Рассказы

Радов Егор

 

Я И МОРЖИХА

Устав от беспутного одиночества и неудовлетворенных страстей, я женился, и, кажется, вышло довольно удачно. Невозможно же всю жизнь жить одному, можно умереть со скуки, но, с другой стороны, женщины страшно отталкивают своими вечными претензиями, своей плохо скрываемой глупостью и назойливым стремлением казаться прекрасными и талантливыми. И все же я женился и не жалуюсь, напротив, я очень рад. Мне даже кажется, что я достиг идеала в супружестве и моя жизнь представляет из себя полную идиллию. Вначале были некоторые неполадки, но теперь — все отлично.

Моя жена — моржиха из московского зоопарка, я украл ее оттуда и взял на содержание. Мы живем вместе уже целый год, и я еще никогда не был так счастлив. Как только я увидел ее в зоопарке, когда она вылезла на берег из грязного прудика, где она до этого бултыхалась, я сразу же понял, что здесь я найду свою судьбу. На ее мощных усах застыли капли воды, клыков почти не было, как у девочки: она отфыркивалась и хрипела, коричнево-розовая кожа лоснилась, сминаясь в складки, и слегка колыхалась от толстого жирового слоя. Она перевернулась на спину, зевнула, как-то хрюкнула и раздвинула нижние ласты, устроив мне такой стриптиз, который мне еще не приходилось видеть. И я понял, что я погиб, я чуть не умер от страшного желания, а она, словно разгадав мои мысли, перевернулась обратно на живот и нырнула опять в свой вонючий грязный прудик с мелкими льдинами.

Я влюбился в нее, я не мог спать, не мог ничего читать, писать, ни о чем думать. Наконец я решился и украл ее. Но когда я привез ее домой, мне стало ясно, что поместить ее некуда. Она лежала посреди моей квартиры на ковре, воняла чем-то липким и гнусным и жалобно кричала.

— Успокойся, моя милая, — сказал я ей, — не надо кричать, любимая…

И тут она обгадила мой ковер, а потом облегченно поползла куда-то вперед. Я решил уложить ее в ванну, но она не умещалась в ванне. Тогда я взгромоздил ее на кровать. Поскольку наш брак еще не был заключен, я не стал приставать к ней с гнусными предложениями, а закрыл к ней дверь и ушел спать в другую комнату, хотя всем сердцем был с ней. Посреди ночи раздался страшный вопль. Я сразу проснулся и побежал в комнату, где была моя любовь.

Она лежала на кровати, задрав ласты. Из ее рта сочилась какая-то вонючая слюна, или сопля, усы нервно дрожали. Она тряслась, словно пытаясь извиваться, и орала.

— Послушай, — строго сказал я ей, — если ты так будешь орать, то я еще подумаю, брать ли тебя замуж. Да, я люблю тебя, но что значит любовь в наши дни? Да, ты глупа, как пробка, это хорошо; да, ты не вставишь мне лишнего слова, но зачем же так орать? Мне нужна жена, чтобы она вообще рта не раскрывала, понятно?

Но моржиха не слушала моей тирады, продолжая кричать так, что я уже подумал, не сбегутся ли соседи, особенно секретарь горкома, живущий надо мной. И я понял, что придется ей вырезать голосовые связки, иначе она будет орать все время, а такая жена мне не нужна. Мне нужна жена, молчащая как рыба. Я бы, может быть, женился на рыбе, но с ней почти невозможно жить половой жизнью. В дни моей молодости я увлекался всякими врачебными штучками: курил марихуану, колол морфий и тому подобное — и я решил провести операцию сам. Но я не живодер, я решил усыпить мою моржиху — спи, красавица!..

— Потерпи, моя хорошая, моя родная, — говорил я ей, наклоняясь со шприцем в руке, — сейчас укусит комарик, и все.

Но оказалось, что на комаров ей глубоко наплевать, и все эти уколы ее не волнуют. Мой шприц еле-еле продырявил толстую кожу и увяз в слое жира. Моржиха на это никак не отреагировала, только слабо, невыразительно рявкнула.

Я попробовал шприц для лошади, но и он был слишком короток. чтобы пройти сквозь кожу и этот проклятый жировой слой, а я считаю, что вводить лекарство надо исключительно в плоть. И тогда я взял шприц для лошади и засунул его ей иглою в горло. Моржиха взвизгнула от боли и страха и бешено дернулась, проколов себе небо. Я сразу же нажал на шприц и. двинув ей лошадиную дозу сильнейшего снотворного с новокаином, выдернул его. Ответом мне был фонтанчик крови изо рта моей ненаглядной. Она посмотрела толстыми выпученными глазами на свою кровь, которая сочилась сейчас, словно молоко из перевернутой детской бутылочки с соской, напряженно вздохнула и затем резко выдохнула воздух, успокоено замерев. Я понял, что она обгадила мне всю постель. Но ради моей любви я был готов на любые жертвы.

Когда она окончательно заснула, я вырезал ей ко всем чертям голосовые связки, но оставил язык, чтобы она могла нормально есть и глотать. Затем я наложил швы, остановил кровотечение, вмазал ей морфия, чтобы она ловила кайф, и привязал ее к кровати.

— Бедная ты моя, бедная, — сказал я, склонившись над ней. Я чуть не расплакался, увидев ее, всю исполосованную скальпелем и в бинтах. Я даже на мгновение засомневался, люблю ли я ее, но потом я отринул сомнения.

— Спи, моя радость, усни, — жалостливо проговорил я и ушел к себе.

Рана заживала почти неделю, но все это время моржиха вела себя тихо и спокойно, потому что я избавил ее от нужды кричать. Только иногда она напрягалась, как будто ей пучило живот, пытаясь издать хоть какой-то звук, но потом, понимая, что это невозможно, она замолкала. И наконец этот ужасный рефлекс — говорить — исчез и больше не появлялся.

И когда я снял с нее швы, я решил оформить наш брак. Я изготовил свидетельство и однажды утром, купив бутылку шампанского и пару золотых колец, явился к моей возлюбленной. Тут я вспомнил, что нужно свадебное платье, иначе что же это за свадьба? Я купил его, пришел домой и стал тут же надевать на свою милую. Моржиха сипела от негодования, но ничего не могла сказать. Я напялил на нее фату. накрасил ей усы, так, что они из грязно-белых превратились в красные, отошел на пять шагов и, посмотрев на нее, восхитился ею. Ну и жену я отхватил себе! Толстая, дородная, ничего не говорит, сексуальная, в общем, красота.

И я торжественно объявил:

— Хотите ли вы выйти за меня замуж? Но она молчала, выпучив на меня огромные, как у бегемота. глаза.

— Я думаю, вы согласны? Тогда подпишитесь вот здесь.

Я подал ей бумагу, но она отмахнула ее своей ластой. На бумаге появился перистый отпечаток.

— Ну вот и все, — удовлетворенно проговорил я, подписался тоже и надел на палец кольцо. Затем я одел кольцо на один коготь моржихиной ласты.

Но она дернулась так, что порвала платье.

— Ну зачем же это? — укоризненно проговорил я. — Теперь мы — муж и жена. Надо поцеловаться.

И я с вожделением прикоснулся к ее усатому рту, схватившись руками за клыки. Усы больно кольнули меня, но этот поцелуй любви все равно опьянил меня, словно волшебный сок.

Я открыл ей пасть и влил туда шампанского. Потом я выпил сам.

— А теперь нам пора идти опочивать, — сказал я.

Я задернул шторы и стал ее раздевать. Я медленно расстегивал ей платье. Она помогала мне судорожными движениями своих ласт. Я снял с нее фату.

О, моя любовь! О, светлый миг!

Голую и розовую я положил ее на кровать. Она уставилась на меня непонимающе. Тогда я разделся сам и залез к ней. Я набросил на нас одеяло.

И я добился ее!

Не могу сказать, что она страстная и опытная, но я также не могу сказать, что она — девственница. Меня это сильно возмутило: кто мог быть с ней до меня?! Зачастую у меня было ощущение, что со мной лежит бревно, а иногда мне казалось. что я утону в ней. И все же я был счастлив.

И как было прекрасно, когда я ушел в свою комнату, оставив ее лежать и засыпать в одиночестве, — она не сказала мне ни слова, никаких дурацких женских требований, признаний и тому подобное, которые мешают нормальному сну и вызывают отвращение. Я заснул, как ангел, и проснулся на следующее утро в блестящем расположении духа.

Я покормил ее рыбой, позавтракал и ушел гулять.

Вот так я и живу с моржихой уже около года. Я счастлив. как никто другой. Дни проходят, а я не устаю радоваться своему правильному решению. Недавно мой один друг сделал мне в холле небольшой резиновый бассейн, я налил туда воды и запустил мою дражайшую половину. Когда я ничем другим не занят, я влезаю туда и плаваю с ней туда-сюда, туда-сюда… Потом мы занимаемся любовью. Один раз она меня, правда, приняла за какого-то хищника и начала кусаться. Но затем ее агрессивность прошла и сменилась восхитительной нежностью.

Она не скажет ни слова, никогда не нарушает мой покой: когда я хочу ее — я получаю ее, когда не хочу — я посылаю ее подальше. Я могу говорить ей все, что угодно, она же не поймет, она же глупая, как пробка, и этим мне нравится все больше и больше. Когда я хочу выпить, я напиваюсь, и ей это все равно. Когда я хочу изменить ей, я привожу к себе домой пару проституток с улицы, и она даже этого не замечает. Хочу любить — люблю, хочу ненавидеть — ненавижу. Я не даю ей денег, она не заставляет меня делать карьеру, она просто живет и молчит. Плавает в своем бассейне, и для нее в этом мире все прекрасно. И для меня тоже.

И неужели кто-нибудь думает, что наш брак — не самый лучший и что существует более скромная, более приятная и более удобная жена, чем моя?

1980

 

ХИМИЯ И ЖИЗНЬ

Невесело и занудно проводить зимние вечера в стране объективной реальности, сидя в омертвелой кухне поздним временем трудового дня, когда граждане спят, словно заткнувшиеся фонари в задушевных поселках Сибири. Свет горит гнусно-желто, огонь страстей кипит в молодом яростном теле, которое словно просится на вертел, или под танк, — но все мертво в этом мире для порочных бездельников, которые принуждены геморроидально располагаться на табуретках, раскачиваясь взад-вперед в ожидании перспектив.

Двое из них, выкуривая четвертую сигарету за последнее время, прихлебывали рыжий чай и смотрели друг другу в глаза, забавляясь увиденным. За окном чернота зияла красным сигналом. Но нет — это был не флэт, то была всего лишь кухня с бабушками в задних отсеках квартиры, развлечений не предвиделось в эту ночь, и можно было только во снах и грезах черпать реальность дырявым ковшом — жизнь погибала в лишних людях, воскресая на стройках, заводах, взводах и райкомах.

— Я хочу веществ внутрь, — сказал один из молодых людей, качнувшись на табуретке. Он был насмешлив и оптимистичен, прокуренные глаза лукаво глядели в чай. — Поищи чего-нибудь такого.

Второй друг молча встал, мучительно осмотрел свое белое тело внутри рубашки, с удовольствием отметив взрослое оволосение груди и осоловело направился к шкафу.

— Я хочу на вечеринку, — сказал он.

— А, — ответил ему друг, безнадежно уставившись на телефон, — никаких вечеринок нет. Давай лучше проведем викторину: "влияние химических веществ на организм человека".

— Это интересная викторина, — ответил другой. — Но я бы с большим удовольствием провел бы сейчас исследование на тему: "влияние опиатов на организм человека" или же "влияние галлюциногенов на организм человека".

— Это банально. Гораздо лучше изучать вещества, еще не исследованные в достаточной мере. Наука нам спасибо скажет.

— Я не знаю, что она нам скажет, но это опасно.

— Опасности щекочут нервы. Вперед!

Они оба подошли к шкафу и открыли его, вытащив ящичек с семейными лекарствами. Отдельные старые таблетки пожелтело валялись на дне, переживая свою золотую осень.

— Итак, посмотрим, — сказал один из них, предвкушая разнообразные эффекты. — Что здесь есть… Посмотрим по порядку… Верошпирон… Что это такое?

— Я не знаю. — сказал ему друг. — Это то ли мочепускательное, то ли от давления.

— Не подходит… Панангин?

— Не знаю.

— Папаверин?

— Это опиат, но не имеющий наркотического эффекта. По-моему, он расширяет сосуды.

— Отлично! — сказал первый друг. — Для начала примем его. Начнем с пяти.

Он вынул десять таблеток, и друзья немедленно их съели, перемалывая зубами жесткий субстрат лекарства. На вкус оно было не очень мерзким.

— Запьем, — сказал один из них, и они начали быстро пить чай, ликвидируя остатки папаверина из своих зубов.

— Ну вот и все.

Пять минут они молчали, глядя прямо перед собой. Тело почти не реагировало, химия, по всей видимости, оказалась слабее. Наконец один из друзей сожалеюще развел руками сокрушенно промолвил:

— Не пойдет! Еще по пять!

Папаверин был немедленно доеден, и пустая пачка обиженно смотрела на людей, стремящихся жить.

— Ага! — зарычал один друг, подпрыгнув вдруг к потолку, оскалив свой рот наподобие пасти.

— Ага! — попытался повторить его жест другой, но поскользнулся, упал на паркет и вдруг начал быстро чесаться по всей протяженности своего тела семенящими движениями пальцев.

— Да-да, — согласился первый друг, онанируя ногтями шею и грудь. — Особенно вот здесь.

— А тепло внутри…

— Ой! — вдруг вскричал друг. — Затылок…

— Верно.

Все еще почесываясь, они подошли к ящику с лекарствами и снова склонились над ним, словно надеясь на лучшее в этом худшем из миров, потом стали извлекать новые блестящие этикетки с именами лекарств — но мозги уже не могли рассуждать трезво, в тела друзей прочно и основательно вселялся болезненный задор, и они со смехом обсуждали дальнейшие варианты.

— Я предлагаю, — торжественно сказал один, — что теперь я употреблю одно неизвестное лекарство, а ты — другое…

— Хорошо.

— Вот эти две упаковки… Это у нас… А, какая разница. И это. Сперва по три.

— Очень хорошо, — пробормотал другой, нервно почесывая срамные места.

Они съели таблетки, допив остатки чая, и, успокоенные, свалились задницами на табуреты, пытаясь настроиться на лирический лад.

— Вот мы откроем новый наркотик… — говорил один друг, упершись руками в колени. — Поедем на Запад, запатентуем… Станем миллионерами… Поедем на Гавайи… Ой!

— Что такое? — быстро спросил друг. Один из друзей мучительно свалился под стол, напряженно схватившись за живот. Он бешено смеялся, постанывая.

— В чем дело?

— По-моему, вот это… Именно это и есть мочепускательное…

— Да? — испуганно проговорил другой.

Первый друг пулей вылетел из кухни в туалет, потом обратно, потом обратно и так далее, пока приступ не кончился. В то время как он все это делал, второго тошнило с балкона 12-го этажа прямо на сверкающий ночной город. Скорее всего он съел рвотное.

— Чего же делать? — кричал первый по дороге к облегчающему источнику.

— Не знаю…

Через полчаса все было кончено. Они сидели друг перед другом, смеялись покрасневшими лицами, попивая чай.

— Все это не правильно, — наконец сказал один. — Необходимо съесть чего-нибудь психотропного. Я знаю: это квадратные упаковки с оранжевой чертой.

Они доползли до ящика, корчась в животных болях. Один из них вынул две пачки с таблетками.

— Вот… Тазепам… Замечательно успокаивает нервы… То, что нам нужно… Пипольфен… Усиливает эффект… Это проверенные, замечательные колеса. По пять каждого…

— Давай.

Дрожащие пальцы неторопливо отсчитывали таблетки — белые и синие. Зубы болели от твердых предметов, как у детей после шоколадок. И все-таки организм принял новую дозу, которая последовала в желудок, готовясь атаковать кровь и мозг.

— Вот так, — многозначительно сказал один из друзей, когда они расслабленно уселись на табуреты, готовые к новым ударам тяжелой судьбы.

— Неужели и сейчас нам не повезет? — сказал второй, добрым взглядом рассматривая трещину в потолке. — Как мне хорошо…

— Ага… — умиротворенно порадовался первый друг, облокотив голову об стенку.

— Аааа, — забился первый друг в блаженных сетях кайфа. — Мы летим вверх и вперед…

— Вверх и вперед… — повторял за ним его друг.

— И вдруг — бамц!

Он упал на пол. Что такое, что такое, что происходит, где Марья Ивановна, где Кочубей… Его друг удалялся от него вдаль тысячами смыслов и видений, вечность в виде большой белой крысы уселась у него на носу. По паркету забегали мраморные слоники, в голове методично пульсировала кровь. Его друг начал чернеть.

— Что ты делаешь? — с пола спросил его первый друг. Другой же чернел и покрывался щупальцами. Потом он поднял рукав своей руки — она вся почернела и стала сухой, словно щепка. Он схватился за нее другой рукой — и она отвалилась на пол, легко переломившись с треском.

— Конец руке, — сказал он. — Теперь я точно не пойду в армию.

— А как же рука?

— Вырастет новая.

Полчаса прошло вне времени, когда они наконец открыли глаза и посмотрели друг на друга — все было нормально, зрачки точно желтки растеклись по всей поверхности глазных яблок, они выпирали из-под век, подрагивая на ресницах: бледность сияла на лицах, но душе было смешно.

— Так где же твоя рука? А? — спросил друг своего друга. — Так это был глюк?

Они рассмеялись, в такт вибрируя дрожащими пальцами.

— Да, — серьезно ответил другой друг. — Это был глюк.

— А вообще вот эти последние средства…

— Ничего. Я пойду спать.

— До свиданья.

Первый друг проводил второго до двери, чтоб он отправился на свой этаж ночевать и продолжать жить в грезах, пока нам осталось хотя бы это. Он закрыл дверь и чмокнул ключом, поворачивая его в замке. Петухи еще не пели, но было уже рано, духовно пустой дом тревожно готовился к новому трудовому дню.

Друг отошел от двери, путаясь мыслями и чувствами. Дрожь пробила его насквозь — он не смог бы спать, чтобы отдохнуть от экспериментов над собственной жизнью.

— Я приму снотворное! — решил он, выискивая радедорм среди россыпей химической помощи человеку в минуты плохого настроения.

— Все это несерьезно! — громко усмехнулся он, заглатывая пачку внутрь себя. — Завтра я высплюсь хотя бы нормально… Химия все-таки не страшна человеку как носителю духовной силы…

Он пошел вперед к своей кровати, тупо осознав, что на мгновение стал совершенно нормальным, готовым к новым путешествиям во славу разума.

Но не дойдя и двух шагов до туалета он умер, упав на безмозглый паркет, и воскрес только в день Страшного Суда.

1984

 

ИСКУССТВО — ЭТО КАЙФ

Мне хочется плакать, когда я листаю зарубежные журналы, посвященные сексуальной жизни в иноземных краях, которые где-то наверняка располагаются на нашей планете. Мое мальчишеское мужество рыдает в снежную ночь, когда я вижу перед собой лоснящееся бумажное тело, которое возлежит на осыпанном бликами морском берегу, где танцуют кукарачу едва одетые особи «гомо», и когда они открывают свои части тела, переступив через одежду, как через кровь, или лимфу. Я всегда вижу в этом победу — когда под сдернутыми трусами оказывается именно то, чего ждешь; я вижу в этом строгую гармонию нашего мира, в котором космос победил хаос.

Мне уже почти тринадцать лет, но я хорошо сохранился для этого возраста. Девушки не смотрят мне вослед, поворачивая, словно совы навстречу опасности, свои головы: и мне стыдно быть мальчиком в обществе девушек и женщин, и душа моя рвется в Париж, где возможна занятная игра в «дочки-матери», и где маленький мальчик может обладать роскошной зрело-женской природой.

Начальник мамы Ильич, с которым она познакомилась в Швеции на приеме но поводу поддержки стран Азии Эфиопией (где также был замечательный член эфиопского комитета Оссеуйле Куйле Жол, которому оттяпали его гордость в девическом возрасте по обычаям здешних мест, но которую ему починили в Японии, в результате чего он осуществил свои многолетние грезы), сидел у меня на кухне, попивая кофе после душа, и сверкал своими очками, в которых отражался огонек его западносторонней зажигалки, в то время как я рассматривал порнографический журнал.

— Стариканчик! — сказал он мне, хлебнув кофе. — У нас за это дают сорок лет каторжной тюрьмы!

Я смутился. Я вздрагивал. Я загорался. Я гас.

— Русская шутка! — ухмыльнулся Амилькар Ильич, отбарабанив что-то китайское на своем чемодане. — На самом деле всего лишь — семь, мальчонок, поэтому — живи, ребенок, смотри, зайчонок! Хорошо, что в Советской стране таких журналов нет!

Я пошел и плюнул с балкона. Я стоял и думал: "Есть ли жизнь на обратной стороне Земли?" Потом я понял, что это западентально для пионера.

Вечером Ильич и мама пели песню про мороз. Я не знал, украинская ли это, белорусская ли песня, но она мне не нравилась. Я хотел красивых и мягких женщин. Я хотел женщин. которые не общаются и не смеются, а только лишь занимаются любовью — желательно со мной. Я просто хотел женщин. Хотел женщин а приори. Женщин, которые женщины и все — больше ничего не требуется.

ИЛЬИЧ (разусанив бородку, забивая трубку). Мальчику нужно, уже пора! Ребенок должен познать уже любовь! Дорогая — ты не задумывалась об этом? Он, наверное, уже занимается онанизмом? В наш век это немудрено. Першинги заслонили собой женскую жопу. Рейган писал, что вырубит все женское население Союза за пять минут. Тем самым, он хочет, чтобы мужчины повесились.

МАМОЧКА. Но ведь это еще ребенок! Но ведь это еще ребенок! Но ведь это еще ребенок! Я не позволю говорить слово «жопа» при детях!

