Круглый год

Радзиевская Софья Борисовна

СЕНТЯБРЬ

 

 

Сентябрь (он и вересень — цветёт вереск). Ещё ласково греет солнце, ещё и день, по сравнению с соседом-августом, как будто бы и не укоротился и не похолодал, а уже заканчивается усиленный летний рост растений. Первые дни ещё неожиданным теплом подарят. Народ подметил это, и название этим дням придумал: бабье лето. Значит кончилась уборка хлеба, разогнулась наболевшая спина жницы: ведь не комбайны когда-то гуляли по полю, когда родилось это название, серп мелькал в проворной женской руке. Сколько горстей колосьев надо было срезать, чтобы сложился из них туго перевязанный сноп!

Уже кружатся над родными местами стаи чёрных грачей. Недавно они на крыльях весну принесли, а теперь лето уносят. Волнуются, грустно переговариваются галки. Им никуда не улетать, но отлёт грачей будит в них смутную тревогу. Щемит наше сердце слышное высоко в небе курлыканье пролётных журавлей. Они не сразу тронулись в дальние края. Готовясь к отлёту, выбирали настоящие учебные площадки и прилетали на них не вразброд, а отрядами. Молодые учились летать треугольником (так легче на дальнем полёте). Впереди летит старый опытный журавль, устанет — уходит в конец, его сменяет другой. Ко времени отлёта весь курс наук проходят.

Подобраться к журавлиной учебной площадке трудно: зоркие опытные сторожа дадут сигнал тревоги, и вся стая — на крыло. Но если удастся — ну и зрелище, не оторвёшься! Прыгают, приседают, взлетают и вновь опускаются. Это уже не весенние танцы, а строгий курс наук. Ни споров, ни замешательства. Путь им предстоит дальний. Впереди не только земля, на которой и отдохнуть и подкормиться можно, но море, когда спокойное, а когда и бушующее. А дальше — опять земля, чужая, далёкая Африка.

Не так мелодично, но тоже осеннюю грусть навевают прощальные голоса гусей. Эти нас не тешили ученьями, подготовкой к полёту. Здесь они пролётные, не хватает у нас спокойных мест, чтобы вывести, вырастить детей.

Дикие утки тоже к дальнему путешествию готовятся: долго в воздухе кружат, а утром и вечером на болота, речные мелководья летят кормиться.

Умолк и поросячий визг стрижей, эти раньше унеслись: в холодеющем воздухе уже не толчётся мошкара, всякая летучая мелочь. А стрижу с земли, да и с ветки насекомое не подхватить — не приспособились. За ними соберутся и ласточки по этой же причине: и они — дети воздуха и кормятся не тем, что ползает и скачет, а тем, что по воздуху летает. Птенцы их уже вылетели из гнезда, но иногда сами ещё ловить добычу не умеют, так их родители в воздухе из клюва в клюв покормят и водой напоят. Потом добычу в воздухе бросают: лови! Трогательно смотреть: иногда первые птенцы всю науку прошли и младших сестриц второго поколения в гнезде кормят — родителям помогают, точно чувствуют, что время не шутит, торопиться надо! Рано у молодых певуний материнский инстинкт просыпается. Этот могучий инстинкт заставляет иногда ласточек нести пищу в чужое гнездо и даже выдерживать бой с настоящей матерью. Бывает, что отлетающая стайка навестит гнездо, в котором ещё есть молодые. Начинаются длительные переговоры, даже задержка в пути. Воронки — городские ласточки — улетают со стрижами, касатки — деревенские — могут и припоздать, они и насекомых, сидящих на заборах, стенах, могут поклевать. Воронки перед отлётом часто вереницей летят в пустые гнёзда, заглядывают, точно проверяют, не зазевался ли кто, должно быть, не только своих, а и чужих птенцов жалеют кроткие птички. А то влетят в пустое гнездо, сразу четыре-пять, посидят, о чём-то оживлённо почирикают, иногда даже заночуют. Привязанность к родному гнезду у них так велика, что в древнем Риме их даже использовали, как мы — почтовых голубей.

