня в кино идешь? Идешь, спрашиваю?

Мимо прошли люди, говоря на ходу: «...В такие морозы сталь работает вполовину нагрузки... Гарантии не хватает».

От всех этих голосов Виктор окончательно пришел в себя. Обошел вокруг управления, прочитал надписи на досках около дверей. Потом увидел столовку, зашел и поел. Сидя за столом с какими-то рабочими, он подумал: «Вот они тут работают. И не падают в обморок от всей этой сутолоки и грохота. И компот едят по три стакана. Нужно проситься в котлован, а там я разберусь. Не такие трудности переживали».

Это у них в солдатской самодеятельности, в конферансе были такие слова. Артисты спрашивают бойцов, понравился ли им концерт, а бойцы отвечают: «Терпим, не такие трудности переживали».

Виктор поел и вышел из столовой. Наступали длинные сумерки, мороз больно жег лицо. Зажглись прожекторы. Но и они едва просвечивали сквозь туман, было тяжело дышать. Виктор еще раз окинул взором котлован, все большое и малое в нем, доступное взгляду. Теперь он слышал непрерывный, исходящий от всего, что тут было, гул, улавливал сложное движение машин и механизмов, двигающихся, казалось, бестолково, суетливо, почти без участия людей.

Уже без паники, без чувства страха он подумал: «Надо же столько наворочать! И кто-то все это понимает, направляет! Сколько же здесь людей работает, сколько рук приложено ко всему этому! Ведь и техника руками управляется...»

Теперь он увидел то, что прежде не смог увидеть, если б даже захотел. Темную тайгу на высоких берегах, черную, почти густую воду Ангары, которая кипела на морозе и подымалась паром, и неожиданные березки, росшие прямо из скалы. Виктор поразился этим березкам почти так же, как совсем недавно поражался фантастическому скопищу металла и бетона. Откуда здесь самые обыкновенные, подмосковные березы, косо растущие из камня, они-то откуда здесь?

Виктор влез в машину, спросил высокого парня:

— До гостиницы доеду?

— Доедешь,— ответил тот.

Виктор не сел, а вытянулся рядом с парнем, чтобы смериться с ним ростом. Выходило, что парень немного выше, но по другую сторону от Виктора стоял малорослый дядька, сварщик, которого все называли «сварной». Дядька был явно ниже Виктора, и он опять подумал: «Ничем я их не хуже. Получу робу и буду такой, как они. Никто не отличит. А бушлатик нужно поберечь, новенький совсем выдал старшина Захаров. Бушлат еще пригодится в жизни».

Было воскресенье. В гостинице от голосов позванивали стекла. Какой-то парень, привязав бечевку к градуснику, опускал его через форточку.

Виктор стоял у окна и смотрел на парня. Как будто себя увидел со стороны. Ехал на стройку и ничего особенного не чувствовал, только возбуждающее действие дороги. Новые станции, новая, особенная чем-то земля.

Потом, за Тайшетом, увидел он из окна поезда грузовик и белое-белое поле. Что за грузовик, зачем в поле один? Стынет, бедолага, черной точкой, конца и края нет полю.

Он смотрел на грузовик, ему стало холодно. Завернулся в одеяло, и все исчезло: поле, черный одинокий грузовик в белом пространстве и чувство одиночества. Да и при чем тут, действительно, грузовик?

Внизу хлопнула дверь.

— Везли-и! — кричит подвыпивший морячок за спиной Виктора. В бушлате, голова перевязана бинтом. — Вез-ли? Златые горы... И реки, полные вина?

Морячок снимает с руки новенькие часы и кричит:

— Вот они, дорогие, нез-за... неза-ржавленные...

— Батюшки, вызовите патруль! — кудахчет сторожиха и смотрит из-за угла.— Батюшки, драка будет...

— Вез-ли?! — кричит морячок, потрясая часами, и у него на глазах выступают слезы.— За службу награждали — во, читай! «Отличнику боевой и по-литической...» А сейчас я кто? Приживальщик на стройке, вот кто я! Подсобник на пятьдесят в месяц... Берри часы!.. Налетай, подешевело!..

— Слава, прекрати сейчас же,— говорит, откуда-то появляясь, маленькая визгливая женщина.— Слава!

— Ты моряку говоришь? — ревет Слава, наклоняя голову.— Ты моряка понять можешь? Ты знаешь молитву мор-ряка? Госпо-ди! Преврати ты море Охотское в водку московскую, утоли ты душу матросскую! Знаешь?

— Слава!

Виктор участливо смотрит на сторожиху, на визгливую женщину, пытающуюся остановить скандал, на морячка. И понимает: ввязываться не стоит. Он новый здесь человек, лучше помалкивать.

— Да отстань ты, не лезь! Не по силам тебе! — кричит пьяный Слава, отодвигая женщину и глядя теперь на Виктора.

Теперь и женщина глядит на Виктора и сторожиха. Женщина почти с мольбой, сторожиха недоверчиво, а морячок изучающе: этот ввяжется или нет?

Виктор становится как бы соучастником происходящего. Он понимает, что не сможет просто так уйти. Разве сделать вид, что ему все равно? «Мало ли кто орет, я не милиция. Гори они синим огнем, чтобы мне же за подвиги побили морду...»

Слава-морячок почувствовал пассивность Виктора и, уже презирая его, сознавая свое превосходство, с силой плюнул в его сторону.

И женщина, как показалось Виктору, взглянула с уничтожающей жалостью и отвернулась.

Тогда Виктор шагает, расталкивая людей, и берет морячка за руку.

— Ты? — говорит морячок, удивляясь и краснея от гнева. Он тянет руку, но Виктор держит ее.

— Тише,— говорит Виктор, и ему противно уже, что он ввязался в это дело, его тошнит от запаха сивухи, от этих красных, возбужденных глаз.

— Тут тебе не океан, а гостиница,— говорит он еще.— Успокойся, дружок.

— Дружок? — кричит Слава.— Вот как врежу по-дружески! Сделаю асимметрию.

Слава вырывает, наконец, руку, безумно смотрит на Виктора, приближая свое лицо. Может, он сейчас ударит головой в зубы?

— У тебя что?.. Родители богатые, что всю жизнь на лекарства работать будут? — спрашивает Слава, оттесняя Виктора назад.

Виктор понимает, что сейчас последует удар. Он старый детдомовец, он прошел через все. Когда бьют, больно только вначале. Потом удары только слышишь, не чувствуешь.

Так он думает, быстро, помимо своей воли соображая, как ударят и успеет ли он ответить.

Он прислоняется к стене, ждет.

— Слава! — кричит маленькая женщина, и с ней появляются два милиционера.

Слава тяжело дышит и глядит в пол.

— Везли? — говорит он, шмыгая носом.— А теперь вон как. С милицией...

Он размахивает часами и с силой хлопает их об пол.

— Вот вам. Видели? А больше и ничего.

Он поднимает часы, подносит их к уху и не торопясь уходит по коридору.

Виктор остается один. Он стоит у окна, с неприязнью думает о себе.

Он думает, что он испугался. Противно. Сейчас бы пойти поговорить с кем-нибудь, хоть письмо написать, да в общем-то некому. Разве только бывшему командиру роты Кузьменко? Что-нибудь в таком роде: «Здравствуйте, товарищ старший лейтенант, вот и приехал на Ярскую ГЭС. Еще толком ничего не видел, один котлован. Основное сооружение, как тут называют. Пятый год идет стройка, но и на нашу долю работы осталось. Я слышал, как кто-то сказал: «Чем дальше в лес, тем больше ГЭС». Это правда. Сейчас наступил ответственный период, в плотину идет большой бетон, много техники. Я доехал от гостиницы до управления котлована. Сверху стройка напоминает гору небоскребов. Вертикальные блоки, эстакада, костры через морозный туман. Но что к чему, тут сразу не разобраться, нужно поработать. Много таких ребят, как я, только отслуживших. Работают где придется. Где я буду работать, пока не знаю, у меня ведь диплом строителя...»

Старший лейтенант Кузьменко был ненамного старше Виктора, иногда они разговаривали о жизни. Оба любили читать, брали друг у друга книги, особенно их интересовали стихи. Они до хрипоты спорили, кто лучше: Маяковский или Есенин? Это было время, когда все почувствовали, что их интересуют стихи. Поэты попадались разные, но они читали всех, и радовались, и старались понимать стихи, и им казалось, что они действительно все понимают. Потом Кузьменко уехал в Крым отдыхать и там женился на медсестре. По приезде он пригласил Виктора домой на воскресенье. Они сидели втроем и пили водку. Виктора поразило, что молодая жена пила не меньше мужа. Она, нисколько не смущаясь, любовалась Виктором, говорила ему:

— Солдатик... ты красивый, ты хороший.

Он оглядывался, замечая женские вещи, брошенные на стул, и искусственную косу, висящую на спинке кровати. Он удивлялся этой искусственной косе, что так вот ее прицепляют и носят или оставляют на спинке кровати. Он вдруг подумал, что старшему лейтенанту не повезло, жена его просто обманет.

«Разве можно так жениться?» — серьезно огорчаясь, думал он. Он заторопился в часть.

— Солдатик, посиди, ну, солдатик...— шептала жена Кузьменко, глядя Виктору прямо в глаза. Ласково до головокружения. Но старший лейтенант и этого не понял. Добродушно усмехаясь, он сказал:

— Машка, пожалей человека... Он в увольнении, он должен идти. Но он придет еще к нам. Виктор, ты приходи, не стесняйся. Ладно?

— Приходи, солдатик, — сказала кузьменковская Машка и поцеловала Виктора в щеку.

— Ладно,— хрипло ответил Виктор, словно выполняя приказание, и потом бегом шел до части, не мог опомниться. «Никогда не буду жениться. Никогда, до тридцати. Нет, до сорока лет».

«Товарищ старший лейтенант, как вы живете, как супруга? Я пока живу в гостинице, но потом, может быть, устроюсь в общежитие. Все будет нормально, я ко всему привык, важно устроиться работать по специальности строителя. Потом вам еще напишу...»

— А вы кто? — спрашивает его та самая маленькая женщина, подойдя так тихо, что он вздрогнул.— Вы тоже после армии?..

Она смотрит на него снизу вверх. У нее черные брови, черные блестящие глаза.

— Да, я приехал...— говорит Виктор, пожимая плечами и чувствуя неудобство, что сказать ему больше нечего. Откровенничать с этой женщиной ему не хочется, все, что связано с пережитой сейчас сценой, вызывает в нем раздражение.

Маленькая женщина говорит:

— Вы здесь живете? Вы бы пошли куда-нибудь, пока... пока они такие, не протрезвились, а?

— Куда, например? — сдержанно спрашивает Виктор, как бы говоря: «Ну что еще вы ко мне пристали?»

— Да,— произносит женщина, понимая его раздражение, как бы извиняясь. — Да, сегодня холодно. Вот что, приходите вы к нам в девятнадцатое общежитие. Восьмая комната. Я здесь политрук, зовут меня Кира Львовна. До свидания. Мы рады свежим людям.

«До свидания» она говорит почти равнодушно и уходит, тут же, наверное, забыв про Виктора.

Вечером он пришел в девятнадцатое общежитие.

Кира Львовна встретила его приветливо, хотя и сдержанно, познакомила с подругой («Знакомьтесь: Нинка — геолог»), посадила пить чай.

В комнате девочек было просторно, главное, чисто, не то что в гостинице. Две кровати, шкаф с зеркалом, тумбочки. Вместо абажура обложка от книги.

— Мы на нее, когда ночью читаем, Нинкину юбку вешаем,— сказала Кира Львовна.— А вы ешьте варенье, это домашнее.

Виктор пил чай, молчал. Он думал о том, что Кира Львовна вовсе не старая, как ему показалось сначала, пожалуй, она даже ровесница ему.

— А вы правда сильный? — спрашивает Нинка, разглядывая его. Глаза у нее голубые, будто вытаращенные, будто кукольные.

Она приближает к нему лицо и словно бы этого не замечает или действительно не замечает.

— Кирюха говорит, что вы там нашего Славочку...

Она хохочет, совсем смущая Виктора. Глаза Киры Львовны смотрят осуждающе, но Нинка не обращает на это внимания.

— Да чего вспоминать,— говорит Виктор, старательно занимаясь вареньем. Оно из крупной вишни, очень крупной, сладкой.

— Конечно, тебе наподдали бы,— без огорчения, легко произносит Нинка, называя его на «ты».— Одного их морячка обыграли на промплощадке в карты, так они всей бригадой ночью сделали марш-бросок, снесли две чужие палатки, а утром вышли на работу как полагается... Вон, Кирюха знает!

— Им тяжело,— говорит Кира Львовна, хмурясь оттого, что Нинка слишком прямо, до бесстыдства, в упор глазеет на Виктора: «Что он может подумать о них!» — Ребята же рассчитывали, что смогут устроиться крепко: общежитие, работа по специальности...— говорит, отворачиваясь, она.

— А Славка влюблен в нашу Кирюху,— вставляет Нинка, слизывая варенье с блюдечка. — И часы он из-за нее уже вторые...

— Стирать негде,— говорит Кира Львовна.— Скученность, водка, всякие эксцессы, естественно.

— А он, Славка, сказал: «Куплю дом, две койки и пришлю сватов к Кирочке, без нее мне жизни нет».

— Нинка! У тебя язык — помело! — кричит Кира Львовна будто в шутку, но Виктору понятно, что сердится она всерьез.

— Пойдем к Усольцеву? — вдруг вскакивает с места Нинка и уже хватает чайник и свой стакан.— Он у себя, он говорил,чтобы приходили.

— Ой, я тебе расскажу,— шепчет Нинка Виктору на ухо, как будто нужно было от кого-то что-то скрывать.— Он тут, ну, Усольцев, значит, главный редактор многотиражки...

— Какой еще главный в многотиражке? — раздражается Кира Львовна, сердясь уже и на Нинку, и на Виктора, наверное, и на себя.

— Ну, редактор,— объясняет Нинка.— Его назначили из Иркутска и уже построили вот такой дом! А он возьми да первые две статьи напиши про начальство, про Лялина нашего, который в постройкоме... про недостатки, про жилье... дом ему не дают, а он не уезжает, хотя его в областной газете с руками оторвут... Живет в комнатке здесь, а семья у него в Иркутске... Двое детей...

— Помолчала бы о детях,— как-то непонятно сказала Кира Львовна.

Нина посмотрела на нее. Пожала плечами.

— Не кощунствуй, ты же понимаешь, о чем я говорю,— сказала Кира Львовна очень категорично.

Толкнулись в дверь к Усольцеву.

Усольцев лежал на койке и читал книгу. Ему было лет сорок, сорок пять. Он не спеша поднялся, освободил столик от бумаг и сказал Виктору:

— Давайте, давайте и закройте дверь.

Он достал из тумбочки коньяк, сухую колбасу из-за окна. Пока Нинка ее чистила, с трудом снимая кожу, разлил коньяк по чашкам, а себе — в железную кружку. Не дожидаясь и не приглашая, взял кружку и выпил.

Он не то чтобы не понравился Виктору, но впечатления на него не произвел.

Пил молча, а если и говорил, то самое пустяковое, о той же выпивке: «Нальем?», «Бери закусывай, самая лучшая рыба — колбаса», «Если в мире люди создали что-то прекрасное, так это коньяк!», «Итак, вздрогнем?!»

Усольцев пьянел на глазах, зрачки у него сделались текучими, лицо потемнело, стало лиловым.

Виктор отпил коньяк, замечая в то же время, как Усольцев трогает руками Нинкину талию, обхватывает и прижимает к себе.

— «На заре туманной юности всей душой любил я милую»,— пропела Нина, засмеявшись, и поцеловала Усольцева в щеку.

— Нинка у нас как птенец. Как птенец, ей-богу! Утром проснулась, глаз не открыла, а уже начинает чирикать. Вот так и поет, не открывая глаз,— сказала Кира Львовна, стараясь как будто выгородить Нину, сама удивляясь своему теплому чувству к ней.

— Ты мне поешь? — говорит Усольцев, обнимая ее в открытую и откровенно показывая Виктору на Киру Львовну, так что видят и Нина и Кира Львовна.

— У нас газетчиков не любят, от них одни неприятности,— тоненько тянет Нина, прижимаясь к Усольцеву.— А я люблю, мне можно. Витя, хочешь, я и тебя полюблю?

— Мне тяжело за этих ребят, которые в гостинице. Если бы вы знали, какие они славные,— говорит Кира Львовна.

— Усольцев, ты на мне женишься? — спрашивает, оборачиваясь, Нинка.

— Они сказали: «Если через неделю не дадут жилья, мы организованно атакуем строящееся общежитие и займем его».

— Ну, Усольцев, ну скажи это при всех...

— Начальство уже переполошилось,— говорит Усольцев, отпивая коньяк, как чай, из Нинкиной чашки.— Они там комиссию назначили.

— А почему ты об этом не напишешь? А, Усольцев? — спрашивает Нина, высвобождаясь из его рук.— Испугался?

— Нинка, перестань, ты не права! — кричит Кира Львовна.— Пойдем к нам,— говорит она уже спокойнее.— Иначе ты не остановишься. Пойдем в нашу комнату.

— У нас холодно,— говорит Нинка.— Ой, посмотрели бы, как у меня на работе! Десять градусов, а под столам — два.

— А зачем под столом?

— Ноги-то у меня под столом,— жалобно говорит Нина и кричит, возвращаясь к двери: — Усольцев, я к тебе еще вернусь!

Нина без причины смеется, хватая руку Виктора и прижимаясь к ней лицом.

— Нинка, прекрати ты свои психические атаки,— говорит, нервничая, Кира Львовна.— На него и так Усольцев быком смотрел.

— Ну и что, на Вовку вчера тремя быками смотрел.

— Я пойду,— говорит Виктор. Они уже на первом этаже.— Спасибо вам.

Он выходит на улицу. Идти странно легко и тепло. Улица гидростроителей помечена трассой огней, километра на три она прямая и совсем без людей. Все, наверное, спят. Над Ярском стоял морозный, чистый, глубиной до звезд воздух. Вокруг фонарей сияли радужные нимбы. На окнах домов узоры — елочки и цветы. Белые дымы из труб исполосовали небо. Трактор где-то заработал, щекочет звуками тишину. И все так странно знакомо. Вот живут здесь люди. Работают. Спорят, ругаются. Любят. Пьют вино. Все, как дома. Как у себя дома. Виктор идет по белой укутанной дороге, прямо посредине, не встречая никого. «Какая ледяная пустота! — думает он совсем весело.— Млечный Путь... А Нинка, которая живет с Усольцевым, мне вовсе и не нужна!»

В девять утра Виктор уже был у первого секретаря горкома комсомола Чуркина.

Горком помещался в административном здании, на первом этаже, слева. В кабинете Чуркина толпился народ. Виктор присел на крайний стул, за спинами других сидящих, рассчитывая, что он сможет дождаться, когда все уйдут. Но разговорчивый, очень подвижный секретарь, наверное, всегда знал, кто и зачем его ждет. Он спросил Виктора через головы стоящих:

— Вы ко мне? Вон, товарищ в бушлате! Я спрашиваю: ко мне?

— Да, я насчет работы,— сказал Виктор, вставая.

— Какой работы? — спросил громко Чуркин.— Да идите сюда, чего вы там прячетесь?

— Я не прячусь,— сказал Виктор. — Я вам писал, помните, что сапер-строитель хочет у вас работать.

— Ну? — спросил Чуркин, почему-то улыбаясь.

— Вот я и приехал,— сказал Виктор.

Он подумал, что Чуркин оттого и улыбается, что не знает, как его зовут, разве всех запомнишь, кто писал письма.

— А вот она уезжает! — сказал Чуркин и кивнул на девушку, которая сидела у стола и вытирала глаза платком.— Видели такое чудо-юдо? Так поглядите, не скоро увидите!

Виктор молчал, и Чуркин сел на стул рядом с девушкой.

— Вы поймите, люди просятся сюда, отказываем, письма шлют, умоляют, на любую работу согласны. А вы... Аленушка, вы кирзовые ушки! Счастья своего не понимаете.

— Сча...— сказала девушка.— Сча...— Она шмыгала носом и не могла выговорить этого слова.

— Не могу я точко-вщицей,— сказала она с придыханием. — Они все требуют больше записать, чем сделано.

— Ага! — воскликнул Чуркин.— Верно. Ведь правильно вы говорите: они будут требовать, им заработать хочется, им хлеб хочется с маслом есть! Но вас и поставили для того, чтобы хлеб с маслом они ели законный, а не за перекуры с дремотой. Сделали ездку — запиши. Поставь точку. Сделали другую — запиши еще. Вот для чего вас поставили!

Чуркин сказал, будто удивляясь, как можно не понимать таких очевидных вещей.

— А они говорят: «Ты жмешься за лишнюю ездку, будто эти деньги из твоего кармана».

— Правильно говорят! — сказал, усмехаясь, Чуркин. — Мне бы таких агитаторов!

— Они мне... одеколон подарили,— сказала девушка и заплакала.

А все засмеялись. Виктор тоже засмеялся.

Чуркин посмотрел на него теперь пристальней.

— А вы говорите: на работу! — с упреком сказал он Виктору.— Дадут вам работу, а вы жаловаться...

— Я не собираюсь жаловаться,— ответил Виктор. Ему неудобно было напоминать, что он писал о строительном техникуме и спрашивал, можно ли приехать. Но напомнить было необходимо.

— Да, помню я,— не дав ему договорить, отмахнулся Чуркин.— Все о вас помню. Детдомовец, так? Общественник, в роте был комсоргом, это вы, что ли, писали?

— Писал,— сказал Виктор, удивляясь, что секретарь мог запомнить такие подробности из его письма. Чуркин копался в бумагах на столе, наверное, искал это письмо или ответ на него. Не нашел, спросил мягко, глядя в глаза:

— Ну, в котлован хочешь?

— Да. В котлован,— сказал Виктор.

— Мастером? — спрашивал заботливо Чуркин.

— Если можно,— ответил Виктор, поддаваясь сочувствию Чуркина, так же искренне и прямо.

И тут вдруг Чуркин улыбнулся совсем по-дружески, показывая свои золотые зубы, и тем же, будто бы сочувствующим, но совсем с другими интонациями голосом произнес:

— Ничем помочь не смогу.

Это было неожиданно, будто обухом по голове.

Виктор растерялся. Он не смог и не хотел скрывать впечатления от слов Чуркина. Он не слишком рассчитывал, что его сразу назначат мастером, но для себя давно решил: работать надо идти только на плотину. Через отдел найма и увольнения это было труднее, звонок Чуркина значил больше.

Чуркин будто полюбовался произведенным эффектом, теперь он стал звонить в швейную мастерскую, спрашивал какую-то Иванову. Когда подошла Иванова, он объяснил, что нужно устроить ученицей одну девушку: «Она сейчас к вам зайдет. Ага».

Он разговаривал по телефону и почему-то подмигивал стоящему перед ним Виктору.

— Все хотят в котлован,— говорил он.— А она из котлована. Ну, спасибо, всего хорошего.

Чуркин велел девушке торопиться к этой Ивановой, быстро отпустил остальных и крикнул секретарше, что сходит пообедать домой. Девушка-секретарша выглянула из приемной, в руках у нее были хлеб и конфета. Она кивнула.

Чуркин направился к двери, спросил Виктора, будто знал, что он пойдет обязательно следом:

— Характеристика есть?

— Все есть.

— Долго был комсоргом?

— Два года.

— Так,— сказал Чуркин, выходя на улицу, щурясь от белого снега.

Он сказал, точно они были давно знакомы:

— Я вот тоже начальником цеха тут работал! — Он вздохнул и спросил, обедал ли сегодня Виктор.— Смирнов твоя фамилия? Сто тыщ Смирновых...

— Ну, а насчет работы? — сказал Виктор, не поражаясь ни редкой памяти Чуркина, ни такому странному разговору. Он начинал раздражаться.

Чуркин заметил эту перемену в голосе, посмотрел на него удивленно и вдруг предложил:

— Мне нужны комсомольские кадры, разве я не говорил? Мне нужны работяги, из таких, как ты... Ну?

И стоял, ждал ответа.

— Я же мастер,— сказал Виктор, соображая, чего хочет от него Чуркин.— Я строить приехал, я пойду в отдел кадров.

— Вольному воля,— сказал Чуркин без улыбки. — Но подумай. Через три дня комсомольская конференция, приходи послушай. Увидишь нашу работу. Будь здоров, тезка.

— Я пойду в отдел кадров! — крикнул Виктор.

Он направился в столовую, вспомнив вдруг, что ничего сегодня не ел.

Но он никак не мог прийти в себя после разговора с Чуркиным.

Он понимал, что его не особенно-то ждали, что таких, как он, много, «сто тыщ Смирновых», так сказал Чуркин. Это Чуркин прав. Все хотят примерно того же. Но ведь и он прав, что хотел в котлован. Виктор надеялся на помощь горкома комсомола, рассчитывая на свой диплом строителя.

«Осечка,— подумал он.— Буду разговаривать на месте, там виднее. Свет, что ли, клином сошелся на горкоме! Проживем и без Чуркина, тоже шишка на ровном месте».

Так он думал про Чуркина, но никак не мог по-настоящему разозлиться на него.

На улице орали песню обмороженными голосами:

Случилось так в Ярске на Ангаре, Хватил я какого-то зе-лья! А утром проснулся с похме-лья У Я-рского мо-ря!..

На дверях столовой было крупно выведено мелом:

СЮДА НЕ ЗАРАСТЕТ!

В столовой Виктор долго читал меню, морщился, не соображая, что же обозначает «сам жареный».

«Мастер,— подумал он про Чуркина.— Начальник цеха... по обработке».

Он закрыл глаза, открыл. Было написано уже: «Сом жареный». Ему стало смешно. Он выбил сома и подумал: в конце концов его никто не торопит. Может подумать до комсомольской конференции.

Вечером Виктор снова пошел в девятнадцатое общежитие.

У общежития толпились мужчины. Виктора узнали, пропустили.

Нина была сонная. Не поднимая головы, с полузакрытыми глазами, она протянула Виктору руку, как для поцелуя.

— Не пропускали? — спросила Нина.— Просто на каждое женское общежитие в Ярске приходятся три мужских.

Кира Львовна убиралась в комнате и казалась озабоченной.

— Ребята днюют и ночуют здесь,— сказала она.

— А что такого? — ответила медленно Нина.— На улице мороз.

За стеной прозвучала гитара, и Нина села на постели с полузакрытыми глазами, почти лунатическими, растрепанная, красивая. Она шарила босыми ногами по полу, отыскивая тапочки.

— Пойду петь блатные песни. Вить, не уходи, я сейчас.

Кира Львовна бросила веник, села напротив Виктора и сердито стала объяснять, что с Нинкой и легко и тяжело. Когда они приехали, решили, что дежурить будут по очереди. Кира Львовна готовит, все хорошо, доходит очередь до Нинки: «Ой, девочки, что-то мы давно в столовую не ходили!»

— На днях прихожу с работы,— сказала Кира Львовна,— записка на столе: «Похороните на левом берегу». Я обмерла. Побежала по общежитию, даже на чердак заглянула, потом догадалась постучать к Усольцеву. Она там, конечно, и губы не забыла накрасить. Ох, как мне хотелось оттаскать ее за рыжий чуб! А она говорит: «А что, это я на всякий случай заготовила».

— У нее плохо все? — спросил Виктор, не зная, как точнее спросить.

— Как у всех,— сказала Кира Львовна, вздыхая.— Обыкновенные трудности.

Громко стукнув дверью, вернулась Нинка и принесла гитару. За ней пришли девушки из соседней комнаты. Появился Усольцев. Виктору он кивнул и сел на стул. Нина забралась с ногами на кровать, на подушку, и стала настраивать гитару.

— Ну, чего вам? — спросила она и, так как все молчали, начала бренчать что-то совсем непонятное. Вдруг замолкла, рассматривая струны. Запела:

Виновата ли я, виновата ли я, Виновата ли я, что люблю. Виновата ли я, что мой голос дрожал, Когда пела я песни ему.

Голос у нее был несильный, совсем беззащитный, какой-то детский... Когда она пела, хотелось заглянуть ей в глаза.

Дорогая моя, ты не спи в эту ночь, Ночью спать непростительный грех, Ночью звезды горят, ночью ласки дарят, Ночью все о любви говорят...

Так поют, когда все знают и про всех и про себя тоже. Становится больно, и пощипывает где-то под сердцем. Потому что правда не в этих словах, самих по себе только сентиментальных,— правда в том, как их поют. Как их чувствуют.

Так думал Виктор, рассеянно и туманно. У него кружилась голова от неожиданного, щемящего чувства близости ко всем, хотя были здесь пока только чужие.

А кто есть у него, кроме них? Старший лейтенант Кузьменко со своей женой! Да и помнил ли о нем Кузьменко? Хотя очень хотелось, чтобы помнил. Тогда было бы легче. Хоть кто-то помнит.

Как говорил солдат Грачев из их роты: «Хоть бы пустой конверт кто прислал, не письмо, не записку, на них может не быть времени, а пустой конверт. А я получил и знаю: меня вспомнили».

Среди путаных своих мыслей о Грачеве, среди ощущения Нинкиной песни, теплой комнаты, многих людей Виктор не заметил, не расслышал, как в комнату вошла девушка и сказала:

— Спасибо за плитку, приходите на макароны.

Он повернулся на голос, как и остальные, увидел ее светлую голову, большие, чуть раскосые глаза, ковбойку и брюки.

Она была поразительно неожиданна, и Виктор так удивился, что больше ничего и не запомнил.

— Опоздавшим достаются дырки от макарон,— сказала она и ушла.

Виктору показалось, что она посмеивалась, и вместе с тем она была очень серьезной. Наверное, у нее были густые ресницы и вызывающая привычка не стесняться чужого взгляда. Но, может, все это он придумал, потому что это он придумывал после того, как она ушла, а все молчали.

— Это Женька Голубка из семнадцатой. Там инженерши живут,— сказала Нина, опуская ноги с кровати и отыскивая на полу на ощупь тапочки. — Девчонки, я потом доиграю, я макарон хочу! Усольцев, Кирюха... Витя, ты тоже — пошли.

И она пошлепала на второй этаж со словами:

— Они там быстро все съедят, а я макарон хочу.

Виктор встал и пошел за всеми. Когда они вошли, Нинка, потом Кира Львовна, Виктор и последним пропустивший Виктора Усольцев, сразу же увидели, что в комнате тесно, все за столом, а на столе стоит дымящаяся кастрюля с макаронами.

Их приход шумно приветствовали, сдвинулись, очищая место, но Виктор, садясь, успел рассмотреть комнату, где все было обжито, стояли две кровати, радиола «Урал» и на стене была полочка с книгами.

— Юрочка Николаевич! Юрочка Николаевич! — говорила одна из девушек, худенькая, в круглых, старомодных очках.— Толкните Женьку, пусть кормит гостей, она сегодня дежурная.

— ДПШ,— произнес длинный парень рядом с Виктором.— Мы говорили: ДПШ — дежурный по школе. А расшифровывали так: дам по шее.

— Леша, о чем ты при гостях? — спрашивает худенькая девушка в старомодных очках, которую называли Верой.— Включи лучше радиолу, люди хотят слушать не тебя, а музыку.

Виктор сидит, смотрит на макароны, от которых плывет густой пар, и знает, что стоит поднять глаза — и он увидит Женьку.

Ему легко было бы сейчас ее рассмотреть, но вот он поднимает глаза и не может увидеть, какая она. Он просто видит ее, не замечая никаких подробностей, просто всю ее, и только. Ему неудобно так долго глядеть. Он уставился в макароны, в тарелку — на тарелке зеленым выведено: «Общепит»,— и снова ничего не знает о ней, только то, что она сидит напротив. Она засмеялась, что-то произнесла насчет собак («Собаки ходят мехом наружу»), двинула стулом и предложила кому-то еще макарон. А он копается вилкой в макаронах и знает, как она сидит напротив, как дышит, как смотрит и как движется. Хотя он совсем не глядит на нее.

Ему странно, что он все о ней знает. Может, он ее где-нибудь встречал? Он поднимает на нее глаза, он хотел бы ее спросить: «Откуда вы?»

— Юрочка Николаевич, сделайте музыку тише! Под нами живут женатики, они будут стучать щеткой в потолок!

— Вы работаете в УПП? — спрашивают кого-то.

— УПП — управление подсобными предприятиями.

— УПП — управление постоянного простоя.

— В УППе была собака, он ее убил! — кричит Лешка Жуховец, длинный парень.

Теперь Виктор отрывается от макарон, чтобы опять посмотреть на Женю. Он дает себе слово, что это будет коротко, как огонь маяка: раз-два-три — и потухло. Но он видит ее встречный взгляд и вдруг спрашивает:

— Вы откуда?

— Что? — говорит Женя, наклоняясь в сторону Виктора и раскрывая еще больше большие глаза.— Вы что-то спрашивали?

Худенькая Вера кричит:

— Кому макароны, последние? Когда дарили кастрюлю, мы завопили: «Ой, какая большая!» А сейчас говорим: «Ой, какая маленькая!»

— Вы откуда? — спрашивает Виктор, желая, чтобы его не слышал никто, кроме нее, но так, наверное, невозможно.

Его никто не слышит, но она не слышит также.

— Ничего не пойму,— говорит, удивляясь, Женя.— Он чего-то просит, дайте ему макарон!

Нинка кричит Виктору в ухо:

— Мне легче на правый берег съездить и взять десять проб, чем мыть посуду. У нас один знакомый, чтобы не мыть посуду, все время покупал новую. Представляешь, сколько у него было посуды?

— Почему-то я вас знаю,— говорит Виктор, растерянно улыбаясь среди общего разговора, ничего не видя, кроме Жени, но и ее не видя, а просто зная, что она здесь.— Может, мы где-то встречались? — говорит он.

— Юрочка Николаевич, принесите с окна компот «Ткемали»!

— Что? — спрашивает Женя, напрягаясь и морща лоб.— Что вы знаете!

Все произносят «у-у-у», встречая трехлитровую банку компота, потому что Ярск уже год ест сливовый компот «Ткемали». К тому же дело перед получкой.

«Откуда ты? — думает Виктор, глядя на Женю.— Ведь я же тебя знал и эту твою улыбку, смех».

Ему кажется, что он может сказать жестами среди общего шума то, что он хочет. Он показывает руками на себя, на нее, кивает головой, стараясь выразить, по-видимому, что-то понятное и веселое.

Она крутит головой и морщит нос, улыбаясь ему. Потом она уже не смеется, а глядит на него неподвижно, почти беспокойно: ей непонятно, чего этот человек от нее хочет. Вот чего хочет Юрочка Николаевич, молоденький, стриженый, с румянцем во всю щеку, она знает. Он может на спор съесть трехлитровую банку «Ткемали», а потом еще...

Женя кричит:

— Юрочка Николаевич, спорим, что ты не съешь всю «Ткемали»?

— Съем,— говорит Юрочка Николаевич.

Кто-то открывает дверь и произносит:

— Ой, девочки, там на лестнице лежит пьяный! Раньше он был внизу, а теперь оставил ботинки и приполз на второй этаж! Вдруг до двери доползет?

Все высыпают в коридор, поднимают пьяного и относят на первый этаж.

— Привет, дядя! — говорят ему и возвращаются в комнату.

Стол отодвигают в сторону, начинают танцевать.

Виктор смотрит из своего угла. Он видит, как к Жене сразу же подходит длинный Жуховец. Он белобрыс, у него диковатые остановившиеся глаза. Но Женя кивает и доверчиво кладет свою руку на плечо ему. Усольцев танцует с Нинкой и будто бы незаметно целует ее в волосы и в ухо. Юрочка Николаевич, наверное, не умеет танцевать, он сидит и ест сливу «Ткемали», ритмично выплевывая косточки. Кира Львовна копается в библиотечке.

Очкастая Вера танцует с очень модным, корректным юношей — они все называют его Рахмаша. Он тих, спокоен. Когда ему что-нибудь говорят, лишь медленно улыбается.

Ему говорят:

— Рахмаш, ты будешь выступать на комсомольской конференции? Ты же в комитете!

— Рахмаша не будет выступать, он не любит популярности.

— Неправда, он любит популярность!

— Рахмаш, ты действительно не хочешь оставаться в комитете?

— Не хочет, и говорю вам — это мешает основной работе.

— Смотря что считать основной!

— Рахмаша не хочет политической карьеры,— говорит Жуховец.

Женя почему-то сердится на Жуховца и уходит от него. Она видит стоящего Виктора и говорит:

— Вы не танцуете? Почему вы не танцуете?

— Не хочу,— говорит он.

Он бы очень хотел ей сказать: «Ведь я вас знаю. Я все о вас знаю, я даже с вами танцевал!» — «Нет»,— ответила бы она.

— Да, у нас тесно, и стол мешает,— говорит она рассеянно.— Вы знаете, такой странный стол: он всю ночь ползает по комнате. Да, да,— говорит Женя, взглядывая в его глаза уже совсем печально.— Никто не знает, где этот стол будет к утру.

В дверь кричат:

— Девочки, он опять тут! — Это про пьяного.— Он ползет по коридору!

Все идут в коридор и сносят пьяного на первый этаж.

Потом потихоньку расходятся.

Виктор идет по центральной улице и думает: «Так странно. Сегодня все так странно. Блестящий лед, огни в морозной дымке... Я только вчера это видел, но не знал, что это так странно». Он проходит улицу мгновенно и, пройдя, совсем не удивляется, а думает: «Как странно. Женя? Откуда она? Она, наверное, им всем нравится».

В гостинице он заворачивается в одеяло и впервые за последние дни так крепко засыпает.

Комсомольская конференция проходила в большом клубе на краю Ярска. На фасаде висел лозунг: «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны».

Виктор поднялся рано. Да вся гостиница поднималась рано: демобилизованные солдаты и моряки вставали в первую смену, громко разговаривали и топали сапогами.

Кто-то пел: «Эх, казармочка-казарма, породнились мы с тобой...»

И все-таки Виктор опоздал к началу конференции, потому что потерял целый час в столовке. Он сел в конце, на предпоследний ряд с краю, но было все видно и слышно. Человек говорил с трибуны:

— ...У нас много демобилизованных, люди ехали строить Ярскую ГЭС, а что вышло? С работой плохо, у людей не хватает теплой одежды, уже поморозились многие...

Через форточку залетел воробей. Он прошел по рядам, чуть не задевая за головы, долетел до сцены и повернул обратно.

Его пытались поймать, кто-то закричал из зала: «Пусть греется!»

— Скажите о достижениях! — бросили из первого ряда.

— Тише, товарищи,— сказал председательствующий Чуркин.— Давайте внимание! Достижений у нас много. Все знают, какую роль сыграли комсомольцы Ярска. Взять хотя бы мухинскую эстакаду... Но, чтобы было лучше, надо поговорить и о недостатках. О том, что нам сегодня мешает.

— ...В клубе не греют батареи,— продолжал оратор,— а мы собрали вечер пенсионеров, чтобы встретились, так сказать, поколения. А люди пришли и смотрят, как бы скорее удрать, потому что рот открыть морозно! Ну, вот воробей, птица, и та тепла требует... А мы с людьми работаем...— Оратор сошел с трибуны.

Теперь говорили другие, а Виктор глядел вокруг, замечая, что многие пришли в рабочих куртках и валенках, кое-кто записывает, но слушают все внимательно. «...Свет — заходишь в общежитие — горит. Людей нет, а свет горит. Что это? Растрата!»

— Не трать время! — кричат оратору.

Чуркин отвечает на записки: «Удрали из Ярска многие комсомольцы. Что будем делать?»

Чуркин глядит в зал и отвечает:

— Удрали многие. За последние три года ушло и уволилось более шести тысяч человек. Среди них немало комсомольцев...

— Есть предложение,— говорит кто-то из первого ряда,— писать по месту их бывшей работы о дезертирстве или в «Комсомольскую правду».

— Я целиком поддерживаю это предложение, — размеренно говорит Чуркин. — Теперь спрашивают: «Почему запретили сатирический листок «Корчеватель» и не слишком ли много стало в Ярске пьянства?» Да, за последний месяц милицией задержано двести сорок человек. Хулиганство и пьянство увеличились после приезда пополнения. Кстати, товарищ Петренко, пройдите на сцену,— сказал Чуркин.— Петренко здесь? — спросил он, вглядываясь в зал.

— Я слова не просил! — крикнул человек недалеко от Виктора.

— Все равно. Вас просят пройти на сцену.

— Зачем? — спросил с места Петренко.

Чуркин взял со стола бумажку, сказал:

— А вот записка поступила: «Петренко пришел на конференцию в нетрезвом виде». Это правда?

— А вы спросите того, кто писал! — крикнул Петренко.

Все повернулись в его сторону.

— А чего же ты сам прячешься? Выйди и покажись людям!

Петренко поднялся с места, белесый, бородатый, в комбинезоне и в сапогах.

Сидящие теперь смотрели на него.

— По одной досочке,— сказал кто-то.

Петренко пошел на трибуну. Молча встал.

— Дыхни, братишка, в микрофон.

Петренко стоял на трибуне и молчал.

— Собрал все силы,— сказал какой-то шутник в первом ряду.

— Лишить мандата! — крикнули другие.

— Я за ЛЭП скажу,— тихо произнес Петренко,— я только скажу, а потом что хотите. Ребята, тяжело у нас сейчас, вот какая история...

В зале стало тихо, никто не рискнул перебить его.

— ...Комсомольской организации фактически не существует. Живем, как первобытные люди, при коптилках. Картежники. От одних избавляемся — нам отдел кадров других направляет, потому что здесь, в Ярске, в центре, их боятся принимать, а тайга, мол, все стерпит... А семейные? Им негде жить. Недавно свадьбу играли, угол им куском брезента отгородили, и все. Плодитесь, размножайтесь...— Он вздохнул, оглядел зал.— А людям нужны условия, чтобы заинтересованность была. Да я вот тоже...— сказал Петренко и пошел со сцены на свое место.

— Леонид Жуховец, редактор «Корчевателя»,— сказал Чуркин.

Виктор не глядел на сцену и не сразу понял, кто такой редактор «Корчевателя». Но когда он увидел Жуховца, тут же вспомнил женское общежитие, белобрысого парня с диковатыми глазами.

— Был «Корчеватель», да не стало: зубы ему обломали,— сказал Жуховец, еще не дойдя до микрофона, и первые его слова пропали в первых рядах.

— Громче! — крикнули из зала.

— Я говорю, что не редактор я,— сказал Жуховец в микрофон так близко, что голос его теперь исказился и загудел.— Я говорю, что нет сатиры на Ярской ГЭС.

— Вы за себя говорите! — раздался тот же голос.

— Тише, давайте внимание! — Чуркин постучал карандашом по графину.

— Я люблю Ярск,— сказал Жуховец, поворачиваясь лицом к Чуркину, потом к залу.— Это мой единственный дом, другого про запас не держу. У одной девушки-инженера есть в тетрадке такие стихи: «Мы уходим туда, где тайга, мы уходим туда, где снега, оставляя родное жилье, управдомам сдавая ключи. Да, столица, во имя твое покидают тебя москвичи...»

Кто-то в зале захлопал, кто-то крикнул: «Конкретнее!»

— Нечего в кошки-мышки нам играть,— говорил Жуховец горячо.— Вы же умные, вы же знаете, как трудно нам работать! Петренко вышел сюда, говорят, он выпивши, но ведь на ЛЭПе черт знает что делается. И я с Петренко до «Корчевателя» вместе работал. Я же знаю, он правду говорит! Да что ЛЭП, можно ближе копнуть... Вот видите, начальник стройки Шварц сидит, и Лялин от постройкома. Вы думаете, они ничего не знают? Что солдаты в гостинице живут, что один клуб на пятьдесят тыщ человек, в столовку не достоишься?.. Да, люди пьют водку не оттого, что им этого хочется, мы ведь, кроме сивухи, ничего для них не придумали! Был тут один из центра, помните? Он с нами беседовал, называл подвигом наш труд, а потом сказал: «Ну, а теперь можно отдыхать и веселиться после работы!» Я подумал: «А где веселиться?» Вот оттого пьют и уезжают из Ярска, все по этой причине...

Жуховец закашлялся, вынул платок, но в зале сидели тихо.

— Говорят: пусть бегут, это слабые, да? А я вот за слабых... Товарищ Шварц гордится, что он начинал строить в палатках, а нам, мол, подавай дворцы. Не знаю, я дворцов не видел, а наши ярские девчонки ходят в холодные уборные и оттого все болеют...

— Регламент! — закричали из первого ряда.— Регламент!

— Пускай говорит! — крикнули сзади.

— Затянем конференцию, товарищи!

— Согласны затянуть! Раз в год!..

— Да я кончил,— сказал Жуховец.— Тут спрашивали про «Корчеватель», вот я и решил сказать несколько слов. Сократили нам «Корчеватель», будто бы как всякие листки и газетки. Но я... я только хотел сказать, что в лице «Корчевателя» мы потеряли пару добрых рук, одну из тех, которые строили Ярск.

Жуховец ушел. После него выступали другие, а потом Чуркин объявил перерыв.

Виктор медленно выходил со всеми из зала, оглядываясь и надеясь увидеть Женю. Он почему-то думал, что она здесь.

Он скользил взглядом по лицам ребят и девушек, не останавливаясь ни на одном и зная точно, что Женю он пропустить не может.

Он думал о стихах, взятых, наверное, из ее тетради. Что это за стихи? Чьи они?

Так он раздумывал, проходя в фойе между группами ребят, увидел издали Киру Львовну рядом с Усольцевым, но подходить к ним не стал. Откуда-то сбоку появился Чуркин, улыбаясь своей золотой, вовсе не неприятной улыбкой.

— Пришел? — спросил он, как-то особенно ухмыляясь.

— Как полагается,— ответил Виктор без всякого дружелюбия.— Хотел посмотреть.

Чуркин кивнул и снял несколько пылинок с темно-синего своего праздничного костюма.

— Тут на зуб не попадайся, тут народ острый,— сказал он.— В армии-то поспокойнее небось на таких конференциях.

— Да,— ответил Виктор. — Но там порядка больше.

— Конечно, больше,— подтвердил Чуркин.— Важно, что люди об этом говорят. За год накопилось, сейчас еще и не такое скажут. Потом Шварц им будет отвечать. И Лялин.

— Шварц — начальник стройки? — спросил Виктор.

Чуркин посмотрел на него, усмехнувшись.

— Поработаешь — узнаешь. Шварц — деловой человек, его все знают.

«Поработаешь тут»,— подумал Виктор, вспоминая, где он успел побывать за эти несколько дней, спрашивая работу.

Его посылали в УГЭ, в УСОС, в ЗУЗП, в УПП и еще в какие-то организации, названий которых он до конца не понимал.

Иногда обрадованно восклицали: «Работа? Конечно же, есть работа, сейчас поговорим и оформим!» И предлагали дальний леспромхоз или инструктором в ДОСААФ.

Горячо и серьезно убеждали, что лучшая молодежь идет к ним, а не в котлован, в котором сейчас и делать-то нечего, кроме как класть бетон. А что интересного класть бетон?

Виктор научился по интонации, обрадованной или просительной, заранее угадывать то, что ему предложат. Он отвечал: «Я подумаю».

Был он и у начальника управления ЛЭПом, и там тоже отказали. Сейчас Виктор вспомнил об этом.

— Жалко, что так с Петренко вышло,— сказал Виктор.

— Да? — спросил Чуркин, оглядываясь.— Тебе в буфете ничего не надо? Там яблоки привезли, колбасу.

Виктор покачал головой, но пошел за Чуркиным, почему-то испугавшись, что тот уйдет и он снова останется один.

— Своему пацану яблок хочу взять, а то наши женщины пронюхали, подъезд штурмуют.

— Он давно на ЛЭПе? — опять спросил Виктор.

— Вот поезжай,— сказал Чуркин, становясь в очередь и все оглядываясь.— Помоги им. У нас в горкоме двух человек не хватает. Как хороший парень, так рвется на производство: я, говорит, не писаниной заниматься сюда приехал. Будто в котловане тяжело, а в горкоме так себе... Вот попробуй, узнаешь!

Очередь двигалась. Чуркин и Виктор подвигались боком, разговаривали.

— Если хорошие ребята будут так смотреть на комсомольскую работу... Что, вы нас чиновниками всех считаете? — Он говорил, будто обвинял Виктора, глядя на него в упор.

— Да ладно,— сказал Виктор.— Я съезжу, а потом уже решу окончательно, хорошо?

— Найди ребят,— сказал Чуркин,— найди того же Петренко, они на тракторах добирались, и обо всем договоритесь. А завтра в горкоме все уточним. Есть?

Виктор кивнул. Он почувствовал сразу же какую-то освобожденность. Всегда становится легко, когда решение принято. Какое бы оно ни было...

 

Глава вторая

Они познакомились там же, на конференции. Петренко тогда был слегка выпивши, но не пьян, очень корректный, немногословный.

Он сказал:

— Олег.

Виктор сказал:

— Виктор.

Разговорились они позже, на ЛЭПе, когда Виктор что-то сказал насчет бороды. Кажется, он сказал: «Битник?»

— Битниковский по форме, социалистический по содержанию,— ответил Петренко, усмехаясь, и дальше сопровождал Виктора по трассе, не скрывая своей неожиданной симпатии к нему.

От пятого Угла они прошли на лыжах. Как объяснил Петренко, угловые опоры здесь стоят на изгибах трассы, они массивнее обычных опор. Около угловых опор, на Углах, располагаются большие рубленые избы, или, как тут называют, зимовья, где живут строители. Петренко без градусника, «на ощупь» определял мороз, говорил:

— Товарищ начальник, температура выросла до минус тридцати пяти и продолжает опускаться.

Перед ними была тайга с чистой просекой для будущей линии электропередач. Вдали виднелись сопки, ближние — четко, дальние — в голубой дымке, похожие уже на облака. Иногда лыжню пересекал след зайца или полевой мыши, один раз они видели оленя.

У Петренко оказались голубые, очень наивные глаза. Он был года на три моложе Виктора. Что-то около двадцати.

О себе он говорил охотно, но коротко. Жил в Москве с бабушкой, бросил на втором курсе институт и поехал искать настоящей жизни.

— Скучно показалось учиться,— сказал он.— Да и себя я слегка презирал. Пока не умеешь ничего делать, всегда стыдно.

Доехал он только до Иркутска: денег не хватило. Загнал единственные модельные ботиночки, купил билет до Ярска.

В рюкзаке лежали книги Александра Грина и Паустовского.

На станции Ярск-грузовая его определили грузчиком. Дали робу.

Опытные рабочие тут же, на его глазах, поотрывали на ватнике пуговицы и велели закалывать петли гвоздиком. «От натуги пуговицы в первый день полетят, замерзнешь, простудишься. Гвозди держат насмерть».

Линию электропередач — ЛЭП — начинал он вместе с Юрочкой Николаевичем, который, как выразился Петренко, «у них бугрил», то есть был бригадиром, с Лешкой Жуховцом. Потом Жуховца забрали в «центр», в Ярск, на работу в «Корчеватель».

Сначала пилил лес, строил тепляки для фундамента опор, монтировал сами опоры, вешал провода. Его злили всякие несуразности по работе, по организации. Попадая в Ярск, скандалил, сердился, даже ожесточался. Но быстро отходил, когда наступала горячая пора и нужно было рисковать. Рисковать он любил.

— Полчемодана благодарностей!

Хвастал он со вкусом и сам же усмехался, щуря голубые глаза.

На восьмом Углу в зимовье, новом срубе из золотистых, ровно ошкуренных бревен, поселились моряки. Олега тут знали, кричали:

— Как жизнь?

— Как у пуговицы,— отвечал он, хмыкая.— Каждый день голову в петлю суешь!

Потом они опять шли по трассе, используя вместо лыжни жесткий тракторный след. Олег сказал:

— Тут мошка жрала, как нанятая. Как из голодного края все равно. Ты не нюхал мошки, не обкусанный еще?

Виктор ответил:

— Нет.

Он думал об Олеге, что вот этот парень воспитал в себе этакого сверхчеловека. Плевал он на мороз, на опасности. Он знает, чего он хочет и чего не хочет, и, может быть, по-своему прав.

У Виктора жизнь складывалась по-другому. Все приходило к нему естественным путем. Он жил в детдоме и пошел в ремеслуху, потому что было заведено: детдомовцы по окончании семилетки шли в ремеслуху. Работал на заводе слесарем и поступил в строительный техникум на вечернее отделение. Большинство ребят училось, и это было правильно. Призвали в армию почти сразу после диплома, на память от завода завком преподнес ему бумажник, а друзья — бритвенный прибор. Бумажник был дорогой, кожаный, трехсоставной, но он не влезал ни в один карман, и вообще непонятно, затем он был нужен. Виктор потом подарил его лейтенанту Кузьменко. Все газеты писали о строительстве Ярской ГЭС, помещали фотографии. Солдатам, которые уходили в запас, давали бесплатные проездные билеты в любое место. Виктор решил поехать в Ярск. Говорили про электростанцию: «Первая в мире».

— Я подумал,— сказал он Петренко,— посмотрю, что за первая в мире...

— Первая в мире, вторая в Сибири,— сказал тот.

— Посмотрю,— повторил Виктор.— Не понравится — кто меня станет удерживать? Домой, в Брянск, я всегда успею.

— У тебя там дом? — спросил Олег.

— Ну, что такое дом? — отвечал Виктор.— Детдом, техникум, завод... Куда же я еще поеду!

Олег поправился:

— Я хотел спросить про родителей.

— Погибли в войну. Но я их не помню. Я был маленький,— просто ответил Виктор. Его не смутил этот вопрос, не расстроил.

— У тебя диплом строителя?

— Да,— сказал Виктор.— Только практика у меня небольшая. В армии я строил казарму. Я в саперах служил.

— Я и говорю,— воскликнул Олег,— переходи к нам на линию! Хочешь, я с начальством поговорю?..

— Я и сам могу поговорить.

— Дело твое,— сказал Олег.— Гляди, сколько воздуха. А просека? Футбольное поле!

— Меня уже отсюда отфутболили,— ответил Виктор.

— Ты был в отделе найма?

— Ладно. Я к вам опять буду проситься,— сказал Виктор.— Не хочу я работать в горкоме. Меня всю жизнь куда-нибудь выбирают, в детдоме и в армии тоже. А я не умею отказываться, просят — значит, нужно. В детдоме я был комсоргом, в армии тоже... Но сейчас не хочу.

Они вышли на девятый Угол, к зимовью. Петренко сказал, что ему время возвращаться к себе, пора и за дело приниматься. А Виктор побудет с рабочими, тут они все бывшие солдаты, на обратном пути найдет Олега, и они обо всем договорятся.

— У тебя деньги-то есть? — спросил на прощание Олег.— Я их хоть не печатаю, но зарабатываю.

— Есть,— сказал Виктор.

— Ты скажи, не стесняйся.

— Да есть,— повторил Виктор.

Денег у него было немного. Виктора это мало беспокоило. Ведь говорили же: «В Ярске еще никто не умирал с голоду». Теперь он начнет работать,— значит, будут и деньги. Виктор подумал: «Нужно проситься на ЛЭП. И будет у меня друг Олег Петренко. С ним мы не пропадем».

...Что мы знаем о себе? У нас все начинается словом «война». Когда мы начинаем рассказывать о себе, мы узнаем, что у нас было детство, отрочество, юность... Только военное детство, военное отрочество, частью военной была и юность. Война прошибла нас насквозь, как бомба прошибает многоэтажный дом. Однажды мастер завода сказал, глядя на меня, то ли с гордостью, то ли с горечью, но я это запомнил, он сказал: «Эти ребята на картошке выросли».

Он был неточен: на картофельных очистках, на капустных корнях, на крапиве, на камышовых клубнях и еще на чем-то, что нынче уже позабыто, росли мы, сейчас уж и не верится, что все это так и было. Как будто я рассказываю про другого, не про себя, а ведь это было со мной.

Я, не кто-нибудь, при крике сирены сбрасывал с крыши немецкие зажигалки, куда-то ехал на медленных эвакуационных поездах, пытался бежать на фронт на случайном санитарном поезде, просил у рыночных бабок кусок жмыха, опять куда-то ехал, водворялся в колонии и детдома... Сейчас я думаю, что, наверное, мы были не совсем обыкновенными детьми в теперешнем нашем понимании. У меня растет сын, и я никогда не пожелал бы ему такого детства. Но в те военные времена все воспринималось по-иному, все имело иную цену, иной смысл. Меня спрашивают: «Как ты не погиб, не потерялся, не исчез навсегда в том странном, жестоком мире, где рушилось и погибало гораздо более сильное и выносливое?»

Этого я не могу объяснить. Конечно, мог пропасть. Почему же не мог? Ведь некоторые пропадали. Хотя мы не воспринимали тогдашнюю действительность столь драматичной, какой она нам представляется сейчас. В том-то и дело, что война вошла в наше детское сознание как нечто закономерное. Другого состояния мы тогда, не знали. Все было для нас естественным: солдаты, очереди, хлебные карточки, холод и недоедание, выставки трофейного оружия и салюты. Были и среди нас такие же, как мы, ребята, которые носили уже медали. Это были сыны полков, тем или другим путем попавшие на самый край войны, а уже потом — в детдома. И это тоже было для нас обычным. Больше того, мы мечтали о такой же участи и время от времени бежали на фронт. Одним это удавалось, другим нет.

В какой-то автобиографии я писал: «До войны мы мало себя помнили. Первое слово, которое мы узнали, было «война». А кончилась война — мы уже стали взрослыми, с трудом привыкали вернувшихся с фронта отцов называть отцами».

И все-таки, когда меня спрашивают, как нам удалось выжить, я вспоминаю разных людей. По отдельности это часто были задерганные, тоже измотанные войной люди. Но когда вставал вопрос о детях, о нашей судьбе и жизни, эти люди становились выше своих собственных несчастий, и они спасали нас. Вот в этом все и дело, что в каждом отдельном случае я могу назвать конкретно человека, который приходил ко мне на помощь. Господи, сколько их было на нашем пути. Мы читали и слышали о мужестве на фронте, это было закономерно. Но когда люди просто кормили, отогревали нас, сами нуждаясь во всем необходимом,— это, наверное, и было настоящее мужество, никем не взятое на учет, невознагражденное. Это главное, что мне запало в душу с того времени, и оно останется навсегда. Может, это и называется преемственностью поколений, я об этом как-то не задумывался. Когда мы встречаемся друг с другом, сверстники, мы в разговоре узнаем, как много в нас общего — в нас и в наших судьбах...

На девятом Углу жили молодые ребята, отслужившие свой срок и приехавшие, как и Виктор, на стройку. В зимовье хозяйничала женщина, кипел на плите чайник. Коечки, заправленные одинаково, продукты в ящиках, на стене ружье — шестнадцатый калибр.

Виктора пригласили за стол. Сказали, как бы оправдываясь:

— Сухари. Челюсти дрожат, когда зубами дробишь. Сотрясение мозга можно получить.

Ребята хохотали. Кто-то кричал:

— Как умру, положите этот сухарь мне на могилу! Он вечный, я сгнию, а он останется!..

Вся обстановка, даже шутки, была армейская. Виктору показалось, что он не уезжал из своей части.

— Тут есть полное собрание Щедрина, — объяснил кто-то. — Еще шесть томов военной истории. Я Щедрина полгода читал, все, даже письма. А потом примечания.

— А газеты? Кино?

— Какое кино... Газеты, правда, привозят раз в месяц, целую подшивку. Сразу узнаешь, что где было и чем кончилось.

Виктор запомнил и насчет сухарей, книг и газет.

Он остался ночевать на девятом Углу, а утром встал со всеми и пошел на работу. Снаружи — он теперь разглядел — висели всякие призывы и плакаты:

ЛЕС — ЭТО ЛУЧШЕЕ, ЧТО ДАРИТ ПРИРОДА,

БЕРЕГИТЕ ЛЕС — БОГАТСТВО НАРОДА!

Весь день Виктор пилил деревья, помогал ребятам оформить стенгазету, рисовал (своими рисунками он прославился еще в детдоме) и сочинял стишки. Был он тут, как свой среди своих, и никто не напоминал ему, что он вовсе не рабочий, а представитель горкома комсомола. Ему нравилось делать то, что он умел делать, и ему было хорошо.

Утром поднимались рано и, пока ждали тракторов, рассказывали сны.

— Мне приснилось, что наряд нам закрыли по пять с полтиной в день. Вот, шут подери, приснится же такое!

— Во сне все может. Мне вон женщины снятся.

— Надо мяса меньше есть!

— А мне хоть совсем не будь их!

— Н-да! Когда сюда прислали девчат из ФЗУ, первый бегал смотреть на них.

— Дай мне тысячу рублей, не пойду смотреть. Нужно мне!

Вечерами Виктор сушил одежду и пел разные солдатские песни вместе с другими. А про свои обязанности, отмахиваясь, говорил: «Работа не Алитет, в горы не уйдет». Так прошла неделя.

Он не помнил, как это началось. Может быть, на просеке, когда, потный, он хватил горсть снега. Сперва был легкий кашель. Потом подскочила температура, его начало тошнить. Сутки он провалялся в зимовье, кашляя и замерзая. Врача поблизости не было. Его поили еловым отваром, жалели, но помочь не могли. Потом нашлась попутка на Ярск.

Ему кричали на прощание: «Переводитесь и приезжайте на наш Угол», — он кивал. Он действительно думал, что сможет это сделать. Все, чем нужно было помочь ребятам, записал. Ему жалко было уезжать отсюда. В машине Виктор сидел, прижавшись щекой к заледенелому стеклу. Его мучил жар. Мысли то прояснялись, то проваливались в бездонные ямы. Он с трудом понимал, что происходит.

У гостиницы он вышел, взял ключи (сторожиха объясняла что-то насчет солдат, что их перевели, кругом пусто, командированные разъехались, встречают Новый год), вошел в свою комнату. «Буду спать, — думал он, валясь на койку, потом приподнимаясь и сбрасывая валенки, снимая штаны, рубаху. — Просто я не... недоспал. Высплюсь. Отдохну, и все. Завтра к Чуркину».

Он просыпался и не мог понять, где он и почему лежит. Было сумеречно. Он валялся поперек кровати. Из носа шла кровь.

Временами он узнавал комнату гостиницы, но мешал ЛЭП, гудели тракторы, ребята орали песни и смеялись. Он попросил у них попить, но ребят не оказалось, а по столу запрыгал серый заяц. Заяц шевелил ушами и что-то рассказывал.

Потом Виктор проснулся оттого, что загремела дверь и на пороге встала сторожиха. Она стояла и смотрела на него, и он тоже смотрел, ему было смешно, что старуха ростом не больше мизинца и все-таки она настоящая старуха.

— Батюшки, не тиф ли? — спросила она, а ему показалось, что было сказано: «Тихо». «Тихо»,— говорила она, шевеля руками, а потом спряталась за дверь и загремела ключом.

«Я тихо»,— ответил он и опять проснулся. Его начало тошнить. Потом стало одинаковым все до той поры, пока в комнате не оказался человек.

Он сидел напротив неизвестно сколько времени и молчал.

Виктор не удивился, только спросил:

— Кто здесь?

— Молчи,— сказала ему женщина.

— Я знаю, ты из секты иеговистов,— говорил он.

Женщина засмеялась, сказала:

— Какой ты догадливый... Спи. Скоро врач придет.

Он сразу уснул.

Девчонки хватились Виктора за неделю до Нового года. Перед отъездом на ЛЭП он побывал у них дважды. Осмотрел и починил им электрический утюг, навел в комнате порядок, даже перемыл всю посуду. Потом он сходил в магазин, купил мяса и сварил суп. Этим-то супом он всех и поразил. Было что-то противоестественное в том, что мужчина варил в женском общежитии суп. Девчонки съели суп, сдержанно похвалили, но между собой они посмеивались над такой затеей. Ребята не скрывали ухмылок, они в открытую иронизировали, и только Нинка сказала вполне искренне:

— Витя, ты действительно золотой человек... Может, ты и стирать умеешь?

— Умею, а что? — сказал он.

— А у тебя есть недостатки? Ну, хоть один, маленький, завалящий какой. Смерть как люблю людей с червоточинкой...

Виктор равнодушно принял насмешки. Он был детдомовец и все умел. Это определило отношение к нему. Все вдруг поняли, что он ничего не делал специально, рассчитывая на эффект. Просто таким он был и поступал так всегда.

Теперь готовились к Новому году, и кто-то резонно заметил, что Виктор смог бы хорошо помочь по хозяйству. Сперва думали, что он на ЛЭПе. Но приехал с ЛЭПа Юрочка Николаевич и сказал, что Виктор там был и уехал. Позвонили в горком Чуркину, но тот ничего не знал.

В гостинице никто не подходил к телефону. Только с работы Женя смогла, наконец, дозвониться. Она долго пыталась узнать у сторожихи, живет ли кто-нибудь в комнате Виктора.

— Солдатов перевели, значит,— сказала заученно старуха,— а командированные небось не дураки, чтобы справлять праздник на казенной квартире.

— А еще кто-нибудь у вас живет? — кричала в трубку Женя, потому что рядом с прорабкой работал бульдозер и ничего нельзя было расслышать.

— Кто ешо? — спрашивала старуха.

— Ну, кто у вас еще есть?

— Никого нету,— сказала твердо старуха.

— А во второй комнате? — кричала Женя.

— Во второй лежит, так он тифозный, верно, я уж к нему не хожу. Запираю.

— Кого запираете? — спрашивала Женя, морщась и досадуя на треск за стеной.

— Его,— сказала сторожиха.— Откель я знаю, кто он. Вот, говорят, в Ярске тиф обнаружили. Так он по виду тифозный и есть.

— Ничего не понимаю,— сказала Женя и бросила трубку.

Она попробовала еще позвонить Кире Львовне, но той не было дома.

Пришлось дожидаться конца смены.

Прямо с работы, в ватных штанах и в меховой куртке, она пришла в гостиницу и нашла Виктора.

Он кричал на нее, что она иеговистка, что он выведет ее на чистую воду. Объяснял про ЛЭП, убеждал, что все эти трудности временные, он требует, чтобы ребятам завезли инструмент и газеты...

Потом он просил пить. Говорил, что во всем виноват грузовик в снежном поле, который он видел из окна вагона. Старший лейтенант Кузьменко всегда понимал его. Пусть только позовут Кузьменко.

В сумерках он проснулся и долго разглядывал Женю, задремавшую у его ног на стуле. Ее белую шею из-за расстегнутого ворота ковбойки, ее темные, чуть припеченные сном губы, теплый, едва пробивающийся румянец на скулах, пугливые ресницы, вздрагивающие сами собой.

Ему показалось, что она возникла откуда-то из его бреда и сейчас же исчезнет, если он закроет глаза.

Он почти замер, напрягая сознание, чтобы удержать пришедший к нему образ.

Но вдруг закашлялся, уходя лицом в подушку, вытирая о нее пришедшие выстраданные слезы. Потом резко повернулся на спину и увидел ее глаза.

Она не изменила еще позы, не повернула лица, она только открыла глаза навстречу его глазам.

В них было то, что она чувствовала до пробуждения, — гаснущие, ускользающие видения и образы, непостижимые и незапоминающиеся. Будто вдогонку им она прикрыла на мгновение веки, удивляясь и улыбаясь сама себе, и вздрогнула вдруг, поняв, что ее сейчас рассматривали.

Теперь она провела ладонью по лицу, скрывая смущение и растерянность, но уже немного и любопытство.

Она сказала:

— Кажется, я уснула, да?

Он кивнул, не отрывая от нее глаз. Она снова улыбнулась, и эта улыбка относилась уже и к нему.

Он тоже улыбнулся. Потому что вместе с ней пережил ее пробуждение, ее потревоженный сон и испуг.

Ему показалось, что сейчас он может спросить ее что угодно и она сразу все скажет. Потому что между ними был мост, как разводной,— из его и ее улыбки.

— Кто же вы такая? — спросил он.

Она стала сразу серьезной, и чувство близости пропало.

— Молчите,— сказала она.— Вы больной.

— Но я вас знаю,— сказал он уверенно.— Я все о вас знаю, честное слово. Вы были когда-нибудь в Брянске?

Она покачала головой. Сказала:

— Вы молчите. Вам нельзя разговаривать. А в Брянске я никогда не была. Я приехала из города Проно. Я жила на улице Графтио, там, где памятник Ленину. — И серьезно посмотрела на него.

Она всегда называла этот несуществующий город, а улицы выбирала по именам знаменитых гидростроителей (вот хотя бы Графтио). Она сердилась, когда ей не верили.

Он вспомнил стихи, прочитанные Жуховцом. Сказал вслух:

— Мы уходим туда, где тайга, мы уходим туда, где снега, оставляя родное жилье, управдомам сдавая ключи. Да, столица, во имя твое покидают тебя москвичи.

Женя посмотрела на него теперь почти равнодушно, негодуя, наверное, и на себя и на него за то, что тайное стало явным. Очень ровно сказала:

— У меня, кстати, бронь на московскую квартиру. Лежите, я пойду позвоню ребятам.

Его начало рвать. Она бегала за тазом, звонила в диспетчерскую знакомым ребятам, в больницу.

К обеду пришла машина. Юрочка Николаевич и какой-то другой, незнакомый парень помогли Виктору одеться и сойти вниз.

Его привезли в девятнадцатое общежитие.

— В больнице пока нет мест,— сказала Женя.— Полежите у нас, здесь будет лучше.

Она сунула в одеяло большого плюшевого медведя.

— Это вам компаньон... Не обижайте. Придет с работы Вера — все приготовит. Врача я вызвала. Я опаздываю, мне во вторую смену.

Девочки поселили Виктора в своей семнадцатой комнате на кровати Жени Голубевой.

Конечно, это было не лучшим вариантом, хотя бы потому, что нахождение мужчины в женском общежитии каралось очень строго. Иногда в двадцать четыре часа без всякого разбора дела изгоняли из города Ярска. Даже из комсомола.

Но выхода в общем-то не было. Виктор был совсем плох. Врач нашел у него воспаление легких, прописал постельный режим.

Девочки, помимо врача, лечили его каждая по-своему. Тихая худенькая Вера использовала всякие домашние средства, потому что ее бабушка в свое время была знахарка. Женя, наоборот, читала двухтомный справочник терапевта и лечила «по науке». Однажды она сказала:

— Прежде я думала, что самая страшная книга — это Эдгар По.

— Ну? — спросил Виктор.

— Ерунда. Самая страшная книга — это медицинский справочник. Читаешь и думаешь: все, что тут написано, есть и у меня... А вы молчите,— говорила она Виктору.— Грипп — это средство от болтовни.

«Болтовня» было ее ругательным словом. Виктор понимал, что она не забыла прочтенных им стихов из ее тетради. И долго не забудет этого.

Она никому не позволяла знать о ней больше, чем надо. Если кто-либо был настойчив, она отделывалась шуткой. Она любила говорить:

— Никто меня не знает. Мое сердце как обратная сторона Луны. Я и сама себя не знаю.

С Виктором Женя была внимательна и ровна, оба они понимали, что это пока он болен. Пока он плох.

Он ничего не мог есть, только пил горячее молоко. У него кружилась голова, носом шла кровь.

События, разговоры, приход и уход девочек — все проходило через него зыбко, неясно, как во сне.

Вдруг появлялся Юрочка Николаевич, молча издали смотрел на Виктора.

Странно-расплывчато доносились голоса:

— Что нужно достать?

— Курятину. Ему обязательно прописали бульон.

— Где ж ее... Может, слетать в Иркутск?

Откуда-то, словно из-под кровати, встал над ним Леша Жуховец, сказал быстро:

— Я тебе стихи прочту: «Ярские звезды зажглись от костров, с Новым годом, товарищ, будь здоров!»

— Ты этот... я знаю. Ты «Корчеватель»,— сказал Виктор.

— А! — сказал Жуховец.— Что вспоминать! Ты послушай еще: «В этой кипучей и плановой буче пусть каждый встанет и тост отчубучит!»

Виктор тихо засмеялся. Ему понравилось слово «отчубучит». У белобрысого Жуховца были вытаращенные, безумные какие-то глаза.

— Читай,— сказал Виктор.

— Сколько угодно,— ответил Жуховец, еще приподнимаясь над его лицом.— Это хохмы к Новому году. Вот: «За освоенье родной стороны, а также Луны с другой стороны!»

«А Женя говорила так про свое сердце...— думал Виктор, глядя на Жуховца.— И Жуховец Леша тоже это знает. Он про нее писал или вообще?»

Потом опять все меняется, все нестройно чередуется. На кровать садится Нинка. Она берет руку Виктора и гладит ее.

— К Усольцеву семья приезжает,— говорит она.

Виктор кивает. Он понимает Нину, ей плохо.

— Шварц им выделил секцию, плохонькую. Две комнатки и кухню. Ты хороший,— шепчет она, а потом смотрит на очкастую Веру и говорит: — Сегодня меня уборщица спрашивает потихоньку: «Что, эти анжинерши мужа на двоих завели?»

— Так и спросила? — ахает Вера.

— Ага. Девчонки по общежитию еще слухов добавляют.

— Ну надо же,— говорит Вера и весело смотрит на Виктора.— Вот кретины!

Однажды появляется незнакомый щуплый парнишка, голубоглазый, в очках. Девчонки говорят: «Генка Мухин». Виктор откуда-то знает эту фамилию. Кажется, в «Комсомолке» читал. Ведущий инженер, что-то проектировал и вообще. Да и Чуркин называл мухинскую эстакаду.

Генка разговаривает с Женей, изредка взглядывая на Виктора.

— Нашли зимовье пустое, километрах в десяти. Прямо у входа — елка... Для Нового года сойдет. Нарисовал я медведя, говорят, морда у него терпимая, а вот туловище... Такое, как будто ему стыдно.

— Уже отнесли?

— Юрочка Николаевич нес, дул ветер, а ему как за стеной.

— Машка твоя будет?

— Не знаю, если няньку найдет...

— Неужели не с кем оставить ребенка?

— А ты как думаешь! Тут за нянек идет борьба. Один мой инженер нашел какую-то развалившуюся бабушку, на руках внесли на второй этаж. Уехал в отпуск, оплатили ей вперед, вернулись: ее уже на руках унесли в другой квартал! Прежде чем обзаводиться семьей, обзаведись нянькой,— говорит Генка и все смотрит в сторону Виктора.

Вера отвечает:

— Женьке это не грозит, ей производственные сны снятся. Вчера всю ночь бредила дренажной галереей.

— Это нарушение техники безопасности,— говорит, усмехаясь, Генка и уходит.

Виктор чувствует, что Генка в этой комнате занимает особое положение. Хотя девчонки о нем не говорят. Он ближе к ним, чем все, кто был до сих пор. У них какой-то свой, необъявленный мир, который не в словах, даже не в недосказанности. В глазах или просто в воздухе, что ли; Виктор и сам бы не объяснил, откуда он это понял.

Но среди всех, кто сюда ходит, кто говорит, интересуется его здоровьем, он всегда чувствует Женю.

Он уже с закрытыми глазами может представить каждую минуту, где, в каком месте комнаты она находится, что делает. Он уже знает, когда ей приходить с работы, и слушает, как застучат в коридоре ее валенки.

Вот она входит боком в комнату и стоит у порога, вся заиндевелая, неподвижная. Она смотрит издалека на Виктора и улыбается ему. Но лицо у нее темное, замерзшее, вместо улыбки получается гримаса.

Она горстями вынимает из карманов скомканные деньги, говорит:

— Ой, есть хочу.

— Вам зарплату давали? — спрашивает Вера.

— Ага. Только почему-то много вычли.

Она садится около Виктора и прикладывает руки к его одеялу, как к печке.

— Нельзя быть таким индивидуалистом,— говорит, морщась, она.— Я сейчас иду, а возле нашего дома собака кашляет. Понял?

— Положи лимон и иди умойся,— говорит Вера.

— Ребята были? — спрашивает Женя и сосет какой-то старый лимон. —А врач? Что он сказал?

— Был врач, а потом приходила сестра,— отвечает Вера.— Укол делали.

— Холодно там? — спрашивает Виктор только затем, чтобы Женя опять подошла к нему.

Он хотел спросить «трудно», но спросил «холодно».

— Где? В котловане? — говорит она.— На целых пять градусов холоднее, чем в Ярске. При сорока должны актировать день. Только они не хотят актировать, говорят: «Тридцать девять и девять десятых». А собаки кашляют. И козы тоже.

Женя уходит умываться, забрав мыло и губку. Возвращается она посветлевшая, мажет губы, нос и щеки какой-то мазью. Встретив в зеркале глаза Виктора, говорит, усмехаясь:

— Средство после бритья, но помогает после мороза.

Она просит Виктора отвернуться, раздевается и, шлепая по полу босиком, сонно шепчет:

— Устаю, никакого удовольствия от сна. Закроешь глаза — и утро.

Утром она поднимается за пятнадцать минут до выхода, и Виктор, не открывая глаз, слышит, как она одевается.

Она причесывается, бормочет:

— Ой, мамочки, сейчас стоя усну... Везет же людям — спят до восьми, и прораб на них не злится, и нарядов им не закрывать...

Последнее, что будет, Виктор знает. Она посадит на свою подушку медведя, и тот зарычит утробно: «Ухг хге. Ухг хге...»

«Сиди,— скажет она ему.— Не дрыгайся. Чего тебе не сидится в тепле?»

Виктор открывает глаза и садится. Потом встает на колени и смотрит в окно. Сейчас от подъезда Женя побежит к дороге, там проходят будки — машины с деревянным крытым коробом.

Будок много, они идут тихо, но не останавливаются.

Женя приспосабливается к ходу одной из них, вскакивает на ступеньку, чьи-то руки втягивают ее внутрь.

Больше ничего нет.

Виктор стоит на коленях, прижимаясь лбом к замерзшему стеклу, думает: «Сколько нужно ждать часов, пока она придет?» Она говорила: «Не люблю ездить в шестьдесят четвертой будке, там всегда, ну всегда отборные матерщинники собираются. Я от этой будки натвердо отказалась».

Сегодня машина была тридцать седьмая. Вчера тоже.

Может, и руки, которые ей помогали садиться, те же самые?

Ночью Виктора разбудили голоса. Вера спрашивала!

— Почему ты не спишь?

— Не могу,— отвечала Женя.

— Почему? Ты можешь объяснить?

— Понимаешь,— сказала Женя,— прораб у нас — ну фашист настоящий. Орет и орет.

— На тебя орет?

— На всех. И на меня... Вчера точковщица у меня сбежала. Не выдержала работы. Я осталась без сведений. А он сегодня кричит: «Почему нет сведений в кубах? Вы тут работаете или гуляете? За экскурсии у нас деньги не платят!» Это при всех. При рабочих, при мастерах. Я ему говорю: «Не смейте грубить! Не смейте! Не смейте!» — «А что, у нас пансион благородных девиц? — спрашивает.— Так вы ошиблись и не туда приехали!>-

— Ну? — спросила Вера.

Женя молчала, и Вера еще сказала:

— Ну?

— Что «ну»? Я ему ответила: «Если скажете хоть одно грубое слово, переведусь на другой участок».— «И валяйте,— кричит,— баба, знаете, с воза...»

Вера сказала спокойно:

— Подумаешь, у нас все кричат.

— А я не все. Я так никогда не привыкну. Ты знаешь, какая у меня кожа? К ней едва прикоснешься, синие следы остаются. А внутри у меня, знаешь, после таких прикосновений? У меня все отмирает, если хочешь знать. Я вдруг закричала на него: «Замолчите! Или я вас ударю!» Ты знаешь, он испугался и замолчал. Наверное, на него никто не повышал голоса.

Женя, видимо, сидела на кровати, и Вера сказала:

— Ладно, теперь ложись.

Женя сидела и молчала.

Потом заговорила негромко, отчаянно как-то:

— Я знаю, что я не в то время родилась. В войну я бы просто ушла на фронт. А под этого прораба первую бы мину подложила. А революция! Они были счастливыми потому что они делали самое главное. Понимаешь, это так важно знать, что ты делаешь самое главное в жизни.

Виктор слушал Женю, открыв глаза и глядя точно туда, откуда шел ее голос. «Какая она сейчас?» — спрашивал он себя, напрягаясь изо всех сил, чтобы понять вдруг случившееся. Ему казалось, что глаза ее широко открыты, а лицо откинуто вверх. Она не может опустить голову, даже шевельнуться, иначе слезы выплеснутся и потекут, и тогда она будет по-настоящему плакать.

— Я сегодня ушла,— говорила Женя, и голос ее был почти что незнаком сейчас Виктору, какой-то грудной, вторичный. — Я ушла в снег и говорю себе: «Зачем жить?» Я пошла, пошла по Ангаре вниз, мимо пристани, торосов, скал... Оглянулась — кругом только белое, даже эстакаду не видать. И ни одного звука, прямо белая пустота, и все. Мне тогда страшно стало. Я подумала, что вот такая, наверное, и есть смерть: никакая. И так я побежала, словно за мной медведи гнались. И вдруг под носом бульдозер: «Стрек, стрек, стрек». Я села на снег и думаю: «Родненький мой, бульдик, бульдичка... Как же ты приятно тарахтишь!.. Маслом пахнешь, человеком, стройкой. Ну как я без всего этого буду?»

Вера молчала.

Женя, подождав, сказала:

— Холодно. Я форточку закрою.

Она полезла босиком на стол и замерла так, не шевелясь, глядя в распахнутую форточку.

— Вера! — зашептала она. — Вера! Какое сегодня небо, столько звезд!.. Знаешь, Вера, что я иногда думаю? Ведь мы все вечные, и я как вещество существовала всегда. И я точно знаю, что в меня залетело несколько молекул из другой галактики. Знаешь, немножечко совсем, но они так чувствуются!

Виктор знал, что смотреть нельзя.

Но он смотрел.

Он видел откинутую голову, едва подсвеченное уличным светом лицо.

За тонкой матовой шеей шло просто белое, длинное, которое продолжалось до самых ног, оно как бы само собой складывалось в крылья.

Такую, замершую, белую, ночную, очень тревожную, он запомнил.

Наверное, он шевельнулся или сильно вздохнул. Женя с грохотом скатилась со стола, забралась под одеяло и пискнула оттуда:

— Ой, кто-то смотрел.

— Я смотрела,— сказала Вера.

— Нет. Это он,— ответила Женя.— Спроси, он спит?

— Да спит,— сказала Вера, отворачиваясь и зевая.— Ты одна такая баламутка нервная.

Между тем подходил новогодний праздник. Девчонки суетились, закупали продукты, обзванивали народ. Убирались.

Обычно Вера говорила по субботам:

— Сейчас придет санкомиссия. Вытрите скорее пыль на приемнике и на окне.

Действительно, тотчас же появлялась санкомиссия. Они смотрели, есть ли пыль на приемнике, на окне, сообщали: «Здесь чисто. Поставьте им четыре».

На этот раз помыли полы, протерли влажной тряпочкой книжную полку, шкаф. Выколотили пыль из медведя.

Медведь недовольно урчал, а в помещении ясно запахло свежим деревом и мандаринами.

Виктор, может быть, впервые понял, что наступает Новый год, тот самый, когда нужно привыкать писать новую цифру (в детстве это его изумляло и пугало), когда нужно немного радоваться и немного грустить.

Теперь Виктор не бегал, не волновался, даже не почувствовал до конца святости приходящего, он просто затосковал.

Девчонки занимались сборами в то самое одинокое зимовье в тайге, которое разыскали Гена Мухин и Юрочка Николаевич.

Они жалели Виктора, но не могли не идти, ребят насчитывалось гораздо больше. Они подвинули к его кровати праздничный стол с яблоками, вином, всякими вкусными вещами. Женя с Жуховцом сходили в тайгу и принесли елку. Смеясь, рассказывали, как загребали валенками снег, искали и нашли елку, которая валялась около дороги, кем-то уже срубленная.

Девчонки долго прикидывали, где бы ее поставить, но места не было, и кто-то предложил прибить елку к потолку вверх ногами.

Никто бы не мог сказать, что это некрасиво. Женя уже фантазировала. Что, если бы в больших залах на Новый год вместо люстр вешать такие елки-люстры, было бы очень красиво!

Стеклянных игрушек не нашлось, повесили все самое натуральное: яблоки, конфеты, печенье. Кто-то резонно заметил, Мухин, что ли: «Если она свалится, жертв никаких не будет».

На верхушку, которая теперь оказалась внизу, прицепили плитку шоколада, которую предложили выдать в премию тому, кто на Новом году придумает лучшую шутку. Но тот же Генка Мухин заметил, что Виктор (он без улыбки издали смотрел на него) идет вне конкурса: большей шутки, чем заболеть на Новый год, все равно никто не придумает!

На улице гремели МАЗы и тракторы, все они ехали из тайги и везли елочки.

Потом в окошке просинело. Прозрачные голубые сумерки сошли на землю. Из труб вертикально пальнули в небо темные дымы: в Ярске затопили печи, и, между тем как совсем темнело, дымы становились белей и белей.

Комната наполнялась народом, все суетились, упаковывали яблоки («С нездоровым румянцем»,— как сказал Мухин), примеряли лыжные крепления.

Виктор лежал, отвернувшись к стене, стараясь не слышать сборов.

— Кто умеет сочинять шуточные телеграммы? — спрашивала Вера.— Витя, хоть бы ты помог мне,— попросила она, садясь на кровать.

— Смотри,— сказал он,— этот рисунок на стене похож на море, правда?

— Правда,— сказала Вера.— Тебе надоело лежать, да? Но мы будем думать о тебе. Когда будут бить куранты, мы назовем твое имя. Кто взял чернила для авторучек? — закричала Вера.— Женька, ты чернила не брала?

— Я ими синила белье,— сказала Женя.

Виктор взял одну телеграмму и написал:

«Голубка, желаю тебе счастья. В.».

В комнате кричали:

— Все взяли? Свечи не забыли?

— Лыж не ломать, Юрочка Николаевич комсомольский билет отдал в залог...

— А что же паспорт?

— Паспорт, военный билет, профсоюзный, пропуск, бюллетень и книжку ДОСААФ...— перечислял Генка Мухин,— он заложил еще в прошлом году.

— Рахмаша, почему ты ничего не закладываешь?

— Он ждет своей очереди, пойдем, ребята!

— Слушайте,— кричал Жуховец и читал стихи, которых никто не слушал: — «Пью вино, вот этот звездный сок, за вольфрама светлый волосок и скажу под градусами даже, жизнь моя вся...»

— Шампанское не взорвется от мороза?

— «Жизнь моя вся — в электромонтаже!»

— Вино и транзистор завернули в одеяло. Генка, может, твою гитару тоже завернуть?

— Хочешь, я тебе прочту отрывок из поэмы «Веселые висельники»? — спрашивал Жуховец Виктора.

Все смеялись, гремели лыжами, вынося их в коридор.

Вернулась в комнату Женя, уже в лыжном костюме, в теплой шерстяной шапочке, в ботинках.

Она встала над Виктором и молча смотрела на него. Она все понимала: и про его состояние, и про его тоску.

— Ну, чего ты? — спросила она будто с вызовом, скрывая свою жалость и смятение за улыбкой. И такая она сразу стала для него близкой и понятной!

— Вот, на Новый год прочтешь, ладно?

Он отдал сложенную, нагретую под одеялом бумажку.

— Будет исполнено, товарищ больной,— сказала она почти бодро и засунула телеграмму в карман лыжных брюк.

У дверей она обернулась и помахала рукой.

Без десяти двенадцать в комнате почему-то оказался Юрочка Николаевич.

Он подмигнул Виктору, снял пальто и красными пальцами, негибкими с холода, стал разворачивать фольгу на шампанском.

— Разве ты не уехал? — спросил Виктор, не очень удивляясь. Но оживился, с любопытством разглядывая Юрочку Николаевича.

— Да оно так вышло, я к экзаменам готовлюсь,— сказал очень странно тот.— Но по московскому времени я буду встречать у них, понимаешь?

Виктор понял, что Юрочка Николаевич совсем не умел врать. Его командировали к Виктору для компании.

Весь он был холодный и распространял вокруг себя чистый запах снега и улицы.

Юрочка Николаевич налил в стаканы шипящего вина и строго сказал:

— С наступающим годом.— Выпил. И сурово задумался.

— С наступающим, — сказал весело Виктор и взял свой стакан. Он не собирался пить, где там — после трех ложек куриного бульона да вино!.. Но вдруг он решил выпить, удивляясь своей дерзости и от этого еще больше веселясь.

— Валяй,— сказал просто Юрочка Николаевич и налил себе еще.— За что выпьем?

— За Женьку! —сказал Виктор.

Юрочка Николаевич сосредоточенно очистил мандарин и сказал:

— Ну что ж, давай за девочек,— и снова выпил.

«За Голубку»,— подумал Виктор и сделал несколько глотков.

Вино обожгло его, в желудке сладко запекло, кровь наполнилась горячими искрами, он почувствовал, как белый огонь бежит по жилам, точно подожженный бикфордов шнур. Все в комнате понеслось кругами, и за ними он не видел уходящего Юрочку Николаевича.

Тому еще было идти два часа до зимовья.

Где-то в зимовье Женя сказала тихо, прислонившись к двери спиной:

— Пусть тебе приснятся синее-синее небо, зеленый-зеленый луг, красные-красные цветы. Пусть! — И со всей силой захотела, чтобы так все было.

