Достоевский FM (Сборник рассказов) [СИ]

Радов Анатолий Анатольевич

Социально-психологический нереал.

* * *

Текст с СИ. Размещен: 29/03/2010, изменен: 30/03/2011.

 

Восьмое чудо света

Детство, детство, детство… Далеко и невозвратно ушедшее с маленькой котомочкой счастья на плече, хранящееся в виде расплывчатых воспоминаний где-то в глубинах сознания, навсегда утерянное. Но иногда, когда жизнь кажется серой и невыносимой, его картинки вдруг ярко всплывают из глубин, наверное, чтобы просто помочь, наверное, чтобы напомнить, что не всё и не всегда было так уж серо и мерзко…

И вот, я вспоминаю небольшое село в десяти километрах от города, чистый воздух и высокое небо над ним. Вспоминаю жаркое лето детства, которое мне именно так и представляется теперь, как что-то целое, что-то одно и уже навсегда неделимое. Вспоминаю своих друзей — Серёгу-армяна, Лёху Леощенко, Кольку-баптиста, которого мы так прозвали за то, что его родители были «сектантами-баптистами». Никак по-другому мы тогда и не могли понимать все эти религии и учения, то ли в силу возраста, нам всем было не больше восьми, то ли в силу того, что на дворе как раз стояло душное лето социализма.

Вспоминаю и свою бабушку, давно уже умершую, но иногда ещё, хотя всё реже и реже, приходящую ко мне во снах, чтобы беззлобно пожурить, а потом улыбнуться и сказать — Внучек, а нут-ка иди кушать скорей. С утра ведь ничего не кушал.

Мы все тогда так редко ели, проводя всё время чёрти где, в поисках приключений и новых «стран», с утра и до глубокого вечера, пока наконец уставшие не возращались домой, сдирая со штанишек репейник, а сердобольные бабушки брались смазывать наши раны вонючей зелёнкой. И вот я уже не помню, рассказывали ли мы им, усердно дуя на смазанные ссадины о том, что видели, что выдумывали, где были? Прости, милая, бедная моя бабушка, я и вправду не помню этого.

И ещё за многое прости меня. Прости за то, что так часто ослушивался тебя, за то, что всегда забывал покормить утром цыплят, хотя и обещал, прости за то, что украл железный рубль из твоего всегда тощего, потёртого кошелька. И больше всего прости за то, что тогда не подбежал к тебе и не помог подняться. Ты подскользнулась на замёрзшей лужице, и наверное, очень больно упала, а я стоял словно вкопанный и даже не протянул тебе руки. Я тогда испугался, бабушка. Очень сильно испугался. Или может быть сердца детей более жестоки, чем у тех, кто уже успел пройти по этой жизни?

Иногда мне становится до боли непонятно, почему самая лучшая, самая светлая и тёплая часть нашего короткого бытия стирается, тускнеет под пластами отработанных, сиюминутных мыслей, почему остаются только крохи, маленькие кусочки мозаики, а вся картина становится неразличимой? Конечно, время ничего не щадит, я это уже очень хорошо понимаю. Оно разрушило Александрийский маяк, оно медленно превращает в пыль великие пирамиды, оно разрушает всего меня, оно всевластно и неумолимо. Но как же часто мне становится обидно именно за то восьмое чудо света, которое есть у каждого человека, за доброе, беззаботное детство, и мне хочется кричать, проклиная время, проклиная всю несправедливость этого безликого и огромного мегакосма к нам, смертным.

Я проводил в селе каждые каникулы, все без исключения, давая родителям возможность отдохнуть от меня и без меня, но ни что не запомнилось мне так, как солнечные дни летних, казавшиеся бесконечными в самом начале июня, и такими короткими в конце августа. Солнце встающее рано, делая день долгим и тёплым, короткие, но грозные дожди, и повсюду радость природы, праздник жизни и надежды.

Детство, детство, детство… Неизведанное, наполненное миллионами выдумок и иллюзий, словно гранат зёрнышками цвета крови. За каждым углом ожидало что-то такое, что могло снова и снова переворачивать твой хрупкий мир, и казалось, что возможно бесконечно наполняться знаниями и ощущениями. Светлое и тёмное, всё впитывалось тогда жадно, как сейчас вода в иссохшие клетки организма, на утро после хорошей пьянки. И даже кажется мне сейчас, что тёмное впитывалось куда как стремительней и глубже, в самую глубь подсознания.

Мир вокруг был просто напичкан разными, непонятно откуда набравшимися образами и сущностями. Привидениями, бродившими по ночам возле могил, непредставимым и оттого очень жутким Бабаем, подходящим по ночам к окнам, чтобы высмотреть в темноте комнат свою жертву. Я всегда пытался нарисовать его себе, старик с длинным носом на сморщенном лице, бледный мертвец с неподвижным взглядом, огромный и волосатый полузверь-получеловек, но каждый раз понимал, что любые представления о нём и вполовину не так ужасны, каким он окажется сам. И очень часто, когда бабушка уже засыпала, тихо похрапывая, а я всё ещё ворочался на старом, раскладном кресле-диване, мне казалось, что вот-вот он придёт, и я увижу его слегка расплющенное, прижатое к стеклу лицо, перекошенное довольной улыбкой. И никто, никто не сможет меня защитить. Была ещё красная рука, чёрная простыня, трефовый валет и пиковая дама, и даже души убитых коров, которые я выдумал себе сам.

Однажды я зашёл далеко от села, собирая грибы, те, что сельские смешно называли говорушками, хотя вряд ли они могли вымолвить хоть одно слово. Без какого-либо пакета и корзинки, я распихивал найденные грибы в карманы брюк и рубашки, постоянно доставая, и выбрасывая те, что были уже сильно измяты. Ярко горело солнце и я немного вспотел. Зелёная трава под ногами слегка пожухла, с отчаянием ожидая дождя. Но в небе не было ни облака. Я беззаботно шагал вперёд, глядя под ноги, пока не наткнулся на место, куда выбрасывали головы и шкуры убитых коров. Сначала я и не заметил их, только мой нос остро почувствовал странный и тошнотворный запах. Потом в ушах громко и противно стало жужжать. Ничего не понимая, я завертел головой и наткнулся на взгляд. Взгляд из мёртвого глаза, смотревшего на меня с отрубленной коровьей головы. Таких здесь было не меньше двух десятков, и целая куча коричневых шкур, беспорядочно разбросанных.

Я оцепенел, почувствовав внутри озноб, словно солнце вдруг закрыла огромная туча. Сначала мне так и показалось, всё вокруг стало темнее, и я поднял голову. Но ничего кроме голубого неба. Я с трудом опустил взгляд, и тогда различие между тем, что было вверху и тем, что я видел возле своих ног ворвалось в мою душу частой, сотрясающей всё тело дрожью. Я стал задыхаться, мне захотелось плакать, мне казалось, что меня сейчас вырвет, и я скривившись, закашлял, истерично, чувствуя, как лицо наливается кровью. Кашель перешёл в рвотные, судорожные спазмы, но внутри меня ничего не было. И я так и простоял целых три минуты полусогнувшись, с повисшей стеклянной слюной из уголка рта, пока наконец не стал натужно вдыхать воздух как можно глубже и резко выдыхать. Рвота отступила. Я вытер кулаками мокрые глаза, потом несколько раз провёл ладонями по вспотевшим вискам, и почувствовав себя немного уверенней, снова посмотрел на кучу шкур и в тот мёртвый глаз, который всё так же откровенно и с каким-то своим интересом рассматривал меня.

Мои внутренности вновь пробрал озноб, но на этот раз я совладал с ним и с собою. Невидимая сила потянула меня вперёд, и я стал мелкими шагами подходить к смотревшему на меня глазу, и вдруг увидел, что этих глаз много, и все они смотрят на меня. Но меня уже интересовал только один, первый глаз, и я присел на корточки, рядом с головой отвратительного фиолетового цвета, обрамлённой короткими рогами, по которой деловито и жадно ползало несколько больших зелёных мух. Я провёл рукою по чёрным, изрезанным морщинами губам, чувствуя щетину, потом заметив, какие вокруг глаза огромные ресницы, провёл пальцем и по ним, и стал всматриваться в чёрный прямоугольничек, внутри мутного белка. Он был абсолютно пуст, за ним не было ничего, и казалось, что в это ничего можно проваливаться веками, но никогда не достигнуть дна. Уже сейчас, с теперешнего возраста, я могу с уверенностью сказать, что знаменитый «чёрный квадрат» просто жалкая подделка того настоящего чёрного прямоугольника, в который я целую вечность смотрел в тот солнечный, с голубыми небесами день. Несколько мух перебрались на меня. И я вдруг подумал, что эти маленькие прислужницы смерти могут пометить меня, поставить на мне крестик, и тогда она, их хозяйка, посмотрит в мою сторону и костляво улыбнётся. Я с отвращением и ужасом отдёрнул ладонь от протухшего, фиолетового мяса на черепе, и в этот миг мне показалось, что внутри глаза вспыхнул огонь, холодный и безжалостный. Я понял, что это сама смерть выглянула на меня оттуда, из своих владений, и я в одно мгновение вскочил на ноги и бросился бежать.

Я бежал долго, пока не закололо в боку и стало сводить дыхание. Остановившись, я упёрся руками в колени, меня трясло от страшного переживания и долгого бега. И когда дыхание немного восстановилось я распрямился и посмотрел в чистое небо, чтобы стереть из памяти всё случившееся, чтобы побыстрее забыть. Но и сейчас, спустя четверть века я помню те минуты до самой крохотной мелочи…

Но чаще мы бродили по округе вчетвером. Серёга-армян был парнем весёлым, из бедной армянской семьи. В семье он был третьим ребёнком, после двух сестёр. Крепкий, сбитый, среди нас он был лидером. Лёха Леощенко жил с дедом, который напившись, бегал за внуком по улице и грозился прибить насмерть. Лёха же залазил на дерево и оттуда ругался запрещёнными для тогдашнего нашего возраста словами, за что дед швырял в него камни. Заканчивалось это всегда одним и тем же, деда уводили и улаживали спать сердобольные соседи, а Лёха возвращался в нашу компанию, ещё какое-то время продолжая матюкаться, а мы жадно его слушали. Именно он рассказал нам всё о сексе, когда нам было по семь лет. Колька-баптист был молчаливым и немного грустным, словно ему было стыдно за то, что его родители верующие. А может он стеснялся своей фигуры. Коля был полноват. Но иногда на него словно что-то находило, и он беспрерывно смеялся, рассказывал какие-то смешные вещи, предлагал всякие дурацкие забавы, и было видно, как он мается в поисках какого-то настоящего, интересного дела. Но это продолжалось недолго. Вскоре он снова успокаивался, и как будто прятался обратно в себя, и только теперь я понимаю, насколько он был умён, и начинаю сомневаться, что лидером был Серёга. Втроём они были закадычными друзьми.

Я же для них был немного чужим, городским, только приезжающим отдохнуть. Поэтому иногда они забывали зайти за мною с утра, собравшись на какую-нибудь очередную детскую авантюру, и в такие дни я был один, и со мною происходили всякие странные вещи, вроде того случая с убитыми коровами и их мёртвыми глазами. Но когда они брали меня с собой, дел у нас было хоть отбавляй. Мы воровали яблоки в саду за рыбхозом, пугая друг друга сторожом, у которого было ружьё заряженное солью, мы ходили купаться на речку, мы лазили по меже, которая соединяла все огороды одной стороны улицы, и объедались клубникой, черешней, крыжовником и всем, что к моменту нашего налёта успело созреть, или хотя бы перестало быть до несъедобности кислым. За это нас не очень-то любили соседи, и очень часто жаловались на нас нашим старшим. И снова пьяный дед бегал за Лёхой, а тот матерился на всю улицу, Кольку закрывали в своей комнате на целый день, и тогда мы вдвоём с Серёгой либо копошились в какой-нибудь куче песка, либо читали приключенческие книги. Но обычно уже к вечеру всё становилось на свои места. Лёхин дед спал мертвецким сном, храпя на весь дом, Кольку выпускали досрочно-условно до следующей нашей проделки, и тогда мы собирались вчетвером на большом бревне, лежавшем в конце улицы и разжигали костёр.

К нам присоединялись Серёгины сёстры, девятилетняя красавица Маринка с соседней улицы, в которую мы все были влюблены, и пара-тройка местных карапузов от четырёх до шести, которых мы любили пугать страшными байками. Рассказывали мы их с душою, и надменно посмеивались, когда карапузы испуганно жались друг к другу, а девчонки глубоко вздыхали, округляя глаза.

— Я вам честно говорю, — начинал Лёха. — Я ничего не выдумал, это и на самом деле было. И было это в нашем селе. Недалеко от нашей улицы — говорил он небрежно, показывая рукою куда-то во тьму, и карапузы придвигались поближе друг к другу, а девчонки пугливо вздрагивали.

— Помните бабу Шуру? — продолжал он. — Которая жила, где сейчас Белоусовы живут, в том доме. А было бабе Шуре уже лет восемьдесят.

Мы с пацанами едва слышно хмыкали. В прошлый раз бабе Шуре было семьдесят пять, а в позапрошлый семьдесят, но девочки и карапузы эту историю ещё не слышали, и мы с самым серьёзным видом помалкивали.

— И была эта бабушка Шура очень одинокой, — голос Лёхи временно брал грустную нотку. — Никого у неё не было. Одна-одинёшенька. Оставалось ей жить совсем недолго. Она уже даже гроб себе заказала.

При слове гроб и без того тесные ряды карапузов смыкались ещё плотнее.

— Чёрный такой, а оборочка беленькая, — Лёха понемногу и сам начинал верить в то, что говорил, отчего его голос время от времени срывался от волнения. — И наказала бабка Шурка, чтобы её возле мужа ейного похоронили. А муж у неё с войны контуженый вернулся и без руки. Поэтому пил очень сильно и скоро сгорел от самогона. Мучился очень перед смертью говорят. А мой вон ни чё, хлыщет, и хоть бы хны — Лёха на секунду зло прищуривался, и пламя костра отражалось в белках его глаз как-то нехорошо, но тут же снова он округлял глаза и продолжал уже полушёпотом — И вот как-то ночью, когда гроза сильная была, бабка Шура взяла и померла от старости. Целых два часа хрипела, но всё старалась дышать. Губы уже почернели, а она всё хрипит и хрипит.

— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спрашивала Маринка. — Ты что, там был?

— Дед мой был, — недовольно говорил Лёха. — Он и рассказал. Не перебивай меня всякими глупостями — Лёха зло плевал в костёр — Так вот. Почернели у неё губы, а она всё дышать хочет. Грудь ходуном ходит, трясётся вся, а смерть всё не забирает. Ну потом всё-таки померла. А когда хоронить стали, оказалось что место возле мужа ейного уже занято. Там дядьку Гришку похоронили, конюха, помните? — зачем-то спрашивал у нас Лёха о людях, которые умерли, когда мы ещё и не родились совсем — У него оказывается там рядом мать похоронена была, и он наказал чтоб возле матери его поклали. Ну а что делать-то? Подумали, подумали, да и заховали на краю кладбища. Ну, помянули, как следует и разошлись по домам. А с той поры и началось. Это много кто видел — Лёха переходил на шёпот, от которого по коже начинали бегать мурашки — Бабка Шурка эта, в полночь из своей могилы откапывается и к могиле мужа идёт. На лавочку там садится и всё что-то шепчет, а потом поднимается и идёт в сторону села. Глаза у неё мёртвые, а горят зло так, и всё шепчет и шепчет что-то. А на щеках грязь вперемежку с гноем, и из под платка белого, в котором её хоронили, волосы длинные вниз свисают, седые-седые. Я сам видел.