Певчие пичуги уже сбились в стайки, молодые и старые — все вместе. Им в стайке удобнее. Ведь у них, у слабеньких, враги кругом одному за всем не усмотреть, живо попадёт в чьи-нибудь когти или зубы. А когда все следят, поглядывают по сторонам, обязательно кто-нибудь заметит врага, пискнет, и все наутёк. А еды всем хватит. Там зёрнышки, там ягоды, насекомые вкусные. Молодые клюют, на старших поглядывают: те лучше уследят опасность. Особых учений перед отлётом на юг эта мелкота не устраивает. Они полетят не строем, а как попало, точно куча камешков, брошенная сильной рукой. Молодые приучаются к полёту, пока летают по полям и лугам. Коровы, овцы, вся домашняя живность — невольные их благодетели. Вспугнутые ими насекомые взлетают в воздух — хорошая подкормка перед далёким путешествием. Бесцеремонный скворец и на спину коровы сядет и что-то там ухватит, а она и ухом не поведёт. Но время идёт, в холодеющем воздухе и насекомые взлетают реже. А перелётный инстинкт, тысячами поколений выработанный, подстёгиваемый недостатком еды, и даже при наличии её, даёт о себе знать. Недаром начинают волноваться и биться в это время птички в клетках в тепле и сытости. Вперёд, вперёд, навстречу опасности и трудностям далёкого, а молодыми ещё и нелётанного пути. Рвутся, раздираются противоречиями маленькие сердца. Вот и скворушка прилетел к родимой скворечне, где лето провёл и детей вырастил. Посидел… и запел. Ещё посидел, сорвался с ветки, и нет его. Прощальная это была песня.

Улетели и мухоловки, сбились в стаи дружные дрозды — жили вместе, дружно, и лететь вместе веселее.

Кое-где слышится робкое неумелое пение молодых пеночек и зябликов: перед отлётом пробуют силы к весне. Исчезли незаметно кулики, чибисы. Соловьи уже в Африке, кому удалось долететь, клюют африканских насекомых, со своими далёкими сравнивают, какие слаще покажутся.

В середине сентября вдруг затокуют тетерева, великаны глухари. Побормочут и замолчат, точно спохватятся: весну с осенью перепутали. До драк дело не доходит, пошумят и разойдутся. Тетёрки и глухарки этого шума всерьёз и не принимают. Глухарям и тетеревам сейчас другая действительно важная забота: утром и в сумерки усердно собирают, глотают камешки, крупный песок, можно поду мать — лакомятся. Но это инстинктивная подготовка к переходу на грубые зимние корма, вместо нежных вкусных ягод — жёсткая хвоя для глухаря. Камешки в мускулистом желудке перетрут её, и зубов не требуется. Пока он подвядшим осиновым листом угощается. Тетеревам для их более мягкой пищи (берёзовые, ольховые почки и серёжки) требуется меньший запас «каменных зубов». Рябчик ест ягоды майника, его зёрнышки помогают перетирать пищу.

Из куриного племени у нас одна перепёлка перелётная птица. Голос перепела — «подь полоть» — многим известен, а видеть его удаётся не часто: перепел летает редко и неохотно. Сейчас перепёлки незаметно отлетают в далёкое путешествие в Африку. Слабые крылья несут их и через бурное Средиземное море. Но часто не живых птах, а тела бедных путешественников волны грудами прибивают к желанному берегу Африки. Да ещё на европейском берегу их перед перелётом ждали сети и прочие средства лова итальянцев. Остаётся удивляться, что ещё большая их плодовитость (на наших полях и лугах) помогает перепелиному племени не исчезнуть совсем.

Осенью птицы летят в чужие края медленнее, чем мчатся весною назад. Мелкие птахи летят чаще ночью: ведь их в дороге подстерегают дневные перелётные хищники — соколы.

Хищники молодых вырастили, выучили и уже от себя прогнали: промышляй еду сам. Но зато детей они воспитывают и учат дольше, чем другие птицы. Это и понятно: клевать червяков и ягоды легче, чем выучиться правилам охоты на живую дичь. Сокол-учитель кувыркается в воздухе перед сидящими на ветке птенцами, показывает им фокусы искусного полёта. А мать в это время, пролетает и сталкивает соколёнка с ветки. Волей-неволей полетишь. Перелётные хищники летят не стаей, в одиночку, но с хитростью: немножко раньше безобидных птах. Очень удобно: проголодался, притаился, подождал и… дождался, обед сам в когти просится. Словил, покушал, лети дальше, паси своё стадо.