Он уснул.

Ему приснились синее небо, и яркий луг, и разные цветы и птицы.

В три часа ночи пришли Усольцев с Ниной. Нина поцеловала Виктора холодными неподвижными губами в лоб, сказала, устало валясь на стул:

— Ну вот, поздравляем.

Усольцев поставил на стол шампанское, потер щеки и уши.

— Ярск гуляет! — И стал откупоривать бутылку.

— Знаешь, Витя,— говорила Нина,— уже машины ходят, всех пьяных подбирают и отвозят в учкомбинат. Там они оттаивают.

— Ярск гуляет,— повторил Усольцев, он был, впрочем, как и Нина, сильно пьян.— Пьем!

— А нашей Кирюше вчера сделали предложение...— сказала Нина.

Усольцев вылил в себя пол-литровую кружку шампанского и закусил яблоком. Далеко расставленные глаза его, так что нельзя было смотреть в оба, а только по отдельности, казались сейчас неподвижными, застывшими.

В них что-то оживало, только когда он взглядывал на Нину.

— Правда! — говорила Нина, посмеиваясь и вздыхая. — Жених по профессии сантехник, дает людям тепло.

— Сан-техник,— сказал раздельно Усольцев.

— Ну да, дает людям тепло. Он захандрил, так как решил жениться, а на ком, пока не знает. Ну, в общем ему надоело давать людям тепло, он захандрил и стал каждый день уезжать в лес и там мучиться. Вчера в общем снял комнату в Индии — в индивидуальном поселке, знаешь?..

— Там куркули живут,— уточнил Усольцев, глядя рассеянно на стол.

— Купил кровать и прислал к Кирюхе сватов, а я их выпроваживала.

— Ну, пойдем. Ко мне,— сказал Усольцев, вставая и надевая шапку.

Нина не ответила, и он взял ее за плечо.

— Отстань! — крикнула вдруг она.— И вообще я спать хочу.

Нина, будто не замечая Усольцева, терпеливо стоявшего у двери, села на кровать Виктора, сказала тихо:

— Витя, что делать? Что делать?

Он молчал, и она добавила:

— Через три дня к нему семья приезжает. Он говорит: «Поехали. Хоть на Колыму». Зачем? У него дети. Целых двое, мальчишки, пять и семь лет... А я глупая, глупая, надо дать в морду, я еще колеблюсь.

Нина застегнула шубку, провела рукой по глазам и посмотрела на себя в зеркало.

— Господи, пугало какое! — сказала вслух и вышла.

Но спать Виктору не дали.

Негромко постучав, заглянул Петренко, в сапогах, в полушубке и почему-то в шляпе. Борода в инее. Не садясь, от двери он смотрел на Виктора и покашливал. Был он трезв.

— Выкинул ты штучку. Весь год теперь будешь болеть. Мы, что ли, тебя застудили?

— Я скоро встану,— сказал Виктор.

— Давай, тебя ребята вспоминали.

— Встану — приеду,— сказал Виктор.

— У нас инцидент,— говорил из своего отдаления Олег. — Приехал начальник управления, ребята его подкараулили в уборной, заперли. Забили гвоздями и уборную отнесли за километр в тайгу. Сперва он грозился, кричал. Потом пообещал дать два бульдозера, построить котлопункт. Его отпустили.

Олег выпил стакан вина, засунул в рот кусок колбасы и так, стоя и пережевывая, смотрел на Виктора.

— Наказали? — спросил Виктор.

— Да нет. Но грозятся наказать меня, говорят, будто я все организовал, потому что без меня никто бы не додумался. Но два бульдозера дают, — сказал Олег, надевая шляпу. — Один я буду перегонять. Может, тебя увезти?

— Нет,— ответил Виктор. — Я встану, сам приеду.

— Тогда выздоравливай,— сказал Олег и открыл дверь. Он хотел сказать: «Я без тебя даже соскучился». Но не сказал. Вышел. Загремел в коридоре сапогами.

Виктор лежал, смотрел на дверь. Он почему-то знал, что сегодня к нему будут приходить. Он не ошибся.

Медленно, без стука вплыла Кира Львовна, за ней вошел мужчина, которого Виктор сначала не узнал.

— Ну, больной,— сказала Кира Львовна, проходя по комнате и разглядывая стол,— наверное, микстуры пьем и порошками закусываем?

— Нет,— ответил Виктор.— Я пьянствовал.

— А этого ты не узнаешь? — спросила Кира Львовна, указывая на мужчину.— Это Славка, кажется, твой первый в Ярске знакомый? Не правда ли?

Славка смущенно глядел в угол.

— Вот, сопровождает меня. Боится, что побьют или посватают. Наши тут были? Нинка, Усольцев? — спросила Кира Львовна, проводя рукой по столу в поисках чего-нибудь сладкого. Она нашла конфеты, зашелестела бумажкой. — Настроение у Нинки отчаянное,— сказала она.

Виктор кивнул.

— Я знаю.

— Все знают,— подтвердила Кира Львовна, опять проводя руками по столу, вылавливая теперь яблочко.— Ведь говорят же, в Ярске нет двух вещей: бананов и секретов.

— Выпейте,— сказал Виктор, указывая глазами на бутылку и кивнув на Славку.

Кира Львовна правильно оценила этот взгляд как примирение Виктора со Славкой и тоже сказала:

— Слава, иди, выпьем, что ли, тебе надо согреться. — И добавила: — Видел такого дурачка: носит кепочку. Вон, которая в руках. Да не прячь, мы видели. Я ему говорю: «Прекрати свой глупый форс и купи шапку. Приказываю как политрук. Ты понимаешь, что верхние слои мозга отмерзнут, что будешь делать?» — «Ага»,— говорит, а сегодня приходит в кепочке и рот до ушей.

— Ты политрук? — удивился Виктор.

— А кто же я? — пожала плечами Кира Львовна. Посмотрела ему в лицо.— Кто же я, по-твоему? Воспитатель рабочих, а по-партийному политрук. Меня и соблазнили таким названием: войну напоминает...

Виктор не помнил, как ушла Кира Львовна, в комнате почему-то очутились двое парней. Один из них, кажется, присел на ногу Виктора, оглянулся и тихо сказал:

— Тсс! Мы ненадолго. Мы выпьем и уйдем.

Парень показал две принесенные бутылки.

Потом Виктор проснулся, когда ему опять сели на ноги. Теперь ребят было уже четверо, и один из них — с гармошкой.

Ребята заметили, что он проснулся, и извинились:

— Прости, друг, эти вот из нашей бригады оказались... Мы коротко.

Кто-то говорил:

— Тсс, пейте, закругляйтесь.

Другой выглядывал в форточку и кричал:

— Егор Захарович, мы в семнадцатой, мы тут зашли стаканчик взять, ну... задержались! Вся бригада как есть: Николахи, я и Петр! Зайдите, мы сейчас!

Потом в комнате было уже совсем много народу, Николахи плясали, какая-то девушка пела частушки. Заметив, что Виктор проснулся, она пропела и ему: «Толя, Толя спит во поле, пойду Толю разбужу. Все, что мне наговорили, пойду Толе расскажу». Виктор хотел поправить ее, объяснить, что его зовут иначе, но почему-то опять заснул. Он засыпал, просыпался, в комнате было пусто, и был рассвет, снова засыпал и, только когда в коридоре раздался грохот сваливаемых лыж, понял, что вернулись ребята из зимовья.

Он подумал, что сейчас придет Голубка и он увидит ее лицо.

Может быть, дело даже не в том, что она скажет, как подойдет, дело совсем в другом, и это другое он сразу почувствует, какая бы она ни была.

Он сел в кровати, не спуская глаз с двери, уже различая голоса и зная ее голос отдельно.

Дверь с грохотом отлетела, и сразу в комнате стало много людей.

— С Новым годом! — закричали ему.— С новым счастьем!

Он слышал голоса, видел красные с мороза смеющиеся лица.

Слышалось:

— Не подходите к больному! Вы же холодные!

Это очкастая Вера.

— А Юрочка Николаевич заблудился.

— Мы такую елку наряжали, прямо на корню... Мы и снег не стали трогать, он лежал на ветках! — говорила Маша, жена Генки Мухина.

Виктор сразу понял, что это его жена. Краснощекая, как говорится, ядреная женщина. Ей бы в русском народном хоре впереди стоять.

— Как Генка Мухин изображал официанта! Генка, повтори на «бис»!

— Такую фиесту устроили! — закричал Генка, вешая полотенце на плечо.— Кто умываться?

— Захвати Женьку, ей надо промыть мозги после вчерашнего дебоша!

— Эй вы, кляузники! — сказала Женька с порога, мельком взглядывая на Виктора, на ребят.— Я иду в лес «орать». Кто пойдет со мной?

— Отдохни на праздники,— говорила Вера.— У нее излишки сил, она уходит в лес «орать».

— Юрочка Николаевич, ты пойдешь со мной в лес? — спросила Женька.

— Пойду,— сказал Юрочка Николаевич.

— Эге, да ты здесь попировал! — воскликнул Жуховец, торопливо оглядываясь на уходящих Женю и Юрочку Николаевича.

— Да,— кивнул Виктор, тоже глядя им вслед.— Мы роскошно праздновали! — почти крикнул он.

Она не оглянулась.

 

Глава третья

Их было восемь человек — Генка, Рахмаша, Жуховец и еще два незнакомых Жене парня из группы Мухина. Еще Вера и Маша.

Они шли молча по лесу, выстроившись цепочкой, и только в каких-нибудь овражках Генка, знавший весь маршрут, предупреждал и всех подстраховывал.

Зимовье в темноте показалось им даже еще больше, но оно было и впрямь большое, в нем мог бы разместиться народный областной театр.

Свечи потрескивали от холода, согревая вокруг себя воздух, но не освещали дальних углов зимовья.

Даже когда они все вошли в него, оно не стало менее пустынным, крики тонули в его пространстве.

— Вот где лесные боги живут,— сказал Жуховец, поразившись темному объему жилища.

— Леш, это не ты строил, когда работал на ЛЭПе? — спросила Вера.

— Нет,— отвечал он, осматриваясь.— Но мы строили такие дома.— Он сразу же занялся печкой, и все другие тоже стояли около нее, всем казалось, что так теплей. Она была громадная, как домна, с расчетом на не ограниченные в тайге дрова.

Два парня из группы Мухина остервенело, как психи, спорили о нерациональности подобных конструкций, и Жуховец только улыбнулся. Почти снисходительно.

Он отличался от всех ребят, как отличался бы, наверное, марсианин. У него было университетское гуманитарное образование, но он работал с геологами и лесорубами, работу менял часто, с авторитетами не считался и постоянно ссорился с начальством. Некоторые боялись и не любили его, никто наперед не знал его мыслей, они были неожиданны и не лишены сомнительных обобщений.

Он тем и привлек Женю, жадную до непонятных людей. Они часто встречались, ходили на каток или просиживали в техотделе, отстукивая в перерыв на машинке разную чепуху.

Он писал: «Женька! Посидеть бы с тобой в хорошем ресторане, а? Мы жрем и пьем по программе: а) коньяк и черная икра, сливочное масло и ломтики черного хлеба, лимоны без сахарной пудры или с ней; б) бульон с пирожком или пельмени; в) телячий антрекот с хорошей травкой, сухое вино; г) пломбир с вишнями, выпивка на усмотрение масс. Я лично уже хочу ликера. Немножко. Бьют литавры. Оркестр играет марш. Такси. Вечерняя Москва. Пятнадцать суток за... Но-но! Оставьте эти штучки, держите трояк. Привет! Кругом огни, огни, столько огней, что ни одному фокуснику их не проглотить. Тысяча и одна ночь. Тысячи ночей в одной ночи!

Целуем московский асфальт — пора в аэропорт. Не плачьте, московские стиляги, она еще вернется, Женька! Она поехала покорять Сибирь. Наш могучий современник!

Арматура, кубатура, опоры и каркасы, она оборачивается, почувствовав чей-то взгляд. На нее, не скрывая восхищения, смотрит молодой монтажник, на поясе — цепь. Копна белокурых волос, сбитая верховым ветром. Его благодарный блуждающий взгляд. Звучит песня: «Нет, с Сибирью мы не расстанемся». Конец...»

Так отстукивал Лешка, который мог придумать что угодно.

Вера, видевшая это и понимающая все гораздо глубже, сказала однажды:

— Смотри, если ты испортишь жизнь человеку... Он и без тебя весь путаный!

— Но что я делаю такого? — спрашивала Женя и надолго замыкалась в себе. Может быть, она и сама чувствовала, что не всегда с Лешей выходит так, как хотелось бы.

В такие времена она старалась убедить себя, что это случайно, что она, умевшая быть с мужчинами почти парнем, не может вызывать других чувств, как только чувство дружбы.

Она говорила Вере:

— Но ко мне нельзя относиться иначе, ты пойми.

Вера сердилась, сдергивала свои старушечьи очки и кричала:

— А он — иначе! И это очень заметно! Очень!

Двум спорящим «психам» из мухинской группы Жуховец сказал:

— Нате-ка поработайте топором. Труд облагораживает человека.

Он был странный человек: с интеллигентом он разговаривал свысока, хотя среди рабочих был интеллигентом. Тогда «психи» стали спорить между собой о трудоемкости процесса рубки дров и высчитывать механическую затрату энергии.

— Кто будет поваром? — спрашивала Вера.

— Поваром? — воскликнул Мухин.— Директором пищеблока, вот как надо называть. Только директором. Кто будет директором пищеблока?

— Фу, глазами дыма наелся!

Рахмаша говорил:

— Машенька, три — семь в мою пользу. Ты семь раз упала на лыжах.

— Я как падаю? — отвечала та.— Плавно, а ты?..

— Мы ей кричим: «Иди сюда!» А она отвечает: «Не могу, я на лыжах».

— А на чем мы будем сидеть?

— Как римляне, будем возлежать вокруг закуски!

— Хочу в Италию... —сказала Женя.

Все это вокруг печки.

Рахмаша говорил:

— Чудес не бывает, а мечтать о них нечего.

— Хочу в Испанию. Хочу фиесту,— сказала, еще Женя.

— Каждый выдумывает и украшает свою жизнь. Как люди новогоднюю елку... Правда? — спрашивала Женя не кого-нибудь в отдельности, всех сразу.

Она пошла от стены к стене, разглядывая иней в углах («Это же снег с начесом!»), замирая от темной глубины зимовья и стараясь понять, как встал дом посреди глухого леса, большой и нескладный.

Кого сохранил он, кого согрел и уберег от стужи и плохих мыслей?

Она приглаживала гладкие бревна, говорила про себя: «Дом, ты чей? Ты хороший, почему же ты один, тебя бросили люди, да?

Тебе было плохо тут, дом, может, тебе было страшно одному в жестокие ночи осени или в сильные грозы?

Но ведь самое страшное можно преодолеть, если внутри тебя двигаются люди, плачут и смеются дети, когда в тебе нуждаются. Что может быть хуже, когда из тебя все уходит, все гаснет и пустеет, а те, кто видит тебя снаружи, даже не подозревают об этом!..»

Так думала она, проходя вдоль стен и что-то тихо нашептывая, вдруг прислушиваясь к странному гудению и потрескиванию бревен, находя пальцами гладкий сучок, похожий на шляпку гвоздя.

Ей все хотелось нащупать пальцами гвоздь или хоть какой-нибудь еле приметный след пребывания тут человека.

Уже в зимовье было шумно и кто-то кричал. Мухинская Машка, всегда довольная жизнью, сейчас твистовала с Рахмашей и хохотала от души.

Доставали из рюкзаков шампанское, перемороженное до мельчайших льдинок; от него будет неметь рот и станет горячо в горле и почти сразу в крови. Они и принесли только шампанское да свечи. Еще каких-то конфет.

По бревенчатым стенам, по потолку двигались огромные тени, хохотала Машка, было странно.

Шампанское разлили в кружки и роздали их, потому что на этом празднике не было стола и никому не казалось, что он необходим.

Крикнули Женьке:

— Палома! Тебя Новый год еще интересует?

Она подошла к ребятам, толпящимся вокруг «Спидолы» на полу. Взяла из рук Жуховца свою кружку и тоже стала слушать.

По радио из Иркутска произносили речь, а ребята разговаривали между собой, громко смеялись, и никто почему-то не заметил, когда там сказали: «С Новым годом, дорогие друзья, с новым счастьем!»

Они стали пить, проливая вино на пол и на «Спидолу», и закричали: «Ура!» Это было искреннее «ура», им было весело. Генка взял гитару и стал настраивать. Он, наверное, так же, как Женя, подумал об этом зимовье, потому что первая песня была как бы для этого дома или почти про него. «Когда солдат устанет, усталость в сердце глянет, и дальше уж идти ему невмочь...» Песня была про человека, которому был нужен ночлег и заботливое тепло. Он стучит в первый дом, где старая хозяйка. Перед человеком длинный путь, и с утра он уйдет, он говорит на прощание: «Спасибо вам, мамаша, за хлеб, за соль за вашу, уже светло, и нам пора идти; вдали осталась хата, бывай, живи богато, хозяйка на пути!»

Женя смотрела на Гену; она вдруг до того начинала чувствовать все происходящее в нем, что даже горло пересыхало от волнения. И он тогда тоже начинал осязать их странную связь, он среди песни смотрел на нее, подымая свои белые брови, прислушиваясь к ее мыслям.

В жизни Жени Голубевой был период, когда она возненавидела длинные разговоры. Книги ей казались неправомерно растянутыми и оттого неискренними, газет она не могла видеть, собрания и лекции она еле терпела.

В ней бродили мысли, неясные ей самой, она стала много думать о смерти.

— Зачем мы живем? — спрашивала она Веру, забросив учебники в дальний угол. Она сутками не вставала с дивана.— Зачем живет человек, Верка, знаешь?

— Конечно, для людей,— отвечала та, копаясь в своих конспектах.

Вера не любила абстрактных разговоров, она всегда что-нибудь делала.

— Слышала, — говорила Женя, зарываясь головой в подушку, а ноги поднимая на спинку. Это была ее детская привычка.— Биология, продление рода и так далее. Неужели мы живем для того, чтобы рожать?

— Родились, вот и живем.

— Кошка тоже родилась. И живет потому, что родилась. А человек?

— А дети — это счастье, — выговаривала Вера.

У нее были тогда Генка Мухин, любовь и все прочее, она была погружена в свои чувства, и этого ей хватало.

— Успокоилась,— сердилась Женя.— Так мало надо человеку, чтобы он вообще перестал думать. Поставь ему диван, дай мужа, приходящего с работы, и рядом коляску.

— А чего тебе не хватает? — спросила Вера, законно рассматривая Женькины причуды как очередной приступ хандры.— Этак можно остаться и без диплома.

— Чего? — говорила Женя.— Чего? Я не знаю, для чего я живу! Верка, я не тогда родилась, и я всю жизнь буду мучиться. Я умру, понимаешь?

— Я тебе скажу после диплома,— пообещала Вера,— для чего ты живешь.

— Если бы! Я бы пять дипломов защитила!

Она похудела до того, что на курсе кто-то воскликнул: «Мумия!»

На собрании она однажды встала и сказала:

— Люди нерационально тратят свое время. Вы послушайте, сколько мы говорим! Нам же думать некогда, так мы торопимся все сказать... А люди не знают даже, для чего они живут.

— Какие это люди? — спросил преподаватель.

— Я — люди,— сказала Женя с отчаянием.

— Разве мы не для будущего живем? — спросил преподаватель и улыбнулся ее наивности.

Она вздохнула и сказала:

— Там-то будут все понимать. Они найдут новые средства для передачи мыслей, и у них останется время думать о смысле жизни. Тогда будет, наверное, так: посмотрел на человека — и видишь его мысли, их суть, так сказать...

Тогда все в аудитории засмеялись и кто-то сострил:

— А если у меня пакость на уме?

— Она у тебя и на языке,— сказала Женя, страдая: она просто не могла шутить.

«У человека должны быть чистые мысли, чтобы уметь так общаться друг с другом»,— думала она. Она где-то читала про Сократа. Однажды он сказал самому молчаливому из своих учеников: «Если ты молчал оттого, что тебе нечего сказать, ты умный человек. Но если тебе было что сказать, а ты молчал, ты дурак».

Севка Рахмаша подошел к ней после собрания и сказал, что она неосмотрительно выставляет напоказ свои чувства.

— Иногда нужно промолчать, если даже у тебя есть мысли.

— Так то в древности, а не сейчас,— сказала она ему.

А потом к ней подошел Генка Мухин и шагал с ней до самого дома, даже Верка возревновала.

Но он ничего особенного не сказал, это была его привычка: если он чувствовал, что другу плохо, он просто шел рядом.

Около ее подъезда он сказал, морща лоб:

— Вот что, Палома. Знаешь, я никогда в жизни не солгу.

Она тогда вздохнула и подумала: «Генка, спасибо, ты меня понял, ты всегда меня понимал».

Отношения с Мухиным вообще складывались так: они много разговаривали в детстве, меньше в юности, а теперь в Ярске они вообще не откровенничали ни разу.

Он возглавлял свою знаменитую мухинскую группу. О его эстакаде писали газеты, приезжие корреспонденты по личному распоряжению Шварца направлялись к нему. Он всем умел нравиться своей скромной улыбкой, неизменным юмором по отношению к себе, своим щедрым умением жить талантливо.

Многие газетные и журнальные очерки начинались с портрета Мухина, который как бы символизировал молодежную стройку.

Женя со стороны следила за этим ослепительным восхождением, которого, она понимала, он заслуживал, потому что он был лучше их всех.

Она только беспокоилась, не мешает ли ему реклама, не повредит ли она делу, ведь он, такой способный, стал часто теперь разбрасываться по мелочам.

И сегодня, в эту новогоднюю ночь, она думала о нем без предубеждения, ей очень бы хотелось знать, о чем сейчас думает он.

И он чувствовал ее тревогу (они уже пели другую песню: «Быстро, быстро донельзя дни бегут, как часы»), ясно отвечал ей взглядом: «Я рад, что мы понимаем друг друга, и я такой же, и ничего не изменилось и не может измениться. Да, я могу понять, что тебя беспокоит, но ведь это естественно, что мы выросли, одни больше, другие меньше, и плоды наших рук стали видней по всей стране. Да, я понимаю свою славу, мне, честное слово, повезло, но ведь это не вредит делу, а это самое главное. А других причин пока нет для беспокойства, ведь правда?»

И она отвечала: «Правда», — она всегда поддерживала его, потому что до сих пор он был всегда прав. Уже кричали песню:

Ах, если б знала мать моя, что гидротехник буду я, тогда б она, она меня на белый свет не родила!

С этими словами они выскочили все на улицу наряжать елку, стоящую перед зимовьем.

Женя про себя фантазировала, что все ярские собаки (как она про них говорила — «с кожаными носами и мехом наружу») придут сюда справлять свой собачий Новый год... Ребята меж тем взялись за руки и стали водить хоровод, запев: «В лесу родилась елочка...» Два «психа» из мухинской группы спорили о химическом составе древесины и ее варварском истреблении.

На третьем или четвертом куплете все сбились — одни стали петь: «Плутишка зайка серенький...», другие: «Чу, снег по лесу частому...»

Все смешалось, кто-то полетел в сугроб. Генка вдохновенно просил:

— А теперь, детки, хором, все вместе позовем дедушку Мороза! Славный дедушка Мороз, он подарки нам принес. Три-четыре!

Все закричали вразнобой, но со старанием, и крики их отразила тайга.

Женя смотрела на Генку и так верила его умению все понимать и всего добиваться, что она не удивилась бы и Деду Морозу, которого звал Генка, и каким-нибудь другим чудесам.

Жаль, что не видит Виктор, как здесь хорошо. Она вспомнила вдруг про записку, которую он дал ей.

Она побежала в зимовье, при свечке развернула и прочитала: «Голубка, желаю тебе счастья. В.».

Она перечитала эти слова несколько раз, не понимая, что в них такого, почему неожиданно они сокрушили и потрясли ее. Может быть, она ждала их, боялась — и вот они появились.

Она была одна в зимовье, среди колеблющихся свечей, как молящаяся в старинном деревянном храме.

Она подумала, что в Ярске сейчас все по-другому и Виктору, может быть, даже плохо, если она не поможет.

И она произнесла, стараясь со всей силой представить его лицо и глаза:

— Пусть тебе приснятся синее-синее небо, зеленый-зеленый луг, красные-красные цветы. Пусть!

Это можно было сравнить с молитвой или заклинанием.

Только она молилась о любви.

Влетели с холода ребята, отряхивая снег и приплясывая. Генка Мухин с ходу закричал, трогая «Спидолу»:

— Землю поймали!

Рахмаша разливал шампанское, протянул Жене полную кружку и чокнулся с ней бутылкой:

— За тебя!

Наверное, Севка относился к ней лучше, чем она к нему. Она выпила всю кружку, сразу оглохла, где-то в ее сознании возник Севка Рахманин, который вел ее танцевать, а она говорила будто: «Севка, мы же с детства враги. Почему мы с тобой танцуем? Ты стал другим или... я стал, нет, стала...»

В школе Рахмаша участвовал в шахматных турнирах, и в ходу был будто бы пущенный им афоризм: «Выиграл пешечку, подумал, записал. Отложил партию. Потом выиграл другую пешечку, фигурку...» Таков он был действительно — он мог по пешечке всего добиться. Пешечку, коня, ладью... Женя думает, что раньше, в школе, даже в институте, Рахмаша суетился, он старался, чтобы о нем хорошо думали. Теперь он не старается. Так ей кажется, и мысли ее ясны, но слова путаются.

— Ты уже не такой,— говорит она.— А может, ты всегда был не такой и я все придумала, но я тебя, Севка, всегда буду не любить. В твоей жизни, в будущей жизни есть что-то противное.

Вдруг она танцует с Жуховцом и слышит его слова:

— Хочешь, вместо новогодней сказки про бедного рождественского мальчика я расскажу тебе про себя?

— Лешка,— говорит она,— конечно, расскажи.

— Нет,— говорит он, сжимая ее плечи сильно и нежно.— Хочешь, я буду тебе всю жизнь рассказывать о своей жизни?

Она начала сразу трезветь, понимая, что он говорит и как это все для нее плохо.

— Лешка,— сказала она, поднимаясь на носки и еще закидывая голову, чтобы видеть его лицо,— все неверно создано в этом мире, я не могу быть мужчиной, я подарила бы тебе такую сильную дружбу... Но если бы я была мужчиной, я оставалась бы мужественной и гордой, честное слово! Я бы на всех женщин плевала, понимаешь, Лешка, на всех!

Она оглянулась и крикнула:

— Хочу к медведям!

Никто не поспешил за ней, потому что в новогоднюю ночь у каждого могли возникнуть самые фантастические желания и ничего в этом странного не было.

Она задохнулась от морозного воздуха, встала и замерла на месте. Откуда-то появилась Вера, накидывая на нее меховую куртку и говоря:

— Ну что ты, Женька, ты же никогда так не пила. Тебе плохо, да?

— Я хочу уйти,— сказала она.— Я все понимаю, я очень самостоятельный человек.— Она шагнула, пошла по снегу и упала, увязнув в нем.

Вера помогла ей встать.

— Верка, милая моя Верка, я никогда не говорила тебе так. И после не скажу. Я не знаю, чего я хочу. Наверное, я хочу любить. Хочу. «Любви, одной любви, как нищий подаянья, как странник на пути, застигнутый грозой». Помнишь?

Вера покачала головой.

— «У крова чуждого молящий состраданья, так я молю любви с тревогой и тоской». Надсон. А Виктор мне пишет: «Голубка, желаю тебе счастья». Честное слово, я ничего не знаю, но он такие слова написал.

Вера вытирала платком неподвижное, совсем онемевшее лицо Жени, ничего не говоря ей.

— ...Леша сейчас танцует, взял за плечи крепко-крепко и говорит мне что-то... А я письмо в кармане сжимаю и думаю: «Голубка, желаю тебе счастья». Верка, что это? Не молчи ты.

Вера вывела ее из снега на крыльцо и отошла от подруги, будто опасаясь ее.

— Не знаю,— сказала она жестко.— У меня так было, и мне казалось, что я все понимаю. В институте. Потом он уехал сюда. Ты помнишь, чем это кончилось? А теперь я праздную с ним Новый год, с ним, с Лешкой и делаю вид, что все забыла. Я и забыла, и плевала я на них. На всех! Говорящих теплые слова!.. — Помолчав, Вера сказала: — Пойдем, я замерзла.

В зимовье пели песни. Все сгрудились вокруг Генки с его гитарой, тот взглянул на Веру, на Женю быстро, почти мельком. Но очень внимательно.

Песни на этот раз вдруг запели из времен Отечественной войны, вспоминая разные, любимые всеми. Они были человечны, полные живой боли, тревоги и теплоты.

Почему-то началось сразу с этой: «Горит свечи огарочек, гремит недальний бой...». Так тихо-тихо, совсем издалека ее начали, там было и про елку и про девчонок, которые ждут конца войны, любви... Пламя свечей колебалось, потрескивало. Жене стало совсем легко от медленных слез, она прижалась к Вериной горячей щеке.

Так вдвоем они и сидели.

К пяти пришел Юрочка Николаевич, заиндевевший, лесной весь, и это прибавило настроения и шума.

В пять встретили Новый год по-московски и вышли на лыжах обратно; по дороге им попалась попутная машина, на которой они приехали в Ярск.

Дорогой ребята шутили и смеялись, вспоминая, как Женя собиралась идти к медведям. Два «психа» из мухинской группы не переставали спорить. Женя молчала. Она думала о том, как она придет в общежитие. Как увидит Виктора.

Чем больше она думала об этом, тем невозможнее казалась ей такая встреча. Ей нужно зайти в комнату и взглянуть на него, он тоже будет ждать этого мгновения. Она предстанет перед ним совсем растерянной, беззащитной, она это понимала.

Ей вдруг захотелось тут же уйти в тайгу.

— Эй вы, кляузники, я иду в лес «орать»! — крикнула она, входя в общежитие. — Кто пойдет со мной?

Она насиловала себя, надрывалась, и слова ее прозвучали, наверное, фальшиво. Может быть, только за общим возбуждением это не бросилось всем в глаза.

— Юрочка Николаевич! — крикнула она. — Ты пойдешь со мной в лес?

Она ненавидела себя, потому что понимала, что Юрочка Николаевич никогда никого не бросит в таком положении.

Они тогда долго шли по лесу на лыжах, и Юрочка Николаевич хотел повернуть обратно, а она говорила «дальше».

Она твердила все время:

— Дальше. Дальше.

Он пытался уговорить ее, она крикнула:

— Я хочу дальше!

Ей было стыдно и плохо. Тогда он сказал:

— Ну и ступай. Одна.

Даже не оглянувшись, она пошла одна, как будто можно было уйти от себя. Она не видела снега и деревьев, не знала, куда может прийти. У нее сломалась вдруг лыжа, она села на поваленное дерево и сидела так, наверное, долго, потому что появился опять Юрочка Николаевич и помог ей встать.

На лице ее были от слез белые линии.

Теперь они плутали, Женя хромала, и Юрочка Николаевич поддерживал ее.

Они кружили, не зная, куда идти, нашли на кустах красную смородину и прямо губами срывали, сосали; она была сладкая.

Потом они видели олений рог, крепкий и тяжелый, точно литой из железа. На нем было целых семь веточек, семь лет растил олень рога, они забросили его в снег. Не было сил нести.

Где-то рядом (как показалось им) заорал репродуктор. Через час они вышли к окраине Ярска.

 

Глава четвертая

Их семейный альбом выглядел странно. Отец и мать Жени сфотографированы на фоне горы. Внизу написано: «Обнаженная тектоническая трещина в граните ниже Чертова моста, на правом берегу реки Терек». Потом они уже сняты втроем. Голубевы и маленькая Женя. Подписано так: «Река Урал, обнажение 115/470, ложная сланцевитость ниже Петровской балки».

А на другой фотографии ее отец снят среди группы небритых рабочих. В это время Женя пошла учиться, и мать жила с ней в Москве. На карточке Голубев был в овчинном тулупе, рукав в рукав засунул. Надпись же под фотографией такова: «Столбчатая отдельность диабаза, левый берег реки Ангары в районе Ярска».

Женя смотрела на эту фотографию чаще, чем на другие. Ей хотелось узнать все в подробностях о жизни своего отца. Он тридцать лет посвятил рекам, таскал за собою мать. Она работала геологом в его партиях. Он не умел думать о себе и об удобствах. На этой фотографии ее волновало все. Бородатые рабочие рядом с отцом, и эта «столбчатая отдельность диабаза», и избушка с черной стеной, за которой виднелось снежное поле реки. У отца были прищуренные глаза и жесткая подмороженная кожа на лице. Так представляла Женька. Она думала о своем отце и хотела понять, как он живет.

— Мам,— говорила она.— Когда отец приедет?

— Когда-нибудь,— отвечала мать.— Ему вон предлагали командировку в Москву на конференцию. А он говорит: «Чего я потащусь, у меня план по бурению заваливается». План у него, а мог бы бесплатно прокатиться да футбол по телевизору посмотреть. Я уж не говорю про семью, сто лет не были вместе.

Разговор всегда заходил об одном и том же. Порознь жить — это не семья, и Женю оставить не на кого. А он, отец, пишет: «Приезжай, и холодно одному и одиноко. Женька не маленькая, обойдется без нянек».

— Конечно, мам,— говорила Женя. Она думала об отце в овчинном тулупе, об избушке с черной стеной.— Поезжай, я же все умею сама. Я уже с войны самостоятельная, помнишь, я одна щавель ходила собирать?

Конец войны застал их на Урале. Отец исследовал здешние реки для строительства крупной ТЭЦ. Та самая ложная сланцевитость ниже Петровской балки. Было голодно, и Женя ходила в поле собирать щавель. Однажды за ней погналась коза. Еще она запомнила, что мать делала из картофельных очисток лепешки, которые они звали «тошнотики». Когда они в сорок шестом году вернулись в Москву и поселились на станции Правда, Жене было шесть лет. Москвы она не помнила, и все ей тут было ново. В витрине магазина она увидела впервые пирожные и закричала на всю улицу: «Мама! Тортики! Тортики!»

Однажды у них во дворе появилась Вера, их семья только что вернулась из эвакуации. Она стояла тоненькая, в очках, у нее были новые санки. Женя отобрала у нее санки и стала кататься. Вера заорала, выскочила ее мать, а также мать Жени. Обе матери удивились, увидев друг друга, стали вспоминать о чем-то из своей жизни и совсем забыли про детей.

У Жени было две куклы: Катька и Булька. Катька была тряпочная, вместо волос у нее торчали шерстяные нитки. Женя больше любила Бульку, у которой были собачьи круглые уши. Булька была наполовину собакой. Однажды Генка Мухин сказал:

— Ты умеешь жертвовать?

Он жил у них во дворе и всегда что-нибудь придумывал. Так уж он был устроен, что жить без этого не мог. То он собирал марки, то мастерил радиолу или передатчик. Теперь Генка учился жертвовать.

— Ген, а как жертвуют?

Женя была первоклашкой и не знала, как жертвуют.

Наверное, это проходили во втором или третьем классе.

Генка учился в третьем, он сказал:

— Люди жертвуют для того, чтобы другим было лучше. Нам тоже нужно учиться.

— Я попробую,— сказала Женя.

— Нужно что-нибудь зарыть в землю,— сказал Генка задумчиво.— То, что тебе больше всего нравится.

Жене нравилась Булька. Она спросила:

— Ген, а нельзя, пока мы учимся, зарыть что-нибудь другое? Ну, хотя бы куклу Катьку?

— Нельзя,— сказал Генка.

Женя подумала и вздохнула.

— Ладно. Давай зароем Бульку.

— Правильно. Молодец,— похвалил сдержанно Генка, и они решили встретиться на другой день. Ночью Женя взяла Бульку к себе в постель и тихонько над ней поплакала. Она объяснила Бульке про жертву и всякое такое. И уснула. Наутро Генка склеил из картона сундучок, и в него положили Бульку. Туда же они положили записку, где перечисляли качества дорогой их подружки Бульки, а сундучок закопали у старого пня за огородом.

Много раз Женя ходила мимо того места в школу. В четвертый, в пятый, седьмой классы... Она хорошо помнила, где лежит Булька. На этом месте родители Рахмаши впоследствии построили дачу.

Злейшим врагом Жени был Севка Рахманин, курчавый и сытый. Он был первый ученик класса. Когда они встречались, начиналась драка. Рахмаша учился с Генкой Мухиным, на два класса старше ее. Однажды они бились смертным боем на школьном дворе, а ребята кругом кричали: 

— Дай ему по затылку, чтобы он уши проглотил!

— Перетасуй веснушки.

— Пусти ей красный паровоз...

Таких словечек ребята знали много: «Как свисну по организму!», «А я тебе как дам по мордам, так и выскочит мадам!», «А я тебя по стенкам как размажу!»

— Как свисну по организму,— говорил Рахмаша и все метил ей кулаком в грудь. Он хотел, чтобы она заплакала. Наверное, он знал, что в грудь — это очень больно. 

— Как дам по мордам...

А она все не плакала, и это бесило Рахмашу.

Как раз тогда Женя с Веркой придумали для Рахмаши вечную казнь. На тропинке, где они ходили в школу, они увидели корявое дерево и стали на него плевать. Они говорили: «Гы Тьфу! Бог Рах!» Так два раза в день они проходили мимо дерева и плевали на него. «Гы! Тьфу! Бог Рах!» Теперь они знали, что злой бог Рахмаши получил по заслугам и запомнит на всю жизнь. Вскоре и другие из школы, проходя мимо дерева, плевали и приговаривали: «Гы! Тьфу! Бог Рах!» Не плевались, пожалуй, только во время экзаменов. Все боялись, что злой Бог Рах будет мстить, и обегали это дерево стороной.

Через много лет Женя и Вера попали в этот лесок. Они учились уже в институте. Верка собиралась выходить замуж за Генку Мухина и ждала от него писем из Ярска, и сама думала ехать работать туда, а Женя вместе с ней. Об этом они, кажется, и разговаривали. Вдруг Вера остановилась, подпрыгнула на одной ноге и закричала:

— Гы! Тьфу! Бог Рах!

— Не здесь! Не здесь,— сказала Женя. — Это дерево совсем не Бог Рах, это красивое дерево.

Вера отвечала:

— Посмотри внимательно. Это оно и есть.

— Ну как же,— спорила Женя.— Мы выбирали корявое и с лысиной, а Рахмаша был ушастый и противный. «Выиграл пешечку — записал».

— Сейчас он другой,— отвечала Вера.— Он кончил с отличием институт и уехал с Генкой в Ярск. Его там даже выбрали в комитет комсомола.

Она говорила так, как будто Женя не знала этого. А лесок шумел, и хотя в нем оставался злой бог Рахмаши, никто не подумал бы сразу, что это он и есть.

Урок немецкого языка. Кто-то декламирует до прихода учительницы: «Гром гремит, земля трясется, немка с портфелем несется, забегает в наш класс, киндер, киндер, вас ист дас, сидят киндер на окошке, аккуратно свесив ножки, киндер лернен не хотят, киндер весело шумят...»

Приходит немка. Она требует, чтобы дежурные — их назначается двое — рассказывали по-немецки обо всем, что видели. Это для практики в разговорной речи. Все и всегда рассказывают одинаково. Про улицу. Про газеты. Про машины. Остальные в это время лихорадочно просматривают домашнее задание.

— Голубева,— произносит немка.

— Вир фарен нах Сибириен ин ден комсомолбау...

Так начала Женя. Она не знала еще, чем кончит. Вера подхватила ее мысль и добавила:

— Им гехайме...

— Гехеймен,— поправила немка.

Получалось, что они решили тайком поехать в Сибирь на комсомольскую стройку. Мол, они оставили записку, в которой сообщали родителям...

— Вы что, действительно решили бежать в Сибирь? — спросила пораженная немка по-русски.

— Мы еще не решили,— сказала Женя тоже по-русски.— Мы как будто бы решили...

— Аллейн, мит ейгенен крафтен? — кричала немка.— Оуне, ерлаубнис? Их ферштее ее нихт! Я этого не понимаю.

— Я тоже не поняла, что вы говорите,— сказала Женя, вздыхая. Немка сбавила им оценку в четверти за то, что они решили бежать в Сибирь без разрешения, не посоветовавшись с родителями и с коллективом школы. Она была человеком без фантазии, и никто не смог ее переубедить.

Комсомольское собрание. Шум, выкрики. Генка Мухин говорит:

— Мы собрались на диспут «Что такое любовь?». Вот три вопроса, на которые пусть каждый из вас ответит:

1. Всякий ли, кто тебе нравится, может быть другом?

2. Какая разница между дружбой и любовью?

3. С кем нельзя дружить, кого нельзя любить?

— ...Я хочу ответить стихами Щипачева...

Это одна из учениц. В президиуме сидит классный руководитель Жени, Нина Ивановна. Однажды на уроке она сказала: «Понимаете, у меня сын в седьмом классе, и я б хотела узнать, что он сейчас переживает... Ну, можно поставить вопрос конкретнее: с каких лет он может влюбиться? Свое я как-то стала забывать». «С первого класса!» — закричала тогда Верка. Она была влюблена в Генку с первого класса. А может, и раньше. В сочинении «Твой любимый литературный герой» Верка написала: «Татьяна Ларина». Жене это показалось чудовищным, и она целый месяц не могла разговаривать с подругой.

Кто-то из ребят тянет руку... Рахмаша.

— Друзей надо уметь выбирать. Дружба может перейти в любовь. Как сказал Омар Хаям, чтоб жизнь прожить, знать надобно немало, два важных правила запомни для начала: ты лучше голодай, чем с кем попало есть, и лучше будь один...

— И будь лучше один! — кричат ему.

— ...И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

Вскакивает Женя, кричит:

— Нет, скажите, люди поют песню: «В мире счастья, любви больше радости нет». Какой безграмотный набор слов! Да вы только посмотрите, какие слова здесь собраны в две строчки: мир, счастье, радость, и никакого смысла.

— Что же ты, Голубева, считаешь, что любви не существует? — спрашивает Генка Мухин.

Верка бы ему ответила, конечно. Женя говорит:

— Не знаю.

В раздевалке после диспута к Генке подошла Женя.

— Привет, вожак,— сказала она.— У тебя двойка по немецкому?

Он отвернулся. Женя швырнула в него шапкой. Он схватил шапку. Теперь они стояли лицом к лицу.

— Ты-то чего волнуешься?

— А у меня тоже,— сказала Женя.— Двойка. Тоже по немецкому.

Домой они пошли вместе. Генка шел рядом и молчал. На прощанье протянул руку:

— Пока, друг по несчастью.

Женя подумала: «Сейчас бы все свои четвертные оценки переправила на двойки ради этого вот «друг по несчастью».

Как-то после занятий устроили вечеринку. Женя сидела напротив Генки, через стол. Она ничего не могла есть, только следила за ним. Она думала: «Ты выпил, Генка? Чудно как-то. Тебе захотелось, ты пошел и выпил. И еще — ты начал курить. И все оттого, что ты с Веркой. А ты не хочешь быть с ней».

К Жене пришла записка: «Я хочу с тобой поговорить». От Рахмаши. Она ответила: «Если о работе группы, то к вашим услугам». А Генка напивался на глазах. Он обнимал Веру, и было видно, что ей приятно, что ее обнимают.

Женя тогда нечаянно разбила стакан и пошла танцевать с Рахмашей. Рахмаша сказал:

— Пойдем погуляем.

Женя пошла. Она думала: «Раз Генка так, мне все равно. Мне тогда уже, честное слово, все равно. Что же вы считаете, Голубева, что любви не существует? Какой ты глупый, Генка. А со мной сейчас Севка Рахманин. Он такой обходительный, он красивый, в костюмчике — не папином, свой, сшит по мерке. Но я его не могу терпеть».

Так она думала, пока Рахмаша что-то говорил. Она уже умела отключаться во время пустых разговоров. Потом они стояли в каком-то углу. Молчали. Он, наверно, не знал, что говорить, а Женя молчала назло. Она думала: «Выкручивайся сам, я тебе помогать не буду».

Тогда он ее поцеловал.

В первый раз ее поцеловал и не кто-нибудь, а самый ненавистный в мире человек. «Гы! Тьфу! Бог Рах!»

Но она только сказала:

— Уйди. Не надо.

Ладонями от груди отталкивала. Совсем не переживала. Вот ее впервые поцеловали, а она и не поняла этого.

В ней словно три человека было. Как вставные матрешки. Первая — злая, второй все равно было, она думала о Генке, а в третьей была пустота. Вдруг она поняла, что Севка говорит о любви. Она сказала:

— Пора идти. Ну, пусти же.

И ушла. Дома она разревелась и долго не могла успокоиться. Она потом часто встречалась с Генкой и ничего такого уже не чувствовала. Обо всем этом знала только классный руководитель Нина Ивановна.

Гидротехнический факультет. Все ее одноклассники, кроме Верки, разбрелись кто куда. Кто в геодезический, кто в горный. Многие из девчонок подали заявления в историко-архивный.

У Верки, как всегда, все прошло хорошо. Женя распсиховалась на алгебре, хотя задача была простая. Лысенький экзаменатор в протоколе вывел: «пос, пос, пос, хор. Общий: пос!»

На следующий день сдавать немецкий. Она весь день читала «Фауста». Разумеется, по-русски.

Верке она сказала:

— Наверное, не пройду.

Настроение было гадкое, ни с кем не хотелось встречаться. Кругом разговоры:

— Может, передать документы в торговый? (Ревизором, что ли, в магазине?)

— Может, нанять учителя?

— Перейти на заочное?

— Поступить работать?

Была она у декана на собеседовании. Он спросил:

— Ваша фамилия Голубева?

— Да.

— Есть известный геолог Голубев, он вам не родственник?

— Нет,— сказала Женя.— Не родственник.

— Бывают совпадения,— сказал декан.— Я с ним еще работал на Кавказе... Из одной чашки щи да кашу ели.

— Нет. Не знаю,— повторила Женя.

— Да...— сказал декан.— Ладно. Ступайте.

Ее все-таки приняли.

Перед курсовой на третьем курсе Женя заболела. Сказалось переутомление. Пришли к ней Вера и Генка Мухин. Верка ставила ей горчичники, а Женя ныла и просила класть листочки обратной стороной.

Генка говорил, что от нее пахнет горчицей, как от сардельки в какой-нибудь забегаловке. Он вместе с Верой делал Женькин чертеж, Женя валялась с температурой, командовала:

— Верк, здесь надо обводить в половину толщины, а здесь немного затемнить.

— Все ты темнишь, Женька!

— А ты, Ген, не делай подпись, у тебя куриная лапа, ты все испортишь. Завтра у меня консультация с профессором Константиновским, придется идти тебе.

Ей было очень плохо.

Вообще курсовая работа у нее была интересная, она создавала схему плотины. Просмотрев первый вариант, профессор заметил лишь:

— Громоздко. А?

— Свинья,— сказала Женя.

— Что? — удивился он.

— Я ее называю свиньей. Видите, она в профиль похожа на свинью.

Он засмеялся. Взял в руки логарифмическую линейку.

— Считайте. Не ленитесь. И не думайте, что вам подложили свинью. А плотина ничего. Только она у вас переворачивается.

И нарисовал решеточку там, где обычно ставят оценку. Две линии вдоль и две поперек. Это он многим рисовал.

— Вот что вас ждет, дорогуша. Два года вам разрешается фантазировать как молодому специалисту. А потом вот это самое...

Иногда он кричал:

— Анахронизм! Плод безудержной фантазии! И вообще плотина не мороженое, чтобы ее облизывали со всех сторон.

Генка Мухин издевался над Женькой, а она швыряла в него расчетами. Ему было легче. Он уже готовился к защите диплома, он все понимал.

Генка уходил целоваться с Верой на кухню, они собирались пожениться. Женя закрывала голову подушкой и с тоской думала о себе. Нет у нее врожденного чутья к технике, как у Генки. Посмотрел и сразу видит, будет-работать или нет.

Решение, же пришло неожиданно, во сне. Приснилось, что за ней гнался портальный кран. Он грохотал железными суставами, а стрела качалась от его гудящих шагов. Казалось, он продавит землю, и Женя в ужасе закричала: «Поставьте железобетон!»

Она проснулась и вдруг поняла, что нужно ставить железобетон. Она тогда зажгла свет, пересчитала все на логарифмической линейке. Потом разбудила ночевавших у нее Генку с Веркой. Они спросонья ничего не поняли, подумали, что Жене плохо.

Женя тогда засмеялась, сказала:

— Ладно, спите, женатики. Пусть вам приснится отдельная квартира.

После первого курса Женя практиковалась на Иркутской ГЭС. Работала в женской бригаде, которая делала насечки на бетоне. Им с Веркой дали по молотку, заостренному с двух концов, и сказали: «Насекайте».

Сначала показалось игрой стучать молотком по бетону. Но потом руки устали, на коже водяные пузыри вздулись. Едва дотянули до перерыва.

Вера сказала:

— Нам не обязательно работать физически. Это бессмысленно. Такая работа нам ничего не дает.

Женя думала так же. Но промолчала. Потом они работали до вечера. И еще на следующий день. И устали уже меньше.

Бригадирша потом сказала:

— Ничего. Научитесь строить.

Это она их так похвалила. А уже в конце практики созналась:

— Думала, что сбежите. Работа не из легких. Только анжинерши должны все знать через свои руки. А я думала: «Сбегут, значит со слабинкой. Всю жизнь им будет трудно».

Однажды на Женю напал бандит. На стройке работало несколько бывших уголовников. Наверное, это был один из них. Он подкараулил Женю далеко от участка, среди гальки, куда она однажды ушла. Бандит встал перед ней, и она не запомнила от страха, какой он был. Ей показалось, что он был громадный, как человекоподобная обезьяна. В руках у него был нож или ножовочное полотно. Она и ножа не видела, только почувствовала.

— А ну повернись,— сказал он.

Женя, кажется, удивилась: «Нож против живота, но пусть лучше так». Она и не раздумывала, это было, в ней как бы помимо нее. И все она видела как во сне: шуршание гальки, длинная фигура, вставшая над ней, странно сказанные слова и все, что она потом сделала.

Она резко толкнула человека в грудь. Толчок был не сильный, но неожиданный, и он упал, ударившись головой о камни. Он еще лежал, когда она перескочила через него и побежала к участку. Она и не подумала, что он мог бы схватить ее за ноги. У нее были резиновые сапоги сорок первого и сорок второго размера, оба на одну ногу. Она не помнила, наверное, она сильно закричала. За минуту влетела на гору, которую прежде едва осиливала за десять минут. Навстречу ей бежали двое ребят, мастер и с ним кто-то еще. Она села на гальку и заплакала. У нее был расстегнут комбинезон, она пыталась его застегнуть, а ее трясло, тошнило.

Всю ночь она просидела в прорабке, одну ее не отпустили домой. Утром она шла по поселку, у магазина стояла большая очередь. Среди рабочих она увидела Веру. Держит миску, а сама плачет.

Женя сказала:

— Верк, да я ведь живая. Ведь ничего же не случилось. Вот чудачка.

Верка улыбается, а слезы у нее текут, и все очки запотели.

Потом ребята и Вера с Мухиным уезжали домой. «А в штабном вагоне с нами едет врач, с ним товарищ Мухин и еще трубач,— штаб наш комсомольский то весел, то сердит, все они начальство, каждый знаменит...»

Так пелось в сочиненной ими песне. А Женя колебалась, возвращаться ли в Москву или поехать к отцу в Ярск.

Решила ехать к отцу. Сперва на поезде, потом на пароходе. Было уже холодно, на берегах выпал снег. Женя была в одном костюмчике, так она приехала в Иркутск. Вместе с ней оказалась еще попутчица, девушка, которая ехала к Елинсону. Жене тоже было нужно к нему. Отец в письмах писал всегда: «Ищи не меня, а Елинсона. Я могу быть на полевых работах, а он всегда на месте».

— Он живет в палатке,— сказала девушка.

— Да нет. Кажется, в щитовом домике,— говорила Женя.

— У него ребенок родился. Он мой дядя.

Ночью сели они на попутку и в палаточном городке высадились. Нашли домик Елинсона, долго стучались. В окне зажегся свет, кто-то выглянул и спросил:

— Кого вам?

Женя сразу его узнала, она видела его в Москве.

— Он?

Девушка сказала:

— Нет, это не он.— И пошла прочь.

— Здравствуйте! Я сейчас приду,— крикнула Женя Елинсону и побежала за девушкой.

— Он плотник,— объясняла та.— Он мне фотографию прислал: стоит около своей палатки, а на ней номер написан. Не помню какой. Кажется, тридцать восемь.

Так вдвоем они бродили по грязи, обе были в летних туфельках. В одной палатке мужчины им так обрадовались, ни за что не хотели отпускать.

— Целый угол выделим, только оставайтесь. Мы же не обидим, мы женских голосов давно не слыхали.

Наконец нашли кого-то, кто знал плотника Елинсона. Повели их снова по грязи, они уже и дороги не выбирали, все равно по уши выгваздались. Постучались. Вышли люди, спички жгут.

— Он? — спросила Женя.

— Да, он! — сказала девушка. Пока ее обнимали, Женя ушла.

Женин Елинсон сидел в майке и почесывал волосатую грудь. Он смотрел, как Женя умывается, говорил:

— А мы с мамочкой смотрим, будто дочь Голубевых. Откуда, думаем. Разве она не в Москве?

— Я была на практике,— сказала Женя. Теперь она сняла грязные туфли и носки. Сидела отдыхала.

— Василий Иваныч-то в Москве как раз,— сказал Елинсон.— Вот какая история.

— Я ничего не знала,— сказала Женя.

— Отчет поехал сдавать. К осени ждут комиссию, а потом будет постановление правительства о строительстве Ярской ГЭС.

Елинсон стал рассказывать, как нелегко тут жить. Подчас хлеб для рабочих приходилось добывать по соседним деревням. Местное же население — народ замкнутый, «бурундуки», как прозвали их. Надо бы сюда побольше студентов, молодежи, чтобы песни пели, а то и песен-то не услышишь.

— Им небось и в Москве неплохо поется,— сказала жена Елинсона.

Женя сушила ноги. Она сказала:

— Не знаю.

— А отец твой шесть лет тут, вот на этом месте шишки себе набивал,— как бы в поучение, громко выговаривал Елинсон.— Он, помнишь, мамочка, как затоскует по семье, по вас то есть, все песню пел: «Далеко, далеко, где кочуют туманы». Так поет, что мы чуть не плачем. Нам через стенку хорошо слышно. А всего мы с Василь Ванычем двадцать четыре годика вместе, потому что Елинсон, как бузина, везде приживается. Вот говорят же, нет ничего более постоянного у строителя, чем временное жилье. Голубев скажет: «Рувим Моисеич, нужны щитовые домики». Будут домики! Потому что Елинсона не знают в Сибири только две собаки: которая подохла и которая не родилась.

Утром Елинсон показывал Жене створ будущей Ярской ГЭС. Он добыл катер, который провез их далеко по течению, до того места, где предполагался город Ярск.

День с утра был серый, безликий, но к обеду разошелся. Выглянуло солнышко. Открылись дальние горы со смешанным лесом, по горам ходили тени облаков.

Женя стояла у борта и смотрела на берега.

— Твой отец отчаянный человек,— кричал ей в ухо Елинсон.— Тут через порог прошло не больше десятка судов... Вишь, надписи на скале. Проскочат и масляной краской пишут, такой и сякой проскочил и голова цела. А вот те остальные девяносто метров скалы можно бы исписать именами тех, кто голову свернул на пороге. А твой отец стал высмеивать одного капитана. Мол, проходили же люди, ничего, а нынче обмельчали, боятся. А капитан-то ему и говорит: «Чего ж, пойдем. Только вместе, чтобы всего, значит, поровну было».

Женя смотрела на воду. Теперь под солнцем она стала зеленой. Вода скручивалась в жгуты, с шумом ударялась в борт и шипела.

— ...А твой отец и отвечает: «Почему не поехать? Очень интересно покататься». Мамочка! Он любил пошутить, он так и сказал «покататься»...

— Пошли? — спросила Женя.

Елинсон кивнул.

— А нам через порог попробовать нельзя? — спросила она.

Елинсон замигал большими красными веками. Заглянул ей в лицо.

— Так не шутят,— сказал он ей.

— Я не шучу,— сказала Женя.— А почему нельзя? Ведь другие же проходили?

— Мамочка! — воскликнул, покачивая головой, Елинсон.— Вам нельзя рассказывать сказки. Вам сразу хочется их повторить.

— Но ведь люди-то проходили,— повторила Женя.— И надписи на скале...

Елинсон качал головой.

— Я несу за этот пароход полную материальную ответственность. Нет, нет!

Женя оставила Елинсона и поднялась к рулевому. Это был молоденький румяный парнишка. Все звали его Юрочка Николаевич.

Женя сказала:

— Юрочка Николаевич, давайте спустимся через порог, здесь ведь глубоко.

Рулевой правил и даже не собирался отвечать.

— Вы боитесь? Вы трусите? — спросила Женя.— Все вы сухопутные зайцы, я так и думала.

Юрочка Николаевич сплюнул и отвернулся. Катер направлялся к берегу. Женя снова подошла к борту. Она смотрела на скалы в мелких сосенках, растущих из камня, на ангарские сизые дали с тонким дрожащим воздухом, с дымком костра, который виделся за десяток километров. Женя подумала, что она переживает, наверное, то же самое, что и ее отец, когда он сюда приехал. Она увидела эти места и словно заглянула отцу в душу. Ведь дома так трудно все представить. Приедет небритый, помятый какой-то. В рюкзаке грязное белье. Чемоданов у него не было, он признавал только рюкзаки. И начинается: такая-то порода, трещиновитость, галька, песчаник, диабаз... А в министерстве затруднения. А коронок для бурения нет. А специалистов мало...

— И снова поедешь? — спросит мать.

— А как же. Кто же работать-то будет?

И ест ветчину и корейку. Как отец приезжает, так в доме много закуски появляется.

— Отчего камбала плоская? — спросит он, повернувшись к дочери.— У вас там по биологии не проходили?

Это значит новый анекдот привез. А он ест ветчину и говорит:

— А оттого, что на нее вся Сибирь навалилась!

Мать скажет:

— А что, кроме тебя, уж и поехать некому?

— Другие пускай сами о себе думают,— отвечал отец.— А я член партии, мое место там.

— Какой незаменимый,— скажет, усмехаясь, мать. Но говорит-то она серьезно, потому что ей с осени опять решать надо, ехать ли за отцом в экспедицию или оставаться дома. Всю жизнь она разрывалась между мужем и домом.

В поезде на Москву Жене попался толстенький, гладко выбритый попутчик. У его чемодана не работали замки, а на Женином чемодане давно были сломаны замки, и она обвязала его веревкой. Женя помогла толстенькому обвязать чемодан. Но тут он стал ее называть крошкой и все пытался ухватить за коленку. От страха она забилась на самую верхнюю полку и боялась вылезать оттуда.

На Ярославском вокзале, когда она вышла из вагона, увидела много народу. Москва провожала на восток, на новостройки, первых добровольцев. Играло сразу несколько оркестров, люди что-то кричали, смеялись, некоторые пели.

Женя подошла к самому краю платформы, глядя на другую платформу, где стоял комсомольский поезд. Чемодан она оставила у поезда. Она и не вспомнила про него, она смотрела на ту сторону, через рельсы, отделяющие ее, и провал между платформами. Она так и замерла, глядя на уезжающих ребят, ее толкали, задевали проходящие люди, она ничего не слышала. Еще в детстве она ходила смотреть фильм, где фашисты пытают девушку. Ее спрашивают: «Сколько вам лет?» — «Семнадцать!» — отвечала та с вызовом. Женя завидовала ей до слез. А теперь вот эти уезжали, и опять все было без нее.

Дали отправление, кто-то закричал «ура», провожающие бежали рядом с вагонами, что-то крича. Из окон махали руками, оркестр играл марш «Прощание славянки». Женя долго глядела вслед уходящему поезду.

Женя вернулась домой в Москву, а отец только-только вылетел в Ярск. Мать сказала, что он ждал, задержался на несколько дней из-за нее.

Женя написала ему письмо: «Папка, мне твой Ярск понравился очень. Ты не ругайся, но в общем я тоже поеду туда. А то вы с мамой ездите, а меня бережете, мол, институт, аспирантура, Москва, удобства... Как вы говорите, дети должны жить лучше родителей. Но лучше — это вовсе не значит благополучней. Ведь лучше там, где я буду счастлива, ведь правда?»

Генка с Рахмашей уехали в Ярск вместе. Генка писал: «Люди, ау! Где вы? Мы уже в Ярске. Приняли нас по-божески. Сейчас организую инициативную группу молодых инженеров, будем заниматься проектированием. Три месяца жил в общежитии, сейчас дали секцию (отдельная, однокомнатная). Решил все тут перекрасить, достал белила, олифу, нанял маляра. Маляр взял аванс и запил.

В моей комнате хозяйничают всякие твари, ночью ходят по ногам и по голове. Предыдущие жильцы заключили с ними пакт о ненападении, они выставляли у тумбочки буханку хлеба. Мыши, со своей стороны, не трогали жильцов. Теперь они не понимают, что за чужие обязательства я отвечать не могу, пищат по ночам, требуют хлеба и зрелищ. Я кладу около себя всю домашнюю обувь и швыряю в темноту. Живем весело, ходим в походы. Сева Рахманин пошел работать в котлован...»

Дважды Мухин приезжал в Москву, в министерство. Зашел он в институт. Он похудел, был суетлив и затормошен. Встретив Женю, рассеянно расспрашивал о новостях. О своей работе сказал немного. Их группа выполняет необычный проект: «экспериментальная эстакада». В эту эстакаду никто не верит, кроме его группы да профессора Константиновского. Тот будто бы шутя сказал: «Неважно, есть ли у вас последователи, важно, есть ли у вас преследователи... Но вы считайте, считайте больше!»

Еще Мухина интересовали магазины. У него был целый список ярских заказов: копченая колбаса, коньяк, детские игрушки, безразмерные чулки.

— Говорят, новое издание Пастернака готовится? — спрашивал он.— Говорят, Экзюпери вышел?

Женя смотрела на него во все глаза и забывала отвечать. Он и раньше был отделен от нее двумя курсами, а это значило много. Теперь же он был словно из другой исторической эпохи. В голосе у него появились вдруг покровительственные нотки.

— Ну, как живем, Палома? — спрашивал он. Но ответа он не слушал.— Знаешь, дочь Пикассо зовут Паломой, что означает «Голубка»...

Жене хотелось много спросить — о его жизни, о Ярске, об отце. Но не спрашивала. Она смотрела Генке в лицо и пыталась понять, оправдать, что ли, его невнимание к Верке, к их институту, к ней самой, Жене. Ей было завидно, что он такой торопливый и затормошенный. Но все-таки она не хотела бы быть такой, как он сейчас. В нем начинали проявляться черты отчужденности, суеты сует, которые надолго разделили их. Его и Женю. О Вере был разговор особый.

Женька с Верой приехали в Ярск в середине июля. Поселились в гостинице, спали вдвоем на одной койке. На работу, на ту, которую они хотели, их не брали. Они ходили по подразделениям, по разным начальникам, нервничали, уставали.

Иногда появлялись Мухин или Рахмаша, с кем-то они вели переговоры, пытались помочь, но пока безрезультатно. К тому же у Генки наступили решающие дни. Приехала из Москвы комиссия, чтобы решить судьбу его экспериментальной эстакады. Над проектом эстакады работало около десятка ребят, но все называли ее «мухинская эстакада».

Однажды Вера сказала:

— Нужно идти насчет работы прямо к Шварцу. Он же друг твоего отца, он обязан помочь.

Женя молчала.

— Мы же не милости у него будем просить,— говорила Вера.— А просто работу. В конце концов мы имеем на это право.

Женя понимала, почему Вера нервничает. Еще в институте стало известно, что Мухин здесь женился, но Вера все равно решила ехать в Ярск.

Женя ее жалела, но помочь ничем не могла. После разговора с Верой она ушла за Ярск к Ангаре. Дорогой думала: «Никогда я не буду устраиваться по блату, неужели Верка этого не понимает? Мой отец — это мой отец, а я — это я, и у меня нет никаких преимуществ перед другими. При чем же здесь фамилия?»

Она спустилась по крутому склону вниз, цепляя ногами колокольчики и жарки. Сейчас она не радовалась и цветам. В кустах натянула купальник и полезла в воду.

У берега на камне сидели два парня и разговаривали. Один другому сказал:

— Смотри, она собирается плыть.

— Плавают тут всякие,— отвечал другой.— Вытаскивать нам приходится.

Женя не ответила им. В другой бы раз ответила, но сегодня была слишком зла, чтобы отвечать. Она поплыла наискось против течения. Конечно же, она болела за Верку. Обе понимали, что той незачем было сюда ехать. На что она рассчитывала, когда у Генки уже появился ребенок, и жил он с женой, как все говорили, хорошо.

Женя стала думать про Шварца, про отца. Отец ее теперь работал на Селенге, в Бурятии. Однажды он рассказал про Шварца. Тот приехал сюда, на стройку, с небольшим чемоданчиком, поселился в одном домике с отцом, каждый день они встречались. Оба скучали по своим семьям. Шварц выпрашивал у отца машины, своих у него тогда не было. Потом начали строить поселок постоянный, первую в нем улицу рабочие прозвали Шварцштрассе: здесь возвели дома для Шварца и его подчиненных. Потом Шварц сошелся с молодой врачихой и женился на ней. Он говорил, что такова судьба строителей: бросать семьи и взрослых детей, которые не хотят оставлять старые квартиры в городах. Может, это правда. Только Женькина мать повсюду таскалась за отцом...

Женя оглянулась и увидела, что заплыла очень далеко. Она повернула к берегу и тут почувствовала, что устала. Последние метры одолела с трудом. Вылезла на берег и села.

— Опасно плаваете,— сказал один из ребят. Она уже про них забыла.— Мы беспокоиться начали.

Женя посмотрела и узнала в нем рулевого с пароходика, на котором Елинсон провез ее по Ангаре. Кажется, его звали Юрочка Николаевич.

— А я вас сразу узнал,— сказал он, подходя и останавливаясь за ее спиной. — Откуда вы приехали?

— Из города Проно,— ответила Женя.— Улица Графтио, не слышали?

— Что-то слышал,— сказал Юрочка Николаевич.— Я помню, как вы меня плыть через порог уговаривали...

Он не сказал, что Женя обозвала его сухопутным зайцем.

— Одно дело — при исполнении служебных обязанностей, кто же разрешит, работа,— говорил Юрочка Николаевич.— А вот на плоту попробовать — это даже интереснее.

— Можно и на плоту,— ответила Женя.

— Вы не знакомы? — спросил Юрочка Николаевич.— Это Леонид Жуховец, он в «Корчевателе» работает.

Юрочка Николаевич был угловат, даже грубоват с виду, не человек, а глыба диабаза. Только лицо неожиданно румяное, почти детское лицо. Жуховец рядом с ним казался особенно худым. У него было странное выражение глаз, какое-то неподвижное. Женя поначалу пугалась его взгляда, пока не привыкла.

— На корчевателе работаете? — спросила она.

— Да нет. В «Корчевателе», листок такой сатирический,— сказал Жуховец. Он тут же прочел: — «Пива нету в продаже, а в коттеджи, изволь, и в бутылочках даже принесут исподволь».

— Корчует! — проговорил Юрочка Николаевич.— Они ему скоро дадут жизни.

— Кто «они»? — спросила Женя.

— Он знает кто. Попробовал тут один, Усольцев, зацепить Шварца да Лялина, до сих пор, наверное, жалеет.

— А зачем их цеплять? — опять спросила Женя.

Юрочка Николаевич воскликнул:

— Вот и я говорю: «Зачем?» Ничего незаконного Шварц не делает. Баньку себе личную выстроил — эко дело. А что, он должен в общую ходить? Попробовал бы ты поворочать в масштабе всей стройки, узнал бы, для чего нужна личная баня...

Жуховец швырял камешки в Ангару.

Он произнес каким-то речитативом, будто стихи, а может, это были и впрямь стихи: «Я вдруг подумал, скоро вот тут море наше разольется, все под собою похоронит. И место, где сидели мы, и мусор, и несправедливость, и чье-то горе, и могилы... А люди, что придут потом, подумают: как гладко все, какое славное здесь море! Но, впрочем, так и должно быть. Ведь море — наше оправдание всему, всему, всему».

Жуховец поднялся, отряхнул брюки от травы, сказал небрежно:

— Приходите сюда, на лодочную станцию, если захочется. Вы где работаете?

— Пока нигде,— ответила Женя.

— Никак не устроитесь?

— А у вас что, блат наверху?

Жуховец посмотрел на Женю, он понял, что означают ее слова.

— Я вообще спросил,— сказал он.

— А я вообще ответила. До свидания.

Вере повезло раньше. Она устроилась мастером на промплощадке. Помог Рахмаша. Женя еще неделю болталась без дела, пока не забрела в техотдел.

— Техником-расчетчиком пойдете? Только торопитесь, а то оформим кого-нибудь еще.

Она пошла в отдел кадров. В коридоре ей встретился Генка Мухин, он спросил:

— Ну как? В порядке?

— Смотря что называть порядком.

— Ладно,— сказал он. — Приглядись, может, и понравится. У нас народ положительный.

Мухин был желтый от бессонницы. У него работала комиссия, эстакаду пока не хвалили. Говорили, что в мировой практике не было таких проектов и подобный эксперимент вряд ли оправдан. Партком и начальство защищали Мухина. Ребята из его группы были взбудоражены, они носились по коридору с кальками и чертежами. Поговаривали, что их будут разгонять.

Однажды Женя пришла пораньше и заглянула к ним в комнату. Генка спал на чертежном столе, какой-то весь постаревший, беззащитный. Женя смотрела на него, и у нее заболело сердце. Впервые она заметила, какая у Генки тонкая шея. Ей захотелось тихо погладить его, как погладила бы мать.

Она только так подумала, а потом вышла и тихо прикрыла дверь.

В ее отделе работали женщины. Они ярко красились и независимо от возраста называли друг друга «девочки» и по именам: Тася, Тоня, Клава.

У Таси муж был какой-то начальник. Когда он звонил по телефону, она говорила: «Мой Сейф звонит». Она звала мужа Сейфом.

Еще здесь процветало слово «телепаться». «Перестань телепаться». «У меня туфли телепаются». «И вижу я, девочки, что-то мой жених телепается».

Женщины носили красные кофты, не застегивающиеся из-за животов на нижнюю пуговицу. Каждый раз они осматривали Женю с головы до ног. Ее платье, прическу, чулки, даже цвет глаз. Все подвергалось обсуждению, и этому не было конца.

— А в апреле нужно сдавать квартальный отчет,— рассказывает Тася.— Это такая, девочки, чертовщина, над которой нам бы сидеть до следующего квартала, если бы не Жанна. А тут, как назло, закрыли детсад на карантин, и Жанна перестала ходить на работу. С утра у всех первый вопрос: сняли ли карантин в детском саду? И вдруг узнаем, что его продлили еще на две недели. Наш Ник Ник (начальник отдела) поймал в коридоре Зою-курьершу и говорит: «Узнай, где живет Жанна, поезжай и сиди с ребенком. Своего имеешь? Нет? Все равно, научишься. Это партийное поручение, сорвешь — выговор получишь». Звонит муж Жанны домой и спрашивает: «Кто у телефона?» — «Это я, Зоя. У меня партийное поручение». — «Какая Зоя? — спрашивает он.— Что вы делаете в моем доме?» Смеху было...

— Хочу на порог,— сказала Женя Юрочке Николаевичу.— Ты же обещал?

Они заплыли на байдарке на широкий остров на Ангаре. Посреди острова стоял огромный деревянный крест в два человеческих роста — память об отчаянных людях, которые разбились на пороге. Крест почернел от дождей и был изъеден короедом.

Женя спросила:

— Они, эти отчаянные головы, здесь лежат или крест остался как символ? Как память?

Юрочка Николаевич смотрел на воду. Было похоже, что он не собирался отвечать Жене. Думал о чем-то своем. Пищали над головой стрижи, над дальними синими берегами стоял дым, там готовили ложе под будущее водохранилище.

Отсюда был виден котлован, где работали Жуховец, Рахмаша и сам Юрочка Николаевич. Все, кроме нее, Жени.

— Мы поплывем через порог или не поплывем? — с каким-то отчаянием сказала она.

— Поплывем,— ответил Юрочка Николаевич.— С субботы заберемся повыше, на пристани баржа должна быть. Ночью отвяжем ее и поплывем.

Она вздохнула и подумала: «Все равно я сделаю то, что хочу. Юрочка Николаевич потому и спокоен, что он работает «там». Когда делаешь самое главное дело, можно быть спокойным».

Через месяц, что ли, после отъезда комиссии к Мухину из Москвы, из центральной газеты, приехал корреспондент. Он влетел по ошибке в техотдел, запыхавшийся, и спросил: «Где?»

Все поняли, что ему нужен Гена Мухин, и показали их группу. Несколько дней корреспондент ходил за Генкой, записывал всю его жизнь, ну и, конечно же, все Генкины остроты. Потом он повел Мухина в соседний лесок за гостиницей и там снимал Генку со спины, будто он, Геннадий Петрович Мухин, уходит в тайгу, мечтая о том времени, когда здесь встанет мухинская эстакада. Так потом и назывался очерк. В нем было все — и про край нетронутых кедров, хотя кедров вблизи Ярска никогда не было. Да и сама эстакада должна была строиться не в этом лесочке и ни в какой не в тайге, а там, где основные сооружения, где три года до Мухина шла обыкновенная строительная работа. В общем не все было точно, но очерк и фотография понравились, все радовались за Мухина.

Женя при встрече тоже поздравила его. Она сказала:

— Тебе, как всегда, повезло. Везунчик ты, Генка.

Генка захохотал. Ему было приятно, что Женя ему так сказала. Они понимали друг друга. Это было молчаливое понимание. Шестое чувство, что ли, и они оба знали о нем. Хотя никогда они об этом не говорили.

Теперь Женя думала: «Ну вот, Генка, ты своего достиг, ты шел к своей цели, и ты добился своего. Не только я, но и другие все знали, что ты достоин признания, потому что твой талант виден на расстоянии. Дело не в славе, слава — это тьфу. Я говорю о признании твоей работы. Ведь для каждого из нас главное — знать, что труд твой признан, необходим, что ты сможешь увидеть реальные результаты своего труда».

Женя была счастлива за Генку, ее тревожило и угнетало другое. И Генка понимал сейчас все, что творилось в ней. Он стоял рядом, молча, взяв ее за рукав.

Неожиданно он спросил:

— Тебе, Палома, известно, как римские императоры праздновали победы?

— Они раздавали народу хлеб и мясо,— сказала Женя, чувствуя, что Генка рядом и что он никуда сейчас не уйдет, а будет стоять здесь столько, сколько захочет она.

— Они веселились,— говорил Генка, все трогая ее рукав.— Самый лучший император был Гай Юлий Цезарь, мы с ним родились даже в один день: 12 июля. И вот что я думаю...

Женя молчала.

— Не махнуть ли нам через порог? А?

Они собрались втроем: Генка, Юрочка Николаевич и Женя. С вечера на попутке они доехали до пристани, но никакой баржи не нашли. На приколе стоял какой-то жиденький плот, на нем-то и решили идти к порогам. У них были топор и буханка хлеба.

Плотик троих выдержал, они оттолкнулись и поплыли, отдавшись воле Ангары. Дядька на берегу предупредил, чтобы брали правей, к середине: ниже по течению лесосплав, и можно угодить в затон. Он все интересовался будущим морем, спрашивал, затопит их деревню или не затопит. Глядя на плотик, он качал головой, произнося:

— Никто тут не плавал на таком, неосмысленно это, так и потонуть недолго.

Ребята посмеялись и помахали ему рукой.

Стояла пора коротких ночей. Дни, как всегда в это время в континентальной Сибири, отличались теплотой и прозрачностью, закаты разверзались в полнеба, они поражали приезжих яркостью тонов, неповторимыми сочетаниями красок. Ночи были теплые, сухие.

На берегу ночь наступила раньше, река светилась, как зеркало в темной комнате, будто сама собой.

В самом начале они чуть не попали под баржу. Баржа надвинулась на них черной громадой, Мухин зажег на палке бересту и махал над головой. Баржа прошла в нескольких метрах, с палубы в рупор спрашивали: «На плоту, что случилось? Нужна ли помощь?»

Спать можно было только посреди плота, и то если двое других уходили на противоположные края. На этом пятачке сперва подремала Женя, пока Мухин и Юрочка Николаевич, невозмутимые, как памятники, стояли на рулях по щиколотку в воде. Вода была теплая, теплей воздуха, совсем неслышная сейчас. Плот тек с водой наравне.

Женя открывала глаза, видела в сумеречном свете деревеньку, неясные громоздкие баржи около берега, лес в тумане и бесконечную воду у самого лица, очень тихую, едва шелестящую под плотом. Она сказала:

— Ген, поспи немного.— Она ушла на край, освободив ему место.

— Нет,— говорил он,— я не хочу.

Но пошел, сел и закрыл глаза.

Женя глядела вокруг. На медленные берега, неподвижную, очень большую воду, на ребят. Хорошее спокойствие владело ею. Она любит все, что вокруг: и Ярск, и Ангару, и этих двух мужчин,— и они никогда не бросят ее.

Она вспомнила Генку, спящего на чертежной доске, измученного мальчика с морщинами и тонкой шеей. Она подумала, что всегда была влюблена в Генку, только не хотела думать об этом. Около него было лучше жить. Было спокойно, как сейчас. Наверное, когда-нибудь она расскажет ему, как он спал на чертежной доске. А может быть, и не расскажет.

Женя сказала Юрочке Николаевичу:

— Уже утро. Смотри!

Тот повернул голову, взглянул вперед и стал подгребать жердью, вставленной в крестовину. Он чем-то дополнял Генку. Если Генка был духом их маленького братства, то Юрочка Николаевич олицетворял его мужество и силу.

Уже рассвело, и стало слышно порог, он гудел издалека, как дальний курьерский поезд. От берега доносило тяжелый запах горящего леса, дым и чад.

Река пошла медленнее, но беспокойнее, вдруг поворачивая и искривляя свой путь. А уже впереди стала видна белая линия во весь горизонт, которая и была следом порога, потому что самого порога они не могли видеть. Он падал вниз, он был как за горизонтом, белая линия была границей падения, ее началом.

Проснулся и Генка, от дыма или от шума, посмотрел в сторону порога и, шмыгнув носом, сказал, как спросил:

— Шумим, братец, шумим?

Глаза у него были голубые, теплые, от сна или от хорошего настроения. И опять Женя подумала, что ничего не случится, пока с ними Генка.

Скоро они увидели черные, торчащие из воды камни, встающие поперек бревна, похожие отсюда на спички, крутые горбатые буруны, так называемую «стоячую волну». Ее-то и надо было бояться больше всего. Так говорили люди, и так подсказывал инстинкт.

Плывущая близко от них сосна (она сопровождала весь их путь от самой пристани) вдруг перегнала плот, взяла левее и стала медленно крутиться в широкой, сосущей воронке, набирая по кругу скорость. Потом она исчезла, встав стоймя, только мелькнула тонкая верхушка, как перископ в воде.

Они смотрели на нее, как смотрят фокусы, зачарованно и молча. А потом Женя вскрикнула, когда та же сосна почти выпрыгнула из воды километром ниже, без сучьев и даже без коры, словно ее за это время успели обработать и ошкурить на незримом подводном комбинате.

Тут гипноз кончился, они стали грести, отворачивая плот от гибельной воронки; они гребли так, что гнулась жердь, и чувствовали, как их подхватывает медленная, совершенно чудовищная сила и влечет за собой.

Шум от воды приблизился. Сперва чудилось, что грохот несется с берега, даже с неба. Потом — что звук рождался сам по себе, он был — все вокруг, и они перестали слышать его.

Но они не слышали и друг друга, они гребли, что-то кричали, такие же дикие, неуправляемые, как эта вода. Наверное, ради этих мгновений и было все задумано, именно ради этих опасных секунд полета, когда все стихийно и случайно, кроме тебя, а ты вместе со стихией и против нее, и все твои силы и чувства наружу.

Наверное, они кричали и падали, наверное, в глазах были восторг и страх, конечно же, было страшно! Они летели, как по гладкому льду, вниз, поверх пены, бревен и скал, на крутых и косых струях воды, казавшихся теперь упругими, как стальные пруты. Дважды их перехлестнули, словно прошили насквозь, стоячие волны, но заметить уже ничего нельзя было, все неслось, все кипело и рушилось.

Потом в какие-то мгновения плот перелетел через камни, Женя вдруг оказалась на камне, схваченная сильной рукой Юрочки Николаевича. Она видела, как плот, разломанный пополам, лег на другой камень, а на нем от конца к концу перебегал Генка. Потом Генка перебрался к ним, тоже напуганный и смеющийся. И Женя улыбалась, выжимая из волос воду и замечая, что руки у нее дрожат.

Часа через три пролетел над ними вертолет. Ему помахали белой рубашкой. Потом появился катер. Он заплыл сверху, не доходя метров ста до камней, и бросил веревку. На палубе стоял милиционер. Их вытащили на палубу, завернули в одеяла, дали горячего чаю из термоса. Потом отвезли на берег, в отделение милиции.

Капитан, заполняя протокол, сказал:

— Как штрафанем вас на тридцатку, так узнаете.

— Что вы, сами не плаваете, что ли? — спросил Генка.

— Мы плаваем. Но мы не тонем.

— Мы тоже не тонем.

— У нас никто не тонет,— сказал уверенно капитан.— Мы за это премию получаем, если никто не утонет.

Приехал вызванный по телефону председатель постройкома Лялин. Энергичный, еще молодой мужчина, голубоглазый, с пролысиной на голове.

Он как вошел, спросил: «Те самые?»

Ему ответил капитан, вставая:

— Так точно. Все трое с Ярскгэсстроя, один рабочий, два инженера.

Тут Лялин увидел Генку Мухина, спросил, искренне удивившись:

— Геннадий Петрович, вот сюрприз! Я думал, огольцы какие по незнанию полезли на порог... Мало вам острых ощущений, решили до конца испытать судьбу?

Лялин говорил и смотрел все время на Мухина. Нужно было что-то отвечать, и Генка, смущаясь, сказал:

— Для разнообразия.

— Ну и как? — серьезно поинтересовался Лялин, теперь поглядев на Женю и Юрочку Николаевича, видимо соображая, встречал ли он когда-нибудь их или нет.

— Ничего,— сказал Генка.— Если не верите, попробуйте.

Все засмеялись, даже капитан. Лялин быстро ответил:

— Да не хочу. Мне, Геннадий Петрович, и вас хватает, чтобы круги перед глазами пошли. Вот вы,— он повернулся к Жене,—инженер? Энергию некуда девать?

— Некуда,— ответила Женя.

Лялин замолчал, соображая и оглядывая ее.

— Где работаете?

— В техотделе.

— Не нравится? — спросил он.

Женя молчала, и он добавил:

— В котлован хотите?

— Она наш институт кончала,— сказал Мухин и многозначительно посмотрел на Женю. Мол, не молчи же ты, просись скорее в котлован, когда такой еще случай подвернется!

— Она в Иркутске на ГЭС практику отрабатывала,— добавил Мухин.

Лялин сказал Юрочке Николаевичу:

— Вашу лодочную станцию я пока прикрываю. Чтобы время было подумать на досуге о маршрутах, так сказать. А вы (это он Жене) напишите заявление и приходите ко мне.

Не попрощавшись, он вышел, сел в машину и уехал.

В котлован Женю не отпустили. Начальник техотдела Николай Николаевич вызвал ее в кабинет и отчитал.

— Каждая девчонка,— говорил он,— норовит за твоей спиной договориться и уйти. Вас учили не для того, чтобы вы искали себе теплые местечки (это котлован-то теплое местечко!), вы обязаны трудиться там, где это в данном случае полезно стройке, а не вам.

Женя молча смотрела ему в лицо. Он был добрый и терпеливый человек, в очках, с ровненьким пробором. Он всю жизнь просидел в техотделах и по привычке носил нарукавники, хотя теперь не чертил и не писал, а вроде бы приказывал.

Женя вспомнила, что в технических справочниках, которые время от времени брала у него, она находила засушенные цветы. А однажды полезла к нему в стол и увидела целый гербарий, собранный им. Она подумала: «Бедный Ник Ник, он, наверное, всю жизнь любил цветы и только для цветов держал техническую литературу».

— Все зависит от вас,— сказал он, видя, что Женя не уходит. — Старайтесь, проявляйте инициативу. Я вас никуда не отпускаю.

В коридоре ее ждал Генка. Он ничего не спросил, он пошел рядом, и Жене стало легче. Перед ее комнатой они остановились. Генка вздохнул и шмыгнул носом, выражая свое сочувствие.

— Это — издевательство,— сказала Женя, будто Генка был виноват в том, что ее не отпускали.— Я сбегу, сбегу! Не могу я в этом мертвом царстве, понимаешь?

Была у них такая на курсе песенка: «Отгремела весенняя сессия, нам в поход отправляться пора...» Женя отчего-то всю жизнь завидовала военным: их жизнь полна неожиданностей. У нее же все шло по порядку: школа, комсомол, институт, практика, работа... Какая-то лестница, ставишь на ступеньку ногу, а уже знаешь, что на ней будет другая.

С детства она запомнила, что под окном их комнаты стояла сосенка. Такая обыкновенная сосенка, серенькая, густая, муравьи по стволу бегают. Каждое утро, когда она вставала, она всегда видела одно и то же: сосенка с шелушащейся корой, муравьи и все остальное, похожее на прошлый и позапрошлый годы. И в какое-то утро она закричала: «Не хочу сосну! Не хо-чу!»

Родители ее не поняли, но все же переставили кровать к другой стенке. Ник Ник тоже не хотел ее понимать. На следующий день она опять пошла к нему. Она стала часто ходить к нему. Она смотрела на его пробор, на его очки, нарукавники, и всегда она думала: «Бедная я, и бедный Ник Ник! Он, кажется, искренне не может понять, чего я хочу. Было бы идеально, если бы я научилась вязать на спицах, как наши «девочки» (спицетерапия), или же собирала гербарии. Тогда у нас было бы о чем поговорить с начальником во время работы».

Однажды Ник Ник вызвал для совета Тасю, которая была к тому же членом месткома. Неизвестно, о чем они совещались, но, вернувшись, Тася сказала:

— Голубева, иди к нему.

Не взглянув на Женю, начальник очень сухо, как будто брезгливо, сообщил, что ей разрешается оформить перевод на производство. На ее место уже есть замена.

— Спасибо, Николай Николаевич! — сказала Женя с чувством. Он поморщился и отвернулся.

«Бедный Ник Ник! — подумала Женя. — Наверное, я сильно допекла его».

На третий день она вышла в свою смену в котлован.

Ей дали семь горластых бригад по ручной доборке скалы. В первый же день некоторые рабочие пытались с ней заигрывать. Они говорили: «Волнистая девка», «Сибирский экземпляр»...

Двух самых говорливых она отправила пересдавать технику безопасности. Остальные стали вежливо здороваться. Прораб Терещенко встретил ее нелюбезно. Он и руки не подал и сесть не предложил. Кивнул и продолжал свой разговор. Кому-то промывал мозги.

Будто бы только увидел ее, сказал:

— Идите на участок, я вас нагоню.— И, почти не дожидаясь, когда она выйдет, добавил, вовсе не стесняясь: — Бог создал три зла: бабу, милиционера и козла... Ох!

Тут же он вышел за ней показывать участок, как будто сказанное никак ее не касалось.

Скала ей попалась плохая, бухтела, как царь-колокол. Раз бухтит — значит, в трещинах. Значит, комиссия не примет, чтобы класть на такое основание бетон. Получалось, что рабочие работали впустую. И во всем виновата Женя.

Ее участок не выполнил план. Терещенко кричал так, что заглушал большой репродуктор на столбе, по которому диспетчер вызывает людей и передают важные сообщения.

— Не сдать такой участок! — орал он.— Для этого не надо было пять лет учиться в институте. Я вот не кончал ничего, а сдавал не такие участки...

— Но комиссия правильно не приняла основание,— только сказала Женя.

— Дали специалиста на мою голову,— застонал Терещенко.— Компот бы научили вас мужикам варить, детей бы рожать учили, а их в котлован на нашу голову!

— Детей рожайте сами,— сказала Женя тихо.— А то надорветесь от крика.

В прорабке были мастера, учетчики, и все это слышали. Женя стояла у дверей, но задержалась и посмотрела ему в лицо. Лицо у Терещенко было широкое, рябое, с толстым носом и толстыми губами. Он словно подавился ее словами, в глазах его не было злости, только недоумение. Он не привык, чтобы ему возражали.

Ночью Женя не могла спать. Думала о котловане, о рабочих, которым по ее милости из-за невыполнения плана урезали заработок. Получалось, что она плохо поступила, хотя все было честно.

«Дорогая, милая Нина Ивановна! Очень и очень извиняюсь, что ничего вам не писала, но я хорошо помню вашу просьбу не писать пустых писем. Правда, и это письмо будет отнюдь не содержательное. Но надо как-то разобраться во всем. Прежде всего в себе. Сейчас я работаю мастером в котловане, там, где хотелось бы. Я должна быть довольна, но я не довольна...»