Мы сидели втроем, я пил джин и тоник. Ильич говорил, что в Алжире — жарко, в Гренландии холодно. Мама сказала, что Афанасий Салынский стал носить мятый пиджак. У меня случилась эрекция. Я пил коньяк. Ильич снял пиджак, мама застегнула ширинку, я кашлял.

Он появился в среду, принеся мне подарок в огромном ящике. Моя мама была членом Мира, и поэтому отсутствовала в Узбекистане. Ящик был завязан красивой ленточкой, я потянул ее за конец, и коробка распахнулась, обнажив искусственную японку, которая стояла передо мной в одном белье с вечно соблазнительном лицом. Она была совсем девочка — мне под стать: и ее все-таки женственная фигура задорно приглашала к односторонним занятиям, для которых не нужно ходить в кафе, или клянчить плоть на остановках автобуса, или метро. Я расцеловал Ильича, почуяв дезодорант на его лошадиных усах. Ильич прослезился, подтянул кепку на макушке и уехал в аэропорт — встречать габонских спортсменов.

Я был один, прыгал по квартире, пускал слюни и уничтожал картон, чтобы узреть наготу века НТР! К женщине прилагалась книжечка, но она была на японском. И я взял, наконец, ее тело и медленно понес на свое ложе — она была теплая, молчаливая и покорная, батарейка была рассчитана на два года: глаза ее горели, и она смотрела на меня со всепроникающей любовью. Ее нежные ноги прикрывал пеньюар, и я стал медленно раздевать ее — я впервые раздевал женщину — и она была заранее готова ко всему, она заранее была согласна на мои любой каприз!

— Вот тебе! — громко вскричал я, с размаху ударив ее по щеке: я бил в ее лице всех девочек, которые плевали мне вслед и смеялись надо мной, издавая все равно соблазнительный запах дешевых духов: я бил всех своих будущих любовниц, которых мне придется бросать, которых мне придется соблазнять, которые будут плакать в мое плечо перед тем, чтобы сказать очередную глупость возвышенной ночью; я бил в ее лице свою будущую жену, которая не сможет исчезать тогда, когда нужно, и появляться тогда, когда я захочу ее использовать как любовницу: я бил свою маму, радуясь извращению Эдипова комплекса: и я сразу победил ее женскую природу — ведь я должен быть сильным и мужественным: жаль, что получив женщину, я забыл купить хлыст!

Но она не среагировала никак на мой дерзкий шлепок — она все так же улыбалась мне, будто между нами ничего и не было! Я целую ее сухой рот, щекочу ее резиновое ухо — она не запрещает мне ничего: мне больше не нужна девочка Лена, которая не хочет целоваться, хотя это всего лишь начало.

Я бросился на нее со всего размаху, шарнирно обнажив ее кожаную плоть — боже, неужели же меня никто сейчас не видит, и никто не смеется над тем, что я делаю? Сейчас я должен стать мужчиной, но как же, в конце концов, это делается, друзья? Наверное, нужно руководство, иначе я не соображу, что к чему.

Но, тыкаясь в новую реальность, не в силах сломать стену и открыть дверь, как ни странно, это была именно Она, когда воспылав неким электромотором, и шепнув некоторый звук, она направила меня в правильное русло, где я сразу же почувствовал себя уверенным человеком. Она смотрела на меня нежно, ничуть не обижаясь моей детской неопытности: она только сделала свое дело, и даже улыбнулась, когда я наконец научился управлять самим собой. Великое удовольствие росло по мне, как цветок: имея ее, я имел всех своих знакомых девочек, я имел всех своих будущих любовниц, я имел, наконец, свою маму, наслаждаясь свершившимся Эдиповым комплексом, я имел оживленной волшебной палочкой, чудесный, лакированный западентальный мир, который сиял бриолиновым блеском журнальных страниц: и больше того — я имел Весь Мир, чьим членом была моя мама и ее добрый начальник Амилькар Ильич!

Потом я отвалился от нее, почувствовав себя крепким мужиком, рядом с которым лежит кинозвезда. В этой жизни нужно пользоваться только самыми лучшими вещами, поэтому, зачем мне нужна девочка Лена, которая неизвестно, чем хороша, если есть Джина Лоллобриджида? Мы рождены для счастья, ведь на это указывал даже Христос, который говорил в "Евангелии от Фомы", что все вы, мол, думаете о каком-то царстве небесном, а на самом-то деле, это царство уже давно наступило!

МАМА. Ребенок гол! Ребенок гол! Ребенок гол! Что это за девка?

Я. Мамик, это — Ильич.

МАМА. Только не забеременей. Я привезла узбекский коньяк. Меня все любят. Сам Председатель Земного Шара специально проснулся на заседании, когда я произнесла по-узбекски: "Рахат! Саодат!"

Я. Мама, я стал мужчиной.

МАМА. Это похвально. Только учись хорошо.

Вошел Ильич, поднеся пасхальный кулич. Так же вошел габонский негр с вьетнамцем. Мы пили узбекский коньяк, я же все время отлучался к моей любимой Лоре (пусть она получит такое имя!).

И я напился, и заснул с ней в обнимку. С тех пор я живу с ней. и очень счастлив. Мне больше не нужно никаких женщин. Сейчас у меня сидит Лена с каюром, но меня раздражает ее родинка за ухом. Ее не слишком тонкая талия. Ее не совсем правильная грудь. Лора стоит и гардеробе, и совсем не переживает, если я вдруг ей изменю. Я думаю, что это ей даже понравится. А потому мне даже и не хочется ей изменять. Интересен запретный плод. Верность же — это мудрость ИМУЩИХ.

ЛЕНА. Коля, давай поцелуемся!

Я. Давай, Ленок.

Мы поцеловались. Она чуть не откусила мне язык. Но я все равно возбудился, и тут же побежал в свою комнату, так как мы сидели на кухне, как и всякая интеллигенция, достал Лору, и удовлетворил с ней свое желание.

После этого я успокоился и побежал назад — беседовать с Леной и пить с ней кагор.

ЛЕНА. Коля, давай еще поцелуемся, а ты меня при этом… приласкаешь.

Я. Конечно, Ленок.

Мы так и сделали. Ее тело оставляло желать лучшего, но все же было ничего. И я возбудился, и поэтому пошел в свою комнату — к Лоре. Когда я закончил, я снова пришел на кухню.

ЛЕНА. Коля, а давай, ты меня… еще сильнее приласкаешь!

Я. О чем разговор. Ленок.

Так мы и поступили. Пришлось немного раздеть ее. Когда я это сделал, я увидел, что она вся дрожит. Это на меня очень сильно подействовало, и, конечно же, я сразу возбудился. А возбудившись, я тотчас побежал осуществлять это с Лорой, чтобы можно было дальше продолжать наши беседы с Леной. Потом, я снова пришел на кухню, и вдруг обнаружил совсем голую Лену.

ЛЕНА. Коля, давай с тобой…

Я. Ну а как же? Все ясно. Сперва поцелуй, а потом — последствия.

Я попытался представить, что это Лора, но она не была столь послушна под моими руками, а кроме того, она оказалась девочкой — а я был слишком удовлетворен, чтобы решиться совершить роковой шаг в ее жизни. И мы поняли, что совсем не подходим друг другу. Она оделась и сказала мне:

— Прощай. Коля! Я никак не думала, что ты — импотэнт!

Она ушла, а я подумал: "Жаль. Но ладно". И я вспомнил ее прерывистое дыхание и зажмуренные глаза, и конечно же, возбудился. А возбудившись, немедленно пошел к Лоре, которая ни разу не сказала мне еще ничего обидного.

Так я и жил. Я возмужал и стал красивым мужчиной. Мама обсуждала со мной сексуальные проблемы, попивая джин. Но однажды счастье кончилось. Ее украли. Я плакал всю жизнь. Грязный Ильич в вельветовой рубашке подошел, закурив «Кэмел», и сказал:

ИЛЬИЧ. Сматывай удочку, малец-удалец! Девицу дали напрокат, ей цена — пятьсот рублей. Мой приятель занят сыроедением, ему тоже нужна ночная помощница, которая не скулит и не плачет!

Я. О, боже! Моя любовь! Моя жена! Невеста! Мать! Дочка! Сестра!

Но все было тщетно в этом худшем из двух лучших миров, которые имеются у нас в наличии. Лору увезли нехорошие люди, словно Констанцию, в зашторенной черной «Волге», а я навсегда остался безутешен.

Прошли годы. Сейчас я — почти седой и злой мужичок — сижу на скамейке и размышляю о жизни. Я — кандидат в члены Мира, и иногда выберусь в Алжир, или Того, но нигде нету моей любимой, бедной, прелестной, неувядаемой женщины! Любовь мне опротивела с детских времен, и я ни разу больше не прикоснулся к женскому телу — мне не нужны суррогаты! Мне нужна Она и только Она — мягкая, вечная, своя в доску; верная и молчаливая, она не имеет никакого изъяна, в ней все продумано лучшими умами человечества, она — Незнакомка, Жена, Женщина Сама по Себе: только с ней я могу быть счастлив, ибо она — это я, моя половинка, мой платоновский двойник, который я буду искать до старости, не зная отдыха, и не веря в смерть. Я сижу на скамье, наблюдая закутанных в пальто женщин, и по-стариковски посмеиваюсь над их не слишком тонкой талией, над их не слишком правильным носом, над их не слишком большим умом. А если он небольшой — не лучше ль, если б его не было вообще, но зато была бы тонкая талия, правильная фигура, вечный огонь в глазах и вечная молодость в искусственном теле?! Искусство вечно, а жизнь приходит и уходит.

И как законченный идиот, я жду своей командировки в Майями, которую мне дадут только тогда, когда я стану Действительным Членом Мира: и я жду ее, потому что там живет сбежавший от нас Ильич, где он ест щи на вершине небоскреба, вспоминает узбекский коньяк и насилует женщину моей мечты. Я приеду, вытащу смертельный револьвер, который я куплю у своих арабских друзей, и заставлю ею отдать мне мою дорогую — мою самую лучшую, незабвенную и нестареющую Ее — мою Незнакомку, — мою Лорину!

1984

 

Я ХОЧУ СТАТЬ ЮКАГИРОМ

Софрону Осипову

Хеджо! Устав от вяленой моральной жизни, в которую погружен развратный и гнилостный городской житель, я понял, что мне надоело быть белым человеком. Мне надоело одиночество пустых комнат в темноте своего дома, где хочется терзать живую плоть, но бьешься головой в стены, или сидишь на теплой небольшой кухне, размышляя о том, что завтра будет день опять, в то время как душа изнемогает от темных желаний и рвется на черный Север, где можно достичь края земли и выкрикнуть в разноцветное небо какой-нибудь короткий торжествующий вопль вместо длинной умной беседы. Иногда мне кажется, что я рожден не для того, чтобы разговаривать, а чтобы вопить. Я могу часами стучать по столу, как по барабану, погружаясь в мрачную медитацию первобытных существ: и не хватает только ласковой полуголой жрицы со мной, чтобы она напела мне на ночь глядя скрипящую от своих дерзких и мучительных диссонансов, безумную песнь враждебной человеку Природы, которая засыпает тревожным урчащим сном и величественно ждет своих заклинаний, чтобы очнуться от спячки и горячим костром вознестись к скучному небу.

Когда я иду ночью через темный лес, мне хочется встать на четвереньки и ускакать в таинственный снежный простор, внутри которого, свернувшись калачиком, безмятежно снят медведи и землеройки: и мне хочется застыть там посреди животной тьмы, и жить, излучая свет голодных зеленых глаз, который, как удвоенный и падший нимб, словно фонарь, осветит мне мой жизненный путь.

Я не в силах сделать ничего нового. Второй Герострат вряд ли добьется своего, и кроме того, еще и глупо совершать поступки с таким элементарным смысловым наполнением. И все же, мне надоела моя характернейшая жизнь.

Я сижу в своей полутемной одинокой комнате, пью растворимый кофе и подсчитываю, сколько же мне еще осталось времени для жизни. В принципе, не так много — поэтому можно особенно не волноваться, пройдет само собой. Но не лучше ль все-таки сделать хоть что-нибудь, вместо того, чтобы так же, как и все вокруг, заниматься интеллектуальным давлением на окружающих, заставляя их мусолить разнообразные идеи, возникающие в твоей умной голове в то время, как она пьет виски и наслаждается приятной реальностью?

Меня интересуют и идеологические вопросы. И не могу я преодолеть существующее во мне от рождения отвращение к церквям, хотя я и признаю их величие и вселенский смысл. Я уважаю профессию священника, но в глубине души он наводит на меня ужасную скуку старославянскими словами и надрывным поведением. Я не люблю пасху, когда крестящиеся старухи своими выступающими задами оттесняют тебя к выходу, если хочешь ближе взглянуть на таинство, а мрачные субъекты, словно готовые растерзать твою изможденную долгим стоянием плоть, делают тебе злобные замечания, касающиеся местного этикета. Горящий лампочками лозунг навевает уныние, и вообще, все происходящее не вызывает никакого доверия — собрались и разошлись. Обескровленная, милая, приятная религия. А ведь когда-то Бог убивал целые народы!

И стою я в такой церковной толпе, и как будто хочется пробить эти сковывающие свою суть толстые соборные стены и, уничтожая твердым лбом ограничивающий простор купол, вылететь вверх отсюда — в холодную и сладкую бесконечность.

Впрочем, все это только мелкие причины моего истинного желания — желания стать юкагиром. Юкагиры — маленький, затерянный в северной тайге народ, сейчас их насчитывается где-то человек триста, или четыреста, и они честно вымирают, вырождаясь и не приемля нового времени. Возможно, они все болеют сифилисом, который передается из поколения в поколение, но все же они — люди и. может быть, даже лучшие из нас, поскольку их мало, и они чем-то напоминают больше тайное общество со своим языком и верой, чем народ с территорией и армией. По крайней мере, юкагир интересен уже тем, что он — юкагир. А чем интересен московский живописец, если, конечно, он — не великий художник? Я думаю, что все его мировоззрение не стоит одного слова юкагирского шамана, а вес его творчество — одного юкагирского рисунка. История вершится на наших глазах, и, может быть, именно юкагир говорит нам истину, поскольку он выкрикивает ее на пороге гибели своих людей и своей тайны, и, черт возьми, если б я был богом, юкагир представлял бы для меня больше интереса, чем банальный православный или католик.

Так или иначе, может быть, необходимо начать спасение вымирающего народа юкагиров: нужно освежить их кровь, нужно дать им поддержку, нужно провозгласить клич нового социального движения — "В юкагиры!" — и неужели не найдутся честные люди, которые бросят своих скучных жен, глупых детей и немощных бабушек и возрадуются великой возможности стать полностью иным человеком?

Быть может, я, который готов разделить трудности и радости бедных болезных юкагиров, буду истинным христианином; может, в этом есть высшее сострадание к человеку — твоему ближнему, чему нас учил Христос? Ведь видел же Франциск Ассизский во сне, как он обнимает прокаженного, который превращается в Христа, почему же я не смогу увидеть Христа в бедной юкагирской женщине с провалившимся носом, когда она со стоном и заклинаниями будет дарить мне свою первозданную любовь? Неужели же я не буду любить ее на самом деле? Мне будет плевать на ее тело — я буду видеть ее несчастную, некрещеную душу, которая гибнет в потемках мрачной тайги и вымирает из-за нашествия новых трансцендентных верований, и я отрину в себе свою белую гордыню, и мороз навеки соединит наши тела, и мы застынем в блаженном, никем не оцененном поцелуе, как у Родена, и последующие поколения людей, откопав нас через миллионы лет, может быть, скормят нас своим собакам, и на миг наши тела оттают, и северный дух сойдет на землю и спасет наши нетленные сущности от позора!

Все решено, все решено, назад пути нет, и куплен билет, и самолеты увезут меня в тундру, где я скроюсь навсегда. Но пока что останутся некоторые формальности.

Я прихожу в институт красоты, я одет в изящный костюм, и французский одеколон приятным ароматом окружает мое лицо и шею.

— Что вам нужно? — говорит мне прекрасная блондинка с вишневым ртом: на ней белый халат и черные чулки.

— Я хочу быть юкагиром! — говорю я и подмигиваю ей.

— О, — улыбается она в надежде на продолжение. — А кто это? Вы и так красивы… Даже очень.

— Я знаю, — смущенно говорю я. — Но я хочу быть некрасивым. Я хочу поменять расу. Мне нужно стать монголоидом северного типа. Узкие глаза, приплюснутый нос — в общем, вы понимаете…

Она остолбеневает и смеется.

— Вы издеваетесь надо мной?

— Нет, хотя и да. Вы мне не нравитесь. Могли бы, работая в институте красоты, немножко и о себе подумать.

Это очень невежливо, но мне — будущему дикарю — плевать на вежливость, пора ведь и привыкать к иным манерам. Кроме того, это было последнее средство уговорить ее — и вот уже меня везут на операцию, и очаровательная блондинка потирает руки, предвкушая, что она со мной сейчас сделает!..

Мои белые волосы я просто-напросто крашу, и вот я почти уже северный азиат: как хорошо, что я захотел стать юкагиром, а не негром, это было бы намного сложнее устроить.

Юкагирский язык я не буду учить в принципе. Во-первых, там нету письменности, а во-вторых, я заново рождаюсь, поэтому я буду как неразумный младенец — пускай меня учат всему, и пускай первые свои новые слова я узнаю от их подлинных носителей, для которых ничего не значит то или иное имя. Итак, первое время я буду немым юкагиром, даже — учеником юкагиров.

Я боюсь — возьмут ли они меня к себе, оценят ли мою жертву и подлинность моих порывов? Но ведь выходил однажды Маклай к папуасам, и все обошлось хорошо, а ведь он не захотел полностью принять их мир. В конце концов, все зависит от меня. Если мое желание абсолютно искренне и исходит из глубины моего сердца, то они почувствуют это и дадут мне в жены достойную, хотя я согласен и на самую последнюю девушку — ведь все-таки я не юкагир по крови, и поэтому среди них я — самый последний.

Но — прочь все сомненья! Я не беру вещей, я не беру денег, я не беру ничего. Быть может, меня примут за «чучуну», и тогда мне предстоит шататься всю жизнь но тайге, если я смогу там выжить, но я верю, что я пробьюсь к вам, о, юкагиры! Я сажусь в самолет, и какой-то якут обращается ко мне по-якутски — все-таки молодец эта прекрасная блондинка, я пошлю ей северные цветы в подарок за блистательную работу!

Я молчу и не отвечаю якуту. В настоящее время я — никто, я еще не юкагир. Но в отличие от многих, я уже знаю, кем я точно буду. А вы можете такое сказать про себя? После смесей всех наций и народностей, как можно точно утверждать про себя, какую именно национальность вы представляете? По меньшей мере, это глупо. Но все это старые вопросы. Когда я стану юкагиром, меня все это не будет волновать.

И вот, словно во сне, я вижу, как закончены все перелеты и долгие переходы: лиственничная осенняя тайга встает передо мной, словно бесконечная Вселенная, созданная непонятно чьим Богом; болотистые кочки покрыты небесной синевой от голубики, которая мириадами голубых точек заполняет всю почву под ногами: вдали летают утки и орлы, и я бегу с дикими воплями туда — я не боюсь заблудиться, потому что мне все равно, я забываю свой язык, я забываю свое имя и свои проблемы, я хочу кувыркаться, словно расшалившееся животное, я хочу стонать и визжать и молиться солнцу, потому что оно греет, я хочу выкрикивать заклинания, любить одну женщину и умножать семя моего народа, и вот я вижу в лесу каких-то диких и настоящих людей — и выкрикнув истинное приветствие, я бегу к ним.

Я хочу стать юкагиром!

1986

 

ИСТОЧНИК ЗАРАЗЫ

Я проснулся от солнца, повергшего мое тело под простыней в жаркое и потное состояние. Я вспомнил какие-то стихи и побежал на кухню принимать лекарства. Вводя себе в вену чудный раствор песцилина — препарата, изготовляемого из слюнных желез песцов — я ощутил прилив бодрости и веселья в своих больных членах. Сегодня должен был быть счастливый день — наша компания, состоящая из друзей и подруг, решилась развлечься немного: и я тоже был приглашен на вечеринку, собирающуюся у Марка, и предвкушал последневный разврат с чувством глубочайшего освобождения от окружающего постылого мира.

Промыв свой замечательный шприц, который я выиграл недавно в лотерею, я бережно погладил его и положил на специальную полочку. Затем я выпил еще пару таблеток какого-то нового средства, чтобы оттянуть смерть, повисшую надо мной, и пошел умываться.

В ванне мне стало смешно почему-то. Очевидно, таблетки, название которых я так и не посмотрел, обладали приятным побочным действием. Все же я намылился и даже, после всего, употребил дезодорант, который помимо запаха обладал еще свойством прижигать разные мелкие гнойнички и язвочки, выступившие на теле поутру, поскольку я не сторонник вставать по ночам и принимать что-нибудь, заглушающее их образование.

После всего можно было покурить немного — и я так и сделал, восхитившись неизменной сущности личной сигареты в руках, которая стерильна и сокращает жизнь всего лишь на три минуты. О, сигарета, сигарета! Если б люди только курили и пьянствовали, забыв о приятных дамах и любимом потомстве! Может быть, весь мир был бы здоров и весел сейчас! Не то ли предлагал и Толстой, считавший, что лучше спокойно умереть стареньким импотентом, чем прожигать безрадостную жизнь в качестве вечно озабоченного больного. Не зря лучшие его последователи, имея твердый дух, не раздумывая долго, отрезали себе свой вредный и заразный придаток!

Но люди оказались глухи, тем более, что опасались лишиться вместе с детьми и общечеловеческого будущего, хотя я думаю, что если б знали они, что за будущее ждет их сыновей и дочерей, то испытали бы неприятный позор и стыд и, наверное, просто бы вымерли по-тихому, завершив доблестную людскую историю достойным образом.