Тих месяц сентябрь. Ни птичьих песен, ни жадных требовательных голосов птенцов, летом пришедших на смену певцам. Воздух так прозрачен, что кажется, будто небо поднялось выше, а даль, видимая глазом, ещё дальше отодвинулась. Тишина. И вдруг… странный звук: не то рёв, не то хриплое мычание прокатилось и смолкло. Ещё и ещё. Возникает и умолкает, и не определить точно, откуда оно идёт.

Послушаем…

Тропинка была узкая, на одного ходока, так тесно её обступили молодые колючие ёлки. По ней бесшумно двигалось что-то большое, мохнатое, ветка не хрустнула, листья не зашуршали. Медведь… Только он умеет так осторожно ступать тяжёлыми, неуклюжими лапами. Идёт, головой покачивает, точно сам с собой о чём-то важном рассуждает. И вдруг остановился мгновенно, застыл на месте. Голову поднял, но не для того, чтобы лучше рассмотреть — глазам он мало доверяет, а лучше прислушаться, что там впереди, за поворотом тропинки делается.

Услышать было нетрудно: кто-то мчался совсем без осторожности, ломился прямиком сквозь кусты и еловую гущину. И заботы нет, что кругом весь лесной народ переполошил, притаились все, слушают.

У медведя губы над клыками дрогнули, вот-вот оскалится и рявкнет по-хозяйски. Но вдруг из гущины на тропинку выломилась туша покрупнее медведя. Лось редкостной величины. Жёсткая щетина на загривке дыбом, сам дышит тяжело через раскалённые ноздри. Сразу видно: несётся, не разбирая дороги, и никому её уступать не собирается.

Маленькие глазки медведя загорелись. Надо принимать бой или тут же катиться в кусты задом, поворачиваться некогда.

А лось уже увидел его и, не останавливаясь, всхрапнул от радостной злости: есть на ком сердце сорвать. Ну-ка! Он бурей налетел на… то место, где вот сейчас, сию минуту был медведь, и остановился, точно споткнулся обо что-то невидимое. А медведь, позабыв о своей ярости, катился под обрыв, трусливо поджимая зад, словно пряча от удара острого копыта.

Послышался треск. Удар копыта, не доставший медведя, пришёлся по молодой ёлке, и она рухнула, как подрубленная. Мишкины лапы заработали ещё быстрее, уже без всякого стеснения. Не до самолюбия тут, когда бешеный зверь ищет, с кем бы схватиться. Острый медвежий запах пуще раздразнил лося. Настало время осенних сражений, но пока не нашёлся настоящий противник. Буран теперь и от медведя бы не отказался.

Буран — такую кличку дал ему дед Максим, самый старый лесник этого леса. Он при встрече с лосем всегда сыпал на землю пригоршню соли: «Полижи, старый, в своё удовольствие». Но сейчас и Максим осторожно обходил старого приятеля: кто его знает, что взбредёт в ошалелую голову?

А лось в ещё большей ярости устремился по тропинке дальше на поляну, поросшую высокой густой травой.

Здесь! Лось неуклюжим галопом проскакал по поляне, остановился, высоко закинул голову, так что рога легли на спину, и заревел. Точно кто-то затрубил со страшной силой в огромную трубу.

— Это кто так кричит? — спросил удивлённо звонкий детский голос.

— Лось это, другого лося на бой кличет. Потрубит и помолчит, не слышно ли, как другой к нему на голос понесётся. И опять потрубит и слушает.

Кто говорил за густым осинником, не было видно. Но вот осинки зашуршали, раздвинулись, и на дорогу вышли высокий старик с маленькой девочкой.

— Я посмотреть хочу, дедушка, — сказала она и потянула деда за рукав. — Скорее пойдём.

Дед покачал головой.

— Как бы нам от такого посмотру худо не было, — проговорил он. — Мы лучше послушаем, да и домой подадимся.

— Ну и чудной ты, дедушка, — засмеялась девочка. — Это же просто лось. Он людей не кушает.

— Так-то так, — дед тоже улыбнулся. — Он тебя есть не станет, а ногой ка-ак двинет — и готово. Потому у лося в это время характер бывает бедовый. Вдруг и нам такой попадётся? Характерный.

— И не правда, этот, который трубит, вовсе без характера. Я по голосу слышу. Ну, дедушка, миленький. Мы же летом их видели. Ты им соли давал. Этому, как его? Бурану. И опять дадим.