 

Глава пятая

Письмо осталось недописанным. Оно выпало из книги, когда Виктор брал ее с полки. На другой стороне письма были выписаны всякие технические данные.

В СССР свыше 108 тысяч рек. Общая протяженность — 2,5 млн. км. Ангара при полном использовании реки и ее притоков может дать 90 млн. кВт • ч электроэнергии в год.

Расценки на корчеватель: рыхление мерзлого грунта 100 м3 — 13 руб. 50 коп.

Климат в Ярске:

Абсолютный минус 58°.

Абсолютный плюс 36°.

Амплитуда 94°.

Продолжительность безморозного периода 84 дня.

Виктор вспомнил, как Женя говорила: «Я все равно мерзну. И еще хочу спать».

Виктор чувствовал себя лучше. Когда он первый раз встал на ноги, голова у него закружилась, пришлось ухватиться за спинку кровати. Зато он смог добраться до полки с книгами, с удовольствием перелистывал знакомые страницы.

Книги он любил со времен детдома. Там читали все. Когда попадалось что-либо интересное, Виктора заставляли читать вслух вечерами после отбоя. Устраивали из патрона крошечную коптилку — этого было достаточно. Если же не было керосина, то рассказывали на память то, что знали, и это тоже было интересно. Виктор и сейчас мог бы перечислить книги, узнанные тогда. Там были «Отверженные» Гюго, Гашек, «Сказки дядюшки Римуса», брошюра «Иван Никулин, русский матрос».

Сейчас Виктор, пожалуй бы, не смог отделить то, что слышал, от того, что читал. Все было новым тогда и ярко врезалось в память. Мир книги для ребят был подчас важнее и интереснее, чем детдомовская действительность, в книгах искали и часто находили те чувства, которых им не хватало. Возле разрушенного бомбой дома он подобрал однажды «Евгения Онегина». Они прочли его вслух, поразившись, что интересно слушать стихи. Многочисленные шефы приносили в детдомовскую библиотеку разное старье, и там Виктор однажды раскопал книгу Леонова, которая называлась «Вор». Он и ее бы прочел, но глазастая воспитательница просто отобрала книгу, сказав при этом: «Вот они откуда набираются науки, а потом вещи пропадают». Теперь в библиотеке девочек он снова нашел «Вора» и вдруг удивился, что эта книга не вымысел его детства, что она существует, и он сможет без помех прочесть ее.

Приходили с работы девочки. Первой тихо, почти боком влезала в дверь Вера. Она снимала заиндевевшие от холода очки, щурясь, оглядывала комнату. Спрашивала:

— Доктор был? Что он сказал, лучше?

Виктор как-то спросил ее, почему она носит такие немодные, старушечьи очки. Бросив пальто на спинку кровати и бесшумно прибираясь в комнате, Вера отвечала: «Так. Некогда об этом думать». Она мало разговаривала с Виктором, то ли немного стеснялась его, то ли ей было неинтересно. Она будто исподтишка присматривалась к нему.

Так ему казалось.

Однажды в комнате появился секретарь горкома комсомола Чуркин, в пальто с каракулевым воротником, холодный и веселый.

— Привет, Смирнов! — сказал он от двери и улыбнулся, блестя своими золотыми зубами. Виктору было приятно видеть эти золотые зубы.

— Выкинул ты штучку. А если бы умер? — сказал Чуркин.— На меня бы всех собак навешали.

— Не умер бы,— ответил Виктор.

Вера предложила Чуркину сесть, но тот отказался.

— Мне тут по делам еще надо идти.

Он продолжал говорить с Виктором, стоя у двери и глядя на него.

Он спросил:

— Тебя в больницу-то не надо переводить?

— Не надо теперь,— сказал Виктор.— Да там и мест нет.

— Что врачи говорят?

— Еще полежать надо. Мне это осточертело, честно говоря.

Чуркин оглядел комнату девочек, помолчав, сказал:

— Здесь тебе неплохо, я понимаю. Но нельзя это, знаешь, как в Ярске строго насчет женских общежитий. Комендантша о тебе спрашивает, говорит «аморалка» и тому подобное. Ей могли черт знает что наплести, длинных языков много. Я объяснил, что заболел человек, чего ж тут особенного. Но ты как подымешься, переходи в двадцать третье общежитие. Там техничке скажешь, она тебе покажет твою койку.

Говорил Чуркин монотонно, как будто читал протокол.

— Вы садитесь,— опять предложила Вера и поставила около двери стул. Но Чуркин снова сказал:

— Надо идти, меня ждут...— И стал надевать шапку.

— Я тут написал, что нужно ребятам на ЛЭП, — сказал Виктор, отыскивая бумаги и отдавая Вере, а та — Чуркину.— Ребята хорошие, но у них много беспорядков.

— Потом,— сказал Чуркин,— все расскажешь потом, когда встанешь. Насчет денег не беспокойся, мы тебя оформили, зарплата идет. Выздоравливай, мы, так сказать, заинтересованы корыстно в твоем здоровье. У нас работать некому.

— Я еще подумаю,— ответил Виктор, и это, наверное, прозвучало смешно. Его оформили, о нем беспокоились, а он собирается еще подумать.

Чуркин ушел, но Виктор почти физически ощущал его бубнящий на одних тонах голос и улыбку. Наверное, было что-то в Чуркине, что не исчезало вместе с ним, он оставил свой след на полу, на ручке двери, в воздухе, даже на предметах, которые он мельком оглядел, разговаривая с Виктором. Так казалось Виктору. А может быть, он просто залежался, отвык от свежих людей.

Приходит Женя. Ногой открывает дверь и с порога смотрит на Виктора.

— Симулируешь! — говорит она укоризненно.— А у нас сегодня день актировали.

Она садится на постель прямо в одежде и молчит. Этого больше всего не любит Вера. Она хмурится, говорит:

— Раздевайся.

— Сейчас, только отойду,— отвечает Женя. — Сразу не могу. Сил нет. Бегала, бегала... А ну их, все противные.

Виктор ничего не спрашивает, только смотрит ей в лицо. Ему хочется, чтобы она дольше так сидела, смахивая с ресниц оттаявший иней, приходя в себя. Это состояние оживления, обретения голоса, замерзших губ, самой себя от тепла в комнате его всегда поражало и находило ответный отклик. Он завидовал, ему хотелось мерзнуть на ветру, делать полезное дело, а потом сидеть так неподвижно. И пусть Вера не нервничает из-за пустяков. Незачем нервничать, когда люди устают на работе.

Женя между тем уснула сидя, и Вера крикнула:

— Ну, Женя!

Тогда Женя встала, с закрытыми глазами пошла по комнате к вешалке, снимая куртку и говоря:

— А Рахмашу прорабом назначили. Он умеет работать, начальник управления сказал: «Современный и перспективный инженер». Смотри-ка, а мы его как-то недооценивали. А он перспектив-ный... Диспетчер его вызывает: «Мастер Рахманин»,— он поправляет: «Не мастер, а прораб, вы принижаете мой авторитет перед подчиненными. Прораб, прошу запомнить».

Женя лезет в свою постель и говорит все медленнее:

— Сегодня день актировали, а самое тяжелое, когда нет работы. Особенно ночью. Я тогда МАЗ выбираю с дальним маршрутом и прислоняюсь к плечу водителя. Они ведь тоже устают, «мазисты», но мне они дают два рейса подремать. Тихо... едут... Хорошие...

Это произошло случайно. Вечером погас свет, и они вдвоем, Женя и Виктор, пошли звонить монтеру в дежурку. Там они тоже остались одни. Но оба они понимали, что если бы не эта случайность, было бы что-нибудь еще, потому что жить, как они жили прежде, они не могли.

Женя стояла у окна, прислонясь к стенке, и лицо ее в свете уличного фонаря было матово-белым.

«Я понимала, что не смогу здесь жить, если я ошиблась. Я обязательно куда-нибудь уеду. Сегодня на работе ничего не могла делать. Хожу, беспокоюсь, краны, ездки, график... А ты вот здесь, во мне, прямо целиком... Я даже подумала: трудно будет уезжать, если... Если все будет не так, а я останусь одна в этом холоде? Вот это тем более не смогу».

Это не была ее мысль или отдельно взятое чувство, это возникало как вторичный ее голос,— шло откуда-то из глубины и не осмысливалось ею самой.

Она не знала, что она так думала. Она стояла перед ним, ожидающая его, как разрешения своей боли, которую уже нельзя было переносить.

Ей хотелось уже убежать, потому что так долго ждать было нельзя, хотя она и не знала, чего, собственно, она ждет и чего она хотела.

Ей было больно физически, чувства ранили ее изнутри. Так можно умереть от боли, неужели же он не понимает!

Он поцеловал ее в глаза, в шею и в опеченные, будто оплавленные губы, в открытый странно рот, смешав ее дыхание со своим.

Ни он, ни она не умели целоваться, да и кому известно, что такое настоящий поцелуй. Может, это он и был.

Они замерли, соединенные одним чувством, и ничего не знали, не слышали вокруг.

Техничка прошла по коридору, разглядывая их. Она подошла ближе, будто направлялась к окну, и сказала:

— Кажись, снег пошел...

Так как они не двигались, будто и не живые вовсе, не желая слушать, не желая даже замечать ее, она постояла, раздумывая, и, продолжая разглядывать их, добавила:

— А может, снега и нет, кто ж его знает.

И ушла, сердито шаркая валенками.

Виктор только немного отодвинулся от Жени, но все равно он ничего не видел вокруг, так же как и она. Он был пьян от нежности, от удивления перед ней, от чувства вины, какой именно, он не знал.

Все было одновременно и неосознанно, как во сне.

Снег пришли посмотреть девушки из пятнадцатой комнаты и девушки из десятой комнаты.

Они хихикали и шептались, глазея на них, произнося:

— Кто сказал, что идет снег?..

Будто для этого нужно подниматься на другой этаж, а не проще открыть дверь на улицу и подставить руку!

Виктор и Женя оглянулись на любопытных, оба подумали: «Пойдем на улицу».

Они теперь думали вместе, и у них получалось, хотя они этого и не знали.

Им предстояло еще удивляться такому кажущемуся совпадению и восклицать: «Я ведь тоже так подумал!» — «Знаешь, у меня прямо такая же мысль была».

Они думали: «Будем ходить по улице и смотреть друг на друга. Мы будем согревать друг друга дыханием, если замерзнем».

Они гуляли «тянитолкаем», как они после прозвали такую ходьбу. Они медленно, лицом к лицу, прошли по улице, но были они словно одни. Когда у нее заледенели губы, он подышал на них.

Они прошли улицу в оба конца и не поверили, что она могла так быстро кончиться.

Оба одинаково подумали, что ошиблись, что они не могли ее всю пройти. Потом они стояли около батареи в чьем-то чужом подъезде, там, где разрешается стоять всем.

Кто-то чиркнул спичкой, и оказалось, что рядом стоят еще люди, такие же, как они, две или три пары.

«А в Москве можно в метро»,— подумала Женя.

Придя с работы и встречая снова рассвет, как была, в ватных своих штанах, в куртке и шапке, Женя говорила:

— Ну вот, отстояла две смены.

Они расходились, чтобы встретиться вновь.

Теперь он не мог оставаться в их комнате, ему быстро дали койку в другом общежитии. Начальник жэка так и написал: «Перевести тов. Смирнова из общежития № 19 в общежитие № 23».

Они встречались у батареи в своем, женском общежитии, и мимо них в два, три или четыре часа ночи пробегали в туалет заспанные девчонки в халатиках, с бигуди в волосах.

Иногда под утро выходили мужчины. Они в коридоре закуривали и медленной походкой победителей шагали на выход.

Когда Женя переехала в общежитие, она путала дома и никак не могла сообразить, где именно ее общежитие. Она заглядывала внутрь, и видела мужчин, и думала: «Нет, это не мой дом». Уже потом она поняла, что женское общежитие можно узнать именно по обилию там мужчин.

Вспоминая потом проведенные вместе дни, ни Женя, ни Виктор никак не могли сосчитать, сколько же их было.

Для них существовал один непрерывный миг, они прожили вместе невероятно долго, почти целую жизнь, они были уверены, что прожили почти целую жизнь. Она думала: «Так странно. Жила одна, и все казалось нормальным. Почти. Но потом встречаешь его, и становится ясно-ясно, что одна ты уже не можешь жить. Даже невозможно представить, что можешь снова остаться одна. Просто не выживешь».

— Я тебя хотел бы куда-нибудь пригласить,— говорил он.

— Приглашай, но ведь ты еще слаб, — говорила она.

Глаза ее, темные, чуть раскосые, были широко открыты навстречу ему, и он любил их вместе с ней и еще отдельно.

— Ну, поедем на тот берег. И обратно.

— На автобусе?

— На автобусе. Мы будем вместе пятьдесят километров.

Они сознались, что никогда не видели вокруг так много людей. Они вдруг поняли, что в жизни человека почти не бывает времени, когда он остается один. На улице было холодно, мороз и ветер одновременно. Люди делались будто ломкими и неудобными на таком ветру.

Какой-то парнишка, опаздывающий к началу смены, бежал против ветра спиной, пряча голову в воротник.

Они шли «тянитолкаем», и Женя говорила: «Послушай, Толкай! У тебя белое пятно на щеке».

Они останавливались и прикладывали щеку к щеке, а потом другую щеку к другой щеке.

Так доходили они до молочного магазина и отогревались в нем. Следующим пунктом была раздевалка столовой, а потом гостиница.

Там можно было оттаять, постоять, снимая с ресниц и волос иней.

Дежурная, худая женщина в красном платке, узнала Виктора, кивнула ему.

Они выходят и снова двигаются, глаза в глаза, они уже знают друг друга до подробностей, но они должны все время видеть друг друга.

Женя однажды сказала: «Как странно, один человек — человек, а два — целый мир...»

Какая-то тетка качала на остановке грудного ребенка и приговаривала:

— Вот дежурка сейчас подойдет на Усос или на Индию, мы сядем... А кроме дежурки на Усос, нам, миленький, не на что надеяться.

Рядом на сосне была прибита вывеска:

Плиссе, гофре, юбки клеш

и оборки всех фасонов

Вчера в котлован пришла корреспондентка из газеты. В шубке. Под шубкой у нее была кофта и юбка. Какая-то фифа. А с ней молодой фиф. Женя сидела и грелась возле «козлика» (три спирали на асбестовой трубе).

— Вам не холодно? — спросила фифа.

— Ташкент,— ответила Женя.

Она только что поругалась с прорабом, и ей не хотелось разговаривать.

— Расскажите о ваших героических буднях,— сказал фиф.

Женя посмотрела на него, и ей показалось, что он дурак. Красивый с виду парень, но дурак. Наверное, фифа влюблена в него.

— Я сейчас прораба позову, он вам все расскажет,— сказала она и вышла.

Ей было немного завидно, она целый год не надевала юбку со свитером.

Сейчас она подумала, что ей тоже хочется всяких плиссе, гофре, юбок клеш и оборок всех фасонов...

И Виктор вдруг подумал, что не видел ее в обыкновенном платье. Какая она?

«Я бы тоже хотела знать, какая я»,— подумала она, отвечая его мыслям и самой себе.

Они зашли в не достроенный еще дом прямо по доске, протянутой в окно, и стали ходить по комнатам.

— Сколько этот дом будет стоять? — спросил Виктор.

— Только сто лет,— ответила она, думая о нем и о себе.

Сто лет ей не казалось много.

«Говорят, счастье узнаешь тогда, когда потеряешь,— думала она.— А я его сейчас чувствую. Я не боюсь и не хочу остановить время, потому что знаю — дальше будет еще лучше».

Жене пришло письмо из дому. Отец, Василий Иванович, писал очень коротко, что назначен начальником изыскательской партии на Соколовке, что ниже Ярска по Ангаре на пятьсот двадцать километров. От его работы зависит выбор створа Соколовской ГЭС, и он сейчас туда выезжает вместе с мамой. Но сперва они заедут в Улан-Удэ, где остались их вещи, а потом несколько дней они пробудут в Ярске.

Он писал, что Женя может ни о чем не беспокоиться: Рувим Моисеевич Елинсон, который сейчас находится в Ярске, в геологической партии, вышлет за ними машину. Но в крайнем случае они доберутся и на автобусе. Это будет, по их предположению, двадцатого — двадцать пятого января.

Дома все хорошо, бабушка здорова, она сейчас живет у брата Николая, а двоюродная Женина сестра Нинка, дочь брата Константина, будто собирается замуж, но пока ничего не известно.

Дальше спрашивали, как у Жени на работе, как поживают Вера, Гена, Сева, часто ли встречаются, где они работают, дружат ли.

Они посмотрели друг на друга и поняли, о чем каждый из них думал.

О Вере, о Генке, вообще о ребятах. Это был целый мир, который оказался вне их двоих, но который существовал и помнил о них.

И они это скоро почувствовали.

Вера вдруг замкнулась, словно бы решила ничего не замечать вокруг. Она теперь поздно приходила с работы, избегала оставаться с ними наедине.

С Виктором она едва здоровалась.

Были всякие другие причины для беспокойства, например отношение Киры Львовны, Нинки, Юрочки Николаевича к происшедшему. И Леши Жуховца.

И Генки Мухина, который всегда понимал Женю и мог бы оправдать ее перед ними.

Да ей и не в чем было оправдываться, разве только в своем неожиданном счастье.

Отношение Веры больше всего огорчало ее.

По утрам она тихо, прикрыв глаза, следила за Верой, каждый раз собираясь начать разговор.

И не могла.

Между тем она понимала, что творилось в душе маленькой Веры, которая испугалась неожиданного Женькиного чувства и того, что вдруг может остаться одна.

Женя теперь казнила себя за свою отчужденность, чем бы она ни была оправдана.

«Так странно,— думала она.— Виктор появился в моей жизни совсем недавно, наверное, и месяца не прошло, как первый раз его увидела, но всех сразу отодвинул, даже мать с отцом. Даже Верку». Конечно, это эгоистично — быть при ней счастливой и не помнить о ней. Что она могла чувствовать, видя это слепое Женькино счастье!

«Она должна была возненавидеть меня, и она возненавидела». Так думала Женя. Но чем дольше они молчали, тем становилось все трудней и невозможней начать им разговор.

Они обе боялись этого главного для них разговора, боялись необходимости и неотвратимости его.

Все началось нечаянно, из-за письма Голубева. Женя оставила его на столе, Вера прочла, она всегда читала письма от Женькиных родителей.

Вечером, после работы, спросила:

— Василий Иванович приезжает?

— Да.

— Надолго?

— Не знаю. Мы с Витей решили...

Женя это сказала и поняла, что произнесла слова, после которых должна открыться и первой все объяснить. И это будет честно. Плохо ли это или хорошо, теперь все равно.

— Мы будем жить вместе,— сказала Женя как можно обыкновеннее, потому что сами слова были странными, очень непривычными для слуха. Но она не сказала «поженимся», это ей казалось еще хуже.— Мы будем жить вместе, как только они приедут. Правда, мы ничего не написали, не успели...

Женя будто оправдывалась, она знала, что могла бы успеть, если бы захотела. Она никогда ничего не скрывала от отца и матери, но тут было совсем по-другому.

Она не представляла, как она скажет об этом.

Но знала она уже и то, что в день их приезда она будет беспомощной, как сейчас, она и тогда не сможет объяснить им это.

Ей казалось стыдным, почти невозможным открывать свои чувства кому бы то ни было.

Ведь за этим последуют всякие формальные и неформальные дела, разговоры, бумаги.

И все-все будет испорчено. Она была убеждена, что, как только к ним, к «их», к тому, что «их», прикоснется постороннее и многоликое, все станет иным, слишком явным.

Она бы пожертвовала чем угодно, лишь бы все оставалось так, как было.

Оттого, что от нее не все зависело и было нечто более серьезное, чего оба не могли избежать, она терялась в отчаянии и всячески старалась все отдалить. Или хотя бы не думать об этом до поры до времени. «По крайней мере до приезда папы с мамой я счастлива, и больше мне ничего не нужно».

Виктор как-то сказал:

— Мы не встречались с твоими родителями, но они мне уже не чужие люди. Так странно, правда?

— Папа хороший,— говорила Женя.— Ты его сразу поймешь, он понятный всем, и меня он любит, хотя ни разу не сказал ничего такого. Спросит: «Как занятия? Опять лентяйничаешь? Лодыри вы все и тунеядцы, не знаете, почем фунт черемши!»

— Значит, вы ждете их? — спросила Вера.

— Да, ждем.

Они молчали.

Но Женя знала, что Вера скажет, она должна будет сказать все, что думает, и от этого, может быть, зависят их отношения на всю жизнь.

Она бы крикнула Вере: «Я все понимаю, я чувствую тебя, я никогда тебя не брошу, но не говори сейчас ничего плохого о Викторе, ведь это останется навсегда, что не повернешь и не забудешь! Хочешь, лучше еще помолчим или нет, поплачем, ты видишь, я не могу больше так, потому что мне страшно, что мы потеряем друг друга».

— Ты неправду делаешь,— странно ставя слова, произнесла Вера, и оттого, что она сказала так неправильно и точно, Женя поняла, что эта фраза жила в ней задолго до их встречи и много раз повторялась про себя.

— Ты неправду делаешь,— повторила Вера, и Жене стало просто жалко ее.

Теперь она наперед знала, что скажет Вера, она поняла необратимость слов, и чувство безразличия и пустоты охватило ее.

Вера говорила совсем негромко, будто не нервничала, слова ее были несильными, вымученными, уже пережитыми ею самой.

Она говорила, что Женька ничего не смыслит в жизни, ей, Вере, лучше знать, какие бывают люди.

Она дружила с Генной, если хочешь, можно назвать все своими словами,— жила с ним, их роман продолжался два курса, до его отъезда в Ярск, и на мгновение не могла представить, что он сможет предать ее так скоро и просто, без всякой для себя трагедии.

Что Женька может знать об этом человеке (Вера избегала называть имя Виктора), когда знакомы они меньше месяца, ослеплены и ничего не видят и не хотят видеть.

— Мне неважно, сколько я его знаю, я ведь люблю, понимаешь, люблю! — сказала Женя.

— Это называется страстью, «слепой неделей», как хочешь называй, до любви тут далеко,— говорила размеренно Вера. Но когда «это» кончится, им придется жить еще целую жизнь, стирать носки, ставить горчичники, знать друг о друге тысячи неприятных подробностей и все-таки уметь сохранять чувство. Может ли она сейчас быть уверена, что все так и будет? Она, Женька, бескомпромиссный, горячий человек, поверила первым протянутым к ней рукам и целиком доверилась им... Но как она сможет пережить то, другое, страшное, которое может случиться? А вдруг ей придется разувериться на всю жизнь во всех людях?

«Я не буду разувериваться...— подумала Женя. — Тогда я не смогу жить».

Так пусть она, не торопясь, взвесит, ведь она, Вера, желает ей только добра.

— Что у вас может быть общего? Он другой человек.

Она хотела сказать: чужой человек. Но сказала «другой». Солдат, детдомовец, он же не похож ни на Генку, ни на кого из нас. Ей просто страшно за судьбу Женьки, у которой, если хочешь, только и есть двое верных друзей, которые могут сказать ей правду. Она да Генка Мухин.

— Генка не сказал бы ничего подобного,— сказала Женя.

— Не знаю.

— Генка поймет меня. Ведь я люблю.

— Не знаю.

— А я люблю! Люблю! Люблю! У меня нет сейчас другого слова. Он даже мне не муж, не близкий. Он как жизнь для меня, я без него дышать не могу.

Вера молчала, и Женька оборвала на полуслове и странно посмотрела на подругу.

Ей стало понятно, что говорить сейчас бессмысленно, слова уже ничего не значат.

Произошло нечто такое, что нельзя поправить.

Они лежали молча, и молчание их было чужое, было им плохо и тяжело.

Голубевы приехали в Ярск ночью и остановились на квартире Елинсона.

Рувим Моисеевич по этому случаю утром не пошел на работу, а притащил две бутылки водки. Суетливо доставая рюмки, разливал, посмеиваясь и поглядывая одним глазом на Василия Ивановича.

Зашел старый товарищ Голубевых, геолог Раевский, дальний потомок знаменитых Раевских, и Василий Иванович вспомнил сразу двустишие, которое они приговаривали по утрам: «Впереди князья и графы, а за ними топографы...»

Василий Иванович сказал:

— Хо, ты еще жив, аншеф! — и поцеловал Раевского.

Потом зашла Таня Уткина, главный геолог экспедиции, полная седеющая женщина, которую, казалось, нисколько не тяготили ни полнота, ни седина. Она относилась к себе иронически. Так же, как и ко всем остальным, впрочем. При Голубеве она только пришла из института и начинала здесь свою карьеру. «Карьеру в карьерах», — как шутила она.

— Ну, скажи на милость, обо мне по радио, что ли, объявляли? — сказал Голубев, вставая и разводя руками. Он поцеловал Таню в щеку и закричал: — Нюра, иди сюда, Таня объявилась!

Анна Ивановна встала в дверях, вытирая руки после соленого омуля, которого она привезла и теперь самолично разделывала.

Она тоже воскликнула:

— Здрав-ствуй-те! Мы-то думали, что Таня в Москве...

— Ее туда не пустят,— говорил Голубев, сдвигая поближе стулья и вклинивая между ними еще один.— Ее не пустят, незамужняя еще небось.

— Небось,— ответила Таня, снимая полушубок, платок и отдавая все жене Елинсона, маленькой грустной женщине.

— В Москву незамужних не берут, на них жилплощади не напасешься.

— Место вакантное,— сказала Таня, находя свой стул, и оделяя всех принесенным с улицы холодом.— Мужчины, торопитесь...

— Успеем,— сказал Голубев, нетерпеливо трогая рюмку и оглядываясь на дверь, где хозяйничала Анна Ивановна с женой Елинсона.— Вот старуху свою отошлю...

Тут появилась Анна Ивановна с тарелками, она слышала последние слова мужа и отмахнулась безразлично.

— Ох, хоть бы кто забрал его, я бы в придачу не знаю что дала... Я бы перекрестилась.

Все засмеялись, взяли рюмки. Анна Ивановна присела на краешек, а жена Елинсона осталась стоять. На ней было просторное платье. Она ждала потомства и пить не могла.

Голубев, выпивая, сказал излюбленное:

— И как ее только беспартийные пьют?

— За приезд, Василий Иванович,— сказал Елинсон, и большие быстрые глаза его с первой же рюмки стали медленно краснеть.

— Наверное, и за новую ГЭС? — спросил Раевский.

Таня отодвинула рюмку, чтобы ее потом не опрокинуть рукавом (все знали, что она не пьет), тоже спросила:

— Василий Иванович, что, решение есть? Насчет Соколовки?

— Решение-то есть,— сказала Анна Ивановна, откидываясь на стуле и оглядывая всех.— А дураков туда ехать сейчас нет. Кроме моего, разумеется.

— Есть решение форсировать работы от устья реки Сокола до мыса Старик,— сказал Голубев, глядя на Таню, потом на Раевского.— Весной будет государственная комиссия по выбору основного створа. Мы должны торопиться.

— А другие торопятся квартиры получать,— опять категорически вставила Анна Ивановна.— Пока мы на Селенге торопились, сколько ГИДЭП в Москве домов построил — три? Нам кукиш показали, хотя и маслом помазали... «Не беспокойтесь, ваше за вами»... Как это не беспокоиться, когда мне за пятьдесят, кому я буду нужна, когда я на пенсию выйду?

— Нюра,— сказал Василий Иванович терпеливо, и было понятно, что он так говорил много раз.— Мне председатель завкома лично сказал: «Вы в списках первые, на Варшавке, в поселке Волхонка — ЗИЛ, строят дом, получите квартиру».

— Первые? — сказала Анна Ивановна, легко возбуждаясь и повышая голос.— Сколько лет мы первые? На Урал уезжали, первые были? Здесь в Ярске тоже были первыми? На Селенге... Все торопились, скорее, скорее... Комиссии, створы, а себе что? Я говорю ему,— Анна Ивановна обратилась к Тане и Елинсону,— не соглашайся! Пусть другие поедут да поживут в тайге. В ГИДЭП геологов знаешь сколько! Зачем старика гонять?

— Меня никто не гнал,— сказал сдержанно Голубев,— наоборот, я просился на Соколовку сам.

— Кстати, есть скверная новость,— сказала резко Таня. — У устья Сокола под диабазами обнаружен песчаник.

— Скверно? — спросил Голубев. — Отлично! Мы уже не будем тратить миллион рублей — и так растянулись в полреки, сколько денег выбросили псу под хвост.

— Анна Ивановна, да вы не расстраивайтесь, я знаю председателя завкома, ему можно верить,— сказал Елинсон и торопливо, дрожащими руками стал разливать водку. Крикнул: — Мамочка! Ты что же картошку не несешь?

— Сто лет нас водят за нос, и сто первый будет,— сказала категорически Анна Ивановна, сгребая крошки ладонью на край стола. — А у нас дочь взрослая да бабка без ног, о них тоже надо думать.

— Вы Жене позвонили, она знает, что вы приехали?

— Да, вас можно поздравить? — сказал вслед за Таней Раевский, захватывая рюмку.

— Мы телеграмму дали,— ответила Анна Ивановна совеем уже другим голосом, и понятно было, что от недавнего ожесточения не осталось и следа.

— Мы только на днях узнали,— продолжал Раевский,— что ваша дочь выходит замуж.

— Какой замуж? — спросила неловко Анна Ивановна, еще улыбаясь и не вникая в смысл слов.

— Я тоже слышала,— сказала Таня.— У нас ее подружка Нина работает.

— Болтовня,— как-то натянуто произнес Голубев.— Она в последнем письме...

— Так ведь это радость! — воскликнул Елинсон, часто моргая глазами.— Анна Ивановна... Василь Иваныч, радость ведь это?

— Вот тебе раз! — сказала Анна Ивановна, вставая и уходя в переднюю. Решение она принимала быстро и всегда выполняла их.

Она уже появилась в пальто и теперь разыскивала на диване варежки.

— Нечего сказать, обрадовала, о замужестве дочери приходится узнавать от чужих людей!

— Нюра, ты куда? — спросил Голубев, вставая.

— Звонить ей, куда еще. Все твое воспитание!

И она ушла, поджав белые губы.

— О чем беспокоиться? — сказал Голубев, садясь и наливая себе водки.— Баба с возу, всем остальным легче.

И выпил. Про себя подумал: «Женька ничего дурного не сделает».

Он опять говорил о выборе створа, о том, что средства и техника расходуются нерационально, исследования растянулись на сотню километров и его задача — сузить и сконцентрировать все работы...

Но мысли его возвращались к услышанному, он все время думал о Женьке.

Анна Ивановна между тем дозвонилась в управление береговых плотин, и ей объяснили, что мастер Голубева находится в котловане. Надо звонить в прорабку.

В прорабке спросили:

— Кого? — И еще крикнули: — Громче говорите! Кого?

Было слышно, что за стеной работает трактор.

— Мастера Голубеву! — сказала Анна Ивановна.

— Голубеву? Сейчас...— сказал голос. И тут же закричал: — Половников! Посмотри, Голубева там? Пошуми ей, к телефону требуют.

Потом какие-то голоса, грохот и снова голоса. Кто-то с кем-то ругался. А дочь не шла.

Анна Ивановна уже решила, что о ней забыли, но вдруг услышала звонкий, почти мальчишеский голос Жени:

— Мам, это ты? Вы приехали, да?

— Приехали,— сказала Анна Ивановна.— Ты до каких работаешь?

— Я в первую смену, мам. Но у меня скоро перерыв. Вы где остановились, у Елинсона?

— Да, у Рувима Моисеича,— сказала Анна Ивановна и подумала, стоит ли сейчас спрашивать у дочери, если в перерыв она придет сама. Тогда и будет все ясно.

— Туда я не успею, — сказала Женя.— Туда автобуса нет.

— Как ты живешь? — спросила Анна Ивановна.— Как Вера, ребята?

— Ничего,— сказала Женя.

— Хорошо или ничего? — спросила мать.

— Неплохо в общем,— ответила Женя, и они замолчали.

— Больше ты ничего не скажешь?

Голос у Анны Ивановны стал жестче. И Женя почувствовала это. Она сказала:

— А что? Скажу...

— Ну, скажи,— попросила мать, и были в ее голосе твердость и сомнение одновременно.

Стало слышно, как в прорабке ругались и спорили мужские голоса.

— Тебе что-нибудь рассказали? — спросила тихо Женя.

— О главном всегда от чужих людей узнаешь!

Теперь в прорабке стали ругаться сильней, и в спор вступила Женя. «Евгень Васильевна распорядилась. Вы же распорядились, Евгень Васильевна?»

— Я велела перевести бригаду, не кричите, сейчас все объясню,— сказала Женя. Анне Ивановне все было слышно.

— Мам,— повторила Женя.— Я кончаю. Мы сегодня вечером придем. С ним, ладно? — И повесила трубку.

«Ладно»,— подумала Анна Ивановна, вдруг признаваясь себе, что она не верила до конца в эту новость и только сейчас начинает по-настоящему понимать и сильно волноваться.

Где-то помимо нее произошло нечто такое, чего нельзя изменить, а можно только принять, как принимала она многое другое, существенно влияющее на ее жизнь. Принимала, привыкала, сживалась.

А в голову лезли всякие предположения насчет того, чужого пока человека, который уже был без них принят в их родню, заняв сразу главное место в душе их дочери. Были мысли насчет законной свадьбы, честь по чести, насчет жилья, денег и всякого другого.

Так за мыслями она не заметила, как очутилась у домика Елинсона.

Вечером они пошли к Елинсону, с ними увязалась Нинка, которая очень хотела посмотреть на знаменитого Голубева. Виктор сказал:

— Пусть пойдет. Ей сейчас одной еще хуже.

Женя поморщилась, но согласилась. Она подумала, что с болтухой Нинкой будет все не так страшно.

Голубевы встретили их спокойно, но чувствовалась в этом спокойствии некоторая натянутость. Елинсонов дома не было.

Василий Иванович по случаю гостей надел свой парадный коричневый костюм, он, посвистывая, ходил по комнате, и первое, что он сказал дочери, было:

— Ты во сколько ушла с работы? А мы тебе звонили.

— Я на час раньше отпросилась,— сказала она.

— Государство объегориваешь?

И засвистел громче.

— Мам,— сказала Женя,— вот познакомьтесь. Виктор.

— Очень приятно,— сказала та и строго поджала белые губы. Но успела оглядеть его и сделать про себя благоприятные выводы.

— Пап, познакомься: Виктор. 

— Ага. Значит, Виктор? — спросил Голубев и тут же, обернувшись к Анне Ивановне, стал громко возмущаться, почему так долго нет чая.

Своей шумной суетливостью он пытался скрыть стеснение и некоторую растерянность, непривычную для него. Но тем самым он себя и выдавал.

— Папа, а это Нина, она тут в геологической партии работает,— сказала Женя, укоризненно взглянув на отца.

— Да ну? — Голубев очень удивился, хотя только сегодня о ней шел разговор. Он придирчиво стал рассматривать Нину, так же как Нинка, не смущаясь, рассматривала его. Но Нинка была естественнее, потому что Голубеву хотелось глядеть не на нее, а на Виктора.

— У вас кто начальник? — спросил Василий Иванович.— Генерал-аншеф Раевский? Мы тут с ним в сорок девятом году из одного корыта, считай, ели-пили, он тогда мальчишка, шкет был!.. Как вот эта! — И показал на дочь, выражая будто бы свое отношение к ее возрасту, к ее поступкам (в частности, к «этому самому») и ко всем таким, как она. Возможно, и Виктор попадал в их число.

— Василий Иванович, я хотела узнать о Соколовке,— спросила Нина, заглядывая в лицо Голубеву, не замечая сама, что кокетничает с ним.— Вы назначены главным геологом?

— Назначен. Ну? — спросил насмешливо Голубев.

— Скоро там начнется строительство?

И Нинка наклонила голову, улыбаясь ласково, всеми силами стараясь расположить к себе Голубева. У нее даже расширились зрачки, а глаза приняли выражение мечтательное, чуть туманное. Как все хорошенькие женщины, она была природная артистка, она могла играть, не сознавая этого. Голубеву льстило такое внимание к его работе. Он взял с полки какую-то карту, развернул ее и ровно, точно на докладе, стал говорить:

— Все зависит от нас. Тут вот устье реки Сокола, тут мыс Старик, между ними расстояние в пределах... километров ста пятидесяти. Нужны миллионы рублей, чтобы закончить исследование, и вот сегодня передают: около Сокола нашли песчаники. Плохо? А я сказал: «Хорошо». Мы сосредоточим технику на этом участке,— Голубев водил ногтем, перечеркивая голубую линию реки в одном и другом месте,— и тем самым сэкономим средства и время.

Женя поглядела на Виктора и по напряженному выражению его глаз поняла, что он совершенно не понимает и не слушает разговора, который, может быть, сейчас и не нужен никому.

В другое время она, Женя, первая бы залезла во все бумаги и карты, но не сейчас, когда должно решиться главное, несмотря на то, что оно уже решено.

Это понимает и Нинка, она оглядывается на Женю, чувствуя ее беспокойство, и уже по инерции говорит:

— Василий Иванович... А потом?

— Что потом? — спрашивает ровно Голубев, не отрывая глаз от карты.— Пробурим со льда дно реки, уточним геофизическую разведку, по окончании напишем отчет. Летом приедет из Москвы комиссия, примет окончательное решение, передадут заключение и материалы в высшие органы, в правительство.

Он стал складывать карту.

— Выбор створа — дело ответственное, не на десять лет строим, тут все нужно продумать.

— И все от вас зависит? — наивно, но искренне воскликнула Нина.

Голубев будто бы не слышал ее восклицания, крикнул вдруг раздраженно:

— Нюра, мы будем пить чай или нет?

— Несу,— сказала, улыбаясь, Анна Ивановна.

— Зависит и от меня,— сказал Голубев, сразу смягчаясь, но не хвастливо.— Надо делать, а не болтать. Вот в Ярске: как показал я, где строить плотину, там и построили и не изменили ни на один метр.

Он и все остальные занялись чаем.

Потом подсела Анна Ивановна, оглядывая стол.

— Чай из ангарской воды... Самая лучшая вода, говорят.

— Я знал одного человека,— сказал Василий Иванович, позванивая ложечкой и глядя в стакан.— Знал человека, который мог, как дегустатор, определить вкус любой речки Союза... По вкусу воды назвать речку, откуда она взята. Он говорил: лечу на восток, от Москвы терплю, чтобы в Иркутском аэропорту стакан чаю выпить. Вкуснее ангарской воды нет ничего.

— Ну, Москву ругать нечего, там вкусная вода,— говорила Анна Ивановна.— Не такая, как здесь, конечно. А вы не из Москвы?

Она, еще садясь за стол, почувствовала напряженность обстановки и дважды повторила свой вопрос «А вы не из Москвы?», чтобы дать и Виктору возможность что-нибудь сказать.

— Я жил в Брянске,— ответил Виктор.

— А ваши родители?

— Мам, у Вити нет никого,— сказала за него Женя.

Все замолчали.

— Вы не читали,— спросила Нина, обводя недоуменно всех большими глазами,— был тут скандал. Шварца раскритиковали в газете, за строительство.

— Шварца? Нет. Не читал,— сказал Голубев.

Женя протянула:

— Папа со Шварцем не как мы, а за ручку.— И было непонятно, удивлялась она или сказала это с осуждением.

Но Голубев оживился, стал рассказывать, как Шварц у него просил машины то для хлеба, то для перевозки рабочих. 

— Гол как сокол был, я ему ни в чем не отказывал.

Когда Голубев уезжал, Шварц говорил: «Пессимист! Удираешь?»

На что Василий Иванович добродушно отвечал: «Мы свое дело сделали, теперь ты свое делай. А мелочами и молодежь может заниматься, вон новый кадр, молодой, Таня Уткина... А я другую реку возьму, я тебе найду такую реку, только поворачивайся».

— Шварц знает, что вы приехали? — спросила Нина.

— Звонить я ему не собирался,— сказал Василий Иванович,— но если бы нужно было...

— И если нужно будет, не позвонишь,— отрезала Анна Ивановна.— Я тебя, что ли, не знаю.

— Вот бы попросить комнату для Жени и Виктора! — сказала Нинка и засмеялась.

И все опять замолчали. Василий Иванович пододвинул к себе остывший чай. Женя не смотрела на Виктора, но знала, что он сейчас может все сказать, она пугалась и желала этого.

Он тоже понимал, и все понимали, но ничего не было сказано.

Допили чай, стали прощаться.

Василий Иванович ушел в другую комнату. Анна Ивановна собирала посуду и, вздыхая, кивала выходящим.

Женя робко подошла к ней.

— Мам,— сказала она, помолчав,— я завтра позвоню. Да?

Она не это хотела сказать, а может быть, и ничего не хотела сказать, ей нужно было увидеть глаза матери. Постоять около нее. Анна Ивановна поняла это, влажными руками стала поправлять воротник на куртке дочери, почти машинально проверив, все ли есть на ней пуговицы.

— Надо все по-хорошему решить,— сказала она.— Чего он у тебя такой молчаливый, пусть что-нибудь скажет.

— Мам, он не скажет,— ответила Женя.— Он не умеет, понимаешь?

— А что же, в этом, в Брянске... он не мог себе девушки найти?

— Но ведь он меня искал! — засмеявшись или всхлипнув, сказала Женя, и у нее выступили слезы.

— Да, да... Бывает, наверное,— проговорила поспешно Анна Ивановна и посмотрела на дочь.— Свадьбу-то вы собираетесь справлять? Или как?

Женя вздохнула и ответила:

— Не знаю. Ведь нам все равно.

Она как бы говорила: «Делайте что хотите. Я не буду против. Лишь бы это скорее кончилось».

— Нужно, чтобы по-законному,— сказала мать.— Чтобы день назначить, кого пригласить... И телеграммы послать родным, чтобы поздравили.

— Мам, не надо телеграмм,— попросила Женя.— Честное слово, не надо. Это же формальность!

Анна Ивановна сурово возразила:

— А как же? Ведь положено. Один раз небось выходишь замуж, все должны знать и поздравить. Вы бы хоть предупредили, мы бы в Москве какой подарок купили.

— И подарка нам не надо! — воскликнула Женя, потому что ее начинал угнетать этот разговор.— Ну, ничего, мам, не надо, ведь нам без всего хорошо! Понимаешь?

Анна Ивановна опять сказала, что «так положено» и он, наверное, неплохой парень, хотя в душу ведь человеку не влезешь. Красивый только, не будет ли гулять, а?

— Он самый, самый лучший,— сказала Женя и поцеловала мать.

Домой они шли пешком.

Нинка дорогой все брала Виктора под руку и кокетничала с ним.

Она не понимала, чем они огорчены, говорила:

— Чудаки, у вас любовь, а вы расстраиваетесь. Это мне нужно плакать и посыпать волосы пеплом. Из-за Усольцева. Мне вообще почему-то везет на женатиков. Витька, женишься, и ты меня полюбишь! Я их спрашиваю: «Зачем вы тогда женитесь? Зачем?» Говорю одному: «Но ты хоть меня любишь?» — «А что же я делаю?» — отвечает. Но подумаешь так и сяк: другие не лучше. Вы, мужики, вообще первичная протоплазма, грубо организованная материя, у вас нет чего-то тонкого... Ну, в вас не запрограммировали тонкую чувствительность и нежность, которая свойственна нам, бедным. Оттого-то вы нам и причиняете страдания, вы до конца нас не способны понять. Ви-тя, это тебя не касается, ты особенный среди всех, я даже была в тебя влюблена. Женька, не ревнуй только,— это быстро кончилось. Кажется, два дня... Но какое это имеет значение?..

Потом они остались вдвоем у батареи. Кажется, своей болтовней Нинка добавила им огорчений. Да и весь день сегодня был неудачным.

Женя опять насмерть поругалась с Терещенко (проклятый фашист, он выкачал из нее два литра крови), и этот разговор с матерью, стыдный, как ей теперь казалось, и откровенность Нинки, неожиданная, бьющая по их чувствам. Женька не смогла бы объяснить, почему все, что та говорила, угрожало им с Виктором. В общем-то Нинка сулила им то, что имела сама, и Женька не могла защититься от ее беспощадных, обнаженных слов.

Она сказала с отвращением, сильно страдая:

— Противно, будто поспала в чужой постели.

 

Глава шестая

В горкоме комсомола было три комнаты и приемная. В одной комнате кабинет Виктора Чуркина, в другой — кабинет второго секретаря, который лежал в Иркутске в больнице, в третьей размещались два инструктора, отдел рабочей молодежи и пионерский сектор.

Пионерским сектором ведала молодая, но уже молодящаяся женщина, которую все звали просто по имени: Валя. Работа пионервожатой наложила на нее профессиональный отпечаток, она была нервная, любила покрикивать, ее выступления были всегда прямолинейны и неинтересны. Все знали, что у нее есть жених, военный.

Чуркин позвал Валю в свой кабинет и сказал ей, показывая на Виктора:

— Смирнов, наш работник. Познакомьтесь. И, Валюша, покажите ему стол, за которым ему не придется сидеть.— А Виктору крикнул: —Тезка, ты потом опять ко мне зайди!

Вид у Чуркина был загнанный, но не жалкий. К нему приходили и от него уходили люди, какой-то цыган-строитель жаловался, что его преследует мать. Когда он был юношей, она сожгла его комсомольский билет, а теперь он женился, только начал строить семейное счастье, явилась. Он сказал: «Вот деньги, на костюм собирал, уезжай насовсем. Чтобы ты не знала, где я, а я не знал, где ты». Но не уезжает, не хочет. А жена плачет, грозится уйти. Скажи, секретарь, что делать?

Еще приехал известный фотокорреспондент из «Огонька», ему нужно организовать «моржей», чтобы они купались в зимней Ангаре, ну и показать всю стройку.

— Приди ты на час раньше,— сказал Чуркин Виктору,— я тебя бы послал, путеводительствуй да сам познавай. Но позвонил Лялин, предпостройкома. Давай, говорит, Мухина, его вся страна знает. Ну что же, Геннадий Петрович — человек популярный, ему вон немцы письма шлют, он их водил по котловану. Два немца-журналиста, у них полкниги об инженере Мухине...

Чуркин говорил и одновременно успевал просматривать дела. Теперь у него сидел седой человек с усталым одутловатым лицом. Светлые покорные волосы гладко зачесаны назад.

— Так, Тихóн Иваныч,— говорил ему Чуркин, делая это странное ударение на «Тихóн».— Такие-то дела. Значит, девушка?

— Девушка,— отвечает человек и смотрит на Чуркина просительно. Глаза у него голубоватые, цвета полдневного летнего неба.— Она даже комсомолка,— добавляет он.

— У нас только и ходят комсомольцы да вот старые подпольщики вроде тебя,— шутит Чуркин и с кем-то совсем по другому вопросу разговаривает по телефону.

Кладет трубку, но хорошо помнит предмет разговора и на чем остановились.

— В пекарню пойдет она работать? Где она, в прихожей? Зови сюда.

Чуркин звонит в пекарню, разговаривает, договаривается, потом беседует с девушкой, и все это быстро, будто бы легко. Ему еще звонят, он слушает и несколько раз повторяет:

— Да ну? Ну, схожу, схожу!

— Пойдем,— говорит он седому человеку и Виктору.—Там на двадцать четвертом квартале пиво привезли, пока никого нет. Сенсация: в Ярске пиво. Скажи, никто не пойдет, потому что не поверят.

Они оделись и пошли на двадцать четвертый квартал.

Там действительно было пиво, его черпали из бочки прямо половником и разливали по стеклянным банкам. Банки продавались в соседнем магазине «Полуфабрикаты».

Они взяли по пол-литровой банке пива, сидели, пили, и все, кто приходил, здоровались с Чуркиным.

Многих и он окликал по фамилии, а то расспрашивал о делах на разных участках.

— Вот где членские взносы собирать, — сказал он.— Вся гвардия налицо.

Взяли по второй банке, и Чуркин рассказал, как летом позапрошлого года, в День строителя, привезли в лесопарк пять бочек пива. Собралась толпа, началась невообразимая сутолока, в результате пива почти никому не досталось:

— Эх, Тихóн Иваныч, Тихóн Иваныч,— говорил Чуркин.— Ты чего не работаешь-то?

— Бюллетеню,— отвечал тот.— Приболел, и вот на бюллетене.

Тихон Иванович ушел, а они вдвоем взяли еще по банке и остались сидеть. Чуркин объяснил, что Тихон Иванович, дежурный электрик с врезки, добрый человек. Вот девушку просил устроить. Нет, нет, не родственница, просто встретил и привел в горком. Где он их только находит? Это уже третий случай.

— Кстати,— сказал Чуркин,— твой сектор — рабочая молодежь. Сейчас после обеда займись цыганом, поговори с матерью, все узнай. Расспроси. Ее внимательно расспроси, мало ли что он говорит. Мать ведь. Если что, мы поможем ей устроиться работать на подсобном хозяйстве. Понимаешь?

— Понимаю,— сказал Виктор.— Я ведь временно, учтите.

— Я все учитываю,— сказал Чуркин. И стал пить пиво. Кому-то среди толпящихся помахал, спросил: — Как Галя? Давно ее не видел. Ты вот что, пойди в хозяйственный, купи бидончик, хозяйственный магазин вон за забором... Бидончик купи и ребятам пива-то отвези. Они же с ума сойдут, как узнают, что в «постоянном» было пиво.

Потом он стал говорить, что завтра Виктору придется ехать на строительство железной дороги, строится такая дорога в обход Ярского моря. Это поездка дня на три, на четыре.

— Там секретарь девушка, Галя, о которой я сейчас спрашивал. У нее недостача денег, рублей двести, то ли ее обокрали, то ли еще что. Разберись на месте в общем.

— На четыре дня сейчас не смогу,— сказал Виктор.— После воскресенья только.

— Так не пойдет,— сказал Чуркин серьезно, взглянув в глаза Виктору.— У нас все работают.

— Ну не могу,— повторил Виктор.— Бывает же.— Но не объяснил, что бывает. Ему казалось неприличным объявлять, что он женится.

Сперва болел, теперь женится, потом еще что-нибудь. Это выглядело как-то несерьезно. Виктор видел реакцию Чуркина на свой отказ ехать завтра, но не хотел оправдывать себя перед секретарем. Он действительно считал, что свадьба не причина для того, чтобы откладывать столь серьезную поездку.

Но и по-другому он поступить не мог. У Голубевых оставались считанные дни до отъезда. Да и все приготовления были окончены.

Всего этого Чуркин, конечно, не знал.

Спокойно, не обидно он стал говорить, что разрешает Виктору не ехать, если действительно причины так важны.

Виктор покраснел и кивнул.

Но ездить придется все равно, и Смирнов должен быть готов к этому. Он уже был на ЛЭП, наверное, понял, как важно поговорить на месте с рабочими, узнать их нужды, подбодрить.

— Черная работа,— сказал Чуркин,— я и не скрывал, знаю, но видишь реальные результаты. Ты еще поймешь. Пока, тезка. После обеда встретимся.

Чуркин допил свое пиво, пожертвовал кому-то банку и ушел.

Он не был раздражен отказом Виктора ехать немедленно и не торопился делать поспешные выводы. Виктор же подумал, что ему очень хочется позвонить Женьке, услышать ее голос. Но он вспомнил, как однажды напоролся на грубый мужской бас, не этот ли чертов Терещенко, который сказал ему: «Женю? Какую Женю? У нас нет Жени, у нас есть мастер Голубева...» При этом он повесил трубку. Он, наверное, думал, что Виктор позвонит еще.

Но Виктор не стал звонить.

Когда Женя пришла в прорабку, там оказался Жуховец. В телогрейке, в ватных брюках, он сидел над киловаттной лампою, поставленной в железный ящик.

«Козлики», так же, как киловаттки в ящиках,— это было повсеместно, а Жуховец работал в соседней бригаде и приходил к ним погреться.

Небритый, с обожженным на морозе лицом, он показался бы сейчас пожилым тому, кто его не знал.

Он держал руки над лампой и кивнул Жене, не убирая рук.

Она села напротив и тоже протянула руки над ящиком, теперь их пальцы почти соприкасались, и он вдруг поморщился, будто ему стало больно.

— Почему не на участке? — спросила она, не отрывая глаз от ящика, блики света попадали ей на лицо.

— Экскаватор стал,— ответил Жуховец, и оба они замолчали.

— Тогда нужно бежать, а то Терещенко ругаться будет,— сказала Женя, но вздохнула и не встала, а еще ближе наклонилась над горячим железом, над сверкающим из щелей лучом.

В котловане было за сорок, с порога, как из парилки, несло морозную влагу, туман, воздух был так густ, что не передавал звука.

Шум стройки тонул в нем, казалось, что весь котлован оглох, замерз.

Она подумала о Викторе, он сегодня должен идти в первый раз на работу в горком. Не только он, но и она считала, что работа в горкоме ненадолго и через месяц-другой нужно будет искать занятие по специальности. Может, у них на участке будет легче устроиться, и он перейдет сюда мастером или рабочим. Женя вспомнила про Виктора, и ужасно захотелось, чтобы он сейчас тоже вспомнил о ней и позвонил.

Рабочий день, особенно бестолковый сегодня, был непомерно длинен для них обоих. Но Виктор не звонил, и ей становилось все холоднее. Она до последнего рассчитывала на его звонок, тогда она еще минуту побыла бы в тепле.

Она знала, как обомрет, вдохнув мороз, как схватит глаза, подбородок и будет полосовать по коже, словно острие бритвы, кожа станет твердой, почти мертвой, и в этих местах появятся потом темные пятна.

Она вздохнула оттого, что телефон не позвонил, и встала. И Жуховец тоже встал и оказался прямо перед ней, глядя на нее сверху.

— Это правда? — спросил он. Женя видела темный, припухший подбородок и диковатые, сейчас совсем покорные Лешкины глаза.

Она отчетливо понимала, что будет сказано дальше, но не находила слов для ответа. Нужно было просто сказать: «Да».

Она сказала:

— Да.

Оба стояли, это было неудобно.

Она не смотрела ему в лицо, перед глазами был только ватник с торчащей из дыр ватой и чернильное пятно сбоку.

Вдруг она увидела, что плечи его дрожат.

Лешка, который не спускал ни одному обидчику, который жестоко воевал со всем миром, если замечал в нем несправедливость, не мог плакать.

Она однажды видела, как он завел за стену кинотеатра здорового парня, который «приблатнялся», и так врезал ему, что у того чуть не треснула челюсть.

Он был силен, как человекоподобная обезьяна, но он был самым интеллигентным среди ребят и читал ей наизусть сонеты Шекспира.

Боже мой, она же все понимала про то, какой он хороший, какой необычный среди них, но ведь не это было главное.

Она стояла около него, напуганная, ей казалось невероятным, что он плачет.

— Леша, Лешка,— повторяла она, едва понимая, что говорит, готовая сама разреветься. Все в ней рвалось от боли и жалости.— Лешка, не смей! Ты же сильный, у тебя будет в жизни очень хорошо. Ты заслуживаешь, чтобы у тебя было лучше, чем у всех!

— Лучше всего могло быть только с тобой,— проговорил он тихо, но она расслышала.

«Да нет, милый, ты все придумал!» — хотелось бы ей воскликнуть, но это была бы неправда. Женька не умела лгать. Его горе было настоящим, она была причиной, все это было невыносимо.

Нервы ее не выдержали, в глазах появились слезы, она толкала дверь с натеками льда и накаленной от мороза железной ручкой, а дверь не открывалась.

Потом с громким треском отлетела, и ей показалось, что он сказал: «Тогда прощай!» Она не слышала его голоса, он прозвучал будто бы в ней самой, и она замерла в клубах охватившего ее мороза.

«Так не бывает,— говорила она про себя, смахивая слезы, превращающиеся в кусочки льда на ресницах, но не замечая вовсе этого.— Так не бывает, чтобы один полюбивший человек кругом перед всеми был виноват. И Лешка тоже поймет все, они останутся друзьями, иначе не может и быть».

Наверное, она обманывала себя, но ей хотелось так думать.

Свадьбу было решено праздновать второго февраля в субботу, потому что не позже четвертого Голубевы должны были прибыть в Соколовку.

Всеми хозяйственными вопросами занималась Анна Ивановна, ей помогал Елинсон, который смог высвободить на два дня машину геологической экспедиции.

Рувим Моисеевич, радостно переживающий встречу с Голубевым и подготовку к свадьбе, почти не трезвел, и белки глаз его и веки были постоянно воспалены. Василий Иванович, который в общем-то ничего не понимал в хозяйстве, тем не менее старался вникать во все дела и страшно мешал.

Кира Львовна восприняла известие о готовящейся свадьбе спокойно, со скрытым любопытством. Она часто приходила в комнату девчонок, рассказывала:

— Мои моряки все рехнулись, тоже хотят жениться. Один подходит, говорит: «Помоги мне объясниться с Ниной».— «Ну, а ты,— спрашиваю,— с ней хоть поговорил серьезно?» — «Нет!» Оказывается, он ее один раз видел, и то издалека.

Виктору же Кира Львовна не преминула высказать, что Женька красивая, но отнюдь не красавица и нечего уж так восторгаться...

— Правда, у твоей Женьки хорошее сочетание,— сказала Кира Львовна.— Светлые волосы и черные глаза.

Он не замечал, какое у нее там сочетание, ведь, честное слово, он целовал ее волосы, знал ее глаза больше, чем свои, но, спроси кто, он действительно не сказал бы, какого они цвета.

Иногда Женя говорила: «Давай потремся бровями. У тебя они вон какие черные, а у меня нет. Посмотри, теперь у меня темней стали. Ведь правда, темней?»

Наконец наступил этот день. Суматошный и чем-то для Виктора и Жени мучительный. Может, потому, что приходилось делать что-то обязательное, такое, чего нельзя было избежать. С утра они поехали в экспедиционном «газике» в загс; в маленькой комнатке, заставленной пишущими машинками вперемежку с цветами и бумагами, их оформили.

«Я думала, только у нас на работе,— подумала Женя,— а здесь тоже существуют чернильные реки и бумажные берега».

Она была смущена и жаждала, чтобы это скорей кончилось.

В комнате были Голубев, уже покрасневший от двух выпитых рюмок Елинсон, Кира Львовна, Нинка, кто-то еще...

Женя боялась поднять глаза, чтобы не встречаться ни с кем взглядом.

Пока писали бумагу, Голубев сказал для поддержания веселого духа:

— Еще один человек пропадает, а ведь говорили ему.

Елинсон вспомнил почему-то какую-то свою знакомую, которая в дни выпивки мужа ставит на стене крестики. Сейчас вся стена — сплошное кладбище...

Рассказ был как будто невпопад, но все рассмеялись. Нинка сказала, что у них один рабочий женился на милиционерше. Как дебоширить начинает, она сама выписывает ордер на пятнадцать суток и отводит его. Потом навещает, передачи носит. Он возвращается, живут душа в душу, а как снова дебоширит, она опять ордер, и опять его на пятнадцать суток...

— Боже мой, что за разговоры! — сказала недовольно Анна Ивановна.

Регистрировавшая их женщина спросила:

— Вы какую фамилию берете? Мужа или оставляете свою?

Она не сомневалась, наверное, в ответе и спросила больше для проформы.

— Голубева,— ответила Женя.

Тут все зашумели, стали ее уговаривать, и Василий Иванович сказал, разводя руками:

— Что же это за семья, когда разные фамилии? Это непорядок.

Женщина-регистратор подтвердила:

— Потом трудно будет исправить, учтите.

Краснея и ниже опуская голову, Женя упрямо сказала:

— Я хочу быть Голубевой.

Все поняли, что это серьезно, и замолчали.

Женщина-регистратор поздравила, вручила им документ, раскупорили шампанское, разливая на пол. Елинсон лез целоваться и плакал, пьяный от радости.

На улице Женя и Виктор отказались ехать в машине и пошли в общежитие пешком.

— Знаешь,— сказала Женя, помолчав,— давай, чтобы у нас не было так.

— Как?

— Вот как они рассказывали. Про мужа, про жену... Чтобы даже в шутку у нас такого не было. Я люблю своего отца, я из-за него фамилию оставила. Но вот он шутит так противно, а знаешь, как он любит маму? Он даже не представляет, что можно ухаживать за другой женщиной. И она. Она с девятнадцати лет все за ним по геологическим партиям...

Был теплый для Ярска день, что-то около минус двадцати. Блестел снег. Они шли в куртках, валенках, никто бы не подумал, что они только вышли из загса. И хорошо, что никто бы не подумал. Окна в домах были покрыты льдом, под форточками висели авоськи с мясом.

— Мы однажды сидели,— говорила Женя,— а мать рассказывала про свою жизнь. Как хлеб выменивала на одежду, как доставала дрова... Отец работал и никогда не думал о себе. Он бы, наверное, давно умер, если бы ему не напоминали, что нужно поесть или поспать. А я спросила: «Мам, сколько тебе тогда было?» — «Двадцать»,— отвечает. «А ему? Отцу?» — «Ему двадцать один». Я подумала вдруг: а сейчас девчонки в двадцать только о чулках да кинофильмах думают. Совсем мы какие-то некрупные по сравнению с родителями, правда?

В общежитии они зашли в комнатку Усольцева и стали примерять его костюмы на Виктора.

Своего у Виктора еще не было.

Выбрали один, темно-синий, хотя он и был великоват. Нашли подходящую сорочку и галстук. Женя смотрела, как неумело Виктор завязывает галстук, подумала: «Как мой отец. Он тоже галстуков не любит. Придет с какого-нибудь совещания, снимет галстук и зашвырнет в угол».

Женя сказала:

— Примеряй, я пойду к себе.

Усольцев лежал на кровати и листал книжку. Он спросил:

— Нинка с вами ездила? Ты вот что. Ты увидишь, передай ей, что я просил зайти. Нам нужно поговорить, на днях жена приезжает.

«Чего это он рассказывает мне про свою жену?» — подумал Виктор.

— Ваша жена? — спросил он, видя в зеркале Усольцева.— Скажите, а вы жену любите? — Он поправился:— Любили, когда женились?

Вопрос прозвучал наивно. Усольцев смотрел в книжку, нос у него в профиль был великоват. Он мог, наверное, не отвечать. Непонятно зачем, но он ответил серьезно:

— Видишь ли, мы давно поженились, это сейчас не объяснишь. Когда проживешь с наше...

Он повернулся и стал смотреть на Виктора, на его лицо в зеркале и на свой костюм, который он мог видеть на Викторе со спины.

Виктор с самого начала понимал, что вопрос его был не к месту и вообще весь этот разговор, который так нескладно завязался. Но он сказал:

— Я буду всегда любить. Сколько бы я с ней ни прожил, все равно.

Он не столько обвинял Усольцева, даже вообще не обвинял его, он утверждал свои чувства. Будто бы тем, что он говорил, он защищал свою любовь перед будущим, которое по примеру Усольцева угрожало и ему.

— Я знаю,— говорил он, волнуясь,— вы думаете: «Все мы это говорим, но проходят годы, мы изменяемся, изменяются наши чувства, отношения, взгляды». Я ведь знаю, что вы так думаете, но я никогда не поступлю так, как вы. Честное слово.

Усольцев закрыл книгу, сел. Он, наверное, имел право посмеяться над наивным призывом к постоянству, он мог обидеться, оба они это понимали. Он был зрелый, очень опытный, тертый жизнью человек, Усольцев. Он не обиделся, не рассмеялся, смирно сказал:

— Ладно, ладно. Каждому свое. А Нинке ты передай, что я просил. Это важно для нас обоих, поэтому не забудь, пожалуйста, передай. Костюм сидит на тебе вполне прилично. Иди покажись Жене.

Женя между тем перетряхивала свои платья, примеряя их одно за другим и не торопясь снимать.

Она поставила зеркало на пол, прислонила его к столу и смотрела на себя удивленно, стараясь понять, что же в ней изменилось с тех далеких дней, когда она приехала сюда, а потом встретилась с Виктором.

Она смотрела на себя в зеркало, и ей не хотелось расставаться со своим изображением. Ей нравилось переодеваться и глядеть на себя в разных платьях, которые ей и дальше не суждено будет носить. Она это знала.

Она вплывала то в голубой цвет, то в зеленый, то в красный, каждый раз сама себе удивляясь, волнуясь от забытых ею чувств.

Она опустилась на пол перед зеркалом, чтобы лучше себя видеть, и будто рассматривала постороннего ей человека, оценивала, поражалась и говорила: «И не уродливая совсем эта женщина». Ей показалось, что сейчас она представляет себе, как наряжали в старые времена невесту ее подруги и как она плакала, понимая, что такой ей больше никогда не быть.

Она сама чуть-чуть бы всплакнула, самую малость, без горечи и боли, а также, почти играя, сочувствуя себе и жалея себя.

Но в дверь постучал Виктор, спросил:

— Что ты делаешь? Открой.

— Это секрет,— ответила она, сидя так же на полу и жалея, что он помешал и прервал игру ее фантазии и чувств.

— Я знаешь что вспомнил,— сказал Виктор через дверь.— Я ведь тебя ни разу не видел в платье, я даже не представляю, что ты можешь быть такой, как все остальные!..

— У тебя будет время в этом убедиться,— сказала Женя, поднимаясь и подходя к двери.— А теперь иди! Мне надо сосредоточиться и обдумать свое прошлое и свое будущее. Кстати, тебе это тоже не худо бы сделать!

Он стоял, прислонясь к двери щекой, зная, что она тут, за дверью, стоит и слушает, когда он уйдет. Но все было тихо, и она догадалась, что он здесь, даже что он прислонился щекой, и тогда она сделала то же самое. Они, наверное, слышали дыхание друг друга.

— Уходи,— сказала она шепотом, будто бы укоряя его.— Я тебя целую, и ты уходи.

— Сейчас. Уйду,— отвечал он, оставаясь все там же, весь замирая от близости к ней сейчас.

— Что, муж, уж и домой не пускают? — закричали девушки, проходящие по коридору.

Он отпрянул от двери и выбежал на улицу. Он пошел бродить и ни о чем не мог думать.

Свадьбу собирались устраивать у каких-то знакомых Голубева, но в последний день выяснилось, что народу будет больше, чем предполагалось, и все перенесли в маленький геологический клубик рядом с домом Елинсона.

За Женей и за Виктором прислали «газик», но в него неожиданно набилось так много желающих, что пришлось половину высаживать и приезжать еще раз.

Они проехали через всю центральную улицу и редкую тайгу на самой высоте, над берегом, где открывался широкий вид на Ангару и строящуюся плотину.

Через деревья стало видно освещенный прожекторами котлован, заснеженные блоки, портальные краны. Эти краны были похожи на гусиные головы, их кто-то прозвал «гуськи».

Один кран нес охапку легких досок. Женя подумала о нем, что он, такой сильный, подымающий железные бадьи с бетоном, умеет, оказывается, так нежно нести доски. Как мужчина в сильных руках легонькую охапку дров, когда приходит после смены домой.

Женя видела даже свою площадку и работающий бульдозер, но людей не разглядела.

Она мысленно простилась и с котлованом, потому что знала: завтра все это будет выглядеть для нее по-другому и она сама будет другой.

Потом проезжали промплощадку, где работала Вера.

Женя сегодня позвонила Вере и спросила, придет она или нет.

— Не знаю,— отвечала та откуда-то из стука и грома. И объяснила, что у нее заболел сменный мастер и, может, придется остаться за него.

— Ты приходи,— сказала Женя.— Мы у геологов. Хочешь, папа за тобой машину пришлет?

Вера опять сказала:

— Не знаю.

Женя подумала, что, если Верка не придет, это будет означать разрыв, но ведь и Верка отдает себе отчет в этом. Никак не получается, чтобы совсем до конца было хорошо.

В другой раз она бы первая бросила трубку, но это был лучший ее день, и она могла быть снисходительной и терпеливой.

— Я буду ждать,— сказала Женя.

В клубе было уже полно народу, много незнакомых, потому что Василий Иванович пригласил всех бывших друзей-геологов.

Они уважали Голубева, и их уважение распространялось на Виктора и Женю. Гости пришли и стояли кучками, издалека рассматривали молодоженов. Василий Иванович попросил садиться, и все, истомившись ожиданием, задвигали стульями, громко заговорили.

Женя и Виктор попытались сесть за стол, где были Усольцев, Мухин, Нинка и другие ребята, но их отвели к родителям и посадили в центре, между Анной Ивановной и Василием Ивановичем.

Кажется, первый тост произнесли за них, за их счастье. Рувим Моисеевич что-то долго говорил, часто моргал красными веками, очень сам счастливый, пьяный, но в мыслях ясный на удивление.

Что он говорил и как все было вначале, они не смогли бы рассказать, потому что смотрели в тарелки, ничего не слыша и пугаясь множества любопытных глаз.

Только когда гости занялись прямым своим делом — стали есть, пить, одновременно разговаривать и никого не слушать, Виктор и Женя ожили, начали все видеть и слышать. Теперь на них не смотрели, они превращались постепенно из виновников торжества в обыкновенных его участников. Это им нравилось больше.

Елинсону Женя сказала:

— Хватит за нас, за отца с матерью выпейте, они давно поженились.

— Что это за слова — «поженились»? — спросил Голубев, покачивая головой.— Есть в украинском языке прекрасное слово — «одружились!». Вот за это я хочу выпить. За дружбу. За молодость нашей молодежи...

— За молодость стариков! — сказала быстро Таня Уткина.

— Пьет, как молодой человек,— сказал про Голубева Генка Мухин. И все засмеялись. Он добавил: — Вот в чем секрет молодости.

Женя не видела Генку с тех, как теперь казалось, далеких времен, как они справляли Новый год и когда все было другое: Генка, мир и сама Женя. Она уже не могла представить, что жизнь ее была не такая, как сейчас, что она могла столького не понимать, не чувствовать.

С того новогоднего вечера прошло тридцать два дня. Она не поверила и посчитала по пальцам: тридцать два. Почти столько же она знала Виктора (если бы родители проведали, ужаснулись бы). Каждый день наполнялся для нее новыми, неожиданными подробностями, все запомнилось и теперь накопилось в ней как долгий опыт жизни.

Это не могло не отразиться на ее внешности.

Одни говорили: «Ты стала тише», другие: «Ты стала целеустремленнее».

Теперь Генка смотрел на нее, она поймала его взгляд (ведь стоило только о нем подумать!), он давал знать, что видит, какая она, что в ней происходит, и это ему приятно.

Он издалека поднял рюмку, и она кивнула. Нет, Генка не мог бы поступить, как Вера.

Как захотелось ей, чтобы сейчас пришла Вера и тоже вот так издалека просигналила, ей бы, Жене, было бы еще лучше.

— Мы летели из Москвы...— объясняла кому-то Анна Ивановна.

— Вы летели на Ту-104?

— Ту-104 расшифровывается так: Ту — технические условия: 100 часов ждешь, четыре — летишь...

— Я никогда не был в Москве.

— Я был, но как будто не был! Год проходит, и не узнаешь.

Женя вспомнила, как они любили с Генкой, проходя под железнодорожным автоматическим шлагбаумом, подбрасывать его, чтобы он гудел, опускаясь.

— Москва хороша в гомеопатических дозах! Устаешь!

— А я скажу: в Москве шум создают не москвичи, а приезжие. Они захватили город в то время, как москвичи вот тут за столом, как мы, например.

— Чем меня Москва выселила, знаете? — спросила Нинка, которая села с Рахмашей и обращалась к нему. Она была сегодня возмутительно красивая.

«Хоть бы пожалела других женщин»,— отметила про себя Женя.

— Шумом? Милицией? — спросил Рахмаша.

— Нет! — сказала она очень простодушно.— У меня деньги кончились. А тебя тогда не было со мной. Где ты шлялся?

Все засмеялись, а Усольцев поморщился. Наверное, он, как и Женя, подумал: «Грубая игра».

Генка Мухин сказал:

— В Москве надо жить, но получать надо по северным!

— А почему молчит пресса? — спросил Голубев, приподнимаясь и отыскивая глазами Усольцева.

Тот пил и не ответил, а Жуховец сказал без улыбки:

— Пресса охотится за острой закуской.

Он не любил Усольцева и считал его трусом, Женя это знала. Она с благодарностью подумала, что Лешка пришел к ней на свадьбу, значит, он что-то понял. Она хотела поймать его взгляд, но ей это не удалось, хотя она и долго на него смотрела.

— Пресса молчит, тогда я скажу тост в стихах,— заговорил Рувим Моисеевич.

Усольцев поднял голову, и Женя удивилась, какие странные, смутные были у него глаза.

— Вы давно хотели это сделать,— почему-то сказал он недоброжелательно.

— Я все-таки прочту,— сказал пьяный Елинсон.— За рифму не ручаюсь, но... «Ты честно жил во славу народа, труда для всех ты много положил, добра ты всем хотел, добро ты всем советовал и славу у народа заслужил!» Это я посвящаю Василию Ивановичу Голубеву.

Стало шумно.

Василий Иванович дважды начинал говорить:

— Я — отец...

— Дедом сделаем! — крикнули с молодежного стола. Все зааплодировали, а Голубев пошел с рюмкой обниматься к Елинсону.

В это время кто-то приехал. Анна Ивановна ушла распорядиться и, вернувшись, сообщила: «Ваш этот, ну, секретарь». Вошел красный от мороза Чуркин, гости оглядывались, некоторые здоровались с ним. Он поздравил Женю, Виктора, серьезный и вежливый, а беря рюмку, сказал монотонно:

— Товарищи Голубева и Смирнов — наши комсомольцы, активисты, остается пожелать, чтобы личное счастье и дружба помогали им с еще большей энергией...

Все, не дослушав, стали пить, и Чуркин, договаривал что-то для близсидящих вокруг, потом подошел и чокнулся с Василием Ивановичем, с Анной Ивановной, а Женю поцеловал.

— Честно говоря, мы могли организовать хорошую комсомольскую свадьбу...

— Нет, нет, мы и не хотели,— сказала Женя, искренне пугаясь, что могло быть еще более официальное и широкое торжество.

— Наши люди, как же так,— укоризненно, но улыбаясь, сказал Чуркин.

Но тост уже произносил какой-то сильно выпивший мужчина неопределенных лет, веселый, в меховой безрукавке и валенках.

Он говорил:

— Есть хо-рошая поговорка: «А теперь выпьем». После серьезного разговора ее повторяют: «А теперь выпьем».

— Кто это? — спросил Елинсон Голубева.

— Наверное, его Женя пригласила.

— Ог-г-ней так много золо-тых...

— Мы эту песню называем так,— сказала Нина, не глядя на Усольцева, но чувствуя его взгляд.— Полюбила бы женатого, но злодей Доризо не велит! Рахмашенька, ты готов для меня на жертвы? — спросила она так же громко.

Тот засмеялся и кивнул ей. Вероятно, он понимал ее игру и то, что было за ней скрыто. Но ему льстило, что красивая Нинка ластится к нему, и все видели, как она кокетничала с ним.

— Пожертвуй для меня одним танцем,— сказала она.

Рахмаша кивнул и встал. И все поднялись танцевать. Кто-то завел аргентинское танго, его потом заводили весь вечер, и оно даже надоело. Нинка танцевала, положив руку на плечо Рахмаше, подавшись к нему всем телом.

— Я пьяна,— произнесла она, будто в свое оправдание.— Я пьяна и буду за тебя держаться. Ты ведь трезвенник, а?

— Я пью сухое вино,— отвечал он.

— Но ты и не куришь? Господи, наверное, скука так жить... Ты и с женщинами так же сдержан, как в остальном?

Она говорила развязно, зная точно, что такая манера могла нравиться ему. О, это она понимала слишком хорошо! Все у нее получалось почти механически, само собой.

Рахмаша засмеялся, сказал:

— Не знаю. Попробуй.

— Боюсь я ханжей смертельно,— говорила она будто в шутку, но была она совершенно искренна. Он понял все именно так и сказал ей в тон, будто так же шутливо:

— О, красивейшая из красивейших, вы недооцениваете меня. Я могу вам пригодиться не только в этом балаганчике, который вы тут устроили, и не только в той роли, которую вы мне отвели.

— Как? — спросила Нинка, вдруг становясь серьезной, почти трезво глядя ему в глаза.

— Вы прекрасная женщина,— продолжал он невозмутимо. — Но...

— Женщина — друг человека? — перебила она и расхохоталась.

— Вы прекрасная женщина,— повторил Сева.— Вы себя недооцениваете, уверяю вас.

Нина хохотала громко, так что на нее стали смотреть.

Из-за стола поднялся Усольцев и направился в их сторону. Она спиной чувствовала его тяжелый взгляд и чего-то испугалась.

— Рахмашенька,— сказала Нина, — вы все на свете знаете. Все. Вы никогда не слышали теорию о горбатеньких?

— О ком?

— О горбатеньких.

Усольцева кто-то остановил в трех шагах от них, и теперь он громко разговаривал, но смотрел он на Нину, она это знала.

— Живут на земле прелестные люди,— сказала она, глядя в лицо Рахмаше.— Муж и жена, оба красивые, молодые, полные сил и радости. Но вот два славных, два самостоятельных, а значит, гордых человека начинают ссориться, иногда и разводиться. Понимаешь, они любят друг друга, но они гордые, и ни один из них не хочет уступить. Тут и появляется горбатенький. Он умело утешает молодую женщину, брошенную, как ей кажется, и она думает: «Господи, есть на свете еще чуткие мужчины, мне же как раз не хватало этой чуткости...»

Усольцев подошел и встал сзади. Теперь, вблизи, Нина физически ощущала, как он смотрит на нее и как он пьян. Но глядела она по-прежнему только на Рахмашу.

— Вот почему у горбатеньких всегда такие красивые жены,— сказала она.

Усольцев сказал из-за ее спины: «Разрешите?» И взял ее за руку.

— Разрешите, Сева, я хочу с ней поговорить.

Рахмаша пожал плечами.

— Спросите, хочет ли она.

— Хочет,— сказал Усольцев.— Пойдем!

Он повел ее, как маленького ребенка, крепко ухватив за руку выше локтя.

— Я подожду здесь,— сказал Рахмаша очень ровно ей вслед.

Она вышла за Усольцевым в темный тамбур и не почувствовала сразу холода. Усольцев стал ее целовать, и она подставляла ему губы, глаза и снова губы, она знала, что так будет, и сама желала этого.

— Взбалмошная, взбалмошная девчонка,— говорил тот, наклонясь и целуя ее в шею, потом оттягивая вырез платья и целуя в грудь.— Ты глупая, разве так можно! Разве так поступают!

— Можно... Поступают...— говорила она, находя в темноте губами его висок и целуя его.

— Зачем тебе Сева Рахманин?

— Он мне не нужен. Так же, как и ты, впрочем. Мне сейчас никто не нужен, мне сейчас просто хреново здесь. Женя — прекрасный человек, я ей желаю счастья, но мне с ней рядом всегда тяжело. Да, с ней тяжело. Она слишком многого требует от людей, а я дурная и слабая.

— Такую я тебя и люблю,— сказал Усольцев.— Дурную и слабую.

— Перестань. К тебе приезжают жена и дети. Что ты скажешь жене?

— Ничего не скажу.

— Ну да, это же ты, кажется, говорил: все, что женщина тащит в дом, мужчина оставляет за порогом.

Нина теперь вздрагивала от холода, и Усольцев обнял ее за плечи, крепко прижимая к себе.

— Господи, говорите так и думаете, что вы хорошие. И гордитесь этим! А в чем же вы обвиняете нас? В том, что мы постояннее мужчин? Что мы постояннее в своих чувствах?

Нина вдруг заплакала. Силилась разжать его руки, потом сказала: «Ну, пусти же!» Она села на корточки, прижавшись к холодной деревянной стене, и так продолжала плакать.

— Вы такие все, вы и нас такими стараетесь сделать. Все женщины трясутся, когда я подхожу к их мужьям, а те суют мне свои рабочие телефончики, чтобы потом позвонила... Но те и другие думают обо мне: «Шлюха! Шлюха! Шлюха!»

Усольцев молчал.

Нина плакала и вытирала мокрое лицо о свои коленки.

— Женщина без семьи как дом без крыши, каждый может туда заглянуть и наплевать. Мне, как и другим, нужна только семья. Ты ведь знаешь это. Так иди скажи им, что я еще живой человек и мне хуже, чем им. Я делаю других только несчастными, но я несчастна тоже, и здесь, в Ярске, мне одной холодно, как на дне могилы! Я еще живая! Живая!

У нее была истерика, и Усольцев сказал:

— Успокойся.

Она молча сидела, щеки у нее были холодные от замерзших слез.

— Встань,— говорил он.— Встань, я тебя отряхну. На кого ты похожа? И забудь все свои глупости, я не слышал их. Я знаю, что я тебе нужен. Это единственное, что я хочу услышать.

Вздыхая, она поднялась и стала в темноте поправлять прическу. Потом вытерла лицо его платком и вернула.

— Нужен,— сказала она.— Ты мне нужен, чтобы вот так поплакать. И можешь не слушать. Я знаю, что никто не слушает, никому это не нужно. Пойдем?

— Вместе? — спросил он.

Она вздохнула еще раз глубоко, проговорила:

— Там меня ждет Рахмаша, он тоже горит желанием всучить мне свой телефончик... И возьму и буду ему звонить, вот что самое смешное. Зато он холост, и ваши многострадальные жены могут спокойно спать и не караулить вас у моего общежития. Господи, как вы все мне противны! Как ты противен! Хотя бы из-за того, что я не могу войти с тобой вместе. Войдешь после меня, ладно?

Нина ушла, а Усольцев остался курить.

Он курил и считал дни, оставшиеся до приезда семьи, прикинул, что могут наговорить добрые знакомые его жене о нем. Сплетни, конечно, будут, но ему плевать.

Докурив, он прошел в зал.

Под резкую твистовую музыку дядька в меховой безрукавке плясал русского, и казалось, что ему веселее, чем всем.

— Папа, а разве это не твой знакомый? — спросила Женя.

Голубев удивленно покачал головой, присаживаясь за спиной Виктора и Жени.

— Ну вот. Будьте дружны, ребята, это много значит в жизни. Нюра скажет, как много в семье означает ладить и понимать друг друга. Уважать опять же. Чтобы жена была чиста, ну как это... Как Дездемона!

— Она, пап, твоя Дездемона, дома сидела,— сказала Женя, прислонясь щекой к отцовскому плечу,— а я только на работе среди мужчин и кручусь... Еще неизвестно, как она себя повела бы на моем месте.

Послышались голоса в вестибюле. Кто-то еще приехал. Анна Ивановна вышла встретить, вернулась торопливая и что-то шепнула Голубеву.

Но тот ответил вслух, как всегда:

— Зови, для меня все гости одинаковы. Приехал, зови за стол!

Но встал, чтобы встретить.

Вошел грузный человек, гладко причесанный, с обрюзгшим лицом, он вытирал платком щеки, не остывшие еще от мороза.

Все шумно стали поворачиваться к нему, замолкли голоса.

Но человек увидел Голубева и, не убирая платка, пошел к нему, и они обнялись. Оба что-то говорили, рассматривая друг друга. Голубев смеялся громко, трогал гостя за рукав.

Анна Ивановна указала на свободный стул.

— К сожалению, всего на несколько минут,— сказал гость, присаживаясь.

— Ну что вы! — отвечала Анна Ивановна.— У нас такой день!

— Да, да. Знаю,— ответил гость, взглядом угадывая Женю и Виктора, одобрительно кивая.

— Вот,— сказал Голубев, обращаясь к остальным не без удовольствия и делая плавный жест рукой, будто что-то объясняя.— Вот к нам пожаловал дорогой гость Аким Генрихович Шварц.

Так как все молчали, он добавил:

— Прошу любить и жаловать.

Шварц, как из президиума, провел глазами по лицам гостей, дважды или трижды кивнул, но непонятно кому, на чье приветствие он отвечал. Взял предложенную рюмку, обращаясь к Женьке, сказал:

— Поздравляю, друзья, у вас такой...— Он тяжело дышал еще.— Счастливый такой день.

Женю не очень волновало то, что сказал Шварц, так же как и то, что он о ней думал. Ей это было безразлично. Но ей показалось, что отец слишком уж горячо принимает Шварца, тогда как тот просто спокоен.

И неужели этого не видит отец, мельтешит и унижает себя? Она стала смотреть на Шварца, выискивая в его лице какие-нибудь чувства.

У нее горели щеки. Она встала из-за стола и ушла в другую комнату, прижимая ладони к лицу.

Если бы Генка Мухин, став большим чиновником, ну, самым, самым, после многих лет с ней бы так заговорил... Она бы ему напомнила по-своему, что такое дружба.

За ней пришел Виктор. Спросил, наклоняясь:

— Что с тобой?

Кругом висели полушубки гостей, несколько шапок валялось на полу. Половину выдавленного стекла в окне загораживала бывшая реклама фильма, от названия которого остались только слова: «Человек по имени...»

— Просто нервы,— сказала Женя,— тебя я, Витька, люблю.

— За что? — спросил Виктор, будто пошутил.

Но он и сейчас и прежде думал об этом. «Почему она полюбила меня? Вокруг так много других, лучших, а она — меня».

Женя посмотрела прямо ему в лицо.

— Я тебя люблю, потому что люблю. Понял? Ты большой и доверчивый.

— А я никогда не думал, какой я,— сказал Виктор.

— Знаешь, какую слабость Карл Маркс прощал людям? Вот такую твою доверчивость.

— Нас в детдоме приучили думать о других.

Женя вздохнула и сказала:

— А злиться на отца,— она махнула рукой в сторону зала,— злиться на него — синих ниточек не хватит. Так моя мама нервы называет.

Пришла Кира Львовна и строго сказала:

— Вот они. А вас разыскивать собирались. Что это вы сбежали от собственной свадьбы?

Когда они вернулись в зал, Шварц что-то рассказывал про себя.

Женя услышала, подходя:

— Мне было восемь месяцев, когда мать умерла. У отца нас двое осталось, так мы и жили. Отец с горя запил и однажды в поле замерз. Было мне тогда лет десять. Начал я ходить по дядьям и делать что ни заставят. Вот как мы устраивались на работу.

Анна Ивановна вздохнула, сказала:

— Вы хоть закусите.— Наверное, хотела произнести его имя-отчество, но забыла его.

Кто-то подошел, уже крепко выпивший, и, старательно улыбаясь, поздравил с торжеством почему-то Шварца вместо Голубева. Шварц не заметил этого, кивнул машинально и опять сказал:

— Вот как мы начинали. Попался мне хороший человек, поляк Янковский, взял меня на завод учеником. Чтобы мастера учили, я им за водкой в перерыв бегал, да не в проходную, там не пронесешь, а через дырку и кругаля по грязи километра два. Слыхали, завод Калинина, мы там без машин на одном горбу вытащили пятилетку. Сейчас вон пальцем поведи — все в инженера попадешь, а мы машину заграничную получим и ломиками ее кантуем до места. Ее с оптикой надо устанавливать, она тонкая, как часики, машина-то. А мы ломиками, вот что мы умели тогда.

— А чем же сейчас-то лучше? — спросил громко Жуховец через головы.

Женя только посмотрела на него, прямо почувствовала, как он пьян, он словно сейчас делал стойку на Шварца, у него по-собачьи горели глаза. Женя предчувствовала скандал и понимала, что плохо будет Лешке.

Шварц не видел лица Жуховца и, не разобравшись, подтвердил:

— А многие приезжают, ждут, что здесь баранки на деревьях растут и деньги пачками валяются. Таким нужно напоминать.

— Да, да, правильно,— подтвердил, кивая, Голубев.— У молодежи память коротка.

— Вот я и говорю: как варвары, плотину строим! — сказал Жуховец, неприятно засмеявшись, и посмотрел в сторону Усольцева.— Еще гордимся этим.

И опять он посмотрел в сторону Усольцева, который, впрочем, никак на это не реагировал.

Шварц повернулся на голос Жуховца, взглянул быстро и отвернулся. Сказал, не раздражаясь, но громче:

— У нас есть сложности, мы о них говорим. Но мы никого медом сюда не заманиваем, наша молодежь хорошо понимает, что трудности эти временные, и мужественно их...

Жуховец совсем уже безобразно прервал:

— Временные трудности, которые сопровождают нас на всю жизнь!

Голубев сказал очень вежливо:

— Молодой человек, вы перепили, но держите себя в руках...

Шварц посмотрел на часы, считая разговор оконченным. И очень четко добавил:

— Кстати, вас я не держу на стройке!

Он повернулся к Голубеву, чтобы проститься.

— Я и сам не останусь у такого, как вы! — крикнул Жуховец от двери.

— Молодой человек! — крикнул тогда Голубев.

И сразу стало тихо.

Шварца еще задержала Нинка, которая спросила что-то о Соколовке, и он обстоятельно ответил ей. Анна Ивановна уговаривала выпить хоть стакан чаю на дорогу, но он отказался.

Василий Иванович проводил его до машины и вернулся.

Праздник продолжался. Человек в безрукавке пел частушки и всех веселил.

— Нюра, кто это такой? — спросил Василий Иванович, показывая на мужчину в меховой безрукавке.

— Кто, о ком ты говоришь? — спросила Анна Ивановна.