— Врёшь, — Серёга недоверчиво глядел на Лёху. — Ты ж в прошлый раз этого не говорил.

— А потому что даже говорить страшно. Вон, руки дрожат, гляди.

Он выставлял перед собой правую руку и Серёга долго пялился на неё. Рука и вправду дрожала.

— Ну что, поверил? — гордо спрашивал Лёха и продолжал. — Идёт значит она, зубами скрежечет и шепчет всё время. И почти до самого села доходит, но уже как раз заря занимается, и она тогда разворачивается и назад на кладбище. Солнца боиться.

— Хорошо, что кладбище у нас далеко, — говорит Маринка.

— Да, — соглашаемся мы. — А что если дойдёт?

— Начнёт людей есть, — говорит Лёха. Глаза его на выкате, губы подрагивают. — За то, что рядом с мужем её не заховали. Вот выкопается однажды не в полночь, а сразу после заката, и тогда дойдёт.

Один из карапузов тихо всхлипывает.

— Да не хнычь ты, — говорит ему мягким голосом Лёха. — Эт ещё не скоро будет. Ты уже сам помереть успеешь.

Карапуз заходится рёвом.

— Дурак ты, Лёшка, — кричит Маринка и пытается успокоить малыша.

— Сама дура, — говорит Лёха и опять зло плюёт в костёр.

— Нельзя в костёр плевать, — испугано говорит Светка, старшая из Серёгиных сестёр. — Прыщи на лице будут на всю жизнь.

— И ты дура, — отвечает Лёха и смеётся.

— Перестань, Лёха, — вступается вдруг молчаливый Колька. — Не обзывайся.

Он единственный из нас, кто кроме любви к Маринке, ещё успел и к старшей Серёгиной сестре испытать такое же чувство. Потом, уже став взрослым и как не странно, очень стройным, он стал известен на селе своим неискоренимым донжуанством.

— Хотите я вам тоже расскажу страшную историю? — застенчиво спрашивает Колька, и мы дружно киваем головами.

— Это тоже у нас в селе было, но лет десять назад. Мне родители рассказывали. Завелась у нас секта сатанистов, это те, кто сатане поклоняется, — пояснял Колька. — И стали они свои мессы, это такие как бы, — Колька на секунду замолкал. — Как вот мы тут собираемся, только они вокруг костра со своими молитвами ходили и чёрным кошкам головы отрезали и пили их кровь.

— Фу, — брезгливо фыркала Маринка. — Всегда ты что-нибудь противное говоришь.

— Не мешай слушать, — зло бросал Лёха.

— Стали они в лесу собираться, на зелёном острове, — спокойно продолжал Колька. — Там и сейчас ещё есть круг выложенный из больших камней. Их было пять человек, этих сатанистов, но в селе тогда ещё никто о них не знал. А узнали, когда одна взрослая девушка, она уже в десятом классе училась, рассказала своим родителям, что её хотят убить. Они ей предложили стать шестой, потому что им надо было шесть человек, чтобы снять печати.

— Какие ещё печати? — спрашивал Серёга.

— Есть такие печати, — назидательно говорил Колька. — Если их открыть, то на Землю придёт сам сатана в образе зверя. И начнёт всех убивать. Вот поэтому они искали шестого. Но девушка эта не захотела и рассказала всё родителям. А те ей конечно не поверили, сказали учиться надо, а не ерунду всякую выдумывать. И вот однажды эта девушка не вернулась домой. И те пятеро не вернулись. Тогда родители девушки рассказали другим, то что ей эта девушка рассказала и все пошли в лес, чтобы их найти. Мои родители тоже ходили искать. И вот кто-то первым забрёл на зелёный остров и нашёл их — Колька глубоко вздохнул, словно ему было тяжело рассказывать — Они лежали кто где, но все внутри круга. И все были без голов. Мне родители сказали, что у них головы были как будто откушены. И это сделал зверь, которого они выпустили. Вот так вот. А через пару лет две девочки пошли в лес, цветы собирать, и их тоже нашли без голов. Это значит, что зверь проголодался и снова напал.

— Так он что, только головы ест? — спрашивал Серёга.

— Наверное, — отвечал Колька. — А ещё мне Игорь рассказывал, что когда он из города ночью через лес шёл, то видел что-то огромное, размером с дерево. Оно стояло и как будто ожидало его. И тень падала от него и шевелилась. Он на тени даже голову разглядел. А на ней рога. Он очень испугался и обратно пошёл, чтобы на дорогу выйти, и потом по дороге целый крюк сделал.

— Твой Игорь, он в город на дискотеки ходит, и там пива напивается, — многозначительно говорила Маринка — И ему всё это померещилось.

— Не померещилось, — спокойно парировал Колька. — Он когда рассказывал, я по его глаза видел, что он сильно испугался. А он ничего не боится. Это его все в школе боятся. Он и в городе всё время дерётся.

— Да, Игорь он сильный, — завистливо подтверждал Серёга, для которого десятиклассник Игорь Сумилов, отъявленный хулиган, был, наверное, чем-то вроде знамени для равнения.

Мы на несколько минут умолкали. Каждый думал о своём, переваривая сердечками всё услышанное. Кое-что было страшно, кое-что не очень, но всё вызывало какие-то странные, мрачные ощущения.

— Серый, а ты чего-нибудь знаешь? — спрашивал Лёха, уставая молчать.

— Не-а, — отвечал обычно Серёга. Он и в самом деле был не мастак рассказывать, и знал не так уж много интересных историй — Хотя нет, вот вспомнил. Мне дядька совсем недавно рассказал. Он дома один как-то ночевал, потому что жена с детьми в город в гости уехала, а он сидел, телевизор смотрел. И вдруг из розетки на стене голова женская вылезла.

— Как это вылезла? — недоумённо спрашивал Лёха.

— А вот так. Сначала, как дым чёрный, а потом в голову женскую превратилась. А лицо злое. Дядька испугался и на улицу выбежал. Целый час стоял во дворе, и всё боялся войти. А потом смотрит, а прямо с чердака полотенце белое вылетело и в темноте исчезло.

— Это чёрная вдова была, — уверенно говорит Маринка. — Её у нас много кто видал.

— Всё-то ты знаешь, — недовольно бросал Лёха, и казалось, он не любит Маринку так же, как и своего деда. Но прошло тринадцать лет, и он женился на ней. Свадьба удалась весёлой, а через год Лёха попал в тюрьму, прирезав кого-то во время очередной пьянки. Наверное, когда резал, мерещилось ему, что это его дед. На теле убитого им собутыльника нож оставил восемнадцать ран, семнадцать из которых были смертельны. На зоне он умер, а может и убили его, через пять с половиной лет, и Маринка облегчённо вздохнув, вышла замуж за какого-то городского и почти непьющего.

— Да, знаю, — обижено отвечала Маринка и показывала язык.

— Расскажи что-нибудь, — обращался ко мне Колька, с какой-то грустью, оттого что Маринка ругается с Лёхой, а не с ним. Да и вообще почти не замечает его.

— Я и не знаю ничего, — говорил я.

— Совсем, совсем ничего? — спрашивал Колька.

— У нас в городе и нет ничего такого, — говорил я. — Ни чёрных вдов, ни мертвяков всяких там. А вот, я тут недавно за грибами ходил и…

— Ты уже рассказывал, — перебивали меня все девочки и Лёха хором.

— А хочешь увидеть настоящее привидение? — спросил вдруг Серёга.

— Настоящее привидение? — недоверчиво посмотрел я на него.

— Да, самое настоящее. Помнишь дом в конце нашей улицы?

Дом этот я помнил отчётливо. Заброшенный, деревянный и очень большой. Забор в паре мест полностью обвалился и был виден двор, высоко поросший сорняком. Ставни были плотно закрыты и нам всегда очень хотелось открыть их и заглянуть внутрь, но было страшно. Казалось, оттуда выглянет какое-нибудь чудовище и потом уже от него будет не спастись. Пару раз мы вчетвером лазали в поросшем травой дворе, добравшись к нему по меже. Несколько раз заглядывали в глубокий колодец, на дне которого было немного грязной воды, заходили в полуразрушенный сарай, приторно разящий мокрой глиной и дохлятиной. Но в дом попасть не пытались.

— В этом доме живёт привидение, — продолжил Серёга, и я в отсветах пламени увидел, как согласно кивают Лёха и Колька. — Самое настоящее. Там муж свою жену придушил, а потом сам повесился. И теперь в этом доме никто не живёт.

— А почему не снесут? — спросил я.

— А ну как привидение мстить начнёт, — ответил мне Лёха. — И что тогда?

Я только пожал плечами. И в самом деле не понятно, что тогда? Но, наверное, что-то нехорошее.

— Пойдёшь в дом? — напрямик спросил Серёга.

— А вы ходили? — тоже напрямик спросил я.

— Если мы тебе скажем, то не интересно будет, — не растерялся Лёха. — Что, испугался?

— Ничего я не испугался, — обижено выдал я. — Захочу и пойду.

— Только ночью надо, — сказал Серёга.

— Давайте завтра, — оживляясь, вставил Колька. По его голосу было понятно, что он в очередной раз «вышел из себя». — Я фонарик возьму у родителей. Там только батарейки слабые уже.

— Вы что с ума посходили? — спросила Маринка, но голос её был с задоринкой. Ей и самой было интересно, есть там привидение или нет. Как я узнал позже, никто из них в этом доме не был. Боялись. Боялись не только увидеть привидение, но и того, что потом оно начнёт приходить к ним по ночам. А я вроде как городской, если что, уеду домой и никаких проблем.

— Всё, завтра идём, — бросил Серёга. — Но чур, никому взрослым не говорим, — он повернулся к сёстрам и показал им кулак. — Смотрите у меня.

— Мы не скажем, не скажем, — залепетали сёстры.

— И ты Маринка смотри у меня, — вставил своё грозное слово Лёха. Маринка только отмахнулась и весело засмеялась.

На том и порешили, и усталые от длинного, наполненного дня, разошлись. Я выпил кружку домашнего молока, которого бабушка каждый вечер покупала у соседки по два литра, чтобы я рос большим и сильным, чего, увы, так и не случилось, и лишь коснувшись подушки, сразу уснул. Даже не стал слушать, как поскрипывают перья под тяжестью моей головы, словно жалуясь на что-то. Снились мне красивые, цветные сны, но о чём, мне уже никогда не вспомнить, и никогда не увидеть снова. Их время ушло.

Утро было солнечным, обещая жаркий, душноватый день. Я слазил на чердак за зерном для цыплят, потом не дождавшись завтрака, съел пять шоколадных конфет, лежавших на столе в белой пиале, даже не успев удивиться, откуда они взялись. Потом бабушка меня отругала за эти конфеты.

— Ты чи вси конфекты зъил? — она удивлённо смотрел на пустую пиалу. — У тебя ж лергия на такие конфекты.

— Ни чё, — я деловито махнул рукой. — Ничего не будет, бабушка.

— Ой, а таблеток та нема, — она озабоченно завертела головой. — Пиду у соседку спрошу.

— Да не надо, бабушка, — уверенно сказал я. — Нету у меня уже никакой аллергии. С возрастом прошла, — лицо моё было серьёзно, как никогда.

— З яким це возрастом? — улыбнулась бабушка и ласково погладила меня по голове. — Ты бач, возраст у него вже, — она рассмеялась, а я, чтобы отойти от темы с «конфектами», попросил кружку молока.

День медленно шёл. Пару раз заходили Серёга с Лёхой. Сначала просто так. А потом сообщить, что Колька показывал им фонарик, и батарейки и в самом деле уже слабые. А я раззадорился в свете дня, и пообещал дать привидению пинка.

Когда начало темнеть, моя решимость немного поубавилась, но не настолько чтобы отказаться от того, на что согласился. Бабушка управлялась по хозяйству, смешно подзывала цыплят и кур, насыпая им зерно. Потом долго разговаривала с огромной старой овчаркой, сидевшей на цепи в конце двора. А я, то бродил по двору, то усаживался на крылечке и посматривал на суетившуюся по хозяйству бабушку. Когда она управилась, мы вместе зашли в дом, и бабушка закрыла щеколду.

— Ну вот и день прошёл, и слава Богу, — выдохнула она и стала жарить мне свежие домашние яички. Я сидел на деревянной табуретке и мотылял ногами.

— Ни мотыляй, ни мотыляй, — пожурила бабушка. — А шо это ты сёдьни со своими бандюками не гулял? — спросила она, подавая сковородку на стол.

— Да поссорились, — соврал я.

— Ну, и слава Богу, — снова выдохнула она. — Бандюки ж будущие. Особля тот Лёшка, шоб его дождь намочил.

Я стал медленно есть, долго разжёвывая чуть пересоленный белок. Бабушка села рядом на низеньком табуретке и сразу же принялась клевать носом.

— Бабуль, — громко сказал я, проглотив пережёванный в слюну белок. — Ты ж спишь уже. Иди ложись.

— А? Что? — бабушка вздрогнула и сонно посмотрела на меня. — Ох, и замаялась я сёдьни. Пиду, лягу. Ты поишь и тоже лягай.

Я кивнул головой, неспешно накалывая на вилку кусочек подгоревшего лука.

Она ковыляя, ушла в комнату. Там, как обычно, долго шептала непонятные мне слова молитв. Наконец, жалобно заскрипела старая кровать, скрип-скрип, ночью этот скрип всегда звучал как-то по-особенному неприятно. Я перестал жевать и вслушался.

Через двадцать минут, под громкий бабушкин храп, я осторожно открыл щеколду и рванул к бревну. Там мы договорились встретиться с пацанами. На бревне уже сидел Колька, задумчиво включая и выключая фонарик.

— Совсем батарейки слабые — сказал он грустно, когда я подошёл.

— А зачем же ты тогда включаешь? — спросил я.

— Скучно, — сказал он и протянул мне фонарик, весь перемотанный изолентой. — На. Только больше не включай. Ну, покуда туда не пойдёшь.

— Ладно, — сказал я.

К бревну подошли Серёга с Лёхой, бесшумно появившись из темноты.

— По улице пойдём или по меже? — сразу же спросил Лёха.

— По меже сейчас темно, — Колька посмотрел на небо. — Если б луна была, можно было б и по меже.

— А по улице всех собак побудим, — проговорил Лёха.

— Ни чё, мы тихонько, — сказал Колька полушёпотом, и поднялся с бревна. — И разговаривать в голос не будем. Уговор?

Мы согласно кивнули, и как четыре шпиона, молча поплелись по тёмной улице, освещённой лишь августовскими звёздами. Отовсюду пахло коровами и свежескошенным сеном.