И я горжусь тем, что именно русская литература оказалась на высоте в данном вопросе! Онегин, отсылающий Татьяну, Печорин, не пожелавший почему-то овладеть княжной Мери, и прочие возлюбленные персонажи, из которых Павел Власов займет не последнее место, — все били в набат, в то время как гнусный Запад напряженно болел сифилисом и гонореей и, несмотря на это, продолжал воспевать блеск всяких куртизанок и милых друзей.

Все эти размышления можно продолжать вечно, и я совсем расстроился, ощутив совестливые мысли в своих мозгах. Тем не менее, сейчас нам и остался только добросовестный разврат, да и то урезанный донельзя в силу множественности смертельных недугов, и поэтому, скрипя зубами и проклиная все на свете, придется заниматься именно им, а совсем не желанной жизнью в семье или у станка.

Я подошел к столу и выпил стакан вина, чтобы не думать больше о судьбах всего человечества. В конце концов, поскольку я являюсь личностью, я имею право на личную жизнь и готов иногда перестать думать о народе, а подумать, возможно, и о себе самом, тем более, что очень люблю свою умную душу.

Я одел респиратор и герметический комбинезон, сохраняя под ним свой праздничный вечериночный вид, состоящий из яркой рубашки и банта, вместе с короткими зелеными штанами, и вышел на улицу. Вечером необходимо одевать полный комплект предохраняющей одежды, так как злые бактерии, погибающие от миролюбивого солнечного света, страшно активизируются во тьме. В общем, вероятность заражения на улице была бесконечно малой, но я не собирался платить милиционерам штраф за несоблюдение правил безопасности и вообще не хотел вступать с ними в разговоры, поскольку вечеринки были запрещены специальным указом радеющего о здоровье правительства, хотя все жители и даже менты не могли никак перестать заниматься этим единственно приятным делом в жизни. Туго застегнутый на молнии, я шел мимо плакатов, призывающих использовать новую модель презервативов, которые надеваются на все тело и являются просто неким тонким комбинезоном, а также мимо навязшего в зубах и глазах изречения, написанного почти везде, и гласящего: "Свежий воздух — источник заразы". Не знаю насколько это так. Например, мой друг Марк, к кому я направлялся в гости, никогда не использовал презервативы и противогазы, общаясь с женщинами, и постоянно вдыхал свежий воздух, совершенно не пугаясь новых болезней, но, возможно, ему уже наплевать, так как он, наверное, имеет полный набор всего, что настигло человечество в последнее время. Однако, он был всегда бодрым и свежим: и некоторые дамы пугаются одного только его вида, его мрачных глаз и незащищенных участков тела. И мы тоже немного боимся его и ждем его смерти, которая по нашим подсчетам уже должна была наступить, но почему-то задерживается, словно уважает его презрение к своей женской особе.

Я шел и вдруг почувствовал озноб — это просто приступ достаточно легкой болезни «волосянки», которая совершенно безвредна и выражается только в периодических ознобах, а иногда переходит в насморк. Заражение ею происходит от контакта волос, поэтому некоторые, особенно люди старшего поколения, бреются наголо, если они еще не лысы, или носят парик, поскольку им очередной приступ волосянки добавляет лишнюю неприятную секунду в и без того безрадостное существование.

Озноб прошел, и я продолжал свой путь. Обходя алчущих и страждущих жителей, которые просили что-нибудь съестное, я вошел в винный магазин. Продавец вежливо повернул ко мне свою противогазную голову. Я вытащил из сумки три месячных талона на водку и протянул ему. Он кивнул, выставляя бутылки, потом снял противогаз, продемонстрировав задерганное и насмешливое усатое лицо.

— У нас все чисто, — сказал он мне. — Хотя вы слыхали о случаях заболевания копцом — новой болезнью, завезенной из Польши? Заражаются прямо в домах, бактерии, как тараканы, проникают во все поры…

— Копец? — переспросил я, сняв свой респиратор.

— Да, копец. Заражение через воздух, смерть через два года. Завез какой-то еврей, его четвертовали вчера на площади Победы. Больных-то всех усыпили, но кто знает…

— Да все уже едино! — отмахнулся я. — А вы чем болеете?

— У меня клей в крови и СПИД.

— Тогда вам, конечно, есть чего бояться — лет пять-десять вы можете протянуть, если все будет нормально.

Продавец заулыбался, потом спросил:

— А что у вас?

И я, сделав страшное лицо, ответил:

— Да у меня ничего не было, а сейчас вот почему-то чешется левая ягодица.

Продавец резко помрачнел.

— Да это же копец и есть! — заорал он на меня, быстро надевая противогаз и выталкивая меня вон.

— Стоять! — крикнул я ему, показав, что при совместной борьбе обязательно заражу его, дунув ему в лицо. Продавец застыл в жалобной позе. Я подошел к двери, усмехнулся и сказал:

— Не волнуйтесь, я пошутил, у меня тоже СПИД.

Продавец недоверчиво снял противогаз, но потом, задумавшись, вынул револьвер.

— А ну-ка, — сказал он. — Убирайся! Шутник нашелся…

Я вышел, помахав ему ручкой. Так я развлекался иногда, когда у меня бывало грустное настроение. Но сейчас мне не стало особенно весело, потому что он был прав, а я вел себя, как школьник, который только-только начал проходить венерические болезни.

И я шел дальше, позвякивая водкой, как прокаженный, предупреждающий о своем нездоровье. В конце концов можно наплевать на все, и меня ждет вечеринка в конце пути, и возлюбленные друзья хотя и сократят мою жизнь еще на какие-то месяцы или годы, внесут в меня радость быть легким, словно в золотой каменный век, когда волосатый человек, почувствовав недомогание, никак не мог понять, в силу своего узколобия, что оно означает гнусную и опасную болезнь, а продолжал вести свою суровую и насыщенную жизнь, полную удовольствий и приключений, и погибал в конце концов в когтях саблезубого тигра, или от клыков мамонта, как настоящий мужчина.

И я, наконец, очутился перед дверью в квартиру Марка, за которой уже слышались радостные покрикивания. Дверь открыл Марк, он был одет в плавки, и его мощные бицепсы мужественно посверкивали в свете коридорной лампочки.

— Привет! — весело крикнул Марк, когда я снял респиратор. — Присоединяйся к нам! У нас сегодня сюрприз — абсолютно чистая девочка!

Я увидел человеческую фигуру в комбинезоне, стоявшую в центре недоверчиво осматривающих ее людей.

— Не может быть… — сказал я.

— Может! — закричал Марк, выпив шампанскою. — Она — девственница, желающая выйти замуж. Она ищет абсолютно чистого мальчика! Это не ты, случайно?

— Нет, что ты. — смущенно сказал я. — Ты же знаешь, что у меня кобелит.

Кобелит — гнусное заболевание, распространяемое любителями собак и кошек, я был заражен им при первом поцелуе со школьной подругой, в которую я был влюблен.

— А, кобелит… — сказал Марк, выпив коньяку, — это не так страшно. Лет десять у тебя есть?

— Как раз десять лет.

— Я думаю, ей больше и не надо… Правда?

Я услышал небесный голос чистого создания, которое непонятно почему оказалось в нашей гнилой развратной компании:

— Нет, только всю жизнь, и умереть в один день!

— Ну уж умереть в один день — это не так сложно, если ты заболеешь кобелитом, как и любимый муж… — закричал Марк, подпрыгивая. — Решайся, ненаглядная!

Я прошел в комнату с намерением выпить чего-нибудь. Настроение мое испортилось, но тут я ощутил сильный удар в спину.

Я обернулся, это был Марк.

— Куда же ты. — сказал он. — Сейчас мы посмотрим на нее. Я привез специальную герметическую камеру из стекла, и она, находясь в ней, будет парить между нами, как Мадонна, благословляя наши грехи!

Он выпил водки, я вернулся. Фигура в комбинезоне вошла в камеру и сняла противогаз.

Признаться, я думал, что она будет красивей. Ей было года двадцать два, и неумолимые прыщи — спутники девственности — сильно портили не такое уж миловидное лицо. Но я увидел румянец — это был румянец здоровья — и этого было достаточно, чтобы возжелать ее, тем более, что нельзя было ничего с ней делать: и она сняла свой комбинезон и стояла в красивом платье, и мы все — даже наши больные дамы — ласкали ее своими страстными взглядами, словно надеясь на что-то.

Она действительно стояла в своей камере, как в райском облаке, и я уже почти не замечал этих прыщей и лошадиного носа — ведь, возможно, и сама Мадонна выглядела не лучшим образом, а ее возжелал сам Господь!

— Нет уж, подружка, — раздался голос Марка, — раздевайся до конца, чтобы полностью смутить нас!

— Что вы!.. — возмущенно крикнула из камеры чистая девочка.

— Давай, давай, а то мы начнем тебя заражать…

— Я заявлю на вас! — заплакала она. — Вас всех расстреляют!

— Нам все равно, — пусто сказал Николай.

— Я могу тебе помочь, — сказала Ксения, гнусно хихикнув. Девочка залилась слезами. Но выхода не было. Она огляделась по сторонам, словно проверяя, что ее никто не видит, и стала снимать платье через голову. Под платьем были трусы и лифчик.

И тут какой-то Петров с почти уже провалившимися ушами из-за третьей стадии триховонита, грозно встал перед нами и закричал:

— Уйдите все отсюда, гнусные люди! Я буду защищать ее до последнего, даже если мне придется подцепить копец!

— Что это с ним? — недоуменно спросил Марк.

— Чем ты нам угрожаешь? — пискляво завопила Ксения. — Свой триховонит можешь засунуть себе в задницу, он никого не пугает. А приятного зрелища мы из-за тебя не лишимся. Я восемь лет не видала голой девственницы. Так что проваливай, безухий кретин!

Петров озирался, как будто его затравили. И тут, увидев у стены полуразвалившегося Ивана Ильича, который болел всем, он подскочил к нему и страстно стал целовать гнойные губы. Потом, не ограничиваясь этим, Петров разорвал штаны довольного Ивана Ильича и несколько раз лизнул остатки мужского члена, распространявшего мерзкий запах.

— Вот так вот! — победительно крикнул Петров. — Кто на меня?!

Петров постоял еще с минуту в полной тишине, потом вдруг рухнул, повернулся и умер.

— Козел, — сказал Марк, — он забыл, что при сочетании вирусов триховониты и пердянницы, например, наступает мгновенная смерть. Уберите его куда-нибудь.

Иван Ильич встал, проливая слезы, и пошел выбрасывать труп в трупопровод. который находился на лестничной клетке.

— Ну все, — удовлетворенно сказал Марк. — А теперь раздевайся, милая! И иди к нам.

— Я не могу к вам, — с ужасом сказала девочка, — свежий воздух — источник заразы.

— Ладно, фиг с тобой, стой там.

Девочка разделась. Ее тело не отличалось от тел наших дам, поэтому, поглазев немножко на нее, мы пошли в другую комнату.

Марк налил всем шампанского.

— А сейчас мы приступим. Но прежде всего надо сделать анализы и разбиться на пары.

Он сел и вытащил внутривенную иглу.

— Кто первый?

Мы встали в очередь. Марк брал у всех кровь, мгновенно делая пробы; его щеки начинали румяно лосниться, когда он получал результат. Он выкрикивал названия болезней, и гости разбивались на пары — все это делалось для того, чтобы к уже имеющимся заболеваниям не прибавить новых, а тем более, чтобы не помереть так глупо, как это сделал Петров, вообразивший себя прогнившим Дон Кихотом.

Когда очередь дошла до меня, Марк сообщил:

— Кобелит! Кто желает? Делайте ваши ставки! Никто не желает? Что, ни у кого нет кобелита?

— У меня есть, — сказала гениальная девушка, скромно сидящая в уголке, — но у меня есть еще и пердянница, поэтому я не знаю…

— Как ты насчет пердянницы, старик? — спросил меня Марк. глядя в мои глаза.

Я отошел от него, раздосадованный. Последнее время мне не везло, потому что, хотя кобелит — распространенное заболевание, он редко встречается в единственном числе, и хотя говорят, что свежий воздух — источник заразы, у меня никак не получалось заболеть чем-нибудь еще, а заражаться специально для того, чтобы иметь больше женщин, не хватало духа. Посмотрим, если ее не возьмет какой-нибудь счастливчик, совпадающий с ней, может, я и решусь — уж больно хороша, несмотря на пердянницу, которая в третьей стадии добавляет человеку характерный нестерпимый запах.

И я стоял у стены, поглядывая на гениальную девушку, и она долго смотрела прямо в мой взгляд. Потом эта жеребьевка была окончена, пары определились, и какой-то долговязый юноша с красными глазами робко, но уверенно встал возле гениальной девушки. Все было кончено — она будет сегодня с ним.

Проклиная свою несчастную судьбу, я подошел к столу и выпил шампанского, желая хотя бы напиться в этот вечер. Марк включил музыку, и мы стали танцевать. Я танцевал только быстрые танцы, а когда танец был медленным и склонным к обниманию друг друга, я валился на стул рядом с Марком и смотрел на веселых дам и кавалеров с чувством глубокого неудовлетворения.

— А ты сегодня будешь с кем, Марк? — спросил я.

— Не знаю. Мне все равно. В каждой женщине есть своя прелесть и своя болезнь.

— Как ты еще жив? Ты же даже по улице ходишь без всего!

— Не знаю, — отвечал Марк, — мне наплевать. Может быть, так наоборот лучше.

Он пошел в комнату к чистой девочке. Она сидела внутри своей камеры, прижавшись к ее стеклянному углу, и излучала надежду и скуку.

— Скучаешь? — спросил ее Марк. Я встал рядом и наблюдал их разговор, попивая водку.

— Да, — призналась девочка.

— Пошли со мной.

— Нет, что ты!..

— Я — не заразный. — гордо объявил Марк.

— Как это так?

— Не знаю. Но это так. Хочешь, я приду к тебе, — Марк отворил дверь в камеру, — хочешь, я буду ласкать тебя, хочешь, я буду с тобой? Я чист, как и ты, — ты будешь моей жрицей, ибо черное не причинит белому вреда, и мы будем с тобой, как «да» и «нет» — в вечной любви и безопасности?!

Девочка жалась в угол камеры, Марк наступал.

— Я уверяю тебя, что я чист. Ты мне нравишься, мне нравятся твои плечи и грудь… Он коснулся ее.

— Аааа! — заорала девочка и рухнула в объятия Марка. Я грустно наблюдал характерную для Марка сцену. Потом я отвернулся, чтобы не видеть его триумф.

Я вошел в другую комнату и выпил большой стакан водки. Все было уже почти тихо: пары разбрелись по местам обоюдных удовольствий, и магическая ночь пронизывала заразный воздух за окном.

Я сел в кресло и настроился на грустно-лирический лад. И тут мягкая рука обхватила мое плечо. Я посмотрел и увидел гениальную девушку, сидящую рядом.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Пойдем со мной!

— Но ты…

— Я соврала вам всем. Я тоже чиста, и у меня почти нет никаких болезней. Ты мне не веришь?

— Но ведь я… Ведь у меня… Ведь у меня кобелит!

— Мне все равно. Я влюбилась в тебя — и мне все равно.

Я стал вспоминать ее анализ, но не мог вспомнить; ее рука ласкала меня, и мне это нравилось, и потом, когда она поцеловала мою щеку, мне вдруг тоже стало все равно, и я подумал, что миг истинной любви может стоить пердянницы и даже конца!

Мы рухнули на пол, раздевая друг друга, и на секунду я забыл о презервативах и противогазах, охраняющих нас от вредных любимых людей, и был готов к заражению чем угодно, во имя этой минуты, когда я просто целовал ее лоб.

Мы соединили свои половые части, не используя ни резину, ни целлофан, и я впился в ее губы, с остервенением желая мгновенной смерти в объятиях моей больной любви. Она стонала, словно боялась своей горькой судьбы и восторгалась ею, я же был с ней, словно первобытный мужчина, верящий в могущество своих богов и не боящийся мерзкой биологии невидимых глазу существ! И я завершил свой великий любовный акт, как будто собирался иметь от нее детей — бедных уродов с врожденными болезнями, которые, может быть, будут счастливы только одним лишь лицезрением друг друга, а может, еще и пожатием своих изъязвленных рук.

Мы лежали на полу и абсолютно голый Марк пришел в нашу комнату.

— Друзья! — кричал он. — Давайте выпьем!

Он посмотрел на меня, подмигнул мне и сказал:

— Поздравляю, друг, с любовницей и пердянницей!

И я засмеялся, потому что мне стало очень смешно. Наша компания собралась вся вместе, люди были полуодеты и гладили друг друга, несмотря на гнойнички на своих телах.

Марк налил виски, выпил, и в комнату вошла чистая девочка.

Она сияла, прыщи словно испарились.

— Примите ее, — сказал Марк, — ибо она очень хороша.

Мы все поцеловали ее в щеку и снова стали пить. Марк включил радио. Бесстрастный голос неожиданно проговорил:

ГОЛОС ПО РАДИО:…повторяем экстренное сообщение. Как уже сообщалось, страна находится под опасностью заражением копцом — страшной болезнью, от которой наступает смерть через два года после заражения. Но последние исследования показали, что вирус копца, попадая в кровь человека, болеющего всеми венерическими болезнями, полностью вылечивает их, после чего сам умирает от свежего воздуха. Свежий ветер больше не является источником заразы! Братья и сестры! Заражайтесь друг от друга! Открывайте окна! Вылечивайтесь! Нам больше ничего не грозит! Повторяю…

— Ура!!! — закричал Марк. — Я всегда это знал!

Мы сидели, обезумевшие от этих слов. Потом мы подпрыгнули, начали кричать, целоваться и делать все, что угодно, и Марк стулом разбил наше герметическое окно, чтобы свежий воздух, не являющийся больше источником заразы, проник в наши усталые и больные члены, словно святой дух, излечивая их. Мы плакали и смеялись, делали друг другу непристойные предложения, исполняли их, прыгали и бегали и не могли насладиться своим счастьем. Я обнял свою любовь, и мы стояли у окна и смотрели на прекрасный мир, в котором так вовремя появилась окончательная страшная болезнь, не терпящая ничего иного в человеческой бедной крови и умирающая вкупе со всей остальной дрянью от простой свежести, которой изобилуют природа и жизнь.

Мы стояли и стояли и готовы были вечно стоять у этого окна. Но взошло солнце, преображающее каждую вещь своим светом, и все вновь началось.

1987

 

МОЛЧАНИЕ — ЗНАК СОГЛАСИЯ

Неизвестный рядовой лежал в окопе, и над ним, свистя, пролетали пули. Через сорок два года десятиклассники копали как раз в этом месте землю, чтобы извлечь останки бойцов и похоронить их как подобает. Неизвестный рядовой сжимал винтовку и одиноко стрелял туда, где был предполагаемый враг. Рядом с ним находился сержант Петренко с пулеметом, выкрикивавший матерные слова с такой же скоростью, как и его пулемет, изрыгавший очередь. В природе были сумерки и лето; кого-то уже поубивало, а остальные стреляли из винтовок, пытаясь кого-то убить. Где-то вдали взрывались гранаты и снаряды. Иногда пули попадали в деревья, и тогда отсоединенные ветки мягко падали на почву.

Неизвестный рядовой думал: "Я, наверное, уйду к немцам. Все уже ясно с этой войной. Я изучал немецкий в школе. И вообще, я — казак. Я очень устал, и мне грустно."

Сержант Петренко рядом с ним издавал дикие звуки и со страстью нажимал на спусковой крючок пулемета, как будто бы точность пуль зависела от силы его нажатий на крючок. Он ни о чем не думал, потому что очень хотел прикончить гадов. Рядом воевали другие солдаты и умирали с ружьями в руках. Наверное, невозможно было спастись. Через сорок два года десятиклассники нашли очень много останков бойцов в этих краях.

Неизвестный рядовой зарядил патрон в винтовку и выстрелил наобум. Он не знал, куда летит его пуля. Может быть, она прервала немецкую жизнь. Он думал: "Я не люблю Петренко. Он гад, он коммунист. Коммунисты расстреляли моего отца. Коммунисты посадили в тюрьму мою мать. Петренко мой друг. Петренко мой сосед. Я всегда его не любил. Мы уходили на фронт вместе. Я записался добровольцем. Я сейчас сумасшедший. У Петренко осталась жена. Очень красивая жена. Он сержант. Я не люблю его! Немцы еще хуже. Но я попробую новой жизни. За отца! Я должен что-то сделать, вместо того, чтобы умирать здесь, как идиот. Фашисты чуть-чуть лучше коммунистов. Фашисты не убивают своих отцов."

В дальнем углу окопа лежал рядовой Лысенко. Это был огромный красивый человек с кудрявыми волосами, бывший тракторист. Он сосредоточенно вглядывался в сумеречный воздух, стреляя регулярно, словно часы. Он думал о своем долге отстоять землю, на которой лежал. Он вспоминал школьные уроки немецкого, желал бы сейчас ругаться матом по-немецки, но в школе этого не изучали.

В конце концов всех убили вокруг, кроме неизвестного рядового, Петренко и Лысенко. Патроны кончались, но Петренко видимо, не замечал этого. Он достреливал то, что осталось, все так же неистово. Лысенко в то же время почему-то смолк.

Неизвестный рядовой думал: "Несчастный, ты так и не узнаешь никогда, что я был любовником твоей жены. Ты не узнаешь, как я любил ее. Больше ты не будешь стоять на моем пути. Сейчас я кончу тебя, и — к немцам."

Неизвестный рядовой вытащил из-за пазухи нож. Он подкрался к стреляющему Петренко и вонзил ему этот нож в спину. Громко закричав, Петренко отпал от пулемета. Неизвестный рядовой вынул нож из раны и вытер его о песок окопа.

— Ты что?!!! — закричал на другом конце окопа Лысенко и встал. — Ты убил его?!!!