— Вон тот, что пляшет... Кто он?

— Разве не ты приглашал? — охнула Анна Ивановна.— Я-то смотрю, будто лицо незнакомое. Может, спросить? Неудобно вроде получится.

— Не надо,— сказал Голубев,— раз пришел и остался, значит, ему хорошо. Но тот псих (это он про Жуховца уже)... наговорить про уважаемого партийного человека так безответственно. Я в себя не могу прийти до сих пор!

Человек же в меховой безрукавке веселился, и больше о нем никто не вспоминал, он и ушел так же неузнанный, как появился.

— Давай удерем,— сказала Женя Виктору.

— А они? — спросил он.

— А зачем им мешать?

Они оделись, вышли на улицу, и никто этого не заметил.

Было много звезд, светился снег, от холодного воздуха кружилась голова.

Женя сказала:

— Я люблю тебя. Как Даша в «Сестрах», помнишь? И я — люблю — до последней березки!

Они пришли к Елинсону на квартиру, его жена постелила им на полу тюфячок, и они заснули, не раздеваясь, обняв друг друга.

На другой день Голубевы вылетали в Соколовку. Провожали их Елинсон и Виктор. Хотела поехать и Женя, но ей предстояло убираться с девчонками в клубе, отнести чужую посуду и радиолу.

Она стояла на снегу и молча смотрела, как грузят вещи в экспедиционный «газик».

— Пишите хоть,— сказала она и шмыгнула носом. Ей обидно было, что не она, а Виктор увидит аэродром и как взлетит самолет.

Она любила смотреть, как взлетает самолет, как уходит поезд.

— Иди, а то простудишься,— говорила ей Анна Ивановна, поцеловав в щеку и подталкивая к дому.

— Опаздываем, чеши прямо на аэродром,— крикнул Елинсон шоферу.

Машина понеслась по зимней гладкой дороге. Анна Ивановна сидела впереди и держала на коленях банку с вареньем.

Василий Иванович спросил:

— Что это молчит брат Константин? Они племянницу Нинку собирались замуж отдавать.

Анна Ивановна не ответила, и он добавил:

— В декабре была телеграмма: мол, скоро свадьба, подробности письмом. Теперь февраль, и молчат. Угадай, что у них, может, надо поздравлять, а может, не надо?

— Наверное, не надо,— устало откликнулась Анна Ивановна. Она не выспалась.— Они ей, Нинке, какого-то офицера нашли, может, он им разонравился?

Голубев воскликнул:

— Вот, Рувим Моисеевич, как живем, не угадаешь на день вперед: ехал в Ярск, а попал на свадьбу!

Он стал говорить, что вся жизнь его была сплошь неожиданностью, вот хотя бы Женька.

— Росла, росла, вернулся: в первом классе. Другой раз приехал: в четвертом. «Неужели в четвертом?» А мне говорят: «В пятом она». Не успел оглянуться, институт кончает. Что-то там мыслит, соображает, на стройку собирается ехать. «Чего тебе,— спрашиваю,— в Москве не живется? Люди сюда рвутся, все удобства. Мать-отец за тебя потрудились, чтобы могла в удобствах жить!» Нет, поехала, хочет попробовать, почем фунт черемши. Ладно, думаю, езжай, пообдерешься, приедешь обратно. В Москву все возвращаются. Так нет, теперь свадьба, и муж такой же босяк...

Он посмотрел будто бы презрительно на Виктора. Но кто знал Голубева, понял бы, что он не ругал дочь, а хвалил ее, так же как и ее мужа.

— Василий Иванович, посмотри в окно, это место узнаешь?

Голубев посмотрел в окно и сказал:

— А как же, «слепая кишка»! А вот «вшивая горка». Нюра, это «вшивая горка», тут у нас все грузы застревали. Грязища, а под горкой ключи с чистой водой. Сутки провоюем, машины вытянем и этой водой на радостях спирт разведем, а?

— Хороша была водица! — крякнул Елинсон.

На аэродром приехали за четверть часа до отлета. Все вещи погрузить не удалось. Самолет был маленький, двухместный ЯК-12, груза разрешалось брать только тридцать килограммов.

Анна Ивановна сердилась, спорила с диспетчером. Она говорила:

— Ну, платья, костюм ладно, а как я полечу без матраца и одеяла, вы понимаете?

— Понимаем, но не можем,— отвечала диспетчер, молодая совсем девушка.

— Рувим Моисеевич, ну вы хоть объясните ей, ведь в тайге никто нам не приготовил постелей!

Вещи пришлось им оставить в багажном, Виктор помог отнести и сдать.

— Деньги берут, как за заправдашний, а тут фанера и холод лютый,— говорила Анна Ивановна, залезая первой в кабину и кладя банку с вареньем на колени.

Ее сразу утешила мысль, что она все-таки обманула диспетчера и провезет сверх нормы эти четыре килограмма варенья.

Сели Голубев и пилот, самолет сильно затрещал, поднял за собой вихрь снега. Он покатился по аэродрому и сразу взлетел.

Пилот сделал вираж над Ангарой и взял курс на Соколовку.

 

Глава седьмая 

Женя встретила Виктора возбужденная:

— А у нас будет квартира!

Оказалось, квартира не квартира, а комната, впрочем, не совсем комната, так — каморка, которая, впрочем, и не жилая, телефонная каморка. Дежурка.

Позвонил Юрочка Николаевич и сообщил, что в ней раньше жила техничка, теперь собираются поставить телефон, но сегодня техничка уехала, и там никого нет.

— Мамочка,— воскликнул Елинсон, присутствовавший при разговоре,— хватайте, это дворец, а не комната, четыре с половиной метра! И послушайте старого, контуженного жизнью еврея, он что-то смыслит в вопросах бытоустройства. Ни один начальник вам лучшего не предложит. Лучше жилья вы до самого Иркутска сейчас не найдете, потому что у нас в Ярске первое место в мире по рождаемости детей...

— У нас здесь первое место в мире по рождаемости начальников,— сказала Женя.

— Но ведь нас могут выселить?— спросил с сомнением Виктор.— Ведь это нечестно?

— Мамочка, он еще думает! — заохал, запричитал Елинсон, схватываясь за голову.— Он еще хочет по совести получить в Ярске квартиру!

— Рувим Моисеевич,— сказала Женя.— Но ведь они правда начнут выселять?

— Это они, а вы на что? Ставьте кровать, запаситесь продуктами по программе атомной тревоги... Вон мамочка вам завернула закуску, которая осталась от вечера. И сидите, не открывайте, если даже потребует министр строительства гидростанций! Но он не будет требовать, уверяю вас.

Они доехали на автобусе до девятнадцатого общежития и вошли в подъезд.

В коридоре первого этажа было пусто, только из одной комнаты доносился то ли крик, то ли пение. Кто-то свирепо выводил Гимн демократической молодежи мира.

Появилась огромная тетка в косынке, в валенках. Она грохнула по двери кулаком, предупредила:

— Замолкни, Мезозой! А то я тебе руки-ноги повыдергаю. Понял? Замолкни и дрыхни!

За дверью стало тихо. Должно быть, там соображали, насколько реальна угроза.

Но вновь завопили:

— Тетка Матрена! Они заперли меня, а ключ унесли. А я перетерпел по нужде, тетка Матрена! Я кричу для ослабления внутримышечного давления!

Они разыскали узкую, с окошечком дежурку, в которой стояла еще пустая койка и две тумбочки — все, что могло здесь поместиться. На полу валялись обрывки газет, висел на шнуре репродуктор.

Женя села на тумбочку, а Виктор на кровать.

Оба молчали, разглядывая комнату и друг друга, и каждый хорошо понимал, что думает другой.

Виктор вспомнил, как Голубев назвал их сегодня босяками. А вот уже и не босяки. Комната, четыре стены, он дотронулся, и рука стала белой.

— И окно есть! — сказала Женя.

— И потолок!

— И дверь!

Они посмотрели на дверь и подумали одинаково о тетке Матрене.

— Я ее боюсь,— сказала Женя, пересаживаясь к нему.— Ты видел, какие у нее кулачищи? Она вышибет дверь и станет выдирать руки и ноги, а это очень больно.

— Пусть только попробует,— сказал Виктор решительно.— Я ее свяжу и отнесу морозиться на чердак. Это доказано, холод успокаивает.

Они обнялись, но сразу же оглянулись. Так, машинально.

И вдруг до конца поняли, что это их дом. То есть место, где можно целоваться без оглядки.

Он ее целовал в холодные еще от улицы щеки, в нос, уголки губ и в глаза, которые были горячей всего. Он гладил ее куртку, окунаясь носом в теплую ее шею и произнося какие-то слова, лишенные смысла, предназначенные для выражения его восторга перед ней. В этом бормотании было про ранний березовый сок, которым пахла ее кожа.

Но, может, не про березовый сок было в тех словах, ведь никто, даже она, не понимал их.

Они сходили в женское общежитие и перенесли постель. Часа в три ночи, когда они еще не спали, в дверь с силой забарабанили, мужской голос сказал:

— Лид-ка, дрянь, ты легла с Никитой? Зачем ты с Никитой? Ты разрываешь мое сердце! Это я, Антон...

Они молчали, смущенные, не сразу сумев понять, к кому обращены эти слова. Человек говорил:

— Лидка, знай: Никита тебя обманет. У него есть жена в Торжке.

Виктор зажег свет и подошел в трусиках к двери. В коридоре стоял парень и рассматривал трещины на стене.

— Здесь нет этой твоей Лидки, она переехала, слышишь? Иди, не мешай спать.

Виктор запер дверь и вернулся. Но парень не ушел, он заплакал за дверью, слезы он вытирал рукой и размазывал по стене.

Виктору это надоело, он крикнул: 

— К чертовой матери!

И человек ушел.

Женя лежала, закрыв глаза. Как будто не слышала ничего или не хотела слышать. Но громко и отчетливо вдруг она сказала:

— Не надо при мне ругаться. Ладно? И не подумай, что я чистоплюйка, я слышу в тысячу раз худшее. Когда первый раз на Иркутской услыхала, у меня прямо сердце закатилось... Но это другое. Меня на работе не пугает... А твое слово прямо в кожу, в тело, понимаешь?.. Ну, потому что оно твое!

Вскоре пришел Никита, как они поняли, и стал звать Антона, чтобы поговорить с ним на чисто производственные темы. Так как Антон не выходил, Никита сдержанно пристыдил его. Он сказал:

— Антон, ты же лентяй, ты не выполняешь плана, и ты хочешь, чтобы тебя любили женщины. Никогда! Лида, он не выполняет план, он сачок и лентяй, у меня сохранились наряды. Антон, выйди, я выведу тебя на чистую воду.

Виктор терпел и нервничал.

Наконец, не выдержав, он закричал:

— Нет здесь твоего Антона, понял? Он сделал три нормы, женился и вообще уехал в Торжок!

Никита огорошенно спросил:

— Лидка, ты бросила Антона? Это золотой человек, ты еще пожалеешь о нем!

Виктор швырнул в дверь подушку, и стало тихо.

Но ненадолго. Начали вставать люди к первой смене, они шли умываться и несколько раз стучали в дверь и спрашивали, почему нет воды, работает ли титан и прочее такое...

Забылись они перед самым утром и проснулись одновременно от стука совсем негромкого, наверное, в дверь стучали маленьким ключиком. Оба почему-то сразу поняли, что это «оно», то, чего они боялись; оно и должно было прийти так вот, негромко и властно.

Энергичный молодой голос — наверное, это была комендантша — спрашивал о чем-то Матрену, та отвечала ей глухо, неразборчиво. Женщина сказала в дверь очень спокойно:

— Товарищи, вы заняли служебное помещение. Вы можете объяснить, почему вы там находитесь? Вы должны сейчас же освободить комнату, сейчас же, пока не пришли мастера.

Они оба молчали.

Женщина спросила:

— Вы можете подать голос? В конце концов с вами разговаривают, мы хотим знать, кто там находится и откуда.

— Мы из города Проно,— ответил Виктор.— Улица Графтио, один.

— У нас нет Графской улицы,— сказала комендантша.— Вы там один или с женщиной?

— С женщиной.

— Я так и знала,— сказала комендантша.— Но вы хоть расписаны? — спросила она прямо в дверную щель, стало слышно даже ее дыхание.

— Мы знали, что вы спросите, и поэтому расписались,— сказал Виктор.

Им показалось, что комендантша облегченно вздохнула. Матрена добавила: «А то бывают и нерасписанные».

— Что же вы намерены делать? — спросила комендантша.

— Жить,— ответил Виктор.

— Но жить здесь нельзя. Вы можете поговорить с товарищем Балкиным, если он разрешит...

Они молчали, и комендантша молчала — то ли ждала их ответа, то ли раздумывала.

— Учтите, вас все равно выселят,— сказала она.— Но это будет гораздо неприятнее, уверяю вас. Мы вызовем слесаря и взломаем дверь. Надеюсь, вы понимаете, как это будет выглядеть?

Матрена сказала, что у нее есть ломик, и так дала по двери кулаком, что Женя дернулась в постели.

— Отворяй! — предложила Матрена.— У меня нынче санитарный день, клопов нужно морить, не до вас тут!

Женя сказала:

— Знаешь, в детстве я почему-то говорила: «старуха Извергиль».

За дверью стало тихо. Может быть, они искали взламывающий инструмент или звонили слесарю, а может, своему начальству. Минут через двадцать, которые Женя и Виктор провели в совершенном молчании, подъехала и остановилась за окном машина, «газик», как определила Женя, которая по звуку могла назвать любую машину. В коридоре раздались шаги, комендантша сказала: «Это здесь».

Мужчина сказал в дверь:

— Товарищи, с вами говорит Балкин. Я могу войти один, чтобы побеседовать с глазу на глаз?

— Начальник жилуправления,— негромко сказала Женя.— К нему месяц не достоишься на прием.

— Теперь пускай постоит у нас. Но мы его тоже не примем,— также негромко сказал Виктор.

И он ответил:

— Мы вас не примем.

— Хорошо, мы выясним через милицию, что вы за люди и в каких подразделениях работаете,— проговорил Балкин после некоторой паузы. — Но я должен довести до вас приказ начальника Ярскгэсстроя о принудительном выселении и отдаче под суд всех незаконно вселившихся на общественную площадь. Вы должны серьезно подумать о последствиях, мы не желаем вам зла.

— А комнату вы нам желаете дать? — спросила Женя.

— Об этом нужно разговаривать не таким образом,— ответил Балкин.— Запишитесь и приходите ко мне, я вас приму. Но это помещение освободите.

— Мы к вам не пойдем,— сказала Женя.— Вы сами пришлите нам разрешение на комнату. Тогда мы переедем.

Балкин не отвечал: наверное, такой ответ показался ему грубым. Комендантша стала говорить ему о том, что сегодня у них санитарный день, должны прийти с эпидстанции морить клопов. Они потому и не стали занимать помещение, хотели сперва дезинфицировать его, потому что в нем жила техничка.

Балкин ответил совершенно бесстрастно:

— Взламывайте. Я подпишу акт.

Они слышали, как он уехал.

Женя была удручена таким исходом дела. Виктор же раздумывал о том, что ничего у них не вышло, их выселят силой, и это будет чрезвычайно неприятно. Не лучше ли сейчас уйти отсюда, в конце концов можно пожить и отдельно. В Ярске так живут многие.

Женя дотянулась до репродуктора — объем комнаты позволял с любого места доставать до любого ее конца.

Из репродуктора неслись громкие марши духового оркестра.

Женя вздохнула, спросила, закрывая глаза:

— Ты любишь праздник Первое мая? И я люблю. Знаешь, у меня прямо с детства: проснешься, в комнате чисто, по радио марши передают, а на улице люди, знамена, оркестры. С машин шипучку и бутерброды продают, кто-то обронил бумажные цветы, привязанные к живой ветке проволочками...

Она вдруг привстала в кровати и сказала, всплескивая руками:

— Витька! Мы же себе устроим праздник, правда? У нас целых три дня, мы сейчас вылетим в Иркутск и послезавтра вернемся. И видели они только нас. Матрена, комендантша, Балкин этот.

Они быстро одевались, оглядываясь на дверь и боясь, что их могут опередить. Он швырнул в рюкзак полотенце, бритву, мыло со щетками, что-то еще.

С оглядкой прошли они коридор и выскочили на улицу. Через два часа они были в аэропорту и брали билеты на рейс Ярск — Иркутск. Самолет делал четыре рейса в сутки.

Когда взлетели, из иллюминатора стал виден их поселок, и Женя помахала ему рукой: «Прощай, Балкин, мы извиняемся, но мы не сможем увидеть, как вы общими героическими усилиями высадите нашу дверь. Наверное, это будет впечатляющее зрелище и навсегда прославит жэк и вашу фамилию. Желаем успеха!»

В иркутском аэропорту они сели в такси и попросили отвезти их в центральную гостиницу.

Эта гостиница имела вид неприступной крепости — круглая, толстостенная, с окошками, смотрящими во все стороны, как бойницы. И таковой она была на самом деле, обороняясь со времени основания, и не без успеха, от всех приезжих и командированных, пожелавших занять в ней какое-нибудь место.

Виктору и Жене тоже сказали, что мест в гостинице нет.

Правда, потом предложили койку только одному Виктору, и он воскликнул простосердечно: «Но ведь я с женой!»

Для обоих это слово прозвучало странно, почти дико, Жене стало казаться, что на нее все смотрят, и она ушла за колонны вестибюля.

Администраторша заметила резонно, что в Иркутске можно пожить и раздельно, многие приезжают и живут раздельно.

— Опять раздельно? — спросил Виктор.

Больше разговора не было, администраторша занималась другими делами, как вдруг всплыло слово «люкс».

Может, им подойдет «люкс»? Правда, это дорого, но это очень удобно, несколько комнат, туалет и душевая и все прочее.

— Ну да, «люкс»,— сказал Виктор.— Конечно, «люкс»! Это как раз то, что нам нужно.

Что же они сразу не сказали, что им нужен «люкс»? Пожалуйста, паспорта, ваш и вашей супруги, деньги на день вперед, вот тут квитанция и ключ... Ваша комната восемьдесят четвертая. Спасибо. Пожалуйста.

Это было как в сказке.

Женя скакала по комнатам, трогала руками мебель и вещи.

Все это было настоящее — зеркала, журнальный и ночные столики, комод и всякие шкафчики, полочки, кресла.

Она переходила от одной вещи к другой, несколько раз попыталась сосчитать многочисленные ящики и ящички, но все сбивалась со счета.

Тогда она разложила по одному предмету, бывшему у них, в каждый ящик, даже пасту разделила с зубной щеткой. Все равно пустых осталось больше, это ее удручало.

Она произнесла со вздохом:

— Странно, но мне уже понравилось жить в роскоши. Даже перед собой неудобно, что я такая. Да?

Тем временем Виктор спустился в ресторан и вернулся, держа бумажный сверток.

— Угадай,— сказал он,— какую я принес рыбу.

— Камбалу? — спросила Женя.

— Сама ты камбала плоскостопная! Это омуль, настоящий, горячего копчения. Представляешь, в городе есть омуль!

— Это хорошо, да? — спросила Женя.

Виктор задумался. Ответил:

— Не знаю. Странно как-то.

В эти сутки было много всяких странностей, очень приятных им, начиная от блестящих комодов гостиницы до общего вида города, который как бы действительно украсился и расцвел к их приезду. Заборы, что тянулись от аэропорта, были все покрашены в голубой цвет, гостиница подновлена, снег у подъезда был в красных следах, потому что полы интенсивно натирались мастикой.

Они гуляли по городу, замечали подновленные дома, недавно асфальтированные улицы.

Ресторан был только после ремонта и чуть пах свежей краской. И шампанское прямо с завода «Массандра» — так им невероятно везло.

— Мы погрязаем в роскоши,— сказала Женя, с удивлением сознавая, что это нравится ей.

В ресторане все же она возмутилась:

— Неужели за этот обед мы должны платить восемь рублей? У нас в котловане за рубль лучше поешь!

Виктор дал гардеробщице «на чай», для него это тоже было непривычно, но он знал, что так делают. Женя ничего не сказала ему, но вдруг почувствовала неприязнь и к красивому ресторану, и к Виктору, и к самой себе.

«Но почему, почему так положено?» — думала она, почти враждебно рассматривая теперь встречных. Если к ней, к мастеру, подойдет шофер, которому она помогла сделать быструю ездку, и будет совать двугривенный... Чудовищно думать об этом.

Посреди улицы с дежурной машины вешали новые, газоразрядные лампы, и она успокоилась. Вид рабочих ее всегда успокаивал.

Они просмотрели вечернюю программу в афишах, и выбор показался им роскошным: гастролировали филармонии и театры из других городов.

Они пошли на оперетту «Баядерка». Когда раджа по ходу действия, увидев девушку, закричал: «Женюсь!» — Женя шепнула: «Смотри. У них еще быстрей, чем у нас».

Мысли перенесли ее в Ярск, потому, что в человеке живет противоречивое чувство, и если ему хорошо, то все равно хочется вернуться домой, потому что там, дома, должно быть еще лучше.

Она вспомнила об их первой ночи в дежурке, когда к ним все время стучались, но все равно им было хорошо. Ей захотелось погладить Виктора.

Она смеялась всякой чепухе на сцене и все думала о том, как она погладит Виктора.

Это чувство было так сильно, что передалось ему, и он подумал, что хочет обнимать и целовать ее.

Они стали смотреть друг на друга, совсем забыв про сцену. Оба поняли, что оставаться здесь больше не могут. Пригибаясь, под шиканье со стороны, они выбрались из зала и стали обниматься в фойе, в котором никого не было. Они обнимались на улице, в коридоре гостиницы и в своем номере.

В гостинице дежурная на этаже, пристально посмотрев на них, сказала: «Вы как влюбленные, а не как муж и жена».

Женя подумала, что люди должны именно так вести себя, чтобы чуть-чуть не быть похожими на мужа и жену.

Утром они опять гуляли по городу, вытоптали на белом снегу около городского сада свои имена: «Женя + Витя».

Зашли в магазин, в нем были свежемороженые фрукты, овощи.

— Ростки нового,— говорил кто-то,— в виде зеленого лука!

Женя увидела какого-то рабочего с авоськой и бидоном и встала за ним в очередь. Как будто встретила родственника из Ярска. Ей ничего не нужно было брать, ей хотелось подольше постоять так.

Еще она созналась себе, что, даже засыпая, боится закрыть глаза, чтобы Виктор не исчез ненароком. Она все глядела на него, ей было даже неудобно, что она все время на него смотрит. Она пугалась по-настоящему, если он отходил от нее, будто он был миражем и мог внезапно растаять.

Тайное чувство приближающегося расставания начинало томить ее, хотя все было так же празднично, как началось. Заграничные фильмы, ресторан, поездка к плотине Иркутской ГЭС, музей, что-то еще...

Где-то за пределами ее возможностей и ее силы была другая сила, и эта другая уже предрешала их «врозную» жизнь. Она угадывала чисто женским чутьем, каково будет их возвращение в Ярск и все дальнейшее, связанное для Виктора с неожиданными командировками, и ожидание его приезда, и страх не отчего-нибудь, а просто так.

Может, оттого она жадно впитывала каждую минутку их иркутской жизни, и, вся преисполненная бродящей в ней любви, она дарила ее поминутно, то ли прикасаясь горячей рукой, то ли взглядом, то ли голосом.

Но это все кончилось, они оказались в самолете, отлетающем в Ярск, а торопливая командировочная публика достаточно напоминала им об их Ярске. Они не знали, что столь блестящий прием в Иркутске был им оказан потому, что город ждал официального визита короля и королевы далекой экзотической страны. Когда они садились в самолет, иностранные гости сходили с другого самолета, они разминулись на какие-то доли минуты. Король был красивый мужчина в очках и круглой шапочке, королева в темном, похожем на тогу платье. Их встречали представители общественности и пресса, их ждали приемы, банкеты, театрализованные представления.

Виктор и Женя летели на стройку, их ждала работа.

Последние два часа они пробыли в своем восемьдесят четвертом номере. Они выпили шампанского и танцевали на коврах без обуви и без музыки. «Теперь это будет все не наше»,— сказала Женька жалобно, и Виктор подумал точно так же. Они не жалели об этих красивых комнатах: на кой они им нужны? Им жалко было, что сюда придет кто-то еще, будет тут выпивать, курить или приводить сюда женщин. В то время как для них все здесь было исполнено первого, святого их чувства, открытия в себе и друг в друге того, что они до сих пор не знали. Эти вещи — зеркала, комоды, ковры и кресла,— даже окна и двери стали их молчаливыми друзьями, соучастниками их открытий.

Вот чего им было жалко.

На дверях своей комнатки они нашли записку, засунутую за ручку двери: «Просим срочно зайти в жил-управление для законного оформления жилой площади».

На другой день с утра Виктор ушел в горком и через час вернулся. Он сказал:

— Сейчас уезжаю на ЛЭП. Прямо сейчас. Не смотри так, это необходимо.

А она подумала: «Вот и началось. Теперь я буду ждать. От приезда до приезда. Как я смогу жить одна? Это будет только существование. Я совсем разучилась быть без него».

Он не рассказал, как его встретили в горкоме. Чуркин был очень занят. Он не обрадовался, не удивился, только сказал:

— Так, пришел? Хорошо. Сейчас поедешь на ЛЭП. Это срочно.

Рядом с Чуркиным сидел толстый человек с напомаженным, каким-то дешевым лицом. Такие лица бывают у администраторов, которые были прежде артистами. Он говорил:

— У нас артисты — молодежь, прямо-таки герои. Честное слово. Представляете, их перевозили в такой фанерной коробке...

— Будке,— сказал Чуркин.

— Да, да, и там дырка, в нее дул ледяной ветер. Но они ее прямо телами загораживали, эту дырку.

— Так что вы хотите? — спрашивал Чуркин.

Администратор сказал, наигранно улыбаясь:

— Отметить бы их надо. Они в такой холод приехали, публика довольна. А? Товарищ секретарь?

— Ладно, — сказал Чуркин, но администратор не уходил, и Чуркин начал говорить Виктору, что на девятом Углу погиб парнишка, его перешибло тросом. Кстати, звали тоже Виктор. Вчера хоронили здесь, на первом участке.— Ты вот что,— сказал Чуркин.— Ты ничего не делай, ты побудь с ними, понимаешь? Им тошно будет поперву, ну там пить или еще что не мешай. Пусть разрядятся. Прораб у них Карпыч, жутко злой и справедливый мужик, я его знаю.

Виктор ничего не стал рассказывать Жене, он не хотел ее волновать. Собрался, поцеловал. Они посидели минутку на койке. Поцеловались, и он ушел.

Женя позвонила на работу и узнала, что выходить ей во вторую смену.

Прибежала Нинка, взбалмошная, истеричная, с кучей новостей.

Во-первых, к Усольцеву приехала жена. «Маленькая, старенькая»,— как сказала Нинка. Насчет комнаты Елинсон позвонил Балкину и все уладил.

— А вообще, — сказала Нинка,— я первая увидела, как техничка отсюда выезжает. Я спрашиваю: «Вы надолго?» — «Насовсем»,— отвечает. «А тут что будет?» — «А здесь завтра телефон поставят, начальник ЖЭКа приказал». Я скорее звонить Юрочке Николаевичу, вот так. Живите и размножайтесь.

Еще Нинка говорила, что Рахмаша пригласил ее в гости, а Жуховец уезжает. Нет, наверное, уехал сегодня, его провожал Юрочка Николаевич.

— Куда? — спросила Женя.

— Наверное, домой? — сказала или спросила Нинка.— Я точно не знаю. Он, кстати, для тебя у Юрочки Николаевича оставил какую-то тетрадь, его стихи, что ли...

Потом она стала рассказывать, что в котловане кто-то в расширенный шов свалился, ходят такие слухи...

Женя ее не слушала. Она думала о Жуховце, она понимала, что он мог уехать. Но до конца верить в это не хотелось.

— Почему он уехал? — спросила она, и, наверное, вопрос получился невпопад.— Почему Леша уехал? — повторила она.

— Он никому ничего не объяснял, но, может, он что в тетрадке написал?— отвечала Нинка и с наивным любопытством глядела ей в лицо. Намекала ли она на что-то еще или Жене так показалось, но ей захотелось прогнать Нинку. Вытолкать, чтобы она не смела лезть в душу.

Она сказала: «Я отдохну»,— закрыла за Нинкой дверь и легла.

Она ни о чем не могла думать, только горькое чувство досады угнетало ее. «Нет Витьки, а Лешка совсем уехал, это плохо. Мужчины не должны уезжать насовсем, когда другие остаются. Когда Женя, Верка, все остальные тут. Вся стройка, быть может, ухода одного человека не заметит, она держится на усилиях тысяч, но бесследно ничто не проходит,— в их душах так же, как на рабочем месте Лешки, поселится пустота, которая будет их мучить. А что чувствует он, бросая все и уезжая навсегда»?

На работу она ехала в непривычной нерабочей машине. Сплошь управленческий народ. Она думала: «Не люблю, когда в рабочих машинах всякие нерабочие тетки ездят». Перед этим она зашла в общежитие к Юрочке Николаевичу. Его самого не было, но на столе лежал сверток в газетной обертке с надписью: «Для Жени».

В коридоре управления толпился народ, многие сидели на корточках вдоль стены.

Ей сказали: «Девушка, вы нас смущаете!»

Навстречу попался ее сменщик, старый мастер Виктор Викторович, поздоровался.

— Что случилось? — спросила она, придерживая газетный сверток в кармане.

— На втором участке мало заплатили, по пять рублей, что ли... Они профсоюзом своим недовольны, им начальника сместили, но новый оказался профсоюзнее старого.

Он стал говорить, что получил нагоняй от главного инженера Саркисова за то, что у него с призмы свалилась машина. Шофер успел выскочить, но сломал руку.

— Будет планерка, мне дадут за машину,— сказал Виктор Викторович.— Мне три дня назад говорят: «Что-то у вас машины гробятся». А я ответил: «Ничего не гробятся».

Женя представила, как может ругаться Саркисов.

Она познакомилась с ним в самые первые дни, когда перешла в котлован. У нее застопорился кран при переезде с места на место, и шоферы, окружив ее, требовали, чтобы она подписала акт о простое. Она же не отпускала машины и акт не подписывала, потому что подписание акта — ЧП на стройке, начальство загоняет и съест. Так она стояла, огрызаясь от наседавших горластых шоферов и в отчаянии глядя на кран. Она молилась про себя неизвестному богу, который один мог помочь, потому что тракторист, потный и злой, матерился и ничего не умел сделать.

Она вздыхала и слушала уничтожающую ругань шоферов. Они все были правы, что кричали, но подписать акт она не могла.

Тут и появился Саркисов.

Шоферам, которые кинулись к нему, он крикнул: «Свое получите. Молчите. Ждите. В чем дело?»

Он мгновенно оценил обстановку, вскочил на кран и стал коротко говорить, куда двигаться. «Левой... Еще левой... Немного вправо... Левой — сильно! Еще! Еще, черт! Хватит».

Соскочил, как будто это было так просто, и подошел к ней. Он даже не был сердит на нее, может, он понял, что она пережила. Громко, чтобы слышали все, он сказал: «Запишите каждому три ездки дополнительно. Поняли? Три ездки, ребята хорошие, работать умеют, свое заслужили. Пусть двигают дальше. Не стойте! Продолжайте!»

И ушел.

Она потом долго думала об этом необыкновенном умении лично вмешаться, и повлиять сразу на всех, и все привести к должному порядку.

Какой нужен опыт, талант, технические знания!

Она вздохнула и подумала, что она никогда не сможет быть такой, ну такой, как Саркисов. СУЗП (строительное управление земляных плотин) рабочие расшифровывали по-своему: «Саркисов управляет земляными плотинами». Или же: «Саркисов удерживает заработную плату». Или еще: «Саркисов увольняет за пьянку...» Были всякие другие варианты.

Женя вышла из управления и решила спуститься в котлован посмотреть бригады. Она стала над скалой на стометровой отметке и поглядела вниз.

Огромная впадина котлована была заполнена туманом цвета чая с молоком. Видны были там и сям костры, весь котлован просматривался в трех цветах: черный, белый и огненный. Железо, снег и костры, размазанные по морозному туману и от этого даже не красные, а почти фиолетовые.

Женя вздохнула с облегчением, узнавая все это, и сердце ее стало освобождаться от гнетущих тяжестей, о которых она сейчас не хотела думать.

Она вспомнила, как однажды она сидела на лекции по астрономии, им показывали в рисованных диапозитивах планеты солнечной системы.

Там были ледяные скалы Юпитера, мрачные пустынные пейзажи других планет, а потом показали Землю. Женя подумала тогда: «Какая все-таки удобная наша Земля, голубая, уютная».

Наверное, такое же чувство она переживала сейчас, глядя на котлован. Он был весь виден ей отсюда, с высоты, весь и до мелочей свой, потому что она знала в нем каждый блок и каждый камень, а также то, что было раньше, и то, что будет потом. Она созидала этот котлован, и все в нем было ей послушно, она различила свою прорабку, краны и экскаватор во впадине, машины, людей.

Она любила это, понимала, и привычное, спокойное чувство объяло ее.

Через пять дней приедет Виктор, они украдут у Матрены ковшик от титана и станут из него пить чай со сгущенкой, посмеиваясь своей дерзости. Им будет хорошо.

Она посмотрела на деревянную, почти желтую, отшлифованную дождями лестницу, спускавшуюся отвесными зигзагами на сто метров вниз к нулевой отметке, и весело подумала: «Сейчас можно все. Сейчас ничего не случится».

Она легла животом на качающиеся перильца и понеслась вниз, притормаживая и обжигая руки.

— Дура! — крикнули сверху. — Разобьешься!

Темная эстакада, опрокинутая сейчас набок оттого, что Женя лежала на перилах, снег, скалы, огни и железо — все неслось ей навстречу, угрожающе поворачиваясь перед глазами.

Она словно ошалела от своего счастья, от любви, и с ней действительно ничего не случилось.

На повороте она притормозила, точно приземлилась на деревянную площадку. Прыгнула, замерла, еще раз поглядев вниз. Ей вспомнилось, как один московский кинооператор говорил, что теперь нечего здесь снимать. Вроде бы стройка потеряла свой эффектный вид. «Вот он-то действительно дурак или слепой»,— подумала она и опять понеслась на перилах вниз, а они пищали и гнулись под ней, и сердце ее замирало.

Потом была планерка, где разбирались причины аварии с какой-то машиной и разное другое, чего она не знала.

Когда все кончилось, Саркисов сам подошел к ней и сказал быстро:

— Вам, барышня, выговор! — Каждое слово Саркисова для нее что-то значило, он понял это сразу и поправился: — За что? За то, что носите брюки. Вы же теперь замужняя женщина, пора переходить на платье.

— Это мое дело, что носить,— сказала она ему.

— На планерке спала? — спросил неожиданно он, улыбаясь. Это была самая настоящая, хорошая его улыбка.

— Мучилась,— созналась она и показала руку.— Вот. Искусала. Сидела и кусала, чтобы не спать.

— А блоки видела, как разнесло? — спросил он.— Пойдемте посмотрим?

За неделю до ее свадьбы случилось вот что: в блоке раздался треск и стала гнуться и падать опалубка.

Она перепугалась, прогнала из блока всех рабочих, чтобы не рисковать, и осталась одна. Когда трещало, она вся вздрагивала и обмирала. Но больше ничего не отвалилось. Рабочие стали называть эти блоки «пузатики».

Они шли по котловану, и Саркисов спросил, показывая на опору:

— Твое пузо?

— Не мое, а опорино,— отвечала Женя.

— Нет, твое,— настаивал Саркисов.— Сами будете и исправлять. Как? Это меня не интересует. За это увольняют, вот за такие пузы, поняла?

Она разозлилась на него и вышла на дорогу. Остановила МАЗ, увидела, что шофер с ее участка, и попросила: «На правый берег, только быстро».

Машина грохотала, как камень, сорванный со скалы, тайга летела черная, уже сливаясь с ночью. Она сидела и думала о том, что Саркисов понимает, как для нее важно все, что он ни скажет, и мог бы в первый день не грубить ей. Потому что... Потому... А что «потому что»? Она старый работник, с нее требуют, потому что с нее должно требовать, а Саркисов вообще ни с кем иначе не разговаривает. СУЗП: «Саркисов увольняет за простой... Саркисов уволит за пузатиков».

Она все понимала, но все еще злилась на него. Только с середины пути почувствовала, что отходит, и попросила шофера:

— Теперь обратно, на врезку.

Уже подъезжала, когда пришли взрывники, они разыскали ее, чтобы уточнить участок взрыва.

— Я тоже пойду взрывать,— сказала она мастеру взрывников, и тот промолчал. Она знала, что взрывники не любят брать женщин. Примета такая: то ли шпуры не взорвутся, то ли еще что. Но она решила про себя не уходить.

Она показала вбитые колышки в местах бурения, вставляла запалы, а потом смотрела, как дают холостым патроном предупредительный выстрел. Первый и второй.

Наступила тишина. Замолчали экскаваторы. Мастер молча протянул ей папироску, закурил сам и зажег ей.

Она закашлялась, но она знала, что от папироски лучше прижигается детонационный шнур.

Мастер расставил людей, показал ее три шнура и, быстро затягиваясь и глядя вокруг, объяснил, куда бежать.

Потом махнул рукой.

У нее два шнура загорелись сразу, а третий не загорелся, и она прижимала папироску и видела, что он не загорается. Быстрое пламя с гуденьем бежало по ее двум шнурам, а папироска почти затухла, и она стала раскуривать ее.

Мимо пробежали люди, поскрипывая снегом, теперь рядом с ней был тот самый мастер и тянул ее в укрытие. Так как она упрямилась, он наклонился, в мгновение зажег шнур и стукнул ее по спине: «Гони!»

Теперь они скакали по котловану, боясь споткнуться в неровном сумраке среди прожекторов, влетели друг за дружкой под металлической ковш экскаватора и стали считать секунды. Наступили мгновения, тягучие и тревожные.

И неожиданно — как ни ждешь, все равно это неожиданно — воздух лопнул у них над головой и начал рваться на куски, раздираемый, как холст.

Первые звуки, доходящие до них, были удары обломков скалы по стальному ковшу. Сперва частые, потом редкие.

Они вылезли из-под ковша, разминаясь и оглядываясь, мастер сказал, посмотрев на нее:

— Испугалась?

— Нет,— ответила она.

Смена ее давно кончилась, а она еще дрожала, переживая все сначала и вздыхая.

Она пошла к дежурной машине, волоча вдруг ставшие тяжелыми ноги, понимая, что она устала.

Теперь ей надолго хватит чувства риска и воспоминания о нем. А когда она устанет от всяких кляуз на участке, она попросится к взрывникам снова.

В прорабке она захватила три плаката, чтобы повесить в своей комнатке на стенах. Уж очень они белились. Плакаты были такие: «Бурильщик, экономь воздух!», «Перевозка людей разрешается только в оборудованных машинах». И что-то еще.

Дома она отсадила своего медведя, у него тоже была белая спина, и прикрепила на кнопках плакаты.

Прямо в одежде легла на постель и полюбовалась на машину, в которой разрешалось перевозить людей. Позавидовала, что где-то ездят в таких вот нарисованных машинах, чистеньких и удобных.

Может быть, так, не раздеваясь, она бы и уснула, но вспомнила про газетный сверток, с усилием встала и вытащила его.

Медленно развернула газету — там оказались листочки, много листочков, пронумерованных от одного до двадцати трех рукой Жуховца.

Она встала, чтобы запереть дверь, и слышала, как в коридоре бродил их сосед, который искал партнера по шахматам и всегда спрашивал: «В шахматишки сыграем?»

Женя закрыла дверь, взяла первый листок.

«Голубка! Здравствуй! А я-то совсем было уши опустил, начинал подумывать о потустороннем мире, где толпами слоняются изнывающие от скуки наши предки.

Так было скверно.

Теперь все ясно, как на подоконнике. Одичал я, отбился от людей, и не тянет к ним. Надоели до смерти. Последнее время было так скверно, дай кто-нибудь в морду — не ответил бы. Вообще с некоторых пор все в Ярске вызывало у меня глубокое отвращение. Положение мое осложнялось тем, что я не специалист. Я был здесь добровольным изгнанником, по крайней мере чудаком в ваших глазах. А с рабочими остальными меня мало что связывает, кроме Юрочки Николаевича, разумеется. Они хорошие ребята (почти все до одного), хотя бы потому, что на своем хребте несут всю тяжесть.

Порой сам удивлялся: что меня удерживает? Могу уехать в любую минуту и работать, где захочу. Но думал: воспитание стройкой еще не закончено. Другое, главное, что меня удерживало,— сознание, что ты на самом что ни на есть переднем крае и дело твоих рук будет стоять века, когда ты сам будешь в ложе авраамовом.

Чувство рабочего человека самое великое из человеческих, наравне с любовью.

Говорю еще раз: давно мог бы уехать, хуже нигде не будет, а что-то удерживало. Слишком много связано со стройкой и даже с тем, что ты жила здесь.

С грустью думаю об этом, уходя из Ярска. Знаю, в Сибири хватит строек на мой век, но в Ярске я почувствовал себя впервые гидростроителем и понял, что это великое дело.

Я счастлив, что слово «гидростроитель» связало меня с такими ребятами, как Юрочка Николаевич, Чуркин, Генка Мухин, что судьба столкнула меня с тобой.

Прости, что разоткровенничался, клапан какой-то приоткрылся в душе. Когда весь круг жизни сжимает так, что остается прямой путь на небо, необходимо с кем-то поговорить с полной откровенностью, ничего не пряча. Я говорю это тебе, у меня больше никого нет. В тот день, когда я так бестолково «развязался» в разговоре со Шварцем (я об этом не жалею), я, выйдя от вас, сел в будку, и она случайно завезла меня на подстанцию за десять километров от Ярска.

Я вышел и стал смотреть. Эти места связаны для меня с хорошими воспоминаниями — первое мое рабочее место на стройке.

До сих пор храню в чемодане гвоздь, обмотанный изоляцией, рабочий мой инструмент, которым вязал я армосетки в незапамятном году.

Я бродил по знакомым местам и слышал голоса и свой голос, очень молодой, энергичный; тогда я был счастлив своим рабочим званием, первой работой, дружбой.

Я прислонился к решетке и стал водить по ней рукой. Вспоминая день за днем, я будто пытался отыскать свои следы на ржавом металле.

Но начинается мой путь раньше, примерно на год, когда я прибыл в апреле по трудовому договору в таежный глубинный леспромхоз комбината Ярсклес. (Мысль была: оттуда — в Ярск, на стройку.)

Приехало нас, вербованных, восемнадцать человек. Кто за длинным рублем, кто мир посмотреть. Один парень, токарь по специальности, привез свое разбитое сердце в надежде склеить здесь, в Сибири. Другой, директор столовой из Акимовки, наоборот, сбежал от нежной жены. Звали его Толя Ефанцев, мастер на все руки, пройдоха и донжуан, мягкие, вкрадчивые черты, похож на какого-то знаменитого киноартиста... Прибыл с нами один литовец, бывшая футбольная звезда в буржуазной Литве, добрый, но спившийся малый. Был один работящий горьковский лесоруб.

Словом, компания разношерстная.

Перед отъездом нам выдали по пятьдесят рублей, по прибытии снова по пятьдесят. Привели на берег таежной речки Ия, отметили пять гектаров леса, дали топоры, бензопилы и сказали: «Вали кулем — после разберем».

Мы и стали валить, так что щепки полетели.

Первый месяц я — бригадир. Начальник участка решил, видимо, что раз грамотный, значит, должен быть бригадиром. Вскоре меня мои подданные скинули, как Баттисту кубинцы. Потому что мне с детства не лудили глотку и не обучили премудростям снабжения материалом и инструментом.

Чистили мы ложе будущего Ярского моря. Сначала спиливали что потолще, потом рубили что потоньше, после собирали и жгли сучья.

В столовке над рекой неизменное меню: щи из кислой капусты (с мясом и без мяса — разницы, кроме цены, никакой), рагу из козлятины, кисель.

Мрачнеем. Худеем. За месяц сбавляю пять килограммов.

За рекою в клубной закоптелой избе пиликанье гармошки. Сразу оцениваю выражение «в лесу росли».

Местный народ (их называют «бурундуки») скуп, зажимист и мрачноват. Песен петь не любит, к вербованным недоверчив. Шанежку (плоский и темный хлебец) не выторгуешь, не говоря уж о молоке.

Мы же песни поем, пьем от нечего делать и от простуды. Два стакана перцовки, два одеяла плюс пальто сверху — и любая зараза за ночь отвязывается. Днем и ночью топим печку, но все равно холодно.

За рекой праздник, один наш морячок в бушлате идет туда и вскоре бежит обратно по льду (еще был лед), а на берегу ему грозят ружьишком и палками.

С пьяных глаз морячок порезал на чьем-то мотоцикле резину и руку подвернувшейся бабе, за ним гнались с дубьем до самой реки. По реке бежать не рискнули: хрупкий лед.

Прибегает Гошка, он переправился ниже по течению на пароме-самолете (хитрая штука, идет своим ходом, чем сильнее течение, тем быстрее идет). Гошка — шофер, бывший детдомовец. Он спас дурня морячка от смерти, бежал рядом с охотниками, а когда один из них, некий злющий старичок, припадал на колено (у других ружей не было), Гошка будто нечаянно падал рядом и подбивал ружьишко.

Гошка сказал: «Тикай, все равно убьют». Собрали морячку деньжат, дождался он ночи и переправился на ту сторону, на тракт. Больше мы его не видели.

Меня обрабатывает парторг, сватает на работу в местную новую школу, которая откроется с нового учебного года.

Тем временем ребята бегут из леспромхоза, прихватывая казенные одеяла на предмет товарообмена с населением.

Лично провожаю Ивана-литовца в дальневосточную экспедицию, там у него жена-геолог. Он обещает по прибытии дать телеграмму, и тогда я тоже поеду к нему.

На радостях отдаю свой древний студенческий пиджак, так как ему не в чем ехать.

В конторе он подписал бумагу, в которой обязуется выплатить подъемные в такой-то срок.

Бумага — для успокоения совести местных финансовых органов. Слезное прощание с Иваном-литовцем в тайге у тракта, и, конечно, нет никаких телеграмм. Он, как и морячок, исчез бесследно. Из восемнадцати человек нас остается восемь. Мастер на все руки Толик Ефанцев придумал такую штуку. Переснял на матовую бумагу штамп «Принят в Ийский ЛПХ», заменил слово «принят» на слова «уволен из...» и вырезал из резины свой собственный штамп. Теперь он оформлял беглецам документы, потому что трудовые книжки были в конторе и их оставляли на память.

Захожу я однажды к Толику, он только что перебрался в новый щитовой домик. Толик просит посмотреть мой паспорт и шутки ради (у нас умели шутить) ставит мне свой штамп. Чтобы добиться в тренировке четкости печати, как объясняет он.

Тут уж делать нечего, надо бежать. Посмотрят в паспорт (их проверяли часто), а там подделка, липа. Я работаю, а написано «уволен».

Обдумываю побег тщательно, с учетом всех возможных действий со стороны конторы. Там уже и так всполошились. Начальник участка говорит: «Черт с вами, бегите, только казенное-то оставьте!»

Чтобы не скучно было в дороге, уговариваю уехать культработницу, она только оформлялась еще на работу.

Вечером мы переправились через речку, заночевали в деревне. Чуть свет вышли на тракт, а тут идет начальник участка на работу.

Увидел, очень удивился, спрашивает:

— Уезжаете? А в конторе рассчитались?

— Да нет,— отвечаю,— я решил после.

— Когда же это «после»? — спрашивает.— Нет, пойдемте, нужно разобраться...

Девицу он не знал и не спросил ее ни о чем.

В конторе было много народу, был и парторг.

Он не ожидал от меня такого черного предательства и для начала прочитал «политграмоту». Затем поинтересовался и моей паспортиной.

Позвал начальника отдела кадров, та огромными глазищами (зрачки шире глаз) вылупляется на мой штамп и говорит, что такого она не ставила. Теперь уже не до увещевания, дело посерьезнее: пахнет подделкой документов. Меня передают в руки правосудия,— поверь, Женя, мне было тогда не смешно. Ко мне пришел блюститель порядка, с которым мы однажды беседовали задушевно за бутылкой сучка.

Блюститель оказался человеком, вручил мне паспорт и сделал широкий русский жест, который везде обозначает одно и то же: «Катись отсюда к чертовой матери, и чтобы духу твоего не было здесь!»

Я его радостно благодарил.

Утром я ударился в бега и в тот же день прибыл сюда, в только что строящийся Ярск.

Я еще не знал, что здесь встречу тебя. Как хорошо, что ты на стройке, что ты вообще есть! А я-то, балбес, всех возмутил против себя, хотя озорство мое на свадьбе было в общем-то невинным. «Волюнтаризм»,— как сказал Чуркин. Он, как всегда, прав. Было мне тогда очень скверно. Если чувствуешь, что ты один в целом свете и о тебе некому уже думать, перестаешь понимать, что ты человек. Люди мало думают друг о друге и о себе тоже. Хотя от природы человеку свойственно думать именно о себе. Если бы еще при этом люди не делали вид, будто думают о других! Прости меня, это всхлип измученной, но живой души. С меня достаточно, что я могу тебе писать, не «загадывая вдаль», как говорил Василий Теркин. Теперь о Чуркине.

Я пришел в комитет комсомола к секретарю Виктору Чуркину. Это человек, о котором можно, да и нужно бы написать книгу. Его дед — умелец, отец — таежник. Он и еще пятеро друзей услыхали о строительстве Ярска, попросились. Их не пустили. Они отбивают телеграмму в ЦК партии.

Их шлют на ЛЭП, которую тогда только начали тянуть. Живут бригадой в шесть человек в шалаше, ведут просеку. Вскоре прибывают новые силы. Чуркин уходит в Ярск сменным мастером авторемонтного завода. Его выбирают секретарем комитета комсомола. Жена учительствует в школе. Любого зубра-начальника он мог уломать и обхитрить. Если бы не он, не было бы спортзала, тира, который построили «партизанскими» методами.

Мы работали с ним около года, создавая «Корчеватель». Я испытывал к нему нежную, застенчивую любовь, в которой не признался бы ни за что на свете. «Корчеватель» тоже его идея. Он был и цензором, и критиком, и автором. Листок шел нарасхват, за ним отовсюду присылали гонцов-комсомолят, которые разносили его по улицам поселка. Подпись стояла такая: «Орган комитета комсомола Ярскгэсстроя».

Я числился в штате многотиражки.

Учредили нам шефа в лице Константина Усольцева, человека, в сущности, безобидного, но трусливого.

«Не суйте нос, куда вас не просят»,— поступило из постройкома от Лялина.

Бедный комсомольский нос, он должен был превратиться в розовый пятачок! Виктор только развел руками и сказал: «Плохи дела, ребятки, свертывай жало сатиры и получай, что заслужили». Тираж «Корчевателя» был снижен, периодичность доведена до раза в месяц, штатная единица отобрана. «Корчеватель» чихал, газовал и топтался на месте.

Я ушел на бетон, но все свободное время отдавал ему.

Сколько ночей я провел в типографии в дни выпуска (к нашему листку там относились, как к металлолому)! Сколько нервов и крови попортил в ругани с Усольцевым, Лялиным, предпостройкома, который фактически все контролировал!..

Чуркина Виктора уже не было. Получив строгача за развал идейно-воспитательной работы (ха-ха!), он ушел на свой авторемонтный заводик. Теперь его снова призвали в горком.

Кстати, я не замучил тебя этим письмом-посланием? Никогда так много не писал, да и писать-то разучился. Я же говорю с тобой и с самим собою — это потруднее, чем простая отписка: «Жив-здоров, чего и вам желаю». Ты не представляешь, как приятно писать тебе. Эта «ода», незаконнорожденное дитя, доставила мне несколько светлых минут. Я смеялся, когда мне казалось что-то удачным или забавным. Именно тогда я представлял, как смеешься ты.

Теперь я хочу рассказать тебе о лэповской моей жизни, которая была до «Корчевателя», когда я бежал с берегов таежной речки Ии.

Утром я пошел к Чуркину, и он тут же накатал записку к начальнику четвертого участка ЛЭП.

На другой день я оформлен без волокиты электромонтажником четвертого разряда и от радости и гордости скачу, как индеец на свадьбе.

Облачаюсь в рабочий костюм: куртка, штаны, сапоги и накидка из тонкой сетки от мошки и комаров: куклукс-клановка.

Вяжем армсетки, режем на ручных ножницах проволоку всех диаметров. Чем жарче, тем сильнее злобствует мошка! Эта мириадоголовая гидра скопом обрушивается на наши головы. Отплевываемся, откусываемся...

На вкус мошка кисловатая.

Самое больное место — ноги. Лезет в сапог и кусает, как собака, до крови. В накидках душно, поэтому все в восторге, когда шефы привозят нам свежеизобретенную жидкость «Антимошкин». Трем лицо, нас начинает тошнить до рвоты, кожа облезает на чувствительных местах, а мошка продолжает жрать нас и то, чем мы намазались.

Клянем шефов и пытаемся перегнать «Антимошкин» на спирт.

Первую линию ЛЭП отгрохали за два с половиной года вместо четырех.

Летом жили в шалашах (прохладнее), зимой в утепленных палатках, в щитовых домиках.

Рубили просеку пятьдесят метров шириной, рыли котлованы под опоры, завозили, собирали, ставили опоры. Забетонировав фундамент в лютую стужу, топили в тепляках печки по двое-трое суток, грели свежий бетон.

Жили коммуной.

Были девчата детдомовские, без путевок, были непутевые, но с путевками. Вот деталь: в соседней бригаде было поровну ребят и девушек — двадцать два человека, многие потом поженились, многих отправили в Ярск, и народонаселение его заметно увеличилось.

Ведь не боги ЛЭП построили, а вот такие земные и разные люди. И еще: была у нас дружба и чувство локтя — это не для красного словца. Мне потом одна из высоковольтниц говорила: «В тайге был коллектив, а тут, в Ярске, мы как-то одичали».

Итак, мы гнем прутья, нас гнет в бараний рог начальник участка. Энергичен, еще хитрее Чуркина. Помню, мне говорят: «Начальство требует».

Иду. Недоумеваю. Он спрашивает: «Почему нет сатирического листка?»

На другой день делали «Швабру», рисовали, сочиняли стихи. Помню такие перлы: «Из бочки — вонь! Воды попробуй и заколдобишься от ней. Понятно: здесь себя микробы в тарелке чувствуют своей».

Июль закрыли по 79 рублей. Не верю глазам своим, ощупываю хрустящие ассигнации. Половину шлю домой. Вторую снова рассматриваю на свет, мну и даже нюхаю.

Деньги как деньги, но для меня они особенные. Немного задираю нос: я работяга, интеллигент-пролетарий и тайно от всех пиит.

Самоуверенный, поглядываю на начальство. Оборудуем спортплощадку, в клубе-палатке откуда-то появляются долгопоющий Карузо и огненно-страстная Лолита. «Лолита, Лолита, Лолита моя, зачем ты, Лолита, не любишь меня?»

Лолита далеко, и я ей не подхожу, а здесь, вижу, любить меня некому. Вокруг сосны, березы, ели, могучие «листвяки» и остальная мелкая древесность. Утром и вечером грызут комары, мешая умываться.

Мимо палаток дымят самосвалы, умываться приходится в беличьем темпе, иначе будешь ходить в черных пятнах.

Ходим поголовно в белых полотняных шляпах. Не сомбреро, конечно, но «сомбреристо».

Танцуем, крутим приемник, слушаем лекции о международных делах и отбрыкиваемся от унылого, однообразного и пресного, как капуста, политрука Цицикина. Он не «цикает» на нас (мальчики большие и грамотные), но изводит поручениями и проповедями.

Бежим от него в тайгу, он за нами не следует, боится мошки. Возвращаемся — ничуть не легче. Докладчик из центра вводит нас в тонкости международных дел. Сидим до конца только из уважения к герою-докладчику, проделавшему длинный путь по тайге.

Самодействуем под гитару в лунные ночи. Без луны тоже светло. Почти ленинградские белые ночи.

Дружу с Юрочкой Николаевичем, бригадиром. Он заботится обо всех, как добрый родственник, ссужает деньги, хоть сам частенько кладет зубы на полку (тогда его выручают сердобольные девчонки-штукатуры).

Юрочка Николаевич из Энгельса, электромонтажник, спортсмен, застенчив — на удивление!

Копается во внутренностях приемника, делает большой рупор, и мы кричим в него, оглушая тайгу. Крику, как в столице, это тоже разнообразит нашу жизнь.

К Юрочке Николаевичу бегут в любое время суток. Посоветоваться, занять трешку, исправить фонарь у транспортера. Он пыхтит, но делает. Все делает. Медали нужно давать таким людям «за доброту и чуткость».

Знаешь, есть люди, след от которых остается в душе, как светлая линия частицы на фотобумаге.

Сами они даже не подозревают, какие они хорошие. Таков он, да ты дальше все про него знаешь. Он и в Ярске не изменился.

Без задорных звонких песен Мир как гроб: угрюм и тесен! Наш призыв к поющим всем: В клуб скорее! Ровно в семь! Будет пенье молодежных песен! (В том числе таежных.) Непоющий может слушать, Навострив антенной уши.

Это мы с Юрочкой Николаевичем сочиняли. Политрук Цицикин объявление снял и грозился отнести «гроб» в партком, говоря, что так писать про мир аполитично!

Но этот беспросветный политрук жизни нам почти не портит: мы его не замечаем.

Живется легко, весело.

Собираем тридцатидвухметровые опоры-мачты. Сперва готовим «кителаж» (такелаж в произношении Цицикина), делаем «ноги», к ним приделываем туловища, оголовки и, наконец, траверзы. Поднимаем мачту за тросы двумя тракторами, добровольцы лезут на опору, отвязывают и сбрасывают трос вниз. Наверху покачивает, видны дали и близи, зубчатая щетка тайги на далеких склонах.

Кругом всевозможная ягода: малина, смородина, черника, костяника и все остальные «ики».

Возвращаемся с работы измазанные, как сто чертей, но бодрые, как мартовские поросята.

Иногда приходят в гости рабочие химлесхоза, «вздымщики», сборщики живицы. Ее собирают на соснах, прорезая канавки, как на каучуковых деревьях. Вздымщики говорят, что в округе объявился Михаил Ваныч.

Ужин готовим на костре. Нежные, чистые, неяркие тона закатов.

По субботам тракторист рассказывает нам восточные сказки. В воскресенье отправляемся за продуктами на подстанцию, едем на железных санях, запряженных трактором, а сами блаженствуем. Вот так русские цари в древние времена выезжали на санях летом в торжественные дни.

Дачничаем.

Черные от солнца и железа.

Работа аккордно-прогрессивная. Сделаешь в срок, получишь куш, не сделаешь — шиш!

Нам нужно первое, работаем, аж потрескивают позвонки.

Слышу ту музыку труда, о которой говорил Горький. Люблю лазать на опору. Наловчился, как обезьяна. Дух наверху захватывает, высоко, светло, покачивает, как на мачте корабля.

На этом таежная жизнь моя обрывается. Чуркин вызывает в Ярск и предлагает взяться за «Корчеватель».

Чувствую себя в чем-то виноватым, прощаюсь с товарищами. Трассу они сдадут без меня. И вот «Корчевателя» нет, лэповцы кто где, а я один. Сколько я знал хороших ребят, которым тут, как говорится, «не показалось»; они уехали. Так же, как сейчас уезжаю я.

У меня одна просьба: не сердись, не обижайся, если тебе что-нибудь здесь в письме придется не по душе. Я больше не смогу ничего сказать. Никогда не приходилось так много говорить о себе, а может, с самим собой. Твой Леша Жуховец».

Женя прочла и отложила последний листок. Потом она долго лежала, глядя в потолок. Но будто слышала рядом голос больного, сломленного человека.

Он был слаб, Леша Жуховец, наверное, слабее ее и многих, а ведь именно он обладал всеми нужными качествами для того, чтобы бороться и побеждать. Еще тогда, на свадьбе, Чуркин резко осудил его за стихийность, за невыдержанность. Это было в нем. В том, как он жил, таился какой-то главный человеческий просчет. Вот об этом она думала. Он жил, наверное, одиноко, он был не прав, когда воображал себя борцом-одиночкой, которого никто не может понять. Он будет дальше терпеть поражения, и никогда он себя не найдет.

Да и просто мужчины не имеют права уезжать, когда женщины остаются, подумала она. Нельзя бросать своих...

Она жалела, что не сможет по-товарищески, по-мужски сказать ему несколько хороших, нужных слов. Может быть, услышав их, он не бежал бы так быстро и отчаянно.

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

Глава восьмая 

Несколько дней Виктор прожил на том самом девятом Углу, где погиб парнишка,— его перешибло тросом, когда поднимали провода. Звали тоже Виктором.

Чуркин объяснил перед отъездом: «Поезжай, просто поживи с ребятами. Им будет сперва тошно. Понимаешь, им нелегко будет, ты с ними побудь, чтобы они почувствовали, что не одни, а потом возвращайся. Тут тоже работы много, я задыхаюсь один. Бывай».

Виктор ничего не стал больше спрашивать, пошел искать ребят. Они ночевали в красном уголке двадцать третьего общежития, а сегодня собирались уезжать. Среди них — Олег Петренко. Он, как и остальные, был на взводе, но не пьян, хотя они пили ночью водку.

Увидев Виктора, сказал: «Жив, бродяга? А вот у нас...» — и рассеянно стал смотреть куда-то мимо него. Глаза у него были странные, и весь он был смутен...

Погрузились на машину, в кузов, крытый брезентом, у магазина остановились.

Самый бойкий среди всех Васька, на руке татуировка: «Не забуду мать родную...» Пошел с Олегом и еще с монтажником Иваном в магазин, вынесли ящик с портвейном в темных бутылках.

Иван, человек почти двухметрового роста, шел позади, прижимая к груди сверток с конфетами «батончики сливочные». Так он полез в кузов, прижимая пакет к груди; батончики через разорванную газету сыпались на снег около машины.

Потом они сыпались в кузов, но никто этого не видел или не хотел видеть.

Машина тронулась и пошла отсчитывать километры белой, накатанной по льду дороги, нисколько не сбавляя скорости на рытвинах или канавах. Она страшно грохотала, а всех швыряло вверх и вниз.

Многие пели песни, совсем вразброд, не слушая друг друга. Кто-то дремал, кто-то смотрел бессмысленно на отпадающую от задних колес дорогу, похожую на разматывающийся рулон белой бумаги. Васька кричал: «Тяжело, когда есть водочка, еще тяжелей, когда ее нет!» Потом он кричал еще что-то, ему было, наверное, все равно, что его не слушают. Он слушал себя, и это его утешало. Казалось, ухни машина сейчас в пропасть к центру Земли, никто не оглянется, не спросит: «Куда мы, братцы, летим?»

В одном месте машина притормозила, нырнула в узкую просеку в тайге и, качнувшись на особенно глубокой яме, стала. Все нехотя зашевелились, стали вылезать, не откидывая борта, стуча застывшими ногами.

Васька выскочил, схватил ящик с вином, поволок по снегу. Олег Петренко, будто со сна, озирался вокруг. Иван, не отнимавший своего свертка от груди, перемахнул кузов, рассыпая по дороге конфеты, пошел, качаясь, к дому. Олег потянул Виктора за рукав. Он сказал:

— Ну?

— Чего «ну»? — спросил Виктор, чувствуя, что становится таким же смутным, похожим на остальных ребят и уже не может пересилить заторможенности в самом себе.

Олег не стал ничего говорить, а потащил его за руку в домик, который оказался котлопунктом, и в нем шумел народ. Ребята сидели за столом и по углам, почти у каждого была бутылка, и для скорости они отбивали горлышки, разливая вино на деревянные доски стола, на пол. Из ящика достали бутылку, всю в опилках, сунули Виктору прямо в руки — она бы упала, не подхвати он ее.

— Пейте! — крикнули ему.— Витька помер!

И тут же заорали, загикали, вызывая запершегося повара, который «наел себе шею на их общественном харче, а жрать никогда нечего».

Повар высунулся в окошко и предложил винегрет с салом.

— Гони винегрет с салом! — крикнули ему.

На стол со стуком пошли ложиться металлические миски, но и на них теперь никто не обращал внимания. Все стали пить.

Кто-то, не то смеясь, не то плача, влил целую бутылку в миску с винегретом, вино текло по щелям меж досок. Парень хлебал ложкой винегрет с вином и все хохотал, пока от смеха совсем не повалился назад и в конце концов упал бы, но его подхватили и вынесли в зимовье на кровать. Иван держал сверток возле себя, он брал конфеты в горсти и сыпал по столу.

— Отстань, мне и так сладко! — закричал кто-то.

— Тише, заткнись, тут представитель сидит,— сказали из угла.

Никто не посмотрел на Виктора, но стало тише. Рядом с Виктором оказался Олег, он тяжело дышал.

— Шуга пошла,— пробормотал он, наливая стакан, уже и так полный, и тыча Виктору в грудь.— На вине шуга пошла, оттого что не пьешь! Мы не того самого... Мы выходные — три выходных будем сейчас... Ты за Витьку, мы его... Мы к нему...

Иван сидел в углу и, прикрыв ладонью глаза, будто загораживаясь от яркого солнца, ел свои батончики. Он засовывал их в рот вместе с бумажками, равнодушно пережевывал, а бумажку выплевывал на пол.

Почти незаметно для Виктора появился пожилой человек, наверное, тот самый прораб Карпыч, о котором говорил Чуркин.

Он взял бутылку, стакан, стал наливать и пить. Пил, наливал, молча глядел на ребят. Виктору он кивнул издалека. Он, должно быть, понимал, почему тот здесь.

Он подошел к Виктору и сказал:

— Представитель?

— Да,— отвечал Виктор.

— Кого же ты представляешь? Дирекцию или постройком? Хотя ладно, приехал — и то хорошо. Вот и помогай, если приехал.

— Как? — спросил Виктор.

— А я откуда знаю,— сказал Карпыч.

Карпыч сел за стол, тоже стал пить, говоря что-то... Никто его не слушал. Он поднялся было из-за стола, но на пути встал Васька, закричал:

— Нет, погоди, Карпыч, я перед тобой душу!.. Скажи: Витьке зарплату срезал? Нет, скажи, срезал? Тебе что, его физия не пришлась по вкусу?

— Иди спать, Василий,— сказал Карпыч негромко, отхлебывая напоследок вина из стакана. — Иди, иди спать.

— Сейчас,— сказал тот, вдруг успокаиваясь и соглашаясь, что нужно действительно идти спать.— Но ты не обижайся. Я тебе, Карпыч, скажу, вот ты пришел ко мне, да? Так если ты как человек пришел, я тебе скажу, как можно план до двухсот процентов догнать... Оттого, что я знаю, а ты пришел ко мне как человек... Да?

Карпыч сел и стал слушать, держа стакан на весу. Он слушал внимательно, иногда кивал, но редко.

Васька схватил бутылку, быстро отшиб горлышко и сунул Карпычу.

— Пей, если ко мне по-человечески! И представитель пусть пьет... Витька помер, сегодня нужно вместе пить.

— А может, хватит? — сказал Карпыч, очень бережно беря за плечо Ваську. Он добавил негромко, почти просительно: — Завтра-то дело, отдохнуть нужно. Выспаться. А?

— Да,— произнес Олег.

И Васька повторил за ним:

— Да, хватит.

Все стали подниматься, выходить из котлопункта.

Виктор вышел вместе с другими, но задержался на улице, останавливаясь и оглядываясь вокруг.

Было сумеречно, белел снег, а за ним, черная, еще черней неба, угадывалась тайга.

Стучала где-то в стороне пеэска, переносная электростанция, от нее бралась энергия на освещение, на всякие нужды.

«Зачем я приехал? — думал Виктор. — Помогать? Чем же я могу им сейчас помочь? Я тоже, наверное, бы пил, если бы у меня погиб товарищ».

Но больше всего огорчало его, пожалуй, что он ничего не мог сделать для этих ребят.

В прошлый раз, что ли, Олег Петренко рассказывал, как рабочие разорили в тайге под осень гнездо бурундука. Целую шапку орехов выгребли, потом еще пришли, глядь, а бурундучок повесился на рогатульке. Покончил с собой в предчувствии гибельной для него зимы. Человек, разумеется, переживет, если его не накормят. Он может не есть неделю, другую и не станет из-за этого вешаться. Но вот если лишить человека душевной пищи, он не выдержит...

Виктор подумал, что от него тут пользы реальной не будет. Но решил подождать до следующего дня. Послали, значит, нужно сделать все, что возможно. Посмотреть условия труда, записать всякие недостатки. Конечно, это мизерно, но хотя бы что-то. Гибель незнакомого ему парнишки поразила Виктора своей кажущейся беспричинностью. Оборвался трос — и нет человека. «Значит, это может случиться со мной, а что я есть и что я успел сделать? — так подумал он.— Говорят, Витька, тот, погибший Витька, умел работать. Опоры ставил. Я же, в сущности, валяю дурака, никакой пользы от меня нет».

Он вошел в зимовье. Все спали, кроме дежурного и Карпыча. Виктору указали пустую койку. Он разделся, лег, но сон не приходил. Перед ним проносилась белая, летящая из-под колес дорога, сыпались на снег сливочные батончики из газетного рваного свертка, в винегрет лилось вино, он услышал почти наяву, как закричали: «Пейте, Витька помер!» А может, действительно кто-то закричал во сне.

Утром Виктора разбудил призывный клич Карпыча, который уже встал и был снова тут начальник,— это чувствовалось по голосу.

Он прикрикивал на опоздавших, отчитывал повара и бригадира.

— Все позавтракали? — спрашивал он, высморкавшись и убирая платок.— Тогда грузитесь, быстро, быстро... Нечего время терять.

Ребята залезли в бульдозер в кабину, набившись, как сельди в бочку.

Около опоры встали. Ребята спрыгивали на снег, молча закуривали.

Поглядывали наверх, где в голубом небе вставала тридцатиметровая мачта. Все курили и смотрели, никто ничего не делал.

Иван, нынче такой же смутный и смурной, спросил, наморщив лоб:

— Тут?.. Витьку тут?

Олег кивнул. И сухо стал рассказывать, как это было. Как взвизгнул трос, пролетел, свистя, будто пуля, мимо Олега, над головой бригадира и других людей, и все рассмеялись, решив, что удачно обошлось.

Никто не заметил, что Витька медленно падает на бок, ловя рукой воздух. «И готов. Ему в живот попало».

Все курили, никто больше ничего не добавил. Чего ж вспоминать, раз Витьки нет...

Бульдозер снова отослали к зимовью, за изоляторами.

Виктор шагнул за деревья, в неглубокий снег. И остался один.

Он думал о своем тезке, которого никогда не видел. И опять спрашивал: кто же виноват в его смерти?

Может, где-то схалтурили и сделали бракованный трос. Может, сталь оказалась не той марки? Может, его вовремя не подстраховали? Ерунда какая-то, глупость, и вот человек не доживает до лет, положенных для него природой.

Снег вокруг был дырчатый, серый. Предвесенний был снег, и деревья чуть вздрагивали, как бы ушедшие в себя. Вот и Витька, как рассказывали, был замкнутым, задумчивым человеком, ссорился с Карпычем, расстраивался и уходил переживать в тайгу.

Ребята рассказывали, что он темноты боялся. А однажды он поморозил ноги и не мог снять сапоги. Говорят, был он родом с Кубани и никак не мог привыкнуть к тайге и снегу.

Виктор вышел на просеку. Ребята вешали изоляторы. Васька суетился, кричал бульдозеристу, натягивающему трос: «Пошел!»

Бульдозер натягивал трос, и он звенел, поблескивая на солнце. Все следили, приставив ладонь козырьком к глазам, как он поднимается.

Виктор смотрел и опять подумал: «Как тогда. Если он снова порвется, то окажется над моей головой. Я тоже боюсь, потому что я ничего не успел сделать в жизни».

Трос подняли. Васька сплюнул на снег, оглянулся и полез на мачту. Он ступил на верхнюю консоль, к которой провод крепится через изоляторы, он встал и пошел во весь рост, расставив для баланса руки.

Олег, стоявший рядом с Виктором, громко проглотил слюну, сказал:

— Без ремня ловчее работать.

Виктор спросил:

— С похмелья?

Олег посмотрел на него, но думал он о своем и ничего не ответил. Он шагнул к мачте и, не оглядываясь, сказал:

— Полезешь со мной?

Монтажники смотрели на Олега и на Виктора. Никто ничего не сказал.

Виктор полез вслед за Олегом, цепляясь за железные прутья и глядя только вверх. Он видел Олеговы собачьи унты из рыжего меха, старался замечать, куда тот ставит ногу, где перехватывается.

Так добрался он примерно до середины, но вдруг посмотрел вниз, и ему показалось, что мачта вместе с ним летит на землю.

Он закрыл глаза, вцепившись в стальную перекладину.

Наверху Олег говорил:

— Ты чего там задержался? Жив или не жив?

— Не знаю,— сказал Виктор.

Он открыл глаза и увидел с высоты снег, и тайгу, и трассу ЛЭП, которая, как белая река, безмолвно текла через деревья по дальним горам и уходила за горизонт.

— Небо-то как стеклышко,— сказал Олег, дожидаясь Виктора и, наверно, понимая его испуг.— А ты не дрейфь, я первый раз и до половины не смог добраться. Ужас как боялся свалиться! И Витька, которого перешибло тросом, боялся высоты. Сперва ее все боятся, а потом привыкают, это как на фронте.

— Отца я не видел шестнадцать лет. Я был маленький, не запомнил, как он уходил на фронт. Потом он был в плену у немцев, но и после войны долго мы не знали о нем ничего. Мать вышла замуж, у меня был хороший отчим. Ну, в пятьдесят шестом мы узнали, что отец мой жив. Живет в Сибири. Когда поехал я в Ярск, решил завернуть к нему...

Олег и Виктор ходили по узенькой тропинке между зимовьем и котлопунктом. Олег рассказывал о себе.

— Мне сказали, что отец мой живет неподалеку от станции, обрел семью, зарабатывает на жизнь преподаванием музыки. Я послал телеграмму: «Буду проездом, поезд номер пять, встречайте. Олег».

После уже я узнал, что у жены моего отца был родственник в армии, тоже Олег, и они, конечно, решили, что телеграмма пришла от него.

Я стоял тогда у вагона, смотрел на город. Маленький городок, из тех, которые пишутся на карте крупными буквами только потому, что судьба поставила их около Транссибирской магистрали.

Я стоял курил. Ну разве объяснишь, что я чувствовал тогда, зная, что поеду дальше, а тут останется человек, которого я почти забыл, но который был моим отцом.

Какая-то девчонка пробежала раз и другой мимо меня. Оглянулась, спросила торопливо: «Дяденька, у вас в вагоне солдаты не едут?»

«Нет,— сказал я, подумав.— Солдат у нас нет. А тебе кого надо-то?»

«Да папка велел передать папиросы, родственник у нас должен проехать, он и телеграмму дал, а я его никак...»

Что-то меня словно толкнуло к этой девчонке.

«Разреши-ка посмотреть... телеграмму твою».

Взял из рук. Моя телеграмма. Все слова мои, как есть...

«Ты-то кто такая? Отец твой кто?»

«Мой папа — дядя Коля. А почему вы спрашиваете?»

И вылупила на меня глазищи.

«Да я тоже ему не чужой,— сказал, словно услышал со стороны свой собственный голос.— Не чужой, ясно? Сын я ему, твоему дяде Коле».

Она вскрикнула и присела. Потом вскочила, вцепилась в рукав, орет: «Пойдем! Ну, пойдем же! Да как же я ему расскажу, что вы... Что вы...»

А тут мой поезд тронулся. Вскочил я на подножку и, честное слово, сам чуть не плачу. А она бежит, эта девчонка, ухватилась за лесенку, точно хочет поезд остановить, удержать. И не кричит, а просто плачет. Так негромко плачет, куртка расстегнута, и поясок сзади болтается.

Не знаю, что было бы, только проводница дернула стоп-кран. Пришли мы к ним домой. Никого. Отец на уроках, а мать девочки с другой, значит, дочерью уехала в район.

Сидеть я не могу, хожу, разглядываю фотографии. А тут он вошел. Поздоровался со мной на ходу и в свою комнату. Наверное, он подумал, что к дочке пришел какой-то знакомый. Когда встали мы друг против друга, он и тут меня не узнал.

Смотрит вроде бы удивленно и не узнает. Никак не узнает.

Девчонка заорала тогда:

«Папка! Папочка! Неужели ты не понимаешь, кто к нам пришел? Ну, посмотри же, папочка!»

Я даже закричал на нее.

«Молчи»,— говорю. А слезы текут у меня, текут и текут, и совсем ничего из-за них не видно.

Он тогда осел весь, прямо на колени опустился.

«Отец,— говорю я.— Это же я, отец...»

А он трогал мои волосы, лицо, плечи и ничего не мог сказать. Только руками все трогал, трогал.

Виктор решил, что жить здесь ему больше нельзя. Вообще нельзя жить так, как он жил до сих пор.

Смерть молодого рабочего поразила его необыкновенно. Он вдруг понял, что и он не вечен, он осознал это, кажется, впервые в жизни. Он еще пока ничто и может таким и остаться: что с того, что он числился работником героической Ярской ГЭС, разве в этом суть?

Все кругом делали настоящее дело, один он, Виктор, был сам по себе. Никто от него ничего не хотел и не требовал. В нем никто не нуждался. Более того, как он для себя выяснил, именно он нуждался во всех этих людях. Он хотел работать с ними и у них учиться.

Об этом он думал, ему не хватало Голубки, может быть, Чуркина, чтобы все окончательно решить. Впрочем, с Чуркиным он не собирался советоваться, он злился на него.

Он вспомнил, как Женя сказала про травку, которая приподняла в горшочке жесткую землю, «взбутетенилась».

Она воскликнула, захлопав в ладоши:

— Посмотри, взбутетенилась!

— Как? — спросил тогда Виктор.

— Не знаю,— ответила она, сама удивившись такому слову.— Разве так не говорят? Но ведь все равно взбутетенилась!

Так у него вдруг внутри «взбутетенилось». Как травка, проросла тоска и все в нем перевернула. Нужно было сейчас, немедленно рассказать Голубке обо всем, что он понял и увидел. Но главное, он должен просто быть рядом с ней. Виктор решил немедленно идти в Ярск и начал собираться. Была ночь, но оставаться здесь дольше он не мог ни минуты.

— Ты чего? — спросил Олег, который спал на соседней койке.

— Взбутетенилось,— сказал Виктор.

— Ага,— ответил он.— Только не ходи босиком, надень валенки.

Когда он уже совсем оделся, Олег проснулся вовсе, сел, зевая, на койке и спросил:

— Так ты куда?

— В Ярск,— отвечал Виктор.

— Серьезно?

— Очень. Жена у меня там.

Олег не дал ему уйти. Он уговаривал подождать до утра, потому что утром должно приехать начальство, Виктора подбросят до самого Ярска.

Олег уговаривал слишком громко. Начали просыпаться другие ребята. Виктору стало неловко, что его так громко уговаривают.

Он разделся и пролежал до подъема.

Начальство прибыло только в обед. Это был сам Шварц. А за час, что ли, до него на полуторке приехал за вещами отец погибшего здесь Витьки. На похороны он за дальностью расстояния не успел. Они встретились в зимовье — Витькин отец и Витькин начальник; никого здесь не было, кроме повара, ребята уехали на дальнюю опору.

Отец Витьки видел тяжелый затылок и красную шею начальника стройки. Тот тяжело дышал и осматривался.

— Вот как оно, значит,— сказал Витькин отец, сухой старичок, с белой густой шевелюрой, чисто выбритый.

— Да,— сказал Шварц, садясь и взглядывая внимательно в лицо собеседника.— Мне доложили только вчера. Я все понимаю, это тяжело...

— Вы знали, вы видели Витю? — спросил отец будто сочувствуя Шварцу.

— Да, как же, хороший рабочий был,— отвечал Шварц, вынимая платок, сморкаясь.— Мы последний наряд закрыли ему по высшей ставке. Не забудьте зайти в Ярске в бухгалтерию получить деньги.

— Зайдем,— сказал отец.— Мне тут вещички его сложили в чемоданчик. Я говорю: «Бог с ними, с вещичками-то»,— а матка просит взглянуть, в чем он ходил на работу.

— Для работы у нас спецодежда,— говорит Шварц. — Я распоряжусь, чтобы ее не забирали у вас.

Он стал оглядываться, потому что было тяжело, наверное, так сидеть с Витькиным отцом и говорить про рабочего, которого он едва ли видел когда-нибудь. Но Витькин отец, напротив, с охотой и уважением, с каким-то даже сочувствием обращался к Шварцу, и ему хотелось говорить еще и еще.

— Все они такие молоденькие? — спрашивал он, обводя глазами койки, рассматривая хозяйство зимовки.

— Да, да, молодцы ребята. Иначе мы бы не построили линию,— сказал вошедший Карпыч, и Шварц кивнул.

— Вы видели, как строят? Пойдемте, увидите.

«Газик» проехал по следу бульдозера, но к опоре приблизиться не смог. Шварц вылез, пропуская старика, и пошел быстро по снегу. Потом, задрав голову, постоял, что-то стал выговаривать Карпычу. Когда они возвращались к машине, он все еще говорил: «Проверяйте, за работу без поясов буду увольнять. Весь Угол разгоню к чертям собачьим, учтите. Больше я чикаться с вами не буду».

Он сильно сопел, и никак по его лицу не было видно, от злости он покраснел или от ходьбы. Наверное, у него было больное сердце.

— С выходными придется поужать, скажи ребятам — отгуляют на май. К празднику опоры сдадут — по новому костюму от премиальных будут иметь... Скажи, они поймут. Точка. Поехали.

В «газик» сели все, кроме Карпыча. Позвали Виктора. Он молча влез на заднее сиденье. Шварц его не узнал. Видя, что машина сейчас отойдет, Карпыч, как бы спохватившись, торопливо стал перечислять разные мелочи, необходимые тут на зимовье.

Шварц кивал и нетерпеливо взглядывал то на Витькиного отца, то на шофера.

— Автолавку бы почаще, газет... Газеты привозят через неделю, а то и через две. С баней тоже вопрос не решен,— сказал Карпыч и попрощался.— До свидания.

Он стоял и смотрел, как машина выезжает из снега.

По следу бульдозера мимо зимовья «газик» выбрался на трассу и через три-четыре часа подъезжал к вечернему Ярску.

Витькин отец и Шварц почти всю дорогу молчали, старик только часто, с какой-то надеждой взглядывал на Шварца, словно от того что-то и впрямь зависело в судьбе Витьки.

Может, для него эта встреча была единственной ниточкой, соединяющей память с сыном. Он как будто ждал каких-то важных слов от начальника и чуть-чуть напрягался, когда тот кашлял или менял позу. Но сам он стеснялся еще что-нибудь спросить или сказать, его, наверное, поразили резкие слова, обращенные к Карпычу. Он ничего не понял, но на всякий случай молчал, раз уж начальство сердилось. Он и сам был приучен уважать начальство, так он себя и вел.

Виктор не был здесь целый век, забыл или думал, что забыл голос Голубки, даже ее лицо.

Сильно волнуясь, обмирая, он подбежал к окну, чтобы поскорее увидеть ее. Узнал ее спину, упавшие на лоб волосы, удивился, что она так склонилась, как будто плачет. А может, пишет, может, колдует.

Потом понял, и самому стало смешно. С ее локтя стекала в таз белая пена. Она стирала, не разгибаясь, не зная, что он, Виктор, совсем рядом, видит ее чуть ли не больной от долгого ожидания.

Он обошел, почти обежал дом, стукнул сильно в дверь.

Она открыла.

Теперь он увидел ее другой: окаменевшей, с красными голыми руками, а на руках все еще была мыльная пена.

Позабыв, что они в коридоре и кто-нибудь может их увидеть, она вскрикнула и повисла, обхватывая его голову влажными, нагретыми руками, замирая возле него.

В тот же вечер Виктор позвонил Чуркину домой. Телефон был на втором этаже общежития, рядом с комнатой Матрены. Наверное, у нее были гости и играли в карты. Были слышны голоса и смех. Кто-то кричал: «Хорошие игроки первых три кона дураки!»

— Мне Чуркина,— сказал Виктор.

Наверное, подошла жена Чуркина. Было слышно, как она сказала: «Это тебя». Чуркин взял трубку и произнес:

— Слушаю.

— Вас беспокоит Смирнов.

— Приехал? — спросил Чуркин почти весело.

— Да, приехал,— ответил медленно Виктор.

— Вот и хорошо. Устал? Отдыхай два дня, субботу, воскресенье, в понедельник придешь и все расскажешь.

— Да нечего рассказывать,— сказал Виктор.— Ничего я там не делал. Вот я об этом и хотел поговорить.

— О чем? — быстро спросил Чуркин, видимо уловив странные нотки в голосе Виктора и не давая ему опомниться.— О ничегонеделанье? Это мало интересно!

Он громко засмеялся. Потом вздохнул.

— Сейчас нагрузим — не вздохнешь,— сказал он. Виктор представил, как он скалит золотые зубы.

— Да нет,— ответил Виктор. — Я понимаю, что работы много. Я все понимаю, но это не для меня. Дело в том, что я не умею, наверное, так работать. Не получается у меня.

Теперь Чуркин молчал и слушал. Виктор добавил:

— Я пойду на производство.

— У тебя на ЛЭП что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. И не могло случиться, я ведь ничего там не делал.

Чуркин снова засмеялся, громко, легкомысленно, как показалось Виктору. Так же он теперь говорил, и это выглядело совершенно несерьезно.

— Дорогуша,— говорил он.— Дорогуша мой Смирнов! Вот за что я тебя сразу полюбил — это за твою непосредственность. Но не стоит этим злоупотреблять. Нет, правда, не стоит. Приходи в понедельник, и мы с тобой поговорим. Посмотрим, что тебя не устраивает, вместе подумаем. Ладно?

— Ладно,— сказал Виктор.

— А то, что сразу не получается,— это понятно. Не сразу Москва строилась, все мы когда-то ничего не умели, и комсомольские работники не вдруг рождаются. Ведь правда?

Виктор не сказал «правда». Он повторил лишь:

— В понедельник я приду.

— Отдыхай,— сказал Чуркин и повесил трубку.

«Внимание, говорит Иркутск! Передаем штормовое предупреждение. В ближайшие два-три часа в районах северо-востока, а позже на юге области ожидается шторм. Сила ветра 20—30 метров в секунду. Снегопад, метель. Внимание, говорит Иркутск...»

Штормовое предупреждение повторяют несколько раз.

Потом идет обычная передача из Москвы, музыка, последние известия. Там тоже о погоде. «В Москве и Московской области облачность, ветер слабый, температура минус один — минус три».

Виктор сидит с ногами на кровати. В окно видно, как начинается снеговерть. Люди идут по улице, все сейчас одинаковые.

Руки прижаты к лицу, корпус вперед.

Наверное, вторая смена. Жене тоже пора собираться. Она молча зашивает дыру в рукавице и старается не смотреть за окно. Там над дорогой ветер закручивает снег и подымает его выше сосен. Женька молчит. Виктору так жалко ее, что самому делается холодно. Но все равно, сейчас что ни скажи — она пойдет на работу, а он будет ждать.

Лучше бы наоборот. Он представляет, как ей будет холодно. Она вернется почти неживая, с застывшими глазами.

По радио, оборвав на середине музыку, снова передают предупреждение. Виктор выдергивает шнур.

Женя уже начинает собираться. Теплое белье (отвернись, пожалуйста), лыжный костюм, меховушка, большая мужская шапка по глаза, теплые ботинки. Валенки в котловане вымокнут, и в них еще хуже.

Она подходит к мужу, стараясь совсем не смотреть в окно, целует его в «носицу». Открывает дверь и оглядывается.

Ей хочется, ей необходимо, чтобы он сказал: «Подожди минутку. Успеешь».

Виктор говорит это.

Она садится на койку, касаясь его ног, старается чувствовать последнее тепло. Взглядывает на него укоризненно, но так, что он знает: она бы никогда не разрешила ему идти вместо себя. Она даже рада, что он будет в тепле и ей не надо беспокоиться. А она сейчас привыкнет. Сначала страшно, а потом уже одинаково, и об этом не думаешь. «Ладно,— говорит Женя.— Грейся за нас обоих, копи килокалории». И уходит.

За окном вдруг настолько чернеет, что хочется протереть глаза. Не верится, что бывает еще черней черного, как уже вовсе не представляешь, потому что представлять ничто невозможно.

Где-то прогрохотало сорванное с крыши железо, несколько раз зеленые, как молнии, блеснули замыкаемые провода. Повсюду погас свет.

Виктору показалось, что сверху, очень издалека, будто разогнавшись, на Ярск упало что-то огромное, непостижимое, сильное, оно разбилось и с визгом и с шипеньем пошло заполнять собой все вокруг, ударившись в окна, как воздушная волна.

Несколько раз было слышно: падали на землю сосны, и от их удара вздрагивал весь дом.

Будто бы посветлело, но только для того, чтобы можно было увидеть летящие под ураганным ветром доски и провода и всякое другое, которое уже не было самим собой, а только частью этого урагана.