— У нас Зорька ни сёдьня завтра отелится, — прошептал Серёга Лёхе.

— Тс, — прошипел Колька. — Уговор же был не разговаривать.

— Ладно, ладно, — Серёга обиженно махнул рукой.

Мы шли несколько минут, словно какие-то воры, таясь и прислушиваясь. Возле полуразвалившегося забора мы одновременно остановились. Забор в темноте выглядел чёрным размытым пятном, и я невольно вздрогнул, представив, что мне придётся идти за него, туда, в тёмный двор, и что ещё хуже, в сам дом. Я уже и сожалеть начал, что так легко согласился, но идти на попятную было стыдно.

— Вы только у двери стойте, — дрожащим голос сказал я.

— Не, мы тебя тут подождём, — ответил за всех Лёха.

— Как это тут? — не понял я.

— Мы не уговаривались вместе идти. Сам иди.

Я стоял, как вкопанный.

— Что, испугался? — спросил Лёха с презрением. — Фу, я так и знал. И нечего было сюда идти. Он всё равно испугался.

— Ничего я не испугался, — буркнул я. — Только от забора ни на шаг, понятно?

— Угу, — кивнули пацаны.

И я глубоко вздохнув, шагнул вперёд.

Высокая трава влажно заелозила по лицу. Я отталкивал её правой рукой, а в левой сильно сжимал фонарик. Я шёл почти на ощупь, экономя батарейки, и высокая трава была похожа на священников в чёрных рясах, которых я видел в здешней церкви, когда ходил туда вместе с бабушкой. В темноте я наткнулся на стену дома и испуганно остановился.

— А что если открыть ставню и посветить внутрь? — подумал я, но от одной этой мысли мне стало мутно, и я простоял несколько минут на одном месте, пытаясь убедить себя, что никаких привидений конечно не существует.

Наконец, я смог сделать несколько шагов, ведя рукой по влажной стене. Дойдя до угла, я снова остановился, а потом двинулся прямо, припомнив, как выглядит двор.

— Так, колодец справа, — стал я разговаривать с собою шёпотом, чтобы не дать разговориться страху. — А дверь значит прямо.

Я наткнулся прямо на неё, и почувствовал пальцами потрескавшиеся, шершавые остатки краски.

— Скажу, что дверь заперта, — мелькнула в голове мысль. — А что если завтра днём проверят? — я тяжело вздохнул. Как ни крути, а нужно хотя бы на пару шагов войти в этот дом. — Тогда они тебя по-настоящему зауважают, — довольно прошептал мозг.

Я сильно надавил ладонью на дверь, ожидая, что она не поддастся, но дверь зло заскрипев, приоткрылась сразу наполовину. В нос ударил гадкий запах отсыревшего дерева и штукатурки. Я почувствовал, как заколотилось сердце, и включив фонарик, посветил внутрь. Передо мной были маленькие сени, с подгнившим полом и деревянной полочкой для обуви у стены. Полочка и весь правый угол были плотно завешены паутиной. Паутина скомкалась и походила на седые, слипшиеся пряди волос.

— Наверное, такие же у бабы Шуры, — почему-то подумалось мне.

Я судорожно проглотил слюну и сделал один шаг внутрь. Запах проник в меня и я сморщился, едва не вырвав на сгнивший пол. Зажав нос пальцами, я сделал ещё пару шагов вперёд и правым плечом влип в паутину. Стараясь от неё избавиться, я машинально сделал несколько быстрых шагов вперёд и ударился лбом в стену. В глазах вспыхнул цветастый фейерверк.

— Блин! — прокричал я, и засмеялся от напряжения. И от собственного смеха мне стало вдруг спокойней.

— Да нет тут ни каких привидений, — громко бросил я, и тут же услышал тихий шорох слева. Я резко повернулся и выставил вперёд тускло светящийся фонарик. Передо мной чернел дверной проём, за которым угадывалась большая комната. По спине моей побежали волны, руки затряслись и дыхание начало предательски дрожать.

— Кто здесь? — спросил я, сорвавшись на крик, и уже чуть не плача. Но мне никто не ответил.

— Может это мыши? — спросил я тогда у себя.

И прислушался. Но шорох больше не повторялся. Прошло несколько минут, а я всё стоял и слушал, не решаясь пошевелиться.

— Сейчас войду в эту комнату, посчитаю до трёх и сразу же выйду, — повторил я себе несколько раз, как заклинание, а ноги никак не хотели слушаться. Они были словно не из костей и мяса, а из чугуна, и не было никакой возможности оторвать их от пола.

— Там никого нет, — прошептал я. — Там никого нет. Кто будет жить в таком вонючем доме?

И я набрав полные лёгкие, рванулся вперёд, сказав на выдохе — Один.

Из глубины комнаты на меня тут же зло налетел ветер, и я вдруг ощутил, как холодно стало моим губам и пальцам. Фонарик выхватил из тьмы прозрачный силуэт, ростом со взрослого человека.

Я обмер, моё сердце на пару секунд совсем остановилось, и я никак не мог вдохнуть. И тогда, за прозрачным силуэтом я увидел другой. Мужчина в чёрном плаще и в шляпе с большими полями. Его голова была опущена вниз, но он её поднимал. Медленно-медленно. И я вдруг представил за этими чёрными полями шляпы его лицо, скривившуюся улыбку и понял, что когда я увижу её, я умру. Я понял это каким-то другим, глубинным чувством, и бросив фонарик, я развернулся и бросился бежать, натыкаясь на стены и углы, на полочку в сенях. И я никак не мог закричать. Я только шипел и чувствовал, как из моего рта выступает мерзкая пена. Начался приступ аллергии и я задыхался. Тело стало ватным и я почти уже не чувствовал его. Голова судорожно кружилась, а по щекам и вискам бежали мурашки. Я выскочил из дома и без сил повалился в высокую траву…

На следующий день меня забрали родители и снова потащили меня к врачу. Он сделал мне много надрезов на запястьях, а я молча терпел. Прошла неделя и я пошёл в третий класс. А ещё через неделю умерла бабушка, ночью, от разрыва сердца. И я иногда думаю, что это тот, в шляпе…

Детство, детство, детство… восьмое чудо света, необъяснимое, разрушаемое временем и самой продолжающейся жизнью. Никогда уже не вернуть тебя и не вернуться в тебя. Но иногда, когда жизнь кажется обыденной и невыносимой, твои картинки вдруг ярко всплывают из глубин, заставляя то улыбаться, то покрываться липким потом, тяжело вздыхать и чувствовать горячие слёзы где-то в глубине глазниц. Наверное, ты просто хочешь помочь, наверное, ты хочешь напомнить, что не всё и не всегда бывает стандартно и объяснимо, не всегда всё только улыбается и ласкает в этом огромном, равнодушном к человеку мегакосме.

 

На том берегу

Он почти на минуту задумался, слепо вперившись в белую стену, а потом устало переведя взгляд на лист «берёзки», продолжил монотонно постукивать по клавишам маленькой печатной машинки.

«Какими они могут быть? Будут ли они похожими на нас? С чего начиналось их становление? Присуще ли им чувство ритма, слышат ли они звуки, видят ли цвета?»

Он снова задумался. Получались одни вопросы, и он грустно и глубоко усмехнувшись, понял, что это глупо. Он рванул листок из цепкой машинной хватки, и скомкав, осторожно положил на стол. Потом поднялся и подошёл к полочкам.

На полочках разместилась его коллекция. Пара сотен засушенных насекомых, позаимствовавших у радуги все её цвета. Здесь были и однотонные бабочки, вроде Репницы, и двуцветные Цирцеи, и пара пёстрых Махаонов, и большие с зеленоватыми и фиолетовыми брюшками стрекозы, рядом соседствовал изумрудный жук-бронзовка и еще несколько десятков других жуков, красных с чёрными вкраплениями и просто иссиня-чёрных, маленьких и до удивления огромных, с длинными усами и даже пара рогатых, особая гордость и удовольствие его душе… Все они крепились булавками на маленькие деревянные бруски обклеенные чёрным и зелёным бархатом. Чёрным для бабочек и стрекоз, зелёным для жуков.

Насекомые, словно лишь замеревшие вне потока времени, а не выпавшие из него навсегда, нагнали на него тоску и ещё какое-то неясное, но неприятное ощущение, и он отвернулся от них и стал просто смотреть в окно. За окном было пасмурно. Середина осени не баловала солнечными лучами, погружённая в свои осенние раздумья, она как будто тихо скучала или грустила о чём-то прошедшем.

Ему было тридцать пять, и звали его Виталием, но уже чаще и чаще Виталием Сергеевичем, хотя выглядел он ещё молодо. Жил он недалеко от моря, в семи километрах, и поэтому относился к нему спокойно, без буйной и умильной радости приезжающих. Иногда даже зевал, глядя на него, особенно во время абсолютного штиля.

Он снова принялся рассматривать насекомых, понимая, что заоконный вид ненамного приятней этих дохлых козявок, которые хотя бы цветастые. Он долго смотрел в большой глаз Красотки блестящей, хрупкой и утончённой стрекозы.

— Кто же смотрит на меня с того берега? — в который раз родился в голове вопрос, но он не знал ответа. Кто-то смотрел, это точно, но он никак не мог увидеть или хотя бы представить или придумать кто это.

Он жил в небольшом посёлке, в котором почти половина домов были деревянными. В мягком климате не требовались кирпичные стены, но всё же многие поселковые уже либо обложили свои старые дома кирпичом белым, либо отгрохали огромные новые из красного или жёлтого. Его всё это никак не волновало. Он не собирался ни облаживать, ни строить, он просто жил, плывя по руслу, как река, на которую выходил его двор. У него не было ни денег, ни желания. Может если бы деньги были, появилось бы и желание. Или хотя бы была семья…

— Кто же смотрит из-за реки? — снова спросился он. — Может, мне только кажется?

Он задумчиво, но аккуратно провёл по спинке Пестряка пчелиного, маленького, красного жука с чёрными полосками.

— Это уже в пятый раз. Не может в пятый раз казаться.

Конец весны, всё лето, и половину сентября он работал на турбазе «Заря» разнорабочим, скромно зарабатывая на весь год, а потом просто жил, глядя на свою коллекцию, придумывая статьи, читая любимые книги, и по осени рыбача в реке, на которую выходил двор.

Река впадала в море, узкая, всего метров в двенадцать шириною, но глубокая. Его двор, как и все дворы в посёлке, был разделён на маленькие участки, и один такой участок от другого отделял невысокий деревянный забор с калиткой. Утром он выходил, потягивался и зевал на крыльце. Потом спускался по трём ступенькам вниз, и шёл к крану. Взявшись за длинный, скрипящий рычаг, он накачивал давление, ждал несколько минут пока вода поднималась из под земли, и потом подставлял под холодную струю полусонную голову. Вдоволь нафыркавшись и освежившись, он по-детски, радостно улыбаясь, возвращался в дом и готовил непритязательный завтрак. Когда хотелось что-нибудь напечатать, он печатал. Если же голова не варила, он набивал карманы фундуком, брал удочку и шёл к реке.

Сначала основной, первый дворик, в котором стоял дом и грушёвое дерево. Он доходил по натоптанной дорожке к забору и открывал первую калитку. Второй дворик был огородом для всякой мелкой всячины. Петрушка, укроп, крыжовник у забора. Он шёл дальше, подкуривая на ходу и сладко затягиваясь. Следующая калитка открывалась и он попадал в третий дворик. Здесь не было чего-то определённого. Половину занимал сорняк, другая половина отдана малине. Однажды он наткнулся здесь на большую, чёрную гадюку, и до сих пор помнил, как похолодела спина. Гадюка вначале напружинилась, подняв голову, а потом всё же юркнула в траву. Под впечатлением, он решил всё здесь выполоть, но уже к вечеру забыл об этом, и после никогда не вспоминал. В четвёртом дворике беспорядочно стояли восемь деревьев ореха-фундука, отчего здесь всегда были полумрак и влажность. Летом листья останавливали большую часть солнечных фотонов, и земля никогда не успевала просохнуть, насыщенная влагой реки.

Он открыл четвёртую калитку и снова вспомнил, что теперь кто-то смотрит на него с того берега.

— Кто же это может быть? — подумал он, чувствуя, как привычно по спине прополз холодок. — Как будто у меня там та чёрная гадюка, под майкой.

Он вздрогнул, но тут же забыл обо всём, уже в несчитанный раз погружаясь в полусонную зачарованность красотой этого места.

В метре от его ног текла река, чёрная, не знающая света, потому что тот её берег был подножием высокой горы. Склон непроходимо порос деревьями и кустарником. Солнце, наверное, когда-то давно пыталось добраться сюда, но осознало, что это то место, в котором ему не быть никогда, и тогда солнце просто забыло о нём. Впрочем, на Земле много мест, в которых солнце никогда не гостит. От полумрака здесь всегда было прохладно, и дышалось глубоко.

Река текла быстро. До моря отсюда оставалось совсем ничего, и она спешила на долгожданную встречу. Виталий подготовил удочку, и усевшись на короткое бревно, забросил снасть под тот берег. Когда-то здесь была лавочка, но она не вынесла постоянной влажности и прогнила точно посередине. Отец хотел сделать другую, но не успел.

После смерти родителей, Виталий вот уже пять лет жил в тихом одиночестве. Когда в конце сентября заканчивался сезон, он погружался в полуспячку. Днями в бесконечный раз перечитывал небогатую домашнюю библиотеку, вечерами сочинял статьи для журналов, что иногда ему приносило маленький дополнительный доход, а по ночам подолгу не спал, думая, почему у него всё вот так?

Он нацепил на крючок маленький кусок колбасы и привычным жестом забросил. Влажный воздух мягко обвалакивал гортань и остужал лёгкие. Дышалось хорошо. Над рекою курился едва заметный пар, и Виталий стал безразлично смотреть на кончик удилища, думая о предстоящей зимовке.

— Картошка есть, — думал он, — Лук купил, яблочного варенья в этом году пятнадцать поллитровых и шесть литровых. За хлебом два раза в неделю…

Он почувствовал на себе внимательный взгляд и вздрогнул. Кто-то смотрел на него с того берега, прячась где-то за начинавшими желтеть кустами. Он присмотрелся, но как всегда ничего не увидел.

— Зачем смотрит? — подумал он. — А впрочем, пусть смотрит, разве жалко? Ну хотя бы показался, что ли.

Он поднял удилище. На крючке ничего не было.

— Пропустил, — хмыкнул он. — Отвлёкся.

Он ловко поймал леску, нацепил на крючок наживку, и снова забросил. Во время броска мельком взглянул на кусты, из-за которых чувствовался взгляд. Положив удилище на траву, он достал сигарету и снова закурил. Дым здесь казался каким-то сладковатым, смешиваясь с курившимся речным паром, он приобретал новый вкус. Так как здесь, Виталию нигде не курилось. Ему иногда думалось, что сигарета выкуренная здесь нисколько не ухудшает здоровье, а может даже наоборот, приносит какую-нибудь свою пользу.

— А он осторожный, — подумал Виталий. — Ни разу не слышал его.

