Опаленная огнем и солнцем, земля была сухая, в темных подпалинах. Тимофей тронул ее большой шершавой ладонью и почувствовал, как земля сыплется под рукой.

— Водицы бы ей, — тяжело произнес он и сухим языком облизал горячие потрескавшиеся губы.

Потом Тимофей стянул с крутых упругих плеч суконку, оторвал от нее широкий лоскут и вытащил флягу.

Костя Ряховский удивленно посмотрел на Тимофея.

— Ты что, Батурин, купаться захотел?

Тимофей не ответил. Он отвинтил крышку фляги, смочил лоскут и по-хозяйски, не торопясь обернул им ствол пулемета. От тряпки пошел пар. Земля под пулеметом стала темной.

— Словно дитя малое пеленаешь. А к чему? Все равно крышка, — сказал Ряховский и выглянул в щель.

Он увидел черные, обуглившиеся стволы деревьев, рыжую, вспоротую взрывами землю и кусочек далекого прохладного неба. В небе кружили чайки. Было тихо. Свежий ветер донес с моря знакомые запахи соли и водорослей.

— Эх, сейчас бы с Танюшкой по бережку пройтись в обнимочку! Ветер клешами разогнать, чтобы ножки не замочила, — мечтательно произнес Ряховский и, стянув со смоляного курчавого чуба бескозырку, вытер худощавое, темное от загара и копоти лицо.

— Тебе бы, Костя, все за юбками бегать, — беззлобно заметил Батурин и тоскливо посмотрел на тощий, выгоревший на солнце матросский вещевой мешок, в котором еще недавно хранились патроны.

Патроны кончались. Остался последний снаряженный диск к пулемету и несколько патронов в магазине винтовки. Не хватит даже на пять минут боя. Батурин вздохнул и тронул рукой теплый, нагретый солнцем и человеческим телом приклад пулемета.

— Без юбки, братишка, мне — труба, — отозвался Ряховский и, видимо боясь, что его слова мало подействуют на Тимофея, добавил: — Характер у меня веселый, по всей флотской форме. Его на крепком шкерте держать надо.

Батурин поднял голову, посмотрел на Ряховского и ничего не сказал. Он вспомнил дом…

От села до станции они шли пешком. Вечерело. Словно просеянный сквозь сито, сыпал холодный мелкий дождь. Впереди темнел мокрый лес. Над лесом висели грязные обтрепанные тучи. Под ногами всхлипывала грязь. В лужах, будто осколки битого стекла, поблескивала желтая луна.

Тимофей шагал спокойно и торжественно. Всем своим видом и даже походкой он хотел сказать жене: «Не горюй, Ксюша, ничего особенного не произошло. Разобьем немца, вернусь домой, и заживем мы с тобой, ласточка, как и раньше».

Тимофей сердцем чувствовал эти слова, но не мог их произнести. Он шагал по раскисшей от дождя дороге и крепко прижимал к себе Аленку. Иногда Тимофей бросал взгляд на жену. Ксюша шла рядом, осунувшаяся, строгая, опустив выплаканные глаза. Тимофей видел это, и ему хотелось как-то подбодрить ее.

— Ты, Ксюша, брось. Не дело это по здоровому мужику слезы лить, — сказал Тимофей.

— Тимоша, голубь ты мой, чует душа, не свидимся мы, — тихо и как-то покорно произнесла жена.

Тимофей понял, что она не слышала его слов.

Аленка прижалась к небритой щеке отца, и Тимофей почувствовал ее тепло. От дочки пахло молоком и свежим сеном. Эти знакомые с детства запахи взволновали Тимофея, и сердце его тревожно стукнуло…

— Батурин, а ты в Ялте был? — голос Ряховского вывел Тимофея из задумчивости.

— Не довелось. Я с Тихого океана, — ответил он.

— А я в Ялте жил. И Танюшка там. Маленький зеленый городишко. Летом в нем курортников — уйма… За шашлыками очередь… Нам бы сейчас харчей подбросили. — Костя смешно причмокнул губами.

— Подбросят свинцовых пышек, — Тимофей кивнул в сторону щели и полоз в карман.

Он достал сухарь, подул на него, потом бережно вытер ладонью, разломил пополам и протянул Ряховскому.

Костя сунул сухарь в рот и беззаботно опрокинулся на спину.