Он взял винтовку, зарядил патрон и направил ее на неизвестного рядового.

Неизвестный рядовой подумал: "Ну, все. Я не учел, что этот еще жив." Через сорок два года десятиклассники нашли этом месте заржавевший нож. Лысенко нажал на спусковой крючок, но произошла осечка. Лысенко сильно выругался, но тут же рухнул обратно в окоп, сраженный немецкой пулей.

Неизвестный рядовой подумал: "Ага, отлично. Сама судьба за меня. Теперь не осталось никого."

Но тут неизвестный рядовой услышал какие-то слабые стоны рядом с собой. Стонал сержант Петренко, который еще не умер от ножевою ранения.

Неизвестный рядовой подумал: "Что же с ним делать? Я не люблю тебя, мой верный друг. Ты коммунист и карьерист. Ты бил свою жену, а я ее любил. Но если ты выжил, я не могу резать тебя снова. Пусть будет воля Божья!"

Неизвестный рядовой поднял истекающего кровью Петренко и выставил его над окопом, зажав ему руки сзади, чтобы тот не вырвался. Не прошло и минуты, как три пули добили несчастного.

Неизвестный рядовой выкинул труп Петренко из окопа и подумал: "Теперь моя совесть чиста. Пора бежать к немцам. С другой стороны — зачем мне немцы? Они тоже очень жестоки и отвратительны, как вся наша жизнь. Может быть, лучше застрелиться и покончить со всем сразу? Нет, я малодушный и вообще хочу жить. Думаем логически. Так как среднего между советскими и немцами в данной ситуации нет, придется выбирать немцев, поскольку, хотя и трудно будет установить мою причастность к смерти Петренко, все же моя слабая совесть не даст мне спокойно смотреть в глаза товарищам. И потом — зачем я тогда убивал Петренко, моего лучшего друга, если я не пойду к немцам? Сказал «а», говори «б». Все, решено. Но лучше все-таки подождать немцев здесь, чем идти к ним через всю линию фронта, это — опасно. Итак, я остаюсь здесь. Надо только посмотреть, далеко ли они — немцы."

Неизвестный рядовой на секунду высунул голову из окопа и посмотрел вдаль. Но как раз в ту же самую минуту в его лоб попала немецкая пуля. Через мгновение неизвестный рядовой уже был мертв.

Через сорок два года на этом самом месте десятиклассник Костя Петренко откопал останки неизвестного рядового. Он взял его череп, пробитый пулей, в свои руки, опасливо посмотрел на него и почему-то сказал:

— Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен.

Неизвестный рядовой был похоронен на том же месте, с почестями.

День смерти Ленина, 1988 г.

 

ОДИН ДЕНЬ С ЖЕНЩИНОЙ

Дмитрий среднего возраста лежал около кресла, воображая себя жертвенным трупом мироздания. Одной рукой он коснулся усов между носом и ртом, потом обратил внимание на пыль в тонком солнечном луче, который неприятно ослеплял его взгляд, в то время, как он смотрел на пыль. Дмитрий встал и пошел на работу, пытаясь мечтать и думать о разных предметах.

Во время похода на работу его тело шло быстрым шагом, выставив зад, а на лицо мозговыми приказами было нанесено успокоенное приличное выражение, которое, словно чадра или вуаль, прикрывало проблески мыслей и эмоций. Дмитрий лицезрел улицу сквозь мелкий снег и пытался сопоставить мокрую атмосферу в воздухе со Снежной королевой, или с беспросветным путешествием Амундсена. Еще будучи утром в ванной, он кричал в замкнутое пространство, что зеленая вода между дном ванны и поверхностным натяжением — это жгучее море Уэделла, где среди креветок криль и скудной другой фауны находится сейчас голый демиург Дмитрий, могущий пролить кофе с сахаром на пенистый айсберг и сделать вихрь. Но все это было тщетно — он не мог сотворить пингвина из горячей воды, и осталось только спустить поток в общую канализацию, чтобы сухой мир снова стал моделью для творчества и любви. Это было приятным развлечением: теперь же Дмитрий спустился на землю и шел вперед и вперед, чтобы участвовать в общественном производстве благ, согласно разного рода теориям договора, или угнетения, и его существо, возвышающееся над землей, дышало свежестью мельчайших откровений и изобретений и любовалось мокрым снегом сквозь воздух на улице.

Дмитрий убедился в том, что он может идти очень быстро, обгоняя женских существ и мужчин различного возраста: но если ему так захочется, он может и остановиться среди человеческой массы, создать в глазах необходимую иллюзию, превращая корпускулярные людские тела в импульсные многоликие кванты, неразделяемые на индивидов; и тогда реальность станет мерцать перед ним полусветом разных цветов, среди которых можно избирать для наблюдения тот, который лучше.

Неожиданное представление того, что можно остановиться посреди мирной улицы, было для Дмитрия достаточным, чтобы продолжать свой путь. Он шел, наступая сначала пяткой на асфальт, и лишь затем — всей ступней; это была спортивная ходьба, она сохраняет массу энергии и позволяет далеко оторваться от преследователей, которые суетятся и делают разные ошибки при своем передвижении, в то время, как правильный человек выносливо идет вперед, даже не поворачивая свой взор в сторону тех, кто за ним.

В это время Дмитрию представилось, что он приехал на Черное море, так как он увидел девочку, поедающую чебурек. И хотя на чебуреке были снежинки, они с тем же успехом могли быть пряным налетом природных солончаков знойных мест. И они таяли оттого, что их поедала девочка, и ее дыхание было горячее, чем воздух. Дмитрий прошел мимо. Его путь подходил к концу, и весь сиюсекундный мир прощался с ним, ласково махая ручкой.

Дмитрий пришел на работу и приступил. В начале он работал шаляй-валяй, все еще находясь по власти девичьих чар, которые восхитили его своей южной самоуверенностью, но потом он втянулся в процесс труда и стал работать заинтересованно, словно от этого зависела его жизнь; он стал представлять себя согбенным, как Сизиф, которому, независимо от результатов, не дождаться все равно прощения, даже если его срок не равен дурной вечности, и его вполне хватает для того, чтобы умертвить преступное тело и мятущуюся душу. И так как нечего больше делать в надзирательной реальности, остается работа по расстановке и сочетанию материальных объектов, чтоб из них возникла некая правильная форма нового природного феномена: так из скалы может возникнуть пещера, если убрать все ненужное!

Дмитрий наслаждался бешенством труда, который сочился и возникал благодаря точной деятельности его рук, оттачивающих их принадлежность к человеческому виду. Дмитрий представлял, что он делает танк, убивающий неприятеля, или же хоккейную клюшку, забивающую победный гол в чужие ворота. Дмитрий мечтал о том, что он производит книгу, уничтожающую справедливое устройство вселенной и устанавливающую собственную обнаженную правду о разных вещах. Все это претворяло работу в приятное дело и повышало настроение человека, который ей занят. Таким человеком в настоящее время был Дмитрий, и мозги его блаженно напряженно функционировали, словно компьютер, кайфующий от новых весомых задач, которые в него вложили высшие существа. В этом состоянии можно было свернуть горы; всем остальным можно было пренебречь и вынести прочую иллюзию за скобки собственного тела, которое радовалось возможностям своего применения на разных участках художественной реальности.

Потом возник обеденный перерыв, который немного охладил Дмитрия, собиравшегося уже стать Стахановым в высшем смысле этого слова. Он огорченно встал в очередь за пищей и скорбно слушал бурные беседы других работников, которые очень хотели питаться.

Дмитрий взял получистый поднос и решил съесть пельмени, так как это было древнее удмуртское блюдо, напоминающее о былых исторических временах. После них он решил выпить компот с ром-бабой. И тут, наконец, его обслужили, и он сел среди остального народа за столик, где не было салфеток.

Дмитрий взял пельмень и представил, что это — паек, который выдается ровно в 13 часов каждой живой глотке. Он вдруг задумался и начал мечтать о том, что он — персонаж некоей антиутопии, житель жуткого тоталитарного общества, где все делается по приказам и сигналам, и в котором он, вместе со своей гениальной девушкой, может еще думать, размышлять и бороться с неизвестными правителями.

Тогда его должен был разбудить блаженный надоевший звонок общего подъема и, после изнуряющей зарядки, он в строю должен был направиться на фантастическое место труда: все будет жестоко рассчитано — ничего своего и личного, и только мысли его будут беспокоиться о животном происхождении тела, которое жаждет что-то еще. После работы и после приема возбуждающих средств будет, очевидно, обычная массовая мастурбация для получения ценного мужского семени, нужного для искусственного размножения несчастных людей; и никто из них не будет знать, что в это время делают женщины, и только Дмитрий будет задавать себе этот вопрос. И потом возникнет случайное знакомство, и какая-нибудь Джейн, или Мария, или без имени, будет очень красива и более уверенна в жизни, чем он, и они предадутся любви при первом же свободном от других дел случае, так как на развитие отношений не будет времени и возможности; и этот обычный секс, на котором стоит человечество, наконец-то достигнет своей истинной сущности и станет запретным, прекрасным и загадочным, и таинство снова станет тайной, и самое простое в мире отличие двух разнополых людей друг от друга будет снова целой вселенской прелестью и вызовом мерзкому внешнему миру! И все же, этот мир будет прекрасен, поскольку только в нем станет возможным это возвращение к человечности через использование в духовных целях физических принадлежностей самого себя; ибо настоящий разврат не есть скотообразный свальный грех, похожий скорее на отлаженную работу созданных для этого механизмов, но есть сексуальный акт с голой Беатриче, у которой по самой идее не может быть ничего, кроме великого лица и абсолютного духа, и которая все же оказывается еще и женщиной, готовой делать то, что может делать любая несвятая девица.

Так они и будут поступать, и эта самая Джейн будет смеяться над мутью государственных установок, которые, словно великий роман, будут заполнять их интересное бытие. Потом, конечно же, это должно закончиться трагически, и Дмитрий, как великомученик, примет какую-нибудь казнь, и имя его навсегда пропадет в замечательной жестокости гнусного мира. Он может даже заплакать и проявить слабость, он может даже предать все на свете, словно нестойкое обездоленное существо; и никакого выхода не будет из этой ситуации, ибо в этих играх не осталось места для божественного прибежища, куда во всяком случае можно обратиться в наше всеобщее время. Дмитрий ел пельмень, улыбался и смотрел на выступающую под платьем грудь работницы, сидящей напротив него.

Обед был закончен. После послеобеденной работы Дмитрий пришел домой и снял с себя пальто. Он стал смотреть в зеркало, а потом пошел на кухню и вытащил газету. Он сел на пол и прочитал статью о недостатках в работе транспорта. Статья была написана мастерски, Дмитрий читал с удовольствием. Он сел на стул, съел свежий огурец. Тут ему наконец-то позвонила женщина.

ЖЕНЩИНА. Дмитрий, это ты? Куда же ты пропал? Как же так? А сейчас ты что делаешь?

ДМИТРИЙ. Сейчас я приглашаю тебя к себе в гости, чтобы мы сегодня встретились и скоротали отпущенное нам время для разных встреч. По-моему, ты должна сейчас выйти из своего дома, чтобы сесть в транспорт, который работает с недостатками, после этого выйти из него и прийти в мои гости. В них тебя буду ждать я, приглашая пройти в комнату и присесть. И тогда-то мы с тобой поговорим и побеседуем.

Он повесил трубку и лег ждать женщину. Он закурил сигарету и включил музыку. Потом он выключил музыку и докурил сигарету. Через отведенное время раздался звонок в дверь.

Дмитрий открыл, там была женщина. Он очень обрадовался, начал шутить, и снимать с нее пальто.

— Как я давно у тебя не была, — говорила женщина, проходя в комнату, — совсем забыла твою комнату.

— Ничего, сейчас вспомнишь, — отвечал ей Дмитрий.

— Как живешь-то, что нового, кого видишь? — спрашивала женщина, усаживаясь в кресле.

— Живу нормально, нового почти ничего, вижу многих. Сейчас вот увидел тебя! — шутил Дмитрий.

— У меня тоже все в порядке, видела кое-кого, а так новостей мало.

— Я работаю, вот сейчас пришел с работы. — заявил Дмитрий.

— Я тоже работаю, тоже сейчас с работы, — сказала женщина.

Дмитрий подошел и трахнул ее. Потом, позже, они лежали голые в постели и смотрели и потолок. Дмитрий отвлекался курением. Женщина смотрела на его грудь.

— А что, Дмитрий. — сказала она, — ждал меня?

— Ну конечно, — ответил ей Дмитрий, стряхнув пепел в пустоту комнаты.

— А тебе хорошо со мной? — спросила его тогда женщина.

— Не знаю, — огорченно сказал Дмитрий. Он докурил, и женщина ждала ласки.

Дмитрий вяло потрогал ее пышную грудь, а пальцем другой руки залез почему-то ей в пупок. Потом обеими руками стал хлопать ее по животу, словное отбивая какой-то джазовый ритм. Женщина не шевелилась, только жалобно дышала. Потом Дмитрий вдруг встал на четвереньки прямо в постели, а потом спустился на пол. Он сел по-турецки и сложил руки на груди. После этого он встал, и как был — голый — направился к магнитофону, чтобы поставить музыку.

— Ты хочешь музыку? — спросила его женщина.

— Ага! — сказал он и поставил музыку.

Музыка была очень громкой и буйной, и Дмитрий стал танцевать. Он прыгал, топал ногами, крутил руками и бедрами, делал приседания, словно у него осталось еще множество энергии, не истраченной на женщину, которая лежала и смотрела на него. Потом Дмитрий запел. Он пел на непонятном языке, прихлопывая себя по ляжкам голыми руками и издавая какие-то мерзкие, почти птичьи звуки, похожие на клекот безумного человеческого существа. Было видно, что ему очень нравится музыка, которая играла на магнитофоне, и он словно хотел поучаствовать в ее исполнении, издавая свои разнообразные звуки. Женщина захохотала, а он совсем не стеснялся ее. Потом Дмитрий выключил музыку, встал в суровую позу, будто был облечен властью над судьбами и отчетливо произнес:

ДМИТРИЙ. Королева, выйди вон!

ЖЕНЩИНА. Иди сюда!

ДМИТРИЙ. Королева, выйди вон, ты согрешила с подлым человеком, ты голая грешница, лежащая в простынях! Королева, выйди вон!

ЖЕНЩИНА. Я — твоя женщина, ты мне очень нравишься, мне нравится твое приятное лицо, мне нравятся твои глаза карего цвета, мне очень нравится, как ты занимаешься любовью! Иди ко мне и бери меня, пожалуйста.

ДМИТРИЙ. Королева, ты надругалась над собственной честью, ты совершила очередной шаг во тьму: твой алмазный венец растащили на нефтедобычу, Рудольф — твой враг! Королева, выйди вон!

ЖЕНЩИНА. Митюша, я не королева, я просто к тебе пришла. Что с тобой? Я хочу тебя утешить, поедем с тобой через восемь месяцев в Домбай кататься на горных на лыжах?

ДМИТРИЙ. Королева, ты разве не королева? Вон, падшая дрянь и семиабортная Ева; быть может, твой искренний уход смягчит общий вред твоих монотеистических намерений! Ибо я — тот, кого никто не любит, ваше величество, и кому не надо твоих рук — так как его вполне устраивает нижняя часть твоего царственного организма. Вон, королева!

ЖЕНЩИНА. Я не могу.

ДМИТРИЙ. Можешь, гнусная тварь!

Дмитрий рванулся вперед, взял лифчик этой женщины и порвал его надвое, ликуя от своей победной силы.

— Что делаешь, кретин! — в сердцах воскликнула женщина.

— Вон! — сказал Дмитрий. Он расшвырял ее белье и верхнюю одежду по всем углам комнаты и стоял теперь посреди, голый, как Тесей.

Женщина подошла к нему, голая, как в женской бане, и обдала его неприятным биополем ненависти.

— Если не уйдешь немедленно, — сказал Дмитрий, — я откушу тебе левый сосок.

Женщина покрутила пальцем у себя в виске и медленно стала одеваться. Дмитрий шлепнул ее ладонью по заду, и приказал, чтобы она торопилась. Но ничто уже не способно было удивить эту женщину; она попала в сеть своих сложившихся заключений о том индивиде, кто недавно ее разогрел своей природной секрецией, и действительно хотела уже уйти отсюда, хоть и без лифчика, но с гордо поднятой головой. Наконец она оделась.

Голый Дмитрий открыл ей входную дверь, приглашая ее уйти.

— Болван! — только и сказала женщина, прощаясь с этим человеком.

ДМИТРИЙ. Королева, я несчастен!

Дмитрий закрыл входную дверь на ключ, радуясь своим удовлетворенным мужским желаниям, и пошел в туалет. После этого он глянул на часы и увидел, что уже может ложиться спать, чтобы заснуть в приятном настроении. Он умылся и лег в кровать, погасив свет.

Он лежал и чувствовал себя героем-любовником, который не пошел ни на какие компромиссы в общении со слабым полом; он ударил подушку кулаком, представляя, что это — женский живот, в котором покоится новый младенец для старого мира; он думал, что он — великий человек, совершивший отвратительный поступок, и он предвкушал свой ад и плевки в себя со стороны красивых глупых людей. Он был слишком счастлив, чтобы огорчаться новому поползновению своих мужских потенций, требующих удовлетворения. Плоть все же была ублажена, и в своей широкой постели Дмитрий лежал, как подкидыш на холодной церковной ступени, которого еще ожидают в будущем и уникальное безрадостное детство, и окончательная смерть.

1988

 

СКВОЗЬ ЗЕМЛЮ

Андрей Сигнатюр причесался и вошел. Оператор очень обрадовался, сказал «о», вскочил и протянул большую белую мускулистую руку.

— Это вы? Здравствуйте, — радостно сказал Андрей. — Я наконец пришел.

— Это я! — гордо воскликнул оператор, оправив белый халат, словно платье. — Проходите, вот начало пути.

В центре стены была плотно закрытая железная дверь лилового цвета. Оператор указал на нее пальцем и мечтательно произнес:

— Отсюда начинается приключение.

— Вы мне покажете канал сквозь Землю? — заинтриговано спросил Андрей.

Оператор достал длинный ключ, воткнул его в дырку замка двери, повернул восемь раз и вытащил.

— Проходите, вы все увидите, — сказал он Андрею и сел в кресло.

Андрей недоверчиво открыл дверь и увидел некую камеру с двумя креслами и небольшим смотровым окном, закрытым снаружи броней, или другим материалом. Перед креслами находился характерный щит с приборами и кнопками. Андрей вошел, сел перед этим щитом и стал волноваться. Оператор тоже вошел, закрыл за собой дверь и крикнул.

— Поехали?

— Вы можете меня прокатить? — недоверчиво спросил Андрей, не веря счастью.

— Ведь вы же заплатили массу денег, чтобы прийти… — тихо ответил оператор и громко добавил: — Меня зовут Петр.

Потом он замолчал и нажал зеленую кнопку. Все пришло в движение, и начались перегрузки.

— Мы начали путешествие сквозь Землю, — лекторским тоном сказал оператор. — Мы будем пневматически двигаться по каналу, развив огромнейшую скорость. Впрочем, радиус Земли меньше длины ее окружности, поэтому, двигаясь даже со скоростью самолета, мы бы прибыли в Америку быстрее. Это — одно из положительных достижений канала. Отсюда у канала большое будущее. Но оно еще больше, потому что мы двигаемся очень и очень быстро. Ведь нам нужно проскочить раскаленный и вязкий центр Земли, проскочить и не зажечься. Поэтому мы должны успеть. Сейчас вы увидите — начнется невесомость, от скорости и от близости к центру. Ведь нас притягивает именно центр, не так ли? И когда мы наконец приходим в него, он получает то, что ждал, и от неожиданности отпускает нас на первое время… Вы слышите шум, напоминающий симфоническую музыку, если слушать ее за тридцать метров от филармонии, закрыв уши подушкой?

— Кажется… — сказал Андрей.

— Это — мантия! — продолжил оператор. — Это музыка мантии. Она звучит именно так. Она заполняет собой Землю, она горячая и вязкая. Мы сейчас в ней. Но мы не горим, поскольку все продумано. Огнеупорные стенки канала защищают нас от внешнего мира. Вам нравится?

— Чудно, — сказал Андрей, откидываясь на спинку кресла. — Можно закурить?

— Ни в коем случае! — строго ответил оператор. — Ведь существуют же газы недр. Если вы зажжете спичку, мы можем взорваться!

— Я понял, — испуганно пробормотал Андрей, смотря на закрытое смотровое окно.

Оператор замолчал минут на пять, потом началась невесомость, и Андрей привязался к креслу специальным ремнем. Через семь минут оператор крикнул:

— Уа!!!

— Что вы сказали? — испуганно спросил Андрей.

— Ничего, — брезгливо ответил оператор. — Это наш боевой клич. Просто мы достигли центра Земли, и каждый оператор кричит в этот момент «уа»… Это как бы традиция, — добавил он, смягчаясь.

— Может, мне тоже крикнуть "уа"? — сказал Андрей.

— Ни в коем случае! Говорить «уа» — это почетное право операторов и звеньевых. А вы, заплатившие массу денег, должны сидеть, молчать и вслушиваться в истинный смысл окружающего.

— Когда мы прибудем? — спросил Андрей.

— Скоро. Вы увидите — перед нами будет Америка. Для этого есть смотровое окно.

— А сейчас? — спросил Андрей.

— Нет! — отрезал оператор, нажимая на синюю кнопку.

Начались перегрузки, и стало слышно работу каких-то механизмов. Стены камеры задрожали, потом все кончилось.

— Вот! — победно сказал оператор. — Поздравляю вас, мы прибыли. Итак, я открываю окно.

Он действительно что-то сделал, и в окне появился пейзаж. Было черное небо, звезды, горы, грунт.

— Но ведь это Луна, — недоуменно сказал Андрей. — Это ведь не Америка, а Луна!