Он снова посмотрел на желтеющие кусты и грустно улыбнулся. Ему стало чего-то жаль, но так смутно, что он никак не мог понять, чего именно.

— Может того, что осень? Нет, чего другого.

Он стал вспоминать, как собирал в этом году яблоки в большом заброшенном саду к югу от посёлка. Потом сравнил с прошлым годом, понял что ничего необычного в этот раз не случилось, и перестал об этом думать. Кончик удилища молчал, поклёвок не было.

— Как будто я прихожу сюда только затем, чтобы он на меня смотрел, — подумал Виталий и поднял удилище.

Рыбалка не получалась. Река была капризной, иногда улов был огромен, иногда не удавалось выловить и маленькой рыбёшки.

Виталий сложил удочку, и поднявшись, медленно поплёлся к дому. Открывая и закрывая низкие деревянные калитки он чувствовал спиной, как с каждым шагом взгляд с того берега становится дальше.

В первом дворике он прислонил удочку к груше, решив ещё раз порыбачить вечером, и направился в дом. Обидчиво скрипнули ступеньки крыльца под ним, тонко пискнула дверь, и Виталий стянув с ног кроссовки, прошёл в зал и повалился на диван. В доме было темновато от пасмурного дня, и чтобы не чувствовать, как давит полумрак, Виталий стал придумывать, чем пообедать.

— Картошку разогреть? — думал он, глядя в потолок. — Или суп сварить? Нет, суп уже завтра сварю. Сегодня не хочется. Да и картошку надо экономить, не прорва же её.

Полежав с полчаса, и почувствовав в желудке сжимающую пустоту, он нехотя поднялся и пошёл на кухню. Пожаренная утром картошка в чугунной сковороде стояла на плите, и он чиркнув спичкой, включил газ и зажёг комфорку, низко наклонившись вперёд. Сгорающий газ зашипел, и Виталию снова вспомнилась чёрная гадюка. Потом взгляд с того берега. И уже не понятно почему, вспомнилась Аня, устроившаяся на турбазу в этом сезоне. Ей было двадцать два. Высокая, худенькая, с выразительным взглядом. Виталий сразу же влюбился, но уже через день любовь эту похоронил в глубинах своего мозга.

— Может надо было попробовать? — подумал он. — Хотя бы раз.

Ему стало мерзко от самого себя. Он вяло махнул рукой, скривился, и схватив сковороду со шкварчащей картошкой, переставил её на стол. Потом сел на деревянный табурет, и достав из хлебницы пару отрезанных кусочков, стал жадно есть.

Желудок набивался горячим, и мерзость быстро исчезала, заменяясь сытым благодушием.

— Зачем мне все эти проблемы? — думал он, жуя уже медленней. — Разве так плохо?

Он выпятил губы и помотал головой.

— Нет, не плохо, — проговорил он вслух, чтобы звучало убедительней. Он чувствовал каким-то краешком мозга, что лжёт, и поэтому повторил по слогам — Не-пло-хо.

Глаза уже сладко слипались, и он бросив вилку в пустую сковороду, поднялся и потащил довольное чрево к дивану. Едва коснувшись подушки, он провалился прямо в сон, миновав медленную фазу. С ним такое иногда бывало, и он спокойно вошёл в сновидение, как в реку, и раскинув руки, поплыл по течению.

Ему снилась работа, снилась Аня. Он смотрел на неё и ему хотелось плакать от чувств, но он не стал, а развернувшись бросился бежать. Он бежал долго, ни разу не оглянувшись, и всё это время ему хотелось плакать. Но вот ноги стали проваливаться куда-то в бездну, и он бешено замотал руками, пытаясь уцепиться, но цепляться не пришлось. Он уже сидел у реки, чувствуя взгляд с того берега, а рядом с ним стояла Аня и печально смотрела на него.

— Ты видела засушенного языкана?

— Нет. Я видела живого, — сказала девушка и лицо её стало ещё печальней.

— Правда похож на колибри?

— Я не видела колибри.

— Я тоже. А на меня смотрят, — сказал Виталий и рассмеялся.

— Я знаю, — сказала Аня.

— Жаль, — зачем-то пробурчал Виталий, и вскочив, бросился в чёрную воду.

Он проснулся сильно дрожа, в комнате было прохладно. Вяло поднявшись, он зевнул и помассировал занемевший висок.

— Надо бы написать эту чёртову статью, — подумал он.

Позёвывая, он устроился за старым, школьным стол, и вставил в машинку чистый лист.

— Какие они могут быть? — стали всплывать в мозгу привычные вопросы. Он никак не мог сообразить, что можно написать в статье о другом, внеземном разуме, а может и не о внеземном, а просто о другом, о нечеловеческом, которую он вчера захотел написать. Он снова несколько минут упорно смотрел в белую стену, но были те же вопросы, которые были и вчера, и сегодня утром, и ничего кроме них.

— Может нужно было всё же попробывать с Аней? — протиснулся среди вопросов о другом разуме вопрос об упущенном.

— Вот именно, об упущенном, — сказал себе Виталий. — И незачем бередить себя. Что от этого изменится? Конечно, наверное, в этом есть счастье, когда тебя любят, но разве это счастье для меня? Да и полюбила бы она меня? Наверное, нет.

Ему снова стало тошно от себя, от своих мыслей, от слабости в области сердца, которое безусловно подчинялось трусливому разуму. За окном было пасмурно, внутри тоже, и Виталий закрыв глаза, опёрся на спинку стула.

— Боже, — тихо спросил он. — Зачем я?

— Да, ладно, — бросил он тут же, улыбнувшись. — Всё нормально. Жизнь продолжается.

Он вылез из-за стола, ясно понимая, что написать статью сегодня никак не получится. Совсем не тот настрой. Снова нахлынула уже знакомая пустота, чёрная и бесконечная, во время которой он не мог о чём-либо думать. Мысли проваливались в эту пустоту, и начав, нельзя было закончить ни одного рассуждения. Они так и оставались какими-то неполными, похожие на старые объявления с давно оторванными кусочками, на которых были старательно вычерчены номера телефонов.

— Я как объявление с которого не сорван ни один такой вот номер для контакта, — подумал Виталий и ему, как недавно во сне, захотелось плакать, но он не умел этого делать, поэтому только глубоко вздохнул, почувствовав тяжесть над сердцем. Тогда он резко зашагал в прихожую, накинул там лёгкую бежевую куртку, и обувшись, вышел из дома.

Осень обступила его и смешалась с ним. Он заметил первый лист, упавший с груши. Лист лежал ожидая другие листья, он был одинок.

— Но его одиночество временно, — думал Виталий, спускаясь по ступенькам. Ступеньки грустно скрипели, как обычно, как всегда, когда он по ним спускался или поднимался. Он взял прислонённую к дереву удочку, и быстро заспешил по дорожке. Он открывал калитки, и не закрывал их, словно оставляя себе путь к отступлению.

— Хм, — хмыкнул он, открыв третью калитку. — Разве можно отступать в сторону обратную отступлению. Это вот сейчас я отступаю, разве если повернуть обратно, я снова буду отступать? Неужели тогда куда бы я не шёл, я всё время отступаю?

Четвёртую калитку он с силой закрыл и сев на бревно, он выдрал крючок из обтянутой поролоном ручки, и стал раскладывать удочку. Он знал, что рыбалка может отвлечь от этой пустоты, от этой осени внутри, от внутренней слабости перед жизнью.

— Сушённые козявки, — думал он, кривя губы в презрительной улыбке. — Когда это пришло мне в голову? — он никак не мог вспомнить. — Когда это я придумал ловить этих несчастных козявок и прокалывать их булавками? Я сушённая бабочка. — сказал он вдруг себе и забросил удочку.

С того берега, как будто перелетев реку, в него впился взгляд. Он поднял глаза и посмотрел на желтеющие кусты. Как всегда того, кто смотрел, не было видно. Виталий положил удочку не сводя взгляда с кустов.

— Это будет всегда, — стал думать он, понимая, что эти мысли будут только увеличивать пустоту, только делать её сильнее, но уже был не в силах сдерживаться. — Вот этот взгляд, эти бабочки на бархате, эти статьи и книги, этот лист под грушей, эта чёрная гадюка, эти бесконечные пасмурные дни — это всё навсегда. Из это не сбежать, это мой берег, на котором всегда так. На котором нет жизни… Господи, неужели из этого никогда не выбраться?!

Он ощутил внутри лёгкое головокружение и стал проваливаться в пустоту, не чувствуя под собой абсолютно ничего, но всего через секунду с удивлением заметил, что крепко стоит на ногах. Он стал смотреть вперёд себя, и увидел человека сидящего на бревне, в бежевой куртке, съёжившегося, несчастного, обречённо смотрящего на него. Этот взгляд был невыносим, в нём была только пустота, чёрная, безжизненная пустота. Он прислушался к себе. Внутри него пустоты не было. Была огромная, живая сила, текущая легко и весело, в бесконечном круговороте, не знающая ни конца ни начала. И эта сила позвала его куда-то, неважно куда, он знал только что нужно следовать её зову, и что нет ничего приятней и важнее, чем следовать её зову. И тогда он оторвал свой взгляд от мёртвого взгляда человека на том берегу, и резко развернувшись, легко понёсся вверх по склону, ни на шаг не отклоняясь от узкой, натоптанной его лапами тропинки.

 

Джо

Тот, кто это придумал был либо ещё тот засранец и извращенец, либо человек таких гуманных высот, до которых моему грязному мозгу грабителя и убийцы вряд ли когда-нибудь подняться. Ну что же, каждому выставляется своя планка, и мечтать прыгнуть выше неё, значит незаконно желать намного большего, чем тебе дала эта грёбаная природа. Дала изначально, с самого рождения, без права на какие-либо дополнения и изменения. Но если бы я встретил этого засранца сейчас, я вряд ли накинулся бы на него, чтобы сдавить его горло мёртвой хваткой, и сказать за это спасибо он мог только одному человеку. Человеку, которого я звал Джо.

Джо был увальнем. Он весил никак не меньше ста килограмм, мясистое лицо с небольшими, но широко посаженными глазами, никогда ничего не выражавшими, отчего вид у него был довольно неприятный. Казалось на тебя смотрит совсем бездушный, безжалостный тип, и стоит повернуться к нему спиной, как он тут же свернёт тебе шею. Удивительно, как можно ошибаться в человеке, если судить о нём по одному только виду. И я ошибался, ошибался настолько, что когда мне пришлось изменить своё мнение, я изменил его никак не иначе, а через грёбаный шоковый барьер.

И ещё — Джо не разговаривал. Он был немым с самого рождения, так мне сказали. Сказали с перекошенной ухмылкой, мол, не повезло тебе говнюк, хотя впрочем ты это заслужил. Насчёт — заслужил — я конечно сомневался, у меня были свои представления о жизненных ценностях, и с их представлениями они никогда не пересекались. Не могут пересекаться представления цепных псов и волков, разве только в кровавой схватке.

Мне было достаточно того, что Джо слышал, что в общем, я и использовал в течении трёх выделенных нам дней.

Я не в курсе, был ли Джо умником, способным витиевато размышлять о творчестве какого-нибудь Дали или Борхеса, или же он был парнем со среднестатистическим айкью, прочитавшим в своей жизни лишь несколько рекламных строчек на огромных уличных баннерах и с трудом заполняющим свою собственную анкету, но я точно знаю, что он был человеком.

И ещё я не знаю, как его звали по-настоящему, Джо и Майк — это имена тех двух прецедентных страдальцев, прошедших через маленький ад, придуманный великим и гуманным засранцем. Он был Джо, а я соответственно Майк, уже сотни раз проигранные роли, и вот теперь сценарий в наших руках, и всё что нужно, просто дойти играючи до слова — занавес.

Между нами была решётка, это для того, чтобы играющий Майка вдруг не придушил спящего Джо, глупо решив, что это может что-то изменить. На самом деле это совсем ничего не меняло. Я думаю, очередь на роль Джо, если бы её выстроили в одну шеренгу, протянулась бы как раз отсюда до самого что ни на есть ада, который уж точно где-то очень далеко… хотя возможно я и ошибаюсь, и ад он где-то очень и очень близко…

Я грабил богатых уродов, забирая у них малую часть из их непомерных запасов, которые они методично наворовывали. Не думаю, чтобы какие-нибудь сто-двести штук делали для них погоду, но они с таким ожесточением пускали по моему следу псов, словно я лишил их всего. Псы работали исправно, заслуживая свою кость. Они гнали меня круглые сутки, выслеживали, делали засады там, где я мог появиться, но я всё же был хитрее их. Я никогда не появлялся дважды в одном месте, я принимал иногда столь неординарные решения, что им ничего не оставалось, как только бегать кругами, прижав свои куцые хвосты к задницам. Знали какие пинки могут отвесить хозяева.

И если бы не она, вряд ли бы меня вообще кто-нибудь поймал.

Она не была красавицей, но влюбился я не на шутку. В ней чувствовалась женщина, та самая, о которых когда-то писали книги великие творцы от литературы, а это в наше время такая большая редкость, что, наверное, найдя на своём участке золотую жилу, настоящий мужик не так бы радовался, как повстречав такую, какой была она. Единственно, что усложняло дело — тёрся рядом с нею один из «хозяев» жизни, считая её своей вещью.

И когда он узнал, что вот уже больше месяца у неё любовь с каким-то бандюком, он выстрелил ей в лицо без сожаления и возможно без страха за то, что ему придётся за это ответить.

В общем, всё так и вышло, за него сел другой, какой-то из его охраны. Я следил за этим делом, и когда узнал о том, как оно закончилось, я сразу же всё решил.

Застать его одного можно было только в его доме ночью, когда этот ублюдок спал, громко храпя и хрюкая от вечного переедания, но для меня это не было проблемой. Именно этим я и занимался почти всю сознательную жизнь. Я лазил по крутым хатам, брал свою долю и исчезал, но теперь у меня был немного другой план. Я просто выстрелил этому ублюдку в живот, чтобы он немного помучился. Потом мне пришлось завалить одного охранника, прибежавшего на вопли и крики своего подстреленного босса, а когда я вдоволь насмотрелся на его испуганные до усрачки глаза, я выстрелил ему в левый глаз. Когда я уходил, меня подстрелил второй охранник, и я падая, всадил в него из своего ПСМа оставшиеся пять патронов. Там меня и нашли псы, которых вызвали добропорядочные соседи. Я лежал у калитки без сознания, и моя правая рука сжимала пистолет.

Потом были три месяца больнички, а потом я стал Майком.

У Джо история попроще. Он прирезал своего соседа по пьяной лавочке, небезосновательно приревновав к нему свою жену. Меня всегда интересовало, какой могла, или даже должна была быть жена у этого человека. Умела ли она говорить, или тоже с детства страдала немотой, была красивой или как и он, некрасивой и крупной?

Когда нас только поместили в двух смежных камерах, разделённых решёткой, Джо мне не понравился. И я даже плюнул в него, попав прямо в его мясистое лицо. Он молча стёр плевок широкой ладонью, и как ни в чём не бывало завалился на нары.

— Эй, — позвал я его через пару часов. — Слышь, горилыч, кончай дрыхнуть, вставай, я хочу тебе рассказать какое ты чмо.