Виктор растерянно шарил в темноте, разыскивая полушубок, валенки, вспоминая вдруг, что забыл надеть рубашку. Сойдя с крыльца, он сразу же потерял связь с домом, как и с землей, чувствуя, что его быстро уносит в ту сторону, где на повороте остановятся машины, где сойдет Женька. Одичавший от гула в ушах, от протыкающих со всех сторон, как проволока, струй, он прижался к стене какого-то дома и закрыл лицо руками. Над ним бился о стену круглый изолятор на сорванной со столба проволоке.

Прошли машины: два огня, потом еще два огня среди общего кавардака и неразберихи.

Это была сейчас как бы единственная организованная материя во всеобщем хаосе.

Из машин появлялись люди и моментально исчезали, будто бы растворялись на ветру.

Одна фигура придвинулась к Виктору, и он понял, что это Женя.

Они сошлись лицами, Женя охнула, не вынимая рук из карманов, зажмурившись, совсем неживая.

Виктору показалось, что она сказала: «Больше не могу»,— но, возможно, она ничего не говорила, все равно ничего нельзя было услышать.

Он обнял ее сзади, и они пошли спиной к пурге, среди грохота и снега, зная, что так они должны прийти или хотя бы приблизиться к дому. И действительно, они приходят домой.

Виктор бежит за горячей водой, снимает с Жени куртку, шапку, ботинки. Женя говорит глухо, без выражения: «Компрессоры, а не ботинки. При каждом шаге гонят воздух. Рабочие смеются: «Они тебя носят по воздуху». А я говорю: «Ага, я как Маленький Мук в своих волшебных туфлях».

Она садится, опускает ноги в горячую воду. С закрытыми глазами говорит:

— Я со всеми сегодня, со всеми переругалась, даже на Саркисова наорала... Решили бетонить, а блок не готов. Заказали пятнадцать машин, а сами разбежались от непогоды, а я торчу. У нас на днях совещание было, всыпали за невыполнение плана по бетону. А провода в блоке оборваны, кругом воет, и я отказалась от бетона. Приехал диспетчер с бетонного завода, кричит, а глаза красные, надорвался, что ли. Я ему не позавидовала, попробуй потолкуй с шоферами, когда у них простой... Потом приехал главный диспетчер, ну, я его атаковала, наговорила ему всякого. Он попятился и убрался к себе. Завтра все начнется сначала, а я не могу. Ты до меня не дотрагивайся, я полежу. Нет, я спать не хочу, мне вот так неподвижно надо. Боже мой, кто это так хорошо придумал просто полежать!

Представляешь,— говорит она, не в силах остановиться, отвязаться от мыслей, угнетавших ее.— Ну что я могла сделать? Терещенко, проклятый, говорит: «Если будет такой же ветер, останетесь в третью смену. Надо следить». А рабочие в прорабке, их не вытащишь. Я бегу, их уговариваю, потом в пустой блок. Потом опять уговариваю, но ведь это невозможно так работать, и я понимаю и они. А завтра будут ругать.

Она уже спит.

Виктор снимает с нее свитер, рубашку, вытирает ей ноги, тихо накрывает одеялом, потом меховушкой.

Она спит, но знает, что вокруг происходит, и уже путает сон с явью. Она говорит: «Ты один у меня, который все понимает. А на работе... И краны стоят. Нужно узнать, почему краны стоят. Я сейчас...»

Виктор погладил ее волосы, ее лоб, провел рукой по щекам, и она нашла руками его руку, положила на грудь и успокоилась. Стала дышать глубже.

Наверху храпит Матрена. Она живет над ними, и никого она не любит, особенно семейных.

За ними следит откровенно и неприязненно. Недавно Женя вылила грязную воду в общий бак. Матрена видела, но ничего не сказала, а вышла в коридор и кому-то закричала: «Эти семейные всю жисть не имеют собственной посуды, льют в общий, а за ними горшки выноси!»

Они боятся Матрены, но иногда воруют ковш, висящий у титана, и кипятят в нем чай. На это время они запираются, чтобы Матрена не зашла и не увидела. У них еще нет посуды, нет чайника.

Есть же у них две вещи: койка и тумбочка. В тумбочке гуляют мыши и доедают то, что осталось от хозяев. Остается немного — они недовольно пищат.

Койка же у них разболтанная, совсем скрипучая.

Вчера, доведенные ею до отчаяния, ночью встали, нашли банку со сливочным маслом и начали все смазывать. Это нисколько не помогло, они сели, остаток масла намазали на хлеб. Так они просидели долго, жуя хлеб с маслом и раздумывая о разных разностях в жизни. Они съели хлеб с маслом и уснули.

Виктор все сидит неподвижно, обе руки в плену у Жени, она захватила их, успокоилась и держит. На лице ее густой румянец, такой, что губы сравнялись цветом со щеками. Большие ресницы вздрагивают.

Сегодня утром под простыней нашли гаечку. Она сказала, одеваясь:

— Принцесса не могла заснуть на горошине... А под меня хоть мешок сыпь этих гаек, не почувствую, не проснусь. Сил нет, даже во сне вижу, как я устаю.

Виктор тихо забирает руки, раздевается. Он лежит и думает, что Голубка, в сущности, слабая женщина. Зачем ей разрешают работать наравне с мужиками? Потом он думает, что многим, наверно, людям в общем-то нелегко, только одни умеют это скрыть, другие нет.

А Витька с ЛЭПа отморозил себе ноги.

...Отец Витьки говорил Голубке:

— Ты что же, вроде сынка мово? И роба твоя порченая? Только Витька помоложе был, глядь, и тебя может убить, не боишься?

— Боюсь,— отвечает Женька.— Завтра на планерке они меня убьют, что от бетона отказалась.

Вдруг он подумал, что Витькин отец и Женька никогда не встречались, что это сон, но не смог всего до конца выяснить, потому что вовсе заснул.

Ночью Женя проснулась оттого, что у нее заболел живот. Ей приснилось, будто кран поднял целых три опалубных щита, она подумала: «Надорвется крануля, бедный». И у нее заболел живот. Наполовину проснувшись, она стала думать и придумала, что кран поднимает только один щит. Ей это удалось, она вернула себе сон, действительно убедилась, что кран поднял один щит. Живот тотчас же перестал болеть.

Потом ей представилось, что она хочет рассмешить самосвал. Не открывая глаз, она спросила совершенно серьезно: «Если самосвал пощекотать, нет, скажи, он, будет смеяться?» Потом, опомнившись, она открыла глаза, удивляясь самой себе: «Что я сейчас сказала?»

Был воскресный день.

Они оделись и вышли из дому.

На улице колючий, белый, цвета кости мороз. Наверное, в такой же мороз шли герои Джека Лондона на Клондайк.

Солнце размазано по всему небу — белое пламя, испускающее стужу.

Губы сразу спекаются, зубы начинает ломить, даже если рот закрыт. Люди не идут, а бегут бегом, опушенные инеем, и телефон-автомат на углу будто бы оброс белой шерстью.

Собаки и лошади тоже белые, словно их чуть подпалило.

Виктор с Женей забегают в магазин, чтобы оттаять. Не торопясь проходят вдоль витрин, на которых сплошь консервы. Потом проходят вдоль других витрин, и здесь тоже банки-склянки-консервы.

Компоты, варенья, соленья, маринады. Огурцы маринованные, огурцы соленые, кабачки маринованные (вот уж губы оттаяли), кабачки нарезные, баклажаны, капуста маринованная, овощная смесь, суповая смесь, перец фаршированный. Уже глаза потекли, ожила щека и защипало мизинец на левой руке. Перец «Лечо», баклажанная икра, компот персики, компот яблоки, компот сливы и еще компот ткемали, компот груша, компот айва...

У витрины их встречает Кира Львовна. За круглой мохнатой шапкой едва видно острый синеватый носик, а в глубине два черных глаза с оттаявшими капельками на ресницах.

— Какие вы инкубаторские,— произносит она.

Женя и Виктор действительно одеты одинаково, все у них похоже: черные шапки, лыжные костюмы, подаренные к свадьбе, куртки, валенки.

Кира Львовна, не то оправдываясь, не то оправдывая их, еще говорит:

— Коктейль. Из ветра и мороза. Завтра фильм про шпионов, вам билеты брать?

— Возьми,— говорит Женя.

Они стоят, и разговаривают, и радуются, что можно чуть помедлить и не выходить из магазина.

Кира Львовна передает всякие новости. Вера работает, ее почти не видать, Юрочка Николаевич получил письмо от Жуховца; что он там пишет, спросить было некогда. Видели жену Усольцева. Костя Усольцев возьми да пригласи Киру Львовну с Нинкой к себе в гости. Когда выпили, он совсем, забылся и начал глядеть только на Нинку, а жена все заметила. Маленькая, худая женщина, очень добрая, хозяйственная. Ее жалко, что у нее такой муж. И детей Кира Львовна видела. Что за прелесть их дети, глазастые, просто красивые! «Дети всегда красивые»,— вставила Женя.

В общем все кончилось как-то нехорошо, жена Усольцева ревновала его, Нинка злилась, она, кстати, от скуки увязалась за Рахманиным Севкой, а сегодня не ночевала дома...

— Не знаю, что думать,— сказала Кира Львовна,— не замерзли бы где. Так вам билеты брать? Я Славке скажу.

— Неужто Славка и сейчас ходит в ботиночках своих?— спрашивает Женька, тихо засмеявшись, потому что она помнит, как приходил к ним Славка.

И — легок на помине — в магазин влетает Славка, держась за уши двумя руками. На голове кепочка, на ногах остроносые блестящие ботинки. Он стучит ногой об ногу и смешно пыхтит.

— Дурак,— говорит ему Кира Львовна.

— Дурак, и уши холодные,— добродушно соглашается он. И смеется.

— Что за дикое пижонство? — говорит Кира Львовна.— Черт знает, какой-то рязанский шик.

— Меня воротник спасает,— говорит Славка.

И все смеется.

— У тебя что, нет шапки? — спрашивает Женя, улыбаясь.

— Есть. Я в ней на работу хожу.

— Почему же ты сейчас ее не надеваешь?

— Мелкое пижонство похоже на мелкое хулиганство, вот почему,— отвечает за него Кира Львовна.

Славка спрашивает:

— Говорят, в Ярске, наконец, мороженое появилось, не узнавали? Меня ребята послали узнать.

Славка идет спрашивать, а Кира Львовна рассказывает, как недавно она выперла его из своей комнаты. «Не смей появляться без шапки, не приходи, пока не приобретешь более пристойный вид. Ты понял?» — сказала она. Он тогда достал свои новые часики, полюбовался ими да как хряснет об пол, только стрелки брызнули. «Это он считает проявлением сильного гнева. Ему показалось этого мало, он их подобрал, подержал около уха и еще раз по тому же месту... А я так смеялась, я не могла остановиться, потому что этот пижон третью пару часов бьет... Я ему говорю: «Славо-чка! Почему у тебя фотоаппарат не работает? Ты его тоже?.. Так?.. Об?.. Да?..»

Виктор и Женя выскакивают снова на улицу в белом облачке пара, что вокруг них. Поперву кажется, что чуть-чуть потеплело. Но это пока кожа несет на себе запас накопленного тепла. Солнце теперь расплылось еще больше — восклицательный знак из белого пламени, кажется, оно так и источает холод.

Люди выходят из магазина с молоком, оно, только что налитое, сразу густеет и на третьем шагу уже хрустит сверху льдом. Шуга в молоке.

Попадается навстречу Усольцев; он тоже не идет, а шагает, как на соревновании по спортивной ходьбе. Он говорит: «Здравствуйте, чего же вы не заходите?» — в руках сеточка с камбалой.

— До смерти буду ненавидеть плоскостопное слово «камбала»,— говорит Женька.

Мороз на ее коже оставил пятна, словно пятерней приложился. Виктор оглядывается, куда бы юркнуть погреться. На этом отрезке дороги нет магазинов, только центральная диспетчерская.

Они влетают туда и видят у аппарата Генку Мухина, который, наверное, заменяет на воскресенье дежурного диспетчера. «Генка добрый, его на что угодно, уговорить можно,— говорит Женька.— Его так и женили помимо его воли».

Мухин оборачивается, но не узнает их и снова кричит в аппарат:

— Я ему мозги прочищу! Что? Я говорю, в голове дырочку проверну и проветрю, чтобы знал! Да!

Генка опять недовольно поворачивается, чтобы объяснить, что вход сюда посторонним воспрещен, но узнает и приветствует их.

— Ага! Палома! — говорит он.— Вы с мужем одинаковые, как переводные любовные песенки. А у нас аварийную Иркутск отключил на воскресенье, представляете? Я звоню Шварцу, говорю: «Аким Генрихович, аварийку отключили». И кладу трубку на пять минут, потому что последует ругань, и я знаю, что она ко мне не относится. И вот начинается: «Котлован просит ток!» — «Не дам»,— говорю. «Бадья в воздухе повисла».— «Все равно не дам, и не орите на меня, я тоже так могу».

Генка вспоминает вдруг:

— Кстати, вы там, кажется, сегодня в ресторане дежурите. Вам передали, нет? Вера должна была передать, не забудьте.— Селектор щелкнул, заорал простуженным голосом:

— Котлован говорит, диспетчерская, у нас тесто прокисло... Вы думаете или не думаете? А если думаете, каким местом?

— Слушай, котлован,— кричит Генка, оборачиваясь и морщась в знак того, что ему некогда,— я говорю, слушай, меня все равно не переговоришь!

Стараясь не хлопнуть дверью, они выскакивают на мороз и торопятся к своему общежитию.

Вечером они пошли дежурить в ресторан.

Воздух звенел, как льдинка, голубым звоном, пар изо рта тут же обращался в мелкую ледяную пыль. Женя закинула голову вверх, на фонарь, и стала дуть.

— Смотри,— сказала она.— Если дуть на фонарь, получается радуга!

Потом она еще сказала:

— Если тихо дуть, можно выдуть красную радугу, а если сильно, то получается голубая.

Виктор подул тихо и сильно, у него вышло все так, как она говорила.

Какой-то человек, проходя мимо, заметил:

— Лампочку решили задуть? Слабо! Слабо!

В ресторане они застали Нинку с Рахманиным, но не стали к ним подходить, а сели за столик дежурной милиции.

Ресторан был похож скорее на столовую: длинный, неуютный, какой-то очень бестолковый. Радиола играла песню «Мы люди большого полета».

Нинка сама подошла к ним. Была она пьяная, веселая, она крикнула, смеясь;

— Привет, дружина! Вы нас не заберете?

— Если будешь буянить,— сказал Виктор.

— Я одному человеку в Ярске дала бы по физиономии. Думаю, история меня бы оправдала.

— Садись,— предложила Женя.

— Он мелкая душонка, трус,— говорила Нина громко.— Вы заметьте, все хорошие люди даже моложе выглядят, ведь правда же? Ведь есть же закон: злые лысеют и стареют раньше! И так им и надо!

— Да ты присядь,— сказала опять Женя, вздыхая и глядя на мужа. Она жалела Нинку, но не любила ее и не могла скрыть своих чувств, которых, впрочем, Нинка совсем не замечала.

— Присядь,— сказал еще Виктор.

— Не могу,— говорит Нина и садится.— Я ведь с обществом.

Нинка усмехается и глядит на Женю.

— Женька, ведь ты его не любишь? Рахмашу? Почему ты его не любишь? Я знаю, но он неплохой и хорошо к тебе относится. Витька, ты не обижайся, но я все равно не могу хранить секретов... Женька, ведь Рахмаша был в тебя влюблен? Не отрицай, может, в юности он был совсем не таким задавакой или пай-мальчиком, сейчас он сам над собой прежним смеется... Он все понимает и умница! Да!

Радиола играет песню Пахмутовой о геологах, а Женька подпевает: «Мы умеем и в жизни руду дорогую отличать от породы пустой...»

— Женька, ты совсем не права! — старается объяснить Нина, но у нее ничего не выходит. Она опять повторяет: — Ты не права! Он дотошный, деловой, на работе его ценят за точность и порядок. Он будет большим начальником, вот посмотришь!

— В этом я не сомневаюсь,— говорит Женя, опять вздыхая и глядя на Виктора. Ей очень не хочется отвечать Нинке. Она добавляет: — Ты так горячо его защищаешь, будто сама сомневаешься.

— Ой, совсем забыла,— говорит Нина.— Вить, у меня к тебе разговор. Тет-а-тет. Женька, не ревнуй. Это по делу.

— Вот еще,— произносит Женя и отворачивается.

— Тебе нужны деньги? — спрашивает Виктор, отходя.

— У тебя есть деньги? — удивляется Нинка.— Странно, потому что для моих знакомых характерная черта — как раз полное отсутствие денег. Вчера я иду в магазин, Рахмаша говорит: «Смотри, все женщины ходят в одиночку, а вокруг тебя столько мужчин! Мы весь день около тебя». А кто-то в очереди добавил: «И ночью...»

Виктор не засмеялся. Только посмотрел Нинке в глаза, и она поняла, что он считает ее сильно пьяной.

— О! — сказала она, отодвигаясь от него и будто трезвея.— Витя, я не умею совсем напиваться, может, в этом моя беда. Знаешь, я поссорилась с Кирюхой.

— Знаю,— говорит Виктор.

— С Усольцевым, с Кирюхой, еще с кем-то. Легче вспомнить, с кем я еще не ссорилась.

Нина пытливо смотрит ему в лицо, стараясь угадать, известно ли ему о ее похождениях. Она вздыхает и говорит:

— Вот так я со всеми поссорилась, и я решила остаться у него. Он печку истопил, покормил меня. Он говорит: «Для меня ты не женщина, а девушка. Хотя иногда ты можешь быть ребенком, а когда найдет — волчицей». Ты Женьке это не рассказывай, ладно? Она не поймет.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — сказал Виктор, наверное, слишком громко.

— Но кто-то должен в этом мире понимать меня,— произнесла Нина тихо и расстроенно.

— Я тебя не понимаю тоже. Все?

— Нет,— спохватываясь, заговорила Нина.— Я тебе ничего не сказала. Вот что. С отцом Жени, Василием Иванычем Голубевым, случилось несчастье. Неделя прошла или две, я точно не знаю. В общем у него сотрясение мозга, он на льду поскользнулся... Мне под честное слово сказал Раевский, который от экспедиции ездил в Соколовку. Женьке об этом говорить нельзя, ты понимаешь, а тебе можно.

— Что с ним сейчас? — спросил Виктор.

— Не знаю, ничего не знаю,— говорит Нина.— Прости, меня зовут.— Она ушла к Рахманину, а Виктор вернулся к своему столу.

— Это не по правилу так долго шептаться,— говорит Женя, действительно обижаясь на мужа и, наверное, рассчитывая, что он все ей расскажет.

Но он ничего не рассказывает. Какой-то парень лезет прямо за их стол и говорит:

— Петька уехал! А как он любил эту песню: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше...»

Виктор даже обрадовался такому нечаянному вмешательству, поспешил угомонить парня.

Потом какие-то остряки оставили жиденький кисель, опрокинув стаканы донышками вверх так ловко, что он не пролился. А поднять нельзя: разольется. Официантка всплеснула руками: «Что делать?» — а Женя сказала: «Надо вкусней готовить».

Больше приключений не было. В тетрадке для отчета, валяя дурака, они написали: «Окна в ресторане остались целыми».

На следующий день они пошли в кино и смотрели немецкий фильм про шпионов. 

 

Глава девятая 

Виктор уезжал в Соколовку. Женька смотрит на него горько-горько, все у нее валится из рук. Правда, после свадьбы они не прожили и полной недели вместе, но ведь так получается.

— Так получается,— говорит он.

Он попросил горком направить его в самую дальнюю организацию: комплексную экспедицию в Соколовке, возглавляемую геологом Голубевым. Завтра туда уйдет последняя партия машин с людьми, с буровыми станками, а потом до лета связь наземная прекратится вовсе. Он говорит Женьке:

— Ты же не хотела, чтобы у нас было, как у всех людей, спокойно...

Она смотрит на Виктора, а глаза у нее печальные.

— Я хочу, чтобы мы жили долго вместе, как все люди. Долго и вместе, понимаешь?

Однажды они с Женькой стали считать, сколько же часов им отпущено быть вместе до конца их жизни. Вычли сон (сон тоже разъединяет, сказала Женя), вычли работу, дорогу, командировки... Осталось мало, совсем какая-то ерунда, прямо крохи остались.

У Чуркина Виктору пришлось ждать. Белобрысый паренек в замасленном ватнике жаловался: его уволили по статье 47г, отобрали комсомольский билет и путевку.

— Не стыдно? — говорит Чуркин.— Один из первых... В каком году приехал-то? Ну вот, и так оскандалился? Ну ладно, иди, разнорабочим пока будешь, ступай!

Чуркин оборачивается к Виктору, говорит про Володю Комарова:

— Понимаешь, это один из московских посланцев, из первой партии. Возьми на заметку, проследи. И вот еще...

Виктор молча смотрит на Чуркина.

— Еще вот что. Ты хотел о чем-то со мной поговорить?

— Да,— говорит Виктор.— Я знаю, что у нас существует комсомольская организация на Соколовке, я хотел бы туда съездить.

— В экспедицию Голубева?

— Да.

— Получается, к теще на блины!

— Получается так.

Чуркин ухмыляется, но Виктору совсем не смешно.

— Там с Голубевым случилось несчастье,— говорит он.— У него сотрясение мозга. Но дело не в этом.

Чуркин занялся своим столом, перекладывал с места на место бумаги, наводил порядок и спросил как бы между прочим:

— В чем же?

— Приеду — скажу,— ответил Виктор.

— Приедешь ли? — невинно произнес Чуркин, откидываясь в кресле и с насмешкой рассматривая Виктора, оценивая его хороший рост и простое, чистое лицо с большими серыми глазами. Виктор не умел лгать, и глаза его не умели лгать, и все-то в них можно было увидеть.

— Приеду, наверное,— ответил он, пожимая плечами.

Чуркин вдруг расхохотался. Он бил ладонью по столу и громко смеялся, покачивая головой.

— Ничего у тебя не выйдет! — воскликнул он восхищенно, почти дружески.— Глупость это — искать на Соколовке работу. Где вы там с Женей будете работать, ну где?

— По-моему, я ничего такого и не сказал,— пробормотал смущенно Виктор.

— Ладно, поезжай! — сказал Чуркин и стал звонить в экспедицию Тане Уткиной, чтобы узнать насчет машины.

— Таня, нужно прихватить на Соколовку одного человека. Нашенский, горкомовский, да вы его знаете. Два десятка комсомольцев словно на Марсе живут; мы о них и понятия не имеем... Значит, договорились?

Чуркин закрывает трубку рукой, говорит Виктору негромко:

— Ничего у тебя не выйдет, вот посмотришь. Я уже пытался в свое время удрать на Соколовку, у меня тоже ничего не вышло. Глупость это... Ладно, спасибо, Таня,— сказал он в трубку.

— Узнай, что там с Голубевым? — попросил Виктор.

— Что там с Голубевым случилось? — спрашивает Чуркин.— Откуда знаю? Так ведь нам все известно, на то горком и есть пуп земли.

Чуркин слушает, кивает головой:

— Да. Да. Да. Да. Да-да. Все понял. Спасибо, Таня.

Он говорит Виктору: «То-то»,— и рассеянно стучит по столу пальцами. Будто вспоминает, что тот еще здесь, говорит:

— Действительно, сотрясение мозга было у Голубева. Поскользнулся, как говорится, на ровном месте. Вроде бы спасла шапка. Лежал в больнице, вчера оттуда сбежал, не долечившись, потому что у них в экспедиции трудные дни наступили, комиссии разные.

Чуркин еще говорит:

— Ну, езжай. А то передумаю. Дел накопилось много. Поляки приезжают, нужно вот делегата послать на Всесоюзный съезд молодых строителей. Думаем Мухина, а может, он даже в Индию поедет, вчера на партбюро его кандидатуру обсуждали... А тебя корреспондентка из Иркутска искала, хочет о ЛЭПе порасспросить. Позвони ей в гостиницу. И езжай на свою Соколовку, а то передумаю. Ну, пока.

Чуркин кричит вслед:

— Не забудь позвонить корреспондентке, все-таки пресса, ею пренебрегать не следует!

С корреспонденткой Виктору встречаться не хотелось: он обрадовался, когда в гостинице никто не подошел к телефону. Но часа через два, что ли, она сама позвонила ему в горком и договорилась о встрече. Ее звали Вика Петровна.

Вечером она приехала к ним в общежитие, пила чай, расспрашивала о ЛЭПе. Была она небольшая ростом, черненькая, миловидная. Видимо, она умела нравиться людям и знала это.

Виктор рассказал ей про Олега, про других ребят и про Карпыча. Упомянул об отце погибшего Витьки, который приезжал за вещами сына. И про то, как он разговаривал со Шварцем.

Про себя Виктор думал: «Взяла бы да съездила на ЛЭП, что ей толку от моих рассказов».

Вика Петровна сказала:

— Это все очень интересно. Я сама бы съездила, но пурга дороги перекрыла. Помогите мне и напишите, что вы там видели и делали.

— Ничего я там не делал,— сказал Виктор.— Что я мог делать, если погиб их товарищ? Вы не представляете, как это было тяжело видеть.

— Вот об этом и напишите. Это же интересно,— говорила Вика Петровна.— И про недостатки, какие там есть. Если это поможет ребятам, то почему вы отказываетесь?

«Ей интересно,— думал Виктор.— Посмотрела бы, как оно бывает на самом деле». Вике Петровне он сказал:

— Я не отказываюсь, я завтра уезжаю на другой объект.

Вика Петровна посмотрела на молчавшую Женю и сказала:

— Нет, вы уж пожертвуйте временем, это займет не так много. Я вас очень прошу.

В конце концов Виктор что-то написал ей про ребят, про погибшего Витьку. На следующий день он уехал на Соколовку и больше с Викой Петровной никогда не встречался.

Колонна состояла из трех машин. Шофера звали Коля. Молодой, но опытный, на Соколовку пробивался не в первый раз.

Жизнь у Коли была весьма прозаична. Сгонял машину, измок как сукин сын, выпил в столовой стакан ледяной, почти каменной на вкус водки, послушал радио перед сном. Закусил свиной колбасой, которую жена завернула. И снова дорога, а жена небось ждет. Как все жены.

— Фу, черт! — говорит Коля и останавливает машину. — Фу, чуть не задремал. Ну, вы!.. Вы погуляйте, я сейчас...

Он опускает голову на баранку и спит. Полчаса ровно. Пока едущие в кузове рабочие разминаются и ходят оправляться за обочину.

Потом машина останавливается у какой-то избушки около моста. Выскакивает тетка, орет, что не там поставили машину.

В избе на полу стелют полушубки, и все ложатся в ряд.

Виктора затемно будят, при тусклом фитиле, в полумраке он отыскивает шапку и помятый полушубок. Выходит на улицу и садится в свою машину, чтобы подремать в теплой кабине.

На второй день они приезжают на место.

Небольшая деревня с окнами на Ангару, посреди магазин, клуб. У клуба машины остановились. Виктор вылез из кабины, разминая затекшие ноги, и вдруг увидел бегущую ему навстречу Анну Ивановну, которая накидывала на ходу шаль.

— Я смотрю — машина, а тебя-то не вижу,— говорила она, смеясь и показывая рукой, куда идти.— У нас в клубе камералка, а с Васей моим, слышал, беда какая? Из больницы-то он удрал, а что толку, работать и напрягаться ему нельзя, а разве тут дадут отдохнуть? Таня Уткина вчера прилетела, говорит, комиссия из Москвы назначена. Ты ведь Таню должен знать, она на свадьбе была!

Анна Ивановна рассказывала дальше, как все случилось, как поехал Василий Иванович в Соколовку вместе с заместителем Семеновым, засиделись в райкоме партии, а возвращались поздно, он поскользнулся и упал головой навзничь и потерял сознание. Голубева перенесли в гостиницу, потом отправили в больницу. Врачи сказали, что пролежит он не меньше месяца, а вообще его счастье, что шапка смягчила удар, могло быть куда хуже. Потом его перевезли домой. От дома, где он обещал врачу отлежаться, все-таки ближе ко всем делам.

Василий Иванович в пижаме встретил Виктора у порога, обнял, помогая раздеваться, подвел к столу, за которым сидела Таня Уткина. Виктор ее сразу узнал, поздоровался.

Появилось вино и стаканы, в то время как Голубев объяснял, что пить ему, конечно, запретили, какие-то вредные пары образуются под черепной коробкой. И он не пьет, изредка разве рюмочку, да что за рюмочка, посмотришь и скажешь, что никаких паров с нее не наберется. Вот в сорок седьмом году...

Таня Уткина и Анна Ивановна смеялись. Таня сказала, продолжая, должно быть, ранее начатый разговор:

— Василий Иванович, а если не залезать в глубь, так сказать, веков, что мы можем сейчас предложить комиссии?

Голубев отодвинул от себя тарелку, вилку, теперь вдруг мешающие ему, сказал:

— Вы там, в Ярске, как за границей живете. Растянули экспедицию на сто пятьдесят километров, а теперь подавай результаты. А вы сами подите да возьмите,— говорил он, уже раздражаясь, проводя рукой по лицу.— Нюра, ты Семенова не позвала?

— Я просила его зайти,— сказала Таня.

Виктор сидел и слушал.

За окном начинает дымить ветер, видно, как он сламывает с крыши пласты снега.

Пришел Семенов, сел на край табуретки, стал слушать. Был он не брит, тощ, даже неприятен лицом.

— Придвигайтесь,— сказала Таня Семенову.— Чего вы как дальний родственник? Ну, вы знаете, Семенов, сроки те же, а неприятностей вам прибавилось.

— Нам бы еще пару месяцев,— ответил Семенов простуженным голосом.

— Если бы они лежали у меня в кармане, я вынула бы и положила на стол,— перебила Таня.

Виктор почему-то подумал, что ей трудно будет выйти замуж. Наверное, сотрудники боялись ее некроткого нрава.

Анна Ивановна не вмешивалась в рабочие разговоры. Но сейчас она вдруг сказала:

— И говорят и говорят, открыли говорильню. Зачем больного-то мучить? И гости у нас.

— Да, понимаю,— сказала Таня, весело взглянув на Виктора.— Представители младшего поколения, так, что ли? Молодость — такой недостаток, который с годами проходит. В этом я убедилась на собственном опыте.

— Мы их не догоним, а они нас всегда,— сказал Голубев, успокаиваясь.— Нюра, нам чайку.

— Вы с буровиками ехали? — спросила Таня Виктора.

— Да, насчет буровых,— опять заговорил Семенов своим простуженным голосом.— Буровые у нас все и. о., нанимаем на собственный страх и риск. Это как?

— Буровики сюда косяками не идут,— согласилась Таня.

— Гм, не идут! Эти-то скоро побегут!

— Ладно, Семенов,— сказала Таня, поднимаясь.— Я предлагаю завтра с утра поехать, осмотреть створ, а сейчас, как говорится, на боковую. А?

Таня быстро оделась и ушла.

— Знаете,— сказал Голубев, называя вдруг Виктора на «вы». Он расхаживал в трусах по избе, — знаете, среди гор Гиндукуша, почти у самой границы, до революции было царское имение. Там образцово вели хозяйство, и для его нужд в 1906 году австро-венгерская фирма на реке Мургаб построила одну из первых, а может, самую первую электростанцию в России. Как вы думаете, какова была ее мощность?

Виктор не знал и потому пожал плечами.

— Четыре тысячи киловатт,— сказал раздельно Голубев.— Я видел эту станцию: поразительно допотопное сооружение.

Виктор лежал на полу у печки, на спальном мешке из собачьих шкур, вывернутом для тепла мехом наружу. Голубев тоже улегся, выкатив большой живот вверх и глядя в потолок.

Виктор посмотрел на него, подумал: «И чего он мне про какую-то гидростанцию рассказывает? Спросил бы про Женю лучше. Ведь это его действительно интересует».

Виктор закрыл глаза, и перед ним завертелась дорога. Слишком долго он смотрел на дорогу. Он стал думать о Жене, всплыло между неотвязных, мельчайших впечатлений ее лицо. Он стал вспоминать в подробностях эти несколько прожитых вместе дней, смутное беспокойство зародилось в нем. То, чего он не разглядел вблизи, стало видно издалека. Она показалась очень беззащитной, уязвимой — отовсюду могла прийти к ней опасность, даже от тяжелых ее снов. Она не берегла себя, делала что не положено. Но ведь кто-то должен быть рядом, когда ей трудно.

Представилось вдруг, что может начаться война, когда они будут совсем порознь.

Ему часто снится по ночам война. Будто что-то началось совсем плохое, непонятное и оттого еще более страшное. И хотя он пока жив, но знает, что через несколько мгновений погибнет. Но все другие ничего не знают, и им нужно всем сразу крикнуть, сказать, объяснить, и это уже невозможно. У него падает сердце.

Всю жизнь Виктор провеяв общежитиях и никогда не спал в отдельной комнате. Ремесленное, техникум, армия, стройка...

Ему бы сказали, если бы он кричал по ночам, ребята не пропустили бы такого. Им тоже иногда снилась война, всем по-разному. Многим снится война. Но он не мог объяснить, почему во сне намного больше боится войны, чем наяву.

От прошлого у него не осталось страха, осталось недоумение, когда он уже вырос и оказалось, что он сирота. Знакомая врачиха, работавшая в незапамятные времена председателем женсовета, получила похоронки на его родителей почему-то не в войну, а после.

Он пришел к ней, прочел две короткие бумажки и узнал, что мать погибла на фронте, на полгода пережив отца. Они воевали поврозь, и он никогда не сможет узнать, как они относились друг к другу, что они думали о сыне. Ну, конечно, они думали о нем, но ведь было тогда что пострашнее, чем личное горе и разлука: Родина была в опасности.

По годам отец и мать Виктора сходны с Голубевыми, может, они оказались бы похожими на них вообще.

Виктор стал думать о том, что вместе с Голубкой у него появились вдруг и друзья (ее друзья), и родственники, и целый мир ощущений, открытый им в себе самом.

Наверное, до нее он был как та мургабская допотопная электростанция в четыре тысячи киловатт, о которой рассказывал отец Жени.

Виктор повернулся на бок и посмотрел на Голубева.

— Василий Иваныч,— сказал он, не надеясь, впрочем, что Голубев не спит и слышит его.— Василий Иваныч, у вас на Соколовке трудно найти работу?

Голубев лежал неподвижно, но видно было, что он открыл глаза. На стене, над его головой, на грубо обструганных бревнах висел дешевенький коврик с елками и оленями на водопое. Один олень поднял морду и тоже смотрел выжидающе на Голубева.

— Какую работу? — спросил Василий Иванович.— Работа работе — рознь. Настоящего буровика мы бы золотом осыпали.

Он теперь повернулся к Виктору и посмотрел на него. Ждал ответа.

— Да нет,— сказал Виктор, шевельнувшись под одеялом.— Я в общем-то про себя говорю. Я ищу работу. В Ярске сейчас мне будет трудно устроиться.

Голубев смотрел на Виктора откуда-то сбоку и соображал, морща лоб. Как-то врастяжку, медленно спросил:

— А что же этот... горком твой? Не ужился или не сработался?

— Нет,— сказал Виктор. И непонятно было, что он этим хотел сказать.

— А Женька куда же? — спросил Василий Иванович.

— Что Женя?

— И она тоже... Решила... это, менять работу?

— Я с ней еще не говорил. Я вообще хотел сперва узнать, как тут обстоят дела,— сказал Виктор.

Теперь оба молчали.

— Меня же не гонят еще,— добавил он.

Виктор вдруг подумал, что Голубев мог из его слов сделать вывод, что у Жени какие-то сложности на работе. Перед отъездом Виктора она говорила: «Мать с отцом спросят, как мои дела, скажи: все хорошо. Скажи, что мне нетрудно, потому что... В общем потому, что они гордятся, что я здесь, понимаешь? Они, конечно, рады были бы, если бы я в Москве устроилась работать, но втайне они довольны. Все-таки я их гидростанцию строю. Скажи: у нее все нормально, и это не будет враньем».

— У Жени все нормально,— сказал Виктор и поднял голову, чтобы лучше видеть Голубева.— Это я не на своем месте. А она делает то, что нужно. Я ей не рассказываю о своих трудностях, чтобы не огорчать. Но в общем у нас получается как на одной картине, видел я на выставке. Там женщина рельсу подымает, бригадир-мужчина стоит в стороне, командует. Картина-то веселая, все они там хохочут, а мне не до смеха, честное слово. Женя мужскую работу выполняет, устает, приходит домой,— я, чистенький, ее уже встречаю, и суп подогрел. Ненормально все это, я вам честно говорю.

Виктор сразу представил, как последний раз Голубка вернулась с работы. Пришла, ноги в теплую воду опустила, губами шевелит, хотя, наверное, боль адская. Отворачиваясь, говорит: «Ждем бетон, подготовили блок, а калориферы не работают, отапливаем печками-форсунками. А сегодня какой-то рабочий опрокинул бочку с солярой, на нее попала искра, соляра загорелась, и свет отключился. Рабочие затушили и ушли на обед. А весь бетон залит солярой, на него нельзя класть новый, я стала тряпкой собирать. Руки мерзнут, а я плачу и собираю. И ничего у меня не выходит».

Голубев молчал. Виктор молчал тоже.

Василий Иванович смотрел на него, скосив глаза, и думал. Может, он ждал, что Виктор что-нибудь скажет. Потом повернулся резко на спину и глубоко вздохнул.

— Видишь ли, с работой все не так просто,— произнес он виновато.— Какая у нас работа, посуди сам: бурильщики, гидрологи, геофизики... Мерзлотники. Я тебя провожу, сам увидишь.

Он помолчал. Потом сказал с досадой:

— Да не в этом дело. Нет, совсем не в этом дело!

Василий Иванович сел на постели и повернулся к Виктору.

— Ты с Женькой — мои родственники, все кругом это знают...— Он хотел было еще что-то сказать, но только вздохнул.— Давай спать, завтра я тебя повезу на створ. Сам увидишь, что здесь и как. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи,— ответил Виктор.

На другой день они выехали на «газике» к предполагаемому створу Соколовской ГЭС.

Погода прояснилась, стали видны гористые лесные дали. Экспедиционный «газик» ходко скакал через торосы и бугры. Семенов хрипло спорил с Голубевым, нужно ли сейчас, зимой, производить аэрофотосъемку. Василий Иванович покашливал и монотонно, слегка раздражаясь, утверждал, что под снегом точный профиль скал неразличим. Семенов же обидно посмеивался и при этом глядел на Таню Уткину, на Виктора, словно сетуя: вот, мол, как с Голубевым тяжело разговаривать.

— Теперь это не срочно,— сказала Таня. Она была в меховой шубке, но все равно зябко ежилась.— Если удастся, сравните здешние диабазы с ярскими, это понадобится для отсыпки и для изюма в бетон.

— Вы с нами — как злая мачеха с Золушкой,— сказал Голубев.— Дали немыслимый срок, а теперь подсыпаете работы да подсыпаете...

— На том стоим,— ответила, пожимая плечами, Таня, щурясь и глядя на массивные, в белом снегу берега.— А вот мошки тут летом будет много. Съедят вас.

— Если этого раньше не сделаете вы!

— Мы вас любим и лелеем.

Голубев потирает лоб, у него, наверное, разболелась голова, говорит:

— Мошки тут уйма будет. Я уж не знаю, научились бы, что ли, спирт из нее гнать! Или колеса в турбине крутить, другое бы дело было.

— Тогда бы она сама от работы подохла!

— А что, разве сетка Павловского не помогает?

— Как не помогает? Только пользоваться нужно уметь: сетку надеваешь на голову, а инструкцией мошку отгоняешь.

Разговор принял шутливое направление. Семенов стал выпрашивать у Тани крупу, а Голубев приговаривал: «Кирзы ему, кирзы». Так звалась в экспедиции перловка.

— Створ! — восклицает Семенов и первый лезет на снег.

Кругом забеленные снегом скалы, широкое поле Ангары, снова снег, снова горы и тайга. Среди диабазов ярко блестит лед.

— Старик!

Все повернулись и стали смотреть на гору слева. Голубев произнес:

— Снимем шапки. Старик себя оправдал!

Разговор перешел в техническое русло, слышались слова: «Изыскание проводилось выше к устью, не дало результатов... Разбурено несколько участков... Инженерно-геологическое строение показало... Вскрыты рыхлые осадочные породы...»

Виктор не старался вникать в техническую сторону дела. Он глядел вокруг и пытался представить нечто похожее на Ярск. Котлован, поселок, стальная нитка эстакады поперек реки, люди, машины, развороченная земля кругом — все, что кажется хаосом, но характеризует движение жизни вперед.

Здесь было пустынно и заснеженно, ничто не напоминало тут о человеке, и машина, на которой они приехали, выглядела чужеродной, одинокой, нездешней, и люди выглядели так же. Казалось странным, что горстка этих зябнущих, совсем невнушительного вида людей может изменить и даже обязательно изменит все вокруг.

— Зеркало воды в водохранилище — две тысячи квадратных километров, море протянется до Ярска,— говорит Голубев и чертит палочкой на снегу.

Все кивают, спрашивают: подпор воды в плотине?

— Подпор девяносто.

— Очень благоприятно, тут слабоводопроницаемые диабазы мощностью до ста метров.

— По буримости это высшая категория.

Нет, Виктор не мог до конца представить измененным весь этот неподвижный, белый порядок вокруг. Он стал думать, что где-то живут люди, взрослые или школьники, и не ведают, что их жизнь, их работа, счастье, а может, даже смерть чертятся сейчас на снегу, вот здесь, сию минуту. Они ничего не слышали и не знают про Соколовку, про гору Старик, про геолога Голубева. Многие смутно представляли себе Сибирь и не знают, как выглядит река Ангара. Это все неважно. Существует план новостройки, и существуют пока сами по себе люди, каждый в отдельности, но потом все это соединится и станет Соколовской ГЭС.

Кто-то подобьет класс написать коллективное письмо, кто-то сагитирует жену поехать на годик «посмотреть». Кто-то бросит школу, кто-то получит направление в институте, кто-то решит попытать счастья уже на исходе жизни, а кто-то захочет подзаколотить деньгу, выслужиться или загладить вину... Все это нахлынет будто бы случайно, но совсем не случайно закипит, сталкиваясь, переплетаясь, принимая разные трудно определимые на глаз формы нового, которых в общем-то никто не может заранее предвидеть. Сойдет, как полая мутная вода, все наносное и случайное, и возникнет будто бы сама собой стройка, со своими домами, машинами, котлованами — всем, что на ней и должно быть. Будет, наверное, здесь и своя Голубка, а может, рабочие ее по-другому как будут звать — это уже неважно.

Василий Иванович кончил чертить, отряхнул варежки от снега, все стали собираться домой. Вспомнили вдруг, что проголодались, торопливо залезали в машину.

Таня Уткина сидела на заднем сиденье, засунув рукав в рукав. Глядя в окно, сказала:

— Рыбы тут край непочатый, стерлядь, таймень...

— Елец тут, а не рыба,— отвечал Голубев, посмеиваясь.— Ее кубометрами нужно есть!

— Тайменя сейчас в Ярске много,— сказала Таня.— После перекрытия она в проток пошла, рабочие прямо на арматуру накалывали. Сейчас милицию поставили, чтобы рыбу зря не калечили.

— Нет, правда, в Ярске ресторан открыли? — спросил Семенов с надеждой, почти с тревогой.— И пиво, да?

— В начале войны был такой случай,— сказал Голубев.— Эвакуировали наше управление на Урал...

Голубев глядит в окошко.

— Здесь, что ли, трактор утонул?

— Не здесь, левее,— говорит Семенов.

— Как, не здесь разве? — спрашивает Голубев.

— Конечно, не здесь. Эта полынья колышками отмечена. Тракторист не решился ехать через середину реки, прижался к берегу и провалился. Сам он выскочил, а рабочий не успел. Его льдиной стукнуло, сейчас дома отлеживается... Спирт выдали.

— Да, так вот, спирт,— говорит Голубев. «Газик» скачет через торосы по белому руслу реки.— Выехали мы из Москвы, у нас было двадцать бутылей этого спирта, представляете? Богатство! Казна! Валюта! Все деревни, через которые мы проезжали, ходили к нам на поклон. Пить мы не пили, а спирт этот, значит, постепенно переводили в калорийные продукты: людей-то надо кормить!

Все засмеялись, разговор зашел о разных вкусных вещах. «Газик» подъезжал к поселку.

Дома у Голубевых лежало письмо от брата Константина. Он писал, что его дочь Нина выходит замуж за молодого парнишку, курсанта летного училища, точный срок свадьбы сообщат телеграммой.

Письмо было отправлено три недели назад, и Анна Ивановна сказала: «Может, поздравить на всякий случай?»

Голубев сердится, говорит:

— Поздравить, поздравить... А вдруг снова отложили? Небось третий раз она собирается выходить замуж. Третий ведь?

Он отходит к окну, заложив руки за спину. «Наша ветхая лачужка и печальна и темна. Что же ты, моя старушка, приумолкла у окна? Или бури завываньем...»

Анна Ивановна сказала:

— Ладно, ты пеэску вели раньше заводить, тогда светло будет!

— Горючее надо экономить,— отвечал Голубев. Обращаясь к Виктору, он сказал вдруг: — Я вот все думаю, не дело ты затеял с переходом.— И забарабанил пальцами по стеклу. Наверное, он, как Виктор, не переставал думать об их разговоре.

Анна Ивановна, занятая приготовлением ужина, ругала магазин: одни консервы да пельмени! Чем изволите кормить мужиков, когда они есть просят?

Василий Иванович прошелся по сумеречной, неосвещенной избе, бормоча что-то насчет баб, которые давно переплюнули того солдата, который суп варил из топора, и опять повторил:

— Не дело прыгать с места на место. Сколько ты там работаешь? — Он имел в виду горком.

— Два месяца,— сказал Виктор.

— Вот видишь, всего два месяца. Откуда ты знаешь, что это плохая работа? Кто у вас там, Чудаков, что ли?

— Чуркин,— поправил Виктор.— Я и не говорю, что работа плохая. Я говорю, что она не для меня.

— Какие вы все быстрые,— сказал Голубев и заглянул за занавеску к Анне Ивановне, чтобы посмотреть, что она там готовит.

Василий Иванович задернул занавеску и продолжал:

— И не по-партийному это, если хотите знать. Вас поставили на такое место, значит, что-то в вас увидели серьезное. Вам доверили людей, а это не железки гнуть, тут голова нужна.

Виктор молчал.

— Вот и получается, что вы уклоняетесь от своего прямого долга, нарушаете партийную дисциплину. Я этого никак поддержать не могу.

Анна Ивановна позвала к столу. Голубев и Виктор сели, молча стали есть борщ из консервов. Потом принесли пельмени, которые тут продают, насыпая, как леденцы, совком.

После обеда стали пить чай.

Еще не убрали со стола, пришел Семенов, сели играть в кинг. Вся голубевская династия, вплоть до братьев, до бабки, лежащей с больными ногами, играет только в кинг. Пожалуй, бабка среди них всех самый заядлый и неудачный игрок, и, когда она проигрывает, Василий Иванович любит говорить: «Придется бабке за пивом бежать!» И все смеются.

Голубев расчерчивает специальный блокнот карандашом и пишет дату, число и год, когда происходила игра. У него, говорят, еще хранятся записи с довоенными играми.

Играет Голубев азартно, точно все предвидит наперед, и высмеивает слабых противников. Дам он называет: чернобурка, черноглазка, мочалка, баттерфляй!

Он кричит Семенову: «Бабник! Все дамы к нему идут! Мне хоть бы одну завалящую». Каким-то особым манером раздавая карты, он колдует и усмехается, весь в азарте, забыв про больную голову и позднее время.

Ночью Виктору приснилась женщина, которую он целовал. Он не знал, была ли это Голубка, и, проснувшись утром, совсем расстроился.

Все вдруг перестало ему нравиться у Голубевых: и погода показалась плохой, и самому было плохо.

Наверное, Анна Ивановна заметила его состояние, но поняла его по-своему. Она сказала:

— Створ определят, построят нам отдельный домик, я уж распланировала, как спальню обставлю, как кухню... Вам-то не обещают ничего?

— Нет,— сказал Виктор.

— А вы в горкоме просите, они все могут,— посоветовала она убежденно.

— Не хочу я больше никого ни о чем просить,— ответил Виктор.

— Вот и мой... У нас бабке семьдесят три года, сыновей пятерых народила, а брать-то ее никто не хочет. А Вася говорит: «Пусть живет, за пивом будет бегать!» Но смех смехом, а ведь около нее человека надо держать, а мы сами верхом на чемоданах ездим...

Анна Ивановна стала собираться на работу, надела кофту, полушубок, голову завязала платком. Виктор пошел за ней.

— Вот и получается,— говорила она все так же без ожесточения, наверное, она это привыкла говорить и пользы от разговора не ожидала.— Вот и получается, товарищи Васи, сослуживцы, отхватили себе отдельные квартиры, сидя в Москве, а мы-то, дураки, хлопочем хоть об какой-нибудь избе тут. И ничего с этим не поделаешь, кому-то здесь жить все равно надо...

Она не стала запирать дом, пошла по тропинке к клубу, а Виктору указала контору.

Василий Иванович был там с шести утра, Виктора встретил словами:

— Готов, вот и хорошо. Нюра еще дома или в камералке? А тебя спрашивала эта Нива, она на своем участке.

В конторе горела самодельная, грубо побеленная печка, устроенная из железной бочки от горючего. Вместо половиков были расстелены рыболовные сети.

Виктор подумал, что Анна Ивановна специально задержалась дома, пока он не встанет и не позавтракает. Голубев уже нервничал: ему нужно было смотреть с Таней Уткиной образцы.

Голубев сказал Виктору:

— Можно к гидрологам на дальний участок потом съездить, там комсомольцы, если хочешь посмотреть, как они живут.

— Ладно,— сказал Виктор, кивая, и вышел на улицу.

Виктор решил ехать в Ярск. Сразу.

Он сказал Голубеву, что если не будет в Ярск машины, пусть его довезут только до аэродрома, оттуда он долетит самолетом. Василий Иванович обещал машину после обеда.

Чтобы сократить время, Виктор ушел за деревню к Ангаре. На исходе был март, но ничто не напоминало о весеннем первом месяце. Снега были крепкие, белый цвет главенствовал над всем остальным.

Едва решив ехать, он сразу почувствовал близость Ярска. Виктора уже заполнили какие-то его заботы, обязанности перед ним.

Но прежде всего он думал о Голубке, о том, что он не должен больше оставлять ее одну. Надо просить о переводе. Он мог и хотел строить. Он хотел работать так же, как работали другие, как Голубев, как Семенов. Страдать, как Нива, быть уязвимым, мучиться в конце концов, но работать и верить, что поступаешь правильно.

Он знал, что ответит Чуркин: «Ты думаешь, меня шоколадными конфетами кормят, что я тут сижу. Запомни, с комсомольской работы еще никто не уходил добровольно. Или ты хороший работник, тогда тебя хвалят и не отпускают, или ты плохой работник, и ты летишь, рассыпая по дороге, как пуговицы, выговора... Третьего пути нет, и ты его не откроешь».

Виктор вернулся в деревню и зашел в «смешанный» магазин, смешанный, наверное, потому, что рядом с кирзовыми сапогами, с бочкой керосина стояли селедка и вино. Вино называлось то ли можжевеловое, то ли хвойное, то ли тминное, было не разобрать, оно все на вид одинаковое — ядовито-зеленое, с издевкой прозванное в народе цитрусовым.

Виктор купил бутылку вина, вернулся в избу.

Увидев бутылку, Голубев поморщился, отмахнулся: «Эка невидаль, не видал я такой дряни». Но подсел к столу как был в пижаме, в теплых носках, потому что понимал: вино — знак уважения к его дому и пренебрегать этим нельзя.

Он выпил и, так оставаясь за столом, пока Виктор собирал вещи, говорил:

— Ты ей скажи: семья есть семья. В ней должен быть порядок. Хватит ей драть обувь да крутиться среди мужиков, нужно переходить на проектную работу. Чтобы было как положено: отработали, вечером можно посмотреть друг на друга, в кино сходить. А эти романтические порывы хороши в семнадцать лет, а не в замужестве. Так вот и передай!

Когда Виктор уходил, Василий Иванович поднялся, поцеловал его, уколов седой щетиной в щеку, просил приезжать, не забывать и писать почаще. Он сказал:

— Родителей забывать не положено.— Потом добавил: — А с работой не мудри, стой, где тебя поставили. Ты солдат, вот и помни об этом.

Анна Ивановна поцеловала мягкими, теплыми губами в висок, сказала:

— Ну, Ангара сойдет, свидимся.

На «газике» Виктор добрался до аэродрома, потом летел на маленьком трехместном самолете с какими-то старичками.

Чем ближе подлетал он к Ярску, тем больше волновался.

Вечером Виктор уже был в общежитии. Стукнул в дверь их каморки, подождал, потом открыл своим ключом. Он стоял, оглядываясь и понимая, что Женя тут была совсем недавно. Он чувствовал это по вещам, по примятости одеяла на кровати, по теплому еще чайнику. Виктор все никак не мог раздеться, руки у него дрожали. Он прилег прямо в куртке, глядя в потолок, и слушал, когда прозвучат ее шаги. Он звал их, и они приближались...

Вошла Женя, румяная от мороза, в куртке, в шапке. Закрыла за собой дверь и встала на пороге. И Виктор растерялся — сидел и смотрел на нее, будто его застали за каким-то запретным делом.

Она выронила из рук хлеб и сгущенку, бросилась и прижалась к нему. Так простояли они долго, она вдруг заплакала. Она плакала сильней и сильней, слезы обжигали ему шею. Так же уткнувшись в его плечо, она сказала:

— У нас несчастье: обвалился цех... Верка уехала... Все-все плохо, и тебя нет. Не уезжай больше, не могу, не хочу без тебя.

 

Глава десятая 

Весна пришла в котлован. По камням со стометровой высоты падали серебристые струи, обмерзая на лету, казалось издалека, будто сверху протянулись белые канаты. Темнел лед на Ангаре, но незначительно. Все знали, что еще долго, до мая или июня, будет река совсем ледяной между темными берегами, неподвижной, неестественно белой.

Оставшись одна после отъезда Виктора на Соколовку, Женя теперь выходила на работу пораньше, чтобы меньше быть наедине с собой, со своими мыслями. Она могла тихо пройти по улицам, удивляясь первой своей весне здесь.

Ей казалось, что все другие весны не были первыми, а только вот эта, ярская — первая ее весна.

Она проходила по улицам и здоровалась со встречными. Глядела на собак, которые пробегали, совсем не обращая внимания на людей, с очень занятым видом. Она думала, что в Ярске, наверное, существует своя собачья организация и каждая собака имеет свою скрытую жизнь и свой маршрут.

Проехал мимо самосвал, медленно, потому что сзади на веревке брела корова. За рулем сидел шофер с их участка. Женя знала его в лицо, хотя не помнила, как зовут.

Ярск — это большая деревня, где все на виду.

Ее обогнали будки, целых пять будок. Не оглядываясь, она по звуку определила, что это именно будки, а когда они догнали, смогла по номерам определить, куда они направлялись. Будки шли на врезку правого берега и на бетонный завод, на самые дальние объекты, машины выезжали туда на полчаса раньше других.

Она уже знала, что семьдесят третью машину ведет шофер, прозванный за свою осторожность «Сенька-резинщик», а в последнюю, с брезентовым верхом, всегда подбираются зубоскалы. Они специально садятся в эту последнюю машину, в которой ничто не заслоняет задний и боковой обзор, и на медленном ходу хором обсуждают все, что может подлежать обсуждению вслух. Они курят и зубоскалят не от злости, а от избытка хорошего настроения и чувства силы выспавшихся перед второй сменой мужчин.

— Сережа, ты что везешь? — кричат с последней машины человеку с тележкой.

— Доски.

На машине оживляются, сейчас будут комментарии. Вот они: «Комната у него маленькая, жену поставить негде. Теперь он ей гараж пристраивает!»

— Ха-ха-ха! — орут остальные, блестят глаза и зубы.

Замечают Женьку, узнают. Кто-то предлагает:

— Залезай, молодайка!

— Нет, спасибо, — говорит она.

— Это Женька Голубка, — произносит кто-то в глубине.— Недавно замуж вышла.

Все знают. Кто-то к случаю рассказывает: «Едет шофер, говорит: «Садись, бабушка!» А она отвечает: «Спасибо, милый, но я тороплюсь, я лучше пешочком пройду».

— Ха-ха-ха! — кричат в машине.

— О-го-го!

Будка покачивается, потрескивает от тяжести людских тел, она уходит вниз под гору.

Женьку начинает обгонять народ — те, кто не ездит, так как живут по соседству с котлованом.

Слышно, как один рабочий говорит другому:

— Махнем шапку на авторучку?

Другой отвечает:

— Не.

— Ну, махнем... шапку на... бутылку шампанского.

Другой отвечает:

— Не.

— Ну, махнем...

Это «махальщики». В Ярске сейчас мода «махаться не глядя».

Обгоняют другие. Они рассуждают про пусковые объекты: пустим турбины и с женой в компании подадимся на Соколовку (как варианты: Енисей, Нурек, Хантайка, Бодайбо и так далее).

Люди одеты пестро. В Ярске франтоватость возрастает от ног к голове. На ногах что-нибудь случайное. Сапоги, например, валенки, войлочные ботинки «прощай, молодость» или другие — «здравствуй, старость». Выше — штаны любые. Куртка, пальто, полушубок. Но обязательно яркий модный шарф, галстук, иногда бабочкой, и великолепная шляпа.

Женьку догоняют еще будки; она их опять узнает по звуку, в одну подсаживается, ей протягивают несколько рук; сходит она на своем участке.

В управлении ей встретился Саркисов, он сказал:

— Голубева, зайдите ко мне.

Он иногда забывал здороваться, Саркисов, и Женька громко сказала:

— Здравствуйте, Баграт Захарыч.

— Здравствуйте,— ответил он, не замечая ее вызывающего тона.

Он говорит:

— Вы срочно мне нужны. Примите смену и — на рандеву.

Женька торопится в прорабку, чтобы застать Виктора Викторовича: он-то должен знать, зачем ее вызывают. Про участок спрашивать особенно нечего, достаточно одного взгляда, чтобы понять изменения, происшедшие со вчерашнего дня, и то, что должно было бы измениться, но не изменилось.

Женька всегда избирала такой маршрут, идя на работу, чтобы, прежде чем попасть в контору и прорабку, прогуляться мимо своих объектов и иметь хотя бы общее представление о делах, о которых может зайти разговор.

Саркисов никогда не вызывал людей без особой надобности. Он был вообще на стройке личностью заметной, по-своему примечательной. Это признавали все любившие и не любившие его.

После гражданской войны, в которой он принимал участие еще подростком, он работал на Волховской ГЭС. Потом, уже будучи инженером, строил все более или менее известные отечественные станции, такие, как Днепрогэс, Куйбышевская, Камская... Только недавно и, конечно, не от него Женька узнала, что он лауреат Государственной премии, хотя никогда не видела на нем эту круглую медальку.

Саркисов не был, как тут любили выражаться, «человеком Шварца», чувствовалось, что его только терпят, не более.

Об этом говорили в коридорах СУЗП, кто с уважением, кто с неприязнью, некоторые со злостью. К Саркисову никто не относился равнодушно. Рабочие и мастера его побаивались, потому что он ранехонько приезжал на участки и, казалось бы, с одного взгляда все мог понять и узнать, прежде чем разнести того или другого прораба. Придя домой, он звонил на работу в одиннадцать и в половине первого ночи. Женька часто разговаривала с ним. Он требовал, чтобы его немедленно информировали о любом затруднении или неполадке, задерживающих ход дела на объекте. Рабочих, которые не умели или не хотели работать, он не держал. Сперва срезал зарплату (ведь говорили же, что СУЗП расшифровывается: «Саркисов урезает заработную плату!»), потом он находил повод и избавлялся от бездельников под благовидным предлогом реорганизации, и никто не мог к нему придраться. Но уже все знали, что, если в округе появится хороший специалист, он будет у Саркисова: тот словно бы нюхом чувствовал нужных людей и умел их поощрять и выдвигать. Может, по этой причине у Саркисова не бывало крупных провалов или невыполнения плана.

На расширенных совещаниях, случается, люди жалуются: у одних одни неприятности, у других другие, у кого прорыв, у кого недостача материалов. Саркисов же встанет и скажет, что у него все хорошо. Это и поражало Женю, что уличить его во лжи было попросту невозможно. Он всегда потом выполнял то, о чем говорил как об уже сделанном, того же требовал от своих подчиненных. Вообще его работников отличала особая черта профессионализма и делового таланта. Только с такими кадрами можно было преодолеть неразбериху большой стройки. Но наряду с этими деловыми качествами был Саркисов старомоден, а временами сентиментален. Как это все в нем уживалось, одному богу известно.

Он странно баловал своим вниманием Женьку (Евгению Васильевну) и хотя распекал ее так же, как других, но вдруг неожиданно заговаривал с ней о совсем посторонних вещах, и тогда она терялась и робела.

Женя старалась понять Саркисова и немножко боялась его. Уж лучше не было бы такого внимания к ней. Временами она отчаивалась, видела, что никогда не сможет работать так, как требует Саркисов, значит, никогда не сможет оправдать его доверия.

Теперь Саркисов звал ее для разговора, и это не предвещало ничего хорошего. Виктора Викторовича она, как назло, не нашла, сменщики с других участков, даже прохиндей Юрка Половников, всеобщий любимец, ничего не знали.

Она переступила порог кабинета главного инженера управления, готовясь к самому худшему, как ей подсказывали чутье и обостренная интуиция.

Так оно и случилось.

«Витька! Я тебе пишу, и оттого мне кажется, что ты здесь. У меня все-все очень плохо, просто ужасно... Валяюсь в кровати, реву с обеда, опухла вся. Сегодня со мной говорил Саркисов, сказал, что меня переводят на должность инженера по технике безопасности. Это сейчас очень важно, потому что техника безопасности ка стройке ни к черту, только и жди, что-нибудь случится, а у него, Саркисова, нюх на это особо чувствительный.

В общем-то он всего этого не говорил, а только я сама все поняла. Я отказалась. Я заявила, что уйду в управление основными сооружениями, в УОС, на бетон. «Только в том случае, если вместо себя найдете нужного нам человека,— сказал Саркисов,— и чтобы он мне подходил!»

Я вышла от него с покрасневшими глазами, потому что терла их, чтобы не зареветь. Побежала к главному инженеру в котлован. Он даже разговаривать не стал: «Мест нет». И все. Мне говорили, что он женщин у себя терпеть не может, с ними он не разговаривает. За что его только скульптор лепил, приезжал тут один, создавал портрет нашего современника. У него седая голова, крупное лицо, но все равно никакой он не идеал, я ему хотела это сказать.

В котловане встретила Терещенко, моего прораба. По его лицу увидела, как он прямо расцвел от мысли, что я отсюда уйду. Не хотела бы я доставить ему такое удовольствие, хотя рожа его мне противна.

Сидела в столовой, ела рассольник и роняла в тарелку слезы. Дело было перед закрытием, я одна, а рядом сели обедать сами работники столовой, молоденькие все девчата в белых косынках и халатах. Они мне напомнили первое действие «Кармен», там, где работницы табачной фабрики, такие же шумливые и славные. Потом ко мне подсели еще две девушки, наверное, из посудомойки, руки у них были красные, шершавые. Мне даже захотелось поработать вместе с этими девочками, бегать между столиками, собирать посуду, а потом сидеть вот так тесным кружочком...

И совсем не хочу в управление.

Вечером меня вызвал опять Саркисов. «Почему не принимаете дела?»

А я сказала, что не хочу. И тут слезы стали подходить к глазам, и я отвернулась. Он говорил еще что-то, а я думала: лишь бы слезы не покатились. Не думай, я не заплакала. Ведь так мало осталось до пуска! Можно месяцы, недели сосчитать. Как ему объяснить, что мне нет радости без блоков, без машин?

Я даже готова вытерпеть ненавистную рожу Терещенко, лишь бы мне разрешили остаться здесь строить.

Витька, я же сбегу, я ведь на что угодно могу решиться, понимаешь? Когда ехала домой, Саркисов сел рядом и спросил: «Муж еще не вернулся с Соколовки?» (Все знает злодей!)

Я молчала, тогда он сказал!

— Если завтра у вас будет время, приходите к нам после работы. Моя супруга что-то вкусное затевает, приходите, Евгения Васильевна, мы вас будем ждать. Договорились?

Я пойду. Это преступление — так со мной обращаться. Я дома наговорю ему резкостей. Вместо гарнира к тому самому, вкусненькому.

А тебя я жду — какое грубое сочетание жд... Тебя я ЖДу хорошо. Приезжай скорее».

Коттедж, в котором жил Саркисов, находился на так называемой Шварцштрассе, на шестнадцатом участке. Это был аккуратно сбитый щитовой домик с верандочкой, с крыльцом и палисадником; летом здесь росли ноготки и зеленый лук.

Уже входя в переднюю, Женька поняла, что в доме, кроме хозяев, присутствуют еще и гости: были слышны громкие мужские голоса. Но все примолкли, когда она стукнула в дверь. Супруга Саркисова Кармен Борисовна, прозванная за свою статность и позднюю красоту Кармен Кипарисовной, радушно приветствовала ее.

— Евгения Васильевна? Я вас буду звать Женей. Баграт Захарыч ждет вас. Мы уже звонили к вам в общежитие, но там подходила какая-то Матрена, есть у вас такая? Она здорово отчитала Саркисова, он весь пожух... Он даже позавидовал такому профессиональному умению ругаться и теперь собирается отправить своих инженеров к Матрене для стажировки.

— Она ругалась? — спрашивала Женя, снимая куртку, по привычке засовывая шапку в рукав.— Она вам грубила? Да?

Женя поправила волосы, глядя на себя в большое зеркало, потрогала ладонями горящие щеки.

— Нет, совсем нет,— отвечала Кармен Борисовна.— Она просто отчитала Саркисова за то, что он беспокоит молодую замужнюю женщину, а она не позволит разрушать чужую семью. Ну тут она прибавила несколько слов в адрес мужиков, которые только и ждут, чтобы у молодой бабы муж уехал в командировку...

— Простите,— сказала Женя, чувствуя себя ответственной за грубость сварливой, почти страшной для нее Матрены. И в то же время умиляясь этой ее грубости. «Вот ведь человек, а в лицо доброго слова не скажет»,— подумала она, направляясь в столовую.

Саркисов поднялся Женьке навстречу, поцеловал руку. Кроме него, здесь были Усольцев и молодой сотрудник многотиражки Саша.

Усольцев протянул ей руку, с Сашей их познакомили. В настроении мужчин чувствовалась какая-то настороженность, напряжение, и Женя сразу это заметила. Усольцев слишком уж старательно возился с котенком. Саша усердно крутил ручки «Фестиваля».

— Инженер моего управления,— говорил Саркисов, указывая на Женю, одновременно подставляя ей стул.— Она на меня сердита, но все равно я ее люблю. Евгения Васильевна, ведь это же правда?

— Неправда,— ответила Женя сердито и смущенно.

— Неправда ваша, дяденька,— пропел Саша, творя что-то немыслимое со звуками, перерезая их со скрежетом и визгом, будто жилы, одним поворотом ручки.

— Евгения Васильевна, будьте справедливы! — взмолился Саркисов.

— Неправда,— повторила Женя.— Вы любите свое управление, бумажки и еще чернила. И вы хотите, чтобы я тоже это полюбила.

Она говорила спокойно, но глядя в пол.

— Гумажки,— вторил под скрежет приемника Саша.— Так выражается один представитель в дирекции.

— Не тот век, чтобы без бумажек,— проговорил Саркисов, поморщившись, словно у него кольнуло в боку.

— А я тоже не тот век,— отвечала смиренно Женя.

— Бумажная броня в наше время будет покрепче танковой.— Саркисов говорил, будто не слышал ее, а слышал себя или отзвуки недавнего разговора с кем-то. При этом он быстро, вопросительно взглянул на Усольцева, который теребил котенка и так и не поднял головы.

Саркисов спросил Женю:

— Вы сюда ехали или шли? Вы ехали в будке? — Он снова смотрел на Усольцева.— Народу много было? Ни о чем таком не говорили?

— О чем именно? — спросила Женя, понимая, что произошло что-то странное или страшное, чего только она одна не знает. «Только бы не война! Боже, только не война!» — мелькнуло в голове.

Саркисов стоял, напряженно глядя на приемник и засунув руки в карманы. Вдруг совсем сморщившись, так, что лицо его постарело сразу лет на двадцать, он произнес одно только слово:

— Авария.

Все молчали, а Саркисов не мог сдержаться. Он закричал вдруг Саше:

— Не там ищете, на другом диапазоне нужно искать!

Потом он сел, отвернувшись от Жени, спросил, ни к кому не обращаясь, но спрашивал он, наверное, Усольцева:

— Как это случилось? Повтори! Повтори же!

Усольцев брезгливо отбросил котенка на пол и вздохнул.

— Сегодня в обед,— отвечал он,— на промплощадке, механический цех... Работало несколько бригад, но они все ушли обедать, оставалось всего несколько человек — электрики, штукатуры. Кстати, на следующий день к ним должны были добавить еще полсотни.

— Ну? — спросил, так же морщась, Саркисов.

На него становилось жалко смотреть, и Женя перевела взгляд на приемник.

— Рассказывают, что вдруг раздался грохот. Ну, и весь пролет, все сто метров рухнули. О жертвах пока ничего не известно. Кто говорит — двоих, кто — троих...

— Да,— сказал Саркисов, вставая, проходя по комнате.— Конечно. Да. Теперь начнется! — воскликнул он, садясь, вернее, падая в кресло.— Теперь пойдет: комиссии из области, из Москвы, грызня, перекладывание вины друг на друга, а виноватым окажется стрелочник! На каком-нибудь мальчишке или девчонке из проектной группы отыграются. Да!

Он как неожиданно начал, так и оборвал и больше ничего не стал говорить, сидя неподвижно в кресле. Он, наверное, лучше других понимал, чем все это грозит. Недаром он всю жизнь строил, он, может быть, видел и не такое, он точно представлял размер катастрофы и ее последствия.

Женя не все и не сразу поняла, у нее только вдруг заболело сердце. Верка! Это же объект Верки, новый механический цех авторемонтного завода, и она могла в момент аварии быть там.

Женя с усилием поднялась, вышла в прихожую. Выглянувшей из кухни Кармен Борисовне она сказала:

— Простите, я позвоню. Можно?

— Да, конечно,— отвечала та.

Но Женя еще постояла у телефона, собираясь с мыслями, так ничего и не придумала, стала набирать номер общежития. Она глубоко вздыхала, будто таким способом можно было унять непроходящую дрожь в ногах.

— Веру из семнадцатой,— сказала она в ответ на громкое «алло».

— Ее нет,— отвечал женский голос, который она в другом случае сразу же узнала бы. Нинка спросила:

— Женька, это ты? Я тебя тоже не узнала, у тебя голос переменился. А Веры нет, она ушла записываться к зубному врачу. Ты слышала уже про аварию?

Женя положила трубку, потому что не могла больше стоять, а присесть было не на что. Да и главное она узнала. Не осмыслила, не поняла, узнала лишь: Верка жива.

Она вернулась в комнату, молча села.

Саша нашел по радио какую-то странную волну, на которой велись разговоры из Ярска с ближайшими пунктами. Это была телефонная радиосвязь. Сейчас разговаривала по домашнему телефону жена главного диспетчера, все ее сразу узнали: Анна Петровна.

— Нет, я не читала этой книжки, хотя я много читаю.— Не кладя трубки, она просила сына помешать макароны, потом стала рассказывать всякие ярские сплетни.

— Да прикрути ты ее,— раздраженно сказал Саркисов, точно он собирался умирать, а радио ему мешало. Но Анна Петровна вдруг сказала про аварию, и он добавил: — Подожди, не выключай.

— Кого-то чем-то придавило,— говорила Анна Петровна обыденным голосом, так же, как про все другое.— В общем я ничего не знаю, они там сейчас выясняют, и мой там... Миша! Миша! — закричала она сыну.— Макароны горят! Ну, прости, завтра я позвоню еще.

Саша выключил приемник, сказал:

— Глупа, как унтер-офицерская вдова.

— Такая глупая смерть,— повторил за ним Усольцев.

— Смерть — это всегда глупо,— сказал Саркисов.

Кармен Борисовна принесла закуску, поставила графин с водкой, всех пригласила за стол. Теперь Усольцева словно бы прорвало. Он кричал, что знает, как строился этот объект, и он в свое время выступал, предупреждал...

Казалось, ему нужно обязательно выговориться, так же как нужно это всем: уж очень велики были напряжение и внутренняя тяжесть. Но Женя нисколько не сочувствовала Усольцеву, а Саша сказал ровно:

— Критиковали, вот коттеджик-то вам и не дали.

И было это то ли напоминание о его смелости, то ли намек на последовавшее за этим смирение.

— Да! — отвечал громко Усольцев, приняв реплику за упрек.— Я не мог больше: бессмысленно плевать против ветра. Все мы пешки, и ничего конкретно ни от одного из нас не зависит. Как только мы выходим за пределы нам дозволенного, нас щелкают по носу! Да, я выступал, изменило ли это что-нибудь в чьей-нибудь жизни, кроме моей? Ни на гран, и в этом все дело.

Женя держала в руках котенка и вяло слушала Усольцева. И так много было сказано и узнано за сегодняшний день... И еще кричал этот Усольцев. Вообще-то надо было уходить, но она держала на коленях котенка и неожиданно сказала:

— Вот ведь как может выродиться тигр! Прямо до смешного, одни полосы и остались...

Усольцев замолчал, а Саша откровенно расхохотался. Саркисов же молчал, но он думал, и Женька могла понять, о чем его мысли. Он не любил Шварца, и авария на стройке прежде всего била именно по Шварцу, по его авторитету. Но Саркисов не хотел, даже не мог думать так мелко. Стройка была для него важнее всего, важнее, чем отношения со Шварцем, важнее, чем он сам,— она была его жизнью. Он столько видел строек, сколько Женьке и не снилось. Он мог сравнивать, анализировать, сравнение не шло в пользу Ярска. Еще Женька понимала, что по своему опыту Саркисов мог бы занимать место гораздо выше теперешнего. Но он и это не ставил на первый план. По его возрасту выходило, что Ярск — последняя его крупная стройка, на другие уже жизни не оставалось. Ярск был итогом, завершением, венцом всей жизни. Все в Ярске оказывалось для него мучительней, больней, чем прежде, это поняла Женька. Она прямо-таки чувствовала сейчас Саркисова, и сердце ее заныло еще сильнее. Она стала прощаться, увидела пустой взгляд крабьих глаз Усольцева, который быстро опьянел, но между тем пил и пил. Саша пошел провожать ее, им было в одну сторону.

Саркисов вышел без пальто на улицу, сказал:

— Приходите, молодые люди! Прошу вас!

Женя оглянулась, увидела его уходящего в дом. Подтяжки на белой сорочке, седой затылок, узкое, сейчас будто бы немощное тело. Ей было жалко его.

«Витька, как мне не хватает тебя, мне нечем дышать. Я повесила в комнате две твои фотографии. Одну, где ты в комбинезоне на работе и улыбаешься, будто вправду всем доволен. На второй ты при галстуке, но с закрытыми глазами. Того тебя, где грязный, на постель не пущу, виси над столом. А который спит — здесь, около подушки. Обидно только, что, когда целуешь, не просыпается.

Сегодня шла от Саркисова с одним человеком; молодой парень, Саша, работает в редакции. Он спросил:

— Скучаете по мужу?

— Да.

— Зачем же разрешаете уезжать?

— Я ему все разрешаю.

— Ну уж и все!

Я сказала: «Все».

— А если он воспользуется таким разрешением?..— И добавил: — Вот мне бы такую жену!

— Мне ее заранее жалко,— ответила я.

Я так разозлилась, что пропали все слова, которые я умею говорить. Боже, как вот такие живут? Жратва и бабы! Хотя за окном Ярская ГЭС и на столе, наверное, книга «Кибернетика и общество». Еще он поэзией увлекается. Пригласил домой, чтобы показать новую книгу Евтушенко...

Я ему сказала:

— Мы с вами, по-видимому, очень разные люди. Для меня существуют святые вещи, без которых невозможно жить. Впрочем... вот вы живете.

Уйти от него было нельзя: дорога-то одна, улица Гидростроителей, и этот час показался мне пыткой.

Он говорил:

— Вы серьезно в это верите? Вас странно слушать. Какая-то смесь наивности и деревенской простоты!

— Во что же вы-то верите? — спросила я.

— В разум. В мировой разум! — ответил он.

— А для чего живете?

— Для того, чтобы думать. Для себя, для собственного совершенствования.

Меня охватило такое отчаяние, что я ему вдруг сказала:

— А там люди погибли, пока вы тут для своего мозга живете.

Все во мне возмущалось, но он был совсем непрошибаемый, у него был какой-то щит из слов, а дома я стала плакать.

Оттого, что надо идти в техотдел, оттого, что авария, что люди могут такое говорить...

Сейчас побегу к Верке, надо побыть с ней, а может, помочь».

Авария произошла в обед в строящемся механическом цехе авторемонтного завода. Рабочие ушли на перерыв, оставались опоздавшие да несколько человек, не желавших идти обедать. Здесь было относительно тепло, стены, перекрытия — все было готово, шли последние отделочные работы. И вдруг это...

Не грохот, а замораживающий кровь шорох прозвучал в стометровом перекрытии над головой. Как в карточном домике, все стало распадаться и исчезать, металл вдруг начал гнуться и ломаться, будто спички. Все пришло в бесшумное, как могло показаться, движение, настолько незначителен был звук в сравнении с тем, что происходило. Это было так фантастично, нереально, что почти не казалось опасным.

Люди, находившиеся в цехе, не успели ничего подумать, не шевелясь, почти зачарованно смотрели, как играл сам с собой металл, скручиваясь и стеная. Наверное, это были даже не секунды, ибо не хватило времени даже на то, чтобы крикнуть. Крик раздался гораздо позже, и был он судорожен, почти безумен.

Рассказывали, что рабочий вывозил на телеге мусор, когда произошла катастрофа. Волной от падающей крыши его бросило через лошадь, и так он спасся. Лошадь же с телегой были раздавлены. Были и раненые, их срочным порядком развезли на правый и на левый берег по разным больницам.

Вера в момент катастрофы была неподалеку, но не в цехе, где она также могла находиться.

Люди ушли в столовую, бросив сварочные аппараты, мотки провода, тряпье и краску, за всем этим нужно было присмотреть. Как раз в час перерыва у нее однажды произошел пожар: загорелись тряпки от случайной искры. Сегодня в этот час перерыва большеротый, в веснушках парень грузил на телегу остатки шлака и толя и крикнул ей: «Я за перерыв кончу, зато раньше уйду, ладно? Ко мне мать приезжает...»

Она сказала: «Ладно». Кому-то пожелала хорошего аппетита и вспомнила про бутерброд в кармане меховушки. Развернула, откусила и уткнулась в обрывок газеты. В какой-то заметке без начала и без конца писалось об одном юноше, что он всю войну искал родителей и написал сотню писем в разные организации. На этом история обрывалась, и она сказала себе, что нужно дома найти обрывок газеты и все это дочитать. Она стала думать о письмах, дожевывая свой бутерброд, впрочем, без особого желания. Не сотню писем, а только одно, домой, ей некогда написать, и все это от собственной инертности, от плохого настроения. Она будто все ждала чуда. Ей казалось, что наступит время, и жизнь ее изменится, и тогда она напишет много писем... Всем, кому должна.

Так, раздумывая, Вера накинула полушубок, платок и пошла из цеха наружу. Световой день шел к концу, по снегу тянулись длинные розовые тени, подмороженный воздух был недвижим.

Заскрипели железные, не разработанные в петлях двери, выпуская из цеха телегу и лошадь. На пороге лошадь стала, недовольно поворачивая голову и не желая уходить из теплого помещения. В то время как зад и бока ее были в тепле, морда окунулась в мороз, и она стала крутить ею, прясть ушами, не хотела двигаться дальше. Парень привстал на телеге, размахнувшись вожжами... Тут это все и произошло. Вера смотрела на парня с его лошадью и не поняла сразу, не увидела самого начала. Вроде бы раздался шорох, как вздох железа, и цех стал плющиться к земле. Ей показалось, что был крик, а потом все скрылось в белом снеговом дыму, за которым почему-то была пустота. Вера не в силах была сдвинуться с места, верить своим глазам, она не спала, но ей необходимо было проснуться. Сознание не-приходило, а, наоборот, рисовало одну и ту же картину исчезающего, как надувная игрушка, цеха. Ее опрокинуло на спину странной силой, исходящей оттуда, и на нее сыпался снег.

Потом кто-то помогал ей отряхнуться и сесть в машину, в приемной больницы она была неподвижна, ею еще владел шок. Напротив сидел большеротый, веснушчатый парень, который всем рассказывал, как его подняло, перебросило через лошадь и швырнуло за пятнадцать метров в сугроб. «Я сперва не понял, лежу в снегу и думаю, шутка, что ли...» Вера смотрела на парня и спокойно совсем — бывает же такое — думала теперь о случившемся. Оно воспринималось будто со стороны. Где-то обвалился цех, где-то парень и больница, а где-то она, и ей нет до всего этого дела.

Она пришла в общежитие совершенно сонная, положила на батарею варежки и села пить чай. Появилась Нинка, любопытная к чужой беде. Ей все хотелось знать, она была назойлива. А Вера только морщилась и пила чай; по радио передавали песню «Я люблю тебя, жизнь».

Не обращая на Нинку внимания, ко всему безразличная, она легла на койку и стала смотреть вверх. Вдруг ей захотелось плакать, и она заплакала, не замечая, что около нее стоят девушки, техничка и молча смотрят на нее.

Кто-то спросил, наклоняясь: «Больно?» Она стала думать, больно ли ей, и почувствовала, что сильно болят зубы. Ей помогли одеться и проводили в поликлинику.

Там, сидя и дожидаясь приема, она впервые подумала: «Нужно уезжать отсюда, здесь все против меня. И скорее, как можно скорее. Чем скорее, тем лучше».

Дня за три до аварии Женька встретилась с Верой в бане. Случайно встретились в очереди, постояли, поговорили. Мылись тоже рядом, и Женька вдруг заметила, что Вера с любопытством, исподтишка рассматривает ее. Она быстро ополоснулась и ушла, чувствуя еще и дорогой тот странный, изучающий Веркин взгляд. Недоумение сменилось замешательством, она повторяла: «Зачем нужно было так на меня смотреть? Что Верка искала во мне нового? Это стыдно так смотреть». Но, придя домой, она перед сном поставила на пол зеркало и уже сама взглянула на себя со стороны, пытаясь понять, что могла видеть подруга. Ей было странно смотреть на свое очень белое тело, на грудь, где один сосок был упрятан внутрь — след жестоких драк в школе с ребятами. Живот был маленький, крепкий, на левой ноге два больших синих пятна: недавно шлепнулась в котловане о камни.

Она потрогала руками шею, вспомнила, как одна мамина подруга говорила, когда Женька была еще студенткой: «У тебя красивая шея, девочка, да-да, ты еще не знаешь, что это значит! Мне тоже говорили в юности: «Маша, у тебя удивительные руки»,— а я сердилась, вот как ты сейчас. Ну что особенного? Руки как руки. А потом поняла: ведь руки-то были и впрямь красивые, мужчины любили их...»

Женьке этот разговор был неприятен. Будто человека можно разделить «по-мясниковски» и оценивать отдельно: руки, ноги, шею...

Теперь это не вызывало в ней отвращения, ей вдруг понравилось смотреть на себя, она радовалась, что может быть еще и такой.

Она стала на колени и оглядела свое лицо, скуластенькое, с ямочками около губ, когда она улыбалась, с чистой кожей у лба, с гладкими, будто ручной работы, волосами до плеч, тепло-золотыми. Встретив свой любопытствующий взгляд в зеркале, она пожала плечами, будто бы извиняясь и отвечая самой себе. Кто-то говорил ей, что настоящий цвет глаз можно узнать на фоне совершенно чистого белого снега. У нее были черные глаза, чуть раскосые, когда она была серьезной, и совсем смешные, круглые, когда она сильно удивлялась.

Вспомнила, как ходила смотреть дочку Генки Мухина, а жена Маша вдруг неожиданно загородила кроватку, испугавшись чего-то. Женя поняла, что это из-за ее черных глаз, и сказала: «Не беспокойтесь, не сглажу, честное слово».

Рассматривая себя в зеркало, она подумала вслух: «А у Женьки фигурка ничего, правда? С такой фигуркой можно было бы с самим Штраусом потанцевать». А если бы она, как Элен Безухова, обнажила бы плечи на вечере актива молодых работников СУЗП и УОС, был бы скандал, до Иркутска или даже до Москвы дошло бы. «Обнаженная с бульдозером» — это ведь как звучит! А ведь никто еще не видел ее на улице даже в обыкновенном платье.

Она рассмеялась своим запретным мыслям и посмотрела на себя со спины, откинув волосы, мешавшие ей. Ей стало смешно. Завтра она влезет в задубевшие от частой носки штаны, в куртку и станет вновь стандартным человеком без признаков пола, усеченной такой формой.

«Ну и пусть. Я знаю, какая я, и с меня довольно»,— так подумала она и легла спать.

Женя заглянула к Вере в конце дня, когда произошла авария. У Веры сидела Нинка и пила чай. Нинку ей видеть не хотелось, не по какой-нибудь особой причине, а именно в эту минуту, и разговаривать при ней не хотелось.

Женя сказала:

— Ну, жива-здорова? А я переволновалась, честное слово. И пока тебя дома не было, я дважды приходила к тебе... Как твои зубы?

Она говорила и снимала куртку, потом присела к столу. Давно она так не говорила с Веркой да и сегодня не стала бы так говорить, особенно при Нинке, никогда бы не стала с ходу выворачивать свои чувства наизнанку. Авария меняла все, и она думала, что сейчас давние чувства близости и дружбы вернутся к ним.

Но Вера как будто не хотела понимать этого. Она произнесла глухо:

— Уже слышала? У меня все зубы одновременно заболели, и еще ячмень вскочил. Наливай себе чаю, если хочешь.

Женя подумала: напрасно она рассчитывала, что ей удастся положить конец молчаливой отчужденности, так дорого стоившей им обеим.

Ей захотелось уйти, и она бы ушла, если бы не помнила, что важнее ее обиды сейчас горе Верки.

Напротив нее сидела Нинка, как всегда с сильно подведенными глазами, любопытная и болтливая.

— В Ярске,— говорила Нинка,— сейчас паника, скандала замять не удалось, говорят, ждут комиссию из Москвы...

Все молчали, и Нинка еще спросила:

— Витька на Соколовке? Он ничего не знает?

Женя не отвечала, вдруг начиная нервничать и раздражаться против нечуткой, вечно куда не надо встревающей Нинки.

— Витьки нет, а я как кукушка в забытом гнезде,— сказала Женя, обращаясь только к Верке.— Все время я одна, давно хотела к тебе зайти.

Она как бы говорила: ну ладно, если не хочешь понимать, что я пришла сейчас потому, что тебе плохо, считай, что это нужно для меня одной. Как угодно считай, но будь мягче, иначе нам невозможно разговаривать. Потом я уйду, и нам обеим будет плохо, но особенно плохо будет тебе.

Нинка допила чай и сказала: 

— Ну, я пойду. Меня Рахмаша ждет. Он терпелив, но не стоит его слишком испытывать.

Она надела свою легкую, короткую дошку и сказала, что завтра забежит. Она все не уходила и болтала о том, что у Кирюхи сегодня собрание, у нее всегда какое-нибудь собрание, и вообще она хочет вступить в партию. А она бы, Нинка, ни в жизнь не давала бы таким рекомендации, потому что это карьеризм. «Ну, до свидания»,— сказала Нинка и ушла.

Женя вздохнула, посмотрела на Веру и увидела, что Вера тоже рада уходу Нинки.

— Покажи-ка твой ячмень,— спросила Женька, подходя и приговаривая шуточные стишки, которые они обе с детства знали: — «Ячмень, ячмень, вот тебе кукиш, пойдешь на базар, что-нибудь купишь, купи себе топорок, руби себя поперек...»

Вера рассмеялась, и Женьке стало легче. Глядя в Веркино лицо, она вспомнила, как они сочиняли, будто бог сперва мазал брови Верке и, работая, увлекся и извел всю краску. А Женька будто стояла рядом и ждала своей очереди. Бог, обратив на нее внимание, ахнул, потом послюнявил кисточку, убедившись, что на ней еще есть немножко краски, помазал Женькины брови тем, что осталось. Оттого брови вышли совсем светлыми, и Женька говорила часто Виктору: «Давай я потрусь о твои брови, чтобы у меня тоже стали темней».

— Витьки нет, и мне плохо,— говорила Женька.

— У меня давно никого нет,— отвечала Вера, и, сказав так, она стала беззащитнее самой Женьки.— Меня здесь ничего не держит, я скоро уеду.

Это было сказано уверенно. Женька подумала, что она «такая», может действительно уехать.