— Дадим, дадим! — ласково приговаривал дед и незаметно за руку повернул девочку на дорогу к дому. — Это сейчас Буран ревёт, по голосу признаю. Мне и то ему сейчас на дороге попадаться не безопасно. Вот зимой рога он скинет. Стукнет о дерево, они и отвалятся. Тогда уж он присмиреет до весны, когда новые рога вырастут.

— Ой, как плохо, — огорчилась девочка. Она за разговором и не заметила, что они уходят в сторону от лосиного рёва. — Волки нападут, а ему их бодать вовсе нечем. Он что делать будет?

— На волков ему рога не требуются, — утешил её дед. — Он ногой брыкнёт — из волка и дух вон.

— Это хорошо, — успокоилась девочка. — Мне, конечно, волка тоже жалко. Только если он лося хочет съесть, пускай его за то лось ногой забодает.

Разговаривая, они завернули с дороги к маленькому домику на поляне и поднялись на крыльцо. Дверь со скрипом отворилась и сразу за ним захлопнулась. Сквозь толстые стены избушки далёкий трубный зов лося почти не был слышен.

А лось на далёкой поляне всё больше разъярялся. Широкая шея его раздулась, кусты, трава и комья земли летели в сторону от бешеных ударов копыт… и вдруг — далёкий ответный рёв. Ближе, ближе, вот уже слышен треск растоптанных ломающихся кустов. Другой лось, тоже разъярённый, мчался, не разбирая дороги, и вылетел на поляну. Буран с диким храпом кинулся ему навстречу.

Молодой боец ростом и силой был не меньше. Но это ещё первая осень его сражений и первый бой в жизни. А Буран — издавна самый смелый и опытный боец во всей округе. Будь молодой не так горяч, выбрал бы себе противника попроще. Но рассуждать было некогда. Две огромные туши сшиблись посередине поляны. Комья земли взлетели в воздух и посыпались на их спины. Они не замечали этого.

Рога ударились о рога, ещё и ещё. Новый удар, и молодой лось покатился по смятой растоптанной траве. Буран, торжествуя, отскочил, примерился для нового разгона, но… бить уже было некого, кусты и молодые осинки захрустели под тяжёлыми копытами. Молодой летел, спасая свою жизнь, боевого задора как не бывало.

Хруст и топот затихли вдали. Буран постоял, обводя поляну налитыми кровью глазами, и вдруг вздрогнул, прислушался. За кустом шиповника мелькнули тени. Волчица-мать хорошо знала, чем может кончиться сражение великанов, мёртвый или тяжелораненый лось — завидная добыча. Она заранее привела серую семейку покараулить за кустами, не перепадёт ли пожива. Но побеждённый молодой лось чуть не растоптал зазевавшегося волчонка. А на поляне остался великан, к которому на твёрдой земле нечего и думать приступиться. Вот зимой, когда глубокий снег свяжет ему ноги…

Старая волчица даже зубами щёлкнула: вспомнила, как в прошлом году… Но тут же взвизгнула тихонько и шарахнулась в сторону.

Лёгкий ветерок донёс до ноздрей старого бойца страшный волчий запах, и жажда мести вспыхнула в его крови. Он вспомнил, возможно, то же, что и старая волчица. Вспомнил глубокий снег прошлой зимы и смертный бой со стаей волков. Они легко прыгали по твёрдой ледяной корке на снегу, а он проваливался в глубокие сугробы. Старая волчица высоко подпрыгивала перед самой его головой, дразнила и отвлекала внимание. Она знала, что делала: молодые волки подбирались сзади, чтобы перекусить ему сухожилия на задних ногах. И они сделали бы это, но раздался выстрел и тотчас — другой. Два волка растянулись на снегу. Остальные исчезли, будто их сдуло ветром.

Старый лось напряг все силы и выскочил из сугроба. Около толстой сосны стоял высокий человек, в руках его дымилось ружьё.

— Буранушка, голубчик, — проговорил человек. — Так это я тебя из беды вызволил?

Голос знакомый, и лось минуту стоял неподвижно, не сводя с человека больших тёмных глаз.

— Буранушка, — повторил тот, но тут лось фыркнул, ударил ногой так, что комья снега, как пули, полетели в стороны, и, выскочив на твёрдую дорогу, умчался.