Он поднялся, и протерев глаза, недоумённо посмотрел на меня, словно не понимая, что я тут делаю.

— Что мудак, забыл? — с усмешкой спросил я. — Ты падла — Джо, а я Майк.

Он продолжал молча глазеть на меня, как искусствовед на доселе неизвестный шедевр, и это меня по-настоящему взбесило. Я целый час проорал на него, я плевал в его глупое лицо, я выливал на него своё презрение, а он молча смотрел, время от времени проводя ладонью по своему широкому лбу. Тогда я не выдержал и стал звать охрану.

Мне доступным языком дубинок объяснили, что Джо немой, и что я должен сказать спасибо, что он по крайней мере хотя бы слышит, так что я могу не беспокоиться — все мои претензии до его мозга доходят.

Когда объясняющие ушли, уставший и избитый я повалился на свои нары, и пролежал так целые сутки, наплевав на всё. Несколько раз я проваливался в сон, и мне снилась она, потом снилась моя мать, которую я на самом деле не помнил. Мы жили в городе, где вовсю работал «абсолютно экологически чистый» цех по производству меламина, и мать умерла от рака, когда мне было четыре, и по сути я допридумывал свою маму в снах.

Весь следующий день я говорил не останавливаясь. Мне хотелось, чтобы человек, сидевший на нарах по ту сторону решётки понял какое он дерьмо.

— Что, Джо? — мой голос был оплотом презрения. — Жил себе своей серой жизнью, жил, и вдруг на тебе — вляпался, так? А теперь очко заиграло, да?

Я поднялся и стал ходить туда-сюда по маленькой камере.

— Знаешь, что меня всегда удивляло в таких как ты, Джо? — спрашивал я не удостаивая его своим взглядом — То, что вы всегда уверенны в ценности своей жизни. Вам кажется, что вы избранные, что там на небе есть бог, который с интересом наблюдает за вами. Ведь так, Джо? Именно за вами наблюдает, как вы жрёте, идёте на работу, идёте с работы, снова жрёте, и оторваться от этого зрелища никак не может. Откуда это в вас, Джо? А ты знаешь, что ты ничто, ты даже не песчинка, ты гораздо меньшее, и огромной вселенной на тебя наплевать. Ты же никогда так не думал, правильно Джо? А я думаю так всегда. Я это знаю и чувствую всегда. Я ведь только когда встретил её, понял, как бездарно жил всё это время. Джо…

Я на несколько секунд застыл.

— Чёрт! Джо, получается ты с самого начала выбрал верный путь? Чёрт подери! Так почему же сейчас ты с него свернул, а Джо? Что, очко не железное, да?

Я снова сел на нары и обхватил голову руками.

— Да, ты прав, Джо, я с самого начала хотел прожить вот такой жизнью, как у тебя, но я сломался, понимаешь? Я сломанный человек, я вечно ищу справедливости, а её нет. Она не предусмотрена в законах вселенной. А ты Джо, ты всегда считал справедливость прерогативой сильного, ведь так? Чёрт! Нет, ты не прав, Джо. Вся твоя жизнь это дерьмо. Справедливость должна быть выше силы, и пусть этого закона во вселенной нет, мы должны его создать сами, ты меня понимаешь, Джо? Ведь он убил её, и не ответил за это. А я только создал справедливость. А вот ты, Джо, ты ведь убил из-за чувства собственности, и ничего больше этого чувства в тебе нет и никогда не было. Нет, Джо, всё-таки правильно жил я, а не ты.

Всю следующую ночь я не спал. Я слушал, как безмятежно храпит мой сосед за решёткой и мне в самом деле хотелось придушить его, этого трусливого типа, которому было на всё, кроме своей жизни, наплевать, который так просто согласился на всю эту мерзость. А уже под утро я мог думать только об одном, как это всё произойдёт. Боли, конечно же, не будет, поэтому бояться её нечего, больше пугает бесконечная тьма впереди. Но они по-своему правы, тех, кто убил нужно тоже убить, иначе пропадает страх, а это единственное, что удерживает человека от убийства. Если бы дурацкий мараторий отменили не в тридцать втором, а лет на пятнадцать раньше, тысячи жизней невинных можно было бы спасти, вместо того, чтобы сохранять тысячи жизней виноватых. Но зачем эта дурацкая игра — Джо, Майк — если нормальные люди не хотят пачкать руки, пусть бы уже научили убивать роботов. Но учить этому роботов они боятся. Легче вот так — дать таким уродам, как мы, выбор — или ты стреляешь в затылок, и тогда тебе дают тридцатку вместо вышки, либо стреляют в затылок твой. И я со своей дурацкой справедливостью от тридцатки отказался. И зачем? Чтобы вот такой немой, с непроницаемым взглядом Джо всадил в меня пулю?

Утро пришло совсем неожиданно. Двое в штатском вошли в камеру к Джо и разбудили его. Я почувствовал, как отчаянно заколотилось моё сердце, и как мерзкая, холодная дрожь пробежала по телу.

Они несколько раз ударили Джо по щекам, чтобы тот окончательно проснулся, и всунули ему в руки пистолет с одним патроном.

— Эй, Майк! Встань и повернись к нам спиною. Не заставляй Джо ждать.

Я медленно поднялся, чувствуя, как сильно дрожат мои ноги и скрючивает желудок.

— Я так, лицом, — выдавил я из себя.

— Не положено, Майк. Давай-ка, разворачивайся.

— Не буду, — дрожащим шёпотом сказал я.

— Ты по-любому развернёшься. Мы будем тебя бить, и когда ты скажешь, что всё равно не развернёшься, мы снова будем тебя бить. А потом, когда ты будешь лежать в своей крови и блевотине на бетонном полу, Джо подойдёт и выстрелит тебе в затылок. Так положено, Майк. Только в затылок.

Я медленно развернулся, и выдохнув, закрыл глаза. Мне казалось прошёл час, другой, а выстрела всё не было.

— Да когда же уже, сука? — подумал я, чувствуя горячее жжение в глазах.

И, наконец, выстрел раздался. Я дёрнулся всем телом, но ничего не почувствовал, а за спиною истерично заматюкались псы. Я резко обернулся и увидел, как они пытаются поднять огромное тело Джо. Его голова безвольно моталась туда-сюда, и из одной её стороны шёл дымок, а из другой капали на пол остатки мозгов.

Этот случай стал прецедентом, и им всё-таки пришлось учить роботов убивать, какие б это не имело дурные последствия в будущем. И я думаю — это правильно. Нельзя ставить такой страшный выбор перед человеком. Двадцатку я уже отсидел, и мне остался червонец. Я, конечно, убеждаю себя, что тогда свой выбор я сделал правильно, я отказался убивать, но иногда мне снится мой Джо, который сидит на своих нарах, и с изумлением глядя на меня, задаёт мне вопрос — почему я такой глупый, почему я не согласился убить, а потом просто резко вышибить себе мозги, чтобы сделать напоследок хотя бы что-то справедливое — не вешать грех за свою смерть на другого? А я смотрю на него и ничего не могу сказать в ответ, как будто он оставил мне в наследство свою немоту.

 

Слеза ребёнка

Опрокинув пустое цинковое ведро, споткнувшись об веник и гулявшую по тёмным сеням кошку, Кузьмич с плетущимся, как вьюн матерком, ввалился в комнату. В комнате тускло горела сороковатка, но после сеней Кузьмича умудрилось на всю катушку ослепить, и он кривясь и щурясь, матюкнулся на весь свет как таковой, не делая разницы меж божьим и искуственным. Ни звон ведра, ни крик кошки, ни густой, колхозный мат пьяного мужа, на бабу Нинку не произвёл ни малейшего волнения. Она как восседала на старом табурете, так и продолжила это с уверенностью делать, не пошевельнув ни единым чреслом, ни единой бровью. Лишь во взгляде появилось что-то совье, словно почуяла бабка добычу.

Кузьмич разулыбался, но с заметной грустью, помахал перед собой руками, как будто жонглируя невидимыми шарами, сделал несколько неуверенных шагов к кровати, и кулем плюхнулся на неё. Кровать заскрипела и Кузьмич промычал в ответ что-то невнятное.

— Что-о? — тут же среагировала жена, и вскочив с табурета, нависла над мужем, как сова над мышью, за миг до того, когда её когти втыкаются в пищащую, испражнящуюся от страха плоть.

— Разворачивай, едрить-твою в сосцы! — крикнул в ответ Кузьмич, и снова зажонглировал руками. — Давай борща, жрать мне приспичило!

— А во тебе, — жена сунула ему под нос свой мясистый кулак. — Сперва заработай. А то нате ему, жрать выложи, а работа где?

— В п…. — твёрдо сказал Кузьмич, и тут же продолжил уточнять. — На верхней полке, где…

— Ой, и старый хрыч. — назидательным тоном перебила жена. — Только и знает, что материться, ни стыда у него, ни совести. Давай-ка лучше, настраивайся ты, мой дорогой, на работу.

Кузьмич опустил руки, пошарил ими по голубоватой в цветочек простыне и поднял грустноватые глаза.

— Да небось не получится, как и в прошлый раз. Что-то совсем твоё вот это на меня не действует.

— А пьёшь тогда для чего? А? — зло спросила жена. — Да если б не дело, я б тебе разве ж разрешала б самогонку жрать? Не, ты подумай, окаянный, я тебе ничё, молчу, пей хрыч старый, да хоть залейся, но дело-то своё делай. А ты раз профундюкал, два, так чего ж тогда я тебе пить должна позволять, а?

— Да я что ж, специально что ли? — обижено проныл Кузьмич. — Ну не получается, чего уж тут.

— В начале недели получалось, а сейчас значит уже не получается?

Жена сделала шаг назад, и презрительно осмотрела старого мужа.

— Ну чё ты, чё ты зыришь, как та ведьма? — спросил Кузьмич и отвёл глаза к стенке. — Ну, кончилось вдруг. Как отрезало, шоб его.

— А ты давай, давай, старайся, — во взгляде бабки проступили молнии. — Ты ж и не стараешься, паскудник. Зеньки залил, и сидит тут, борща ему подавай.

— Ну, так ты ж хочь начни, — без особого энтузиазма пробурчал Кузьмич.

— Хрыч старый, — громко закричала жена. — Начни ему. Всю жизнь, собака паршивая, мне испортил. Пил и пил, пил и пил, а я как проклятая за ним, как за дитём малым. Эх, говорила мне твоя мамка, как помирала — намучишься ты с ним ещё. Она бедная мучилась, и я за нею следом.

— Эх мамка, мамка. — тяжело вздохнул Кузьмич. — Жалко-то как. Мамка родная, где ты сейчас-то, а? Ох, забрала б ты меня непутёвого к себе-то, туда, прижала к себе, как раньше малёхонького…

Кузьмич снова вздохнул и из его правого глаза покатилась скупая мужская слеза. Бабка Нинка тут же бросилась к своему мужичку, выставив вперёд полусогнутую руку.

— Мамка, — она всегда действует. — ласково запричитала она, водя пипеткой по лицу Кузьмича. — Ну, давай же, давай. Что ж, мамку-то оно всякому жалко. Ну, давай, давай.

— Не, не могу больше Нин, не могу.

— Ну ты, душа каменная, давай я тебе говорю. Все люди, как люди, а ты… Тебе что, жалко слёз что ли? Или мамку свою не жалко?

— Да не могу я больше! — Кузьмич резко отстранил руку жены от лица. — Хватит уже, надоело. С ума вы все посходили, что ли?

Он обижено повалился на бок и тяжело, как тюлень, ворочаясь, перевернулся лицом к стенке.

— Ну ладно тебе, ладно уже, — вздохнув, проговорила жена. — Нет, так нет. В следующий раз больше получится. Вставай-то, борща хоть тебе налью, а то ж завтра и не подымешься с утра.

— Отстань, старая. — пробурчал, как отрезал, в ответ Кузьмич.

Утром Кузмич пожалел, что не поел предложенного ввечеру борща, слабость в теле была жестокая, ватная. Он аккуратно перевернулся на другой бок и тихо позвал:

— Нин, борща дай.

В сенях прогремело и в комнате нарисовалась жена.

— Я тебе говорила, поешь вчера. Ты ж на себя погляди, помятый весь, поди и на ногах не устоишь.

— Борща дай, баба, — тихо повторил Кузьмич.

Ел он насильно. Желудок принимать горячий борщ не желал, во рту стоял муторный привкус, а руки ходили ходуном. Кузьмич смотрел на дрожащую ложку и ему было тоскливо.

Поев, он громко откашлялся и поднялся. Его слегка качнуло, в голове на несколько секунд засвистело, но Кузьмич только вяло перекрестился и провёл рукой по своей плеши.

— Ни чё, терпимо. — буркнул он себе под нос и поплёлся в зал, где бабка уже бережно держала в руках маленькую мензурку, несколько раз обёрнутую в целофановый пакет.

— На ирод, смотри не разбей, а то у тебя руки сам знаешь откуда растут.

— Да ну тебя, старая. — отгавкнулся Кузьмич, и взяв мензурку, поплёлся в сени.

Мензурку он осторожно положил в карман помятых брюк, которые в последнее время почти и не снимал, особенно по пьяной лавочке, неспеша обулся и тихо вышел на улицу.

День затевался жаркий, чистое, голубое небо щипало глаза. Кузьмич прищурился и чихнул три раза.

— Тьхи, тва-а-ю мать! — привычно закончил он, и шмыгая носом, зашагал к калитке. В голове зароились подсчёты.

— Так, это значит четыре умножить на два с половиной, получается…

В голове снова засвистело и Кузьмич сбился.

Выйдя со двора, он огляделся по сторонам. Улица была пустой и молчаливой, а это означало, что в Приёмном Центре будет очередь. Иногда Кузьмич вставал пораньше, и тогда он видел, как во дворах суетятся по утренним делам люди. Сашка-мотыль, сосед напротив обливается водой из колодца и весело матерится, справа бабка Нюська громко зовёт цып-цыпом курей, с конца улицы торопливо чапает Васька-однорукий, чтобы поспеть вперёд всех. Но сегодня Кузьмич понимал, что прочно опоздал, и торчать ему теперь в конце очереди, как минимум, до обеда.

Предчувствуя всё это, Кузьмич решил не спешить, и раз уж такая незадача, прогуляться медленным шагом себе в наслаждение. Тем более, в голове то и дело посвистывало, и дрожащие ноги ступали неуверенно.

Он шёл, разглядывая улицу. Вона у Трушкиных всё покрашено, аж блестит, и когда только успели? А Чундари то, Чундари, крышу что ли решили перекрыть?

Кузьмич завистливо посмотрел на стопку новенького шифера, красующуюся у забора Чундарёвых. Ну, так конечно, зло подумал он, двое детей в семье, чего уж не жить-то.

Солнце неспеша, как и Кузьмич, плелось в высоту, нагревая сельский воздух. Во рту почувствовался сушняк, и Кузьмич судорожно сглотнул остатки слюны.

— Ну дурак, ну дурак, — проговорил он себе с укоризной. — Надо ж было в сенях хотя б ковшик воды выпить. Эх, теперь мутить будет.