Оператор посмотрел на пейзаж и медленно проговорил:

— Да… Похоже… Я сам не понимаю… Похоже на Луну.

— Как же это может быть? — ошарашенно спросил Андрей.

— Не знаю, — сказал оператор, — непонятно… Странно…

Они сидели и смотрели.

— А вернуться теперь можно? — вдруг спросил Андрей.

— Куда? В Россию? Я думаю, можно. Сейчас.

Оператор немедленно что-то сделал, окно закрылось, пейзаж исчез; потом он нажал на зеленую кнопку, и начались перегрузки.

— Что вы делаете! — воскликнул Андрей. — Мы же ничего не выяснили…

— Вы меня попросили, — мрачно заявил оператор.

— Я не попросил, а спросил!

— Это одно и то же. Я — честный оператор и выполняю свою миссию правильно.

Андрей обиделся и замолчал, отвернувшись к стене. Оператор гордо сидел в своем кресле, скрестив руки на груди. Началась невесомость, потом оператор крикнул:

— Уа!!!

Но Андрей никак на это не отреагировал. Наконец, пришло время, и все кончилось.

— Ну, вот и все, — удовлетворенно сказал оператор. — Я думаю, мы вернулись в Россию.

— Но ведь мы совершили путь сквозь Землю? — спросил Андрей. — Туда-сюда?

— Несомненно, — ответил оператор.

— Тогда почему же все так…

— Не знаю.

— А, может быть, вы мне все наврали?! — воскликнул Андрей.

— Вряд ли, — сказал оператор, глядя вверх. — Спасибо за жизнь, мальчик мой. До свиданья.

1989

 

НЕ ВЫНИМАЯ ИЗО РТА

1. Поездка в Америку

Зовите меня Суюнов. Когда я смотрю на себя в зеркало, меня охватывает восторг, изумление и счастье. Я дотрагиваюсь до мочек своих ушей большими пальцами рук — и истома нежности пронзает меня, словно первые пять секунд после введения в канал пениса наркотика «кобзон». Я трогаю мочки ладонью и погружаюсь в сладкое бесконечное умиротворение, напоминающее пик действия ХПЖСКУУКТ. Я подпрыгиваю, хватаю мочки указательным и большим пальцем, начинаю онанировать, то разжимая, то снова сжимая их, и предчувствие великого, сильного, огромного оргазма обволакивает мою голову, повергая меня в трепет, блаженство и страсть; мочки как будто заполняют меня целиком, я весь преображаюсь, теряю свет в глазах, понимание и стыд, и бешеный конец затопляет меня всего, отзываясь пульсацией крови во всем теле, судорожным сердцебиением и изливанием семени внутрь. Мне кажется, я не забеременел, я думаю, что могу ощутить сам момент зачатия, самоосеменения, и я боюсь умереть от любви и счастья в тот миг, и мне страшно, и все как волшебство. О, Иван Теберда!..

Сегодня было хорошо. Я припудрил уши, расчесал лобковую область и застегнул чемодан. Я решил полететь в Америку — страну педерастов. Я — монолиз. Монолизы составляют примерно половину русских и четверть украинцев. Мы трахаемся через мастурбацию мочек своих ушей. Американцы — педерасты. Немцы — подмышкочесы, французы — говно. Австрийцы делятся на мужчин и женщин, папуасы различают двадцать девять полов. Теберда! Мне страшно думать о возможностях, открытых перед ними. Но извращения запрещены. Родился монолизом — дрочи уши. Если педераст — поступай соответственно. Я боюсь законов, боюсь отрезания своих ушей. Они так прекрасны, что если я смотрюсь в зеркало, я тут же возбуждаюсь и начинаю немножечко потрагивать мочки. И если это случается в общественном месте — ужасно! Мне не раз уже приходилось платить штраф. О, Теберда!

В детстве, когда я начинал заниматься этим за столом, я тут же получал оглушительную пощечину от своего родителя.

— Люби в одиночестве! — выкрикивал он надоевшую общеизвестную фразу, написанную в каждом букваре. — Ты что, русский язык не понимаешь?!

— Я понимаю, — отвечал я в испуге.

— Так вот, иди в туалет и там давай!!

— Там воняет.

— Мне наплевать! — восклицал человек, произведший меня на свет. — Ты должен вести себя прилично! Вот когда я умру, ты останешься один в квартире, и хоть обдрочись!

— К тебе вчера две муженоски приходили сосать… — говорил я, плача.

— Ах ты, гнида! — ярился мой гнусный отцемать. — Я тебе дам!

И он стегал меня ремнем по плечам. Когда он умирал от несварения мочи, я додушил его. Мне хотелось отрезать его мерзкие уши, которые были много меньше моих, но я подумал, что это может вызвать подозрения у милиции, а наши милиционеры — дотошнейший народ. Они все белорусы и имеют по два влагалища на брата. Когда им нужно делать «тю-тю», они обнимаются, целуются, называют друг друга «машками» и засовывают каждый другому по два пальца рук в эти влагалища. И так могут стоять часами. И постоянно — поцелуи, «машки». Неудивительно, что их прозвали «машками». Я их ненавидел, а они нас называли «уховертками» и постоянно пытались поймать на каком-нибудь нарушении закона о приличиях. Один «машка» меня особенно невзлюбил.

— Эй ты, уховертка! — кричал он мне. — Ты не за мочку ли схватился?!

Он шел на меня, смердя своими гордо выставленными влагалищами, которые налились кровью, как глаза навыкате.

— Никак нет, мой дорогой приятель и друг! — нехотя отвечал я.

— Смотри, упэрэ!.. — говорил «машка» и степенно уходил.

О, Теберда! Сколько они могут издеваться надо мной!

Сегодня я решил лететь в Америку. Там педерасты, а я — турист. Да, я хочу извратиться. Да, это стоит больших денег (американцам на все наплевать, кроме своих загорелых мужественных попок и денег). Да, я заработал у мерзких японцев, которые испражнялись мне в рот. Да, меня чуть было не застукали с этим, и мне пришлось отвечать, что я ел у самого себя (как хорошо, что говно у всех одинакового вкуса!). Но я хочу испытать все то, что видел когда-то в детстве, подсматривая за своим родителем, размотавшим все деньги, оставленные ему дедушкой, на разные забавы. Я хочу! И хотя у нас тоже в принципе можно найти любые удовольствия и радости, я хочу уехать. Я хочу увидеть другую страну, посмотреть на небоскреб и прикоснуться к заднице Американской Мечты — главному их монументу, стоящему где-то там. И я полетел.

2. В самолете

Стюардесса с большим хуем на лбу спросила меня:

— Коньяк, изжолку, мочу, воду?

— Я хочу кольнуться, — сказал я робко.

— Бой, ты дурак, шутишь?! — рассердилась она. — Иди-ка быстро в туалет, подожди.

Я встал, но тут же самолет вошел в крутой вираж. Я упал на какого-то вьетнамца, напоминающего желе, и он начал меня обволакивать, урча.

— Ты — ласковый, как груша в моей стране! — воскликнул он.

— Иди в дупло! — крикнул я. — Я — русский!

Он выделял какую-то пахучую вещь, напоминающую клей. Он был страшно похотлив.

— Ты летишь в Америку, муздрильник… — мурлыкал он. Я не мог отпутаться от этого липкого человеческого существа. — Там свобода, там все. Ты — монолиз?

— Да, — агрессивно отвечал я.

И тогда этот гад начал раздражать мои уши своими щупальцами, или чем-то еще, что выделяло тот самый клей.

— А! — заорал я. — Я не готов! Мне очень-очень-очень приятно!

Самолет опять сделал какой-то идиотский вираж (очевидно, пилоты занимались "тю-тю"), и меня тут же отбросило от вьетнамца.

— Бой, ты здесь? — удивленно спросила стюардесса, которую я чуть не сшиб. Она направлялась к японцу с ночным горшком.

— Я вас люблю, человечинка моя! — насмешливо заявил я, дотронувшись до своих мочек.

— Быстро туда, — сказала стюардесса шепотом. Я помчался в туалет и заперся там. Через какое-то время раздался стук. Я отворил, и вошла стюардесса с огромным шприцем.

— Что это? — оторопел я.

— Это — "вань-вань"! — гордо произнесла она. — Лучшее вещество, последнее достижение подпольных дельцов. Вводится спинной мозг. Для тебя бесплатно, но ты должен поцеловать меня в щеку.

— Пожалуйста, — сказал я и поцеловал ее. Она тут же стала красной; хуй на лбу эректировал, и глаза ее наполнились спермой.

— Невозможно… — выдохнула она. — Это — все… Я не знаю… не могу просить тебя еще…

— Мы договаривались только на один раз! — рассерженно заявил я, обнажая спину. — Попрошу соблюдать!

— Ну ладно, ладно… — залепетала она. — Я же просто так…

Я почувствовал ужасную боль, как будто мне разламывали спину на две части, но как только я хотел повернуться и врезать этой гадине, туг же наступило такое бешеное наслаждение, тепло и счастье, что я упал прямо на туалетный пол, не обратив внимания на то, что я ударился затылком об унитаз, и провалился в какую-то сладкую вечность, к которой лучше всего подходило простое, короткое слово "рай".

3. Винтом

Я очнулся, когда самолет уже стоял на земле. Кто-то сильно стучал в дверь туалета, где я до сих пор лежал. Мочка моего правого уха была погружена в чье-то дерьмо. Это было немного приятно, но тут же я вскочил, немедленно вспомнив японцев. Моя спина страшно болела. Опять раздался нервный громкий стук.

— Открой, кто там, или я сорву тебе нос!

Я отворил, передо мной стоял пилот. Увидев меня, он приосанился и произнес:

— Простите меня, сэр. Я думал, это Джонс, сэр. А это вы, сэр. Добро пожаловать в Америку, сэр.

— Где небоскреб? — сонно спросил я.

— Там, сэр, — отвечал пилот.

Я вышел, взял свою небольшую сумку и затем вступил на американскую землю. Было жарко, повсюду ездили автобусы, управляемые загорелыми мужчинами. После разных формальностей я оказался в аэропорту. Прямо передо мной находился бар, в котором было виски.

Я вошел, сел за стойку, ощущая дикую спинную боль. Иван Теберда! Подошел загорелый молодцеватый бармен, улыбнулся мне белозубо и потом зевнул.

— Я хочу выпить чашечку виски, — заявил я.

Он кивнул, налил. И тут я увидел, что справа и слева от меня садятся два парня. Они были американцы, румяные, как помидор, и в ярко-зеленых фермерских кепках, на которых почему-то было написано "хуй".

— Эй ты, мужчинка, — сказал один из них.

— Мальчоночек, малек, пацан, — сказал другой.

— Ты — русский?!

Я отхлебнул виски и прибавил своему лицу решимости.

— Монолиз! — гордо произнес я.

— А ты не хочешь ли винтом? — спросил один.

— Да, винтом не желаешь? Пятьдесят долларов плюс твоя попка, а?!

Положение становилось критическим. Если бы у меня было два ножа, я зарезал бы их сразу в горла. Я улыбнулся и сказал:

— О'кэй, ребятня.

Они обрадовались, стали хлопать меня по спине, отчего я чуть не умер, и повели в туалет.

— Наши туалеты — это не ваши туалеты, — говорил мне один из них по дороге. — Зови меня Абрам.

— Да, ваши туалеты — дерьмо, а наши — отлэ, — восклицал другой. — А меня зови Исак.

И мы все вошли в туалет и встали посреди него.

— Ну и что? — спросил я.

— Что? — отозвался один.

— Что? — повторил другой.

— Как это? — сказал я.

Тут они расхохотались и ударили меня по жопе.

— Малец, кажется, еще не пробовал винтом. Он — мальчик! Это ведь удача, Абрам?

— Точно, Исак!

Они заставили меня опуститься на колени, а сами встали у моих ушей справа и слева от меня. Один стоял лицом к моему лицу, а другой лицом к затылку. И вдруг они как по команде сняли свои штаны и трусы и обнажили огромные члены. Абрам крикнул: "хоп!" и они стали неистово трахать мои мочки с двух сторон в едином ритме. Вжик-вжик-вжик-вжик…

Иван Теберда! Что за наслаждение?… Что за чудо, что за прелесть, стыд, предел! Теперь я знаю, что такое извращаться! Теперь я понял, как прав был мой сука отцемать. Еще! Еще! Еще!

И тут, в самый момент моего оргазма, когда голова моя словно расширилась до размеров Вселенной, раздался свисток.

— Полиция! — испуганно заорали Абрам и Исак, быстро застегивая штаны. — Прощай, парень, мы найдем тебя. Твоя попка с нами!

С этими словами они тут же влезли в какое-то окно и умчались. Я остался на коленях, как раз испытывая пик своего удовольствия.

— А, русский, — сказал загорелый полицейский, — и сразу же начал!..Ай-яй-яй! Турист!.. В каталажку его! К разному сброду. Он не должен общаться с настоящими мужчинами! Жаль, не успел поймать этих подонков…

На меня надели наручники и куда-то повели. Я подумал, что вряд ли теперь увижу небоскреб. И все-таки, мое настроение было прекрасным. Винтом!

4. Не вынимая изо рта

— Ты должен, паскуда, соблюдать законы этой камеры! — завил восьмияйцовый человек, вставший надо мной. — Я здесь главный! Когда я какаю, мое дерьмо делится на двадцать девять частей и поедается всеми. Понятно?!

— Пошел ты в дупло, отброс чешский! — сказал я, поднимаясь. — Жри у себя сам.

— Ах ты… — начал чех, разгневанный моей наглостью, но тут я вцепился зубами ему в елдык. Он завопил, начал бить меня руками, ногами, дергаться, но я не отпускал. Он схватил какую-то острую ложку и занес надо мной, и тогда я окончательно разозлился. Я сильно сжал челюсти и откусил елдык. Чех пал на пол камеры и отключился. Я выплюнул елдык и громко сказал, чтобы всем было слышно:

— Чех без елдыка — словак!

Всеобщий хохот был мне ответом. Подошла какая-то нанайка, вся состоящая из щелей и пропищала:

— Теперь ты — наш командир. Мы все будем есть твое говно!

Все одобрительно закивали.

С этого момента моя жизнь стала просто замечательной. Я делал, что хотел. Поскольку это была тюрьма и здесь не было загорелых американцев, за нами никто не следил, и я испытал, наверное, все виды извращений по Шнобельшнейдеру. О, Иван Теберда! Как прекрасно, как чудно, как замечательно было все то, что я испытывал! Но особенно меня любили две англичанки-близнецы, соединенные единым клитором. Они обычно подходили ко мне рано утром, когда я лежал, и мои уши обдувались двенадцатью немцами, и говорили:

— О, повелитель, о, любимый, о, радость, о, смысл! Позволь, пососать тебе, позволь!

— Еще не время, девчонки, — отвечал я. — Потерпите.

Посасывание я откладывал на потом, боясь быстро перепробовать все извращения и разочароваться в них. А они все подходили и подходили. Наконец, когда, как мне показалось, что я в самом деле исчерпал набор того, что можно получить от живой и мертвой человечинки (все трупы съедал наш бельгиец), я заявил:

— Хорошо. Я согласен. Даю вам свое согласие! Сосите, милые, сосите!

Я отогнал всех, они подошли ко мне, встали на колени и каждая взяла мою мочку в свой рот. Уже одно только это поразило меня, как стрелой в грудь. И они стали сосать… Они сосали, а я испытывал то, что еще никогда не ощущал, я кричал. визжал, стонал, почти терял сознание, и наконец, я понял, что больше не могу, что не выдержу, и выдавил из себя:

— Все… Все… Остановитесь… Стоп…

Но они не прекратили, и не вынули мои уши из своих ртов. Я начал дергаться, попытался встать, но оказалось, что меня держат. Немцы, или кто-то еще, держали меня за руки и за ноги и не давали мне возможности уйти от этого бешенства, от этой прелести, от этой смерти. Я оцепенел, потом меня наоборот стало судорожно колотить, как в припадке эпилепсии, и я понял тогда, что монолизу нельзя испытывать сосание столь долго, что это губительно, страшно, смертельно, и что вся камера знала это, и ненавидя мои издевательства, решила таким образом расправиться со мной. Что ж! Что может быть лучше смерти от самого высшего наслаждения, которое только возможно? Я увидел, как я влетаю в какой-то радужный ласковый туннель, он обволакивает меня любовью, преданностью, величием, и когда вдруг вспыхнула вспышка, и я осознал, что пришла моя смерть, вся эта реальность исчезла.

1992

 

СЛЕДЫ МАКА

Я рассчитал все свои дозняки на этот денек и ощущал себя, словно опустошенное нездоровой свободой существо, стремящееся воспарить в ласково-мягкий, небесно-разряженный мирок смутной, как сонные слова, услады. Раствор был во мне, раствор был вне меня, рядом: мои руки светились сумрачными дорогами вен, которые, будто двери без ключей, влекли меня к себе, за себя, в покои кайфа, запретного и вожделенно-доступного, как плод, или блядь — стоило лишь протянуть руку. Под столом валялись маковые бошки вперемешку со стеблями и корнями — всем тем, что называется «капустой»: шприцы лежали на столе, готовые впрыскивать чудесные жидкости в кровь, и миски с черными следами великого сладкого раствора были разбросаны повсюду вместе с бутылками из-под растворителя, словно доспехи лучезарного рыцаря, который после судорожного поединка расшвырял их где попало и теперь пьет портвейн.

— Я вмажусь, — сказал я, лежа в кровати, раскрывая глаза.

— Кумарит, — прогудела моя жена.

О, этот салатно-ветвистый, запросто растущий в огородах мак! О, его причуды, его белый сок, называемый опиумом, его великие головки, называемые бошками! Я хочу быть с тобой сейчас же. О, этот дербан, эта тайная кража, этот ужасный, леденящий сбор, это напряженное выдергивание с грядок растений неги, этот преступный унос маковых снопов среди пугающих спящих дачных домишек, о, это коцанье!..

Я вышмыгнулся и вытянул вверх свою холодную сероватую руку. Я изнатужился и встал. Тело как-то внутренне скрипело, будто заезженный грузовик; я, шатаясь, подошел к холодильнику и достал заветный пузыречек. Затем через ватку, именуемую «петухом», я выбрал себе три куба. Перетягиваю, еле протыкаю кожу, тупая игла, где же вена, где же вена, контроль, нет, воздух в «машине», вот она, нет, раз — кровь юркнула в шприц, словно носик любопытной мышки в щелку. Оттягиваю, отпускаю, вмазываюсь, вынимаю. О…

Мир тут же возникает предо мной, как бесконечные облачные клубы сладкой энергии. Я бодр, я хочу есть, я хочу всего, счастлив, мне не нужен никто! Тело теперь напоминает порхающего ангела, или достигший высшего своего качества организм йога. Я люблю реальность, мне нравится солнце, мне нравится дождь, мне все равно, я люблю сидеть, я люблю стоять.

— Эй! — в нос вскричала жена. — Ты сколько сделал? Выбери мне! Кумарит! Быстрей!

Я никуда не тороплюсь. Я медленно встаю со стула, и, улыбаясь, иду к своему прекрасному холодильнику. Я выбираю ей два с половиной куба и иду к постели делать желанный укол. И потом мы радостно завтракаем.

— Человек насквозь химичен, — весело говорю я, наслаждаясь колбасой. — Если некое вещество способно перевернуть твои эмоции и душу, значит, это — правда, и глупо это игнорировать. Остается, конечно, нечто незатрагиваемое, но оно и так остается. Воистину, человек — машина, на девяносто девять процентов. Внутренний мир — дерьмо.

— Мне нравится больше внешний, — заявляет жена. — Поедем на дачу.

Погода была светлой и благодатной, словно раскумарившийся опиюшник. Мы уложили в багажник множество маков и сели в машину. Не спеша я завел мотор, глядя в зеркало заднего вида на свое бледное восторженное лицо со зрачками размера маковых зернышек. Я выруливаю, мы едем! Я переключаю скорости одним пальцем, закуриваю сигарету и лишь по какой-то ментальной инерции останавливаюсь на светофорах, не принимая в принципе участия в этой жизни, о которой надо все время думать и выполнять свой долг, или же множество долгов.

Шоссе стелется предо мною, будто нарастающий кайф. Я останавливаюсь у магазина «Автозапчасти» и вхожу в него. Блин! Здесь только ацетон. Но ведь на нем тоже можно приготовить любимую жидкость?

— Я купил две бутылки ацетона, — говорю я, садясь вновь за руль. — Там совсем не надо лить воды в соду, как мне объясняли. Попробуем.

Слегка приглушенное солнце августа освещает мои исколотые руки. успокоенно застывшее на руле: я еду сто десять километров в час и напоминаю сейчас острие шприца, обращенное к душе. Мой дух витает: мое тело вибрирует от машины и от внутренних наслаждений. И мы едем и едем.

На выезде люди с автоматами, нас останавливают, это ОМОН, спаси меня опиум!.. Я протягиваю документы и дрожу. Конец, конец, конец!

— Выйдите из машины, — говорит красивый омоновец в пятнистой форме. — Чего вы так переживаете?

— Нет, нет, ничего, — я выхожу и становлюсь перед ним. Он ощупывает меня.

— Оружие есть?

— Нет, что вы!

Он насмешливо смотрит мне в глаза.

— На вас следы мака. Откройте багажник.

О!

Я открываю багажник.

— Ну что ж, господин наркоман, придется притормозиться. Двести двадцать четвертая?

И тут, словно персонаж из одного фильма Бергмана, я кричу некий тайный звук, он переполняет меня, он сметает омоновца, он вырубает реальность, он есть грохот отчаянной атаки, он есть шелест мака, он чудовищен и огромен, как страшное древнее знание, он есть единственное прибежище, вскрик Высшего, уничтожающий все среднее, случайное и настоящее. Это магия, каббала, к которой я иногда прибегаю, если это необходимо.