— Не уезжай,— сказала Женя.— Я все понимаю про тебя, про нас... Но у тебя есть я. Ты ведь знаешь, я никогда тебя не брошу.

— Не брошу,— отвечала Вера и повторила: — Не брошу... Зачем себе лгать? У тебя же свое, свое есть!

— А Юрочка Николаевич, а Кира Львовна, а Нинка...

Вера все качала головой.

— Генка уехал в Индию, знаешь? — спросила она.

— Нет. Мы давно почему-то не встречались.

— Вот именно. Все потому же. И у них свое, у всех, у всех! Я вдруг испугалась, что вокруг меня пустота. Нет, не так. Это я стала такой, что у меня порвались все связи. Была работа только... Знаешь,— сказала Вера,— меня могут отдать под суд.

— Тебя не за что судить! — воскликнула Женя. Она верила в то, что говорила.— Тебя не будут судить, ты не виновата.

— Ну разве дело в том, что кто-то должен определить степень моей вины? — отвечала Вера, морщась и снимая свои круглые старушечьи очки.— Меня гнетет то, что мы сами знаем, насколько мы кругом виноваты. Вот я иногда ловлю себя на мысли: «Как хорошо, что я осталась жива!» Мне стыдно, но я могу радоваться, что мне повезло больше, чем им. И в этом моя вина.

— Разве можно истязать себя за то, что ты живая? — быстро спросила Женя.

— Я не перестаю об этом думать,— говорила Вера.— Когда я слышала, что где-то приключилась беда, я не особенно это переживала. Беда, которая нам знакома лишь понаслышке,— это почти не беда. Вот, говорят, после Отечественной войны к нам из Америки приезжали русские эмигранты спасенную землю родины целовать. Как они сами выражались. А какая она им родина, если они и в беде ее только через океан видели, сопереживали, как говорится. Такой была и для меня чужая беда... А тут все мое: мой цех, моя авария, мои погибшие рабочие. Я им инструмент давала, робу, они еще и в списках моих числятся. Разве я от этого куда-нибудь уйду?

Женя спросила:

— Говорят, назначили комиссию?

Она вдруг поняла, что не в силах произносить утешительные слова, потому что сама бы чувствовала и говорила все так же, как Вера.

— Комиссия будет,— сказала Вера.— Конечно, все выяснят, вынесут решение, может быть, кого-нибудь судить будут. Но ведь этих людей-то нет. Их документом не подымешь, им плевать, что мы потом решили, когда их уже нет. Наверное, я что-то не так говорю. Как я смогу после всего здесь жить?!

— Не уезжай,— сказала Женя, прижимаясь глазами к плечу подруги.— Мне тоже будет плохо. Вера, не уезжай!

— Ты ночевать у меня останешься? — спросила Вера.

— Да,— сказала Женя.— Как раньше, ладно? Как в институте. Только ты не уезжай.

— Тогда раздевайся и гаси свет. Я очень устала.

Они легли спать.

Эхо обвала в механическом цехе прокатилось по стройке и за ее пределы, заграничное радио передало подробности на русском языке, преувеличивая масштаб случившегося и количество жертв.

Ждали комиссию из Москвы.

В проектном бюро и в техотделе была паника. Рассказывали, что начальник отдела еще за неделю до случившегося ходил мрачный и говорил, что каждую ночь ему снится, будто повсюду вокруг фермы валятся, не к добру это. Будто он добавлял: «Ну, девочки, не перерассчитать ли нам кое-что, беспокоюсь я за механический».

Говорили, что виноваты геологи из Ярской экспедиции, те, что выбирали основание. Мол, была глина, она-то и поползла. Говорили, что виноваты и проектировщики. Проект, мол, был типовой, но не поставили какие-то шпренгеля, а из-за их отсутствия и произошел обвал. Вроде бы начальник отдела сказал «Не надо», но произнес ли он эти слова в действительности — неизвестно, никаких доказательств нет. Говорили, что виноваты мастер и прораб, которые не выдержали при постройке указанных в чертежах стандартов. Стропила вместо восьми сантиметров брались будто бы шести сантиметров.

Все оказывались виноватыми, в зависимости от того, кто говорил: строители валили на проектировщиков, проектировщики — на строителей, те и другие вместе — на геологов и на типовой проект. Но все знали, что под суд пойдет тот, кто не сможет доказать, что он не виноват, тот, кто послабее и помельче. Так считали все.

В будке по дороге на работу Женя слышала разговор: «Какая-то сопливая девчонка, без году неделя в строителях, вот и напортачила, естественно... Ну, посадят ее, если, посадят, а что толку, что было — ведь того не вернешь?»

Женя понимала, о ком идет разговор, больно переживала за Верку. Оснований взваливать на нее вину за обвал пока не было, но вот такие разговоры... И потом она понимала, что предстояло расследование, экспертиза, допросы, кто-то сумеет отвертеться, а Верка дурная, она еще возьмет на себя и чужую вину. Попробуй, докажи, что она невиновна, если она сама считает себя виноватой.

Нужно бы сейчас Генку, он бы что-нибудь придумал, а вот она... Она всю ночь не спала и ничего не могла придумать. Она понимала, что теряет Верку, ведь та окончательно решила уехать и положить тем самым конец своему невезению. Куда? Вера сказала, что после расследования, если оно окончится для нее благополучно, она поедет, наверное, в Красноярск. Там такая же стройка, все такое же, и ничем не хуже. Пишут, что есть общежитие, красивая природа. Вера говорила и сама-то не очень верила, что там хорошо, она знала одно: здесь ей плохо.

Уговаривать ее стало делом бессмысленным, и Женька вдруг почувствовала, насколько ей, Женьке, будет теперь хуже в Ярске. Можно не встречаться с Верой, но знать, что она поблизости, другое дело — остаться совсем без нее.

Прежде Женька сказала бы, что так не может быть, не они ли сами хозяева своей судьбы, не от них ли зависит, как должно быть, им непременно надо встречаться, быть вместе. А Верка-то была рядом, и ничьими руками нельзя было ее удержать.

На новой работе Жене передали бумаги, ключи от стола и прочее, что осталось от ее предшественника Епифанцева. Формально Епифанцев уехал сдавать экзамены в заочный институт, но только теперь она поняла, какую свинью он ей подсунул. После обвала на промплощадке начальство обратилось, наконец, к технике безопасности, а, как известно, ничего нет хуже и вреднее очередной кампании, которая создает видимость энергичной работы, а на самом деле только нервирует людей и мешает делу.

Посыпались всякие приказы, инструкции, участились комиссии, решено было провести на стройке месячник по технике безопасности.

Она написала первый в своей жизни приказ о нарушении техники безопасности в управлении береговых плотин.

Отпечатав текст красиво на машинке, она понесла приказ к Саркисову. Тот взглянул, сразу сказал:

— Такой приказ не пойдет.

— Почему?

— Нельзя же писать так категорично! Милая Евгения Васильевна, мы что, милиция?

Глядя на нее будто бы с уважительным любопытством, но насмешливо, он отправил ее переписывать, повторив: «Мы с людьми работаем, нужно им объяснить, привести примеры и так далее».

Женя ушла, но свое зло она излила на Терещенко, бывшего начальника. Уж она-то знала, какие безобразия у него творились.

Женя нашла Терещенко в прорабке и предложила подписать предписание — список всех неполадок по технике безопасности, замеченных на его участке. Подписать такой список — все равно что высечь самого себя. Женя это понимала, она бросила листок ему на стол, сказала: «Подписывайте да поскорее».

Про себя же добавила: «Полицай проклятый... Я тебе дам жизни, на тебя еще никто не кричал, так я возмещу этот пробел! Может, через месяц, когда я сдам дела и снова перейду на участок, ты на мне отыграешься, пусть».

— Это не я должен подписывать,— сказал Терещенко и отбросил бумагу. Будто бы небрежно. Он ненавидел Голубеву до того, что не мог глядеть ей в глаза.

Юрка Половников, известный балагур, присутствующий при этой сцене, сказал:

— Евгения Васильевна, смотри, таким бюрократом станешь, что от мужа будешь требовать разрешения за подписью начальника, когда захочет обнять. А если опоздал муж на час — пиши объяснительную, еще опоздал — выговор с корректировкой расчета.

Все засмеялись, и Женьке было бы смешно. Юрка ее всегда смешил. Но сейчас все было по-другому. Может, Юрка и рассказал это для того, чтобы чуть ослабить конфликт: Терещенко он не любил, как и все на участке.

— Вы должны подписать и подпишете,— сказала Женька, стараясь говорить как можно спокойнее.— Техника безопасности у вас всегда была не на высоте. Хватит отыгрываться на рабочих. Если вы меня не слушали как мастера, то будете слушать как инженера. Я получила полномочия, и я использую их! Не хотите подписывать — примем другие меры. До свидания.

По совести говоря, Женя и сама не знала, какие еще другие меры можно было принять. Она была уверена, что таких, как Терещенко, надо расстреливать.

Юрка крикнул с восхищением:

— Ну, теперь техника в опасности!

И Терещенко вдруг сразу испугался, в нем сработал механизм, который не разрешал спорить с начальством, кем бы оно ни было представлено. Женя была для него начальником. Он ничего не понимал и никогда не сможет понять тех принципов, которыми руководствовалась Женька. Он лишь понял, что она может стать опасной для него. И хрипло сказал: «Я сейчас... подпишу». И за это она также презирала его.

— До свидания, нам еще придется встречаться,— сказала она, уходя.

Он понял, она обещала ему нелегкую жизнь.

— Да, да, еще бы! — крикнул Терещенко. В голосе его звучала угроза.

Женя шла от него, поражаясь тому, на что она решилась: где-то в душе ее постоянно жил страх перед Терещенко.

— Он теперь меня со свету сживет, попадись я ему в руки,— сказала она вслух, весело холодея от такой мысли.

Такой же эффект произвело ее появление в бюро по технике безопасности в центральном управлении, которому она теперь подчинялась. Она с ходу наговорила своим начальникам всякого о недостатках в их работе, перечислила нехватку литературы, плакатов, рукавиц...

Они, проглотив обиды, соглашались, не могли не соглашаться, потому что шла та самая кампания, которую они же и затеяли. Когда Женя уходила, слышала, как про нее сказали: «Оголтелая какая-то, сразу видать, новая».

В записной книжке у нее появились записи: «Дать Виктору Викторовичу книжки по технике безопасности. В отделе снабжения: защитные очки, спецодежда для Ю. Половникова. Позвонить механику Соколову: не работает сигнал на кране. Герасимову напомнить об экзаменах, а Виноградскому — почему не включен вентилятор. Перила и переходы!!!»

Сигнал не работал на кране давно, вместо него крановщик высвистывал на губах такие мелодии, что его стали звать музыкантом.

— Не хватало только симфонического оркестра,— сказала Женя механику.

Половников же Юрка был мастером с третьего участка, любимцем Саркисова. У Половникова вид разбойничий: черноволосый, с большими, очень наглыми глазами, которые могли становиться бархатными и даже нежными, если в этом появлялась необходимость. Он будто бы был из цыган или же врал про себя, он смешно умел врать.

Саркисов специально оставлял его в ночную смену, когда было труднее всего доставать машины. Половников извелся на этих дежурствах. Как-то он решился позвонить Шварцу в три часа ночи. Тот подошел сразу, наверное, не спал. Юрка тут же загнул ему целую речь: «...Мы, комсомольско-молодежный участок, обязавшийся... к пуску... Простои, кубометр бетона стоит 36 рублей...»

Через четверть часа пришли машины и ходили как миленькие всю ночь.

Половников не просто изобретателен, он талантлив, подражает любым голосам, его талант идет на пользу третьему участку. Он умеет говорить голосом Шварца, Лялина, Чуркина, Саркисова и многих других. Однажды он до ночи проторчал на бетонном заводе и никак не мог попасть домой. Использовав все возможности, он голосом Шварца вызвал его личную машину и поехал на ней как ни в чем не бывало.

Все номера телефонов он также знает на память.

Самый большой дефицит на стройке — телефонный аппарат. Самый большой специалист по их доставанию — Половников.

Юрку вызовут, скажут: вот-де нужен аппаратик. Он только спросит: «С кругом или без круга?»

Не так давно третьему участку потребовался тепляк для геологов. Но сколотить его заново — нудное дело. Лишние рабочие нужны, время. Половников решает иначе. Берется тягач, и на глазах всего честного народа зацепляется тепляк Терещенко и волочится на третий участок. Сам Терещенко заметил пропажу поздно, когда, вернувшись, обнаружил лишь черный квадратный отпечаток на снегу да недвусмысленные следы, ведущие к Половникову. Он нагнал будку пешком, когда она пересекла границу котлована и была на середине пути в гору.

До черта злой, запыхавшийся Терещенко тут же всыпал трактористу. А тракторист был человек пожилой и положительный, во всей этой махинации с тепляком он ничего не понимал. Он подал заявление Саркисову, Евгении Васильевне (то есть технике безопасности!) и в товарищеский суд.

Терещенко еще оказался и виноват. А между тем, пока шел суд да разбирались в обидах, тепляк оставался стоять на середине горы, меж двух участков. Половников выждал время, а потом подтащил его к себе.

В кабинете Саркисова, при Жене, Терещенко кричал, жалуясь на разбойничьи выпады Половникова, называл его то скифом, то варягом, то ханом Батыем. Но в конце он сказал, смягчившись:

— Если тебе что-то нужно, приди скажи. Может, я и так дам.

Половников запомнил эти последние сказанные впопыхах слова и вечером пришел к Терещенко. В лице его были покорность, раскаяние, почти самоунижение. Он попросил тягачок кран передвинуть. Терещенко покорил скромный вид Половникова, униженные нотки в его голосе. Он разрешил взять тягачок и добавил:

— Вот так всегда проси, будет лучше, понял?

— Да, конечно,— согласно кивнул Половников и увез тягач. Кран же нужно было тащить в гору, работы минимум часов на восемь. Терещенко хватился не скоро, ахнул, когда увидел свою промашку, но изменить ничего не мог. Сам разрешил.

Саркисов умирал от смеха, когда ему рассказали этот эпизод, а Терещенко со слезами на глазах кричал, что Юрка сорванец и бесштанник, он бы с ним не так поговорил, была бы на то его власть!

Женя слушала, думала, что он со многими бы свел счеты, дай ему эту власть. Половников же умел работать, в условиях Ярска нужны были Половниковы; Саркисов и другие понимали это.

В конце марта Верка уехала из Ярска. С ней уезжал Юрочка Николаевич. Он никак не объяснял свой отъезд, решил поехать, и точка. Но все понимали, что едет он из-за Верки.

Накануне собрались их проводить, пели песни, желали Верке удачи. Она была спокойна, улыбалась, а с Женькой выпила за встречу:

— Напишешь? — спросила Женя.

— Да, конечно,— отвечала Вера и предложила выпить за то, что она, Женя, тоже приедет в Красноярск.

— Через год,— говорит Вера,— здесь будет уже неинтересно, приезжай, я все устрою.

— Мы с Виктором приедем,— отвечала Женя.

Конечно, надо было быть слепым, чтобы не заметить, что Вера в разговоре совершенно игнорировала Виктора и даже приглашала будто одну Женю. Словно она не знала, что Женя не станет одна выбирать место будущей работы, а все решат они вместе с мужем. Если бы то не был последний их разговор, Женя не преминула бы прямо сказать об этом. Сейчас же она только упомянула имя Виктора: ведь Верка уезжала. От такого спокойствия подруги, от ее улыбки и от веселых песен Жене стало совсем грустно. Юрочка Николаевич был, как всегда, молчалив, много ел и пил. Женя подумала, что Верка за ним не пропадет.

В середине вечера Женя извинилась и ушла. Лежа дома на койке, она заплакала, теперь даже не из-за Верки, которую в общем-то оправдали при расследовании аварии. Она плакала от жалости к себе самой.

...Вдруг ей понадобилось выметать из комнаты сор. Она веником выбросила его в коридор и подогнала к соседской двери. И обомлела. Прямо перед ней стояла Матрена, глядя в упор. Сердце упало глубоко, она проснулась и решила тут же техничку из сна убрать.

Она прикрыла дверь в комнату, махнула веником по полу, расшвыривая мусор и решая для себя, что никого вокруг нет. И снова испугалась, из-за угла через открытую щелку двери на нее угрюмо смотрела Матрена. Женя испугалась, что никто ее не защитит и Матрена хочет ее убить. Это видно по глазам, и она, Женя, обречена. Проснулась, вздохнула, влезая в куртку, в шапку, пошла в магазин купить хлеба и сгущенку.

Через несколько дней состоялось совещание на высшем, как говорится, уровне. Женю послало туда управление береговых плотин как инженера по технике безопасности. Она пришла пораньше и села в самом углу. Саркисов кивнул ей издалека.

Увидев ее, подошел Усольцев, без улыбки поздоровался, сказал, что звонили из областной иркутской газеты, там на неделе пойдет какая-то заметка Виктора. «Какая?» — спросил Усольцев.

Женя кивнула, ничего не отвечая: ей не хотелось говорить с Усольцевым. Она думала: «Он все понимает об аварии, но кому от этого польза? Непонимание вызывает раздражение, жалость, а когда вот так, понимая, молчат, мерзко».

Усольцев сел рядом, был он в темно-синем, хорошо отутюженном костюме, при галстуке, мрачновато глядел в зал. Там вставали разные люди, говорили о недавнем случае аварии, о технике безопасности, называли цифры травматизма за первый квартал — они были большие.

Выступал и Шварц, заметно усталый, беспокойный — такой он был всегда. Шварц также говорил о технике безопасности, о необходимости навести порядок в этом деле.

В конце зачитали постановление объединенного постройкома о групповом несчастном случае, происшедшем 18 марта при обвале перекрытий механического цеха.

«18 марта в 15 час. 30 мин. на строительной площадке промбазы левого берега произошла авария — обрушилось перекрытие механического цеха пролетом в 24 м и длиною 72 м, в стадии подготовки его к вводу в эксплуатацию. Обрушились все 13 ферм перекрытия с уложенными на них плитами покрытия с засыпкой и стяжкой.

Специальной комиссией, назначенной Министерством строительства электростанций для расследования причин аварии, было установлено следующее...»

Это был результат работы комиссии. Читал Лялин, молодой, говорили, умный человек. Женя слышала, что его очень ценит Шварц. Она думала обо всем сразу: о Верке, об Усольцеве, о себе, вдруг почувствовала, что к горлу подступают слезы, будто без всякой причины, сами по себе. И хотя ей хотелось все услышать, даже увидеть, как прочтет Лялин то или иное место, она ничего не могла с собой поделать: сдали нервы. До ее слуха долетали слова: «При составлении рабочих чертежей фермы проектная контора исключила шпренгельные раскосы... Проверочный расчет фермы не производился. Управление промстроя произвело замену пенобетона на шлак в перекрытии цеха, что повлекло за собой увеличение нагрузки до 85 кг на квадратный метр против расчетной... Согласование с конторой не было сделано... Гипроавтотранс отступил от норм, не поставил по торцам фермы вертикальных связей...»

Женя слушала и думала о том, что, наверное, все правильно в таком выводе комиссии. А людей-то нет, и Верка уехала, и многое другое случилось, такое, что имело прямое отношение к аварии, но никогда и нигде не будет записано. Вообще если судить по бумажкам, большим и малым, о жизни на стройке, как мы часто и судим, думала она, то все выглядит совсем обыденно. Может, только в войну документы обладали реальной драматической силой. Мы не умеем писать эти документы времени, опускаем все творческое, все человеческое, что сопутствует стройке. А потом, оглядываясь, мы поражаемся, как же мы такое сделали, если кругом только и написано, что это нам досталось легко и просто.

...Лялин между тем зачитал решение объединенного постройкома о проверке всех иных действующих перекрытий и тех, что строились и проектировались с «целью гарантий против обрушений и разрушений», как говорилось в тексте. Рекомендовалось пересмотреть штаты проектной конторы, техинспекции и техотдела, а материалы о расследовании аварии передавались в прокуратуру для привлечения виновных к судебной ответственности.

На этом заседание окончилось, и люди разошлись.

 

Глава одиннадцатая 

С приездом Виктора все в ее жизни стало на свое место. Жене теперь казалось, что и временный переход на другую работу также пошел ей на пользу. Саркисов к ней благоволил, она научилась понимать и видеть то, что прежде не видела. Даже проклятый Терещенко смирился под ее напором, не мстил, а однажды высказался в том духе, что у него не может теперь быть нарушений, потому что в главном управлении сидит его собственный, как он выразился про Женю, постоянный представитель.

Терещенко, когда требовалось, умел и пошутить, а она вдруг поняла, что для таких, как он, единственно важно положение, занимаемое человеком, и только. Они готовы горячо полюбить терзающего их тигра, если тигр по должности и по чину имеет право на такую любовь.

Даже авария на промплощадке как-то начала забываться, и отъезд Веры на другую стройку не казался теперь непоправимой бедой. Там такая же стройка, те же заботы, объемы... При желании можно и встретиться: два часа на самолете не расстояние.

Только одно огорчало ее — предстоящий отъезд Виктора: ведь новая командировка неизбежна. Она стала бояться Чуркина, ей казалось, что все ее одиночество и боль начинались где-то в горкомовском кабинете. Поэтому в день приезда она не отпустила мужа в горком.

Фотографии со стен она сняла, оставила одни плакаты по технике безопасности, которые принесла с работы.

«Перевозка людей разрешается только в оборудованных для этой цели машинах!»

На плакате была нарисована идеально красивая машина, в которой сидели идеально красивые рабочие. А они вчера в будке «забивали клин», то есть между тесно сидящими вклинивается еще один и под громкие крики: «Раз!» — начинает ужимать соседей и в конце концов садится.

Днем прямо с работы Женя позвонила в общежитие, попросила Матрену позвать Виктора.

Матрена постучала в пятую комнату, сказала в приоткрытую дверь: «Там твоя Женечка соскучилась, по телефону звонит».

— Приезжай,— говорила Женя.— Ангара пошла.

— Куда? — спросил он без любопытства.

— Куда пошла или куда приезжать? — переспросила, засмеявшись, Женя, и он почувствовал в ее голосе те особые интонации, которые всегда таили для него новые открытия в ней самой, в Женьке.

Вдруг он понял истинный смысл сказанных ею слов: «Ангара пошла».

— Ну, приезжай,— настойчиво повторила Женя.— Ангара последний раз идет, ее же закроют навсегда. Ты почувствуй это слово: «навсегда».

Он быстро оделся и вышел. Дорогой думал не об Ангаре, а о Голубке, хотя Ангара заслуживала, чтобы о ней вспомнили добром. Уходил зимний лед, на котором, казалось ему, остались их с Голубкой следы, вспомнился ему и первый танец на снегу после свадьбы около геологического клуба.

Вблизи управления Виктор слез с машины, зашел в отдел — Жени там не оказалось. На дверях висела «молния»:

«Сегодня в ночную смену среди работающих бригад были проведены соревнования по новому виду спорта, сложно именуемого «ктокогопереспит». Бригада Сышука заняла первое место, набрав 128 храпочасов из 160 возможных. Выносится благодарность руководству третьего участка за хорошую организацию соревнований».

Женю он нашел за зданием управления, на скале: она стояла, сунув руки в карманы, и смотрела вниз.

— Это называется ледяная мельница,— сказала она, почувствовав присутствие Виктора позади себя; не глядя, она знала, что это он. Глаза ее были широко открыты, она была изумлена всем, что увидела.

Виктор сперва смотрел на плотину. Как она выросла! А котлован будто стал меньше, пустыннее. Он перевел взгляд на Голубку, он мог бесконечно глядеть на нее, ему было интересно угадывать ее чувства.

— Ну смотри, смотри, да не на меня,— говорила она с ласковым отчаянием, с любовью ко всему, что было вокруг, и к нему тоже. Она была поражена, что он спокоен, что он не чувствует, как сейчас все ново кругом, в этой вздымающейся стихии из льда и воды, в тонком, колеблющемся над Ангарой воздухе. «Льды протерлись, ты видишь? Нет? Как чулки протираются, до дырок... А мы сейчас новые опалубки ставим, которые не зимние, я их называю «демисезонными».

Она что-то еще говорила, но голос ее был далекий, как в телефоне, замирающий от неожиданных чувств, от удивления.

Откуда-то из-под горки появился Саркисов, запыхавшийся, тоже веселый. Он поздоровался, обратился лицом к Ангаре.

— Вы посмотрите, там внизу, на камне, целуются люди: что весна делает!

Внизу действительно целовались, и Женька быстро посмотрела на Виктора, она бы тоже могла сейчас поцеловать его, так было прекрасно кругом.

— Эй! — закричал Саркисов, наклоняясь и взмахивая руками, в нем тоже забродило ощущение счастья.— Э-эй! Я этот камень арендую на завтра.— Ему ответило эхо.

Все снова стали молча смотреть на реку, Саркисов в своем непрерывном воодушевлении не мог не говорить. Теперь он стоял так близко к Виктору и Жене, что они слышали, как пахнет от него «Шипром». Он таинственно, будто по секрету, рассказал им анекдот. Как свалился в расширенный шов рабочий, зацепился за арматуру, закричал: «Помогите!» — «А ты чей будешь?» — спросили его сверху. «Мамкин я, помогите, братцы!» — «Из управления-то какого?» — «Усгэсовский я, братец, подай скорей руку!» — «Так это не из нашего управления, мы с УГСБ!»

Пролетел вертолет, метеорологи проводили исследования и бомбежку ледяных полей.

Саркисов вытер ладонью слезу, набежавшую от ветра, сказал, повернувшись в сторону управления, будто собираясь уходить:

— Чаровно. Чаровная картина, как говорят украинцы. В этом пространстве государство Люксембург уместится. А вы видели хоть раз, как пускают первый агрегат на станции? — спросил Саркисов. И повторил: — Нет, вы видели?

— Ну, корреспонденты,— сказала Женя, засмеявшись,— иностранные гости, начальство, а где-нибудь в сторонке — строители...

— Нет, нет, я не про это,— не замечая шутки, повторил Саркисов.— Гости и прочее — это все наверху. Нужно быть в машинном зале, чтобы увидеть самое интересное.

Он говорил:

— Это не все знают. Я вам точно говорю. На маховик приклеивают белый кусочек бумажки. Когда откроют затвор, загудит железо под напором воды, тут и смотри: шевельнется громадный маховик и начнет набирать скорость. По белой бумажке будет видно, как он шевельнется и пойдет тяжело крутиться... Вот, ребята, ради этого мгновения, чтобы своими глазами увидеть, как пойдет вкруговую маховик, а все вокруг будет дрожать от напора воды, бетонная подставка, железные стены и само здание,— ради этого стоит работать здесь и ждать. Великолепный миг! Я переживал его несколько раз и жду снова.

Саркисов собрался уходить, сказал на прощание:

— Вот что, молодые люди! Приходите-ка завтра к нам домой. Кармен Борисовна что-то колдует, печет: у нас традиция в семье, знаете, отмечать, когда речка по весне пойдет...

Он как бы нечаянно назвал Ангару речкой, и ему это понравилось. Уходя, он добавил:

— Хорошая речка... Так не заставляйте себя ждать!

Саркисов ушел, они остались вдвоем, обратись к строящейся плотине лицом. Она поднималась у их ног, как огромный промышленный город, синий воздух колебался от многочисленных дымов. Ничего в подробностях нельзя было отсюда рассмотреть, даже большие экскаваторы, МАЗы и ЯЗы казались не больше игрушечных. Черный силуэт эстакады, как ажурный мост, перечеркивал поперек реку, его огромные размеры подавили все окружающее, изменив истинный объем.

Женя подумала: «Все стало казаться ближе и лучше». После тяжелой зимы, когда изо дня в день, а точнее, из ночи в ночь, потому что ей доставались чаще ночные смены, все примелькалось, стало одинаковым и одинаково серым, она словно впервые увидела свой котлован вот таким. Он открылся ей заново после долгих снегов и густого дыма, смешанного с морозным паром от порога. Воздух над котлованной впадиной очистился и заголубел, скалы блестели под солнцем, и плотина вдруг поднялась, оформилась, и то, что прежде было только блоками, проступило из хаоса деталей и стало приобретать свою будущую неповторимую форму. «Вот так из наших дней и ночей, из мелкой ругани, из планерок, заседаний, беготни и всякого такого возникает что-то вещественное»,— неожиданно подумала Женя. И то, что она сейчас видит, сделала также и она... Это сделала она и другие люди, которые, наверное, тоже работали, не оглядываясь на сделанное, да и сейчас по инерции не могут оглянуться и удивиться самим себе.

— А зимой я ничего такого и не видела,— призналась Женя.— Нет, ты посмотри, что мы построили, выше стометровых скал... Но там же работала природа, а здесь просто мы. Как странно, да?

— Не мы, а вы,— вдруг сказал Виктор.— При чем тут, в самом деле, я?

— Да все мы,— говорила Женя негромко, не замечая его раздражения.— Все, понимаешь? По отдельности такое никто не сможет совершить.

— Мы пахали,— сказал Виктор, относя эти иронические слова к себе.

Он так сильно завидовал Жене, что ему стало стыдно.

— Хорошо,— сказал он.— Даже не представлял, что может быть так хорошо.

— Отец место выбирал,— похвалилась Женя.

Мимо них прошел Севка Рахманин, торопясь на смену. Не останавливаясь, он поздоровался, спросил:

— Что хорошего?

— Да вот Ангара пошла!

Женя и Виктор ответили почти одновременно.

Рахмаша кивнул и пошел дальше, озабоченный своими предстоящими делами и мало вникая в смысл сказанного. Но вдруг он встал, будто ударился о невидимую стенку, и спросил: «Что, Ангара пошла?» Он подошел к краю скалы и тоже стал смотреть. Наверное, и он увидел нечто новое для себя, и это отразилось на его лице.

— Бывает же такое! — сказал он, покачав головой и улыбнувшись.— Бегаешь, бегаешь, и некогда посмотреть. Говорят, в первом квартале вы опять отличились? — спросил Рахмаша.

— Говорят,— отвечала Женя.

— Ну, и поздравляю, премиальные получите.

— Спасибо.

— Это ты Саркисова благодари, он у вас как гегельянец: из ничего может быстро сделать нечто...

— Чего не наговорят от зависти,— отвечала Женя.

Так они с Рахмашей вполголоса переговаривались, мирно, почти добродушно, и было у них одно совершенно общее, как подумалось Виктору: оба они были причастны к этой стройке. Сейчас он завидовал и Рахмаше, который, конечно же, был хвастун, но делал свое дело не хуже, чем остальные, и мог, проходя, говорить о каких-то общих делах с Женей.

Он ушел, и Женя весело сказала, выходя на дорогу:

— Хвастунишка невероятный, но он действительно много знает. Этого у него не отнимешь.

Их обогнали солидный мужчина с девушкой. У девушки был отломан каблук, и она хромала.

— Скажите, пожалуйста, как отсюда добраться до поселка на левом берегу? — спросила девушка.

— На автобусе. Или на машине,— сказала Женя, оглядывая эту пару: оба были хорошо, даже нарядно одеты.

— А вы не знаете, когда будет автобус?

— Сейчас узнаем,— сказала Женя, направляясь к ближайшей прорабке. Мужчина и хромавшая девушка пошли за ней.

— Мы от министерства здравоохранения,— сказала девушка.— Я первый раз здесь, но это все удивительно. Как здесь люди работают, за это надо Золотые Звезды давать!

— Всем не дашь,— произнес ее спутник.

— Всем, всем надо давать,— говорила девушка. — Вы же видели, как люди работают. Как они живут здесь, на Севере.

Мужчина сказал:

— Я был в Средней Азии на постройке канала. Там свои неприятности — жара, пыль, там вовсе не легче, поверьте.

— Да я верю,— отвечала девушка.— И узбеков надо, награждать. Как вы не понимаете, все эти люди достойны наград!

— Это ваш муж? — спросила она Женю про Виктора.— Какое у него волевое лицо! Я сразу подумала: «Вот настоящий строитель».

Женя открыла дверь в прорабку, там сейчас никого не было, стала звонить диспетчеру. Автобусов не ожидалось, и она сказала:

— Гриша, пришли машину, тут товарищи из Москвы не могут попасть в Постоянный... Договорились? Спасибо.

И уже этим двоим она сказала:

— Подождите здесь, минут через пятнадцать придет будка.

Девушка стала благодарить ее, а Женя предупредила:

— Смотрите не прозевайте.

Виктора около прорабки не оказалось. Женя нагнала его далеко на дороге и спросила:

— Ну, чего ты? А я тебе приготовила такой сюрприз...

Он шел не оглядываясь, не отвечая. В его ушах еще звучало: «Какое волевое лицо! Вот настоящий строитель!» Это было как пощечина ему. С некоторых пор ему казалось: каждое такое слово направлено против него лично, потому что он не строит здесь, а ведь он сильный, здоровый и мог бы строить, как другие. Женя шла рядом и что-то говорила, а он думал: «Или сейчас, или никогда. Прямо сейчас я пойду к Чуркину, все скажу ему. Пускай он обижается, пусть горячится, но я живой человек. Я хочу строить, кто мне может запретить! Почему я занимаюсь не своим делом? Так я и скажу».

Виктор оглянулся: Женя стояла посреди дороги в отдалении и грустно смотрела на него.

Виктор сидел в кабинете второго секретаря и читал письма, пришедшие в горком. Писем приходило много, и были они в общем-то одинаковые. Люди хотели работать в Ярске и спрашивали, что для этого нужно сделать. Виктор внимательно прочитывал одни письма, другие только пробегал глазами. Он знал, что ответит на все.

Писали учителя, солдаты (от них всегда было особенно много писем), машинистка, узбекский юноша, который хотел быть шофером, чтобы прокормить больную мать. Многие спрашивали, какие взять с собою вещи.

Виктор вспомнил об одной семейной паре: для утешения родных они написали домой, что получили отдельную комнату. Сразу же на их адрес поступили шкаф и диван, которые и до сих пор стоят в коридоре общежития.

Одна энергичная девушка писала: «Ждите телеграмму о выезде». Еще одна девушка по пунктам перечисляла вопросы: 1. Положение дел в Ярске. 2. Крыша над головой. 3. Снабжение. 4. Климатические условия. 5. Культурные очаги. Так и писала молодая учительница из города Корсакова: «Культурные очаги».

Семья ленинградских инженеров интересовалась земельными участками, а студенты из Севастополя хотели узнать, когда в Ярск приходит настоящая весна и когда выпадает первый снег: для них это очень важно, они южане...

Виктор глянул в окно. Когда тут выпадает этот самый снег? Он бы скорее спросил, когда же он перестает идти. Надоел снег, надоела распутица, в коридоре около их каморки люди, проходя, громко топочут ногами, сбивая грязь, а Матрена на всех лается и гонит мокрой тряпкой. Женя мерзнет по утрам, пьет всегда стоя кипяток, потому что опаздывает на работу, а руки у нее от холода синие. Позавчера, что ли, к ним зашли дружинники, проверявшие порядок в общежитии, увидели Женю и потребовали, чтобы женщин ночью тут не было. Виктор выпер их за дверь: «Что же, я с собственной женой не могу находиться вместе?»

Виктор выглянул из своей комнаты, спросил секретаршу:

— Чуркин у себя?

Она кивнула. Чуркин был один, что случалось крайне редко. Увидев Виктора, он воскликнул:

— Ага! Сам пришел. А тут тебе писем подвалило. Ты, кстати, никогда не слышал такого имени: Азурита? И не услышишь. Родители так назвали дочь в честь редкого минерала. А дочка действительно редкий экземпляр, вот пишет, что работает в заводской столовой, но ей надоело, потому что всю жизнь она мечтала о красивой жизни...

Чуркин улыбался, зубы его блестели.

— Вот напиши ей, что не по адресу обратилась. Пусть получше обслуживает рабочих, тогда у нее будет все красиво.

Виктор взял протянутое письмо, но сказал:

— Надоело мне это.

Чуркин не удивился, сказал только:

— Мне тоже письма надоели, но ведь за ними люди. Нужно им отвечать.

— Не письма,— сказал Виктор. — Мне здесь работать надоело.

Наверное, Чуркин понимал, о чем говорит Виктор, но он ответил так:

— Ладно, пошлем по объектам. Мы давненько не выезжали на строительство железной дороги. Тебе полезно будет проветрить мозги.

— Я говорю, мне осточертела вся эта работа,— громко сказал Виктор, делая ударение на слове «вся».— Надоело мне это. Я строить могу, мне перед женой стыдно, она вкалывает, а я лясы точу...

Чуркин, улыбаясь, глядел на него. Он знал, что Виктор это скажет, и теперь произнес:

— Не заводись, не заводись...

— Я же мужчина, в конце концов я сумею строить не хуже других. Приехать в Ярск только затем, чтобы возиться с бумажками и заниматься трепотней...

Чуркин встал, подошел к двери и выглянул: девушка-секретарша сидела за своим столиком и ела конфету с хлебом. Он закрыл дверь поплотней, и, когда повернулся, от его приветливости, от обычной его улыбки на лице не осталось и следа.

— Уйди отсюда,— сказал он коротко.

— Как? — спросил Виктор, бледнея. Так с ним еще Чуркин не разговаривал.

— Оставь меня, понятно? — сказал Чуркин и оглянулся на дверь. Виктор продолжал стоять посреди кабинета. Он покраснел и молчал.

Чуркин несколько раз прошел по кабинету и сел.

— Совесть надо иметь, чтобы так говорить о нашей работе,— сказал он негромко.— Вот я сейчас занимаюсь уборными. Да, да, не морщься. Приходят люди и говорят: не хватает уборных, за домами кучи выросли. Техотдел ломает себе голову, потому что ошиблись в расчетах. А они говорят: «Не ошиблись, просто люди ленятся чистить толчки на морозе». И я звоню, хожу, проверяю, сам чуть не в дерьме, вот какая у нас работа...

Чуркин помолчал, добавил:

— Вон та девочка, с именем редкого минерала, может писать о красивой жизни, потому что не поняла еще, что не место красит человека... Она глупенькая, ей объяснять надо, но ты-то, ты как мог так говорить?

Чуркин замолчал, посмотрел на Виктора, потом вышел из кабинета.

На этом их разговор окончился.

Однажды Женя пришла в горком. Постояла в кабинете, оглядывая стены, знамена в углах и стол Виктора. Потом сказала тихо, должно быть, чинная казенность обстановки подавляла ее:

— Ты можешь в перерыв пойти со мной?

— Куда? — спросил Виктор.

— Можешь или нет?

— Ну конечно. Только скажи куда.

— Сам увидишь.

Она привела его за Ярск, в лесок. По каким-то неуловимым признакам, по странному безудержному горячему свету, исходившему из ее глаз, по губам, что-то произносящим и будто живущим отдельной жизнью, наконец, по всему тому, что мы называем биотоками и что есть на самом деле сила чувства, он понял необыкновенность минуты.

Теперь он шел за ней и думал, что, сейчас весь как бы намагничен и мог бы заразить кого-то третьего этим неизвестным, непонятным пока ему самому чувством. Все шло от Голубки.

Он понимал все, что творилось с Голубкой. Должно быть, ей сегодня девчонки из отдела геодезии принесли цветы, подснежники. «Ты видел, ты знаешь, какие они? Они такие пурпурные, фиолетики, в серой воробьиной шерстке исподни, с синими клювами и круглые... Их хочется погладить рукой...»

Когда они вышли на поляну, окруженную с трех сторон лесом, открытую солнцу со стороны Ангары, они разглядели на самом теплом пригорке между сухих прошлогодних трав несколько крошечных цветочков, если только это были цветы.

Голубка подошла к пригорку, к ним вплотную, встала на колени и замерла над ними. Можно было подумать, что она молится.

— Милые,— выговаривала она, обращаясь к подснежникам, испуганно-удивленно, как будто они были живые и умерли бы, если их взять в руки. — Коротышки мои, первые самые...

— Но ведь это подснежники! — воскликнул Виктор.

— Ага, настоящие подснежники!

Им обоим стало весело. «Тру-ля-ля! Мы нашли подснежники,— распевали они.— Тру-ля-ля! Они не похожи на цветик-семицветик, не похожи на цветок папоротника... Тру-ля-ля! Даже на цветок эдельвейс — горное солнце — они не похожи нисколько, а только

На обыкновенный подснежник! Блестящий подснежник, Фарфоровый, тонкий, Живой он и теплый...»

Они сорвали эти слабенькие росточки и понесли их осторожно на ладони, как носят птенцов или еще слепых котят.

Над водой пищали стрижи, прозрачный воздух менял перспективу, все казалось сейчас ближе, чем было на самом деле. Виктор закричал:

— Же-нь-ка!

Эхо отразило его голос от дальнего противоположного берега, а потом еще десятикратно от каждой опоры эстакады.

— Же-нь-ка! — закричал он еще громче.

И сверху, с нависающей над ними скалы, кто-то спросил серьезным басом:

— Ну чего, я — Женька?!

Они тихо засмеялись и, крадучись, побежали у самого края обрыва. Женька вдруг упала. Стоя на одной коленке, потерла ногу, дальше пошла прихрамывая.

— Что у тебя? — спросил Виктор.

— Так. Ерунда.

— Покажи.

Она не хотела показывать. Он присел у ее ноги, задрал штанину: из глубокой царапины сочилась кровь.

— Зацепилась. Вот,— говорила она виновато.

Он разорвал носовой платок, затянул ногу выше царапины. На белой материи проступило кровавое пятно.

— Ерунда,— сказала она.— Честное слово, ерунда. Я пойду к себе, а ты жди меня у машины и смотри не придуши цветы...

Солнце стояло еще высоко, у правого берега, чуть ниже эстакады. Первая смена шла с работы.

Виктор потом подумал, что нисколько не беспокоился о Женьке: ничего с ней не могло случиться. Счастье приносит чувство неуязвимости, почти бессмертия, оттого оно и счастье.

Через несколько дней Женя принесла с работы яблоки, большой кулек.

В Ярске яблоки — событие, она же небрежно швырнула кулек на стол, забралась с ногами на одеяло и торжествующе посмотрела на Виктора.

Он был занят, пришивал пуговицу к меховушке.

— Я сочинила сказку,— сказала она.

— Да? — спросил он, уколов иглой палец и морщась.

— Я сочинила сказку про яблоки,— терпеливо повторила она. Ноги она подобрала к подбородку.— Ты будешь слушать мою сказку, а то я уйду и расскажу ее вон той ярской собаке...

Он отложил меховушку и посмотрел на нее. Вдруг он понял, что что-то случилось, так странно было все в ней. Брови вздрагивали, все лицо и губы были в движении, ом такой ее никогда не видел.

Он каждый раз думал: «Такой я ее еще не видел»,— потому что она всегда была новая в эту удивительную для них весну.

— Ну вот, слушай,— то ли с вызовом, то ли с отчаянием сказала она.— Небо было голубое-голубое. Облака казались снизу темными, но с боков они ярко светились от заходящего солнца. Шла по грязной дороге девушка и несла яблоки, целый кулек, купленные в котлованской столовке. Что, не похоже на сказку? Ну да, именно в столовке. Зато она несла эти яблоки самому ее человеку, понимаешь? «Самому». И только о нем она и думала, как принесет ему яблоки, а он скажет: «Яблоки, здесь? Это почти событие...» Она несла яблоки и не заметила, как вошла в опасную зону, и раздался взрыв. В нее попал случайный камень, она упала и рассыпала яблоки. Ничего волшебного, да? Но ведь камни сыпались градом, а она думала о любимом... Она действительно упала и рассыпала яблоки, и ты не смейся. Она уже умерла, а небо было голубое-голубое, и валялись рассыпанные яблоки. Они, когда падали на скалу, немного побились, но тот, кому они предназначались, ничего об этом не знал. И никогда ничего не узнает. Вот такая сказка,— сказала Женька и освобожденно, почти ликующе засмеялась. Но в глазах ее был страх, и Виктор спросил серьезно:

— С тобой что-нибудь случилось?

— Нет,— сказала она.

— Совсем ничего?

— Конечно, ничего. Если не считать, что я сочинила сказку. Ведь это тоже «случилось», милый, неужели тебе не хочется попробовать яблочков?

Виктор успокоился, погладил ее колени, волосы. Взял из кулька два яблока, они по краям были побиты.

— Да,— отвечала она сдержанно, почти с гордостью,— как в сказке.

Она никогда ему не расскажет, что она пережила. В столовке давали яблоки, она подумала о Викторе и встала в очередь. За ней стоял Юрка Половников, он рассказывал анекдот: «Мужу сообщают: ваша жена попала в клетку льва». А муж говорит: «Я помогать не буду, пусть лев выкручивается сам!»

— Юрка,— сказала Женя, глядя только на яблоки и на продавщицу. Ей очень хотелось принести яблоки Витьке.— Юрка, почему у других вылетают изо рта розы и лилии, как в сказке, помнишь, а у тебя лягушки и жабы?

Юрка хохотал, все шумели из-за яблок, потому что они кончались. Жене яблоки достались, Юрка забирал последние, у него клянчили хотя бы полкило другие женщины.

Она вышла из столовки, облегченно вздохнула, жмурясь от солнца, подумала, как она просто скажет Витьке: «Вот яблоки». Он должен сильно удивиться, потому что после Иркутска они ни разу не видели яблок. Недавно, гуляя, они вдруг натолкнулись на парня и девушку, которые гуляли так, как прежде они: «тянитолкаем». Сперва они подумали, показалось. Но те двое шли и разговаривали лицом к лицу.

Им стало жалко, что кто-то еще знает их «тянитолкая», потом Витька сказал: «Ну и что, пусть ходят, если нм хорошо».

Около Женьки, где-то среди скал, раздался контрольный выстрел холостого патрона. Она оглянулась, не понимая, откуда выстрел, почему здесь, около нее...

И сразу вспомнила. Сейчас время взрыва. Как она прошла, не заметив заслона, как она вообще ни о чем не подумала, вот удивительно!

Она стояла с пакетом яблок, растерянно оглядываясь вокруг. Она подумала о Витьке, о себе, подумала, что не сможет принести ему этих яблок. Не сможет, потому что так глупо вышло, а сейчас будет взрыв. Секунда, две или три.

Она видела неподалеку экскаватор, представила, как сломя голову бегут сейчас взрывники в свои укрытия, а шнур горит, и ей бежать уже поздно.

В мыслях у нее мелькнуло, что она не успеет сделать и шага, как грянет взрыв, поднимая вокруг землю и камни. Тогда она обхватила обеими руками кулек с яблоками, загораживая, оберегая почему-то их.

Но взрыва все не было, она подумала, что успела бы достичь экскаватора, если бы на мгновение раньше кинулась бежать. Но сейчас было действительно поздно.

Однако взрыва все еще не было, она сделала первый к экскаватору шаг, второй шаг, понимая тщетность своих попыток. И вдруг побежала, роняя по пути яблоки, чувствуя, как они летят на скалу и ей под ноги, и ничего не видя, кроме темной дыры ковша.

Взрыв прозвучал не раньше, чем она оказалась там, сердце ее колотилось, она села, закрыв глаза, тяжело дыша.

Она поняла потом, что взрыв вовсе не запоздал, просто она быстро думала и чувствовала. Так быстро, что время от контрольного выстрела до залпа показалось ей вечностью. Но еще она подумала, что с ней и не могло ничего случиться по той причине, что не могло, да и только. «Это не может быть, потому что это не может быть никогда». У нее звучало по-другому: «Я люблю, и со мной ничего не может случиться».

Ветром от взрыва бросило на ковш, под которым она сидела, песок и мелкий щебень. Потом застучали градом камни, несколько ударов было особенно сильных.

Она дважды сильно вздохнула. Когда прозвучал контрольный выстрел, она встала, собрала яблоки и пошла домой.

Ее никто не видел.

Она не могла спокойно сидеть на месте, медленно говорить, жить, как жила до сих пор. Все в ней сейчас было ускорено, она чувствовала остро каждое мгновение, и оттого тишина вокруг удивляла ее. Виктор поцеловал ее в глаза, которые сохраняли какую-то неизвестную ему опасность и напугали бы его, если бы не общая ее счастливая взбудораженность.

На другой день они собирались зайти к Саркисову, но так и не зашли. Виновата в этом была областная газета, которая напечатала статью Виктора о ЛЭПе. Статья была небольшая, в два неполных столбца, называлась она: «Человек — существо небесное». Далее шло: «Не домашнее, не земное, а именно небесное, он для чистых и красивых дел создан».

Виктор уже не помнил, кто написал эту вторую фразу, он или сама корреспондентка за него дописала. Но в принципе все было верно, он прочел статью от начала до конца, как новую, потому что уже забыл ее. В ней рассказывалось об Олеге, о Карпыче, о славных делах лэповцев. Упоминался погибший Витька, говорилось кое о каких недостатках. Подписано было: «Инструктор горкома комсомола В. Смирнов».

В тот вечер они купили бутылку шампанского. Совсем не из-за статьи, хотя статья была приятной неожиданностью и их взволновала. Им вообще захотелось вдвоем отпраздновать и речку Ангару, и то, что они вдвоем, и то, что им хорошо.

Так бывает, что нужно посидеть вдвоем и выпить. Женя по этому поводу купила шоколадку «Басни Крылова», а пока Виктора не было, написала на обертке стишки: «Я «Басни Крылова» тебе подарю, медведь примостился на самом краю, с тобою и с ними начнем веселиться, и нас не надует рыжая лисица...» Женька отстаивала свое право писать «рыжая». Дальше шло совсем веселое и смешное, предлагалось все выпить, съесть, а стихотворение сжечь.

Так они и сделали.

Им было хорошо.

В Ярске статью встретили по-разному. Но недоброжелательно к ней отнеслось лишь кое-какое начальство: в ней увидели скрытый намек на недавнюю аварию. Должно быть, упоминание о смерти лэповского Витьки было не ко времени.

Из постройкома позвонили Чуркину, стали расспрашивать о Смирнове, под конец сказали: «Его статья — это наше с вами упущение. Попросите его зайти в понедельник, если он сможет».

Чуркин нисколько не был удивлен таким оборотом событий, он передал Виктору, его голос звучал насмешливо:

— Нужно сходить, раз просят, там Лялин хочет с тобой познакомиться. Ну, может, что внушать будет, не без того.

Он скалил золотые зубы, но больше ничего не говорил. Хоть бы успокоил, посоветовал что-нибудь, а то, наоборот, смеется. Должно быть, Чуркин просто считает всю эту возню в порядке вещей, может, он сам прошел через такое.

А как себя вести,— тут думать надо самому.

Женя заметила его смутное состояние, она сказала:

— Но ведь ты написал правду, Вить?

— Да,— отвечал он.

— Чего же ты боишься?

— Ничего я не боюсь.

— Ты зайчишка,— сказала Женя,— набедокурил, а теперь хвостик трясется.

Он хотел бы разозлиться, но она говорила уже серьезно:

— Не беспокойся ни о чем. Может, кому-то что-то невыгодно, но ведь ты прав и должен быть горд этим.

Для него было важнее всего, что думает обо всем этом Женя, и он был ей благодарен. «Женя меня понимает, а это самое главное».

В понедельник он пошел в постройком.

По пути он забежал к Саркисовым извиниться, что они не смогли прийти. Встретила его Кармен Борисовна.

— Проходите, проходите, Витя,— сказала она с порога.

И пошла по комнатам, задвигая стулья, поправляя скатерть. Наверное, она только что встала.

В доме Саркисова было много мебели, и Кармен Борисовна всегда кричала: «Задвигайте стулья! Боже мой, ну задвигайте их под стол, от них житья нет!»

— Я вам звонила,— сказала она, приглаживая пышные седые волосы.— Я вам звонила, но что-то у нас с телефоном. Ой, он отключен,— спохватилась она.— Это Баграт Захарович... Видите ли, у меня опять разболелось сердце, вызывали врача. Только под утро уснула. Нет, нет, ничего, раз встала — больше не лягу, да и по хозяйству много дел. Ох, ребятишки, тяжеловато, когда этот мотор барахлит.— Она прикоснулась рукой к груди и пошла по комнатам энергично, вовсе не походкой больной женщины, все убирая на место какие-то вещи.

— Я как-то грохнулась тут, а врач оказался рядом, повезло. Он у нас бывает в гостях. Баграт Захарович что-то его спрашивает, а он отвечает: «Трудно вам придется через несколько лет». А я пришла в себя и все слышу.

Кармен Борисовна ушла на кухню, принесла печенье, сыр на блюдечке, чай в жестяном чайничке.

Виктор поднес чашку к губам, украдкой разглядывая Кармен Борисовну. Он думал о том, что она очень сильная женщина, у таких хватает силы всю жизнь мотаться по стройкам, бросая один дом, другой, привыкать к разным климатам.

Он подумал о Голубке, что ей, при ее какой-то незащищенности, стройка в общем противопоказана.

Все-таки стройка похожа на опасного, неприрученного зверя: ее любишь, но ее и боишься. Нужна гибкость, чтобы уметь приноравливаться к ней. Голубка же не умеет лавировать, у нее тоже будет болеть сердце.

— Вы привыкли к стройкам? — спросил Виктор.

Кармен Борисовна мягко, почти грустно отвечала:

— Не знаю. Нет, наверное. Всегда кажется трудно. Вы знаете мою родословную? Мать у меня была француженка, приехала в десятом году из Парижа в Петербург, вышла замуж за бывшего министра, тот получил назначение в Екатеринбург. На Урале она познакомилась с одним горным инженером, это был мой отец. Два года она с ним помоталась, развелась, вернулась в столицу, я уже была на свете... Нет, вы представляете, что могло родиться от этой странной пары? Вот, честно говоря, иногда стыдно признаться, что люблю черную баню. Откуда это у меня? Вы пейте чай, он у вас остыл!

Кармен Борисовна быстро уходит на кухню, возвращается, походка у нее как у семнадцатилетней девочки — такая легкая.

— Когда я познакомилась с Багратом Захаровичем, ему было тридцать два года. Семнадцати лет он уже работал техником изыскательной партии. Северо-Кавказской железной дороги, потом был конторщиком, красноармейцем, счетоводом, чертежником, студентом... Он еще студентом, Витя, строил Волховскую ГЭС, а потом — вот такой список гидростанций, их все не припомнишь, я вам сейчас прочту.— Кармен Борисовна ушла в другую комнату, вернулась с листком бумаги, исписанным с двух сторон.

— Вот, вот. Инженер по проектированию Улыбинской ГЭС. Научный сотрудник Гидропроекта. Демянская ГЭС. Старший инженер Гипровода. Востокказахстрой, руководитель группы Алтай, инженер Мургорпроекта...

Виктор слушал, стараясь хоть что-нибудь запомнить — не для себя, для Женьки, он знал, как высоко она ставит Саркисова. Еще он подумал о Женьке и о себе, сколько строек смогут перечислить они, когда их спросят в конце жизни. Какой ценой достанется им их биография, а ведь они ее уже выбрали, и сомнений в выборе не возникало. Потом он подумал, что Ярск, наверное, из всех строек самая тяжелая — таких крупных раньше не бывало: большая стройка — большие противоречия, это же естественно. Значит, большие силы нужны. Он мысленно сравнивал Саркисовых с собой и с Голубкой и понимал, что они с Женей пока слабее. «Мы болезненно переживаем ложь и ханжество, научились отличать зло от добра, но сумеем ли мы встать поперек пути злу, когда это будет необходимо? Голубка сумеет,— подумал он.— А я еще нет. Она подставит грудь, если зло попрет на нее, как стальной бульдозер... Если ей не удастся пресечь его. Но сделает она только так, я уже это понимаю. А я? Рядом с ней я всегда буду сильным. Но смогу ли я быть таким же без нее, поступать так, как поступила бы она?.. Как бы она сейчас вела себя на постройкоме?»

Кармен Борисовна перечисляла между тем судоверфи в Петропавловске, Курск, Челябинск, Цимлянский гидроузел, Горьковгэсстрой и другие.

— Господи,— сказала она вдруг,— даже я сейчас не вспомнила бы всего. Витя, вы торопитесь?

— Не очень,— сказал он.— Меня в постройком вызывали.

— Да? — Кармен Борисовна быстро взглянула на него и пошла на кухню.— Пойдемте со мной, вы посидите, а я буду заниматься хозяйством.

На кухне она спросила:

— Это что, по поводу той самой вашей писульки?

Он кивнул. Она занялась посудой, и руки ее, гибкие, красивые, за которыми она, видимо, следила, сейчас двигались нервно.

— Вот я вам скажу,— произнесла она, замечая свою собственную нервность, останавливаясь и смахивая воду с длинных тонких пальцев.— Ему, Баграту Захаровичу, было тридцать два года, а мне девятнадцать. Как меня отговаривали выходить за него! «Смотри,— говорили мне,— какой он суровый, резкий, сухой». А я видела совсем не то, что мне говорили. И ведь не ошиблась я, правда? Баграт Захарович внешне сух? Но он ведь лирик, он романтик, он жизнь любит, музыку, книги... А как тонко он понимает стройку, он прямо чувствует ее нервами, вы поговорите с ним, Витя, не пожалеете. Вокруг меня молодые люди были внешне куда заметнее, но я выбрала его. Когда мы поженились, он сказал: «Я жизнь прожил, все повидал. Все. Ты же молода, даю тебе полную свободу». А я ничего ему не ответила. Но тогда, в тот час дала себе слово никогда в жизни не воспользоваться этой свободой...— Кармен Борисовна месила тесто для пельменей, продолжала: — Жили мы в Ленинграде, потом решили переехать в Москву. Поменялись. Перевезли в Москву вещи, книги. Договорились с одной теткой — она полгода поживет с нами, чтобы прописку нам оформили, а потом уедет. Это было как раз в сорок первом году.

Как сейчас помню, Баграту Захаровичу дали путевку в дом отдыха Эстонии, в воскресенье 22 июня мы должны были отправиться, но я не захотела ехать в жестком вагоне. Видите, какая я была барыня! Взяли мы билет на следующий день, а тут — война. Баграта Захаровича сразу направили в Челябинск, а потом в другое место, в третье... Только иногда вспоминали нашу московскую квартиру. Другие, практичные люди успели сделать все: похлопотать, взять бронь, да... А ему сказали: «Надо». Еще сказали: «Не беспокойтесь, сделаем главное дело, создадим оборону — за жильем дело никогда не станет, сами понимаете. Было бы чем защитить это самое жилье от самолетов да пушек».

Ну, конечно же, Витя, если бы мы напоминали часто о себе, так оно и было бы. Нас бы, может, и не забыли. А тут за работой другая работа, и всегда, всю войну и после войны, одно жесткое слово: «Надо! Надо! Надо!» До сих пор все надо. После Волгограда предложили нам квартиру в Ростове, опять не было времени подумать. «Ах, ну что за нее цепляться, не последний день живем!»

Но он-то витает в небесах, а я ножками по земле хожу. Я-то знаю, чего стоят обещания! Ему шестьдесят два года, последняя для него, Витя, стройка. Нет, он так не думает, я так думаю. Сейчас ему идут всякие предложения: читать лекции, Сочи предлагает жилье и работу... У него почти готовая книжка лежит. Нет, этого никто не знает! Тогда, в конце войны, мы заглянули в нашу московскую квартиру и нашли одну золу от книг. Тетка эта жила-жила да и начала топить печку библиотекой. Я ее не осуждаю, трудно же было, но она все тетради, все научные записи Баграта Захаровича пожгла! Весь опыт, всю его жизнь, то, что он готовил для других,— вот что невосстановимо. Он начал снова, уже многое восстановил.

Кармен Борисовна теперь готовила пельмени быстро-быстро, стаканом нарезала расплющенное тесто, руки ее были в муке. Боковым взглядом, которым умеют видеть только женщины, она углядела, как внимательно смотрит Виктор на ее руки, засмеялась:

— Ваша жена не умеет готовить пельмени? Присылайте, я научу. Скоро Баграт Захарович придет, будет торопиться: «Скорей, скорей, мне к Шварцу на совещание!» Я скажу: «Твой Шварц только еще на машине проехал обедать. Посиди спокойно хоть пять минут».— «Нет, опаздывать нельзя, будет важный разговор».

А тут как бы он приболел, ночью я просыпаюсь, слышу: он грохает да одеялом, значит, закрылся, чтобы я не слышала. Я говорю: «Завтра на работу не пойдешь».— «Как это не пойду?» — «А так. Я штаны спрячу». — «Другие найду». — «И другие спрячу». — «Я без штанов пойду, у меня с бетоном запарка». Слышали? У него с бетоном запарка. Он уверен, что без него в Ярске вообще ничего не сдвинется с места.

— И Женя будет такая же,— сказал Виктор неожиданно.

Он вдруг подумал, что разговор в постройкоме предстоит очень неприятный. Он сам не знал, отчего так подумал: будет ему там плохо, и все. Здесь же сидеть хорошо, глядя, как колдует Кармен Борисовна, здесь спокойно, уютно. Он признался себе, что невольно оттягивает время ухода, а в таких случаях говорят: «Ну, прогоните меня». Он вздохнул, поднялся с места и произнес эти самые слова: «Прогоните меня».

— Заходите, дети,— сказала Кармен Борисовна.— Позвоните вечером, расскажите, чем там кончилась ваша заварушка...

Виктор попрощался и вышел. Он снова подумал, что разговор предстоит нелегкий. Но он совсем не готов к нему, да и все надоело.

Постройком помещался в административном двухэтажном здании вместе с редакцией многотиражки. Из одной общей комнаты двери вели к председателю постройкома Лялину и к Усольцеву.

В приемной было шумно. Кричали по телефону, стучали на пишущей машинке, ели бутерброды, кто-то рассказывал свежий анекдот. Литсотрудник Саша, красивый курчавый парень, выкрикивал странные слова, составляя их по таблицам шрифтов, которые только что повесили на стене. В один выдох, угрожающе сведя брови, он произносил: «кебегеневехечешеще-е!» На Виктора поглядывали кто с любопытством, кто равнодушно, но без всякого сочувствия. Статью в областной газете читали все, наверное, знали, зачем он пришел, а может быть, считали его задирой или дураком. Хотя сами понимали, что написано все, как оно было.

Виктору показали, куда повесить куртку и шапку, проводили глазами, пока он заходил к Лялину. Саша, литсотрудник, угрожающе крикнул ему вслед третьим номером шрифта: «Кебегеневехечешеща-а!»

И все засмеялись, потому что шипящие подряд звучали очень смешно.

Лялин был худощав, лысоват, относительно молод. Ему было около сорока лет. Но он обладал большим опытом работы с людьми, умел понимать ситуацию, ладил с рабочими и начальством, его уважали. Людей он любил умных, но не занозистых. Таких, как Генка Мухин.

Он сидел за столом, но сразу встал, как только вошел Виктор, и спросил энергично: «Смирнов?» И подал руку. Слева от него сидел седой старик, который ограничился лишь кивком головы.

— Давно хотел на вас взглянуть, как-то прежде не приходилось нам встречаться, правда? — сказал Лялин дружелюбно, разводя руками и поднимая белые, бесцветные брови. Виктор подумал, что у таких энергичных людей они всегда бывают густые. Всем своим видом, приветливой улыбкой он как бы говорил: «Не смущайтесь, здесь ваши друзья, вызов наш не есть официальный приказ, но только просьба».

Седой человек кашлянул, но не улыбнулся и ничего не сказал. Во время всего разговора он так и сидел молча, глядя прямо в лицо Виктору. Руки у него были широкие, чуть подмороженные, красноватые — бригадир или рабочий, член постройкома.

— Вот и встретились,— повторил Лялин уже без улыбки, проводя ладонью по бумагам и морща лоб.— Не скрою, я звонил Чуркину, хотелось узнать о вас побольше... Он характеризует вас как думающего, активного человека. Принципиального, честного. Это хорошо. Нам как раз нужны такие кадры.— Лялин оторвался от бумаг и вроде бы мельком словно царапнул взглядом Виктора, повторив: «Это очень хорошо». Виктор уловил интонацию последнего «хорошо», за которым как бы стояло: «но вот что получается дальше»... Дальше была статья, они оба думают о ней, и если Лялин человек откровенный, пусть он прямо и заговорит о статье.

Если бы так случилось, он, Виктор, независимо ни от чего, стал бы уважать Лялина. Вот за это, прямоту и откровенность. Недомолвки хуже, противнее как-то. Лялин сказал:

— Разговор пойдет о статейке, которую вы опубликовали недавно в газете. Вы, конечно, догадывались, что разговор будет о ней.

Виктор кивнул, как-то весь напрягся, представляя, что теперь надо быть особенно внимательным, сейчас может прозвучать обвинение в его адрес, он должен хорошо понять, в чем его упрекают.

— Нам понравилось в целом то, что вы написали,— сказал Лялин.— Искренне, факты все верные.

Он опять скользнул быстрым оценивающим взглядом по Виктору, желая уловить впечатление от своих слов. Перед ним был молодой человек, черноволосый, чернобровый, с большими серыми глазами, на лыжном его костюме блестел комсомольский значок. Глаза его были широко открыты для понимания, для доверия. Лялин наклонился вперед, приближая к себе эти глаза, для них одних он теперь говорил.

— Я вас буду называть Виктором, ладно? Так вот,— продолжал Лялин,— все, что вы написали,— правда. Но, если честно говорить, это еще пустяки. Бани нет, газет не хватает, продукты... Все это, я повторяю, шуточки в сравнении с действительным положением дел на ЛЭПе. Положение там, нужно сказать, самое серьезное. Варварство и беспорядок, уж я-то фактов побольше вашего знаю, вы меня спросите, что там плохо... Нет дорог, отсутствуют технически грамотные кадры, нет дисциплины и техники безопасности... Тракторов нет! Контроля нет настоящего, туда вон бывших зэка посылают.

Лялин, поджав губы, помолчал. Виктор знал, что Лялин в числе первых приехал на ЛЭП и, прежде чем стать комсомольским, а потом руководящим работником, пилил просеку. ЛЭП он изучил хорошо, ему можно было поверить.

Как странно! Виктор ожидал упреков за строгую критику — и вдруг его упрекают за несерьезность и мелочность ее.

— Теперь вы можете спросить: почему же тогда товарищ Лялин, председатель постройкома, который все знает, не звонит в колокола, не бежит бегом на этот самый ЛЭП, чтобы немедленно, вот сейчас привести все в должный порядок, почему?

«Почему?» — подумал и Виктор, внутренне удивляясь, что он уже как будто соглашается со своим собеседником, заодно с ним. И все, что тот говорил, пока было правильно, и сейчас Лялин скажет то, чего он не знает, но готов заранее принять.

— Мы кричим об этом на всех заседаниях,— продолжал между тем Лялин жестко, раздраженно.— Мы много сделали, я бы мог вам перечислить все мероприятия, хотя несделанного еще больше... Но в том-то и беда, что не все зависит только от нас... Даже от тех, кто над нами, не все зависит. Существуют, кроме всего прочего, реальные условия Сибири, а мы с вами разумные люди, мы знаем, что ничего не бывает просто, особенно когда что-то создается впервые.— Лялин откинулся в кресле, считая, наверное, что сказано все,— ведь остальное можно понять и додумать.

Но, возвращаясь мыслью к статье, он добавил:

— Написать о таких делах в газете, заведомо зная, что мы переживаем трудности роста,— не велика заслуга! Это только нервировало бы наших людей, настраивало их на критический лад без возможности сразу что-либо исправить... Мы жили в землянках, когда строили ЛЭП, сейчас построили дома. Дальше будет еще лучше, будут и дороги и бани...

— Хотелось, чтобы побыстрей,— сказал негромко Виктор.

— А нам бы не хотелось, думаете? — воскликнул Лялин.— Господи, как мы мечтали попариться, но ведь кругом была тайга! Нужно просеку делать, продукты доставать, технику... Свои были задачи, а напиши тогда кто-нибудь!.. Да никто и не думал, что должно быть по-другому, вот в чем дело. Не жаловались, и сейчас вспоминается как лучшее в жизни.

— Там хорошие ребята,— сказал Виктор.

— Знаю. И про смерть того юноши знаю,— отвечал Лялин.— Видите, как бывает. Хотели вы, наверное, лучше сделать, а теперь знаете, что может быть? Начнется чехарда, комиссии, звонки, все будут искренне считать, что нам помогают. А в общем нарушат тот правильный ход стройки, который стоит нам больших усилий, а значит, отодвинут решение насущных проблем еще дальше... Вот что, дружок, может быть.

Он произнес это почти виновато, потому что не хотел упрекать Виктора, который уже ему нравился. Это вышло само собой.

Лялин посмотрел на молчащего старика, на Виктора, улыбнулся открыто — глаза его глядели ласково. Виктор понял, что перед ним человек великодушный, который и прежде много брал на себя чужой вины. И, сознавая это, проникаясь сочувствием к Лялину, Виктор стал рассказывать о ЛЭПе, обо всем, что он там видел, стремясь показать, что он понимает все происходящее на стройке так же, как его собеседник.

— Да, да,— говорил тот и кивал в знак согласия.— Да, да, односторонний, только критический взгляд на стройку был бы грубой ошибкой, вы сейчас это сознаете. Те, кто брюзжит, а там в газетке есть еще такие, не могут оценить всего объективно, а значит, по-настоящему помочь.

Он оглянулся на старика, как бы ища у него сочувствия, и старик кивнул. Лялин добавил:

— Тут еще, как нарочно, они вашу статейку прямо под аварию подложили, представляете, что хорошего могло из этого выйти? Кстати, мы получили сегодня телеграмму о награждении индийским орденом Мухина Геннадия Петровича. Вы его, конечно, знаете? Он сейчас в Индии. Вот что о нем сказали на вручении...— Лялин нашел среди бумаг телеграмму, прочел: — «Мы учимся у советских людей жить и работать по-новому. Ваш вдохновляющий подвиг будет служить примером для нашей молодежи в деле построения нового общества в нашей стране».— Лялин снова посмотрел на старика, сказал: — Вот какие у нас ребята, а мы о них не пишем. Там пишут, там награждают! Как получается! Большое видится на расстоянии, так, что ли, великий поэт сказал?

— Да,— сказал Виктор. Он думал, как обрадуется Женька. Она всегда радовалась Генкиным успехам.

— Они смотрят на нас, вот о чем нельзя забывать,— сказал Лялин, поднимаясь и показывая тем самым, что разговор окончен. Весь вид его как бы говорил: «Теперь же мы единомышленники, славные в общем люди, мы всегда можем понять друг друга. Будем и дальше работать вместе, это на пользу всему, что мы делаем».

— Звоните, заходите,— говорил Лялин, открывая Виктору дверь и выходя следом в приемную редакции.— Всего хорошего.

Теперь и голос, и интонация, даже цвет глаз его стали иными, буднично-деловыми, он обратился с вопросом к кому-то и на Виктора уже не смотрел.

Виктор оделся, по затоптанной деревянной лестнице спустился на первый этаж, вышел на улицу. Он никак не мог избавиться от странного ощущения какой-то неправды.

Встреча с Лялиным прошла хорошо, лучше, чем он мог предполагать. Но подспудное чувство неудовлетворенности угнетало его. Память почти механически без особых усилий возвращала его к происшедшему разговору, к отдельным фразам. А там было сказано и такое: «Это настраивало бы людей на критический лад без возможности сразу что-либо исправить...»

Почему же нельзя исправить, когда исправляем, и не раз?

Виктор спрашивал себя, что, собственно, произошло такого неприятного, и не находил ответа. Казалось бы, в кабинете Лялина он все понимал. И со всем соглашался... Чем больше он думал, тем больше росло раздражение, недовольство собой. Было противно, и он злился на себя. «Почему, собственно, нельзя мыслить на «критический лад»?» Он неотвязно возвращался к этой фразе. В таком нервном состоянии он вернулся к себе в общежитие. Он решил не идти в горком и провалялся до вечера.

Жене позвонили в отдел под вечер. Сказали, что сменный мастер Виктор Викторович заболел, необходимо его подменить. Так распорядился Саркисов.

— Насовсем? — спросила Женя.

— Как насовсем?

Она не ответила, бросила трубку, побежала искать машину. Дома она переоделась, оставила записку: «Иду в ночную смену, где ты бродишь, скоро ли мы начнем жить по-человечески? Целую тебя в носицу, твоя котлованная».

Машин на остановке не оказалось. Правобережный автобус ни с того ни с сего уехал на обед, а у дежурки, в которую набилось вдвое больше народу, лопнул скат.

Она пошла пешком, с трудом выбираясь из грязи. На стенах домов висели плакаты, синее с красным: «Посадим в Ярске миллион цветов!»

Около УГЭ она решила сократить путь и пройти по скале. Она называла это «полезно рисковать».

Скала была скользкая, мокрая земля оползала. Женя дважды упала и сильно ушибла локоть. Синяк она потом тщательно скрывала от Виктора и вообще ничего об этом не рассказала.

Так вышло, что появилась она в котловане затемно, взбудораженная своим неожиданным переводом сюда, несколько растерянная и счастливая. Все ей как бы было внове — суматоха, МАЗы, запах сырого камня и гудки кранов. Она будто купалась в рабочей сумятице котлована, сердце ее переполнялось его горячими токами, и сама она была словно пьяна.

До сегодняшнего дня она сама не знала, чем для нее станет котлован.

Когда она пришла сюда из института, она еще, в сущности, ничего не умела. Уже на третий день, что ли, Терещенко оставил ее на ночь бурить скалу под взрыв. Нужно было расставить людей и станки, указать глубину, всякие режимы. Как это делается, она не знала.

На правый берег ехал в переполненном автобусе Юрка Половников.

Машина остановилась, а Юрка торчал в окне и крикнул ей:

— Колхоз «Ни свет ни заря»?

Она стояла у дороги и не понимала, что ей вообще делать. Юрку она тогда не знала, но не обиделась на него.

Юрка же между тем рассматривал ее из окна и довольно хмыкал. Он был свободен сегодня и ехал в женское общежитие на правом берегу, но вдруг он решил выйти и поговорить о жизни с новой девочкой. Он стал протискиваться к выходу, расталкивая людей и отругиваясь. Выпрыгнув, он сказал:

— Чем не пожертвуешь ради своего ближнего! Вот, говорят, какой-то болван за ящик водки на спор прыгнул с эстакады в Ангару, вы не слыхали?

Женя продолжала молчать, и он понял по ее лицу, что у нее неприятности. Через пять минут он уже показывал, что и как нужно сделать, автобус его ушел, он и не вспомнил о нем. Юрка проторчал в котловане почти всю ночь, а на рассвете ушел пешком. «На топтобусе» — как сказал он. Терещенко он обругал последними словами. Он сказал:

— Снять мануфактуру да похлопать его по мягкому месту.

Котлован учил ее всему. Узнавать людей. Машины. Колеса машин были для нее как человеческие руки, ребристые, черные, мозолистые. А если простоять на дороге, то по одним следам можно узнать, проезжал ли здесь работяга МАЗ или попрыгунчик «москвичок» какой...

Она научилась отличать тяжелые бетоны от легких, слышать скалу на звук, определять сортность досок, даже гвоздей.

Однажды Вера нашла у нее в кармане здоровенный костыль.

— Зачем ты его носишь?

— Не знаю,— отвечала Женя.— Подобрала на дороге, вот и ношу.

— Только карманы дырявить,— сказала Верка.

Она выбросила костыль. Женя ей не сказала, что в первые ночи она носила его для самозащиты. Потому что боялась котлована. Теперь она его любила.

Внизу стоял экскаватор, и Женя подумала: «Вдруг мой!»

У нее работали сто третий и сто четвертый, но сейчас она не могла разглядеть номер. Она подошла ближе и увидела, что номер экскаватора — 103.

— Мой,— совсем тихо сказала Женя, направляясь прямо к нему, большому, железному, с ковшом, упертым в грунт.

Она подошла вплотную к экскаватору и остановилась. Смотрела на него, потом обошла вокруг, трогая рукой железный кран кабины, как трогают спящего близкого тебе мужчину.

«Родненький,— спрашивала она безмолвно,— как ты жил без меня? Вкалывал, дружочек? А я вот взяла и вернулась».

В одиннадцать всегда звонил Саркисов, чтобы узнать, как дела. Женя сидела у телефона, но позвонил Виктор.

— Голубок, ты? — спросил он.

— Да,— отвечала она шепотом, хотя была одна и слышать их не мог никто. Ей было хорошо оттого, что он позвонил.

— Ты приедешь утром?

— Я приеду утром.

— Буду тебя ждать,— сказал он.— Я начищу картошки, ты придешь, и мы поставим ее варить. Да?

— Ладно. Только я хочу моркови, которой у нас нет. Ой, все бы отдала за морковь. Знаешь, красненькую такую, коротенькую. Целую жизнь морковь не ела. Ты тоже?

— Я тоже,— отвечал он.

— Ты спи,— говорила она.— Я приду, и мы вдвоем еще поспим. Мне очень хорошо, ты понимаешь?

Женя вздохнула, глядя на телефон, и, так как Саркисов не звонил, решила пойти в столовку. Ей вдруг подумалось, что там может быть морковь. Раз случаются такие чудеса, что она вышла на смену, почему не быть просто моркови? «Две морковинки несу за зеленый хвостик».

В столовке толпились рабочие, она встала в очередь и слышала запах робы впереди стоящего. Она пахла соляркой, потом еще чем-то, дымным и горячим, едкие специфические столовые ароматы не в силах были перебить этот запах, но Женьке казалось, что в мире нет других запахов прекраснее этого. У нее даже кружилась голова, и она тихонько смеялась про себя. Один рабочий говорил другому:

— Баб тут нема, лотерея, а не жизнь. На запад поедешь, так они там косяками ходят, как рыба в Ангаре.

— Уж так завелось... В отпуск с деньгами, из отпуска с женой и с чемоданами!

Вдруг откуда-то сбоку возник Юрка Половников, и она была рада видеть его цыганскую ухмыляющуюся рожу. Он широко улыбался и стал показывать ей, как нужно незаметно без очереди хватать котлету, чай. «Двести ног, сто голов, один хвост — что? Очередь!» Камбалу он называл гидрокурочкой.

Она засмеялась тихо-тихо, глядя, как он это делает, потом села за его стол.

— Был я помоложе, держись только, что я вытворял,— говорил Юрка, громко жуя, на всех оглядываясь и всем кивая.

— Ты и сейчас не упустишь, что плохо лежит,— сказала Женя, чувствуя всей кожей, что она дома, в своем котловане, и как ей хорошо. И что Юрка Половников здесь, и что он болтает, и алюминиевые тарелки, и робы, и грохот сапог по полу — все это очень ее.

Юрка же говорил:

— Это точно. Однажды на пасху, пока старухи молились, выкрал я все куличи, которые святить оставили, штук двадцать!

— Евгень Васильевна, вы вернулись? — спросил кто-то, проходя, и она кивнула. Она не узнала спрашивающего, но ей было приятно, что ее так спросили. Она рассеянно слушала Юрку, но слышала каждое его слово и все вокруг, и это непрестанное движение, шумные разговоры, приходы и уходы, знакомые лица действовали на нее возбуждающе.

— Был я агитатором в деревне, а на моем участке поп жил,— говорил между тем Половников.— Ну, как к попу идти агитировать за Советскую власть? Не пошел. А поп в сельсовет пожаловался. Что-де нет агитатора, ему для души нужно поговорить и все как ни есть выяснить. Тут мне челку, как водится, подкрутили, сел я на велосипед — и в церковь. Попу некогда было, договорились на субботу. Приезжаю, поп говорит: «Выборы — вещь ответственная, нужно выпить». А попадья у него, ну баба, за ним по пятам ходит, следит, как английская разведка. Поп в церковь, и она за ним. А в церкви, за иконостасом комната есть, куда можно заходить только мужчинам. Попробовала она туда сунуться, а поп ей: «Цыц! Куда лезешь, бога не боишься?!» Ну и распили мы там поллитровку, о боге поговорили, о выборах, о Советской власти... Хороший был поп, все понимал как следует.

В семь утра Женя постучалась в дверь.

— Да! — крикнул Виктор еще в полусне. Она постучалась снова. Виктор сбросил одеяло, босиком шагнул к двери и отворил ее. Она не была заперта. Женя стояла, прислонившись к стене, и смеялась. Она была как пьяная от ночной работы, от котлована и ночи.

Лицо ее было темное, волосы и брови тоже потемнели. Глаза же стали сероватыми, не блестели, и это был цвет усталости.

— «Две морковинки несу за зеленый хвостик...» — говорила она ровно, без выражения, посмеиваясь и входя в комнату. Сесть в одежде она не могла, а раздеться у нее не было сил, она осталась стоять и все тихонечко смеялась.— Юрка Половников про попа рассказывал, так смешно. Такая ночь!!

И она двинула рукой и вдруг покачнулась. Виктор обнял ее, понимая, как ей надо, чтобы ее сейчас понянчили, погладили, пожалели.

Она засмеялась, не понимая, почему ее надо жалеть. Она полезла в карманы и стала доставать оттуда цветы, свои «фиолетики», как живых птенцов в сером пуху. Она говорила:

— Цветы, столько цветов! На Первое мая пойдем в лес, правда? Только в лес, не хочу оставаться в городе...

Устала.

Днем позвонил Чуркин, спросил:

— Ты чего развалился?

— Приболел,— отвечал Виктор.— Но завтра я выйду.

— Как у тебя с Лялиным? — спросил Чуркин.— Замирением кончилось?

— Не знаю,— сказал Виктор. Он действительно не знал пока, что у них с Лялиным вышло. Скорее это должен был знать Чуркин.

— Он на тебя здорово разозлился вначале,— говорил Чуркин и посмеивался, Виктор привык к такому странному его смеху.— Сейчас он мне звонил, говорит, хороший парнишка,— это про тебя. Светлый, говорит, парень, романтик, ну, ошибся, помочь надо, такие ребята нужны.

Виктор слушал.

— Чего ж молчишь? — спросил Чуркин.

— Слушаю,— ответил Виктор.

— Радоваться должен, что легко отделался.

— Я и радуюсь,— сказал Виктор. — Но вообще я работать у вас не буду. Не хочу.

Чуркин засмеялся. Виктор представил, как блестят его золотые зубы, но вот понять, о чем он думал... Сейчас он испытывал неприязнь к Чуркину, этот смех раздражал его.

— Так вот,— сказал весело Чуркин.— Лялин готовится к конференции, к отчетной, ты, наверное, слышал... Он поедет по объектам, мы решили послать с ним нашего человека. Конкретнее, тебя. Когда еще такой случай представится?

— Я не поеду,— сказал Виктор.

— Кстати, это идея Лялина,— говорил Чуркин.— Чтобы ему тебя дали. Нужно проехать по организациям, посмотреть, побеседовать с ребятами. Мы давно не были на обводной железной дороге, в Затопляемом...

— Я там список насчет Соколовки оставил,— сказал Виктор.— Какая им нужна помощь.

— Поможем,— отвечал Чуркин.— Я в парткоме говорил, по-моему, все в порядке. Так вот...

Чуркин монотонно, нудно стал объяснять, где и что необходимо будет сделать, «но все это после праздников, мы успеем на эту тему поговорить».

Виктор слушал рассеянно, думая о Женьке: как-то она примет эту новость? Ах, вкалывать бы ему сейчас посменно, ни с каким Лялиным никуда не ездить, ни от какого Чуркина не зависеть. Послать бы их всех к черту! Но тут Чуркин положил трубку. Разговор был окончен.

Вернувшись в комнату, он ничего толком не мог рассказать, а только говорил: «Пошли они к черту!»

— Кто тебя обидел? Черт — это он? Или черт — это она? — спросила Женя, не понимая его настроения.

Он не стал ничего объяснять. Он подумал, что хорошо бы уехать совсем из Ярска, но никто не отпустит, и Женька не захочет уезжать.

«Охота к перемене мест...» Кто это сказал? — думал Виктор.— Тут на днях решил уехать домой на запад один бухгалтер. Не отпустили, вытащили на бюро, год-то предпусковой. Разобрали, всыпали, вернулся домой, жаловался все на сердце. Ночью умер. Уехал человек, только не в ту сторону».

Утром Первого мая к ним в дверь постучала Нинка.

— Ну, вы! Так и жизнь проспите, вы идете в лес или не идете?

— А кто еще идет? — крикнула с постели Женя.

— Все собрались, одних вас ждут.

— А кто — все? — спросила Женя и повернулась к окну. Было видно, как молодая женщина вешала на улице белье, прищепки висели у нее на груди, как бусы, в два ряда. На белье играло солнце, и оно блестело.— Витька! — сказала Женя очарованно и медленно.— Посмотри, какое сегодня солнце! А я тебя люблю. Я сегодня всех люблю. И солнце. И Первое мая. «Нас утро встречает прохладой...» Витька, у меня никогда не было такого счастливого Первого мая!

Так она говорила, сидя на подушке, большие блестящие глаза ее были устремлены в окно. Веки чуть припухшие ото сна, брови приподняты, и все лицо вдохновенно и полно ожидания чудес.

Сегодня ей приснился странный сон. Она говорила Витьке: «Хочешь, я разбужу розу? Пойдем в сад, я тебе покажу». И будто был сад, а в саду рос густой, с темной зеленью куст, весь в брызгах росы. Она наклонилась, сорвала длинную травинку и пошевелила острый, свернутый бутончик. «Смотри,— сказала она,— сейчас это будет».

А куст дрожал в росе и переливался. Тогда лепестки розы шелохнулись, напряглись и стали расходиться в стороны, открывая другие, спящие лепестки, они тоже разворачивались, как крылья прекрасной бабочки. Весь цветок ожил, засверкал, обращаясь к ней своей сердцевиной, а она будто не удивлялась ему, а понимала, что так и должно быть...

Они быстро оделись и вышли на улицу. Их встретили смехом и недовольными криками. Нинка вытанцовывала вместе со Славкой нечто невразумительное, Рахмаша сидел в тени и курил. Он оставался верен себе и, собираясь в тайгу, надел белую сорочку, галстук, хорошо начищенные ботинки.

Кира Львовна, потрясая маленькими кулачками, закричала:

— Эй вы, женатики! Вам не кажется, что медовый месяц давно кончился, пора бы заметить, что существуют другие люди!

Женя зажмурилась, взглядывая на сплошь синее небо, на дома, деревянные, желтые под солнцем, на землю, где все так же было полно солнечных искр, от лужи до сосновой щепки и бутылочного стекла, все переливалось и блестело. За деревьями мощный репродуктор гремел марши, хохотала Нинка. Она кричала:

— В жизни он любил только двух женщин: жену и всех остальных!

Дурацкий Нинкин смех тоже радовал Женю, он создавал атмосферу беспечного веселья.

Ей все открывалось сейчас по-новому, все было первой ее весной, все было первым и впервые настоящим.

Но дальше навсегда должно было быть только так.

Совсем недавно она сказала Виктору:

— А знаешь, что любовь, вот как мы ее понимаем, появилась совсем недавно. Были там какие-то французские трубадуры, но они все любили чужих жен... Ты же понимаешь, люди, человеческое племя, существовали сотни тысяч лет и не знали любви, это почти что с нас началось, мы — первые влюбленные. Да, Витька?

Но сейчас она любила всех. Она мысленно примирилась даже с Рахмашей и верила, что Нинка напала в его лице на золотую жилу. Она любила вульгарную, легкомысленную Нинку за ее бесшабашность и непосредственность, ведь можно же было ее за это любить. Она симпатизировала Славке, ей нравилось его постоянство и рыцарское отношение к Кире Львовне. А Киру Львовну — за женский ум и умение находить в жизни свои маленькие радости.

Кира Львовна приехала из отпуска в каком-то необычном для себя состоянии. И никто бы ничего не заметил, но Женька это почувствовала. На тумбочке у Киры Львовны появилась китайская фарфоровая статуэтка. Женя взяла ее в руки, спросила:

— Ты сама купила?

— Дочка,— ответила Кира Львовна, но ничего не захотела объяснять, а Женя не стала расспрашивать.

Но потом Кира Львовна сама пришла к Жене. Она была скрытной, но она почувствовала доверие к Жене, а это так много для нее значило.

Вдруг она рассказала, что у нее есть дочка, дефективный ребенок, она сейчас в специальной лечебнице для таких детей, и у нее появились признаки памяти, которая прежде полностью отсутствовала. Запомнила много букв, уже начинает читать. На прощание девочка сказала: «Мама, я хочу тебе подарить что-то». И принесла ей крошечную фарфоровую статуэтку, которую ей кто-то дал. «У меня словно жизнь снова началась»,— говорила Кира Львовна. В порыве откровенности она рассказывала про Славку. «Мне тоже не просто так вот жить одной, но нужно уметь держать себя в руках, не как Нинка... Где-то сказано: «Если я потеряю власть над чувствами, то сохраню ее над поступками». Это про меня».

Очень шумно вся их группа прошла через поселок и оказалась в сосновом лесу.

Теперь они шли по тропинке, пахло прошлогодней травой, нагретой хвоей. Все было пропитано ласковым долгожданным теплом. Тайга подсыхала, иглы на молодых сосенках набухли от избыточных соков.

— Как чисто! — воскликнула Женя.

— Ну, разумеется,— говорила Кира Львовна,— ведь грязь в природу приносит человек.

— Да,— отвечала Женя,— или нет. Прекрасное в природу тоже приносит человек?

— Лес красив и без людей,— сказала Кира Львовна.— Недаром мы идем сюда, где их нет. Впрочем, я урбанистка, я в этом мало что смыслю.