Он провёл рукой по лбу, чувствуя на нём холодный, водянистый пот. Растегнув верхнюю пуговицу рубашки, он глубоко вздохнул, отчего во рту стало ещё суше.

Мечтая о воде, Кузьмич свернул с Садовой на Демьяна Бедного и прищурясь, посмотрел вдаль. Далеко впереди, возле здания клуба чернела толпа селян.

— Все уже там, — подосадовал Кузьмич, и шумно вздохнул, мысленно матюкая день, который наливался жарой, как арбуз сахаром. — Може и Колька тоже там уже?

Колька частенько угощал его самогоном, и не гнушался с ним выпить, хотя и был моложе Кузьмича почти точно вдвое. Кузьмичу стукнуло шестьдесят три, а Колька в прошлом году отгулял юбилейный тридцатник. Колька жил с Людмилой Лужкиной, полноватой бабой, лицо которой было щедро усыпано веснушками и сильно любил выпить. Причина у него была уважительной, никак не могла Людка забеременеть, и как он выражался — без детей ему смысла не видать.

Кучка селян была не в меру взволнована, это Кузьмич заметил, пройдя половину пути. Кто-то махал руками. Кузьмич разглядеть не мог, но догадывался, что это скорее всего его дружок по выпивке. Любил он горло подрать, впрочем получалось у него это не плохо. Умер в Кольке прирождённый политик, подумал Кузьмич хмыкнув, и ещё больше прищурился. Что-то было не так, как обычно.

— Может цену опустили? — спросил у самого себя Кузьмич, но тут же опроверг. — Так вроде ж обещали наоборот поднять.

Пошатываясь, Кузьмич шагал вперёд, пытливо вглядываясь в толпу. Люди вели себя не так, это он уже понимал точно, и в его голове копошились нехорошие предположения. Подойдя к ним вплотную, Кузьмич громко покашлял, но на него никто не обратил внимания. Тогда Кузьмич протиснувшись между двух полных баб живущих на Советской, потеребил за рукав своего соседа Сашку-мотыля, который завороженно глядел на «выступающего» Кольку. Выступал Колька громко, но о чём, Кузьмич понять ещё не успел, потому он нетерпеливо подёргал соседа ещё раз. Сашка повернулся и глупо посмотрел на Кузьмича.

— Шо такое? — коротко спросил Кузьмич, и тяжело сглотнул густую слюну.

— А всё, — медленно проговорил Сашка. — Кончилась лафа.

— Как кончилась? — не понял Кузьмич и рассеянно пощупал мензурку в кармане. — Я тут четыре грамма принёс, это ж на десять грамм золота. Чего эт она вдруг кончилась?

— А того, кончилась и едрить того мотыля, — буркнул Сашка и снова со вниманием уставился на «выступающего».

Уже ввечеру Кузьмич сидел во дворе Кольки, за широким, крепко сбитым столом. На розоватой, истёртой скатерти стояла литруха самогона и тарелка с солёными огурцами. Возле стола суетилась Колькина конопатая жена, подавая клубящуюся паром картошку.

— Н-да, — выдохнул Кузьмич. — Вот так взяли и улетели, ни тебе здравствуй, ни тебе до свидания. А может у них там это, — Кузьмич ткнул пальцем вверх, — Мода прошла на человеческую слезу?

Колька молчал, печально уставившись в глубь двора. Кузьмич взял бутылку и наполнил гранёные стаканы.

— Ну чё, Колюня, давай что ли пригубим-усугубим?

Колька только отмахнулся и тяжело вздохнул. Кузьмич пожал плечами и шустро опустошил стакан. Довольно выдохнув, он как и Колька уставился вглубь двора.

— А ведь ты главного не знаешь, Кузьмич, — заговорил вдруг Колька глухим голосом. — Ведь у нас с Людкой того, понимаешь, получилось. На втором месяце она уже.

Он медленно и тяжело вздохнул.

— Да ну! — вскрикнул Кузьмич. — Это ж хорошо. Поздравляю, поздравляю. За это и выпить не грех.

Он снова взял бутылку и налил себе.

— Ну чё, давай? Это ж радость такая всё-таки.

Колька повторно отмахнулся.

— Да какая тут радость, — он повернул голову и грустно уставился на Кузьмича. — Теперь зачем, а? Ты ж знаешь Кузьмич, они ж по пять грамм давали за грам детских слёз. По пять грамм. Ты понимаешь? Не как за мужские по два с половиной, а по пять, — Колька помотал головой. — А за рождение, Кузьмич ты врубись, только за рождение триста. А? А теперь что? Кузьмич, а теперь что, вот ты мне скажи.

Кузьмич пожал плечами и медленно поднялся.

— Пойду я Колюня, — тихо проговорил он. — А то штось затошнило меня от твоей самогонки.

Он развернулся и не попрощавшись зашагал к калитке. Ему и в самом деле стало вдруг тошно и вдобавок он подумал о том, как на него сегодня накинется жена, сегодня, когда уже нет возможности наживаться на его слезах.

— Да к чертям собачим этих гадов, — выйдя на улицу, стал шептать себе под нос Кузьмич. — Пусть себе летят к едрене фене. А то вишь, кидают нам свои подачки, а мы… а мы на людей-то не похожи стали. Как псы на кости, тьфу. А Колька-то, Колька, — Кузьмич недовольно помотал головой. — Всё, бог мне свидетель, не буду я больше с ним пить. Ни разу не буду, едрить твою в сосцы.

 

Достоевский FM

Пасмурное небо, похожее на замызганный матрас на старой, разломанной кровати в квартире запойного алкоголика, не могло пробудить ни одной светлой мысли, поэтому Сержант пил хмуро. Зима уходить не хотела, ей нравилась грязь под ногами и вверху, там, где уже давно по ночам не было видно звёзд. Она мешала землю со снегом, небо с тучами, и казалось так будет продолжаться вечно. Но как бы не было грязно под ногами, каким бы замызганным не было небо, Сержант знал, что через двести грамм ему станет веселее. Веселье это будет нездоровым, сквозь сжавшееся сердце, но о другом, о здоровом, Сержант уже давно забыл. Двадцать лет пьяной жизни утопили всё то хорошее, что, наверное, в нём когда-то было. А может и не было никогда, и всё это только пьяная блажь, которая иногда снисходит на него, как пёстрая радуга на однотонные небеса.

— Так значит, тебя Сержантом зовут? — спросил парень, сидевший напротив. — А почему?

Сержант хмуро посмотрел на привязавшегося парня, но тут же улыбнулся. Похмелье сменялось пьяным безшабашным довольством, и глупая улыбка уже сама лезла растягивать губы.

— Да я в армейке сержантом был.

— А по-настоящему как звать? — спросил парень.

— А ты с какой целью интересуешься? — проговорил Сержант, пытаясь прищуром сделать себе серьёзный вид. Но настырная улыбка снова пьяно растянула губы, и он махнул рукой. — О так вот.

— Так как же?

— Сашкой меня маманька назвала, Сашкой.

— Значит, Александр, — тихо проговорил парень.

Сашка-сержант боязливо покосился на парня. Эх, не зря он подсел в этой дешёвой забегаловке. Сидит себе сок попивает, а беленькую ни гугу. Точно аферист. Щас небось паспорт попросит рублей за двести.

Сашка внутренне напрягся, такое с ним уже было. Трое парней требовали у него паспорт и тыкали две смятых сотни прямо в его нос. Им нужно было сдать краденный телефон. Он отказался, они избили. Ох, и не любил Сашка, когда его били, хотя уже и попривык.

— А работаешь уборщиком здесь? — спросил парень, глядя прямо на Сашку.

— Да я так, — Сашка пугливо сконфузился. — То рыбникам воду вынесу, то коробки картонные с мясного. Так, помаленьку.

Да чё это я в самом деле? — Сашкины мысли вознегодовали, осмелев от хмеля. — Чё я должен перед этим сопляком ужом виться?

— Чё тебе нужно? — спросил он вдруг напрямик у парня, и его нервно передёрнуло от собственной смелости.

— Да ничего, — просто ответил парень, не обращая никакого внимания на Сашкины треволнения. — Так, интересно.

— У-у, — промычал Сашка. — А водку чё не пьёшь?

— Щас возьмём, — сказал парень, улыбнувшись.

Он быстро поднялся, сходил к ларьку и вернулся с двумя стаканами палёнки. Сашка, несмотря на мрачные шевеления в душе, разулыбался, показывая парню свои гнилые зубы, и хлопнул ладошами.

— Ну, вот! — весело вскрикнул он. — А то ж непонятно, чего сидит, чего выжидает?

Они выпили. Парень скривился.

— Ох, я уже и вкус её позабыл, — крякнул он. — Слушай, а чё тут всегда такую дрянь наливают?

— А ты чё хотел за червонец? Хеннусю? — Сашка громко рассмеялся. Слово это он запомнил с одного разговора, правда всё остальное он позабыл, но то что хеннесю — это пойло для богатых, он помнил хорошо.

Народ в забегаловке, в укромном углу рынка галдел и балагурил, глотая дешёвый суррогат, и это галдение настраивало на какую-то неприятную волну. Парень поёжился.

— Что, замёрз? — участливо спросил Сашка. — Тебя как кличут хоть?

Парень пожал плечами. Внутри Сашки снова кольнуло мрачное предчувствие. Ну, точно, что-то здесь не так, подумал он, и огляделся. Никого из знакомых не было. Сашка вздохнул. Жаль, так бы сейчас пересел за другой столик, вроде, извини, кенты ждут, а так…

— Антон, — тихо сказал парень. — Зови меня Антон.

— А кликуха?

— Кликухи нет, — парень задумчиво улыбнулся. — Знаешь, и не было никогда.

— Ладно, Антон, — Сашка снова заулыбался. Выпитые сто грамм подействовали на все предчуствия, как наркоз, усыпив их до следующего утра. До того самого, когда вернутся и предчувствия, и страх, и сожаления, и которые он снова похоронит, выпив предприимчиво оставленные с вечера спасительные похмельные сто грамм. Оставленные, когда было что оставлять — Слушай, а ты на деньгу не богат случаем? — осторожно спросил Сашка.

— Есть немного, — ответил Антон.

— Может тогда это, пузырёк возьмём? — в глазах Сашка мелькнула надежда.

Антон задумался, а Сашка полез в карман за пачкой «примы». Брать пузырёк Антону не хотелось. Он задумался о взаимосвязи, но тут же объяснил себе, что от него ничего не зависит, и всё уже давно решено. У него есть только своя обязанность, которую он должен выполнять.

— Сюжет давно закручен, — сказал он себе.

Сашка в это время задымил, пару раз смачно плюнув под стол.

— Ладно, возьмём, — сказал Антон.

Глаза Сашки заблестели со свежей силой. Это было неплохо, потому как сбить сегодня много не получилось. Рыбники вылили воду сами, а мясник за вынесенный мусор дал всего три червонца. Сашка попросил добавить хотя бы ещё один, но здоровый мясник так зыркнул глазами, что Сашка поспешил убраться по-добру по-здорову. Однажды, будучи сам пьяный после хорошей торговли, мясник поставил Сашке огромный фингал. К фингалам Сашка конечно привык, и давно уже плевал на то, что думают по этому поводу другие, но очень уж неудобно смотреть на мир одним глазом.

— Слушай, может до меня пойдём? — спросил Сашка. — Я тут неподалёку живу.

Сашка подумал о том, что если выпить здесь, то до дому он не доползёт, а так, дома выпить, это дело полезное. Упал на пол, и до утра дрыхни в тепле, как в райских эмпиреях.

— Мне всё равно, — согласился Антон.

— Ну, тогда чё, пойдём, что ли?

Сашка приподнялся и его здорово кидануло влево. Он схватился за стол и еле устоял на ногах.

— У ты, у ты, ёшкин кот, — Сашка засмеялся. — Куды? Куды, окаянная?

Антон медленно поднялся, с грустью глядя на уже еле стоящего щуплого мужичка с опухшим лицом, в заношеном пиджаке и торчащими во все стороны жидкими волосами.

— Помочь? — спросил он.

— Мы сами с усами, — добродушно пропел Сашка, продолжая стоять, уперевшись руками в стол. — Знаешь, где брать? А я тебе скажу сейчас, — Сашка пьяно мотнул рукой. — У Зойки, сучки этой, брать надо. У неё лучше всего водка. Хо-ро-ша-я. — Сашка мечтательно улыбнулся. — Во!

Он выставил вперёд правую руку, подняв вверх большой палец.

— Так ты идти-то можешь? — спросил Антон.

— Могу. Мы всё могём, — Сашка оторвал вторую руку от стола и неуверенно развернулся, потом сделал пару шагов вперёд и его снова кидануло влево. Антон подхватил его под локоть.

— Ладно, показывай, где эта Зоя?

— Возле киоска с музыкой, — они медленно двинулись вперёд. — Сидит сучка. — голос Сашки вдруг пропитался злобной язвительностью, — Семечки жуёт. Сучка. Хоть бы раз в долг дала. Стерва рыжая. Я на днях подхожу, говорю, Зой, а Зой, ну дай мне чекушку, а она мне дулю показывает. Я тут работаю, — Сашка махнул перед собою рукой. — Каждый день, каждый день, а она мне дулю. Сучка.

Они подошли к киоску с музыкой. Из хриплой колонки доносились звуки шансона. Сашка принялся пританцовывать.

— Во музычка, — стал приговаривать он. — А? Музычка же, так? Душевно-то как поют, а.

Антон снова поёжился.

— Нравится? Нравится? — Сашка стал дёргать Антона за рукав. — Ну, скажи, музычка ж?

— Дрянь какая-то. Перестань ты уже пританцовывать, а. Где эта твоя Зоя?

— Не любишь такую музыку? — Сашка перестал дёргаться и обидчиво отвернулся. — За киоском твоя Зойка. Тока я не пойду, я этой сучке двадцать рублей должен.

— Ты ж говоришь, в долг не даёт.

— Вчера уломал сучку, дала пузырёк. Вчера ж холод собачий был, рыбники и не повыходили половина…

— Ладно, тут постой, — перебил Антон и отпустил рукав Сашки. Сашка принялся снова пританцовывать, неуклюже размахивая руками.

Взяв одну бутылку у Зои, полной женщины с крашенными, рыжими волосами и злым, наработанным взглядом, Антон вернулся. Возле Сашки уже стоял упитанный охранник, крепко сжав рукою его худое плечо, так что одна сторона пиджака задралась высоко вверх. Антон подошёл.

— Я тебе, бля, говорил сегодня, вали отсюда, а? Или тебе опять морду подрихтовать? — охранник смачно сплюнул, нарочно или случайно попав на затёршийся кроссовок Сашки. — Или нет Сашок, я тебя сейчас лучше в ментовку сдам. Задолбал ты уже здесь со своей пьяной харей светиться.

— Мы уже уходим, — тихо проговорил Антон.

— Эт кто? — спросил охранник у Сашки, с интересом поглядев на прилично одетого парня.

— Племянник, — сказал Антон и взял Сашку под локоть. — Пошли, дядь Саш.