Это ли вспомнил старый лось, или что другое — не важно: много счётов накопилось у него с волками за долгую жизнь. Бурей он налетел на куст, за которым притаилась серая разбойница. Рога для неё — много чести, хватит удара копытом. Но этого удара волки дожидаться не стали, бросились в разные стороны. Преследовать их лось не собирался. Гордый, ещё не остывший, он вернулся на поляну, и снова по лесу разнёсся трубный звук — вызов на борьбу новому противнику.

Однако смелого бойца больше не нашлось. Голос Бурана, видно, хорошо был известен лосям округи. И сам боец, потрубив немного, почувствовал, что на этот раз довольно, и, спустившись по склону к речке, с наслаждением погрузил разгорячённую голову в прохладную воду.

Да, были битвы, в которых волки нападали, а он отбивался, спасая свою жизнь. Но так, как сегодня, ещё не бывало: он первый на них бросился, и они пустились наутёк, даже не смея огрызнуться!

Напившись вволю, великан снова вернулся на поляну, обошёл её кругом, долго взволнованно принюхивался к следам врагов. Бежавших! Он щетинил загривок, и глаза его горели огнём победы.

Однако битва с молодым лосем тоже была нелёгким делом. Трубить больше не хотелось. И старый лось не спеша, горделиво ступая, покинул поляну.

* * *

Это случилось десять лет тому назад, весной.

Старый заяц-беляк, не спеша, ковылял в густом ивняке, недалеко от речки. Тут горькую кору на ветке пожуёт, там травинку скусит. Но вдруг поднялся столбиком на задние лапки и застыл. Только нос смешно дёргается и усы топорщатся: что это там под старой осиной зашевелилось? Ещё! Смотрит!

Маленькая головка на тонкой слабой шейке повернулась к зайцу, тёмные глаза засветились удивлением: всего несколько часов жил на свете новорождённый лосёнок. Мудрено ли, что всё вокруг для него ново? Зайца он видел первый раз в жизни. Но немноякко посмотрел и уже устал. Голова опустилась на землю. Задремал.

Заяц, пожалуй, подковылял бы поближе, всё-таки интересно. Но длинные уши его уловили чей-то вздох, не то храп. Мать-лосиха стоит недалеко за кустом, а глаза, уши, нос на страже — не случилось бы с лосёнком какой беды. Заяц — это, конечно, не беда, и мать даже не шевельнулась. Но косому трусу и от вздоха её стало страшно: стрелой метнулся в сторону, и нет его.

Лосиха спокойно опустила голову, длинной губой, точно рукой, охватила пучок тонких веточек ивы и вдруг выпустила. Не до еды сейчас: что-то рыжее, пушистое мелькнуло в ивняке. Кумушка лиса крадётся по заячьему следу, закусить зайчатиной норовит. Чутким носом прихватила с ветерком нежный запах лосёнка и тоже остановилась. Дичь, конечно, не по ней, но принюхаться и то приятно.

Ближе, ближе… Ну нет, нюхать её лосёнка? Посмей только! Раздражённая лосиха топнула ногой, всхрапнула. Миг — и лисица тоже исчезла, только рыжий хвост мелькнул в кустах. Лиса и сама не рада, что тут лосёнок оказался, следы объяснили ей: заяц только что так спокойно прыгал, ветками закусывал, одно удовольствие было к нему подбираться. А теперь, говорят следы, он несётся где-то впереди, как сумасшедший. Ищи ветра в поле!

Лосихе и правда лиса показалась опасным зверем: она взволнованно фыркнула, несколько раз осторожно обошла вокруг детёныша, успокоилась и вернулась к месту, где собиралась позавтракать.

Она так и не узнала, что, отгоняя лисицу, навлекла на себя настоящую смертельную опасность. Петька рыжий умел пробираться по лесу не хуже медведя: лист не- прошуршит, сучок под ногой не хрустнет. А Петькины уши и глаза при этом слышали и видели в лесу всё, что лесным зверям было на вред, а ему, Петьке, на пользу. И винтовка Петькина была как, раз по руке браконьеру: била точно и далеко всё, что могли в лесу приметить его чуткие уши и безжалостные глаза.