— Где нет людей? — спросила Нинка, останавливаясь и разглядывая что-то под ногами.— Здесь нет людей?

Прямо на тропинке было брошено чье-то пальто, рядом лежали учебники, тетрадь по сопромату и газета. На тетради было написано: «Бабченко Петр».

Все стали поочередно выкликать незнакомого Бабченко, Женька даже пообещала ему помочь в подготовке сопромата. Рахмаша в это время рассматривал газету — это был праздничный номер многотиражки — и ткнул в первую страницу пальцем. По его лицу никак нельзя было понять, что он там нашел. В газете под первомайским призывом был помещен указ о награждении инженера Ярскгэсстроя Мухина Геннадия Петровича медалью «За трудовую доблесть». Ниже красовалась фотография Мухина, а под ней его речь, произнесенная в Москве на съезде энергетиков.

Каждый тянул газету к себе. Нинка из-за спины Рахмаши и еще ничего не видя, крикнула: «Ура, Генка!» И Кира Львовна захлопала в ладоши, действительно удивляясь и радуясь.

Женя читала молча, она скорее была смущена, чем обрадована, и сама не могла понять, почему это так.

— Как может исказить лицо фотография,—сказала она.

— Эй, Бабченко, Бабче-н-ко! — закричала Нинка резво.— Ты обиделся, что тебе не дали ордена?

Тайга молчала, ребята смеялись.

— Нам тоже не дали,— сказала Кира Львовна.

— Слышишь, Бабчен-ко? Нам тоже не дали ордена! — орала Нинка.

— А я бы и сама не взяла,— вдруг сказала Женя.

— Как же не брать, когда дают? — воскликнула Нинка, вытаращив ярко-голубые, будто нарисованные, глаза. И Кира Львовна добавила:

— Ведь он не виноват, что ему дали, он лучше нас, вот ему и дали!

Так, переговариваясь, они двинулись по тропе.

— Вы поймите,— говорила Женя недоуменно, почти испуганно.— Вы поймите, ведь ему придется сюда вернуться, к рабочим, к товарищам. И будет получаться так: все вместе строили, а один получил?

— Господи! — воскликнула Нинка.— Хоть бы наградили, хватай и беги, пока не раздумали... Рахмашенька, ты получишь у меня орден? Или тоже готов отказаться из высших соображений?

Женя молчала, смотрела себе под ноги.

— Нет, я получу,— отвечал Рахмаша очень уверенно и серьезно.— Кончим строить, будут представлять всех к награде, наверное, и меня представят.

— А сейчас? — спросила Нинка.

— Я не тороплюсь,— сказал он.— Все, что мне положено, от меня не уйдет.

— И ты не завидуешь Генке?

— Нисколько,— ответил он, пожав плечами, и посмотрел на Женю.

Они стояли теперь высоко над Ангарой, и тут на крутом берегу бросили наземь сумки, одеяла. Кто-то позвал пить березовый сок.

— А какой он? — спрашивала Нинка.— Его действительно можно пить? Он сам течет? Он густой?

Виктор ножом подрезал кору березы, лезвие стало влажным. Первые мутные капли упали на землю. Женя встала рядом с ним на колени, слизала с коры сок. «Как вкусно! Но сок молодой березы всегда горчит».

Славка орудовал у другого дерева, Нинка суматошно вертелась вокруг него, вопила:

— Сейчас польется! Банку, скорее банку!

Капли холодной березовой крови теперь обливали ствол, захлестывая, как половодьем, любопытных муравьишек. Женя приникла к надрезу губами, щека у нее стала белой от коры. Увидев, что Кира Львовна с Нинкой сосут конфеты, она воскликнула:

— Но ведь так нельзя! У этого сока слишком тонкий аромат. Он же весной пахнет, нет, глубиной весны, вот как...

Славка нашел камышовую трубку, которую сразу же прозвали «трубкой мира», с шипением втягивал сок вместе с воздухом. Нинка просила: «Дай мне, Славочка, полжизни за один глоток!»

Наконец она выхватила трубку и, припав к березе, стала тянуть сок.

Даже Славка загляделся на нее: так она была хороша! И Нинка знала это, но ей хотелось, чтобы все ее видели такой, и Виктор тоже. Она, косо взглядывая в его сторону, спросила:

— Витя, от Лялина тебе крепко досталось?

— Нет,— отвечал он.— Мы хорошо разговаривали.

— О чем же все-таки? — спросила Кира Львовна, которая мельком слышала о Викторовых делах. Она переходила от березы к березе, тычась соломинкой в каждый надрез.— О чем вы разговаривали? Об этой твоей статье?

— Да,— отвечал с неохотой Виктор.

— Он упрекал тебя?

— В какой-то мере.— Виктор поморщился, вспомнив сразу весь разговор. Чувство неудовлетворенности собой, собственной несостоятельности коробило его. Ему было противно вспоминать это.

— Эй! — закричала Нинка.— Тут жук приполз и пьет... Все пить хотят!

— Что я? — сказал Виктор с отчаянием.— Пустое место. Что от меня зависит? Решительно ничего. Одни разговоры. Надоело.

— Как это, что от тебя зависит? — спросила Женя, отрываясь от березы, удивленно глядя на Виктора.— А от кого же тогда зависит?

Он пожал плечами.

— Ну, правильно,— сказала Кира Львовна,— вот, например, что от меня зависит? Ровным счетом ничего.

— Но от кого же тогда? — спросила Женя.

— ...Есть я тут или нет,— продолжала Кира Львовна,— совершенно безразлично. Верка уехала, а что изменилось?

— Я изменилась,— ответила Женя. — И все изменилось.— Она подумала, что Генка бы ее понял. А здесь никто, даже Виктор, не хочет ее понимать.

— Вы спросите Рахмашу, у него на этот счет особое мнение,— сказала Нинка. Но так как все молчали и Рахмаша, молчал, Нинка проговорила: — Он считает, что все зависит исключительно от него самого. Вот он поставил себе целью стать начальником участка и станет, вы сами увидите.

Нинка сказала так, совсем не думая обижать Севу, она даже, наверное, гордилась, что Рахмаша умеет быть таким.

— Гомо пропонет ет деус диспонет,— произнесла с усмешкой Кира Львовна. — Человек предполагает, а бог располагает!

— Вот именно,— сказал Рахмаша.— Ничего никому не известно.

Женя вспомнила, как перед праздником Саркисов настойчиво предлагал ей переходить на участок уже прорабом. Женя упорствовала.

— Да что вы боитесь? — говорил Саркисов.— Я из института пришел и через семь месяцев был начальником участка!

— Не смогу,— сказала она.

— Трусите, Евгения Васильевна?

Женя молчала. Если бы разговор был только о ее чувствах! А то пострадает дело, вот чего она боялась.

— Боитесь не справиться? — допытывался Саркисов.

— Не знаю,— сказала она.— Если бы была уверена в себе, пошла. У нас же есть действительно заслуживающие повышения мастера, Виктор Викторович хотя бы, он столько строек прошел.

Саркисов больше ни разу не заговаривал на эту тему, но она знала, что он помнит ее слова.

Все стали разбредаться кто куда, потеряв интерес к березовому соку. Склон реки был теплый, каменистый, в голубых подснежниках. Сосны на опушке отливали серебром, серебристыми были цветы и камни.

Женя сказала Виктору:

— Когда мне бывает трудно, совсем невмоготу, я так вот посмотрю на Ангару, на плотину...

Он молчал.

Замолкла и она.

Так в их совместной жизни было впервые. Если не считать того маленького разлада, который произошел на дороге, когда они смотрели ледоход. Но между тем случаем и этим была неуловимая связь.

— Что с тобой? — спросила она.— Я не понимаю, что с тобой?

— Я и сам не понимаю,— отвечал он.

Женя молчала, и он сказал нервно:

— Наверное, мы не всегда зависим от себя. Кругом столько всего...— Он искал нужное слово.— Всего... Разного, которое изменяет нас, влияет на наше настроение... Ну, и на характеры. От этого невозможно никуда деться: ни уйти на маевку, ни бежать в нашу комнатку...

Он повторил: «Никуда нельзя деться!» И замолчал.

Женя слушала его и впервые подумала, что она не сможет его понять так, как понимала Генку в трудные минуты его жизни. Почему она вспомнила о Генке, она тоже не знала.

Крохотный жучок терпеливо сидел на оставленной в березе соломинке, опустив усы в прозрачную каплю. Но капля сорвалась и упала. Жучок удивился, нащупал новую, но и та капля, увеличившись, сорвалась в траву.

Жучок ловил капли, сердился или недоумевал, шевеля усами. Потом и он уполз.

За широкой долиной реки, поперек неба, легла темная полоса, надвигаясь и растворяя в себе дальние горы.

Вдруг налетел ветер, такой неожиданно сильный, будто волна от дальнего взрыва. Прямо с голубого еще неба посыпался редкий снег.

— Ура, да здравствует маевка! — крикнула Кира Львовна, размахивая бутылкой вина.— Женатики, идите вино пить!

Они разлили по стаканам вино. Стали орать тосты за тайгу, за Ангару, за Генкину медаль. Потом сквозь деревья посыпался настоящий снег, и все выпили за снег, а Славка сказал:

— На Первое мая могло быть и теплее.

— ...Бьет девчонку дрожь, замочила все юбчонки, идя через рожь! — кричала Нинка со стаканом в руках.

Деревья на глазах побелели. Темная земля оставалась там, где они только что топтались, и Рахмаша заметил, что здесь скоро начнут прорастать цветы.

— За цветы! — крикнула Кира Львовна.

— Я тоже за цветы,— сказала Женька.— Только за первые, они самые смелые, правда? Они как весенний сигнал к теплу, а сами они погибнут от такого вот снега.

— Я сейчас погибну от такого вот снега! — крикнула уже захмелевшая Нинка.— Вы знаете, где моя погибель? Думаете, в сундучке, в хрустальном яичке, на кончике иглы? Как у Кощея Бессмертного? Она в этом снеге, который испортит мою прическу!

Снег сыпал вовсю, и, хотя он был белый, вокруг стало темно.

Проваливаясь в рыхлом снегу, стали они искать дорогу.

— Идите за мной,— сказала Женя, оглядываясь и высматривая Виктора. Она пошла, точно зная, что все непременно пойдут за ней. И в самом деле, они пошли за ней, потому что все равно нужно было куда-то идти.

Женя, не оглядываясь, шагала прямо по снегу, загребая его в новые сапожки, другие старались ступать по ее следам. Вдруг она оглянулась, увидела рядом лицо Виктора. Он пытался ей улыбаться, но она понимала, что он замерз. Она сняла с себя шерстяную шапочку и надвинула ему на голову. Также сняла и варежки и стала натягивать на его руки. Засмеявшись, она сказала:

— Вы, мужики, были всегда слабее нас!

Снег стелился параллельно земле, был он плотный, как стена. У Киры Львовны на бровях наросла сосулька, и целый сугроб в волосах. Рахмаша загораживал галстуком лицо, а Нинка закрывала глаза руками и спотыкалась. Но страдала она, кажется, не от холода, а от своего безобразного, как ей казалось, вида, время от времени у нее вырывалось: «Я как мокрая курица!»

Женя вела всех по снегу, и они шли за ней. Они думали, что она знает, куда идти. Она не знала пути, но вдруг кончились деревья и встал перед ними двухэтажный дом. Кто-то выскочил на них из белого мрака, в пиджачке и с транспарантом в руках, призывающим к дружбе между народами.

— Это какой квартал? — спросила Женя.

— Кажется, восьмой, но точно сам не знаю.

Человек пожаловался, что целый час не может найти свой дом, хотя ходит где-то рядом.

— Мне нужна парикмахерская, перманент, химическая завивка и покраска волос,— сказала Нинка, она была совсем пьяна.

Славка сказал:

— Половина праздника Первое мая, а другая половина — седьмое ноября.

— Вот увидите, сегодня будет «Скорой помощи» работа,— сказал человек и ушел, унося на плече транспарант.

Скоро они отыскали свой квартал. Разошлись по общежитиям сушиться.

Женя печально смотрела в окно их комнатушки.

— Ну что ты, что ты,— говорил Виктор, испугавшись, обнимая ее.

За окном гудела настоящая пурга, и тряслись под ветром огромные сосны.

— Вот и вся весна! — говорила Женя, глядя в окно.— Вот тебе и вся весна! — горестно повторяла она.

 

Глава двенадцатая 

В Ярске стояли прозрачные дни. Белые, как лист бумаги.

Где-то за Уралом, «на западе», как говорят здесь, все началось ручьями, потом наступил и кончился апрель с очень голубым небом, и с маем пришла зелень. Светлая зеленая дымка, но скоро все это зашелестит, и сразу окажется, что шумного, зеленого так же много, как тихого, голубого.

Ярские же дни были наполнены пустотой, голубое пригляделось, а зеленое не наступало. И все отголубело, отстоялось и потеряло новизну, и нечему было шуметь.

В душу невольно закрадывался страх: а вдруг так и останется и ничего больше не будет?

Где-то в середине мая рано утром Женя скажет про себя, откинув занавеску: «Снег... Опять снег, а в титане почему-то нет кипятку».

Она торопливо пьет холодный кофе и старается не глядеть за окно. Потом суетится, ищет деньги на обед, взглядывает на улицу с надеждой, как будто за десять минут там могло произойти чудо.

А снег все идет, сыплется с серого, низкого неба. Безразличный какой-то снег.

И сосны — просто мокрые деревья, и земля — обыкновенная такая, тяжелая грязь, и город — слепые зябнущие дома. И внутри тебя так же холодно, и хочется приболеть и долго лежать в постели.

В эти дни в Ярск вернулся Генка Мухин.

После Индии он останавливался в Москве, был делегатом на съезде энергетиков, даже произносил там речь. В это же время он узнал о награждении его медалью «За трудовую доблесть». Потом банкет, интервью в молодежных газетах, встреча в ЦК комсомола и многое другое. Все это было необходимо, но достаточно утомляло его.

Однажды, сбежав с очередного «мероприятия», он взял такси и приехал в Правду, к их классному руководителю Нине Ивановне.

Посидели. Попили чаю. Нина Ивановна, располневшая, но еще моложавая, без единого седого волоса, рассказывала, смеясь, про сына, как он влюбился. Сейчас он учится в авиационном училище.

Она разглядывала исподтишка Генку, ей было любопытно понять его. О нем писали газеты.

Еще когда он был в институте, устраивался школьный вечер выпускников, он и тогда выделялся, он был ярко талантливым юношей. Мухин произнес как-то смешной тост, что-то про галоши. В жизни каждого человека наступает момент, когда он покупает галоши, когда наступает пора простуд и опасений за свое здоровье и спокойствие, хочется посидеть дома, помолчать, когда на собрании спорят... В общем наступает время, когда покупают галоши. И вот он предложил выпить за то, чтобы галоши им никогда не понадобились.

— Помните, Гена, ваш тост? — спросила Нина Ивановна.— Ваш тост про галоши? Неужели не помните? Вот странно! А помните, я спросила, с каких лет начинают влюбляться? Я очень беспокоюсь, что не услежу, как мой сын влюбится.

— Я еще до школы был влюблен в пионервожатую,— сказал Генка.— Это была трагическая любовь: она танцевала под радиолу с другим, взрослым мужчиной.

Оба рассмеялись. Нина Ивановна воскликнула:

— Но вы, мальчишки, всегда были похожи в школе на гадких утят! Девчонки были как-то зрелее вас. Ты был комсоргом, выступал, но ты был очень смешной тогда... И поверхностный, Гена, девочки чувствовали глубже, куда глубже.

— Кстати,— сказала Нина Ивановна,— ты и не подозревал, Гена, что одна девочка тебя любила, а? Кто? Эх, мальчишки, золото было у вас под ногами, а вы думали, что оно недостижимо далеко, где-то в неведомом Клондайке.

— А кто это? — стал допытываться Генка.— Ну, скажите, кто?

— Она приходила ко мне. Кажется, плакала, это было уже в институте. Да, правильно, в институте, ох, как быстро время летит!

Женя тогда прибежала к ней домой и долго ждала у подъезда, потому что Нина Ивановна задержалась в школе. Она увидела Женю, ее лицо и сразу спросила:

— Что-нибудь случилось? Дома?

Женя покачала головой.

Они сели пить чай, и Женя все время молчала. Так ничего не сказав, она и ушла бы, но Нина Ивановна вдруг стала рассказывать про своего бывшего мужа, с которым она развелась, но еще пять лет жила вместе, разделенная фанерной перегородкой. А он приводил домой других женщин...

— У этого тоже другие,— сказала тихо Женя.

— Про кого ты говоришь? — спросила Нина Ивановна.

— Да про Мухина же! — воскликнула Женя.— У меня больше никого не было и не будет.

— У тебя роман с ним? — спросила Нина Ивановна.

— Что вы! — сказала Женя.— Что вы... Он и не знает, наверное. У него всегда другие, чужие женщины, а они его не знают, как я. И не поймут его.

— Что значит чужие женщины?

— Он с Веркой... Она добивалась, добивалась, еще с какого-то класса. Конечно, я не буду ей мешать. Она так счастлива, у нее прямо на лице написано, как она счастлива.

— А он? Гена?

— Откуда мне знать? Наверное, и он. Я никогда не буду его добиваться, в этом мое несчастье. И его тоже. Впрочем, он как хочет, так хочет, мне уже все равно.

— Но кто же? — уже с волнением спросил Генка.

— Да, да,— сказала Нина Ивановна, перестав смеяться и заглянув ему в глаза.— Это была Женя Голубева. Ты тоже о ней подумал?

Генка не ответил, пораженный, хотя почему-то ждал, что услышит ее имя. Но почему?

Нина Ивановна была увлечена воспоминаниями, она не заметила или не хотела заметить его волнения.

В Москве он впервые услышал песни Булата Окуджавы. Это произошло в гостях у сокурсника Жоры Володина. Там собралась шумная молодая компания, были споры и коньяк. В конце вечера Жора предложил спеть песни Окуджавы.

Заспорили, с чего начать.

Но вот Жора запел вполголоса, слегка ударяя рукой по столу вместо аккомпанемента. И Генку сразу захватила искренность слов, моментальная приживаемость напева, который оказывался неожиданно совсем твоим и глубоко волновал. Песни эти имели необыкновенное свойство сливаться с твоим настроением и поднимать дух. В одной из них были такие слова: «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет, когда трубу к губам приблизит и острый локоть отведет. Надежда, я останусь цел, не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».

Он думал в тот вечер о Ярске. Чувствовал, что ему остро все это время не хватало ребят, Веры, Рахмаши, Юрочки Николаевича и особенно Женьки, Голубки. Он ждать не мог, не стал. Наутро купил билет на самолет, и все в нем звучала эта песня.

Он смотрел в круглый иллюминатор, земля была черная, в белых пятнах снега, потом — дальше на восток — белая, в черных пятнах. «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет...»

В голубой дымке земля, как глобус, медленно поворачивалась перед ним, вся она была полна весны и новых надежд.

Девушка-бурятка объявила перед вылетом, что самолет принадлежит Иркутскому авиационному агентству, он совершает свой первый пассажирский рейс. И это тоже показалось ему верным предзнаменованием того нового, что свершалось в нем и вокруг него.

В иркутском аэропорту царила неразбериха. Ярск четвертый день не принимал самолетов, но вдруг определился один рейс на маленьком Ан-2, и десять самых счастливых или самых проворных успели закомпостировать свои билеты. Но ему снова повезло, ему везло, как никогда. Через головы жаждущих он протянул билет девушке из багажного, сказал ей: «Мне очень нужно попасть сегодня в Ярск». Она посмотрела на него и, наверное, увидела по глазам, что он говорит правду. Девушка протянула билет мужчине в форменной фуражке ГВФ, и тот сказал: «Все, последний, одиннадцатый».

После этого пробного рейса полетов в Ярск не было еще целую неделю; все подтверждало его везучесть. Если везет, то везет во всем. И в том новом, что он задумал, ему будет также везти. «Не для меня земля сырая, а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот».

«Сейчас столько можно сделать! — думал он.— Работать и работать. И быть рядом с ребятами и с Голубкой».

На аэродроме в Ярске его встречали сразу несколько человек: Чуркин, и еще от горкома партии, и свои ребята из группы. Его посадили в машину и повезли, дорогой шутили насчет «индийского гостя». Сообщали между делом ярские новости. Ребята рассказывали, как решили они купить на всю их группу бочку пива. Это была идея из тех, которые носятся в воздухе. «Представляешь, Генка: посреди комнаты бочка пива. Горкой насыпаны соленые сухарики, селедка приготовлена особым способом: выварена в уксусе и отмочена, и даже, может быть, на каждого по настоящей вобле, Рахмаше обещали прислать! Большим черпаком пиво разливается по кружкам, и все сосредоточенно молчат. Сама бочка и торжественность момента требуют тишины».

— Можно и без черпака,— сказал Генка.— Если достать качалку...

— Зачем нужна качалка?

— Так ведь здорово: качаешь, а пиво эдак, струйкой, шипя и низвергаясь...

— Ой-ой-ой,— застонал кто-то в машине,— наступит ли этот час?

Никто не задумывался, где и каким способом можно в Ярске раздобыть бочку пива. Но геологи между тем через трепливую Нинку узнали об их идее и решили справлять новоселье тоже с бочкой пива.

— О аллах! — воскликнул Мухин весело.— Украсть и так испортить хорошую идею!

— Представляешь, Генка, новоселье, голодные гости, закуска, водка — и где-то бочка пива. Посредственность никогда не понимала высокого искусства!

Дальше Генке рассказали, как они заседали всю неделю, выкуривали в вечер десять пачек сигарет, спорили, а на окнах оставались желтые полосы от дыма. В четверг достали бочку. Слух о бочке, словно по радио, распространился по Ярску молниеносно.

Кира Львовна по телефону спрашивала:

— Говорят, вы достали ящик пива?

— Бочку,— отвечали ей снисходительно.

— Зачем же бочку?

— Так. Для грохота.

— Вы ее что, катили? Да? — спрашивала она, удивляясь.

— Вот именно. По широкой мостовой..

Кто-то планировал:

— Значит, так. С утра мы возьмем балычка, одну или даже две порции. В обед добавим селедочки. А?

— Можно и ряпушки,— говорили ему.

— Грибков бы соленых...

— И вдруг, Генка, от тебя телеграмма. Прямо под пиво, представляешь?

Генка слушал ребят, улыбался, но думал он сейчас о Голубке. Он всем был нужен, но не ей. А как бы хотелось сейчас быть нужным только ей одной! Его бы сейчас никто не понял, он сам себя вряд ли понимал.

Маша была далеко, она жила с ребенком у матери. Там, в Малаховке, им было хорошо. Она не захотела сейчас уезжать с ним в Ярск, «поближе к осени...». Она по-детски радовалась его медали, от Маши веяло такой непосредственностью и счастьем. «А как бы отнеслась Голубка к моей награде?» — вдруг подумал он. Она всегда радовалась его успехам. Он стал вспоминать и скорее не памятью, интуицией, что ли, понял, как они всегда были близки с ней каким-то общим настроением и необычной чуткостью друг к другу. Они будто бы шли всегда параллельно, предназначенные понимать друг друга, как никто.

В общежитии к телефону подошла техничка.

— Кого? — спросила она.— Голубеву? Евгению Васильевну? Ее нет, а кто спрашивает?

— Товарищ,— сказал Генка.

— Сейчас посмотрю,— ответила Матрена и пошла проверила, нет ли кого в коридоре, кто бы мог слышать ее слова. По дороге заглянула в кухню и сказала титану, как живому: «Чего, ну чего ты кипятишься... Ишь какой, брось!»

Матрена вернулась, села в кресло, беря трубку двумя руками.

— Алло,— сказала она,— вы слушаете? Товарищ?

— Да, да,— отвечал Генка.

— Так вот, товарищ.— Матрена ядовито подчеркивала это слово.— Вы сами-то считаете приличным звонить замужним женщинам и разбивать семью?

Так же держа трубку двумя руками и наклоняясь вперед, Матрена слушала, что ей ответят.

Трубка ошарашенно молчала.

— Что? — спросила она.

— Я только просил позвать к телефону, при чем тут семья? — сказал, наконец, Мухин раздраженно.

— А с того... как муж уезжает в командировку, так она вам нужна сразу всем, да? — говорила Матрена, полагая, что против такого довода возражать совершенно нечего.

— Вот что,— сказал Гена, уже сердясь.— Позовите Евгению Васильевну, она срочно нужна по служебному делу. И меньше разговаривайте.

— И не позову,— отвечала Матрена, сердито скребнув валенком по полу.— У нее порядочный муж, они хорошо живут, и не о чем вам с ней, как вас там, «товарищ», разговаривать.

Хоть Матрена сердилась, но она уважала технику и не осмеливалась ругаться по телефону.

— Ну ладно,— сказал Генка и положил трубку. Он вдруг совсем расстроился из-за этого глупого разговора, и у него уже не было прежнего желания немедленно разыскать Женю.

Матрена положила трубку, медленно, боком спустилась на первый этаж проверить, дома ли Голубева.

Женя сидела на кровати, как пришла с работы, в своем сером плаще, и читала письмо. На столе лежал капюшон от плаща, полный цветов.

— Звонили вам,— сказала, постучав, Матрена.

— Кто звонил? — спросила Женя, не вставая с койки, держа письмо в руках. Глаза у нее были сонные.

— Почем я знаю, кто тебе звонит,— отвечала Матрена, переходя на «ты».— В следующий раз узнаю, если скажут.

Она не закрыла дверь и закричала на весь коридор, но так, чтобы слышала Женя:

— Звонют всякие, кобели разные, делать нечего, вот и звонют — семьи разбивают!.. Кобели эти...

Женя встала и захлопнула дверь. Ругань Матрены она принимала без раздражения, как само собой разумеющееся.

Одно письмо было от брата отца, дяди Константина, он сообщал, что свадьба Нины с курсантом расстроилась. Он должен поехать служить на Сахалин, а Нине вовсе незачем ехать на Сахалин. Теперь у нее есть хороший парнишка — электрик. Они любят друг друга и, может быть, скоро поженятся.

— Вот эстафета! — сказала Женя вслух и стала читать другое письмо, от матери из Соколовки. Отец писем никогда не писал.

«Здравствуй, моя дорогая дочка Женя! Получила твое письмо, большое спасибо. Витя, наверное, все по командировкам, и тебе сейчас скучно. Получила от тебя посылку, но больше ничего не посылай, побереги свое время и нервы. Я прекрасно знаю, как ходят наши машины, и от твоей посылки остались только крошки, смешанные с мороженым чесноком. Я очень удивляюсь, что не побились банки: в такую дорогу посылать стекло и в такой упаковке нельзя. Печенье у нас хорошее, на наш склад сейчас везут еще продукты, так что не беспокойся. Остальное по-старому, папа еще жалуется на голову, но реже. Когда я поеду в Москву, обязательно побываю в Ярске и постараюсь тебя известить заранее. Я поеду, если нам дадут квартиру, но когда будет распределение, трудно сказать, дошел слух, что не раньше июня. Возможно, поедет папа, ему нужно показаться врачу, но папа квартирой заниматься не хочет. Еще раз тебя прошу, не присылай ничего, почта от нас далеко, а скоро подымется река, тогда нас совсем отрежет. Папа ездил на Сокол на машине, а обратно едва доехал: лед ненадежный.

Пиши нам обо всем. Где ты сейчас работаешь? Ты хотела работать на бетоне. Удалось ли это тебе? Напиши. И добивайся комнаты, тогда не будешь ругаться с техничкой.

С девочками нужно дружить, вы должны остаться хорошими друзьями. От меня передай им привет. Кажется, все. Когда будешь писать, напиши, как тебе можно позвонить по телефону. До свидания. Мама».

Сегодня на работе у нее были неприятности. Пришла дирекция Ярскгэсстроя и подняла скандал. Некоторые забетонированные стенки будто бы оказались тоньше положенного. Представитель сказал, что таких стенок они принимать не станут.

Эти стенки были сделаны в другую смену, но она промолчала. Основной бетон шел при ней, и доказывать что-либо было бессмысленно.

Представитель дирекции был нудный маленький человек, с ним давно уже никто не мог разговаривать равнодушно. Он мучил всех мелкими придирками, ежеминутно кляузничал, звонил в Гидропроект, Гидромонтаж... Звали же все его Гидра.

Женя терпеливо слушала, как ругается представитель, и смотрела по сторонам. Почему-то на языке вертелось: «Глуп, как медный чайник». Почему чайник да еще медный?

Наконец представитель ушел. Она вздохнула, только собралась пойти в столовую, как нагрянул Саркисов. Наверное, успели ему нажаловаться.

Она понимала, что Саркисов ругаться не станет, но если он упрекнет, белый свет надолго покажется серым и непривлекательным.

Саркисов молчал, и она молчала.

— А вы знаете, Женя,— сказал вдруг Саркисов, обходя, точно обнюхивая, блок.— Вы знаете, что наш специалист даст сто очков вперед любому зарубежному?

Она не нашлась что ответить, только шмыгнула носом. Он должен видеть, что все только что происшедшее ей не так уж безразлично. Саркисов же был возбужден, видно, что он был сердит и нервничает. Должно быть, поругался с начальством.

— Вы представьте какого-нибудь инженера-чудака в Америке, который строит гидростанцию. Строит да строит! Тут ему секретари, тут техника, там проект и железный график, он еще и кофе успевает выпить в перерыве — теплица, а не стройка!

Вдруг Жене показалось, что Саркисов пьян, хотя наверняка не был пьян: он никогда не пил. Саркисов же продолжал:

— Попади к нам такой американский специалист, каюк ему! Работать в наших условиях — это кончить нужно высшую дипломатическую школу, вдобавок школу верховой езды, чтобы вести переговоры с дирекцией и скакать по карьерам... Иметь каменный зад — простите за выражение,— чтобы пересидеть любого чиновника и не потерять человеческого облика. Десятиборец, вот кто наш строитель, и вы гордиться должны, а вы уезжать собираетесь!

— Я не собираюсь уезжать, Баграт Захарыч,— сказала Женя. Ей стало жалко Саркисова, она поняла, что ему плохо. Скверно совсем, потому что так он никогда не разговаривал.

— Ну и правильно,— сказал он, — я и сам уеду, только не сейчас. Евгения Васильевна, если мы сейчас все отсюда удерем, может, нам будет и лучше, но стройка...

Женя сказала:

— Некоторые говорят, что стройка этого не почувствует.

— Нет! — категорично, жестко возразил Саркисов, он морщился, точно от боли. Когда ему было плохо, он всегда так морщился.— Это — вранье! Это — трагическое заблуждение, Евгения Васильевна. Будто мы уедем, а стройка не изменится. Попробуй каждый солдат на участке фронта подумать таким вот образом, и вы поймете, что может случиться... О!

Женя молчала. Она была целиком согласна с ним насчет фронта, она думала: «Стройка — это друг или враг». Она пришла к мысли, что враг, которого надо победить, хотя стройка должна быть другом. Она, стройка, враждебна сейчас даже Саркисову, который умеет все делать. Значит, получается, что Женя как бы находилась в состоянии войны со своим любимым детищем и могла пасть от его руки, а стройка будто бы могла и не заметить такого урона: один человек — и стройка! Фу — и нет его, человека. Женя поняла, что пришла в противоречие с самой собой, с Саркисовым, но спорить она не хотела. Ей просто было жалко Саркисова. Она повторила:

— Да я не уеду отсюда, Баграт Захарыч.

Саркисов уже уходил. Он быстро повернулся к ней, на лице его была улыбка.

— Мы вместе поедем на новую стройку, если хотите. Согласны? Вот и отлично, работайте. И насчет представителя не огорчайтесь, он такой трус, что боже мой...

— Как медный чайник,— сказала Женя.

Это была глупость, но они оба рассмеялись.

Уходя, Саркисов подумал, что с Голубкой — он знал, что ее называли Голубкой,— и с такими, как она, на стройке все будет хорошо. Очень много значит увидеть такие ясные, доверчивые глаза.

Женя ничего этого не знала. Она радовалась, что не было нагоняя. Проходя от участка в столовую, она собирала на обочине цветы.

Дома, не раздеваясь, она принесла из кухни воды в литровую банку из-под маринованных помидоров. Поставила цветы, и тут пришел Генка Мухин.

— Здравствуй,— сказал он.— Я тебе звонил, но тебя почти не бывает дома.

— Смотри, какие длинноногие,— сказала она, распрямляя цветы и вовсе не удивляясь, что вот так, откуда ни возьмись, в доме у нее появился Генка Мухин. Где-то были Индия, приветствия, речи, и вдруг он стоит перед ней, загорелый, похудевший, как двадцатилетний мальчишка. Она была рада, что он здесь, но глядела ласково не на него — на цветы.

— Это у нас в болотце около участка... Завтра они распустятся и будут еще лучше. Правда, они удивительные, ты таких ярких, огромных небось не видел в своей Индии?

— Ну у тебя и техничка! — сказал Генка невпопад.— Проглотит, даже микропорок не выплюнет!

Он смотрел на Женю, пытаясь понять, что в ней изменилось с тех пор, как они последний раз виделись. Стала сдержаннее, что ли. Будто совсем не удивилась его приходу, словно ждала и считала, что это в порядке вещей. В лице ее было спокойствие. Спокойная, он сказал бы, красота. «Изменилась удивительно»,— вглядываясь в нее, думал он. И терялся от непривычного чувства, которое она вызывала в нем. Прежде так не было. Он был сам по себе, где-то наискось и выше, ему всегда казалось, что она тянется к нему, хочет быть такой, каким он становился. Достигая цели, он как бы снисходительно и сочувственно поглядывал на нее, это ему нравилось. И вот теперь он неожиданно поймал себя на мысли, что примеривается к ней, распознав в ней то, что ему недоступно.

Женя поняла, что ее разглядывают, даже оценивают, но снова будто не удивилась. Оставляя цветы, она сказала:

— Я буду чиститься, переодеваться, ты рассказывай, ладно?

Генка кивнул, продолжая смотреть на нее. Что произошло с ним? Как это странно, но теперь он был уверен, что от нее зависит все: его дальнейший образ жизни, его мысли, его планы. Счастье, одним словом.

— В Индии жарко? — спрашивала она, снимая лыжную куртку и поправляя волосы. Он не ответил, желая изо всех сил, чтобы она еще раз обернулась к нему: рука придерживает рассыпанные тяжелые волосы, блестящие, золотые, а во рту заколка.

— Что же нового за границей и в Москве? — спросила она опять, не понимая причины столь длинной паузы. Встретила его странно напряженный, остановившийся взгляд. Она как бы спрашивала: «Почему же ты смотришь, почему молчишь, не случилось ли что-нибудь такое, чего я не знаю? Но, честное слово, я пока ничего не понимаю в этом твоем взгляде».

— В Индии было жарко, трудно было работать,— сказал Генка, отворачиваясь и пряча руки под мышки. Это была его институтская привычка.

Женя достала из-под кровати электроглянцеватель, включила в сеть и поставила между собой и Генкой. Теперь они грелись с двух сторон, трогая блестящие бока глянцевателя, смотрели друг на друга.

— Это я для Славки Кирюхиного взяла у ребят. Около него хорошо греться,— говорила она быстро.— У нас плитка и кастрюля стоят на полу, им больше негде стоять. А пола у нас только тот кусочек, где мы ходим. Стоит нам с Витькой сварить суп, мы его обязательно опрокидываем. Я три раза опрокидывала уже, а Витька доедает остатки...

Генка молчал и смотрел на свое отражение в глянцевателе.

— Как ты жила здесь? — спросил он и хотел добавить: «Ты счастлива? Ты обо мне вспоминала?»

Женя вдруг рассмеялась. Гостю из-за границы хочется знать, как живут советские люди. «Расскажите, как вы трудитесь, как живете, мисс... з-э... Голубье-ва?» — «Я тружусь на стройке, хожу в кино, в свободное время читаю. Повышаю, так сказать, культурный уровень».— «О! Мисс... Голубьева, вы мечтаете? О чем вы мечтаете, если это не секрет?» — «У советского человека секретов не бывает. Я мечтаю о выполнении плана и чтобы на всей земле был мир!» — «Спасьибо, мисс... э-э... Голубьева, русские люди широкие есть люди, необыкновенные, это правда!»

Что-то в ее смехе показалось Генке обидным, он добавил:

— Я же могу спросить, как ты жила?

— Трудилась на стройке,— сказала Женя,— выполняла план. В свободное время читала, ходила в кино. Тебе интересно еще знать, о чем я мечтаю?

Она видела, Генка сердится, но что она могла рассказать ему о своей жизни, когда они вообще давно ни о чем не говорили! Юрка Половников как-то сказал: «Ты знаешь, что такое зануда? Это человек, который на чей-то вопрос: «Как поживаете?» — отвечает, как он поживает».

— Ты изменилась, ты очень изменилась,— сказал Генка.

— Да,— ответила она, становясь серьезной.— Как и ты. И Ярск. Почему ты не спросишь, где Верка сейчас? Как она жила? Ты все знаешь про Верку?

Генка смотрел в глянцеватель, с неудовольствием разглядывая свое отражение.

— Я бы все равно не смог ей помочь.

— Ей было так трудно,— проговорила Женя тихо.— А у тебя все так хорошо.

— У меня все благополучно! — воскликнул он.— Благополучно, а не хорошо!

Теперь она посмотрела на его мальчишеское лицо, на выгоревшие волосы. От загара на щеках и на носу появились темные веснушки. Рыжий, рыжий, конопатый... Совсем мальчишка. Они когда-то вместе похоронили в лесу куклу Бульку «для счастья всех людей». Помнит ли Генка все это?

— Я признанный удачник, и все меня таким знают,— сказал он.— Одна ты знаешь, какой я есть.

Взгляды их встретились, и Генка понял, что сейчас он должен сказать все. Ему показалось, что сейчас это возможно, когда у нее такие глаза. Может, ее сочувствие он принимал за что-то иное, может быть... Но его бог, его Аку-Аку подсказывал, что время наступило.

— Я заезжал к Нине Ивановне,— сказал он.— Мы говорили о тебе.

— Я чувствую себя виноватой перед ней, совсем нет времени писать,— отвечала она.

— Мы тебя вспоминали,— повторил он.— И Нина Ивановна сказала... Будто мы... или нет, будто ты еще в школе...

Генка провел ладонями по блестящей поверхности глянцевателя сверху вниз. Женя повторила его движение, впрочем, не заметив этого.

— Будто я... Что я?

— Да, она сказала, что ты ей рассказывала о своих чувствах, и...

— Я сейчас ничего не помню,— прервала Женя, и руки ее поднялись вверх и встретились с его руками. Ладонь об ладонь, как в детстве играют в хлопки.

— Это же было в детстве,— произнесла она. «В далеком детстве,— повторила она про себя,— где для счастья всех достаточно было пожертвовать куклой...»

— Но ты помнишь же? — спросил Генка, глядя на нее, выискивая это прошлое в ее лице, в глазах.— Ведь не зря все это было? Скажи только, что не зря.

— Нет, наверное,— отвечала она, и ей захотелось плакать. Она поняла вдруг, что сейчас скажет ей Генка. Его слова невозможно предотвратить, как обвал в горах, когда уже начали падать первые камни.

— А я тебя люблю. Я понял это в Москве, понял, что это — главное и без тебя будет все не так у меня в жизни. До сих пор я был будто слепой, я тебя знал, но не видел, не подозревал, что мы так близки!

Она молчала и боялась пошевелиться. Поднять глаза. Раньше бы она заплакала, а теперь не могла.

— Мне никто не нужен, нужна только ты! С тобой будет все хорошо, все по-настоящему. Ты сильнее меня, многих... Мне так не хватает твоей силы и тебя рядом, ты же должна меня понять!

Да, это было как обвал, и этот обвал мог уничтожить все, что попадалось на пути,— других людей, судьбы и чувства многих... Господи, и он этого не понимает!

— А Машка? А Витька?

— Ты скажи, ты меня любишь? Ты любишь? — повторял он, ладонью смахивая с ее щек слезы.

И он опять повторял:

— Ты же любишь, я знаю, ведь это давно. И мы с тобой оба знаем и мучим друг друга.

— Что ты, Генка,— проговорила она, размыкая с трудом опухшие, будто чужие губы.— Что ты, Генка, не люблю, и это невозможно. Я плачу вообще... Оттого, что в жизни все хуже, чем хочется. Верка тоже плакала.

Он провел руками, влажными от ее слез, по глянцевателю, и стер с него свое отражение, ставшее ему ненавистным. Влага испарилась, и он вновь проявился с вытянутым красным лицом, волосы топорщились ежом.

— Как же я теперь буду жить? — спросил он, с отвращением глядя на себя.

Она встала, отыскивая платок. И так, стоя, она рассматривала его, раздумывая вдруг о чем-то совсем постороннем. «Девушка пела в церковном хоре,— вдруг вспомнилось ей,— о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех забывших радость свою...— Это были ее любимые стихи, и ей стало легче.— ...И голос был сладок, и луч был тонок, и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, плакал ребенок о том, что никто не придет назад».

Она сказала:

— Будешь жить, как жил. Как все живут.

— Без тебя? — спросил он.

— Со мной. Со мной, с другими. Ты ведь тоже не любил овал, ты ведь тоже угол рисовал...

— Я и сейчас...— начал было он.

— Генка, Генка! — вдруг воскликнула она с детским отчаянием.— Почему тебя наградили, а других нет? Разве ребята хуже работали, чем ты? Ведь даже проект ты не один, вовсе не один, делал.

— Как? — спросил Генка растерянно, вставая и не веря, что она могла произнести такие слова.— Как наградили? Но ты ведь знаешь, как это бывает. Я же сам не просил, ты же веришь, что я не сам, а так получилось!

Он говорил сумбурно, не выбирая слов, глубоко огорченный ее вопросом.

Она же снова вглядывалась в него, как будто успокоенная. Словно отыскивала на его лице, во внешности нечто очень важное для себя.

— Я понимаю, и Витька и твои ребята тоже, наверное, понимают, что каждый человек в ответе за все в целом. И Лялин, Саркисов и ты... Нельзя ни с кого снимать ответственности. Понимаешь, Генка, потому и захватили фашисты власть, что слишком много людей думало: я тут ни при чем, что я могу сделать...

— При чем тут фашизм? — воскликнул Генка.

— При всем. Когда человек сказал впервые: «Не я! Только не я, я маленький человек»,— он впервые покривил душой. Он убил в себе самое святое — бойца. Свой внутренний принцип. Джордано сгорел, но Галилеи живут, причем в каждом из нас...

— Что же я должен сделать, по-твоему? — спросил Генка, ощутив на губах биение пульса. Так бывало в самые опасные в его жизни минуты: он на губах чувствовал пульс.

— Будь честным. Откажись от награды.

— Ты шутишь? — Он чуть не засмеялся, и это было искренне.

— Добивайся, чтобы наградили остальных. Или откажись. Ты ведь знаешь, что все работали одинаково.

Она смотрела серьезно, с жалостью или с тревогой за него.

— Так не бывает,— отвечал он бледнея.— Даже если бы я отказался, написал письмо, этого никто бы не принял всерьез, честное слово. Это фанатизм, и ты одна...

— Но ты же пришел ко мне? — промолвила она тихо.— Ты же меня спрашиваешь. А я бы смогла отказаться. Вот — клянусь.

— Все равно ты одна такая. Меня все поздравляли, и в отделе...

— Гена! Нельзя жить, думая, что сегодня ты еще не можешь быть честным, но завтра ты им станешь...— Женя произнесла это устало и спокойно, как будто уже не надеялась его убедить, а говорила для себя.— Я не знаю, какая я, но я не смогла бы кривить душой, это я чувствую.

Она смотрела на него, как сильный смотрит на слабого. Будто понимала в нем то, чего не понимали ни он, ни другие.

В ответ на ее молчание он сказал:

— Я многое передумал, и эта встреча с тобой... Все еще будет хорошо, мне везло всегда.

«Ну, конечно, Генка»,— думала она.

Она тоже хотела, чтобы ему везло. Чтобы ему было хорошо. Она очень хотела этого.

Весенняя дорога в тайге капризна и переменчива. Грязь и объезды да всякие завалы, под деревьями еще лежал снег.

Утром и вечером подмораживало, ехать было легче. Выносливый «газик» с хрустом давил в лужах тонкий лед, трясся на колдобинах, наматывая на колеса корявые километры.

Лялин сидел барином, полуразвалясь на сиденье, в меховой куртке с белым цигейковым воротником, в кепке, в сапогах. Вместо курева он сосал ириски, парнишке-шоферу и Виктору бросил по горсти на колени.

Так проехали они леспромхоз, где наскоро в конторе поговорили с прорабами и мастерами, и подстанцию ЛЭПа. Побывали на строительстве железной дороги, здесь же поднимался новый деревянный поселок, в будущем центр по переработке и переправке древесины.

Поселок еще был небольшой, кругом, насколько хватало глаз,— тайга. Широкая насыпь рассекала низкорослый кедрач и скрывалась за деревьями. Там шла работа, трещали бульдозеры. На свежевзрытую глину падал майский снег.

Начальник строительно-монтажного поезда, которого все называли Семенычем, показал им столовку, клуб, библиотеку, но делал это без особого энтузиазма, повторяя, что работа тут не его профиля, а люди здесь не задерживаются, летуны. Был он молод, так же как и Лялин, а может, и чуточку моложе. Вечером он позвал завхоза и велел ему раздобыть винца. Тот принес две бутылки портвейна, овощную смесь в банке, и все выпили.

Семеныч тянул из своего стакана и жаловался на жизнь. Он жалел о потерянной прописке в Москве, говорил, обращаясь к Лялину:

— Жена у меня молодая, институт связи кончила, здесь ей по специальности работы нет. Забрала вот детей, их двое у меня, и уехала к родне.

Галстук у Семеныча сполз набок, волосы растрепались. На подбородке и на щеках торчала рыжая редкая щетина. Лялин молча слушал, уставившись скучными глазами в стол, потом вышел, будто в туалет, и больше не вернулся. Наверное, лег спать.

Семеныч тогда обратился к Виктору, просил его все точно разузнать о прописке.

— Ты не думай, я сюда первый приехал, когда еще никого не было. Кончил МИИТ и с первой партией...

— В каком году кончал? — спросил Виктор.

— Шесть лет назад,— отвечал Семеныч.— У меня диплом был лучший на курсе, предлагали аспирантуру. А я рвался сюда. И зарвался. Потерял семью да и вообще перспективу. Опустился, как видишь.

— Возвращайся к семье,— сказал Виктор.

— Правда? — спросил Семеныч.— Ты считаешь, нужно все бросать и ехать?..

— Конечно.

— Ты бросил бы на моем месте?

Виктор подумал, сказал:

— Человек должен быть на своем месте, это я давно понял. Иначе он робот, исполнитель, а никакая он не личность. Это и меня касается, только со стороны всегда видней...

Когда Лялин и Виктор проснулись, Семеныча уже дома не было. Стыдился ли он вчерашнего своего состояния, а может, работа требовала, он поднялся до света и уехал на дальний пикет.

— На пикет так на пикет,— сказал Лялин, садясь в «газик».— Как говорят в Сибири: сто километров не расстояние, сто рублей не деньги... Поедем посмотрим, что понастроил уважаемый хозяин.

При этом Лялин усмехнулся:

— Не хозяин он, тряпка. Сбежит он отсюда. А я бы его сам погнал, такие нам не нужны.

— А какие вам нужны? — спросил Виктор. Его уже начал раздражать Лялин.

Лялин не замедлил с ответом, и на тон Виктора он как будто не обратил внимания. Он сказал:

— Только не такие. Есть много других, серьезных, полезных для нас людей. Геннадий Петрович Мухин, например. Тоже после студенческой скамьи, а как развернулся в условиях стройки! Кстати, не сегодня-завтра Мухин приедет из Москвы, будем здесь чествовать его. Заслужил. Вот на кого вам, Смирнов, нужно равняться.

В разговорах Лялин часто упоминал Мухина.

— Далеко пойдет Геннадий Петрович, дайте срок. Глядишь, через пять лет станет главным инженером большой стройки. А этому хлыщу,— он кивнул неопределенно головой,— штаны протирать в конторе, героически коптить небо в столице, вот чего ему недостает.

— А может, ему работа не нравится? — спросил Виктор.

— Ясное дело,— усмехнулся Лялин; он сидел, завернувшись в свой полушубок, и глядел в окно.— Легче где-нибудь включать да выключать, сто двадцать получать, да ни за что не отвечать!

Шофер-парнишка прямо закатился от смеха.

— Ведь может статься, что он окажется не на своем месте,— упрямо повторил Виктор.— Вы же с ним не поговорили по-человечески.

— Да бросьте,— сказал резко Лялин.— Я нытиков и бегунов за сто верст нюхом чувствую. Никто нас не спрашивает, где наше место, когда нужно работать. Вот я вам расскажу, как я попал в постройком. Был я молодым, все больше по комсомольской линии. Кончил заочный, решил идти на производство. А руководители против. «Мы свои кадры,— говорят,— разбазаривать не можем. Хотите быть директором Дома спорта?» — «Нет,— отвечаю,— не хочу».— «Ладно,— говорят.— Жди. Найдем твое место в жизни».

Через какой-то срок вызывают, спрашивают:

«Объединенная Сельхозтехника вас не интересует?»

Отвечаю, что не интересует, что хочу на производство.

«Может, пойдете начальником отдела связи? Мы смотрели,— говорят,— ваше личное дело, вы же в армии связистом были?»

Смех один. Был связистом в армии — значит, теперь должен стать начальником почты. Где логика, спрашивается? Но тогда мне говорят:

«Это похоже на саботаж. Если бы мы не знали, с кем имеем дело, мы бы разговаривали иначе. Пойдете в постройком по быту».

Вот и весь разговор. Я подумал да и согласился.

Семеныч их встретил на самом дальнем пикете, показал границы работ. Лялин по объекту не ходил, а бегал в своих высоких сапогах, как в скороходах. Виктор едва поспевал за ним.

— Я эти места знаю,— говорил он на ходу.— Тут прежде ягода росла, княженикой называется. Действительно, княжеская ягода!.. А теперь станция, поезда пойдут...

Подошел Семеныч, тоже в сапогах, в ватнике, сутуловатый, весь какой-то нескладный. Он сказал простуженным голосом:

— Там вас механизаторы хотели видеть. Из четвертой мехколонны.

— Чего они хотят? — спросил недружелюбно Лялин. Он теперь говорил с Семенычем сухо, небрежно.

— Не знаю,— отвечал тот, кашляя.— Если вы не пойдете, я им передам, что вы не успели.

— Жаловаться будут или просить о чем?

— Не знаю,— повторил Семеныч.

Механизаторы жили в вагончиках, в один из них Семеныч привел Лялина и Виктора. Два пожилых человека поднялись им навстречу, один был горбат и невысок ростом. Он приветливо произнес:

— Очень рады, что зашли. Может, чайку попьете? У нас сейчас обеденный перерыв.

В вагончике было уютно, тюлевые занавески, стены крашены масляной краской в голубой цвет.

— Разговор у нас к вам такой, товарищ Лялин,— сказал горбатый.— Вот мы, два брата, сороковой год скитаемся по вагончикам. Он бульдозерист, а я механик. Таких старичков в нашей колонне много.

Теперь только Виктор заметил, что на обоих мужчинах железнодорожная форма. Наверное, оделись к случаю.

Лялин нетерпеливо спросил:

— У вас есть жалобы?

— Нет, жалоб у нас никаких нет,— сказал горбатый, усмехаясь.— Это разговор, вовсе не жалоба. Не беспокойтесь, мы долго вас не задержим, мы тоже готовились к такому разговору, может, сорок лет.

Лялин посмотрел на часы, сел поудобнее и стал слушать. Виктор сидел напротив, а Семеныч стоял у двери. Но он все время уходил и возвращался, хлопал дверью.

Горбатый сказал:

— С этой колонной мы полстраны объехали, строили все дороги, какие у нас есть. На Саратов ездили, там строили, на Астрахань, на Запорожье, на Караганду, на Павлодар, на Абакан... В войну вели дорогу к Сталинграду через степь, под огнем. А как мы жили это время? В вагончиках, как сейчас живем. Детей вырастили все в этих же вагончиках, вы жену спросите, в щели снег метет, а она одеялом отгородит и купает малыша. Всяко было, он подтвердит.

Горбатый замолчал на мгновение и посмотрел на брата. Тот кивнул.

— Теперь у нас, товарищ Лялин, дело под пенсию. Отъездились, как говорится. А станции своей нет, то есть дома, я имею в виду. Иной раз соберемся мы, ветераны, да раскидываем: когда же мы доедем до места своего? Попривыкли мы, конечно, к вагончикам. Но привычка эта собачья, между нами говоря. Дом всякому человеку нужен. Вот дождались вас, спрашиваем: полагается ли нам по закону квартира?

Возвращались с пикета в машине, все трое молчали. Семеныч сухо покашливал и смотрел в окно, Лялин как будто дремал. Но скорее всего, так подумал Виктор, он злился на Семеныча и не хотел этого показывать.

В поселке они зашли в столовую, в это время почти пустую, но и есть в ней, собственно, было нечего. Чай да сухие котлеты. Чай им подали в баночках из-под майонеза, и Лялин неожиданно вспылил, увидев эти баночки.

— Вот куда нужно смотреть,— сказал он Семенычу, показывая пальцем на стол и вставая.— Не пенсионеров ублажать, они и без нас не пропадут и построятся, если нужно. А чтобы люди у вас смогли есть и пить из нормальной посуды!

Семеныч стоял перед ним бледный, Виктору стало жалко его. Наверное, можно было объяснить, что стаканы тут перебили на Первое мая, когда гулял весь поселок, трещали головы, не то что стаканы. Но было понятно, что пресловутые банки, подвернувшиеся сейчас под руку Лялину,— это только предлог. Не это — было бы что-нибудь иное, он бы нашел что.

— Вместо вашей абстрактной гуманности, которая никому не нужна, вы бы им стаканы выписали, капусты, картошки бы выписали! Слава богу, не такие мы беспомощные, как по бесхозяйственности некоторых руководителей может показаться,— говорил он.

Его слышали рабочие за столиками, обслуживающий персонал, повара. Он хорошо понимал, что завтра эти его слова будет знать весь поселок.

— Забота о людях — вот о чем вы забыли, но вам об этом еще напомнят! — сказал строго Лялин и вышел.

Семеныч сел и, не глядя по сторонам — он знал, что на него смотрят,— дрожащей рукой взял банку и стал пить холодный чай. Вдруг он поставил чай, посмотрел на Виктора и произнес растерянно:

— Но вы-то знаете, что все не так. Вы же знаете, я стараюсь сделать все, что могу.

— Он тоже это знает,— сказал Виктор.

На девятый день они подъезжали к Ярску. Встали над Ангарой. Вышли на скалу, посмотрели.

Лялин, вздохнув, сказал:

— Говорят, в Ярске, как в Париже, только крыши пониже да асфальт пожиже. А я, честное слово, ни на какой Париж не променяю. Хорошо у нас!

Так как Виктор молчал, он спросил с усмешкой:

— Чего ты такой надутый? За Семеныча обиделся? Ты за него не переживай, я ему карьеру портить не буду. Он в принципе неплохой малый, пенсионеров пожалел. А план кто ему даст, старички эти? Такая доброта, которая идет во вред делу, нам не нужна.

По краю скалы, где они стояли, на велосипеде проехал мальчишка.

Лялин сказал, следя за ним взглядом:

— Ты что дальше-то собираешься делать?

— Не знаю,— сказал Виктор и вздохнул. Он действительно не знал, что он будет делать.

Лялин вдруг понял его, он был хороший психолог.

— Чего там тебе коптеть у Чуркина,— сказал он. И хотя Лялин ничего плохого не сказал о Чуркине, стало понятно, что он Чуркина не любит.— Переходи ко мне в постройком. По быту.

Они стояли и оба смотрели на велосипедиста. Мальчишка форсил, ему было приятно выкидывать всякие штуки на глазах у зрителей. Он подъезжал к самому краю, внезапно тормозил. Мелкие камешки сыпались со стометровой высоты вниз.

Под скалой еще лежал снег, намертво сросшийся с серым диабазом. На это место падала длинная тень от эстакады, и снег не таял.

— Ожидается паводок,— сказал Лялин раздумчиво.— Прошлый год я был там, когда блоки затапливала вода.— Он кивнул в сторону плотины.— Страшное зрелище. Ваша жена, кажется, сейчас работает в котловане?

— Да,— сказал Виктор. Он подумал, что Голубка, возможно, там, внизу. Говорят, Лешка Жуховец приходил, высматривал ее в бинокль вот с этого мыса. Будь у Виктора бинокль, он сделал бы то же самое.

— Кстати, вашу жену в котлован тоже я устраивал. Как видите, не без пользы,— произнес, улыбаясь, Лялин.— Решайтесь, Смирнов, я вам добра желаю.

— Зачем я вам нужен? — спросил Виктор как-то нервно.— Вы же сами видите, я ничего не умею.

— Научим,— сказал Лялин категорично. Как будто он знал заранее, что Виктор согласится. Взгляд его стал цепким, голубизна и мечтательность в глазах пропали, может, их вовсе и не было.

Лялин молчал, и Виктор молчал тоже. Наверное, Лялин считал его молчание за согласие. Он сказал:

— Нам нужны новые кадры. Мне понравились ваша искренность, честность, вам будут верить люди. Я же видел, как вы влезли в душу этому Семенычу. Где же вам работать, как не у нас?

Лялин смотрел на него уже без улыбки, будто прицеливаясь.

— Не знаю,— сказал Виктор.— Я хотел бы на производство.

— Полноте! — воскликнул Лялин.— Там и без вас обойдутся. Мы умеем ценить свои кадры. Вы же, кажется, до сих пор и комнаты не имеете?

Мальчишка на велосипеде увидел, что внимания ему не оказывают, последний раз промчался по краю, с разгона затормозил, заглянул в далекую пропасть, и укатил куда-то.

— Подумайте, разговор идет о вашем будущем. Вам добра хотят!

Лялин дружески сжал руку Виктору. Кивнул шоферу, и они уехали.

Виктор входил в сумеречные улицы Ярска, чувствуя, как его наполняет теплом близость ко всему здесь. Небо будто очистилось, углубилось, засквозило, заблестела первая звезда.

Запахло весной, травами. Горели окна в домах. Виктор подумал, что он скоро, совсем скоро увидит Голубку. Может, она на соседней улице или даже в каком-нибудь из этих окраинных коттеджей, хотя бы у Саркисовых. Так близко, что он сможет сейчас увидеть ее.

Сердце в нем заколотилось с такой силой, что он, испугавшись, сел на пенек у дороги. Сел и засмеялся своему испугу, своей слабости.

Мимо прошли какие-то ребята с гитарой. Один из них наклонился к Виктору, посмотреть, насколько он пьян. Сказал другим:

— Вот человек уже веселится!

За день, что ли, до приезда Виктора Женя свалилась в гриппе. Но вдруг ей позвонили, что заболел Ращупкин, и она сказала:

— Приду. Да нет, совсем я не больная. В какую смену мне выходить?

— Смотрите, я вас не тянул,— сказал диспетчер.— Просто, как назло, на участке ни одного мастера.

У нее немного болело сердце, ее познабливало. Но она подумала: «На работе я почувствую себя лучше, что я буду тут протухать в этой дежурке? Лежишь в ней одна, как в гробу. За делом забудется и болезнь, а если приедет Виктор, он позвонит, и тогда я совсем выздоровлю».

Она сразу повеселела от этой мысли и стала собираться. Ела хлеб с сыром и одновременно натягивала сапоги. Потом проглотила таблетку пирамидона и таблетку аспирина, остальное положила в карман. Виктору написала: «Где ты бродишь, мой муж? Позвони. Целую в носицу, твоя котлованная».

Он позвонил ей, было около двенадцати. Услышал ее голос: «Мастер второго участка слушает».

Ему стало смешно, что она ждет у телефона и не знает, что это он. «Мастер второго участка...» В комнатке за стеной громко храпела Матрена.

— Алло! Алло! — спросила Женя.

Он молчал. Но вдруг, испугавшись, что она положит трубку и выйдет из прорабки, сказал:

— Это я.

— Ты? — спросила она и вздохнула. Голос ее сразу оттаял, потеплел.

— Я приехал,— сказал Виктор.

— Приехал,— повторила она.

— Да. А ты, ты скоро приедешь?

— У меня такое прямо,— произнесла она.— Сменщик у меня заболел, вообще все заболели, опять какой-то дурной вирус. Наверное, я останусь на третью смену. Нужно расставить рабочих, и... Почему ты молчишь?

Он слушал ее голос и представлял, как она там сидит в своей темной прорабке. Он подумал, что придется ждать до утра, но он уже не мог быть без нее.

— Знаешь что, приезжай ко мне,— сказала Женя, и Виктор по голосу понял, что и она не сможет больше ждать.

Женя произнесла: «Сейчас, ладно?» В голосе ее были сомнение и страх, что он может не приехать. Она говорила торопливо:

— Знаешь, машины 82 и 87 пойдут от восьмого квартала прямо до врезки зуба, там я тебя встречу. Да? Сейчас же прямо выходи. 82 и 87, не забудешь?

— Я приеду,— сказал он громко. — Я сейчас приеду.

Виктор оделся и вышел.

На перекрестке улиц он остановился, чтобы решить, как идти к восьмому кварталу — по боковой или напрямик. Он видел звезды, ощущал легкий парок, идущий изо рта. «Напрямик, там черт ногу сломит»,— подумал он, но пошел напрямик. Сбоку раздалось несколько выстрелов, он посмотрел вверх, пытаясь увидеть за деревьями ракеты. Ничего не увидел, но подумал: «Забавляются, может, завтра какой праздник?»

Рабочий в дежурной будке, единственный пассажир, тоже сказал:

— Салютуют, что ли?

Машина с грохотом понеслась по улицам, кидало так, что пришлось встать на ноги. В горле запершило от густой пыли. В дверь была видна улица, также вся в невесомой пыли, сквозь нее проглядывали фонари, окруженные ореолом пыли, как в тумане.

Виктор подумал, что в будке гораздо приятнее ездить, когда она «полна коробочка», как тут говорят. Тогда тебя как бы поддерживают соседи. Даже если галдят кругом, все равно среди людей хорошо. А сейчас как в душном сне: одна разламываемая на куски деревянная колымага кувыркается в преисподнюю, и безымянный молчаливый спутник затаился, неизвестно, есть он или нет.

— Гонит... как на пожар! — крикнул Виктор в темноту, желая услышать чужой сочувственный голос. Но человек молчал. Тогда Виктор стал думать о Голубке, о том, как он сейчас увидит ее лицо, прикоснется рукой к ее волосам в знак переполняющей его благодарности за то, что она есть и существует среди этой ночи и грохота, что она то живое, около которого хочется жить.

Он думал о Голубке и держался за холодную железную скобу. На языке, на зубах навязла пыль.

Однажды он спросил Женю:

— У тебя сердце когда-нибудь болит?

— Нет,— отвечала она легко.

— Но ты же сама говорила про сердце

— Ну и что? Говорила, потому что мне было совестно, что ты болел, а у меня ничего не болит. Я придумала, и у меня как будто заболело. А сейчас прошло, честное слово.

Машина остановилась. Стало вдруг тихо, желанный покой растекся по телу, в дверь были видны огоньки на участке.

Из темноты отделился кто-то в светлой куртке.

— Пришел?

Женя приблизилась к нему вплотную, но не поцеловала его, потому что, кроме них, были еще люди. Она тронула пальцами его лицо, и он тоже провел рукой по ее щеке, по шее. Она сказала «пришел», и он почувствовал, как она ждала.

Женя отошла к работающему экскаватору, стала разговаривать с бригадиром. Виктор слышал, как она говорила: «Машин будет девять. Только успевайте принимать». Бригадир отвечал ей: «Это вначале девять, а к утру они начнут по одной исчезать, как мухи к зиме...»

— Почему как мухи? — спросил Виктор, когда она вернулась. Он знал заранее, что для него все будет сказана по-другому, с другой интонацией. И как он ожидал, она ответила, раздумывала она уже не над этим, а над чем-то другим, что было вне их обоих и составляло ее заботу.

— Ну, люди на ночную по второй смене отстаивают,— говорила она.— Устают. Говорят же на востоке: самый трудный путь — это пять последних метров.

Занятая делами, она уходила, возвращалась, и мысли ее были далеко. Ему она только виновато улыбнулась: «Ну, прости, что я тебя позвала и я не с тобой. Мне хорошо, что ты здесь, а думать я буду о работе».

Потом она освободилась, за руку повела его куда-то, куда одна знала дорогу. Вдруг они очутились на высоте, над котлованом. Бетонные блоки высились там, внизу, были они разной величины, в огнях и очень напоминали город небоскребов, если на него взглянуть сверху.

На мухинской эстакаде мигали два красных глаза мостоукладчика.

— Тут, пока тебя не было, я наряды закрывала,— сказала Женя, все глядя вниз.— Записываешь черт знает что... «Подтяжка солнца к земле вручную», как шутят рабочие. Переругалась с нормировщиком, а потом гриппом заболела. Еще ко мне Генка приходил. Мухин.

— Как он съездил? — спросил Виктор. Ему захотелось обнять Женю. Она испуганно отстранилась, но поняла, что видеть их здесь некому. Потерлась щекой об его рукав.

— Мне очень тебя не хватало. Я устала быть одна. Генка? Ничего, похудел, загорел... А у меня теперь и вправду стало сердце болеть. Не уезжай больше.

— Меня приглашают в постройком работать,— сказал он вдруг. Он понимал, что Женя воспримет это с юмором. Так оно и вышло.

— Лялин? — спросила она, засмеявшись.

— А кто же еще?

Он рассказал вкратце, как они съездили, и про Семеныча, и про случившийся там скандал.

— Какой карьерист! — сказала Женя про Лялина.

— Да,— подтвердил Виктор.

— Но ты ему заявил об этом?

— Нет,— ответил Виктор.— Но я только сейчас, как рассказывал, понял его до конца.

— Ты должен с ним объясниться. Он расчетливый карьерист и демагог. Еще не хватало, чтобы ты у него работал. Ты категорически отказался?

— Нет еще, но я и не согласился.

— Как же так можно? — огорченно говорила Женя.— На твоих глазах помыкают людьми, плюют им в лицо, а ты с ним заодно?

— Я хотел разобраться,— ответил он.— Теперь я все понял, и я ему скажу. Я сам разозлился, честное слово.

— Нелегко же тебя разозлить!

Он не ответил.

На эстакаде, на уровне их глаз работали сварщики, огненные брызги сварки водопадом стекали вниз, но не долетали до котлована и гасли в воздухе.

— Смотри, ни одного рабочего из бригады подборщиков. Вот сачки! Пойдем вниз.

Они стали спускаться, Виктор поддерживал ее за руку. Острые камешки срывались из-под ног и катились вниз.

Она говорила:

— А Саркисов мне знаешь что сказал? Что мы вместе уедем на другую стройку. И все начнем сначала. Правда?

Они спустились со скалы. Женя открыла прорабку, бросила в ящик печати. При свете прожектора, светящего в окно, что-то записала в рабочей тетрадке о дежурстве. Пришел электрик, и она сказала:

— Прожектор нужно рабочим поставить.

— Пока буду ставить, и так рассветет,— отвечал он.

— А что за щеку держишься? Зубы? — спросила его Женя.

— Ага, буду вставлять,— сказал он.

— Тогда сразу железобетонные, чтобы, как плотину, на века.

Они посмеялись. Женя заперла прорабку. Пошла искать машину. Восемьдесят вторая будка была на месте, только без шофера.

— Разыщем,— сказала Женя и велела Виктору подождать у машины.

— Может, он в компрессорной? — предположил электрик.

Женя побежала в компрессорную, но и там шофера не было.

— Может, он в каком кабинете?

Женя попила воды и стала искать шофера в пустых комнатах управления.

— Может, он в столовку ушел? — сказал электрик, зевая. Делать ему было нечего, он сидел и ждал, чем все кончится.

Женя облазила все потаенные места, где мог быть шофер, сказала почти восхищенно:

— Вот сачкодрал! Нужно же так спрятаться! Вообще я везде искала, я все их закутки и загашники знаю. Ладно. Раз сумел спрятаться, пусть отсыпается в награду за свой талант. Пошли пешком!

Уже рассветало, это чувствовалось, но еще не виделось.

Они пошли вдвоем по дороге, которую угадывали в темноте. В пути их обогнало несколько «мазиков», Женя сказала Виктору:

— Да хватит тебе оборачиваться, я тебе по звуку скажу, когда поедет дежурная машина. У них у всех, у «газиков», автобусов, МАЗов, ЯЗов, «козликов», у всех у них разные голоса. Нужно только уметь различать. Знаешь, — сказала Женя,— у моего сменщика Виктора Викторовича смешная фамилия: Ращупкин. И сам он смешной, маленький. А вчера ему вынесли благодарность за спасение крана. Кран стал падать с насыпи, все закричали, испугались, а он подскочил и брус в цепь защемил. Сегодня с утра его стали водить по начальству, благодарить и прочее. А он еще меньше стал ростом. И заболел. Не привык к такому вниманию.

Когда они подходили к Ярску, стало совсем светло.

День обещал быть солнечным, все виделось отчетливо, дома и деревья.

Проехала водовозка и окрасила одну половину дороги в темный цвет. Прокричал петух. И стало тихо-тихо. Даже непотушенные лампы на столбах светили тихо.

Они прошли по замершему городу, обнявшись, не встретив ни одного человека, счастливо успокоенные своей собственной усталостью. Лицо у Жени было темное, блестели только глаза.

Они еще не знали, что этой ночью был убит Генка Мухин.

В дружине они продежурили до двенадцати ночи, Генка вместе с Рахманиным. Севка заменял Женю Голубеву, которая отрабатывала вторую смену.

Около двенадцати они зашли в штаб дружины, оставили повязки, удостоверения, сделали запись в журнале.

— Тебе куда? — спросил Мухин Севу.

— Нам по пути,— отвечал тот.

Генка пропел: «Люблю тебя до поворота, а дальше как получится». Он оглядывался, смотрел на заборы в сумеречном свете редких фонарей, на дома, мимо которых они шли. Окна были темные, в Ярске рано ложатся спать и рано встают. Еще каких-нибудь четыре часа, и люди начнут готовиться к смене, и тогда при пустых совсем улицах город будет переливаться морем огней.

— Я так переживал, когда возвращался! — сказал Генка.— Думал, вот без меня произойдет что-то главное, а я не увижу. Но все оказалось по-прежнему, и я успокоился.

— Тебя все ждали,— подтвердил Сева.— Начальство, ребята.

— Да, я это понял,— говорил Генка.— Я взглянул в лица ребят и понял, как они мне рады. Кто-то пошутил: «Индийский гость». Мы ехали в машине, тайга вдруг кончилась, стало видно эстакаду, черным резким силуэтом на белом небе. Кажется, Лешка Жуховец в стихах сказал про эстакаду: «Ее сквозная геометрия...» Я подумал: не зря мы возились с эстакадой — мы, то есть вся группа. Ночей не спали, когда разрабатывали новый метод монтажа. Мы все тогда были немного сумасшедшими и шансов сделать что-то реально имели один из ста, не больше. Но ведь эстакада-то стоит!

Тогда в машине Генка смотрел на лица ребят, на эстакаду, но они, казалось, забыли все с ней связанное и не испытывали никаких возвышенных чувств. Кто-то кричал:

— Имею просьбу личную, корыстную, хочу на Соколовку.

Кто-то рассказывал, что у берега на скале увидели старушку, которая молилась на эстакаду, решив, что это строится божий храм, а Мухин в нем поп... Это был последний ярский анекдот.

Потом приехали в пустую Генкину квартиру. Генка достал привезенный из Москвы коньяк, они выпили. Ребята говорили:

— Правда, ты привез из Индии фимиам?

— Генка, пьем за награду! Бросай медаль на дно бокала, муар не выцветает.

Он видел, как блестели у всех глаза. Ему кричали:

— Генка, ты везунчик! Теперь дырку для звездочки готовь!

А через два дня Женя упрекнула его: «Почему ты, почему не другие? Ведь ты же со всеми вместе работал! Неужели ты не чувствуешь, что так нельзя?» Он шел с Рахмашей и теперь вдруг снова вспомнил эти ее слова.

...Где-то сбоку грохнули выстрелы, это прозвучало в разных концах поселка. Генка поднял голову, чтобы увидеть ракеты.

Но за домами, за соснами ничего не было видно. И Рахмаша спросил: «Салютуют?» Теперь они проходили окраинной улицей, мимо посудного магазина, слева чернел лес.

— А ты знаешь, что мне наговорила Женька,— сказал Мухин.— Я и не рад был, что меня наградили, вот до чего дошло.

— Ты зря ее слушаешь,— отвечал Рахмаша.— Она сумасшедшая, она не из этого века совсем. Я ведь тоже ее знаю давно, слава богу.

— Мы все друг друга знаем с детства, я привык ей верить.

Рахмаша сказал:

— Да ты не огорчайся. Поверь, она уже начала понимать, что живет не в безвоздушном пространстве и жизнь надо принимать такой, какая она есть. А если она еще не поняла, тем хуже для нее. В отличие от нашей Паломы я всегда трезво смотрел на вещи. Может, поэтому я даже больше оптимист, чем она. Я взвесил и соизмерил свои возможности с действительностью и никаких сюрпризов от жизни уже не жду.

Рахманин думал про себя: «Так странно, что мы разговорились о жизни. Мы всегда были вместе — праздники, работа; мы привыкли друг к другу; всякие предубеждения, оставшиеся нам от детства, забылись или сгладились. Даже нетерпимая Женька стала относиться ко мне лучше. Но никогда мы с Мухиным не говорили вот так. Просто на Генку что-то сегодня нашло, ему захотелось пооткровенничать».

— Я твоей медальке не завидую,— сказал Сева.— Считаю, заслужил — так носи. Мы с тобой разные и по-разному добиваемся цели, но, пожалуй, я добьюсь большего.

— Вот как! — сказал Мухин.

— Да, вот так. Тебе Лялин делает карьеру, а я ее сам зарабатываю.

— Лялин мне помог в работе,— возразил Генка.

Рахмаша рассмеялся:

— Я не в осуждение сказал. Лялин не дурак, он понял нынешние тенденции и делает ставку на молодежь, в том числе и на тебя. Как говорится, слава богу, если это помогает делу. Чиновники, даже того не желая, могут двигать прогресс, и это происходит отнюдь не редко.

— А все-таки кто это сказал, что Лялин делает мне карьеру? — медленно произнес Мухин. Он вдруг подумал, что об этом, только по-другому говорила Голубка. Он испугался такого совпадения.

Рахманин почувствовал сомнение в голосе товарища. Он не любил обострять отношения и легко поправился:

— Я сказал, может, мне показалось. Но ты не переживай, ты слишком чувствительный ко всяким словам в твой адрес. Что сказала Женька, что сказал я... Из-за своей щепетильности ты когда-нибудь и сорвешься. А я не сорвусь. Ты похож на Голубеву, в этом твоя беда.

Генка засмеялся. Подумал про себя, что Рахмаше не откажешь в наблюдательности. Только беда ли это, что он, Мухин, похож на Палому?

Он поднял с земли какую-то палку, с треском провел ею по забору, так в детстве он стрелял в беляков. Тра-та-та. Чапаевцы, а это строчит пулемет. Он раз двадцать ходил смотреть «Чапаева», знал его наизусть. Сейчас умирающий Петька подымает голову, чтобы посмотреть, успел ли уйти Чапаев. И умрет. А белые с обрывистого берега залпами стреляют в плывущего Чапая, и пули взрывают воду вокруг него. Генка провел палкой по забору, как будто стрелял в беляков из пулемета.

Невдалеке прозвучали настоящий выстрел и тонкий вскрик.

Откуда-то из-за дома выскочила женщина и, наткнувшись на Генку, забормотала:

— Там они, не ходите, они стреляют!

— Тише,— сказал Генка.— Успокойтесь, кто там?

— Да бандюки... Пьяницы, губители! — отвечала женщина, всхлипывая.— Ружье у них, как пальнули, сердце у меня: до сих пор не знаю, жива аль нет?

— Идите за милицией,— сказал Генка, уже понимая, что происходит и как надо поступить.— Бегом, бегом... Скорее!

Он не сказал, что он станет делать,— все было и так ясно. Он знал, что сейчас здесь пойдут со второй смены ребята, может быть, среди них будет Голубка, она всегда идет этой дорогой... Тогда все будет гораздо хуже, будет просто поздно.

Он побежал к зеленой полосе кустов, замедляя шаги и говоря, как ему казалось, громко: «Бросьте оружие! Бросьте оружие!»

— Бей в него! — вдруг раздался неторопливый голос из темноты.

Стало тихо.

Он остановился перед этими словами. Оглянулся. Он был один.

Впереди темнели кусты и сильно пахло землей. Так резко он услышал запах весны впервые. Этот запах и какое-то внутреннее чувство внушили ему, что страшного ничего быть не может. Что он сильный, он правый, ему стало легко.

Генка шагнул вперед к кустам и не услышал выстрела.

Показалось, что в лицо ему швырнули красную ракету. 

 

Глава тринадцатая 

Стены были желтыми. Светила лампочка. Полка с книгами висела на стене.

Вдруг все это тихо сдвинулось, как ей показалось, все стало падать и рушиться вместе с потолком.

Совсем близко она увидела лицо Виктора, его округлившиеся, испуганные глаза. Она сказала:

— Ничего. Почему-то схватило сердце.

Потом в комнате оказался врач, а Витька и Матрена стояли в коридоре в дверях.

Врач смерил давление, послушал сердце, для чего-то мял живот, спрашивал:

— Вам левую руку подымать больно? Вы когда-нибудь болели сердцем? У вас был порок?

Потом он сидел и писал разные бумажки, а Женя смотрела на него.

— Это ваше дурное лихачество,— сказал он, прощаясь.— Все торопитесь, некогда. Теперь отдыхайте, у вас есть время подумать о своем здоровье.

Но думала она не о себе, о Генке.

Ее болезнь — пустяк, сколько бы ее ни пугали. Ее болезнь — это ее усталость, нервы, она отдохнет — и поправится. А где-то лежит Мухин, говорят, бандиты стреляли в него уже и мертвого... Почему обязательно он? Ведь могла быть она, Женя, если бы ее не задержали на работе. Мог быть Виктор или Рахмаша... Нет, Рахмаша не мог лезть под выстрел. Это не предусмотрено его жизненной программой. Но ведь говорят, что он был вместе с Генкой.

В ту ночь Женя вернулась с Виктором под утро после третьей смены. Он помог ей раздеться. Женя все говорила: «Сердце болит. Я никогда его не чувствовала и не думала о нем. А теперь я боюсь лечь на левый бок, будто могу его придавить. Ты чувствуешь, как оно шевелится там?»

Движения ее были замедленны, руки бессильны. Они заснули, только когда на улице поднялось солнце.

Пробуждение их было внезапным от криков под окном. Кира Львовна барабанила в стекло и что-то кричала, раздавались еще голоса, и все повторялось слово «убийство». Ночью убили кого-то. Кого — было не разобрать.

Виктор натянул брюки, рубашку, вышел на улицу. Но Женя поняла все, прежде чем он вернулся, даже прежде чем он вышел. Ох, недаром у нее с вечера болело сердце. Ей почудилось, что в ее жизнь вошло страшное, непоправимое, такое, какого никогда еще не было. И тут же она рассердилась на себя: «Ничего такого не случилось, нет, это я только вообразила. Сейчас придет Виктор и все объяснит. Мне спросонья представилось черт те что».

Народ толпился около клуба, где под охраной сидели задержанные преступники. Одна тетка рассказывала:

— Он ведь мне белье принес постирать. Говорит, в баньку хочу сходить, в заграницах таких бань нету, мол, соскучился. Вот отдал белье и не пришел. А тут говорят: «Хулиганы комсомольца убили». Батюшки, думаю...

Кто-то произнес:

— Ну, будет работы полковнику Яковлеву!

— Думаете, замешаны иеговисты?

— Всякого дерьма хватает. На прошлой неделе девчонку изнасиловали и сбросили в реку.

— Ну, это болтовня.

Виктор пошел домой. Но двигался он совсем медленно, не представляя, как он скажет Голубке о случившемся. Прошел мимо палисадника, мимо своего окна, поднялся по деревянным ступенькам. Впереди длинный коридор общежития и первая дверь направо. Он открыл дверь и встал на пороге, бледный, готовый вдруг соврать, если это удастся. Он увидел ее посреди их каморки, замершую, с неживым лицом. Она стояла молча, глядя на него, вдруг, охнув, опустилась на постель.

На похоронах было много народу. В этот день иркутское радио передало его голос. Они там еще ничего не знали. Генка молодо рассказывал о своих планах, мечтах увидеть плотину.

Его пронесли через весь Ярск, потом сели в машину и выехали за город.

А кто-то сказал:

— В Ярске до смерти ближе, чем до кладбища.

Чуркин произнес речь. Он сказал, что никогда люди не забудут тех, кто пал в Ярске. Потому что это только кажется, что люди умирали в революцию и на гражданской, а сейчас легко и просто. Сейчас тоже платят жизнью для того, чтобы строились плотина и лучшая жизнь. Никто не забудет Генку и других ребят.

Могилу завалили черемухой, большими белыми цветами.

К Жене забежала Кира Львовна, маленькая, остроносая, с беспокойными глазами.

— Заболела? — спросила она энергично.

— Сердце,— отвечала Женя, не поднимая головы с подушки.

— Я ведь тоже болела,— сказала Кира Львовна. Она и впрямь осунулась, лицо стало остренькое, как у мыши.— Нет, скажи, ты что-нибудь можешь понять? Славка, жених мой потенциальный,— это она произнесла с усмешкой,— не пришел ни разу. Я чуть не умерла, а он шлялся по танцам; девчонки рассказывают. Вчера явился, я прочла ему короткую лекцию об этике и вытурила вон.

— А он часы хлопнул? — спросила Женя, не улыбаясь.

— Фотоаппарат. Но ведь мне надо теперь топиться, вешаться... Хоть бы поплакать, что ли,— ведь ничего не осталось. Понимаешь? Что же тогда у нас было?

Но ответа она не слушала, думала о своем. Она заторопилась, от дверей сказала:

— Так однажды от одиночества взбесишься и наделаешь глупостей. А потом... Очень хорошо, что все кончилось. Поправляйся, я забегу. У меня смотр общежитий.

Заезжал на машине Саркисов. Женя слушала, как под окном затарахтел «козлик», и поняла, что это к ней.

Саркисов встал в дверях и огляделся, кивнул.

— Кого везете-то? — спросила Женя. Ей было приятно, что Саркисов пришел сюда.

— Заезжий корреспондент из столицы. Видите ли, мы взяли обязательствами так далее.

— Что на участке? — спросила Женя.

— Вас не хватает,— отвечал он.— Вот хочу у нашей авиации позаимствовать одну процедуру. Проверять перед работой состояние здоровья своих подчиненных, чтобы дурака не валяли.

— Тогда вам первому дадут от ворот поворот,— сказала Женя.

Он молча смотрел на нее.

— Как вы думаете,— спросил он,— может ли собаку хватить инфаркт? Оказывается, может, если ее поставить в человеческие условия. Вот то-то же.

Саркисов вздохнул, подошел и поцеловал Жене руку. Произнес, понимающе посмотрев ей в глаза:

— Жить вредно, да-с. Оттого, между прочим, и умирают.

Она тоже думала: «Все мы смертны. Но почему первый — Генка?»

Еще она думала о своей вине перед Генкой. Она тогда упрекнула его в получении медали.

«Я не изменился, я всегда останусь самим собой»,— кажется, ответил он. А через несколько дней он пошел под пули вооруженных хулиганов, он, конечно же, не забыл ни одного ее слова.

Теперь она казнила себя за свою несправедливость. Она тысячу раз мысленно воспроизвела весь их разговор; ей казалось, что он сыграл роковую роль в гибели Гены.

Своими сомнениями она не могла поделиться с Виктором, и это ее тоже мучило. Он, конечно же, не мог не заметить всего, что с ней творилось.

Он приходил с работы, спрашивал:

— Ну как, тебе лучше?

Она подымала голову с подушки и смотрела на него с такой болью, что сердце у него сжималось. Она будто говорила: «Ничего нельзя изменить, но я не хочу, чтобы это там, в прошлом, было. Разговор с Генкой, и этот выстрел, и все, все. Это было, но я не хочу, чтобы это было. Я теперь не смогу жить, как прежде, я буду всегда думать об этом. Нам обоим будет тяжело».

Однажды пришел Славка. В двух карманах у него торчало по будильнику. Под пиджаком — тельняшка, ботинки блестят. Может, он был пьяный, но Женя обрадовалась, когда его увидела. В конце концов отношения с Кирой Львовной — это их личное дело.

Женя сказала:

— Не хвастай своими ботинками. Ты видел, какие ботинки у братьев Гусаковых, которые танцуют? Их ботинки крупным планом в кино показывают.

— Я не хвастаю,— отвечал Славка.

— Кирюша говорит, что ты фотоаппарат разбил?

— Да, мы в тот день выпили, и я пришел к ней,— сказал Славка.

— Что же ты раньше не приходил, когда она болела? Ну уж если виноват, так пришел бы к своей женщине чистым, хорошим. Нет. Напились, и захотелось поехать в женское общежитие. Вот логика, да? И здорово, наверное, выпили?

— Спрашиваешь! — отвечал Славка.— От восьмого квартала каких-то триста метров на такси ехали. Трезвый до такого не додумается. Приехал я к ней, а она, значит, говорит... Не помню, что именно. В общем мне показалось, что я не в ее духе. Ей подавай такого чистенького, симпатичного. Я тут разбушевался и разбил нечаянно фотоаппарат.

— И часы? — спросила Женя.

— Эти будильники, что ли? — сказал Славка.— Да нет, это не из-за нее совсем. Я дома два будильника держу, когда не проснусь от одного, другой звенит. А на днях не прозвонили, что ли, я чуть не сутки проспал, на работу не ходил. Разозлился и запустил ими в стену. Теперь чинить несу.

Славка сказал, что торопится, и ушел. Он даже попробовал проститься галантно, но у него это не получилось. Все-таки Женя поняла, что приходил он и это все трепал для того, чтобы ей было веселей.

Забежала Нинка. Она похудела до того, что Женя ахнула про себя.

— Ты чего такая... шпрота?

Нинка молча смеялась. Большие голубые глаза превратились в узенькие щелочки, подбородок вздрагивал. Вдруг Женя поняла, что Нинка не смеется, а плачет.

— Нин,— сказала Женя, поднимая с подушки голову, чтобы быть к ней ближе.— Нин, да ты что? С Рахмашей, да?

Та кивнула, проглотив слезы. Была она в модной стеганой куртке, худоба делала ее еще красивее.

— Хорошо вы живете,— сказала Нинка, сморкаясь и вытирая лицо платком.— Я тоже мечтала, что смогу устроить свой дом. Каждому человеку нужен свой дом. Но мы разошлись. К тому же я...

Нинка показала на живот.

— Да? — сказала Женя, подымаясь на локте и придерживая вялой белой рукой свои волосы, отчего они казались почти темными.— Нина, да?

— Не думай,— говорила Нинка.— Я его сама бросила. И аборта я не собираюсь делать.

— А он сейчас что?

Женя не назвала имени Рахмаши, ей неприятно было его произносить.

— О, он рыцарь! — сказала Нина, усмехаясь.— Он просил остаться с ним. Не из-за любви, конечно. Его теперь беспокоит только одно: что о нем станут говорить.

Женя кивнула. Она знала, что это правда. Таков был Рахмаша.

— Мне надоели его прилизанная внешность, его правильные слова,— продолжала Нинка.— Он всегда точен, всегда разумен. Ты помнишь хоть бы один неверный поступок, слово, действие с его стороны?

Теперь обе молчали. Нинка казалась спокойной, только потирала пальцем висок.

— Думаешь, он не был с Генкой в ту ночь? — сказала она.— Он был, я чувствую, что он был где-то рядом, когда Генку убивали, но этого никто не сможет доказать.

У Жени побелели губы. Она тихо произнесла:

— Не надо валить теперь на каждого. Косвенно мы все виноваты, но так нельзя. Это ты со зла на него.

В дверь постучали. Вошла маленькая девочка, попросила:

— Теть, дайте нам поиграть медведя, мы его на велосипеде будем катать.

Женя кивнула головой. Нина отдала медведя, и медведь прорычал: «угхгх...»

— Он зрелый человек, на него трудно влиять,— сказала Нина, прикрывая дверь.— Он, наверное, всегда был зрелый, даже когда родился. Знаешь, жучки есть такие, едят дерево...

— Короед?

— Нет, нет, в земле живут, они пережили всех живых в этом мире, они уже миллиард лет существуют.

— Термиты? — сказала Женя.

— Вот, они самые! Я недавно читала книжку, они рождаются величиной с булавочную головку, но они сразу же как взрослые термиты. И не изменяются, а только растут, растут, растут. Символично, да?

— Противно.

Нинка ушла, а Женя осталась лежать. Она думала о Мухине.

Приходил Виктор, садился на кровать, смотрел на нее молча, потом спрашивал:

— Как ты себя чувствуешь?