— Что вы орете, — говорит омоновец. Я сижу за рулем, он держит мои документы. — Оружия нет?

— Нет.

— Счастливого пути.

Я медленно беру документы, осторожно их проверяю и кладу в карман. Я не спеша завожу мотор и трогаюсь с места. Мы уезжаем.

— Да… — выдыхает жена. — После таких штук надо немедленно вмазаться.

— Сейчас приедем, приготовим.

Мы почти неслышно едем дальше, испуганные, ошарашенные, уязвленные. Сие происшествие возникло неожиданно, словно резкий удар ножом в загорающее на пляже тело. Беспощадный кумар, похожий на обволакивающий все клетки противно-холодный ручей, в который тебя безжалостно опускают, вновь забился неотвратимым, мешающим уснуть, сверчком внутри ошеломленного, не верящего в него организма. Но у нас же все есть, у меня есть уксусный ангидрид — великая едкая влага, любимая жена опийного раствора, белая, очищающая все жидкость, кристально-кислотные капли, необходимые "посаженному на корку", коричневому маковому экстракту, как наркотик. У меня есть ацетон, не приемлющий воды; у меня есть чудеснейшие маковые стебли в огромном количестве и прекраснейшие, эстетически совершенные, маковые бошки. Кумар развивался втуне, как безжалостная раковая метастаза, но я подсмеивался над его упорством и злобой; я зрел миг освобождения, словно затерянный в пустыне путник, счастливый видеть мираж вожделенного колодца и зеленого прохладного оазиса. Мы ехали, притаившиеся в автомобиле, будто страдающие от клаустрофобии дети, летящие в самолете. Я крутил руль; наступал холод.

— Надо будет сейчас приехать, тут же приготовить сухие бошки, вмазаться, а потом все остальное.

Дача была родной, как любимая, вечно острая, игла-капиллярка. Рядом с плитой стояли чистые миски; я подошел к кухонному столу и победоносно выставил на него бутылку ацетона. Мясорубка была под столом.

Началась приятная, нервная работа. Цвет от ацетона был странно-синим; я совсем не лил воды в соду, но тщательно нагрел кастрюлю. Цвет раствора был очень бледным. Я проангидрировал. Мы развели, я выбрал.

— Вмажь меня…

Жена попала мне в центряк, я подождал, почувствовал во рту привкус ацетона.

— Это не то, — убийственно-разочарованно произнес я. — Это не он! Не он!! Не он!!!

— Как?!

— Видимо, мы не умеем готовить на ацетоне. Наверное, нельзя совсем без воды. Сода не пропитает солому, и опиум не возьмется. Еще есть бошки?

— Зеленые.

— Суши!!

Мрачный ужас пронзает меня; отравленный раствор пульсирует в теле, уже охваченном кумаром, словно безумием; неверие в опиум поражает меня, как самое худшее, что только может случиться с человеком. Я лью воду в соду.

Я делаю снова; цвет на сей раз зеленый, правильный, ацетон кипит, кипит… и не выкипает!

— Что это? Блин, там одна смола! Мне кто-то говорил, что если так делать, будет одна смола! Опять у нас ничего не вышло! А! А!

Жена, словно тень смерти, стоит в углу. Опиума нет?

— Давай, теперь я попробую, — предлагает она. Я ухожу, испаряюсь, выключаюсь на какой-то кровати, трясусь в судорогах, будто любимая только что оставила меня, тускло зеваю и вновь трясусь, трясусь, трясусь. Меня не интересует ничего, я не могу сидеть, не могу стоять, не могу лежать. Я не хочу есть, я не хочу жить. Проклятый ацетон! Опиум, сжалься!

МОЛИТВА ОПИУМУ

О, чудный опиум — прибежище счастливых!.. Твой шоколадный дух зажжет рутину дней Прекрасной сладостью садов, где в цвете сливы, В покое яблони, под сенью маковых стеблей Пребуду я.

ОДА ОПИУМУ

О, черно-млечный сок Корон цветов-извивов… Истомы ты исток! Услады диво! Когда ты входишь в кровь, Всю душу озаряя, Во всем, во мне любовь И сладость расцветают. Ты — грезовый угар Блаженнейшего зуда, Ты сам — Господень дар, Ты — просто чудо! Мой шприц наперевес, Словно копье, возьму я И нежный сок небес В него вберу я. Затем — проткнута плоть, И кровь в цилиндре. Осталось лишь вколоть Раствор-целитель. И тут же свет в глазах, Как счастье, воссияет, И смысла блеск в мирах Вновь запылает. Люблю твой цвет и вкус, Взаимные обиды, И вечный твой искус! И запах ангидрида.

Я лежал, тщась разглядеть призрак счастья, мучаясь своим телом и душой, ужасаясь своему духу. Мир, как бледный юноша, умирал рядом со мной, дергаясь и сотрясаясь на полу и за окном. Я ненавидел ацетон; нужен был все же растворитель, что же это такое, что же это…

 

БИТВА РАСТВОРИТЕЛЯ С АЦЕТОНОМ

Растворитель был лучезарным рыцарем в белом плаще, рыжеусым, добрым и загадочным. Ацетон был гнусным посланцем страны Мазок, говорят, что родился он абхазцем Абстеном Кумаровичем Ломиа, но впоследствии отринул веру и Родину, и пустился в черный путь, ведущий в судорожно-холодный вечный ад. Он ржал, он сморкался, он кашлял, он испражнялся прямо на глазах своего мрачно-сопливого потного войска; Растворитель честным взором глядел прямо, и лицо его светилось величием правды, красоты и любви.

АЦЕТОН. Эй ты, мерзкая беляшка!.. Тьфу-тьфу… Шмыг! Сейчас я отрежу твою кудряшку и потяну за влажный язык! Чих-чих! Пык!

РАСТВОРИТЕЛЬ. Кончай браниться, урод суровый. Я готов биться с тобой за торжество божьего слова! Возьми копье наперевес, сожми его, чихая, а мне помогут с небес силы нашего рая!

АЦЕТОН. Ваша страна Раствор станет колонией нашего Мазка! Ваши кислые реки станут горькими, ваше сено превратится в солому, а ты будешь заточен в вечную смолу!

РАСТВОРИТЕЛЬ. Наш Бог — наш млечный Сок не даст свершиться мерзости сией. К битве, синеватый ублюдок!

АЦЕТОН. Да сгинут сладость и чудо!

И они, оседлав своих коней, понеслись друг на друга, остервенело размахивая снопами своих клинков. Ацетон ударил первым и отсек Растворителю уху: Растворитель по-доброму улыбнулся и вытащил хрустально-белый лук с острой-острой тонкой стрелой. Ацетон поморщился, и…

Ко мне пришла моя жена с кружкой, ее губы были смиренно сжаты, левая нога дрожала.

— Я сделала, вот, попробуй… Я тут же вмазался.

— Это не он! Не он!! Не он!!!

Она упала на кровать в конвульсиях. Я встал.

— Надо ехать в магазин. Надо купить растворитель. Суши последние бошки. Молись. Да не оставит нас! Человек насквозь химичен. Больше нет ничего. Да победит Растворитель!

Я сел в машину и поехал. Я долго ждал до открытия. Я шел, словно босой по стеклам. Я купил 646-й. Я сел и долго-долго ехал обратно.

— Все дело в нашем неверии, — говорил я, отжимая тряпку с растворителем, в которой была маковая соломка. — Плоть и дух взаимопроникаемы, а мы не верим. Неужели он здесь есть?

— Я чувствую его! — вскричала моя бледная жена. — Этот запах… Он так сладок, о, как же он сладок!..

— Цвет — коричнево-золотой, янтарный, медовый… Или это опять смолы?

В ужасе и преддверии я ангидрирую. Развожу. Выбираю через "петух".

— Вмажь меня.

Холодными руками жена протыкает мне руку, берет контроль, кровь вопросительным знаком изгибается внутри шприца, жена нажимает на поршень, и я чувствую… Взрыв!

— Это — он!!!!!

Мир воскрес; только ради этого мига стоит жить. Я сел на стул, вновь прекрасный и благодатный. Все химично, все великолепно. Раствор был во мне, раствор был рядом со мной, рядом, больше ничего не имеет смысла; так должен я прожить всю свою жизнь. И когда она закончится, сверкая отблесками одухотворенного опийного раствора, я сладостно перейду в иной, более лучший, более спокойный, чарующий мир, и воскресну вечным цветком небесного белого мака в раю.

— На тебе следы мака… — испуганно проговорила моя жена. — Как говорил этот с автоматом… Неужели это — он?!

— Да, — отчеканил я счастливо. — Да. Это — он. Все расцветает, все есть, все существует. Вмажься! Ради этого мига стоит жить.

1993

Рассказы печатаются по изданию "ИСКУССТВО ЭТО КАЙФ (Greatest hits)".

Серия "Классики XXI века", выпуск 2

© Егор Радов, 1994

 

ЩЕЛИ И МЫШИ

Радостно зайдя в одну из комнат фирмы, Захар Захарович немедленно увидел нежный профиль наклоненной над клавиатурой компьютера белокурой Лерочки Небаба. Она, как и полагается секретаршам, приходила на работу раньше всех, с тем чтобы уйти далеко заполночь, ибо Труть эксплуатировал ее на полную катушку, платя ей, однако, даже больше, чем Зудову, который, хотя и был его официальным заместителем, на деле же представлял из себя зачастую просто-напросто мальчика на побегушках, нередко то принося Свену Свеновичу в кабинет пива, то выискивая для него специальные педерастические клубы, где его начальник мог бы удовлетворить свою вечную гомосексуальную похоть.

Он любил свежих, молоденьких, неопытных мальчиков. Доходило до того, что даже на работу, бывало, притаскивал с собой парочку мужских юнцов. Те готовы были отдаться ему всего лишь за хороший обед в какой-нибудь обыкновеннейшей сосисочной либо чтобы преподнести мамочке в подарок немножко денег. Так мальчики исполняли свой сыновний долг. Они вселяли надежду в собственную семью, которой казалось, что из неоперенного малыша-школьника вырастает опора дома — начинающий бизнесмен, герой сегодняшнего буржуазного времени, уже начавший активную самостоятельную жизнь. Откуда ж семье было знать, как достаются эти деньги!..

Ни Труть, ни его партнер старались никогда ничего никому не рассказывать, а Труть, вообще был в самом деле ласковым, добросердечным человеком, ветреным, но порою весьма трепетным и нежным, без раздумий падающим в омут своей любимой однополой любви, которая была главной для него отдушиной и его истинным экстазом.

Сейчас начальника еще не было, и Зудов внутренне тут же мгновенно расслабился, почувствовав себя как-то облегченно и даже радостно: неотвратимый неизвестный важный разговор откладывался, и можно было пока что просто так сидеть, пить кофе и общаться с Небаба, не думая ни о чем важном, а настраивая себя на мысли о всеобщей Вечности, пред которой все это отступало на задний план и казалось несущественным и глупым, словно старушечьи пересуды или литературная критика.

— Здравствуй, Лера!.. — сказал Зудов, кланяясь.

Он пожалел в этот миг, что уже ссосал подаренную официантом Аликом сосательную палочку «Вафля». Хороший бы он сейчас сделал подарок Лерочке, если бы предложил эту палочку.

— Приветик, Захарыч, — нежно ухмыляясь, ответила секретарша. — Я ждала тебя!

" Вот оно! — мрачно подумал Зудов. — Может, Труть все передал ей?… И сейчас она расскажет мне такое его задание…"

— Ну что там еще?

— Да ничего… Я просто ждала тебя… А ты имел в виду Свен-Свеныча?…

Зудов мрачно кивнул.

— Нет, я ничего не знаю… Он же все любит выкладывать сам! Хочешь кофе?

Лерочка насмешливо повернулась лицом к 3. 3. на крутящемся стуле и расставила ноги так, что Зудов мог лицезреть белые полупрозрачные трусики, затаившиеся в исподней полутьме густо-алой мини-юбки.

— Я хочу кофе, — как-то все еще пугливо, автоматически ответил Зудов, присаживаясь рядом на диван, косясь на Лерины трусики.

Небаба расставила ноги еще шире и издала какой-то странный, глубокий гортанный звук, совершенно не вяжущийся с рабочим настроем Захара Захаровича.

— Кофе будет, — заверила Лерочка. — Хочешь поиграть?…

— Во что? — совершенно сбитый с толку почти прошептал Зудов.

— Как — во что? В фанты! На раздевание.

— Ах да!.. — вяло усмехнулся Зудов и снял пиджак. — Так?

— Ну почему же так? — нежно выпалила Лерочка, расставляя ноги до такой степени, что они стали почти перпендикулярны остальному телу. И теперь при каждом вздохе Лерочки они касались края небольшого журнального столика из прозрачного стекла. Зудова манила задравшаяся буквально до пояса мини-юбка. Трусики заманчиво чернели в центре.

"Она что, меня соблазняет? — дошло до Зудова. — Но ведь я… Но ведь мы… Но ведь Труть…»

— Свен Свенович сегодня слегка задержится, — прочтя мысли Зудова, заговорщически произнесла Лера. — У нас мало времени, дорогой… Так ты будешь кофе?…

"Чушь какая-то!" — раздраженно подумал Зудов. Он ощутил характерный сексуальный зов внутри себя; трусы секретарши были волнительны, как момент получения любых денег. Скорее всего, ее грудь не была силиконовой; возможно, бюстгальтер фирмы "Знойный холм" или…

— Ты хочешь посмотреть? — снова прочла его сомнения Лерочка, указывая на свою грудь.

— Ты что, экстрасенс? — поразился Захар Захарович. — Я только что думал…

— Знаю я все, о чем ты можешь думать! — воркующе воскликнула Лерочка. — Иль я тебе не мила? Не красива, не румяна, не бела?…

— Это… как-то очень неожиданно… — признался Зудов, слегка дотрагиваясь рукой до штанов. Зов нарастал, будто приближающийся низкий свист поезда метро. Зудов вдруг ощутил совершенно неподходящее к этой ситуации, какое-то непроизвольное смущение.

— Да расслабься ты, дорогой, — сказала Лерочка и тут же сняла кофту через голову.

Зудов оказался прав — это, конечно, был "Знойный холм". Ясное дело — недавно весь их офис был просто забит партией этих лифчиков, и Небаба, наверняка, заныкала себе один экземпляр, а может, и не один, еще и для подружек…

— Я купила несколько этих насисьников, — слегка раздраженно сказала Лера. — Не волнуйся, все оплачено…

"Почему я должен волноваться?!" — пронеслось в мозгу 3. 3. Он встал и твердым шагом направился к секретарше, по пути расстегивая брюки. Он резко отодвинул журнальный столик, чуть не разбив его, штаны упали к туфлям, рубашка слегка взмокла.

— Здесь? — удивилась Лера.

Зудов молча поднял ее со стула и усадил на рабочий стол, правой рукой тут же нащупывая молнию юбки, а левой методично залезая ей под вожделенные трусы, с воодушевлением обнаружив прямо-таки достигшую начала внутренней части ляжек характерную влажность.

— Ну… Ты видишь, что со мной происходит?… — укоризненно спросила его Лерочка.

— Но почему я?

Секретарша вздохнула, немного раздраженная столь неуместным вопросом, быстро помогла Зудову снять с себя юбку, обняла его и поцеловала взасос.

Захар Захарович стал снимать с нее трусы фирмы «Воздух», удовлетворенно не найдя под ними никаких подтрусников и ничего такого, что бы не было предусмотрено женской анатомией. Он бросил шелковый комочек трусов на журнальный столик, а затем принялся за свои.

— Позволь мне, — тяжело дыша и устраиваясь, насколько это было возможно, поудобнее на столе, сказала Лера. — Лифчик?

— Плевать! — тоже тяжело дыша и дрожа, ответил Зудов.

— Потом, — решила Лерочка. — Послушай, — вдруг обиженным голосом проговорила она, — мне компьютерная мышь попала прямо в…

"… в пизду, конечно", — решил Зудов и рыкнул:

— Плевать!!

Не принимая во внимание попытки Небаба как-то сдвинуться вбок, Зудов ввел напряженно стоящий член прямо в ее горячее, жаждущее влагалище. Компьютер ровно шумел, на мониторе было начало какого-то договора о поставках «жужинвестом» в какую-то фирму «Зоб» нескольких тонн неразделанной селедки; мышь так и застряла у Лерочки в промежности. Зудов же начал поспешно и неотвратимо совершать половой процесс, боясь сразу же кончить его совершение, не удовлетворив свою партнершу, но Лерочка, по-моему, сразу же испытала то, к чему стремились она и Зудов, но хотела еще, еще и еще…

Она елозила по столу мышью; на мониторе начало происходить что-то невообразимое: поползли восклицательные знаки, потом буква «3», все зачернилось, затем стерлось; появилось множество букв, каких-то цифр и вовсе странных значков. Помимо нажатия анусом на мышь Лерочка еще и случайно оперлась рукой о клавиатуру. Но разве это имело сейчас значение: вся эта селедка, «сиб», «фоб», фирма «Зоб», да и вообще весь их "жужинвест"?!..

— Не внутрь! — почти заорала Лерочка, и вовремя. Ибо Захар Захарович уже почти был готов сделать именно это, но он неожиданно ее послушался, спешно вытащил влажный, пылающий любовным огнем член, на секунду вопросительно замер и тут же выстрелил спермой прямо в стоящий рядом с Лерочкой принтер, в котором тоже была вставлена какая-то рабочая бумага, в которой, насколько Зудов успел заметить, от лица Трутя сообщалось его недовольство банком «Хэ-Хэ-Три», и этот документ тоже был мгновенно испорчен безудержным семенем Зудова, расплывающимся теперь белым жирным пятном на строчке "Уважаемые господа", после которой следовал характерный деловой текст.

— Спасибо… — закрыв глаза, томно прошептала Лерочка.

— Всегда готов, — ворчливо усмехнулся Зудов и тут же опасливо надел свои трусы и штаны.

 

Женины мгновения

Я хочу описать величайший день моей жизни; день, гениальные мгновения которого полностью изменили мою судьбу, сделав её донельзя счастливой и прекрасной и вообще — похожей на начавшийся тогда и не прекратившийся до сих пор чудесный, сладостно-нежный, восторженный сон; истинно реальный и окончательно победивший бесконечные, грустно-серые будни, являющиеся обыкновенно основным наполнением жизней большинства живых существ и бывшие главным фоном в моей тогдашней тоскливой, глупой жизни, с редкими проблесками подлинного Праздника, Чувства и Любви.

Я проснулся в тот день утром, в своей кровати, голый, как всегда. Под простыней лениво лежали все мои телесные члены, бугрясь гладкой мужской грудью, аккуратным животиком и упругой наполненностью бёдер; всё было создано так, что просто нельзя было не возлюбить эту определённую, нежащуюся сейчас плоть, которую хотелось погладить и всячески приласкать. Между ног, куда-то вниз, свесился мой аккуратный половой орган — я сжимаю колени, чтобы он исчез, скрылся, пропал и вдруг преобразился в свой абсолютный — женский — антипод, которого я всегда жаждал и желал если не у себя, то у других; но мне было безумно приятно сейчас представлять его здесь — вниз от пупка, чтобы почти непроснувшаяся рука стремилась к нему, а лицо озарялось кокетливой улыбкой; и чтобы трепетали соски, совсем как у любимой, когда я беру её за талию и погружаю свой грубый мужской язык в её тёплое ухо.

Я не женщина! Я не девушка и не девочка! Но я только, всего лишь, мужчина — какая жуткая несправедливость и однобокость видится мне в этом слишком жестоко определённом жесте судьбы!

Раз, два, три — я встал! Я встала! Я проснулась; короче (если б так можно было выразиться), "я встало"!..

Эх! Вихляя бёдрами и выставив грудь вперёд, я иду в ванную, чтобы заняться утренним туалетом; я не спеша подхожу к своему мягкому, зелёному креслу и накидываю себе на плечи розовый ажурный пеньюар; длинный вздох — и я улыбаюсь озорной, счастливой улыбкой весеннему солнцу за окном, взрывающему матовым сиянием мои щёки и губы, и я готов жить и тут же заняться любовью с самим собой; мне не нужен никто, я сам есть Женщина для самого себя; меня зовут Женя, то есть почти Жен-щи-на, и зачем мне нужны какие-то другие тела и души, когда стоит мне надеть мой любимый чёрный лифчик и медленно провести ладонью по своей талии, я тут же явственно ощущаю этот, извиняюсь, великолепный хуй вонзённым в эту же роскошную, нарядную плоть; и тогда оргазм озаряет всего меня, словно истинное Откровение, и зарождается Новая Жизнь.

Я долго стоял у зеркала после душа, расчёсывая свои кудри и крася губы; я решил сегодня избрать лиловую помаду и обвести её по краям чёрным карандашом, чтобы весь мой рот вспыхнул бешеным огнём чувственности и страсти, а глаза, обведённые черно-зелёной тушью, лукаво смотрели на мир из-за длинных, вздымающихся вверх, как вечный восторг моей души, ресниц. Я надеваю прозрачные красные трусики и вновь зажимаю ногами мой член; теперь можно видеть лишь соблазнительно рыжеющие сквозь бельевой шёлк волосики, один вид которых повергает меня в настоящий экстаз и радостный трепет.

— Какая милая!.. — басом говорю я сам себе, ухватив правой рукой своё левое плечо, словно стесняясь своей груди, а затем, расставив ноги и на миг став опять мужчиной, подмигиваю сам себе, и в зеркале мне улыбается прекраснейшее девичье лицо: её зовут Женя, как и меня, и она — это тоже я, и я вечно влюблён в неё, как и она в меня, и — о, Боже! — как же нам хорошо вдвоём!..

Я начинаю теребить свой член-клитор, вопя вместе с ней от восторга, и наконец мы кончаем одновременно; и тёплая, свежая сперма стреляет в её-мой пупок, а я подставляю ладонь и пью её своим ртом, размазывая её прямо по Жениным губам в помаде, в то время как я — Женя — шепчу постоянно одну и ту же великую фразу, которую она упоительно повторяет за мной своим колокольчиковым, мятным голосом: "О, как прекрасна ты, возлюбленная моя!.."