Есть не хотелось. Тимофей жевал нехотя, чувствуя во рту горьковатый привкус. Память вновь вернулась к тому осеннему, продрогшему от дождя вечеру. Но сейчас Тимофей видел Ксюшу уже не такой, как несколько минут назад: сгорбленную, с бесцветными от слез глазами, а круглолицую и веселую, с золотистыми тугими косами. Ксюша грустно смотрела на Тимофея серыми строгими глазами, и ее губы прятали вспыхнувшую было улыбку.

— Тимофей, — Костя дернул Батурина за рукав тельняшки. — Как наши, наверное, далеко?

— Далеко, — согласился Тимофей и посмотрел на небо.

Солнце приближалось к зениту. Осталось уже немного сидеть здесь, под серым инкерманским камнем. Осталось немного ждать.

…Отряд отступал. Измотанный боями с отборными гитлеровскими головорезами, которых на каждого матроса было едва ли не больше двух десятков, отряд уходил к морю. Фашисты гнались по пятам.

От врагов матросов могла скрыть только ночь, но ее не было, и отряд петлял по выжженной крымской земле. А когда наконец, выбившись из сил, люди подошли к балке, командир сказал:

— Чтобы спасти отряд, нужно прикрытие. Четверо добровольцев. Здесь, у балки, мы поставим два пулемета и задержим фашистов. Четверо должны продержаться до полудня. Этого достаточно, чтобы уйти.

Командир говорил глухо, оглядывая матросов красными, воспаленными от бессонницы глазами.

Тимофей шагнул вперед. Он видел, как дрогнули губы командира, а под желтой кожей на осунувшихся щеках заходили желваки. Трудно было командиру принимать такое решение. Трудно было ему оставлять людей наедине со смертью. Но иного выхода он не видел. Четверо должны были пожертвовать собой ради спасения отряда, ради жизни других. И четверо стояли перед командиром, и он смотрел на них и молчал. А потом вдруг, словно опомнившись, крепко пожал четверым руки и приказал:

— Батурин и Корольков — старшие расчетов. Держаться, пока солнце не выйдет в зенит.

Взвилось в небо жидкое облако пыли и растаяло. Отряд уходил к морю.

Они устроились в яме, сдвинув на нее огромную плиту из серого инкерманского камня. Костя Ряховский махнул бескозыркой Королькову, который свой пулемет поставил на выходе из балки, и, похлопав по выщербленной временем плите, произнес:

— Вполне приличная огневая точка.

Тимофей по-хозяйски приготовил позицию, аккуратно сложил диски и, развязав выжженный солнцем матросский вещмешок, раскрыл его пошире, чтобы удобнее было доставать патроны.

Четверо готовились к бою. Впереди были враги, позади, в нескольких сотнях метров, — море, дорога, по которой ушел отряд. Над морем висело белое солнце. Четверо должны были держаться, пока солнце выпишет на небе полукруг. Так приказал командир.

Несколько часов два матросских пулемета сдерживали натиск врага. Они насквозь прошивали балку смертельными нитями, и ни одно живое существо не могло пройти. И когда захлебывалась очередная атака гитлеровцев, Костя Ряховский радовался, как ребенок, и срывающимся мальчишеским голосом кричал:

— Давай, Батурин, давай, сыпь им, гадам, до жвака-галса!..

Батурин, припав к пулемету, стрелял короткими точными очередями и видел, как падают на рыжую, вспоротую взрывами землю темно-зеленые фигуры с засученными по локоть рукавами.

— Бегут, драпают фрицы, аж дым из подметок! — кричал Костя и хватался за винтовку.

Батурин видел и сам, что фашисты бегут, и злобная усмешка трогала его сухие потрескавшиеся губы. Рядом, примостившись поудобнее, вел огонь из винтовки Костя. Ряховский стрелял медленно, на выбор и после каждого удачного выстрела приговаривал:

— Это вам не с милкой целоваться, а с русскими матросиками встречаться!

На исходе полудня замолчал пулемет Королькова. Сначала он захлебнулся, потом рванул тишину лающими очередями и смолк.

Батурин взглянул на небо, вытер бескозыркой потный лоб и увидел, что солнце еще не добралось до зенита.

Он вздохнул и подумал, что теперь придется отбиваться одним.