— Племяш мой это, Михалыч, племяш. Отпусти, Михалыч, а. Ну ты ж меня знаешь.

— Ладно, — охранник скривился, разглядывая Антона. — Тащи этого ублюдка домой.

— Ты сам-то кто? — Антон холодно посмотрел на охранника.

— Чё ты вякнул? — охранник зло блеснул глазами. Антон спокойно выдержал этот блеск и безразлично ухмыльнулся.

— Ладно, — кривя губы, буркнул охранник. — В следущий раз вас двоих в ментовку сдам.

Антон быстрым шагом потащил Сашку вперёд. Сашку мотыляло из стороны в сторону, и Антону приходилось здорово напрягаться, чтобы удерживать равновесие.

— Здорово ты его, — говорил восхищённо Сашка. — Здорово, а. А водку взял? — он с таким испугом посмотрел на Антона, словно они забыли что-то такое важное, без чего дальше жить ну никак невозможно.

— Взял, взял, успокойся.

Страх у Сашки тут же пропал и он стал снова восхищаться.

— Не, ну здорово ты его, а. Он мне месяц назад так глаз подсветил, ух. Удар у него крепкий. Ух, какой у него удар крепкий. Здоровый паренёк. Молодец. Уважаю таких.

Сашка запутался в своих восхищениях, и замолк. Антон только грустно ухмыльнулся.

Они вышли из рынка, и Сашка принялся громко рассказывать о том, как они вчера напились с его лучшим другом Коляном.

— Он здесь работает, — весело кричал Сашка. — Только официально. Бобер хренов. У него трудовая книжка есть, а у меня, — Сашка причмокнул губами. — А у меня мыши съели, — он истерично рассмеялся. — Не, эт я шучу, конечно. Где-то посеял я её заразу. А Зойка тебе ни чё про меня не сказала?

— Да откуда она знает, что я с тобой? — спросил Антон, пожав плечами.

— Не, ну вдруг. Эта ж сучка всё знает. О, стой! — прокричал он и резко остановился. — Вот же он, дом мой родной, — Сашка кривляясь, поклонился. — Чуть не прошли ж.

Антон посмотрел на прислоненную к забору калитку.

— Щас я, щас, — засуетился Сашка. Он вцепился обеими руками в калитку и попытался отодвинуть её, но едва не повалился с нею на землю. Опустив руки и сделав шаг назад, Сашка засмеялся.

— Не осилю, сучку.

Антон взялся за калитку и оттащил её вправо, слегка приподняв над землёй. Они вошли во двор, и Антон вернул калитку на прежнее место.

— Вот тут я и живу, — весело проговорил Сашка. — Живу, поживаю, да добро пропиваю, — Сашка снова заржал.

Антон огляделся. Покошенный дом с отваливающейся кусками извёсткой, в рамах вместо стекла натянутый целофан, полусгоревший диван, возле стены. Сашка заметил взгляд Антона.

— Колька, козёл, — он зло сплюнул. — Уснул сука с папиросой. Ну, ничё, — его голос вдруг стал мягким. — На Кольку я не в обиде, он меня частенько по утрам похмеляет. Хотя, он постоянно у немых берёт, а у них тяжеловатенькая, на ноги шибко бьёт. После неё еле хожу.

Рассказывая, Сашка извлёк из под валявшейся на земле доски ключ и открыл дверь.

— Милости просим, — кривясь от улыбки и чуть наклонившись, проговорил он. — Не побрезгуйте, люди добрые.

Антон чуть пригнувшись, шагнул в дом. В нос крепко ударил неприятный запах, и Антон скривившись, сделал ещё пару шагов.

— Садись за стол, — услышал он позади Сашкин голос. — Я щас всё организую. Вы ещё узнаете наше гостеприимство, — Сашка поднял вверх указательный палец и потряс им, словно кому-то грозя. — Мы русские, гостеприимные, и плевать.

Антон присел на деревянный табурет и провёл пальцем по изрезанной, замызганной скатёрке. Сашка уже вовсю скрипел дверцами стола, присев на корточки.

— Щас мы всё оформим, — бормотал он. — Как в лучших домах Лондо на и Парижа.

Антон смотрел, как Сашка достаёт пачку соли, два грязных стакана, один из которых был сильно надколот, пакет с половинкой хлеба, зачем-то гнутую алюминивую ложку, и продолжал водить пальцем по скатерти, чувствуя все надрезы.

— Как человеческая душа, — подумалось ему.

Сашка поднялся и бухнулся на второй табурет, который жалко скрипнул и заметно покосился.

— Ёлы-палы, — Сашка хлопнул себя по лбу. — Самое главное забыл!

Быстро поднявшись, он качаясь ушёл в комнату и вернулся через минуту, держа в руке маленький магнитофон.

— Ща мы музычку забацаем, — довольно сказал он. — У меня такая музычка есть, у-у.

Он поставил магнитофончик на стол и вотнул вилку в закопчённую розетку, красовавшуюся своими подпалинами в полуметре над столом.

— Это молодняк, — сказал он, копаясь с магнитофоном. — Подпаливали суки. Нажрались уроды, морду мне побили, по стенке ногами били, суки. Всю штукатурку пообвалили. Хорошо аппарат не унесли. Да что ж такое.

Сашка недовольно постучал ладонью по «аппарату».

— А зачем пустил? — спросил Антон.

— Так у них три фунфырика было, а я с бодунища такого, что не дай бог. Думал подохну. Ни вздохнуть, не пёрднуть, — Сашка засмеялся. — А молодняк они все такие. Могут и убить, чё им будет. Да я уж как-то привык. Чёрт, не включается, сука.

Сашка несколько секунд печально глядел на Антона.

— О! — вдруг вскрикнул он. — Тут же радио есть.

Он снова разулыбался. Антон услышал шум, быстро меняющийся по высоте, потом Сашка поймал какую-то волну, снова сбил на шум и наконец из маленьких динамиков захрипел неприятный голос, пытающийся что-то донести под наивный аккомпанемент. Антон снова поёжился.

— Во, — довольно сказал Сашка. — Шансон эфем, блин. Ох и хорошая музычка. Слышь как поёт?

— Это не поёт, — сказал Антон.

— Как не поёт? — удивился Сашка. — А что ж он вот щас делает?

— Хрипит.

Сашка опустился на стул.

— А слова послушай, слова послушай. О жизни ведь.

Сашка схватился ладонью за пиджак в районе сердца и сжал кулак.

— Вот же, за самую душу хватает. Послушай.

— Мусор, — непреклонно буркнул Артём.

Сашка несколько секунд удивлённо смотрел на Антона.

— Ну, да бог с тобой, — наконец бросил он, и ударив ладонь об ладонь, смачно сглотнул слюну. — Ну давай же, доставай, доставай её родимую.

Антон вытащил из кармана куртки прохладную бутылку. Глаза Сашки снова возбуждённо засверкали. Антон поставил бутылку на стол и Сашка тут же схватил её. Открыв крышку, он принялся торопливо разливать.

— Этот надколотый мне, — проговорил он, когда стаканы были наполненны до половины. — А то ещё поранишься. Это малолетки когда быковали, со стола его сбили.

Он не чокаясь, жадно поднял свой стакан и влил в себя водку.

— У-ух, — громко крикнул он. — Хороша родная. Зойка сучка сучкой, а водка у неё хорошая.

Антон медленно поднял стакан и сделал маленький глоток.

— До дна, до дна, — игриво проговорил Сашка. — Первую до дна, мать её. Ни капли врагу. Эх, жизнь хороша и жить хорошо!

Антон допил и поставил стакан.

— Ну, вот, — Сашка сделал немного погромче музыку.

— Ах душа моя, жиганка, — стал он подпевать динамикам. — До чего ты довела.

— У тебя оказывается голос есть, — сказал Антон, улыбнувшись. — А слуха, наверное, нету.

— У меня нету? — Сашка обиделся. — Да я в хоре пел.

— Да ну.

— Не веришь? Да к нам в школу баба какая-то пришла, и давай всех проверять. За пианино села, а мы должны были пропевать голосом всё чё она там наигрывала. Так я всё, нота в ноту, ты понимаешь? Нота в ноту, без помарочки пропел. Она мне и говорит, беру тебя Саша в хор. Врубаешься? Так и говорит, беру тебя Саша в хор. Ну, я и пошёл.

Сашка схватил бутылку и снова налил по половинке.

— Ну, давай, за встречу, — бросил он короткий тост и выпил.

— А дальше что? — спросил Антон.

— Что-что, — Сашка махнул рукой. — Да когда выступать мы должны были, я… — Сашка запнулся.

— Что ты? — спросил Антон.

Сашка вскочил на ноги и сильно наклонился вперёд.

— А чё это ты всё вынюхиваешь, а? — пьяно прокричал он. — Чё ты вынюхиваешь?

Он было потянулся вперёд правой рукой, чтобы схватить Антона за грудки, но наткнувшись на его взгляд, отшатнулся и бухнулся на стул. Что-то странное показалось ему в этом взгляде, что-то что может сломать, разрушить, чтобы потом…

— Что потом? — спросил себя Сашка. — Странно.

А страннее всего стало Сашке, что не почувствовал он никакого страха, а даже что-то хорошее.

— Так что дальше-то было? — как ни в чём не бывало, повторил свой вопрос Антон. Словно и не было этого пьяного вскакивания, не было желания набить морду, хотя и понимал Сашка, что скорее всего морду в конце концов набьют ему. Просто оно всегда так было.

— Потом? — задумчиво повторил Сашка. — Я… в общем, испугался я, — Сашка спрятал лицо в ладонь. — Испугался я. Подумал, как это я стою на сцене, а они все на меня смотрят? Да и не в этом дело, — он махнул рукой. — Да что ж я вру-то. Всю жизнь врал, и теперь вру. Не круто это было, понимаешь? Петь в хоре не круто, — он поднял голову и посмотрел на Антона. — Мне, блин, девять лет было, а я уже думал, чё пацаны скажут.

— Ну и что, стал крутым? — улыбнувшись, спросил Антон.

— Да что ж ты в душу-то лезешь? — Сашка схватил бутылку и налил одному себе. — Не хочу ж я, ты понимаешь?

Антон промолчал, а Сашка влив в себя очередную порцию, пьяно уставился на подпаленную розетку.

— Я знаешь, — сказал он глухо, — Я всю жизнь как будто не для себя, а для них. А для кого них? А? Да им плевать всем на меня, — Сашкины губы задрожали. — А ты знаешь, мне же в детстве говорили, что я одарённый. Одарённый мальчик, — Сашка задумчиво хмыкнул. — Учился на пятёрки, на одни пятёрки. Читать любил, всё любил. Хорошее всё любил, понимаешь? А потом покатило. Это не круто, то не круто. Я стал выбирать только то, что круто, врубаешься? То, что для всех круто, понимаешь? Вино пить, круто, плюнуть училке на стул круто, ботаника какого-нибудь толпой избить круто, — он перевёл взгляд на Антона. — Скажи, это круто?

— Нет, — просто ответил Антон, едва заметно мотнув головой.

— А что тогда круто?

— Ты сам знаешь, — сказал Антом. — В общем-то, все знают, просто не задумываются.

— А я вот иногда задумываюсь, — Сашка схватил бутылку и допил с горла, пролив половину на себя. Потом он стал пьяно бить по мокрому пятну на пиджаке, пытаясь его вытереть.

— Я! — кричал он заплетающимся языком. — Я задумуюсь иногда. Задумуюсь.

Он вдруг перестал стучать себя по пиджаку и зло посмотрел на магнитофон.

— Я ведь и вот эту, — он ткнул пальцем в динамик. — И вот эту слушаю, потому что все слушают, поньмаешь?

Он схватился за провод и дёрнул так, что его самого развернуло, и стул громко скрипнув, покосился ещё больше. Сашка с трудом вернулся в прежнее положение и тяжело облокотился на стол.

— Ты думаешь, я не поньмаю, что это мерзость, а не эта, как её, не музыка, — Сашка уже с трудом удерживал голову прямо, словно его подбородок вдруг независимо от него захотел прикоснуться к мокрому пятну от водки, темневшему на пиджаке. — Я раньше этого сушал, как его, блин. Как его, этого, который про это написал, про весну и про другие эти, как их, месяцы, во.

— Вивальди? — спросил Антон.

— Точно! — крикнул Сашка. — Ведь там такая музыку, у этого, как ты там его назвал?

— Антонио Вивальди, — повторил Антон.

— Во-во. Ведь там чувствуется, вот здесь чувствуется, — Сашка снова хотел схватиться за пиджак, но его локоть соскользнул, и он ударился подбородком об стол. Скривившись от боли, он упёрся руками и попытался подняться, но ноги не слушались.

— Не могу. Никак не могу. Не могу я уже! — почти прокричал Сашка.

Антон встал и помог ему.

— Где ты спишь? — спросил он.

— У-у — промычал Сашка. — У-у. Не могу-у.

Антон потащил его в комнату. Там он положил его на разломанную кровать, у которой вместо ножек были стопки старых, истрёпанных книг, и вернувшись на кухню, присел на табурет.

Свою работу он выполнил, оставалось подождать.

Минут через пять дверь открылась и в кухню вошёл молодой парень. Он с отвращением скривился и бухнулся на стул, на котором ещё недавно сидел Сашка.

— Настроил? — спросил он у Антона.

— Настроил, — тихо ответил Антон.

— Только ты это, нормально настроил? — затараторил парень, теребя изрезанную клеёнку. — А то мне один из ваших в прошлый раз настроил, ёлки-палки. Я когда через тоннель повёл, в такой диссонанс попал, что пришлось срочно назад возвращаться, донастраивать.

— Я нормальный настройщик, — сказал Антон. — Да и этот вариант простой был, — Антон поднялся. — Ладно, удачи, пойду дальше работать.

— Подожди, — торопливо заговорил парень. — А долго ждать-то?

— Чуть больше часа. Потом как обычно, фибрилляция желудочков, некроз ткани, короче, обычный инфаркт.

— Понятно, — кивнул парень. — Слушай, я вот ещё что спросить хотел. Знаешь, спрашивал уже и наших и у ваших, никто не знает точно. Вроде как раньше Настройщики не нужны были, — парень прищурившись посмотрел на Антона.

Антон усмехнулся. Вечно эти Проводники со своими подколками.

— Раньше и Проводники не нужны были, — Антон подмигнул парню. — Души умерших сами находили путь к свету. Так что давай уже без этих детских выяснений, кто важнее.

— Ладно, — парень широко улыбнулся. — Это я так.

— Удачи, — ещё раз пожелал Антон и вышел из пропитанной тяжёлым духом кухни. Подняв глаза, он посмотрел на сочные подрагивающие капли звёзд.

— Вот так бы стоять и слушать их вечно, — подумал он, но времени на это не было.

Подняв воротник, он заспешил к следующей, приблизившейся к великому переходу ненастроенной душе.

 

Один необыкновенный день Дениса Кузьмича

Утро распахнуло объятия и обняло проснувшуюся землю. На траве щедро заблестела роса. Ни единой тучки в небе — день обещал быть жарким и безветренным, таким, каким они и бывают в конце июля, то есть самым обыкновенным летним днём в областях чуть южнее средне-русской полосы.