Потом я спешно подмываюсь, чищу зубы, а потом сижу за чашкой кофе на кухне и курю длинную коричневую сигарету, одновременно бегло осматривая свои ногти и размышляя, каким бы лаком мне их покрасить; я всё-таки не сдержался в ванной, и этот секс немного испортил мне макияж, но ведь всё поправимо, и я удовлетворённо смеюсь, стряхивая пепел и поправляя у себя на пальце золотой перстень с большим изумрудом.

Сегодня выходной день, и мне совершенно не нужно крутиться на всевозможных работах, чтобы получить деньги, которые я потом обычно спускаю на свои прихоти; а раз сегодня выходной, я полностью предоставлен (предоставлена!) сам себе, и вечером — а сейчас уже три часа дня! — я, наверное, отправлюсь в какой-нибудь ночной бар, например в моё любимое заведение под странным названием «Двустволка», и буду танцевать, пить шампанское и таинственно смотреть на происходящее там повсюду всеобщее веселье.

— Пойдём в «Двустволку», Женя? — спрашиваю я.

— Да, Женя!

— Мне хорошо с тобой!

— Я люблю тебя!

Вот так; обычно мы никогда не спорим, хотя один раз даже подрались, когда никак не могли согласовать место наших любовных утех; я дал ей тогда пощёчину, от которой у меня немедленно покраснела левая скула, а она расцарапала мне грудь, выдрав из неё волосок, что было очень больно. Но я тогда извинился и даже решил доставить ей "оральное удовольствие", как сказано в фильме "Pulp Fiction", но у меня ничего не получилось, поскольку мы с ней всё-таки занимаем одно тело и при всём своём желании я не могу выделить её в отдельный организм, как бы нам этого ни хотелось; а может быть, это и к лучшему: ведь главная мечта человеческих мужчин и женщин на этой планете состоит в бесконечном приближении к абсолютному единству, а у нас эта задача решена изначально и окончательно.

Через несколько часов, которые я потратил на тщательное одевание в шикарное платье, чулки (как же я люблю великолепный кружевной пояс) и наложение косметики везде, где только можно, я уже сидел за столиком в своём любимом ночном заведении и надо мной грохотала изнуряющая своей тяжёлой, истинно фоновой однообразностью техномузыка. Я слегка подстукивал шпилькой в её вечный такт. Везде тусовались разукрашенные люди; в центре зала дёргались, разбившись на пары, натуралы, слева от меня разместилась достаточно тихая и немногочисленная компания лесбиянок, а справа шумно пили пиво плечистые педерасты в кожаных куртках и майках советского образца.

Я ласково смотрел на всё это характерное ночное действо своим одобрительным женственным взором и откидывал со лба налаченную прядь. Я весь пахнул гениальными духами и чувствовал их безумно возбудительный аромат в полную силу, стоило мне только поднять мою верхнюю губу к ноздрям; у меня уже нос даже запачкался помадой. Как же я прекрасна!.. И тут я заметил, что некий мужичок, сидящий рядом с лесбиянками, вперился в меня и буквально не может оторвать свой взгляд от моих великолепных коленей, призывно выступающих из-под подола.

Он был одет в строгий чёрный костюм, чёрные сапоги и чёрную шляпу; на его верхней губе какой-то краской либо углём были нарисованы задорные тонкие усики; его рот застыл в ироничной усмешке, и он потягивал через соломинку огромный коктейль в стакане. Почему он так уставился на меня?… Бессознательно я поднимаю голову и смотрю прямо в его глаза; плечи мои разворачиваются, проявляя грудь, где у меня под лифчиком, вместо сисек, засованы скомканные носки и носовые платки, но в такой тьме это всё равно — я выгляжу абсолютной, стопроцентной, привлекательнейшей женщиной и могу даже заигрывать с противоположным полом, почему бы нет?…

Женя, что ты делаешь, ведь я — твой единственный любимый, ведь правда. Женя, ведь правда?! Потрогай, какой у меня классный член, какие у меня упругие ягодицы, как точёно выглядит мой холёный подбородок, откуда у меня может отрасти чудеснейшая, густая борода?!. Я ревную, я бешусь, не смотри туда, не смотри!..

Пошёл ты, сколько можно, я — Женя, я — свободная девица, у меня нет никакого члена, на мне женские трусики и лифчик; моё платье шуршит, я ведь могу тебе изменить?

Нет, никогда, ведь ты же не педераст, что ты делаешь, проказница!

Я, конечно, не педераст, я скажу тебе, кто я. Я — лесбиянец, вот я кто; и не мешай мне строить глазки и настраивать свой голосок на высокий девичий, грудной тон, ведь что будет, если он захочет пригласить меня на танец?

Пошли отсюда!

Уходи сам, придурок! Надо подкрасить губки.

Ну и уйду! У нас с тобой всё кончено.

Я встаю из-за столика, беру свою сумочку, но тут этот мужичок с угольными усиками тоже немедленно встаёт, пересекает зал и оказывается рядом со мной.

— Потанцуем? — говорит он, указывая рукой на стойку бара. — Меня зовут Женя!

Я прыскаю от смеха, вынимаю из сумочки носовой платочек, вытираю себе лоб и замираю в нерешительности. Я жду, что скажет мой собственный Женя, но внутри меня вдруг всё тихо: блин, неужели он, в самом деле, ушёл?!.

— Ха! — смело отвечаю я настроенным на нужную высоту девичьим, грудным тоном. — И меня зовут Женя. Ну пошли. Только мне надо…

— Я вас провожу!

Он словно читает мысли, а может быть, хочет как-то унять мою нерешительность, знал бы он, в чём её причина…

Он приобнимает меня за плечо, другой рукой осторожно касаясь моей талии, мы входим в неразбериху дрыгающихся в танце людей и тоже начинаем всячески ритмически дёргаться, причём его таз постоянно буквально ходит ходуном, вверх-вниз, словно он даёт мне понять, с каким остервенением и настоящей страстью он может заниматься любовью… А где же мой Женя, где Женя, откликнись?… Молчит, ушёл, да и к чёрту его; зубы мои разжимаются, высунутый язычок облизывает губки — это я ему показываю, как я могла бы делать, и стараюсь двигать задницей вправо-влево, чтобы он обратил на неё своё пристальное внимание, но, кажется, я ему и так понравилась — что же, что же делать?!

Мы оттанцевали где-то полчаса, я устала. Я посмотрела на свои маленькие, аккуратные часики; он вновь обнял меня за плечо и зашептал в левое ушко:

— Вы спешите, вам надо уходить, давайте я провожу вас, вы такая красивая, вы — моя богиня!..

— Ты тоже ничего, Женя, — говорю я и сама удивляюсь, что я это говорю, — но не надо, меня ждут, мне надо быстро-быстро…

— Ну и я с вами быстро-быстро…

— Ты такой быстрый?…

Мы хохочем вдвоём; он уже совершенно уверенно обхватывает мою талию, и я понимаю, что мне не вырваться.

— Не надо!..

Блин, что я несу, надо сматываться, и чем скорее, тем лучше. Но мне не уйти просто так, тем более что мой любимый… оставил меня. Ах, была не была!

Мы вышли из «Двустволки», очутившись в мягкой ночной тьме; он шёл рядом со мной разлапистой мужской походкой, и мои шпильки победно стучали по асфальту, вызывая гулкое эхо в соседних подворотнях. Мы шли и молчали, а он всё время смотрел куда-то в мою шею горячим, соблазняющим, вопросительным взором; мне надоело, и я взяла его под руку.

— Мне в самом деле надо уже идти…

— Ну я хоть поцелую вас на прощание! Да, да, не спорьте, это — нужно, хотя…

— А что, собственно, хотя?! — изумляюсь я, злобно останавливаясь и глядя в его ставшее вдруг каким-то почти по-детски растерянным лицо.

— Да… Извините.

Он вдруг отходит от меня и стоит напротив, ничего не делая, словно ни на что не решаясь. Наконец, он улыбается и вдруг тихо говорит:

— Мы с тобой одного пола — ты и я. Что?!.

— Конечно, конечно, — разочарованно отвечаю я ему. — Мы с тобой одного пола — я и ты. — Интересно, он только сейчас меня просёк? — Но… Я просто это люблю…

— А я не лесбиянка, — говорит он мне, — хотя иногда… Но сейчас я просто заигралась. Ты — шикарная баба.

Тьфу!

— Да я — мужчина! — кричу я ему, совсем как в кино с Мэрилин Монро, и даже пытаюсь расстегнуть какую-то пуговицу на платье. — И, в отличие от тебя, совершенно не голубой! Я просто, просто…

Тут он вдруг начинает бешено ржать, словно накурился марихуаны.

— Ты что, серьёзно — мужчина? И — Женя? Я-то ведь — женщина! Я просто так люблю… Женя…

— Врёшь, — остолбенело говорю я.

— Нет, это ты врёшь!..

И тут, как будто по команде, мы отходим в ночную тень и тут же одновременно выставляем вперёд свои правые руки и… засовываем их: я ему в штаны, а он мне под платье. Я чувствую полное отсутствие любых выпуклостей в паху, даже напротив, мягкую покатость, волоски, в то время как он резко хватает меня прямо за яйца, отчего я инстинктивно дёргаюсь, чуть ли не сгибаясь пополам.

— Женя?! — говорим мы друг другу одновременно, ошарашенные, очумлённые, остолбенелые. — Женя?!.

— Женя, — говорит она мне своим красивым мужским баритоном, — ну теперь-то я могу тебя поцеловать?!

Вот так, ночью того великого дня своей жизни я нашёл свою судьбу. С тех пор мы женаты уже шесть лет, и я не перестаю благодарить Высшие Силы, которые нас свели. Мы живём вместе, в моей квартире, а по уикэндам ходим в своё любимое кафе «Двустволка», где постоянно танцуем и целуемся. Мы так любим друг друга!

Но если вы думаете, что мы перестали поэтому одевать наши любимые одежды и представлять самих себя на месте самих же себя, то глубоко заблуждаетесь. Более того, мы окончательно уверились, что произошедшее было не случайно и всё надо оставить именно так, как оно и случилось. И хотя у нас двое детей — мальчик и девочка, даже они не знают истинной подоплёки нашей жизни и любви. А впрочем: зачем им знать прошлое, пускай будут счастливы сейчас, в настоящем и в будущем. Ведь все мы — счастливая, дружная семья, и я сделаю всё от меня зависящее, чтобы они не думали никаких глупостей о своих родителях, о своём появлении на свет, в этот мир, и о том, в каком качестве их родители друг с другом познакомились. Я никогда им ничего не скажу, никогда! Пусть растут и спят спокойно — ведь я же их мама.

 

Мальчики

Они тузятся. Их лица выпучены на теле, как опухшие глаза; слюна выделяется в обилии изнутри и, как роса, туманом покрывает свалку снаружи — красные губки дрожат, изобретая что-нибудь неестественное духовной природе; и половая принадлежность сквозит во всём, что есть вонючего рядом, — ибо они всего лишь играют в игрушки унижения друг друга, и бесстрастный кулак, как ценность эксгибициониста, всегда при себе — бык сочится сладострастием при виде красной рожи; и вот — они тузятся, как детки, чтобы скорее прошла вечность и чтобы наступило уважение друг друга, — вот что значит шлепок по щёчке любимого противника.

Мальчик

это внук евнуха, клей лба, лакей без феодала, сверхравный среди равных себе, голый король, который не отличается от других; лошадь, глупая, как клён, только пыль.

Это лагерь любящих, это — клан.

Просто во всём они живут, и творят, и дышат, и их кулачки ухмыляются, стремясь завладеть честью другого; или кто-то, икнув, продемонстрирует общий смех, или кто-то, рыгнув, попадёт впросак. Ибо мальчик — многоликое животное, образуя стадо, он строит клетки.

Мальчик

это клетка без любви!!!

Как голо жить посреди жителей, душа еле тлеет в золе; и рядом копошатся чьи-то создания и кто-то сипит во тьме. Кого-то вешают за ноги, чтоб было веселей, и старшие мальчики одобрительно похохатывают, словно бабы, наблюдая интересную биологию мужского тела.

Вот так они и жили и спали врозь — хотя немногие образовывали свальное устройство из ночных тел без любви, когда трогательная грусть поселяется рядом с лицом и кому-то хочется картавить на «л», как в детские годы, а кто-то обнимает плечо друга, кладя третий глаз на ночь в стакан, чтоб он, как ночник иль свеча, подчеркивал тьму между ними, — это передышка перед боем; слюни готовы для всех путей и детей, и ноги снова будут потеть, пока в них теплится жизнь, поскольку жизнь человечья в пиджаке и дезодорированная рождается из вони подкожных разноцветных реакций; и хочется сблевать всю эту биологию и предстать перед миром гладко выбритым, с сигарой и будто бы как оболочка. Но во внутренних органах уже царствуют желчь и разные соки, и не будь их — нечем было бы усваивать ценный сигарный дым, убивающий лошадь и приближающий собственные лёгкие к естественному концу. Конец — не значит благородное одеревенение, и хотя труп не плюётся и не соплив, он разлагается, что ещё более характерно. Не зря некоторые умащивали останки благовониями и мумифицировали их, чтоб хоть как-то приблизить к внутреннему комфорту человеческое тело, — но, гляди ж ты, сморщенное безобразие просматривается и в этой мумии, из которой, как из воблы, давным-давно вырезали всю эту кишечную дрянь и дерьмо. Это просто чудеса — дерьмом поддерживается жизнь, и даже лорд всего лишь яйцеклетное устройство, непомерно разросшееся благодаря замечательной питательности окружающей её жидкой мерзостной Среды.

Тьфу — клейкая паутина лейкоцитов и всяких… НК!

И мальчик

эта глокая куздра, тоже глюкоза и глюк; благодаря пищеварению и дыхательному устройству имеющий румянец и стройный вид. Он кровав, он даже мог бы менструировать, если б мог. Он годен к войне — он знобит обезноженный подвиг и верную смерть; он глотает лекарства, чтобы стать вообще из чистого мяса; он — словно громобой, и клич его — громкий наглый лепет, который не лишён глупости среди площади, где сверкают клинки.

Но сейчас — он в пижаме, бледен, но готов биться и смеётся, как шизофреник, над причудами других мальчуганов.

Он весел.

Вот так и живут мальчишки: между ними даже идут диалоги, и кто-то иногда говорит речь, и если у него есть авторитет, то его слушают с участием и кивками, пока перекур продолжается. Иные из мальчишек седы, иные уж лысы, у некоторых плешь проглядывает из-за вихров, но они все могут стать монолитом, неразделяемым на личности; они жмутся друг к другу в своём коллективе, они — друзья, кореша между собой; и не стесняются друг друга. В своём доме они могут свободно менять белье и скакать голыми по кроватям, швыряясь башмаками, но это — минутная вспышка весёлости, она может пройти и не возникнет никаких чувств. Просто они все — «ребята», и самые лучшие — тоже «ребята», и они не зря живут, а то, что всегда тузятся, так это с жиру. Иногда берут штангу и поднимают её вверх-вниз, изображая некий мышечный онанизм; и рыльца их краснеют, губки что-то шепчут, внутригортанные органы похрюкивают или что-то бурчат от удовольствия, и вот уже всё тело скрипит, словно самолёт, идущий на посадку или на взлёт; но всё нормально, все системы отлажены, и финальный плевок завершает физкультуру, и он красноречив. А то какой-то мальчик встанет и просто стоит у стенки или просто посреди жилища, о чём-то, видимо, думая или чтоб просто постоять, но здоровое тело, проходя мимо иного тела, пнёт его иной раз, и другой мальчик обязательно пошутит, оказавшись рядом с тем, что стоит просто так, и как шваркнет его двумя пальцами сильной кисти по уху, а то ещё проведёт серию ударов в дыхало, или в грудину, или в задницу — чтоб смешно было. И радуются все вокруг, и как барабан гудит тело того, что стоял. И сам смеётся, и жить веселее становится. А ещё по шее накаратированным углом ладони, которая привыкла сжимать штангу и рабочий рычаг, и тогда губы побиваемого от неожиданности что-то булькнут, если тем более они до этого что-нибудь излагали, и вообще всё будет смехотворно. А если тот, которого избивают, ещё и сам умеет производить всякие удары и приёмчики, то это просто будет, как в театре или в кино, — и глядишь, уже всё общество, словно Кутерьма какая-то, тыркается внутри самого себя, трепыхается, как в сетях, и будто даже можно было бы какую-нибудь энергию из этого получать, поскольку идёт бурный активный процесс — жизнь бьёт ключом, и, может, иным приятнее Луна, где всё голо и где раже какая-нибудь живучая злая гадина, которая свои кишки может сожрать, не выживет — настолько идеал Луны обволакивает вакуумом и небесным холодом всё живущее и жрущее, но всё-таки картина жизни заставляет любоваться ею — вот пираньи кружат под водой, вот змеи кишат, клоповьи гниды скапливаются в запрелых матрацах, а вот мальчики занимаются пинками. Может, и новое что-нибудь будет — когда-то ведь ухал задумчивый гиббон, а теперь шимпанзе учится разговаривать.

И вот жизнь

это иглокожее, заваренное в архейском бульоне, налёт Опарина, желающий нуклеинизироваться, это жаба змеи, это дыхание, новая материя, это жизнь — она родила кровавое тело, и дух родила смерть! Больное болото, святой гной и внутренняя секреция; мальчик — плод Земли с серыми плевелами; его сны, словно полногрудые бабочки, уносят физическую самость в высший свет, где рай совпадает с местом рождения; но мальчик должен проснуться и тут лее бежать кругами, чтобы солнце отражалось в его бодрости и чтоб белый свет покрыл его позор.

Утро, в конце концов, это

чёрное дело, раненая экзистенция, ушат со льдом в лоб индивидуального человека, это белая смерть наоборот и муки бесполезного рождения.

Лучше б солнце застряло в чьей-то утробе и не заставляло бы жизнь завинчиваться с новой силою.

— Я был бы мёртв! — сказал один из средних мальчиков, одеваясь.

— Моя рожа была бы красивым лицом! — сказал кто-то.

Эти реплики пугали тишь в округе, и старший мальчик бил кого-то ремнём, и кто-то хихикал в туалете.

Потом возник общий ор и гул ног, и всё это было мужским. Неожиданно из хаоса возникла организация, и все изобразили чёткую геометрическую фигуру из самих же себя, словно их причесали на пробор, единый для всех.

— Стоять, мальчуганы!

Всё это было смешно, но старшие мальчики и их помощники считали всех остальных, проверяя их наличие.

— Стервы! Вы — все стервы! Хитрые! Зычный голос мальчика, который недавно стал старшим, угнетал уши. Он, словно заведённое приспособление, ходил туда-сюда вдоль человекобруска из мальчиков и хотел шутить. Так начинался день. Потом глазки его начинали наливаться ехидством — он видел непорядок, и тут же с разбегу ударял ногой в живот кое-кого, чтобы животное мясо не омрачало общего внешнего вида. Наконец-то становилось смешно. И тут совсем затюканный мальчик в широких штанах появлялся у входа — и все предвкушали приятную сцену.

— Ты как идёшь, гадина?

Бедняжка смущался и начинал изображать почтение. Но всё равно ему пришлось раз двадцать спросить разрешение, после чего к нему вплотную подходил один из старших и начинал кричать:

— Где ты был? Где ты был?

И кто-то шепнул другому: "Смотри — сейчас последует удар в грудь".

И точно — бах!!! Звук тупой, как в тюк ваты. Личико ударяемого мальчика сразу же болело, и он переставал дышать. Все молчали. Только сзади другой старший дал кому-то по ногам — чтоб лучше стоял.

— Ладно, иди! — отпускали наконец затюканного, и он ковылял к общей массе.

Вот такой эпизод, резкий, как удар по шее ребром ладони, когда в глазах начинают вспыхивать белые цветки, можно было бы понаблюдать, будь вы все там. Это всего-навсего утренняя гимнастика.

А потом — змеиная суета, ноги до ушей, зуботычины среди людей, и огромный путь до завтрака, когда рот орёт задорную песню и нужно улыбаться, чтобы изображать спокойствие.

Нежность кого-то, как

старость любви, смоква сна, клей Луны, доказательство Бога, бельё, пропитанное тобой, милый мальчик с девочкой под ручку, семёрка червей на зелёном сукне, кофе моей души!

Кто-то нежен из всех и готов целовать снег и ласкать сугроб; он среди слепой белизны мёртвого мороза; в вагоне горит лампа, и здесь, где хранится груз, можно было б сделать ресторан или ложе — но кто, если не мы, будет работать для того, чтобы думать о прелестях зимнего железа! Слезы мёрзнут в железах, и пальцы сжимают груз. Мальчики работают, чтобы занять своё время на планете, синева которой позволяет её выделить в особый предмет. И утренняя Луна, как большая снежинка, пусто висит наверху. Для чего моё тело напряжено?!

Вот завтрак, словно смесь брюкв и углеводов, он — углеводороден и неестествен в тарелке; но это — будто бы баланда, которую нужно проглотить, чтобы горячий чай, как кайф, утеплил внутренность, где словно образовался человек в кресле и, отдыхая, читает утренние газеты.

Этот завтрак есть вырванное из мясного тела дня приятное время, чтобы сидеть, будто бы в свободной стране, где каждому полагается своё вкусное блюдо из омара или даже шашлык — чтобы кровь, словно сок для Кровавой Мэри, стекала по чистому ножу, в составе которого есть небесное серебро. Мальчики хлебают голый суп, они тузятся.

Некто трогательный, который устал от жизни, не приемлет окружающего мира. Его проклятия летят в тарелку и тонут в перловой массе. Он согласен отдать свою жизнь, чтобы большая современная бомба уничтожила всё, что он видит.