— Все. Нет больше Королькова, — чужим голосом глухо произнес Ряховский. — Нет у братишек могил, и некуда будет положить цветы…

Батурин зло выругался и впервые подумал о смерти. Ему стало страшно.

— Ползут, сволочи, — бросил Костя.

Страх исчез, как только Тимофей поймал в прорезь прицела грязные темно-зеленые мундиры. Страх превратился в ненависть, и Батурин, крепко прижав вздрагивающий пулемет, вкладывал эту ненависть в каждую очередь.

Они с трудом отбили атаку, и тогда Тимофей большой шершавой ладонью тронул сухую, в темных подпалинах землю, почувствовал, как она сыплется под рукой.

— Водицы бы ей, — тяжело произнес он и сухим языком облизал горячие потрескавшиеся губы.

…Костя перестал жевать сухарь, присел на корточки и настороженно прислушался. Было тихо, и он внимательно слушал эту звонкую непривычную тишину.

— Молчат фрицы. На кофейной гуще гадают: сунуться к нам или нет? — сказал он и, помолчав, добавил: — А наши уже далеко, не затралить их фашистам.

— Не затралить, — согласился Батурин.

— Жаль, Тимофей, что ты в Ялте не был, — сказал Ряховский и поднялся: — Танюшку бы посмо…

Он не договорил — упал, поджав под себя ноги, и судорожно ухватился рукой за землю. Остановившиеся черные глаза безразлично смотрели в высокое голубое небо. Батурин увидел, как по щеке ползет тонкая струйка крови.

— Сволочи! Гады! — закричал Тимофей и, потрясая кулаками, добавил несколько крепких русских слов.

Что-то сильно толкнуло в руку, но Батурин не почувствовал боли, схватил винтовку, разрядил ее в пустоту и, обессиленный, присел у пулемета. Только сейчас, заметив кровь, он понял, что ранен.

Тимофей хотел перевязать руку и вдруг увидел, как солнце жмется к зениту. Оно весело подмигивало ему из далекой голубой выси. «Дошли, — радостно стукнуло сердце, — дошли!» Тимофей думал об отряде. Человек в тяжелую минуту всегда думает о самом главном.

Потом отвернул тельняшку, отстегнул сшитый из крепкой парусины карман и вытащил из него партийный билет. На колени упала фотография. Со снимка на Тимофея глянули строгие глаза жены.

— Рус, капут! Рус, сдавайся! — донеслись голоса.

Тимофей глянул в щель. От черных, обуглившихся стволов деревьев на него двигались фашисты с засученными по локоть рукавами.

Батурин положил фотографию в партийный билет и бережно завернул его в чистый носовой платок. Потом ножом вырыл ямку и, положив в нее партийный билет, плечом сдвинул тяжелую плиту.

Тимофей вставил в пулемет последний диск, сорвал со ствола тряпку и вылез из укрытия. Он выпрямился во весь рост и шагнул навстречу темно-зеленым фигурам.

Тимофей шел, широко расставляя ноги, словно чувствовал под собой не эту рыжую, с темными подпалинами землю, а шатающуюся палубу миноносца. Он шел, гордо запрокинув голову и крепко прижимая к себе пулемет.

Судорожно вздрагивал последний диск, отдавая пулемету оставшиеся патроны, но Тимофей не ощущал этого. Он видел голубое небо и солнце в зените. И еще он видел черные, обуглившиеся стволы деревьев и грязные темно-зеленые фигуры.

Но вдруг сдвинулось высокое голубое небо, заворачиваясь медленно и спокойно в гигантскую спираль. И эта гигантская голубая спираль почему-то запела на высокой стонущей ноте. Исчезли черные стволы деревьев, исчезло солнце. Тимофей видел теперь только это разматывающееся голубой лентой небо и слышал высокий, стонущий звук.

Он сделал еще несколько шагов и упал, широко разбросав в стороны руки. Падая, Тимофей не видел, как остановилось небо, не слышал, как в вышине больно вскрикнула чайка, не заметил, как тревожно прошелся по морю свежий ветер и дохнул на землю знакомыми запахами соли и водорослей. Он не видел, как радостно засияло в зените солнце. Тимофей лежал, крепко обняв родную землю, и, казалось, даже мертвый не хотел отдавать ее врагу.