Она прежде говорила ему: «Хочу, чтобы ты любил меня всегда. Даже во сне». Никогда так сильно он не любил ее, как сейчас. Никогда так сильно за нее не боялся, хотя скрывал свою боязнь, старался казаться беспечным.

— Что у тебя на работе? — спрашивала она.— Ты сейчас много работаешь, ты доволен?

— Да, у меня все в порядке.

Он сам бы хотел верить в то, что говорил.

За это время драматическое событие, происшедшее с Мухиным, не только не забылось, но повлекло ряд других событий, существенных в жизни Виктора.

Гибель Мухина сложным образом потрясла основание того неглубокого фундамента, который Виктор, как думалось ему, успел заложить.

Он чувствовал все растущее недовольство собой и своим двойственным положением в глазах многих, в том числе Жени и Чуркина. Черствость и бюрократизм, которые он не раз имел случай наблюдать в отношениях Лялина с людьми, больно задели его самого. Он вдруг понял, что забвение принципов простой человечности, замена этих принципов громкими, якобы правильными словами, пренебрежение жизнью людей могут привести к хаосу, к катастрофе.

Чуркин был единственный близкий ему человек, который понимал все это и пытался с этим бороться. Виктор не хотел или не умел по-настоящему работать в горкоме — в конце концов кого это волновало, кроме него самого! Но если он все же работал там, то он должен был, черт возьми, помогать по мере своих сил Чуркину, а не уходить от ответственности. Не чистоплюйствовать, как он делал до сих пор.

Теперь он был назначен в общественную комиссию от горкома по делу Мухина. Он ходил на допросы обвиняемых, видел убийцу своими глазами.

Одного из преступников спрашивали:

— Вы знали Геннадия Петровича раньше?

— Нет,— отвечал он.

— За что же вы в него стреляли?

— Не знаю. Просто так. Мы были выпивши.

Допрашиваемый был молод, лет двадцати, не больше. Наголо постриженный, постригли его, наверное, в тюрьме.

— Мы пошли на танцы,— говорил он.— А танцев не было.

— Где вы взяли двустволку с патронами?

— У товарища. Он сказал: «Пойдем салютовать». Залегли у дороги и стали стрелять.

— О чем вы думали тогда?

— Не знаю,— отвечал преступник.— Нам хотелось развлекаться.

— Ничего себе развлеклись! — сказал следователь. Виктор сидел рядом.— Но вы хоть помните, в кого вы стреляли?

— Кажется, в женщину. Потом он появился.

— Вы говорите про Геннадия Петровича Мухина?

— Я его не знаю, может, и он.

— За что же вы хотели его убить? Вы же его не знали?

— Мне крикнули «стреляй», и я выстрелил...

Решение у Виктора созрело как-то сразу.

Он шел к Чуркину и раздумывал о том парне. Учился этот парень в школе, воспитывался в нормальной семье, на производстве замечаний не имел, нормы выполнял, здесь все было в порядке. Но ведь никто не знал до сих пор, как он жил на строительстве, чем занимался обычно после смены. Никто этим не интересовался. Вот и получилось: «Мне крикнули «стреляй», и я выстрелил».

Чуркина Виктор встретил около его дома. Был он в высоких сапогах, в странной кепке с большим козырьком. Эта кепка делала его неузнаваемым. Он мог сойти за какого-нибудь работягу, если бы не удочка и ведерко, которые он держал в руках.

— Так ты считаешь, что этот вопрос необходимо немедленно поднять в газете? Привлечь общественность, так сказать?

— Надо же ударить наотмашь по нашим безобразиям, кто-то же в них виноват! — почти закричал Виктор, сердясь отчего-то на Чуркина.

— Надо, конечно,— отвечал тот.

— Тогда я не понимаю, почему вы так спокойно об этом говорите!

— Да нет, я не спокойно,— отвечал, усмехаясь, Чуркин. — Я просто удивляюсь: какая блоха тебя-то укусила? Ты до сих пор не очень-то горел на работе.

— Я разозлился,— сказал Виктор.

— Вот оно что!

Мимо какой-то рабочий провез коляску с двумя малышами. Он поздоровался с Чуркиным, а тот заглянул в коляску и спросил: «Как твои космонавтики растут? А мы скоро детский сад открывать будем. На двести таких вот. Не зевай».

Человек ушел, а Чуркин сказал:

— Двойня родилась, мы в Иркутск телеграмму посылали, искали двухместную коляску. А ведь всего два года назад этот счастливый папаша вышел из заключения, пришел ко мне в цех. «Гражданин начальник, я хочу у вас работать. Только работу хочу выбрать по вкусу».— «Выбирай»,— говорю. Походил он, посмотрел, просит: «Буду сварщиком, они работают лежа!» А у нас тогда заваривали конструкцию, приходилось действительно лежа все делать. Это очень тяжело.

Чуркин постучал удочкой о сапог, о чем-то раздумывая.

— Ну что ж, запиши все, что хотел, я тебе помогу. До свидания, тезка.

С Усольцевым разговор происходил в горкоме комсомола.

Чуркин сидел за столом, Усольцев в кресле, положив ногу на ногу, Виктор против Усольцева на стуле.

— Вы ведь знакомы? — спросил Чуркин и оперся локтями о стол, наклоняясь к ним обоим.— Смирнов состоит у нас в комиссии по делу об убийстве Мухина. Он присутствовал на следствии, кое-что записал, обобщил. Прочти!

Чуркин протянул Усольцеву отпечатанные странички.

Читал Усольцев быстро, даже слишком, можно было заподозрить, что он только пробегает глазами текст, не вдаваясь в существо вопроса. Так думал Виктор, глядя вроде бы в сторону, но замечая все. Как быстро Усольцев перебирает листочки и какое холодное выражение у него на лице, уже обрюзгшем, с длинным носом и широко расставленными глазами. Так что, если смотреть ему в лицо, видишь каждый глаз по отдельности.

Усольцев прочел и отложил странички. Теперь Виктор и Чуркин смотрели на него, а он молчал.

Лицо его ничего не выражало.

Чуркин усмехнулся и подмигнул Виктору.

Он спросил:

— Не впечатляет?

Усольцев посопел носом, наклоняясь и разглядывая что-то на полу. Почти прогундосил:

— Отчего же? В общем сказано все. Тут факты... Я думаю, что...

— Да, вот что вы думаете? — спросил Виктор.

В его вопросе прозвучали нетерпение и нетерпимость, почти ненависть к Усольцеву. Тот поднял голову и удивленно посмотрел на Виктора. И Виктор поглядел в его левый глаз.

— Думаю, что... впечатляет,— промямлил Усольцев.

Кто-то открыл дверь в комнату секретаря, и Чуркин, не вставая, крикнул: «Подождите пять минут! Дверь, дверь закройте!»

— Костя,— сказал он, посмеиваясь.— Ну, перестаньте вилять. Вы понимаете, зачем я вам дал прочесть все это?

— Не понимаю,— отвечал Усольцев, пожимая плечами. «Не понимаю и понимать не хочу»,— говорил его вид.

Виктор едва сдерживался, чтобы не запустить в него телефоном.

Чуркин же, наоборот, посмеивался. Он рылся в карманах, что-то выискивая в них, наконец нашел. В руках у него было нечто похожее на карандаш.

— Счетчик Гейгера — атомники прислали в подарок,— говорил он, доверчиво наклоняясь к Усольцеву.

Казалось, он почти любил его.

— Костя, у вас циферблат светится? Проверим сейчас...

Усольцев закатал рукав, и счетчик затрещал, регистрируя излучения.

— Вот игрушка! — сказал Чуркин, прищуривая один глаз и кладя счетчик обратно в карман.— Не дай бог, чтобы пригодился. Ну, так как же, Костя, напечатать эти факты с нашими выводами можно? — спросил вдруг Чуркин, беря Усольцева за плечо.

Тот вздрогнул, нос у него покраснел.

— В принципе отчего же...— сказал он смятенно, выискивая глазами спокойную точку в комнате и останавливаясь на грамотах в углу.— Тут вот некоторые обобщения против некоторых...

— Правильно! — воскликнул весело Чуркин.

— Недостатки есть, мы все знаем,— сказал Усольцев и, морщась, взглянул на Виктора.

Виктор теперь смотрел в его правый глаз.

— Было указано не акцентировать внимания на этом случае.

— Что такое акцентировать! — воскликнул Чуркин, разводя руками.— Ведь нужно же выяснить, что происходит у нас в Ярске!

— Суд будет, он выяснит,— пробормотал Усольцев, глядя в пол. Вид у него был подавленный.

— А вот Смирнов думает иначе,— сказал Чуркин, показывая на Виктора и ухмыляясь.— Смирнов говорит, что так дальше жить нельзя. За стройкой, за спешкой и за планом мы ведь потеряли перспективу, для кого же мы все это делаем? Не для какого-то абстрактного человечества, а для вот этих же самых людей, правда, Костя?

Усольцев молчал, а Чуркин стал смотреть в окно. Небольшой палисадник перед окнами уже зарос травой, только в самом центре чернело пятно. Однажды многодетная семья поставила тут под окнами палатку и развела костер. Они так и заявили, что пока не получат жилья, будут здесь жить. Квартиру им дали, а пятно так и осталось. Усольцев об этом случае должен был бы знать.

— А люди сами по себе живут,— сказал Чуркин.— Страдают, женятся, рожают детей, бегут со стройки, потому что мы не умеем заботиться о них и как будто нам до этого нет никакого дела.

Виктор вставил:

— Еще Жуховец говорил, что люди видят цинизм вокруг и сами становятся циничными.

— Жуховец бежал от трудностей, не его нам цитировать,— раздраженно сказал Усольцев.

— Ну правильно,— примирительно сказал Чуркин.— Жуховца нет, и нечего его вспоминать. Но беспорядки-то остались. Человек перестает уважать себя, если ходит круглый год в грязной робе, питается и живет на ходу. Издержки? Лес рубят? Да ведь и наши центральные газеты изо дня в день ведут борьбу с разгильдяйством, с невниманием к людям, штурмовщиной, всем, что мешает нашему росту и движению. Тебе ли это не знать, Костя! Нужна научная, экономически целесообразная организация труда, но она сама по себе не возникнет, если и ты, и я, и все другие не поймем и не начнем за нее бороться.

— Мы тоже газеты читаем,— сказал Усольцев.

— А у нас пока что,— продолжал Чуркин,— хватает еще текучки, беспорядка, пьянок. Мы теряем лучшие кадры. Вот Смирнов и подумал: сегодня Генка Мухин, а завтра он или Женя Голубева... Виктор пришел к своим обобщениям только тогда, когда дело коснулось близкого человека, которого он хорошо знал, но думает-то он правильно.

— Что же Смирнов имеет против Лялина? — спросил Усольцев.

Нет, он мог взбесить кого угодно. «Жалкая личность! — думал Виктор про Усольцева. — Трус, мелкая душонка».

— Вот уж действительно нечего иметь против,— сказал, засмеявшись, Чуркин.— Смирнов считает Лялина одной из первопричин такого порядка, а точнее, беспорядка в Ярске. Смирнов считает, что Лялин — карьерист, демагог, уж нам ли с тобой не знать, какая это правда!

— Смирнов — неопытный юнец, рано ему топать ножкой на тех, до кого он не дорос!

— Смирнов имеет собственное мнение, и, как говорится, слава богу. Многие его предпочитают не иметь.

— Вот пусть он и держит свое мнение при себе. Это ему пойдет только на пользу.

— Смирнов не хочет уподобляться тебе!

К Виктору больше не обращались, хотя говорили от его лица, говорили то, что он, может быть, вовсе и не думал. Борьба разгоралась помимо него, да он, должно быть, и не сумел бы отстаивать свою позицию так, как делал это Чуркин.

Между тем Усольцев встал, считая, должно быть, разговор оконченным.

— Вот что, приходите в редакцию,— сказал он на прощание.— Я еще продумаю этот вопрос.

Наверное, он решил, что в редакции ему будет легче отказать. Но Чуркин сразу согласился. Он проводил Усольцева до приемной. Расстались они дружески, Чуркин ничем не выдал своего разочарования. Он умел понимать людей, знал, что не так просто человеку отказаться от своих сомнений. Нужно было помочь правильно разрешить эти его сомнения, здесь он полагался на себя.

Он даже слегка посвистывал, когда возвращался в кабинет. Растерянному Виктору, наблюдавшему за ним с недоумением, с затаенной горечью, Чуркин сказал:

— Все прекрасно, и говорил ты хорошо. Костя тоже неплохой в общем человек, то-то будет шуму, когда мы напечатаемся. Ну что? Пошли обедать?

Недели через две, после длительных споров и переговоров материал был опубликован в многотиражке.

Его появление совпало с прибытием иркутского выездного суда. Все ждали процесса и много говорили о редакторе, о работниках горкома комсомола, дерзнувших выступить с критикой Лялина и осуждением некоторых ярских порядков.

В редакцию к Усольцеву позвонила Нинка, они не виделись и не разговаривали с тех давних пор, как расстались.

— Привет, Усольцев,— сказала она.— Я рада тебя поздравить со статьей. О тебе много сейчас говорят. Знаешь, хорошо говорят.

— Дураков не сеют,— отвечал он ровно, потому что, приготовившись к худшему, неожиданно обрел хладнокровие и внутреннее спокойствие.— Дураков не сеют,— повторил он. — Они сами родятся.

— Но ты молодец. Признаюсь, от тебя я такой храбрости не ожидала,— сказала Нинка.

Он ответил:

— Я тоже. Не ожидал. От себя.

— Вот мне наука, правду глаголют: не презирай бедного детеныша, может, он окажется потомком льва.

— Ну, это уже не про меня!

Усольцев мысленно благодарил Нинку за неожиданный звонок. Он так много значил для него...

Ему сейчас говорили разное. Одни хвалили, другие с сомнением пожимали плечами. На официальных собраниях как будто бы порицали за неумеренные обобщения, радуясь, однако, что Лялин получил заслуженную пощечину. Но все удивлялись Усольцеву. Ничего подобного от него не ждали и были в общем-то правы. Так говорили про нынешнюю удивительную весну в Ярске: «Раз в сто лет такая бывает!»

— Раз в сто лет,— сказал он Нинке, потому что никому, даже жене, не мог сказать то, что думал. Но оборвал фразу, не найдя, чем ее кончить. Она как бы повисла на телефонном проводе.

— Но это сейчас главное для тебя,— сказала Нинка.— Чтобы не потерять уважения к самому себе. Ты же понимаешь, Усольцев?

Она могла бы назвать его по имени, но это не прозвучало бы так тепло, как прежнее: «Усольцев».

— Если бы не понимал, может, было бы лучше,— сказал он.

Он вдруг подумал, что в редакции по параллельному телефону сотрудники могут услышать их разговор. Нос и щеки его покраснели, он сказал в трубку: «Минуточку». Положил трубку на стол и приоткрыл дверь.

Сотрудники сидели кучкой и рассказывали анекдоты. На его появление среагировали молниеносно, у всех сразу нашлись дела.

Усольцев прикрыл поплотнее дверь и взял трубку.

— Алло,— сказал он.— Да, конечно, я все понимал, в этом мое несчастье.

— Как у тебя дома? — спросила Нинка тихо.— Дома все в порядке? Дети здоровы?

— Слава богу, дети в порядке, все хорошо,— отвечал он.

Прошлой ночью произошел разговор с женой. Она спрашивала, куда он пойдет работать, если его снимут. В Ярске оставаться уже не придется, он это понимал. Но если думать только об этом... Так он сказал ей.

Она говорила о другом. Разве она не его жена, чтобы не понимать все, что он делает? Но ведь есть еще дети, ну как им-то объяснишь, когда придется переезжать и начинать все сначала. Да и жилье в другом месте будет трудно получить. «Не пропаду,— сказал он.— У нас повсюду Советская власть». Она стала приводить всякие печальные примеры, и он ушел курить на кухню. По пути заглянул в детскую комнату: ребята крепко спали, должно быть, им снился футбол и всякие другие бесконфликтные сны.

— Самое главное — дети,— сказала Нинка.— Я их видела издалека, они у тебя хорошие.

— Ну, а как ты? — спросил Усольцев.

— Аморально устойчива,— сказала Нинка и засмеялась. Смех ее был естественный.— А тебя я уважаю. Ты понял, Усольцев? Цени. Мне часто приходилось ошибаться, только все в плохую сторону.

«Позвони»,— хотел ей сказать он. Не сказал. Подумал, что если сама захочет, позвонит.

В середине июня Женя впервые поднялась с постели. Она выбрала платье из тех, которые почти никогда не надевала.

Она шла по улице, думала: «Ночные мысли черные. Они проясняются к утру. Днем всегда все проще».

Месяц ее болезни казался ей непрерывной ночью.

От Верки пришла открытка — всего несколько слов. «Эй вы! Как вы живы? А у нас хорошо, в последний раз Енисей пошел, будем перекрывать. Скоро я к вам приеду».

Они гуляли вдвоем по центральной улице Гидростроителей, Виктор поддерживал ее за локоть. Было тепло и сухо.

Встречные рабочие, среди которых были знакомые с ее участка, останавливались и, позабыв поздороваться, удивленно глядели на нее. Они никогда не видели своего мастера в платье.

Ей стало как-то неловко. Вот люди работали, идут со смены, а они разгуливают вдвоем.

Она сказала Виктору:

— Давай не будем под руку. Только, пожалуйста, не обижайся.

Было тепло, не появилась еще мошка, первого вылета которой ждали двадцать второго июня, в день нашествия фашистов. Даты символично совпадали.

Налетел ветер, погнал мусор, щепки. Над улицей встала пыль. Жене пришлось придерживать руками платье, и она засмеялась, впервые, кажется, оттого, что забыла, как это делается.

Вдруг трактором прокатился по крышам гром.

Пронеслась первая гроза в Ярске; легкая, она шла стороною, без дождя. Но с этого дня действительно можно было быть уверенным, что холода миновали и скоро можно будет купаться.

Они никуда не спешили укрыться, а, наоборот, ждали дождика и подставляли ладони, чтобы не пропустить первых капель.

Еще раз грохнуло, будто покатило со скалы глыбу диабаза, а она сталкивалась с другими, и звук дробился, раскатываясь над Ярском.

И сразу стихло.

Хлопнула в каком-то доме форточка. Несколько крупных капель упало на землю, бесследно исчезая в пыли.

Дождик пошел медленный, нерешительный, шорохом прошелестел по кустам. Он должен был вот-вот кончиться, но они хотели дождя и дразнили: «Дождик, пуще, дам тебе гущи!» Как в детстве.

Женя запрыгала на одной ноге.

Вдруг дождь припустил, захлестал их по спинам, крупный, непрерывный, такой обильный, что они сразу вымокли.

Он долго не переставал идти, хотя уже светило солнце и стояла радуга.

Неожиданно в Ярск приехала Вера, на три дня. С Женей вдвоем они бродили по котловану, разговаривали.

Женя была еще бледная, ослабевшая после болезни, она часто присаживалась отдохнуть. Было солнечно, просторно для глаза.

С эстакады открывался вид на синие лесные горы, по ним скользили тени от облаков.

— Когда это случилось? — спрашивала Вера.—Ты видела его?

— В мае,— отвечала Женя.— Кажется, в День Победы.

— Где его похоронили?

— На левом берегу.

— А эти, которые при аварии? — спросила Вера.— Они на левом берегу похоронены или на правом?

Женя сказала, глубоко вздыхая:

— Если хочешь, пойдем туда завтра.

В поле перед кладбищем они нарвали полевых цветов. Колокольчики, огоньки... Или жарки, как их еще называют.

Кладбище было в звездах, как военное, среди леса и зелени.

Подруги проходили по тропе мимо заборчиков, читали надписи на могилах. Иногда на фотографии узнавали какого-нибудь рабочего, который запомнился в лицо, когда встречались в котловане или столовке. Могила Генки была с краю, но уже не последняя, с грудой увядших венков.

— Ты его задолго до этого видела? — спросила Вера.

Женя не ответила, а смотрела в землю.

— Я телеграмму поздно получила,— сказала Вера.— Никак не успевала.

Обратно они ехали в автобусе.

— Верк, их не забудут? — спросила Женя.— Помнишь, кто-то говорил, что ушедшие живут столько, сколько их помнят живые? Помнишь? А я была в Эрмитаже, мы в Ленинград со школой ездили, видела там военную галерею. Там генералы разные, герои Отечественной войны 1812 года, а несколько рамок совсем пустых. Представляешь, портреты, портреты, и вдруг просто рамка, а под ней фамилия. Я спросила: «Вынули?» Дежурная по залу мне стала объяснять: «Нет, девочка, просто не оказалось портретов этих героев. Сами-то они погибли или умерли, а портретов не успели сделать, потому никто и не знает, как они выглядели... Но рамки и место им полагается». Представляешь?

Вера молчала. Она изменилась после отъезда из Ярска, пополнела. В лице было спокойствие.

— Никто не знает, какие они были,— сказала опять Женя.

Она думала о Генке, ее мучила эта мысль, о памяти.

Автобус тряхнуло, заглушив ее последние слова. Было душно. Женя побледнела, у нее кружилась голова.

— Я остановлю автобус,— сказала Вера.

— Нет, нет! Мы сейчас приедем,— говорила Женя.— Я что-то тебе хотела рассказать...

То ли от скрипа и тряски или от густой пыли Жене стало совсем плохо. Скулы у нее потемнели, она закашлялась, наклонилась к сиденью. 

— Сейчас,— сказала она.— Пройдет. 

— Ты, случаем, не беременная? — спросила Вера встревоженно.

Женя помотала головой.

— Переезжай к нам, что тебя тут держит? Одни неприятности,— сказала Вера.

Теперь Женя почувствовала себя лучше, она ловила ртом воздух, приближая лицо к окну. Она подумала, что Вера ничего не понимает. Уехала — и с плеч долой. Что одна стройка, что другая... Вере все равно. Но ей сразу стало стыдно таких мыслей о подруге. Просто они были разные.

Вечером Женя лежала с закрытыми глазами на постели. Виктор подумал, что она спит. Но вдруг она сказала как будто бы про себя:

— Ви-ть, мы ведь и не жили вместе. Все врозь, где-то ты, а где-то я. Правда?

Она открыла глаза и спросила:

— Давай уедем в отпуск! Меня, наверное, отпустят, а тебя?.. Я там буду лучше, честное слово. Я там поправлюсь совсем, буду здоровой...

Он хотел что-то ответить, но слов не находилось. Он сел рядом с ней на кровать и стал гладить ее волосы, чувствуя, как плотный комок встал у него в горле, мешая вдохнуть воздух.

Она заснула, а он остался сидеть, как пришел, в куртке, глядя на ее лицо.

О чем он думал?

Он думал о том, что он должен поехать с ней, хотя не имеет на отпуск никакого права. И она хорошо понимает это. Работа, конфликт с Лялиным, предпусковой год и горячка такая, что и заикаться об отпуске нельзя. А все же он должен поехать.

Ни разу до сих пор она не заговаривала об отдыхе, а ведь ей приходилось не легко. Может, завтра она не вспомнит больше об отъезде. А может быть, скажет, что он ее не понял и все не так уж страшно. Просто ночные мысли.

Да, пожалуй, она так и скажет, но он не поверит ей. Он вдруг с ужасом понял, что она не выдержит дальше, если он не увезет ее. Она опять впряжется в эту непосильную для нее работу, будет выматываться, нервничать и снова сляжет. Ведь сердце-то у нее сильно сдало.

Он вспомнил, как они последний раз вернулись из котлована. Он помогал ей раздеваться и вдруг увидел, что она стала меньше ростом. Словно работа и котлован укоротили ее. Он тогда был испуган своим открытием, а она не понимала, что с ним происходит, и рассказывала о каких-то цветах, которые она нашла у самой скалы.

Виктор просидел до рассвета. В шесть часов включилась трансляция. Шесть коротких сигналов, проверка времени.

Шесть коротких сигналов, как серебристые стрелы, летят в эфире. Жене приснилось, что блестящие стрелы втыкаются в опалубочный щит, около которого стоит Юрка Половников и хохочет. «Сегодня двадцать первое июня тысяча девятьсот...» — говорит Юрка почему-то голосом диктора.

— Не напоминай, я сама знаю! — кричит она.— Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?!

Юрка Половников мотает головой, и одна из серебристых стрел из-за его неосторожности прошивает ему прядь волос. Вдруг ей кажется, что она спит и опаздывает на работу. Она испуганно просыпается и видит сидящего Виктора. Он, как и был, в одежде, лицо серое.

— Мне пора на работу? — спрашивает она удивленно.— Я не проспала?

— На работу ты не пойдешь,— отвечает он глухо.— Мы поедем в отпуск. И ничего не говори, мы все равно поедем в отпуск. Ты слышишь, и пошла она к черту, твоя работа. К черту! К черту!

Чуркин встретил его восклицанием:

— Где ты бродяжничаешь? У тебя куча неприятностей, говорю сразу, чтобы знал и был готов.

Он ослепительно улыбался, можно было подумать, что он шутит. В комнатах натирали полы, и разговор происходил в коридоре.

— Я хочу ехать в отпуск,— сказал Виктор.

Чуркин засмеялся и пошел на улицу, говоря на ходу:

— Больше ты ничего не хочешь? Идем, я напою тебя морсом, а потом поговорим.

— Я хочу уехать,— повторил Виктор. Мимо прогрохотала машина, и он закашлялся от пыли.

Было тепло. Временами налетала мошка, но это уже не была таежная всесильная мошка, и никого она не беспокоила.

Морс продавали у автостанции из железной бочки. Чуркин подал стакан Виктору, два выпил сам. Стряхнул с одежды капли, спросил:

— Куда же ты собираешься ехать?

Они подошли к горкому, но не вошли в помещение, а сели на скамеечке.

— Кто же тебя сейчас отпустит? — спросил Чуркин.— Если бы даже я хотел, это невозможно.

Мимо торопливо прошел Лялин, Чуркин крикнул:

— Привет постройкому!

Лялин быстро повернулся, подошел к ним.

— Новые заговоры плетете? — спросил он насмешливо, глядя на Виктора, будто наново изучая его.

Чуркин засмеялся.

— Какие там заговоры, работы — жуткое дело. Сейчас студенты попрут, практиканты разные, выпускники. Только поворачивайся.

— Я вот тоже удивляюсь,— сказал Лялин,— когда вы все успеваете. И этот попрыгунчик заодно.

Он как будто приветливо смотрел на Виктора.

— Попрыгунчик-стрекозел,— повторил он.— Шустёр, шустёр оказался. Я уж думаю, тот ли Смирнов? Тот, говорят. Старый мой друг и собеседник.

— Не друг я вам,— сказал медленно Виктор.

— Что поделать,— сказал Лялин с укоризной будто.— Я так быстро не меняю привязанности. Меня ваша судьба интересует. Ваша и вашей жены, конечно. Будем следить. Желаю успеха.

Лялин кивнул дружелюбно и скрылся в подъезде.

Пока Лялин и Виктор разговаривали, Чуркин смотрел на обоих молча, только улыбался чуть заметно. Но как только Лялин ушел, он произнес:

— В горком партии пошел. По нашему вопросу. Теперь такой сабантуй начнется — только держись. Но ты его не бойся, я думал, что он тебя сразу проглотит и микропорок не оставит. А он ничего. Выдержанный.

— У меня даже настроение испортилось,— сознался Виктор.

— Неприятно, конечно. А вот уезжать сейчас нельзя. Из-за тебя же этот сыр-бор разгорелся. Как же ты можешь уехать?

Виктор негромко сказал, катая ногой камешек и глядя вниз:

— Я все понимаю. Но я должен ехать.

— Да почему, что у тебя горит? — воскликнул Чуркин.

Виктор молчал.

— Ты презирал Усольцева, а теперь бросаешь его на съедение Лялину, кто же ты будешь после этого? Все сочтут это трусостью и будут правы.

Виктор другого ответа и не ждал, но вдруг разозлился.

— А Женька? — крикнул он.— Тебе жалко Усольцева, а мне — ее, и если я о ней не подумаю, то никто о ней не вспомнит. И она сама не вспомнит.

— Разве она не поправилась? — спросил Чуркин почти смирно и поглядел на Виктора.

— Ну, конечно, не поправилась,— отвечал тот. Хотел что-то добавить, но только проглотил слюну.

Было сухо, жарко. Небо было совершенно безоблачное, без глубины и объема. Солнце как будто в нем не двигалось; ослепительное, жгучее, оно стояло прямо над головой.

Чуркин, щурясь, глядел по сторонам, на деревянные дома, на зелень в пыли.

— Три дня тебе хватит? — спросил он неожиданно.

— Каких три дня?

— На дорогу, на устройство. Отвезешь жену и вернешься.

Виктор молчал.

— Ну, неделя! Ты же сам понимаешь, что больше нельзя. Вот езжай, чтобы через семь дней стоял передо мной, как лист перед травой... Ты хочешь остановиться в Ялте? Там сейчас тоже жарко.

— Это ничего,— сказал Виктор.

Простившись с Чуркиным, он направился к Саркисову, рассчитывая, что в перерыв застанет его дома.

Он не ошибся. Баграт Захарович обедал, перед ним на столе крутился вентилятор.

— Спекся? — сказал он, пригласив Виктора за стол. — В котловане как на сковородке. Суп будешь есть? Нет? Конечно, суп не окрошка. Редиска — рупь пучок, и той не достанешь.

Кармен Борисовна принесла второе и присела на краешек стула.

— Я насчет Жени пришел,— сказал Виктор.— В отпуск ей нужно, отдохнуть.

Саркисов молча доедал суп, ветерок от вентилятора шевелил жидкие волосы. Он не то чтобы был против, он сам понимал, что Жене после болезни необходим отдых.

Но уж больно горячее было время. На участке не хватало пяти мастеров, работа заваливалась. Вот бы через месяц, другой...

Вздохнув, он сказал:

— Через месяцок бы, другой, а? Пожалели бы вы меня, ведь это скандал сейчас в отпуск идти.

— Тебя жалеть нечего,— вмешалась в разговор Кармен Борисовна.— Тебе и нагорит — ничего особенного. Ты бы ее пожалел, совсем ухайдакать ее захотели?

— Ну ладно,— сказал Саркисов раздумчиво и встал.

— У нее же сердце не выдержит такой работы...

— Ну ладно, ладно! — закричал Саркисов.— Я же сказал, что ладно. Пускай отдыхает.

— Тоже нервы,— сказала Кармен Борисовна, провожая Виктора до двери.— Стройка — это, Витя, первая ступенька в больницу, я вам правду говорю. Ну до свиданья, дети, отдыхайте. Только учти, Женю на солнце не пеки, ей для сердца вредно. А Баграту Захаровичу я напомню, все будет как надо.

Вечером к ним пришла Нинка, принесла проигрыватель и пластинки Обуховой: «У одного инженера достала на вечер».

Женя удивилась свежести ее лица, ее энергичному, беспокойному виду. Желтые пятна на висках не портили ее внешности, волосы были завязаны пучком.

Нинка рассказывала, как Лялин сказал про Усольцева: «Нам такие редакторы не нужны». Он так изменился, Усольцев, совсем другой человек. Он говорит: «Еще неизвестно, кто кому больше не нужен».

— А мы уезжаем,— сказала Женя.— В отпуск.

— Сейчас? — спросила Нинка, удивляясь.— Но ведь сейчас нельзя. Кирюха знаете что говорит? Она считает, что все вы полетите отсюда. Будто бы уже есть решение о снятии Усольцева. Надо бороться. А вы сейчас уедете. Витя, неужели и тебя отпустили?

Он сказал:

— Да.

— Я тоже удивилась,— воскликнула Женя,— что нас так легко отпустили!

Женя видела, что Нинка действительно расстроена. Однако больше на эту тему разговаривать не стала.

Нинка завела пластинки, и они молча слушали, переживая то ли музыку, то ли разговор.

— Как у тебя? — спросила Женя и показала на живот.

— А что ему,— отвечала Нинка.— Растет, толкается ногами. Все норовит под сердце попасть, в папашу, что ли...

Теперь Нинка успокоилась и спросила:

— Когда уезжаете? Комнату мне оставите на это время?

— Бери,— сказали Виктор и Женя почти одновременно и посмотрели друг на друга.

Женя добавила:

— Только здесь два дня белить будут. А мы билетов еще не достали, сейчас весь север летит на юг.

— Улетайте, я вам письмо напишу. В Ялту, да? Нет, я, правда, подумала, что хорошо, если вы отдохнете,— сказала Нинка, уже хозяйски оглядывая комнату, как будто она была уже ее.

Еще два дня прожили они здесь, прислушиваясь к чему-то, что происходило снаружи. Как к фронту, который гремел невдалеке.

Они еще пили чай, сидя на койке, принимали и угощали друзей, но было тревожно, как перед эвакуацией, и как-то стыдновато отправляться в эвакуацию, когда фронт — вот он, рядом.

Потом, словно злясь на себя, они очень аккуратно и жестоко сокрушили этот тихий уют. Сняли занавески, сложили книги в пачки, запихнули в мешки теплые вещи. Все это, словно дом по кирпичику, было разнесено по разным местам и в кладовку к Матрене.

Комната будто потеряла душу, перестала быть их жилищем.

Сидя на железной сетке, они съели холодный суп, последний оплот домашнего счастья, и убрали кастрюльку. Как нестреляющее оружие. Фронт был сдан малярам.

Оставались розоватые стены, утыканные гвоздями, обрывок плаката по технике безопасности, бумаги на полу.

— Жалко чего-то,— жалобно пискнула Женя.— Может, не поедем?

На следующий день они поездом выехали в Москву.

 

Глава четырнадцатая 

Перед отъездом Женя разговаривала с Саркисовым. Он был, как никогда, категоричен.

— Езжайте! — сказал он.— Мне нужны работоспособные кадры. Чем лучше вы отдохнете, тем больше от вас будет пользы.

— А если я не поеду? — спросила она.— Что-то больно легко вы меня отпускаете.

— Евгения Васильевна,— произнес он насмешливо,— не думаете ли вы, что без вас здесь и впрямь все остановится?

— Именно так я и думаю, Баграт Захарович,— ответила она.— Совсем недавно вы сами внушали мне подобные мысли.

Он засмеялся. Но ей не было смешно, и смех его казался ей искусственным.

— Вам, наверное, наговорили, что я больна, да? Вас разжалобили, и вы милостиво отпустили?

— Глупышка,—сказал он.— Каждому полагается отпуск. Вот и вы через несколько дней будете купаться в Черном море. Я вам завидую. Кстати, прихватите мне с берега для аквариума камешек какой-нибудь, ладно? У меня есть камни с разных морей, но с Черного нет ни одного.

— Я вам скалу Диву привезу.

— Смотрите, вы еще там не переломайте на скалах рук и ног.

Саркисов сморщился, как будто еще постарел. Женя опять подумала, что веселье его было напускное.

Дорогой на вокзал, а потом в поезде она думала о Мухине, и мысли ее были тяжелые.

Виктор это понимал. В меру сил старался ее отвлечь.

Проехали рубеж «Азия — Европа». На станциях стало появляться пиво, пассажиры-сибиряки набрасывались на каждый пристанционный ларек, штурмовали рестораны. Садились на ходу и победоносно проходили по вагонам, прижимая к груди бутылки.

Виктор и Женя тоже отметили пивом пересечение знаменитой границы, и он сказал:

— Все. Мы не азиаты. Мы европейцы.

Женя смотрела в окно, сказала, вздохнув:

— Ярск далеко, я прямо кожей чувствую, как все отдалилось и стало чужим. А мне перед всеми стыдно.

«Еще бы немного,— думала она,— и я бы никуда не поехала. Все работают, а я как будто лучше других. Я даже не знаю, как я буду отдыхать, мне стыдно. Наверное, я такая слабая, что сразу согласилась, даже обрадовалась. Теперь я все время буду об этом жалеть».

Поезд приближался к Москве, но жил он по иркутскому времени с разницей на пять часов. Все вставали чуть свет, а в шесть вечера уже ложились спать, вагон словно вымирал.

В Москве они пересели на симферопольский. Тут было все иначе — и пассажиры, и разговоры, и вагон-ресторан. В Симферополе они взяли такси до Ялты.

Женя молча смотрела по сторонам, но когда с высоты на перевале им впервые открылось море, она крикнула:

— Витька! Смотри, это же настоящее море!

Она вся преобразилась, даже порозовела. Глаза ее блестели. Он, с тревогой наблюдавший за ней, сразу заметил эту перемену, эту быструю радость, впервые подумал: «Хорошо, что поехали. Ни о чем не пожалею, лишь бы она оставалась такой».

— Представь,— говорила она, высовывая из окошка ладонь, подставляя ее под ветер.— Представь, что есть люди, которые видят это каждый день. И так всю жизнь. Мне их жалко.

Шофер слышал ее слова, сказал:

— А я вот люблю и не надоедает. А руку вы уберите, пожалуйста.

Он включил приемник. Передавали Вторую рапсодию Листа. Машина летела, повизгивая на поворотах тормозами, кругом все было прекрасно.

Только теперь, заметив в Голубке счастливые перемены, и Виктор стал глядеть вокруг, сейчас и его все радовало. Даже не верилось, что это существовало всегда, что это было вечно — горы в синей дымке, деревья и виноградники, и огромное, во весь горизонт, слева море.

Не снижая скорости, они миновали щит с надписью «Ялта», спустились по крутой улице вниз, в город, проехали бульвар-базарчик и встали на площади автовокзала. На счетчике было восемь рублей восемьдесят копеек. Расстояние от Ярска до аэродрома и обратно. По сибирским понятиям, не деньги и не расстояние.

Пока вынимали они чемоданы, на них налетела полногрудая, тяжелая тетка, она вырывала у них из рук чемоданы, суля одновременно море, рай и две раскладушки под окном в саду. За ней подходили и другие. Виктор и Женя никому не отвечали. Прямо с чемоданами они пошли к близкому, за тесными зданиями морю.

Им попадались курортники с сумочками и зонтиками.

Они вышли на набережную и спустились к морю. Кругом, насколько был виден берег, купались и загорали люди.

Невысокие волны с шумом накатывались на берег, гремели галькой. И воздух, и камни, и солнечное тепло — все здесь пахло морем, от этого запаха становилось легко и кружилась голова.

Они сели на камень и стали смотреть, стесняясь, что они такие белые, нездешние. Невдалеке веселилась компания студентов, они издевались над своим приятелем, который надевал маску и ласты, собираясь, наверное, первый раз испробовать погружение на дно.

— Ты не забыл, чем дышат? — спрашивали у него.— Ну, правильно, ртом. А чем смотрят? Глазами! Возьми, дурачок, денег, не убьешь рыбу, так купишь селедку. Мы легковерные, мы поверим.

Женя тихо засмеялась и благодарно посмотрела на Виктора. «Ну вот,— говорил ее взгляд.— Мы на море... Я впервые все это вижу, и всему я рада, и тебе я, Витька, рада. Ты со мной, и мы вместе на море».

Она поднялась и, не произнося ни слова, пошла к воде по гальке, мимо лежащих на земле людей. Она встала у кромки берега, дождалась большой волны и набрала воду в сложенные горстью руки. Туфли ее намокли, она не обращала на это внимания.

Они нашли свободную комнатку в домике на улице Кирова, недалеко от городской бани. Хозяйка работала экспедитором в санатории «Россия» и почти не бывала дома. Кроме Виктора и Жени, в домике, на террасе и под окном жили еще люди, но они не мешали друг другу. Утром рано все уходили на море, а сюда возвращались только ночевать.

Виктор и Женя вставали рано, как и все, завтракали, потом шли вниз, к морю, по крутым каменным улицам. Серые стены домов и булыжники еще таили утреннюю прохладу, и воздух был чист и прохладен, на дальних горах можно было разглядеть каждую лощинку и каждый выступ.

По пути они заходили на Пушкинский базарчик, покупали ягоды. Клали их в целлофановый мешочек, тут же на базаре мыли под краном, а потом спускались к пристани.

Они садились в один из катеров — здесь их называли «Птички» — и уезжали подальше от Ялты и там проводили весь день.

Женя окрепла и поздоровела. Она много купалась, однажды она полезла купаться в пятибалльный шторм, но берег был плохой, и, выходя, она рассекла о камни коленку. Виктор ее отругал. Но больше их ничто не огорчало, и Ярска они не вспоминали ни разу.

Однажды, правда, их соседи по дому спросили, правда ли, что они работают на героической Ярской ГЭС? Наверное, им рассказала об этом хозяйка, которая видела их паспорта.

— Да, мы из Ярска,— ответил Виктор.

Они гуляли по ночной Ялте.

Женя говорила:

— Хоть считается, что душа города — это его жители, но к Ялте это не относится. Правда?

Они бродили по темным кривым улочкам, пахнущим нагретым за день камнем, какими-то цветами. Нашли дом, который им обоим очень понравился. Два окна в нем еще светились, был виден узорчатый потолок и круглая люстра.

— Пусть он будет нашим домом,— сказала Женя. Это была их старая игра, у них в Ярске и в Иркутске были «свои» дома.

— Хорошо,— сказал Виктор.— Справим новоселье газированной водой. Ты не хочешь пить?

Они нашли автомат с газированной водой и опустили монетку. Пока Виктор пил, Женя придумала название для автомата. Она сказала: «Мойдодыр!» И громко засмеялась. Наверное, это было похоже. Днем около таких автоматов много курортников и ос, которые прилетают за сладким сиропом.

Их шаги по булыжнику звучали на всю улицу и эхом возвращались обратно, отраженные от стен. Будто бы не было на земле ничего другого, кроме звезд и кипарисов. Да теплого, невидимого сейчас моря.

Прошли мимо люди с футлярами от музыкальных инструментов. Последний из них, маленький, тощий человек, тащил барабан. Женя подумала, что они возвращаются из ресторана. Наверно, весь вечер играли, веселили публику, а теперь тихо возвращаются домой и тоже рады тишине.

— Нельзя так жить,— сказала вдруг Женя.

— Как так?

— Ну совсем неподвижно,— говорила она.— Ведь так годик поживешь и вправду поверишь, что все и везде спокойно. И хорошо.

— Но разве плохо, если хорошо?

— Да нет, Витька,— отвечала она.— Ты обрати внимание, даже глиссер, когда он стоит, он совсем некрасивый!

— Ты соскучилась по Ярску?

— Мне просто стыдно, что мне сейчас лучше, чем им.

— Но ведь ты вернешься туда!

— Да, я все понимаю. Мне хорошо, но мне стыдно. Позавчера, когда мы ехали из Симеиза, помнишь, в автобус сели рабочие. А я стояла рядом. Мне показалось, что родные люди сели. А потом мы выходили на остановке и мимо проехал «мазик». Самый настоящий «мазик»...

— Смотри, какие кипарисы,— сказал Виктор.

Виктор не хотел говорить или думать о Ярске. Он боялся думать, поэтому он спросил:

— Тебе не нравятся кипарисы?

— Не знаю,— отвечала Женя,— они красивые, но я их почему-то не люблю. Даже когда они вместе, они все равно каждый сам по себе.

Они смотрели вверх, кипарисы острыми верхушками рисовались на темном небе.

— Еще они похожи на свернутые знамена. Вот которые от праздника к празднику хранятся в чехлах. Тут вообще много декоративного,— добавила Женя.— Одно море здесь настоящее. Сейчас я уже им пресытилась, но в Ярске я буду по нему скучать.

Они уходили далеко от города на море и сидели там на влажных, теплых камнях, слушая его в темноте. Однажды, когда они сидели там, обнявшись, на соленой гальке, их обнаружили пограничники. Один из них сказал:

— Вот как доставим в комендатуру, чтобы выяснить, что вы за личности, да напишем по месту вашей работы!

— Да бросьте,— сказал Виктор.— Не стыдно так говорить?

— Это вам должно быть стыдно,— сказал солдат.— Может, мне тоже хотелось бы забросить свою «пушку» да обниматься. А я вот охраняю.

Голос у него был обиженный.

Они ушли домой.

Как бы Виктор ни хотел забыть о Ярске, все кругом напоминало о нем. Все, от чего он отгораживался, о чем не хотел вспоминать, вдруг одолевало его, он становился рассеян, невнимателен.

Еще в первый день приезда в Ялту он был уверен, что только устроит Женю и улетит обратно в Ярск, где его ждали Чуркин, Усольцев и всякие дела и неприятности, которых никак нельзя было бы избежать. Со дня на день он откладывал свой отъезд, оправдывая себя тем, что одной Голубке будет тут плохо, а в Ярске обойдутся и без него. Потом он понял, что ехать действительно поздно, но не переставал об этом думать и мучиться. Ему было стыдно перед Чуркиным.

Однажды они плыли на рейсовом пароходике, они стояли на корме и бросали чайкам хлеб. Чайки тонко кричали и ссорились между собой.

Виктор подумал, что вообще не сможет вернуться в Ярск. Ему стало вдруг все безразлично. Он выбросил за борт весь хлеб и ушел в салон.

— Что с тобой? — спросила Женя.

— Да ничего особенного.

— Тебя укачало?

— Да, наверное, меня укачало.

— Сейчас я куплю в буфете лимон.

Потом дня на два, что ли, испортилась погода, ночью и утром шел дождь, они отлеживались дома. Валялись в постели, играли в морской бой. Виктор играл невнимательно, нервничал. Неожиданно он спросил:

— Ты любишь меня?

Она посмотрела на него пристально.

— Витька, что случилось?

Он молчал.

— Ну, конечно, я тебя люблю,— сказала она.— Я всегда на тебя смотрю, и мне стыдно, что мы прожили вместе полгода, а я, как маленькая дурочка, готова бежать за тобой куда угодно.

— Ты бы действительно не бросила меня, если бы я уехал... Куда угодно. Если бы я уехал из Ярска.

— Милый, зачем тебе уезжать из Ярска? — спросила она.

— Вот так, сжечь все корабли.— Он смял бумажку с нарисованными квадратиками кораблей.— И все начать сначала.

— Зачем? — спросила она ласково.

— Я вообще сказал,— ответил он, зарываясь лицом в подушку и о чем-то раздумывая.— Ведь действительно скоро полгода со дня нашей свадьбы. Чем-то мы отметим этот день?

Виктор подумал, что, может быть, на почте на его имя лежит письмо или телеграмма от Чуркина. Но он не торопился на почту. Каждый раз, когда они проходили мимо белого углового здания на набережной, у него тоскливо сжималось сердце. Он думал: «Может быть, там лежит для меня бумажка, которая решит мою судьбу. Но я не хочу ее видеть, знать о ней, по крайней мере сейчас. Лучше после, хотя бы через неделю».

Но в полугодовщину свадьбы он пошел на рынок и на обратном пути завернул на почту. Он встал в очередь у окошка «До востребования», с трудом удерживаясь, чтобы не уйти. Очередь двигалась медленно, он нервничал. Девушка, которой он отдал паспорт, быстро, почти машинально перебирала письма и разговаривала одновременно с подругой через стол.

Виктор подумал, что она обязательно пропустит его фамилию, но она спросила:

— Смирнов, ваши инициалы.

Хотя перед ней лежал паспорт и там было все написано.

У него сразу упало сердце. «Вот оно»,— подумал он.

— Распишитесь за телеграмму,— сказала она.— Поставьте число, время. Что же вы так долго не приходили?

Он хотел ответить, что мог бы вообще не приходить за телеграммой и не ее это дело. Он отошел и стал читать. В телеграмме было всего несколько слов, тех самых, которых он ждал: «Что ты наделал, вылетай Москву. Остановился гостиница Юность. Чуркин».

На следующий день он улетал. Билет ему достала хозяйка, работающая в санатории «Россия». Женя даже побледнела от волнения, когда он сказал, что пришла телеграмма от Чуркина и он должен вылетать в Москву. На два-три дня.

— Это нужно, да? — спрашивала Женя, заглядывая ему в лицо. А он не мог посмотреть ей в глаза.—Ты думаешь, без тебя не обойдутся?

Он молчал.

Они сели за столиком в шашлычной, напротив здания почты. Виктор принес бутылку вина, конфеты. Налил в граненые стаканы вино и молча выпил. Свой она едва пригубила. Смотрела на него, и вид у Голубки был жалкий.

— Может, ты хочешь шашлыка? — спрашивал он, чувствуя себя мерзко. Вот расплата за ложь.

Она не отвечала.

— Не сердись. Я съезжу и вернусь. Правда.— Он и теперь опять лгал.

— Почему же, я не сержусь,— говорила она.

— У нас впереди еще целый месяц. Весь месяц мы будем вместе.

— Ну, конечно,— кивала она.— Еще месяц, а потом еще долго, долго.

— Я самолетом,— сказал он.— Туда и обратно.

— Самолетом сейчас быстро. Если хорошая погода.

— Сейчас не может быть плохой.

На что он надеялся, когда так говорил? Он вряд ли сам верил, что сможет вернуться, он просто хотел верить. Но, кажется, и она чувствовала какую-то неправду в его словах, но старалась скрыть это чувство от себя и от него. Она вспомнила, как Леша Жуховец однажды предложил: «Давай полетим на Черное море. Самолетом это совсем недолго, мы встретим рассвет на море и обратно. Мы за сутки обернемся, только посмотрим, как солнце встает над морем». Он был родом из Одессы и любил море. И с Витькой они видели рассвет, и им было очень хорошо. Вчера он сказал: «Я тебе ничего не смог подарить, прости». Он действительно вчера был совсем чужой, холодный, словно в нем остановилась кровь. Женя сказала: «А я дарю тебе звезду в ковше Большой Медведицы, третью, считая от ручки».

Он, кажется, не расслышал ее.

Сейчас он сидел неподвижно и смотрел на свой стакан.

— Ну что с тобой, дружок? — сказала она.— У тебя там будет все хорошо. А я буду ждать.

Женя постучала по деревянной ножке стола три раза, чтобы не сглазить.

Когда он улетел, Женя взяла бумажку и написала:

«2 августа 1965 года.

2 августа 1970 года.

2 августа 1980 года.

2 августа 1990 года.

Как мало нам жить вместе осталось, Витька!»

До вертолетной площадки они ехали автобусом. Вместе с ними сидели какие-то женщины, пели: «Белым снегом ночь метельная ту стежку замела...» Кто кого провожал, было не понять. Шофер оглядывался на них и скалил зубы.

Диспетчер сразу же погнал всех пассажиров в вертолет:

— Быстрее, быстрее! Вчера нужно было прощаться.

Виктор поцеловал Женю в прохладную щеку.

Она сказала:

— Сразу позвони к нам домой, папа и мама должны вот-вот приехать в Москву. Ты можешь там жить сколько хочешь. А я тебя жду. Иди.

Она села в тот же автобус, чтобы ехать обратно.

Вертолет сорвался с площадки, пролетел, грохоча, над верхушками деревьев, стал набирать высоту.

Его трасса проходила по берегу моря, и все пассажиры смотрели в окошки и говорили про море, в котором еще сегодня купались. Люди спрашивали друг у друга:

— Вы монеты в море бросали?

Монетки бросали на счастье все, кто верил в это и кто не верил. Всем хотелось когда-нибудь сюда вернуться.

Вертолет миновал плоские желтые горы и наискось приземлился на зеленом поле симферопольского аэродрома. После регистрации билетов и багажа их пригласили в Ту-104, сверкающий под солнцем лайнер.

Самолет быстро увеличивал скорость. Отсюда, с огромной высоты, желтая и зеленая, в каких-то квадратах медленно двигалась земля. Горячий зной прикрывал ее дымкой. Здесь, как и в Ялте, стояло вёдро, август был на редкость жарким.

Виктор не думал, что Голубевы могут быть в Москве, позвонил он на всякий случай. Неожиданно к телефону подошла Анна Ивановна. Спросила, словно они не расставались:

— Вы где сейчас? Вы в Москве?

— Один прилетел, а Женя в Ялте,— отвечал Виктор.

— Ну, приезжай,— сказала она.— Тут у нас места хватит. Ты надолго?

— Не знаю,— ответил Виктор.

— А Женя? — спросила она.— Что же это за отдых поврозь! Ты напиши, пусть и она приезжает. В Москве хорошая погода.

— Ладно,—сказал Виктор. Но подумал: «Пусть отдохнет в Ялте. Там море».

— Это не отдых,— говорила Анна Ивановна.— Разбежались в разные стороны. А мы с Василием Иванычем собрались в Кисловодск. Так подумали: хоть бы всей семьей посидеть. Родственников собрать. Ты напиши ей. И сам приезжай. Небось голодный. Я сейчас что-нибудь приготовлю.

— Да нет, не голодный,— отвечал Виктор.

— Ну, все равно с дороги.

Голубев встретил его словами:

— Ага! Приехал! Аника-воин!

Можно было подумать, что он знал о всех злоключениях Виктора. Но вряд ли это могло быть.

Он обнял Виктора, внимательно разглядывая его. Анна Ивановна была вся праздничная, в нарядном красном платье.

Василий Иванович повел его в угол, к восседавшей на кресле-кровати старой бабке, сморщенной, сухой и будто напуганной появлением Виктора.

— Зять! — крикнул Василий Иванович ей в ухо.— Это зять наш!

— Да, я поняла,— сказала бабка низким, сильным голосом.— Зять. Женькин муж.

— Ярск строит! — прокричал Василий Иванович ей в ухо.— Вместе с Женькой Ярск строит!

Бабка кивала и смотрела на него. Глаза ее были блестящие, умные, было видно, что она все понимает.

— Значит, бездомные,— сказала бабка, засмеявшись, и наклонила к себе голову сына, точно и он был глухой.— Такие же бездомные, говорю, как вы.

— От овцы — ягненок, от свиньи — поросенок,— отвечал Василий Иванович уже негромко, не беспокоясь, слышит теперь бабка или не слышит. Он обращался к Виктору.

— Я ее от братьев взял. Хоть немного пусть здесь поживет.

— Пять человек детей, а никому она не нужна,— сказала Анна Ивановна, поджимая белые губы.

Бабка смотрела со своего кресла на говоривших и, наверное, догадывалась, что речь идет о ней.

Всю жизнь она была ткачихой-общественницей. Вместо премии фабрика дала ей перед войной квартиру. Но в войну этот дом разбомбило. Когда Голубевы приехали к брату навестить мать, она обедала на кухне. Выпивать ее посадили за общий стол, потом все пошли гулять, а Василий Иванович остался с матерью и кричал ей на ухо:

— Что, мать, сволочи они?

Она не отвечала, хотя, наверное, слышала его.

— Ты все там? — спросила его.

В этом вопросе был и ее ответ или ее упрек. Ведь он где-то ездит, она понимает. Разве станет она жаловаться, зная, что у него такая работа? И все равно он не сможет помочь ей.

Василий Иванович стукнув, кулаком по столу, сказал:

— Мать! Поедешь к нам. Больше говорить не будем.

Тут же велел ей собираться.

Анна Ивановна не противилась. Она не то что недолюбливала бабку, ее раздражал ее гонор. Бабка сохранила со времени своей власти на фабрике строптивый, повелительный характер и не хотела зависеть ни от кого.

— Ишь язык прикусила,— говорит Анна Ивановна за чаем.— Будет молчать, а вторую чашку не попросит. Догадайся, мол, сама...

Они теперь каждый день ездили в гости. Василий Иванович надевал галстук и, глядя в зеркало, произносил одну и ту же фразу:

— Ну и ну! Первый милиционер на углу остановит.

Торжественно отправлялись в путь, но такси не брали. Принципиально ехали на трамвае, на автобусе.

Возвращались поздно, всегда довольные. Анна Ивановна молодела от вина и много смеялась. А Василий Иванович спрашивал:

— Что в жизни есть самое прекрасное? Это есть сама жизнь! Кто сказал? Чер-ны-шев-ский!

— Не Островский? — пыталась поправлять Анна Ивановна.

— Нет. Это сказал Чернышевский, обкомовец того времени.

Однажды, вернувшись из гостей, он спросил Виктора:

— Как там твоя жена без тебя?

Выпивая, он не пьянел, а становился задиристым.

— Чего ты ее на юге одну бросил? Там знаешь какие мужчины ходят? Ого-го!

— А что, Витя не интересный? — произносила Анна Ивановна, добро взглядывая на Виктора.

— Ну и что! — говорил Василий Иванович.— Интересный, а девчонки любят красивых. Понял? Может, они глупы, даже наверное глупы, но любят они сперва красивых! Вот отобьют у тебя жену, будешь знать, что такое курорт.

— А что, ты мало ездил? — спросит, смеясь, Анна Ивановна.

— У меня их, этих женщин, навалом,— восклицает Василий Иванович.— Чернобурки, черноглазки...

Бабка догадывается, о чем идет речь.

Вдруг низким голосом произносит:

— Вася в молодости озорной был. Когда родился, семь воспалениев легких. Доктор сказал: не жилец. А он жилец оказался...

Виктор выходит позвонить Чуркину в «Юность».

«Хоть бы его не оказалось»,— думает он. Но администратор гостиницы уже назвал номер его комнаты.

— Спасибо,— сказал Виктор. Он собрался и поехал в гостиницу «Юность».

Виктор нашел комнату Чуркина, постучался.

Ему крикнули: «Войдите!»

За столом сидели Сева Рахманин, Усольцев и сам Чуркин.

— А вот и наш беглец,— сказал Чуркин вместо приветствия.

Виктор так и предполагал, что он это скажет. Но спросил:

— Почему беглец?

— Потому, что бежал,— отвечал Чуркин живо и скалил свои золотые зубы.— Это я мягко выражаюсь, можно было бы назвать и похуже. Садись.

— Дезертиром, что ли?

— Ты садись,— сказал Чуркин.— Потом поговорим.

Усольцев приподнялся в кресле, подавая ему руку. «Рад приветствовать вас в столице нашей...» Он был пьян, наверное, пьян, или так Виктору показалось.

Виктор поздоровался с ним и Рахмашей.

— А мы тут, как будто сговорились, встретились,— весело сказал Чуркин.— Я в отпуске, Усольцев по делам приехал, а вот Рахманин — делегат на совещание молодых строителей. Вместо Мухина.

— Вот именно, вместо,— подтвердил Усольцев, глядя, впрочем, на Виктора.— В свердловском музее минералов и драгоценных камней лежит слепок самого крупного у нас самородка золота. А рядом копия алмаза из горного хрусталя. Я спрашиваю: «А где настоящие?» Мне отвечают: «Это вместо них...» Рахманин, я тебя поздравляю!

Сева сказал, пожав плечами, обращаясь к Виктору:

— У Кости против меня некоторое... предубеждение.

Наверное, это была не первая их стычка.

Усольцев медленно повернулся и стал рассматривать Севу, словно видел его впервые. Взгляд его был тяжел.

Рахмаша продолжал начатую фразу:

— Но я не обижаюсь. Костя понимает, о чем я говорю.

— Рахманин! — воскликнул Усольцев восторженно.— Вы гений! Вы этот... Сальери!

— Костя, перестаньте,— поморщился тот.— Надоело же...

— Нет, я серьезно. Вы далеко шагнете, Рахманин. Подыметесь выше Александрийского столпа!

— Вы невозможны, когда напиваетесь,— сказал, морщась, Рахманин.— Я, пожалуй, пойду спать. Но я действительно не обижаюсь на вас, Усольцев, вы, как и Смирнов, и без меня достаточно наказаны. Спокойной ночи! — И Рахманин направился к двери.

Чуркин не пытался его удерживать. Он изучающе глядел на всю эту сцену, после того как за Севой закрылась дверь, произнес только: «Все-таки садись, Виктор».

Он, наверное, подумал, что Усольцеву не хватает элементарной выдержки. Такой, как у Рахманина.

— Перед отъездом,— говорил Чуркин, улыбаясь и подмигивая,— мы с Костей поспорили на армянский коньяк. Я сказал, что он не выловит за день в Ангаре двести ельцов. Так представь себе, что я проспорил. Костя оказался терпеливее, чем здесь, он достойно отработал коньяк, и, как видишь, пришлось ставить.

— То с ельцами, а то... А то с подлецами,— произнес Усольцев и стал снимать галстук, душивший его. Снял и бросил на стол, на бутерброды и стаканы. Глядел он теперь в пространство, почти с отвращением ко всему вокруг и к себе тоже. Виктор почему-то подумал, что Усольцев не случайно оказался тут, в Москве, видно, и у него дела в Ярске совсем хреновые. Но он молчал и ждал, что скажет ему Чуркин. Лицо Виктора было бледно.

Чуркин посмотрел на него и спросил:

— Закусить хочешь?

Галстук валялся перед ним на столе, но он не торопился убирать его, он его вообще не замечал.

Виктор помотал головой.

— Ну поешь хоть,— предложил Чуркин. Виктору показалось, что Чуркин жалеет его. Сперва не хотел говорить при Рахмаше, а теперь жалеет и сам оттягивает тяжелую минуту. Только ему, Виктору, не нужна никакая жалость. Он виноват, наверное виноват. Он готов отвечать.

Виктор, наконец, спросил:

— Ну, что же там, в Ярске, произошло? — и проглотил слюну.

— Что может там особенного произойти? — спросил Чуркин.— Ярск, как вечный город Рим, он стоит и будет стоять.

И, почти легкомысленно улыбаясь, Чуркин стал говорить о том, как схватились Лялин с Усольцевым. Лялин теперь копает под редактора, хочет поставить своего человека.

— Руки коротки,— произнес Усольцев, не делая никакого движения, сквозь зубы.

— Критику в газете насчет культуры и быта рабочих он признал, и, кстати, его снова выбрали председателем постройкома.

— Руки коротки,— повторил Усольцев. Не глядя на стол, он взял бутылку, налил в стаканы, а себе немного больше. Казалось, что он намеренно напивается и не может до конца напиться.— Мы еще поборемся, мы в Москву не разгонять тоску приехали... Тут стоит вопрос: кто кого.— Так как все молчали, добавил: — Лялин фигура не простая. Устойчивая. И везучий, черт. Он в Мухине видел себя. Талант, помноженный на везучесть. А какая фигура! Трагическая фигура удачника!

— Да замолчите вы,— почти закричал Виктор.— Как вы можете так о Мухине!

— Ага! Смирнов? У нас, наконец, прорезался голос?— усмехнулся он.— А где вы, простите за любопытство, проводили время, когда в Ярске происходила эта заварушка?

— Там, где мне надо,— отвечал Виктор.

— Туризм лечит нервы,— говорил Усольцев. Тон его был насмешлив.— Быть может, за хребтом Кавказа укроюсь от твоих...

— Перестаньте вы,— сказал Чуркин.— С цепи, что ли, сорвались?

Усольцев подошел к окну и стал глядеть на улицу, всем своим видом показывая, что ему на Виктора вообще наплевать. Он сказал не оборачиваясь:

— Господи, сколько же здесь народу... И все они слыхом не слыхивали про нас с вами, так и умрут, не услышат. И правильно. Пойду-ка я лучше спать.

Усольцев ушел, не простившись, они, наконец, остались вдвоем.

— Ну, ты что? — спросил Чуркин.— Ты собираешься возвращаться в Ярск?

— Не знаю,— сказал Виктор.

— Зачем же ты тогда прилетел сюда?

Виктор не отвечал.

— Ты что, действительно думаешь, что сможешь не возвращаться? — спросил Чуркин.

— Стыдно,— отвечал Виктор.

— Конечно. Но зачем ты уехал? Бросил работу, бросил все.

— Меня обсуждали? — спросил Виктор.

— Ну, а как же! Все, как положено. Стоит вопрос об исключении из комсомола. Работать в горкоме ты не останешься, это ясно.

— Так,— сказал Виктор.

— Может, это я виноват, что тянул тебя на общественную работу,— говорил Чуркин.— Откуда я мог знать, что ты так сорвешься. Ведь все у тебя было для того, чтобы стать хорошим работником.

— Что же ты обо мне говоришь в прошедшем времени?— спросил Виктор, не поднимая глаз.— Разве я уже умер?

— Не умер,— сказал Чуркин и встал.— Только тебе надо начинать сначала. Не будешь паниковать, привыкнешь. Наверстаешь свое.

— В Ярске?

— В Ярске труднее. Но лучше в Ярске. В принципе ты обыкновенный парень, не слабак. Из Ярска бежали и не такие.

Чуркин ходил по комнате, засунув руки в карманы.

— Голубевы в Москве, знаешь? — спросил он.

— Знаю, я у них остановился.

— А мы в одном самолете летели. Женя еще в Ялте? Она ничего не знает?

— Нет,— сказал Виктор.

— Ты ей должен все сказать.

— Да.

— Ну вот,— сказал Чуркин.— Решишь ехать, я помогу тебе устроиться. Рабочим или еще кем. И лучше, если ты подождешь, пока мы тут не кончим дела. Со мной тебе будет легче возвращаться, понимаешь?

Виктор кивнул. Он понимал, что Чуркин не бросит его.

Чуркин между тем стал рассказывать о делах в Ярске, о том, что завтра с утра он идет в ЦК комсомола, где будет серьезно разговаривать о всех назревших проблемах. В «Комсомольской правде» лежит привезенная им статья, где черным по белому расписано о Лялине и методах его работы. Статью обещали быстро прочесть. И по возможности быстро напечатать. У Чуркина впереди еще почти весь отпуск, он будет ждать столько, сколько потребуют интересы дела. Но он уверен, что добьется своего.

Чуркин смотрел в окно. Они оба стояли и смотрели в окно. Вдоль широкого проспекта двигались в разных направлениях два живых огненных потока: к ним — белый поток, от них — красный.

— Усольцеву предложили работу здесь, в Москве. В «Строительной газете». А он отказался сегодня. А жизни ему сладкой там, в Ярске, не уготовано, это ты напрасно на него наскочил. Ему будет нелегко. Он это понимает.

— Все равно я его не люблю,— произнес Виктор.

— Ну ладно,— сказал Чуркин, потягиваясь.— У меня останешься или пойдешь?

— Пойду,— ответил Виктор.

— Будешь звонить?

— Буду.

— Ну, пока.

Женя приехала в Москву через неделю, без всякого предупреждения. Веселая, загорелая, встала она в дверях и сказала: «Папка!» Повиснув на шее отца, закричала:

— Я думала, вдруг вы дома... А вы дома!

— Можешь отца поздравить,— сказала Анна Ивановна сразу.— Квартиру ему не дали.

— Перенесли очередь,— поправил добродушно Василий Иванович, разглядывая дочь и улыбаясь.— Нас не было, вот и перенесли. А весной у них заканчивают еще один дом, мы там будем самые первые.

Женя подумала, что отец ее, сколько бы его ни обманывали, будет свято верить, что все так и должно быть. Тем был он и хорош.

— Бабушка,— сказала она, встречая ждущий, давно направленный к ней из угла взгляд бабки, тут же проходя к ней и садясь рядом.

— Бабушка,— говорила она громко,— я вам корней всяких целебных привезла. В Ялте на базаре купила, вы слышали, есть такой «адамов корень»?

Хоть бабка не до конца понимала, что ей говорят, вся она потеплела, оживилась, заглядывая в блестящие глаза Жени и улыбаясь благодарно.

Женя видела, что бабка не поняла ее, и она вытягивала шею, совсем радостно, взволнованно крича:

— Корней всяких привезла, ноги вам лечить!

— Ноги? — грубовато спрашивала бабка.— Они все, отходили, ноги мои.

— Вы что читаете? — спросила Женя, прижимаясь щекой к бабке, охваченная счастливым чувством близости.

— Какие же это лекарства? — между тем говорила бабка, ничего не слыша.— Как их пьют-то? Ложку в день и три перед смертью?

Смеясь и захватывая бабкину легкую руку, Женя крикнула звонко, на всю комнату:

— Что вы читаете? Что за книга?

— Ну, что за книга,— тоже захваченная смехом и радостью, отвечала бабка.— Ремарк, немецкий писатель.

— Это что, новая книга? — прокричала Женя.

— Разве поймешь, у него все похожие,— басовито смеясь, говорила бабка, тычась лицом в Женькину шею, целуя ее.— Все похоже, только сорта вин меняются.

Это происходило у Виктора на глазах, но он, не обижаясь, даже не завидуя, стоял в стороне и смотрел на Женю. Он знал, что она видит его, помнит о его близости все время, она даже знает, как он смотрит на нее. Но вот Женя оставила бабку и обратилась к нему. Стесняясь посторонних взглядов, она подошла, дотронулась до его лица, сказала как можно обыкновеннее:

— Ну, здравствуй, что ли? Муж! Пропащий!

Он кивнул, отводя глаза. Женя поняла это по-своему, как вину за разлуку и молчание. Он не написал ей в Ялту ни одного письма, не послал ни одной телеграммы.

Женя резала пирог и серединный кусок, самый красивый, украшенный яблочным вареньем, положила на тарелочку бабке.

Все лучшее она первой клала бабке.

Анна Ивановна вздыхала, оглядывала удовлетворенно комнату, всех сидевших за столом, говорила:

— Ну вот, наконец, наша семья в сборе. Это называется порядок.

Потом начались карты, и Василий Иванович закричал:

— За пивом побежишь? За пивом, говорю, хотим послать как самую молодую!

А бабка смеялась, отталкивала руками сына, но ей приятны были такие шутки.

Накануне Женя помогала бабке мыться в ванной. Спросила ее:

— Ба-бу-шка, а вы красивая когда-то были? Дед, дед-то сильно за вами ухаживал? У вас фигура ничего.

Бабка смеялась. Она говорила:

— Шестнадцать лет мне не было, когда я за него выходила. А дед был строгий, очень интересный такой мужчина, Васю лицом напоминает. Рожать первого, Кость-ку, прямо на фабрике начала, как стояла за станком... И разрешилась.

Тут бабка ткнула Женю в живот и будто бы с упреком произнесла:

— Чего не рожаешь-то?

Упрек был шуточный, глаза у бабки блестели от неожиданных воспоминаний и от присутствия Жени.

— Вот еще, а работать кто будет? — ответила Женя тоже будто бы серьезно, но сознавая, что они обе понимают, о чем говорят, как могут только понимать друг друга женщины.

Бабка ей в ухо крикнула, точно не она, а Женя была глухая и могла не расслышать:

— Твой-то мужик ничего! Хороший, мне он понравился.

— Мне тоже,— отвечала Женя, и они дружно засмеялись. И долго в ванной комнате, будто дуэт, разливались тонущие в пару голоса: один высокий, другой низкий. От них колебались синие кустики пламени горелки.

Это были прекрасные последние дни августа. Солнце светило горячо, но уже по-осеннему, чуточку лениво.

Все было сухо и голубо, но и сам воздух, устоявшийся за лето, словно перезрел, он и пахнуть стал осенью. Все шло к ней, необратимо, но совсем не грустно.

Отпуск Жени подходил к концу.

Они теперь с Виктором много бродили по Москве. Однажды даже забрались на Введенское кладбище, где никогда не бывали. Напротив кладбища находился родильный дом, многоэтажный, с большими окнами. Между кладбищем и родильным домом — крошечный цветочный магазин, который с одинаковым успехом обеспечивал цветами и только что родившихся, и умерших.

Сперва они подошли к родильному дому и прочитали на специально вывешенной доске, на бумажках, кто сегодня родился и сколько весил.

Какой-то мужчина кричал у дверей:

— Почему вы не берете мой кефир? Мало ли кто приносил, это же не я приносил, а мой вы не имеете права не брать!

Женя очень серьезно сказала:

— Я слышала, что при родах будто бы бывает случай, когда нужно сделать выбор между жизнью матери или ребенка. Или — или, понимаешь? Как бы ты поступил?

Он пожал плечами. Надо ли об этом спрашивать, даже в шутку?

Ему нужно было рассказать правду о своем бегстве из Ярска, а он не решался. Столько легкости и света было в каждом Женькином движении, в ее радости, удивлении перед миром!

Они перешли дорогу и очутились на кладбище. Они прошли по центральной его аллее, мимо могил, богато украшенных или совсем простеньких.

На стенах часовни, где покоился прах какого-то Эрлендера, были нацарапаны всякие просьбы к господу богу. «Господи, помоги поступить в техникум, буду век благодарить!», «Помоги мне скорее в любви».

Читая надписи, они смеялись, но Женя вдруг задумалась. И никак нельзя было понять, о чем она думает. Может быть, о том, что нельзя приходить вот в такие места слишком часто. Они напоминают нам о чем-то таком в жизни, что мы не до конца понимаем.

Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать. Печаль моя! Мы в сумерках блуждаем И, обреченные любить и умирать, Так редко о любви и смерти вспоминаем.

Женя откуда-то раньше знала эти стихи, а теперь вспомнила.

Они вышли за каменные круглые ворота из прохладной густой тени на горячий зной.

— Вот я подумала, о чем просят эти люди,— сказала Женя.— Так можно обращаться к господу богу за иголкой и ниткой или с просьбой разменять гривенник на двухкопеечные монеты для телефонного автомата...

Они стояли у цветочного магазина, между родильным домом и кладбищем. Как раз посредине.

Светило солнце, блестели осколки стекла, вкрапленные в серую землю перед асфальтом. Казалось, что сегодня только все рождается, а умирали только прежде, и то очень давно.

— Я тоже хочу быть счастливой,— произнесла, вздыхая, Женя.— Хотя до конца это никогда не получается. Я и сейчас, наверное, счастлива, но я думаю все время о погибшем Генке, о Ярске, а там, может быть, мне не будет хватать такой теплой осени и спокойствия. Но главное, чтобы всем было хорошо: Жуховцу, Верке и тебе, всем, всем, кого я знаю и не знаю. Об этом я попросила бы бога, если б он был.

Они пошли по дороге, с одной стороны была тяжелая кладбищенская стена, с другой — многоэтажное здание родильного дома. Около него стояли люди и смотрели вверх. Там, за окнами, их жены показывали новорожденных.

Все теперь напоминало им об отъезде. Виктору казалось, что от плакатов Аэрофлота до людей в очередях — все кругом уезжало, приезжало, куда-то двигалось или призывало к движению.

Женя говорила:

— Я хочу скорее в Ярск. Мне стыдно, что я так долго там не была. Может, ты не будешь ждать Чуркина, а поедешь со мной?

— Нет,— отвечал он.

— Зачем тебе нужен Чуркин? Ты не можешь работать без него?

Он молчал.

Было самое время все ей объяснить. Но он подумал: «Я сделаю это на вокзале».

Статья у Чуркина задерживалась, он теперь подолгу торчал в редакции, дозвониться ему в гостиницу было невозможно. Виктору он сказал по телефону: «Жди, тезка, на днях я выхожу в печать. Я там, в редакции, всем осточертел, они рады от меня отвязаться хоть таким образом. Да я сам себе опротивел порядком. Отпуск-то у меня накрылся, между прочим. Но ничего. Ничего».

Кого он утешал, себя или Виктора?

На поезд Женю провожали все, кроме бабки. С ней Женя простилась дома, поцеловала, крикнула ей в ухо:

— Не болей. Я из Ярска напишу!

— Да, напиши,— кивала бабка, глядя Жене в лицо.

У двери Женя обернулась и помахала бабке рукой.

— Бабушка, до свидания, через год я приеду.

Бабка смотрела из своего угла и улыбалась, кивала головой. Но потом заплакала, не о Женьке, а о чем-то другом, что и ей не было до конца понятно.

Накануне Голубевы получили письмо от брата Константина. Он писал, что Нинка, Женина двоюродная сестра, наконец, выходит замуж, только не за того парнишку, про которого они писали, а за другого. Голубевы волновались, в такси обсуждали, успеют ли они вовремя узнать о дне свадьбы и поздравить, если они уедут в Кисловодск.

— Папка, да не выйдет она,— говорила, смеясь, Женя, а про себя добавляла: «эстафета». Она сегодня много и без причины смеялась, ей совсем не было грустно уезжать из Москвы.

На вокзале они встретили Таню Уткину, которая тоже ехала в Ярск.

Анна Ивановна всплеснула руками, сказала:

— Вася, кто едет-то!

— Едут кому положено,— говорил тот, впрочем, довольный, что Таня Уткина оказалась здесь и Женя в поезде не будет одна. Он добавил: — Тут по вагонам поскрести, еще невесть кого найдешь.

Виктор и Женя прошли в вагон. Навстречу им какой-то парень тащил, запасаясь на дорогу, пять бутылок пива. Он был типичный пассажир для поезда, следующего на восток. В Женином купе сидели две англичанки, мать и дочь.

Василий Иванович, который суетился и помогал засовывать чемоданы, также скоро понял, что это иностранные гости; путая слова, по-английски он что-то спросил у них. Англичанки ему отвечали.

— Едут в Сибирь,— перевел Василий Иванович.— Сперва на Байкал, потом на Сахалин.

Он опять о чем-то стал спрашивать англичанок, в его разговоре прозвучало слово «Ярск». Он говорил «Ярск», еще что-то и показывал на Женю с Виктором. Англичанки кивали головами, смотрели на Женю с любопытством.

— Пап,— сказала Женя.— Что ты рассказываешь? Перестань хвалиться, а то я уйду. Мне неудобно, потому что мне придется долго с ними ехать.

Голубев сказал:

— Я спросил, не поедут ли они в Ярск, потому что ты там работаешь и все им покажешь. В общем, я их агитировал. Они слышали о Ярске много, но у них жесткий график. Ну, прощайтесь,— сказал Василий Иванович,— мы пойдем посмотрим, как Таня устроилась. Потом мы будем на перроне.

Женя села на свое место, огляделась по-хозяйски и спросила:

— Завидуешь?

— Да,— сказал Виктор.— Завидую, что ты возвращаешься с легким сердцем.

— Но и ты будешь так же возвращаться.

— Нет, я по-другому.

— Почему по-другому? — спросила Женя и засмеялась. Ей было немного стыдно, что она такая радостная, прощается с Москвой и уезжает в Ярск. Но она ничего не могла с собой поделать. Она действительно была счастлива от мысли, что увидит свой Ярск. А потом приедет туда Витька. А потом и отец с матерью. Почему нужно грустить, когда ей совсем не грустно?

— Я по-другому,— говорил медленно Виктор.— Я ведь сбежал из Ярска.

— Как сбежал? — опять смеясь, спросила Женя.

Англичанки сидели неподвижно и смотрели на них.

Но было понятно, что они не понимают, о чем идет разговор. Когда Виктор поглядел на них, они для приличия улыбнулись. Мать выглядела ненамного старше дочери. Они вообще были очень похожи, почти как сестры.

— Как сбегают! — воскликнул он почти отчаянно.— Не взял отпуска, не отпросился. Уехал, и все. Сбежал!

Женя смотрела на него и молчала. В больших глазах ее было недоумение. Казалось, она ничего не поняла.

— Меня уволили. Наверное, меня выгонят из комсомола,— говорил он теперь ровно, глядя вниз.

Он знал, какое это будет для Женьки потрясение. Он понимал это и раньше, но сейчас он особенно ясно это осознал и боялся глядеть на нее. Все изменилось в ее лице: тут были удивление, недоверие к словам, испуг, жалость. Стыд. За себя и за него.

На минуту его отвлекли англичанки, они жестами попросили открыть окно. Виктор встал и попытался поднять раму, она не поддавалась.

За его спиной бесцветно, почти равнодушно прозвучал голос Жени. Она спрашивала:

— Что же ты теперь будешь делать?

Он не смог открыть окно и жестом извинился. Как можно проще ответил, как будто все было заранее обдумано:

— Устроюсь в котлован, буду работать. Чуркин мне поможет.

— Для этого ты ждешь Чуркина? Ты боишься возвращаться без него?

— Да,— сказал он.

— Может, ты вообще... Может, ты не хочешь ехать в Ярск? — спросила она, вся замирая. Внешне это не было заметно, может, чуть белее стало лицо. Теперь ей было понятно его поведение, некоторые его слова, которым она прежде не придавала значения.

По радио объявили отправление.

Это была тоже его вина — сказать все в последнюю минуту.

— Я колебался,— сказал он.

— Ну ладно, иди! А то увезем,— произнесла она единственное, что могла.

— Я колебался, я не знал, что делать... возвращаться мне трудно.

— Иди! Иди! — закричала она испуганно.

Виктор стал пробираться к выходу. Поезд тронулся. Едва-едва скрипнули колеса. Из какого-то вагона орали песню «Бродяга Байкал переехал».

Кругом махали на прощание провожающие. Женя стояла, прижавшись лбом к стеклу. Лицо ее было неподвижно, как и глаза. Она, застыв, смотрела на Виктора, и никакого выражения не было в этих глазах.

Он так и запомнил эти два больших глаза, глядящих на него из-за стекла, как из другого мира.

Голубевы остались стоять, а он побежал рядом с вагоном, он смотрел на Женю.

— Я приеду! — закричал он, но вряд ли она его слышала.— Я приеду, и все будет хорошо!

Теперь и он отстал. Возвращаясь, услышал, как Анна Ивановна сказала:

— Хорошо, что Таня Уткина едет с этим поездом. Я попросила последить за Женей. Все-таки четверо суток.

Через два дня Голубевы уехали в Кисловодск. Виктор заказывал для них такси. Бабку они отправили к брату. Перед выходом они сели в прихожей на ступеньки внутренней лестницы. Так они всегда делали, когда покидали этот дом. Виктор видел их сутулые спины, седые затылки. Они посидели мгновение, встали и уехали.

В Ярске все было по-прежнему. Только не было Матрены. Рассказывали, что однажды пришел в общежитие мужчина. Матрена взвыла на весь дом и бросилась ему на шею. Оказалось, что это ее муж, только что освобожденный из тюрьмы. Никто и не знал, что у Матрены есть муж. Она тут же уволилась и уехала с ним, а куда — неизвестно.

Так бывает на стройке. Люди уезжают, приезжают и снова исчезают неведомо куда. И никто о них не вспоминает.

Женя, как приехала, бросила чемоданчик, побежала звонить в управление.

Саркисова не было, но ей сказали, что выходить на работу она может завтра с утра, что на участке не хватает мастеров и ее ждали.

— Я могу выйти хоть сегодня,— произнесла она.

— Ну, выходите сегодня,— ответили ей просто.

Наскоро накинув плащ, натянув резиновые сапоги и замотав голову платком, пешком через весь Ярск она направилась к котловану.

Был серый, мглистый день без дождя. Налетал холодный ветер, трепал на ее плащике капюшон, задувал то в спину, то в лицо.

Это была настоящая осень, преддверие зимы. Женя куталась и прятала загорелые руки в карманы. Она торопилась скорее пройти бесконечную улицу, боясь встретить кого-нибудь из знакомых. Ей хотелось избежать разговоров и объяснений, тяжелых для нее.

Миновав два новеньких корпуса гостиницы, двухэтажных, зеленого цвета, мимо редких сосен, еще торчавших на окраине Ярска, она вышла на изрытую машинами дорогу, пошла, почти побежала под горку вниз, к видневшемуся вдали котловану.

Несколько раз ее настигали машины. Она отступала в сторону, но не оглянулась ни разу, не высматривала знакомого шофера.

Дорога заняла полчаса или чуть побольше, но она не почувствовала времени, как не чувствовала усталости. Ею владело нетерпение, хотелось быть скорей там, где ее ждут, там, где все свое, где она сможет думать только о работе.

Не доходя, до управления, она свернула на участок и пошла, увязая в грязи. Внезапно остановилась она перед блоками-пузатиками, вспомнила, как она переживала из-за них, теперь бы это показалось ей смешным. Она видела поднявшуюся массу береговой плотины, новые опоры, свою прорабку. Но она пошла дальше, туда, где, собственно, был сам котлован.

По сваренной железной лестнице, шестьсот с чем-то ступенек, Женя поднялась на самый верх плотины — сердце ее, казалось, вот-вот разорвется от быстрого подъема.

В одно мгновение она охватила взором горы, и тайгу на горах, и широкое русло реки, свинцово-серой сейчас под низким небом.

Рушились последние времянки на правом берегу, скапывались огороды, люди уходили в новые дома, оставляя все прежнее морю. И в самом разрушении их жилищ было новое, что должно было последовать за этим и изменить жизнь к лучшему. Даже сюда, на такую высоту, доносился дикий рык бульдозеров, вгрызающихся в бревенчатые дома.

От верхового порывистого ветра скрипели деревянные перильца. Женя подошла к краю, придерживая на голове платок и глядя вниз. Пропасть, огромная, ледяная пустота была между ней и всем остальным.

Слегка покачнулись перильца, и она отшатнулась, испугавшись, не в силах вдохнуть воздух. Не оглядываясь, она торопливо спустилась вниз и пошла к своему участку.

Саркисов встретил Женю сдержанно, сказал, что много неприятностей, половина людей в отпуску, но план остается планом, его надо выполнять.

— Да, так что я хотел у вас спросить,— говорил он, привычно морщась, становясь маленьким и жалким.— Что там на западе нового?

Но он не слушал ответа, а думал о чем-то своем и все продолжал морщиться.

За его спиной стоял Виктор Викторович и показывал Жене большое яблоко, объясняя одними губами, что яблоки дают в буфете и она может успеть, если поторопится.

Виктор Викторович смешно жестикулировал, и Женя улыбнулась. Но нервно-чуткий Саркисов это заметил, крикнул не оборачиваясь:

— Ращупкин! Уходите с вашими яблоками!

Испуганный Ращупкин словно растаял в воздухе.

— Сегодня дадут бетон,— говорил Саркисов.— Вы примете у Ращупкина ночную смену, обеспечитесь машинами и будете считать. Вы поняли, о чем я говорю? Идите.

Женя не пошла домой, в холодную, пустую их комнату. Она осталась в управлении.

К вечеру пошел дождь. Земля раскисла, машины застревали. К одиннадцати вечера пришли всего три машины. В половине первого одна из них сломалась.

Бетонный завод звонил и требовал самосвалов. Женя кричала: «Будут вам самосвалы!» — и в отчаянии бросала трубку.

В час встала еще одна машина. Как раз в этот момент позвонил Саркисов. Он всегда звонил в это время.

— Что вы делаете? — спросил он.— Что вообще делается на участке?

Тон у него был такой, будто он не спрашивал, а уже отчитывал ее. Она представляла, что он скажет дальше.

— Ничего не делается,— отвечала она, левой свободной рукой соскребывая грязь на щеке.

— Машин нет? Вы звонили диспетчеру?

— Звонила. Он только ругается.

Вдруг Саркисов замолчал. Потом кашлянул и спросил:

— Вы что, плачете?

— Нет.

— Вы из-за машин расстроились, или у вас дома что-нибудь случилось? Где, кстати, Виктор, он приехал в Ярск?

— Совсем я не плачу,— сказала она.

— Ладно. Прежде всего успокойтесь. Нужно идти на дорогу ловить машины. А лучше вот что: ступайте-ка вы домой. В таком состоянии все равно вы ничего не сделаете. Пойдите отдохните, я вас отпускаю.

— А бетон? — спросила Женя.

— Да черт с ним в конце концов. Первый раз, что ли,— сказал Саркисов.— Валяйте домой, завтра наверстаем.

Она произнесла «ладно» и положила трубку. Но она уже знала, что никуда не уйдет, а останется ловить чужие машины. Так делали всегда, когда бывало трудно.

Она пошла к дороге, увязая в грязи. Какое-то фатальное невезение — вот что она думала.

Она вышла на дорогу и стала ходить вперед и назад, притопывая ногами. Обычно здесь проходило много машин, сейчас, как назло, не было ни одной.

Кругом стыли сосны. Брызги от них летели ей в лицо.

Ей вдруг показалось, что ничего нет в мире, кроме этой беспросветной ночи и пустоты.

Ушли все, все исчезли: Верка, Генка и Виктор.

За эти мысли о Викторе она ненавидела сейчас себя, его, всю эту бесконечную ночь. Она не знала, как ей дальше жить.

Вдали сверкнул спасительный огонек. Она помахала рукой, и машина встала. Шофер крикнул:

— Чего тебе?

Наверное, он думал, что она просит подвезти.

Капюшон плаща и волосы — все было мокро; она стирала капли с лица.

— Заворачивай! — крикнула она, закрываясь рукой от света.— На участок заворачивай, будешь возить бетон...

— Я отработался! — крикнул шофер, открывая дверцу кабины и высовывая голову.

— Ну, еще поработаешь! — прокричала она.

— Чево?

— Нужно — значит, поработаешь. Это распоряжение Шварца!

Она так говорила, потому что все говорили так, когда требовались машины.

— Я отработался,— повторил шофер.— Иди ты со своим Шварцем! — Он сильно хлопнул дверцей.

Она поняла, что он сейчас уедет, а она останется одна. В этой пустоте и холоде.

Она встала у радиатора и крикнула:

— Заворачивай! Тебя по-человечески просят или как? Заворачивай давай!

Она могла так сколько угодно просить, даже умолять его. Шофер помедлил мгновение и двинул самосвал задом.

Она подумала, что уговорила его. С чувством облегчения, почти благодарности она смотрела, как он разворачивается. Она отошла на обочину и прислонилась к мокрому дереву спиной.

Она не сразу разглядела, что машина уезжает прочь.

«Ох ты, проклятье!» — пробормотала она, и ей самой неизвестно было, ругала она себя или шофера.

— Эй! Ты что делаешь! — крикнула она, выскакивая наперерез машине, не думая сейчас ни о чем, кроме того, что машина может уйти.

Бампером или крылом ее отбросило в сторону, в кювет. Шофер этого не видел.

Она не почувствовала удара или боли. Лежа, она видела, как пропадает, гаснет вдали свет машины, она все силилась что-то крикнуть, только у нее не было, голоса.

Она села и заплакала, стирая с лица грязь, все глядя туда, где исчезла машина.

1963—1966 гг.