Лица старших моих,

как бычьи помочи, бельё зла, гнилой лак или голый Глеб. Голем как глава племени — глиняный чурбан во главе всех — нужно в рот ему указку в виде зуботычины, но почтение не позволяет измываться над начальством и не выполнять условия своей рабочей участи — напротив, вождь будет блаженствовать над внешностью себе подобных и кричать им в рожу то, что нужно для поддержания общей жизни. Мальчишество есть клад без золота, которое всё-таки блестит.

И всё кончается, и опять линейка из мальчуганов призвана заниматься ручными обязанностями, и груз ждёт своей спины, и это не обязательно крест, но возможно — ящик, а может, и лопата, чтобы разъедать внутренности Земли в поисках абстрактных богатств или просто чтобы копать, для того чтобы провести время, поскольку, будучи мужчиной, мальчик мускулист и жилист и он иногда с удовольствием рукоприкладствует, используя мишенью неодушевлённые вещи, которые все в конце концов — рычаги, чтобы ворочать тяжёлые предметы, будь то камни или неприятный грунт.

Туда-сюда, туда-сюда, труд стал владыкой мира, и рука уже чувствует характерное изменение: пальцы готовы сжать пращу или рубило и использовать природный материал как орудие.

Работа нужна рукам, как привязанность к природе, что вокруг; и мальчики, как древние рабы, не расслабляясь, терзают чурбанные предметы, которые, как чугун, чересчур тяжелы, хотя иные и не так уж, — но всё равно требуется непонятное и направленное в конечном итоге в себя усилие, от которого мальчик, как мужик, наливается агрегатным оком тяжёлой индустрии и уже может, шутя, бросаться бывшими ранее тяжкими даже для поднимания вещами: вот так рождается рабочий.

Труд длится многими часами, когда солнце уже заставляет про себя вспомнить, и ноги хотят взлететь из этого мира и возлечь среди яств и чудес, но кувалда остаётся перед тобой, готовая убить чью-то голову, ежели руки жаждут любви, а не её рукоятку.

Итак, полдень,

когда время унеслось от тебя, как потерянный мир, слепота судьбы, сахар во сне, собака за поворотом, — где-то режут грязный овощ в обеденный суп, где-то сервируют стол, чтобы мальчики заняли свои места для приёма пищи, где-то ничего нет, кроме голой любви под небесами, когда хочется прогрызть плоть до печёнок и полностью скрыться в отворившемся лоне, и труд сливается с радостью в единую сущность: лучше быть гермафродитом и не разъединяться на полюса, из которых южный еще голоднее и злее, несмотря на тоску по древности и Гондване!

Мальчики могут работать до бесконечности, и где-то спит старший, и готов будто дирижировать этим, наверное, полезным трудом, — он возлежит на солнцепёке, как литературный штамп, и хранит в себе своё бессмыслие, будто айсберг без основания или часть природы, — ему стоит щёлкнуть двумя пальчиками, чтобы заставить младших мальчуганов объяснять свой не слишком резвый бросок погрузочного материала во чрево очередной техники, где мальчик-шофёр устало ждёт конца своей скучной жизни, наблюдая согбенные сильные спины остальных существ единого пола, преображающих перед ним реальность физическим способом.

Когда-то старший был средним, но его красный кулак дал ему силы пробиться и пользоваться теперь заслуженным бездельем, отдыхая на лоне возделываемого мироздания, которое гнётся, но не ломается под увлечёнными усилиями мальчишеской толпы. Старший мальчик красив, он пальчиком манит представителя подвластной ему организованной толпы, он может его тузить или заставить чего-нибудь ещё сделать помимо основных заданий, но может и смотреть на солнце, думая о прелестях обнажённых небес, в которых нет ничего одушевлённого, кроме птиц, которым неважно — мужчина ты или женщина.

Предвкушение отдыха от незаслуженной работы, это

цель добра, обед полдня, ласка реальности, свежесть в согнутых коленях, соловей за стеклом и салат за столом! Пока кто-то идёт среди всех остальных, сколько сказок и снов проносится в его теле и мозгу, где начинают функционировать пищеварительные центры! Он любит свою ложечку, под которой сосёт — непонятно кто и непонятно зачем, он благодарит старшего за молчание и усталость, поскольку этот день — такой же, как и завтрашний, и поэтому прелесть секунды всё равно встречается и у нас, когда все подчинены единому порыву, и словно какая-то неотменяемая весна стремится сделать своё чёрное дело и обратить злую белизну в предчувствие возможности иных путей и рождений в этих задворках родной галактики, где суждено трудиться, чтобы скоротать время до абсолютного великого отдыха. Или смысл не оставит нас и там?

— Я хочу жрать! — говорит умный мальчик, и сейчас он равен всему остальному, что видит перед собой, а ничего нового он видеть не в силах, и даже готов полюбить эти потные бредущие тела, организованные в единый потенциальный монолит, где не нужно иных полов, как и не нужно новых рождений. Пусть все исчерпают свои жизни до предела, и нет нужды перекладывать на хрупкие плечи следующих детей нерешённые собственные трудности, и пусть весь мир существует лишь для нас, и хотя было несладко, мы все существовали по-настоящему, а то, что именно таким способом, так это всё равно — ведь путь спасения неважен и, может быть, лучше быть прекрасным механизмом в общей бездарной машине, чем скучающим индивидом, сотрясающим небеса и подземелья своими детскими вопросами и не умеющим умирать, то есть уничтожаться, с ясными, как у старшего мальчика, глазами?!

Всё можно придумать, и некто трогательный из мальчиков тоже молится про себя и готов есть очередной обед, чтобы поддерживать свои силы для продолжения трудового дня. Можно разворотить землю, если делать это постепенно и не отвлекаясь на собственную личность, а ведь религия зачёркивает твою самость! Не в этом божественность мальчиков и их вознесение, как ангелов, в иные создания — ведь они делают своё дело, и нету тут восстания против единого для всех смысла, которого нет, и единственных для всех старших мальчуганов — пойди же и оспорь, что они не старшие тебе!

Чёрный труд,

как белый путь, лучшее воскресение и модель занятия, высшее слово без слов, костёр из вспышек, осетрина, обращённая в хлеб, — и пусть вино не ослабляет мускулистую плоть! Свирепые окрики в рожу несчастных, борьба каждую минуту и царственный стол с добавлением лишнего масла — вот поле жизни, и ничего иного, никаких более сложных устройств, для которых ещё не придумали упорядоченности; ведь не боги мы, в самом деле, чтобы оправдываться перед злым своим творением? И кто-то хочет спать, и кого-то бьют ногой по почке, чтобы исправно ходил по струнке и чтобы не чуял самого себя, начиная от шеи, как спящий Доуэль, которому будто бы пришили замечательную юношескую плоть без нервов и теперь можно пилить хоть ногу — он так же готов к труду и жизни, как и непрофессор, который ещё мальчик и не умудрён знанием иного телесного устройства.

— Молчать! — кричат всем роящимся мыслям, и слова более не рождают красивых ассоциаций. Снова столовая не есть новая столовая, и просто здесь молено поесть и некому говорить «спасибо» — все делают своё дело, и кому-то более легко, но, значит, он молодец — этот мальчик, которого уважают мальчики! Мужская дружба — вершина человеческих отношений, и столовая синего цвета наполнит свою уборную утробу мальчишеской начинкой, которая вмиг обратит в испражнение всю нехитрую сервировку и множество дозированных баланд, имеющихся на столах, которые стоят в подневольном шахматном порядке внутри несъедобного помещения, словно мальчики, обезличенные вконец и принявшие послушный четвероногий вид.

Обед — и друзья повара просят чего-либо более концентрированного, чем жиденькая трапеза, основывающаяся на скрытых возможностях человечьего организма, который приемлет всё и даже насекомояден, если нужно, а то и по собственным пристрастиям. Это гордый волк, рыскающий в снегах, требует свежей крови и парного мяса, словно аристократ синих лесов и живописных полян, а мальчик человеческий может жрать всё, что растёт, прыгает или летает, и даже гнильё — не предел ему. Он, словно паразит, сосущий калории, ему всё пойдёт, он везде найдёт ценную питательную основу; и, как сине-зелёная водоросль, он будет цепляться за своё животное существование, даже поедая перегной, чтобы дух ещё теплился в завшивевшем теле, вместо того чтобы красиво сдохнуть, обратя голодные глаза в пустое небо, и хотя бы раз победить свой живот, отказавшись от дерьма, раз нету шампанского!

Вот она -

водопроводная суть человека, чёрная дыра посреди чёрной земли, пищеварительный центр сгорания божеских бессловесных творений, конвейер кишок, язвенная болезнь суши, ранящая и гордый океан! И хоть мальчик пользуется прокисшим минимумом, он тоже готов поедать китов и динозавров — и можно поинтересоваться, сколько вообще динозавров за жизнь свою съедает это маленькое мужское существо? Но динозавры вымерли, поступив как настоящие мужчины, чтобы внушительные туши их не разрезали на котлетки и колбаски и чтобы не пихали их в рассортированном виде внутрь консервных упаковок, которые будет поедать какой-нибудь обезумевший мальчик в туалете, чтобы никто не видел, что он спёр эту рептильную баночку на разгрузке машины, с вечным мясом тираннозауруса рекса!

Вот так-то вот и происходит очередной человечий обед — под ритм жующих челюстей ворочается внутри голов какая-нибудь общая мысль. Ведь всех мальчиков, как представителей одного вида, волнуют одни и те же вещи.

А потом снова — "встать!" — и работа, всё с той же кувалдой и с теми же словами, ждёт всех, чтобы длиться хотя бы и заполночь — пускай мерно работают человеческие организмы, ведь поэтому это и человек, чтобы трудиться. Это медведь может спать всю зиму или просто ходить по лесу, наслаждаясь своей дикостью, а мальчик, будучи существом с большим количеством извилин внутри черепа, должен работать, чтобы мысль не стыла в жилах, но развивалась вместе с преображаемой действительностью. Мальчик вновь станет таскать грузы в новое место хранения, и теперь ничто не остановишь, потому что родился смысл и количество перешло в качество, а усталая физиология будет наградой за вырвавшийся из-под контроля дерзкий неоплаченный труд, который становится самодостаточной целью.

Но конец всё равно когда-нибудь наступит, и для того и существуют старшие, чтобы как-то регламентировать всё, что происходит, и особенно экстатические моменты бытия; ведь нельзя же дать возможность мальчикам взлететь на крыльях их рабочего воспарения и ангельски наблюдать свергнутые физикой горы, блаженствуя в прохладе иной жизни? Мальчик — это мальчик, и он нужен там, где был рождён, и было бы просто неразумно упускать его из виду; нужно только довести его до замечательного состояния здоровья и бодрости в формирующемся теле, но нельзя предпринимать никаких шагов, которые могут вести к всеобщему результату; мальчик должен быть хорош, но он не должен быть самым лучшим, и даже старший мальчик — не лучший, но старший, а следовательно, такой же мальчик; и он может даже хохотать вместе с другими, излучая бесконечное дружелюбие, и лишь потом, опечалившись, выкрикнуть очередное указание.

Но ночь делает своё дело — пускай отдых с дымом в руках будет ждать всех за поворотом, за которым кончается сегодняшний труд; все работали славно, и все уверены, что наконец в безопасности и смогут спать спокойно, поскольку стены и грузы охраняют их от посягательств иных тел и устройств.

Спасибо всем мальчуганам, которые понуро бредут в ночи и желают сна или мелких развлечений; вот и сзади идущий как стукнет переднего по ногам, так, чтобы тот рухнул, стукнувшись о землю, и всем опять весело, только старший чего-нибудь крикнет глупого, и все опять смеются: энергии мальчикам не занимать. А то ещё двое сзади идущих, перемигнувшись друг с другом, как вдруг налетят, будто трактор, на всю кучу, чтобы люди смешались с людьми и бились друг о друга локтями и рожами, словно птички в клетке, так опять будет у всех чудесное настроение. Но задели того, кому это не нравится; он авторитетен и задумчив, он выходит, как суровый дворянин или мрачный мужик, и говорит свои обидные детские ругательства твёрдым решительным голосом. Плевать на всех — двое идут разбираться, старший мальчик уважает их честь и пинком поворачивает вспять всю остальную мешанину из мальчиков — нечего смотреть на серьёзное дело!

Диалог их криклив и жесток, но руки пока спокойны. Потом они понимают, что стоят друг друга среди всей этой массы; и им не нужно терять расположение и дружбу, основывающуюся на равной потенции их наглостей и ручных окончаний, и поэтому стихают, говорят уже о других проблемах, а потом вразвалку возвращаются и, переглянувшись, как танк устремляются на всех остальных. Старший просит их прекратить, другие же мальчики, будучи природными стоиками, весело хохочут над собственным падением.

Но путь не бесконечен, и жилище, в конце концов, принимает своих весёлых жильцов — так холодная женщина, лишь разумом понимая, что ей нужно, отворяет ворота горячему мужскому существу, а сама остается спокойной и приятной носительницей прагматического очага, из которого может появиться и семья, если придёт время для нужного природе объединения различных физических начал; но объединение мальчиков — общество, и в этом его победа над плотью и животным нутром отдельного индивида, и типологически оно ничем не хуже семьи и даже выгоднее: после совместной пустой жизни никто не появляется на свет за тем же самым, что и они, и поэтому их мрачное существование приобретает ещё и некий мистериальный ореол.

Итак, новый конец дня застаёт наших мальчиков в светлом классе, где они сидят, немного обалделые после трудового дня, но ждут каких-то новых развлечений из общего ряда событий, которые им позволены. Лампочки горят, старший мальчик, словно профессор, стоит перед своими возлюбленными подопечными; хохочет, говорит, что он — отец родной, и собирается проводить какую-нибудь беседу, в то время как остальные полуспят, поскольку достигли состояния отдыха, — но время ещё не подошло, и полустаршие сзади резкими подзатыльниками и зуботычинами приводят в чувство тех, кто пытается дремать, нагло совершая бегство из той реальности, где они должны быть.

Итак, женщина это

чудная вершина, нога гнева, паутинка иной утробы, омут добра или змея в яйце. Свобода любить несуществующее; но где взять лоно, если есть только единый мальчишеский организм?

Женщина — это скурвившийся мальчик.

Мальчики сопят, обратив мозги в неведомое, старший хихикает, пытаясь рассказать тайну женской души, которая не нужна в этих стенах и в этом мире; разговор пробуждает тайные внутренние секреты в привычных и надоедливых физических устройствах, и мальчики, созданные для жизни в собственном обществе, плачут внутренними слезами, которые разъедают мозг, и кислотой сочатся в материальное сердце.

— Женщин нет, для вас — их нет! — говорит старший. — Что есть женщина? Баба — это ругательство для нас; мы не девочки, но мужчины, мы презираем их расчетливую слабость; женщина дана нам для удовлетворений, но мы отказываемся от этого — пускай они стонут и катаются по земле, на которой мы стоим и работаем!

— Тьфу, эти мерзкие твари, которые могут быть ласковыми, если им что-то нужно; они используют мальчика и выкидывают его оболочку; мальчик — инструмент для бабы, присоска, я — не такой.

— Мы поднимем свое знамя, пойдём в поход, будем дружить с друзьями и делать своё дело; а женщины, если они и встречаются, стоят лишь смешка в туалете или короткого сожаления о том, что ночь была не слишком темна. Я люблю их.

— Я их не знаю. Завтра будет новый день, завтра будет работа и учёба, а что есть женщина? Я не встречался с нею.

И кто-то нарисовал на доске голую женскую плоть, и кто-то не верил в это, будто женщина была четвёртым измерением, а не ласковой кошкой, которая может превратить ночь в красоту и импульс.

Но ночь наступала и для мальчикообразных людей, которые были лишены разделяющего их энергию предмета: так молния, скопившись в небесном мальчике, ищет выхода и пути и безжалостной ветвистой искрой, точно ниточной зарей или вмиг образовавшейся венозной светящейся системой в теле неба, обращается в ничто, сотрясая всепрощающую землю. Всё отходило ко сну, старшие считали наличие организмов на их местах, и теперь выключается свет, но не стихает смех — мальчики лежат здесь, они полны звериной потенцией, несмотря ни на что; они тузятся.

И только где-то в туалете, где ещё горит свет, какая-то неуставшая компания всё ещё обсуждает возможности и пределы женской природы. И в конце концов пощёчина идёт в ход, и некто трогательный, потягивая сигарету, боязливо вздрагивает, и тапочек летит в человеческий организм, и начинается свалка из-за женщин. Возможно, они ждут нас на небе, эти приятные голые существа, а возможно, их нет — ведь этот остров, где живут мальчики, не приемлет иной человечьей организации и слабые ручки здесь не к чему — здесь нужен сильный кулак венценосного создания, которое, даже если спит, полно ореола достоинства и убедительности. Телячьи нежности не для этих суровых мест, и только гроб угомонит мальчика, который хочет жить. И в конце концов стихает и шумная компания, и небытие воцаряется над завершившимся днём из жизни мальчиков.

Ночь,

которая была уже описана, снова начнётся, чтобы прекратиться с началом иных астрономических времен.

Но что это — то, что случилось вдруг, родившись из ночного спокойствия с маской неизвестного кошмара? Грохот и рёв наполняют жилище, кулаки и ножи лезут со всех сторон; кровь и слюни брызжут, как снопы света, в разные стороны; тела укрупняются наличием иных тел — и тревога, как писк комара в смертельной куче-мале, призывает кого-то дать отпор мордораздирательным действиям непонятных сильных существ. Ремни, словно нанчаки или цепи, кружат повсюду, блестя железом блях, штыки просятся в руки — и кто-то всё равно спит, хотя спать невозможно, почуяв роковую опасность, и старший мальчик, разбуженный неизвестным, кричит: "Соседи! Бей их!" — и это означает налёт мальчиков на мальчиков; всё жилище вибрирует, и спящих режут, как баранов, в своих сладких постелях; и кулаки мечутся в поисках чьей-то морды, и солнечное сплетение дребезжит, закупорив жизненно важные пути, во имя которых развивалась биология; и красное знамя войны в потёмках спускается на хаос ночных тел.

Где-то, встав на двух кроватных спинках, бешено бьётся старший мальчик, он презирает смерть и побои и ногами топчет непонятно кого, но предательский нож, может быть, своего же мальчика (хотя тут все — мальчики), прекращает его цветущую жизнь, и он, издав резкий вопль, падает на окровавленный пол, прямо рожей в рассыпанный мусор из урны, хохочет и умирает, как герой, дождавшийся силы. По нему ходят ноги, противники, словно влюблённые, сплетаются в агонии вольной борьбы, где дозволено всё; и непонятно — то ли страсть однополой любви, то ли жажда убийства направляет руку мальчика; и они душат друг друга, обнимая шеи синеющими руками, и падают на кровать. умирая в один лень.

Налёт был внезапен — враждующая коалиция мальчиков решилась, наконец, свести счёты, и нету здесь отсутствующих, и в конце концов по воздуху летают табуреты и столы и чей-то череп дырявится и рассыпается, точно чугун, и только кожа еще сохраняет своё, помертвелое от страха и смерти, лицо. Война издаёт свой клич — это тоже занятие мальчишек; не знать им более счастья любви и работы!

Война,

как потасовка, беременная гибелью, как звонарь зла в закипающем зелье, как зелень, не родившая новую зелень, как Знак Зорро от уха до уха — чтобы горло, клокоча, захватывало давлением кислород, и сердце, точно ненужный пузырь, лопалось от воздуха.

Вперёд, вперёд — навстречу концу, чья-то победа утешит искорёженные трупы; и вот уже весь остров вибрирует и наслаждается самоуничтожением преобразующих его сил; мерзко и гордо гибнут мальчики от рук себе подобных!

"Они убьют всех!" — в страхе думает некто трогательный из мальчиков и, как жалкий дезертир или сволочь, через туалетное окно вылезает на безмятежную предрассветную землю. Он слышит, как прямо перед ним жилище ходит ходуном, и его не останавливает никто — все тела заняты битвой, как раньше работой, а он стоит не в силах ничего понять. Бешеный стул разбивает стекло, и из руки этого мальчика капает кровь, и ему больно — он отходит подальше. Он видит сквозь окна смерть своего маленького человечества, но слез у него нет, ему странно смотреть, как какие-то существа ногами топчут его друзей, а потом сами падают на них, сражённые травмой черепа. Вряд ли кто будет жив — мальчики разыгрались не на шутку, а гордость — больше, чем жизнь. И, подташнивая, дрожит мелкое тело трогательного мальчика, и в заключение презрительное слово: "Мертвецы!" — говорит он и бежит отсюда, через лес и поле — туда, где тихо.

Ветки шуршат под его ногами, он шарахается, будто везде лежат мины. Он видит плод их сегодняшней работы — большую яму и, улыбаясь, думает о том, что, наверное, она будет хорошей могилой для мальчиков. Ему грустно.

Но, пытаясь обмануть природу, ему трудно уйти от судьбы, и огромный взрыв всего перенаполненного нетерпимостью острова заставляет его рухнуть в неизвестность, пытаясь схватиться руками хоть за какое-то спасение. Был ли это вулкан, гром или динамит? Непонятно что, но остров, как небольшая Арктика, распадается на льдины и осколки, и древнее море поглощает всё это творившееся на нём безобразие.

Рассвет надвигается, и этот трогательный — быть может, последний мальчик в мире, — поймав какой-то челн, растерянно плывёт по мрачной воде, наблюдая животворящее единство соединения разных стихий, и бежевый пар, как нереальный туман, скрывает вечные горизонты морских глубин.

Он смеётся своей участи и гребёт слабыми руками вперёд и вперёд — пусть то, что было, скроют его память и голова, и, если смерть не остановит его судорожное трепыхание, он будет стремиться в далёкий путь, чтобы достичь границы великой и волшебной, искрящейся на фоне мрака земли — Страны Женщин.