Но Денис Кузьмич думал по-другому. Не думал даже, а чувствовал, что день будет необыкновенным.

— Совсем необыкновенный день будет. Чудо произойдёт, ей-богу, произойдёт. Меня не проведёшь, — говорило нутро Кузьмича и Кузьмич ему доверительно внимал.

Кузьмич сидел на порожках и курил горькую «приму», сплёвывая время от времени на землю табак. Кузьмич «приму» курить умел мастерски, не слюнявя, не изжёвывая, но даже у такого мастера табачок иногда нет-нет, да и прилипал к губам.

— Тьфу ты, — плевался Кузьмич, и с губы слетала табачинка. — Странно это как-то, вот точное ощущение, что чудо произойдёт. Ей-богу ж.

В кухне шурудилась посудой жена, бабка Нюська, готовясь сварить борща. Борщ у неё получался наваристый, густой, ложка стоймя стояла в капусте, а дух расплывался по комнатам такой, что Кузьмичу казалось — желудок вот-вот сам выпрыгнет из туловища, да и запрыгнет в исходящую паром и ароматами кастрюлю.

Забросив пегас на грядку с огурцами, Кузьмич поднялся и заглянул в кухню.

— Слышь, Нюська, ничего не чуешь?

Бабка замотыляла головой, шумно вдыхая воздух.

— Газ, чи шо?

— Да не, — обижено махнул рукой — Внутри не чуешь?

— Иде внутри?

— Да ну тебя — Кузьмич развернулся, и сойдя с порожек, зашагал в сторону главного огорода.

Главным огородом Кузьмич называл то, что раскинулось за невысоким деревянным забором, отхватив под себя семьдесят соток земли. Такие огороды в деревне были в каждом дворе. Деревня казачья, и видать делили землю казаки сами, не жалеючи, в общем-то, как оно и надо, когда земля своя. И в каждом дворе главный огород использовался одинаково. В начале немного картошки, потом кукуруза до половины, а дальше выгон для скота. У кого для коровы, у кого для коз, а Кузьмич держал кролей, серых великанов. Само собой на выгон их пасти не выпускал, кроль сбежит не задумываясь, а вот травку для них на этом выгоне он завсегда скашивал.

Взяв притуленную к сараю косу, Кузьмич попробовал большим пальцем насколько она остра, и удовлетворённо цыкнув языком, подошёл к забору. У забора росли колючие, растопыренные кусты крыжовника. Кузьмич сорвал пару зелёных ягод и ловко, коротким движением кисти забросил их в рот, приготовившись к наслаждению вкусом, но крыжовник оказался кисловат, и Кузьмич от неожиданности фыркнул и скривил лицо. Так скривлённым он и открыл калитку, и по-хозяйски глянул вдаль. Впереди, метрах в пятидесяти красовались стройные ряды кукурузы, перед ними желтела картофельная ботва. Кузьмич улыбнулся и зашагал по узкой тропинке, вдоль деревьев тутовника, служивших чем-то вроде ограды между его и соседским главным огородом.

Солнце медленно ползло вверх, а Кузьмич думал о борще и о том, что чувствовало его нутро. И почему чувствовало.

— Интересно, какое же чудо должно произойти? — Кузьмич прошёл вдоль кукурузных рядов, и когда они закончились, взял точно по диагонали. Большой выгон был уже на половину скошен, и на месте скошенной травы густо поднималась сочная отава. Кузьмич зашагал по ней, чувствуя, как пахнет росистая, зелёная поросль.

— Эх хороша, — сказал он себе под нос. — Но мала пока.

Он протопал к самому концу выгона, где росла ещё июньская, высокая и уже подсохшая трава. Прислонив косу к телу, Кузьмич поплевал на руки и потёр ладони.

— Ну, — весело гаркнул он, — Коси коса — пока роса.

Но не успел он взяться за дело, как высоко в небе появилось небольшое чёрное пятно. Пятно приближалось, быстро увеличиваясь в размерах и болтаясь из стороны в сторону. Кузьмич поглядел на пятно прищурясь и на его морщинистом лице прочиталось недоумение.

Когда инопланетная тарелка приземлилась в метрах двадцати от Кузьмича, он смачно плюнул себе под ноги и досадливо покачал головой.

В тарелке образовалось отверстие и в него выглянуло смуглое трёглазое существо.

— Крузьмич? — спросило оно и улыбнулось малюсеньким ртом.

— Ну, пусть будет так, — кивнул головой Кузьмич, и достав сигарету, закурил.

— Хророшо, хророшо, — обрадовано пропел смуглый и выпрыгнул из тарелки. — Проможешь Крузьмич?

Кузьмич молча развёл руками.

— У мреня гидрафробус нарвернулся, — инопланетянин смущённо отвёл три глаза. — А грурмляне говорят, тебе к Крузьмичу, он проможет.

Кузьмич шумно выдохнул дым и сщурил глаза.

— Ну, показуй, где он твой гидрахренус.

Смуглый засуетился, ловко бросился под тарелку и стал тыкать пальцем в днище.

— Тут, Крузьмич, тут.

Через минут тридцать, Кузьмич довольно и горделиво потирал руки, а смуглый астронавт с интересом заглядывал под свой летательный аппарат.

— Я там проволочкой чуть скрутил, до дома в общем протянешь, а дома ты уж к своим механикам загляни, не поленись.

— Спрасибо, Крузьмич, спрасибо, — инопланетянин моргал тремя веками. — Мне грурмляне кроординаты драли… а, дра, — он полез в карман комбинезона. — Вот, Крузьмич, бартула.

Он протянул Кузьмичу маленький блестящий шарик.

— На неё в црентре мрожно крубический прарсек крупить.

Кузьмич молча взял шарик и сунул его в карман штанов. Радости ему от этих бартул, проонов и всяких артренов не было, но использовать в качестве оплаты деньги земные всем этим звездолётчикам категорически не разрешалось. Земля не входила в галактический торговый союз, и посему деньзнаки её не котировались и в обороте не присутствовали. Да по сути и не знала Земля ни о каких галактических союзах.

— Разлетались тут, — подумал Кузьмич. — Всё втихую, всё не официально.

Когда тарелка взлетела и быстро скрылась из виду, Кузьмич наконец-то принялся за работу, размышляя о своём странном предощущении. Предощущение нисколько не угасало, а даже наооборот, разгоралось внутри ярким огоньком.

— Что-то сегодня обязательно произойдёт. Что-то необыкновенное. Вот чую и всё тут.

Кузьмич накосил приличную охапку и с нею вернулся во двор. Там он рассовал сухую траву по кормушкам, посмотрел с пару минут как кроли уминают своё любимое лакомство, и вздохнув, поплёлся домой.

Из кухни плыл дурманящий запах.

— Скоро? — спросил Кузьмич, проходя мимо жены.

— Ещё час.

— У-у, — Кузьмич проглотил слюну и ушёл в зал. Плюхнувшись в старенькое кресло, он достал из кармана шарик и принялся его рассматривать. Его глаза стали понемногу слипаться, и он почти провалился в сон, но вздремнуть ему не дали. Раздался громкий стук, резкий и хлёсткий. Стучали в калитку. Кузьмич по стуку сразу же догадался кто.

Тяжело поднявшись и бросив шарик на кресло, он поспешил на улицу.

— Хтось там? — спросила жена, когда Кузьмич проходил мимо.

— Да хтось-хтось, опять эти, — Кузьмич махнул рукой. — Видать чтось случилось у них.

— Ну да, как чтось случилось, так сразу Кузьмич. И шляются, и шляются, — забурчала жена, но Кузьмич не стал оправдываться. Он выскочил из кухни, спустился с порожек и заковылял к забору. По калитке ещё пару раз хлёстко ударили.

— Иду, иду, — отозвался Кузьмич. — Чего у вас там?

— Помофь тфоя нуфна, Куфьмить, — донеслось из-за калитки.

— Иди, иду, — повторил Кузьмич.

Открыв калитку, он увидел перед собой сразу трёх эволюционировавших бобров.

— Значит дело серьёзное, — подумалось Кузьмичу и он глубоко вздохнул.

— Куфьмить, — заговорил самый рослый эволюционировавший бобр. — Помофь тфоя нуфна пофайеф.

— Позарез, что ли? — переспросил Кузьмич.

— Уфу, — бобр мотнул головой. — Фапфуду йафобвать нуфно, сфйочно, — бобр поднял вверх правую лапку. — А то фода в фело пойтёт.

— Разобрать срочно, а то в село вода пойдёт?

— Уфу, — снова кивнул бобр.

— А сами? — спросил Кузьмич.

— Фами долфо, а ф тобой, тяфа за дфа, — бобр жалобно посмотрел на Кузьмича.

— Ладно, — Кузьмич вышел и захлопнул за собою калитку. — Пойдём, раз уж надо.

С запрудой пришлось провозиться больше трёх часов, и всё это время Кузьмич думал то о наваристом густом борще, то о своём предощущении.

— Ну понагородили, — беззлобно ругался он, вытаскивая ветки из воды. — Вы ж думайте когда делаете-то.

— Куфьмить, — оправдывался старший эволюционировавший бобр. — Мы ф не фнали. Мы тефе на фиму дроф навалим, хофефь?

— У нас в селе газ уже второй год, едрить его в сосцы, — бурчал Кузьмич. — Ну и понагородили.

Домой Кузьмич приплёлся уставший до изнемозжения. Насытившись двойной порцией борща с чесночком и серым хлебцом, он грузно упал в родное старенькое кресло.

— Эх, день проходит, а ни какого чуда, — думал он разморённо. — Может показалось? Может подвело чутьё?

Кузьмич прислушался. Нутро упрямо твердило, что произойдёт что-то необыкновенное, обязательно произойдёт.

— Нюська, а, Нюська, — крикнул он обернувшись к кухне. — Ни чуешь ничего?

— Да ну тебя, отстань, — ответила криком жена. — Совсем старый чёрт из ума уже выжил.

— Ну и чёрт с тобой, — пробурчал под нос Кузьмич и закрыл глаза. — Посплю, може и пройдёт. Може это от недосыпу?

Но вздремнуть ему снова не дали. Проваливаясь в сон, Кузьмич услышал звонок мобильного. Он шустро выпрыгнул из дремоты, как блоха из под ногтя, и схватил телефон.

— Да, — громко крикнул он, едва поднеся трубку к уху.

— Кузьмич? — спросили из трубки.

— Ну а ты ж куды звонишь-то, а?

— Кузьмич, совсем я умаялся, сил моих нема уже.

— Чего такое, Лексеич? — Кузьмич достал из под задницы бартулу, и не зная, что с нею делать, бросил на пол.

— Да опять городские эти со своими пикниками, весь лес засрали. Сил моих нема уже.

— Ладно Лексеич, не кипишуй, подойду сейчас, помогу.

На уборку леса Кузьмич потратил весь оставшийся день. Когда стало смеркаться, Кузьмич почувствовал, как неприятно заныла спина. Да и как тут не заныть, когда почти всю уборку Кузьмич провёл в одиночестве. Леший постоянно куда-нибудь сбегал, ссылаясь на свои неотложные лешачьи дела. То выпавшего птенца в гнездо положить, то у волка кость в горле застряла, и надо срочно бежать вытаскивать. Кузьмич понимал, что Лексеич сочиняет, но виду не подавал, уважал старшего. Лексеичу этим летом семьсот двадцать годков стукнуло, да и кто его знает, может и вправду где-то там в чащобе волк костью подавился.

Собрав пустые бутылки и всякие пластиковые причиндалы в большие холщовые мешки, Кузьмич присел на трухлывый пень и закурил. Из чащобы повился леший, держа в руках корзинку с белыми грибами.

— Эт я тебе Кузьмич, с картошечкой пожаришь. Эх и хороший ты мужик, Кузьмич, всегда поможешь не откажешься.

— Да не тяжело, — устало ответил Кузьмич, поднимаясь с пенька.

— Ну я этим городским, — Леший поднял кулак и погрозил им перед собою. — В следующий раз медведем их пугану.

— Да, Лексеич, — Кузьмич взял протянутую корзинку. — Чуть не забыл, ты скажи Горынычу-то чтобы он над огородами низко не летал. Коровы пугаются, надои падают, да и наши сельские недовольны. Пусть хотя б метров двадцать-двадцать пять, а то он давече прямо на бреющем.

— Скажу, скажу, — леший закивал головою. — Этот дельтоплан трёхголовый в последнее время, как в детство впал. Да и то сказать, старику уже за тысчонку лет-то. Поговаривают он ещё у Батыя телохранителем подрабатывал. О так вот, — леший причмокнул губами.

Домой Кузьмич добрался когда уже совсем стемнело. Поставив корзинку на кухне, он снова поплёлся к своему любимому креслу. Жена раскатывала тесто, искоса поглядывая на него.

— Ну что, старый, — ехидно забурчала она, когда Кузьмич жадно пил из железного ковшика. — Произошло твоё чудо?

Кузьмич повесил ковшик на гвоздь и нахмурился. Внутри всё ещё шевелилась уверенность, что произойдёт что-то необыкновенное, что вообще сегодняшний день необыкновенный, но доказывать жене что-либо, желания не было. Он только тихо и неразборчиво буркнул и ушёл в зал.

Включив телевизор, Кузьмич завалился в кресло и шумно вздохнул.

— Да, день закончился, а ничего необыкновенного. Никакого чуда. Может подвело меня нутро?

Кузьмич уже было хотел с этим смириться, но тут до его стариковского слуха дошло о чём говорили в телевизоре. Кузьмич удивлённо поднял глаза и уставился в экран.

— Нам стало стыдно перед нашими пенсионерами, — говорил с экрана президент, не глядя в камеру, словно ему и вправду было стыдно, — И мы приняли решение больше не надсмехаться над ними, и проиндексировать пенсию не на какие-то жалкие семь, десять, или скажем пятнадцать процентов, как мы до этого поступали, а увеличить её на вполне обоснованные и необходимые пятьсот процентов. Также мы приняли решение заморозить тарифы на основные…

Рот у Кузьмича непроизвольно открылся, а глаза медленно полезли из своих законных орбит. Он почувствовал, как убыстряется сердце.

— Вот же, вот, — прошептал он, и резко вскочив, бросился на кухню.

Жена от неожиданности ойкнула и сделала два шага назад.

— Ты чего это, ирод? — испугано спросила она, держа на всякий случай перед собою скалку.

А испугаться было чего. Глаза Кузьмича увеличились едва ли не вдвое, руки возбуждённо дрожали, правый уголок рта нервно дёргался.

— Говорил тебе, что сегодня необыкновенный день?! — закричал Кузьмич, победоносно глядя на жену. — Говорил?! А ты всё — с ума сошёл старый, с ума сошёл старый. Тьфу. Моё нутро никогда меня не подводит!

— Ты чего это, чего? — жена сделала ещё шаг назад.

— Чего, чего, — передразнил Кузьмич. — Вот с утра чувствовал и на тебе, случилось.

— Да чего случилось-то? — крикнула жена, не выдержав напряжения.

— Чудо случилось, Нюська! — закричал Кузьмич — Самое настоящее чудо!