Встревоженный храп лосихи, хруст сучка под тяжёлым копытом — и Петька мигом насторожился. Не дыша, нагибаясь, чтобы не задеть о ветку головой, он скользнул с тропинки в обход, чтобы ветер его не выдал. Лось чуткий зверь, а мать, стерегущая детёныша, — вдвое. Но лес не пришёл ей на помощь в беде. Ни один сучок не хрустнул предупреждающе под Петькиной ногой, и ветер, предатель, не известил о грозящей беде. Она мирно разжёвывала последнюю, такую вкусную ивовую ветку, а Петька, прячась под деревом, уже дожидался, когда она повернётся к нему левым боком.

Резкий короткий звук выстрела на мгновение заставил смолкнуть все мирные лесные голоса. Глухое жалобное мычанье одиноко прозвучало в тревожной тишине. Раненая лосиха рванулась последним прыжком туда, где лежал лосёнок, и упала, почти коснувшись его головой. В последнюю минуту жизни мать помнила о детёныше и, умирая, старалась защитить его от опасности. Петька в этом увидел лишь новую добычу.

— Ого-го! И телёнок ещё! Здорово! — Но на этом радостный крик оборвался: что-то сильно толкнуло его в спину. Падая вниз лицом, он почувствовал, как резким рывком кто-то вывернул ему руки на спину и на них навалился.

— Пусти! — хрипел Петька. — Пусти, тебе говорят. Не то плохо будет.

— Плохо-то будет тебе, ворюга, — отвечал дед Максим и тут же, лёжа на Петьке, ловко связал его руки приготовленным ремнём. — Я за тобой, подлая душа, с утра слежу, знал, чего ты добиваешься. Самую малость припоздал, беда-то какая!

Лесник встал, осторожно поднял голову лосихи, дунул в глаза.

— Готова, — горько проговорил он. Голова мягко упала на землю. — Красу какую загубил! — продолжал Максим, выпрямляясь. Сжав кулаки, он шагнул к браконьеру. Тот яростно катался на земле, дёргал руки, старался освободить их от ремня. Он словно онемел и, задыхаясь, злобно смотрел на лесника.

Молчал и тот, тоже не в силах вымолвить ни слова.

— Рук только вот об тебя марать не хочу, — сказал он наконец и, схватив Петьку за шиворот, поставил его на ноги. — Шагай, супостат, — промолвил сурово. — Деревьям на тебя глядеть противно, вот что. Торопись в милицию. Мне ещё воротиться надо, телёнка забрать. Не один ты в лесу волк, кабы другие не проведали.

Петьку Максим сдал в милицию. С винтовкой. На телеге увезли лосиху, а лосёнка лесник на руках принёс домой.

— Корова есть, заместо кормилицы ему будет, — сказал он. — А там — поглядим.

Бабка Василиса, тогда ещё бабкой её никто не называл, приняла нежданного питомца сурово.

— Пользы-то с него, что с козла молока, — заворчала она. — Сюда, в уголок в сенцах клади. Не было заботы! Да не торопись ты, дай помягче подложу.

Двенадцатилетний Степан сияющими глазами смотрел то на лосёнка, то на отца. А тот украдкой, чтобы мать не видала, приложил палец к губам и помахал им остерегаючи: помалкивай, знай, дай самовару перекипеть!

Степан знал эту отцову примолвку и не удержался, усмехнулся. Ну и тотчас же за это поплатился.

— Тебе всё смешки, — напустилась на него мать. — Посмеёшься, как на этакую скотину молока не наберёшься! А вырастет — все окна рожищами повысадит да, гляди, и бока пропорет.

— Мам, да зачем ему окна рогами?.. — начал было Степан. Но отец дал ему в бок тычка: сказано — помалкивай.

Они и помалкивали, только исподтишка перемигивались. А лосёнок, досыта напоённый парным молоком, спокойно вытянул тонкие слабые ножки на мягком мешке. Он и не заметил, какая большая в его жизни случилась перемена.

* * *

— Вот так-то я Бурана, телёночком ещё, домой и принёс. А уж бабка твоя ворчала-ворчала, а потом ей Буран за родного сынка стал, — договорил лесник.

Анюта сидела за столом и, подпирая кулачками румяные щёчки, слушала внимательно, не сводя глаз с деда Максима. А он весело засмеялся и подвинул к самовару большую кружку со стёртой позолотой.

— Налей, бабка, ещё кружечку по этому случаю.

— И наливать тебе не стоит, греховодник, — заворчала бабка, но кружку всё-таки под самовар подставила и кран отвернула.

— «За родного сынка»… Скажет такое. А по правде… — Бабка Василиса приостановилась, лицо вдруг собралось в мелкие добрые морщинки, и на кран не смотрит, видно, вспоминает.

— А по правде… — задумчиво повторила она.

— Ой, бабушка, кран! Кран! — вскрикнула вдруг Анюта. — На стол льётся!

Бабка словно очнулась и проворно завернула кран.

— Ты что по правде сказать хотела, бабушка? — торопила девочка.

— Да это присказка такая, — улыбнулась бабка. — Разве ж я когда не по правде говорю? До чего же он занятный был, Буран-то! Сначала и на ножки не вставал, слабенький. А потом как пошёл расти. Да ласковый… Губами руку заберёт, а губы что бархат. Будто целует. Я по двору — он за мной. Я в кладовку — и туда лезет. На другое лето рожки выросли, сам что конь здоровый, а всё за мной да за дедом, ну никак не отстанет.

— А почему теперь отстал?

— Дело такое вышло, — вмешался дед. Он уже кончил чаёвничать и старательно набивал трубку.

— Приехал отец твой из города, из ученья, на лето отдохнуть. И вздумал Бурана объездить.

— Как объездить? — не поняла Анюта.

— В упряжке, значит, научить ходить, телегу возить. Я не позволил. Рано, говорю. Так он сам потихоньку в телегу его запряг, а на шею бубенцы пристроил, с музыкой прокатиться решил. И прокатился… Бубенцы как звякнули — Буран ровно ошалел: по двору заметался, Степана чуть не смял. А сам — в ворота да как пошёл по дороге в лес! — только бубенцы вдали прозвенели.

— Ой! — испугалась Анюта и всплеснула руками. — А дальше что, дедушка?

— А дальше как уж он телегу разбил да хомут с бубенцами с себя содрал, за что зацепился — не знаю, только счастье его в том. Не то совсем бы со страху ума лишился. Ну снял. И с тех пор одичал, к рукам никак не подходит, нашего дома сторонится. Вот как беднягу от двора отвадили.

— Я уж сама в лес ходила, — вздохнула бабка Василиса. — Солью манила. Смотрит сдалека, ровно сам грустит. И сейчас повеп нется, и нет его.

— Жа-алко, — протянула Анюта и погрустнела.

На другой день солнце ещё только поднялось над лесом, когда дверь лесного домика скрипнула и отворилась.

— Подмажь ей, мать, салом пяточки, — испуганно проговорил Максим. — Неровен час, Анюта проснётся, без неё никак не уйдёшь. А я в дальние кварталы наладился.

— Ты чего-то умнеть на старости лет начинаешь, — отозвалась бабка Василиса, стоя на крыльце. — Это чудо, сколько ты девчонку по лесу таскаешь, и всё тебе с рук сходит. Я сейчас! Петли салом подмажу, пускай спит спокойно.

Дверь осторожно затворилась. Утро было ясное и холодное, трава серебрилась от росы. Старик и жалел, что ушёл без внучки, и был доволен: в дальнем квартале на знакомой полянке особенно часто слышался рёв Бурана. Он узнал бы его голос из сотни. И встретиться с ним, когда около него храбро шагала Анюта, старику не хотелось. Правда, вот уже почти неделя, как Буран не откликается. Или уже надоело драться?

Максим поправил ружьё на плече, топор за поясом и зашагал быстрее.

Вот знакомая поляна.

— С толком выбрал, самое красивое место, — усмехнулся Максим. Осторожно раздвинув кусты, он выглянул и остановился в удивлении. Огромный лось неподвижно лежал посередине поляны. Нет, это не Буран — Буран стоит над ним, низко нагнув голову, касаясь рогами головы соперника. Не отходит. Не двигается, дышит тяжело, видно, как вздымаются бока. Он широко расставил передние ноги, и они, эти могучие ноги, дрожат, вот-вот готовы подогнуться.

Старик взмахнул руками и, не обращая внимания на ветки шиповника, хлеставшие его по лицу, выбежал на поляну.

— Буранушка, — проговорил он упавшим голосом. — Друг ты мой. Да что же это приключилось!

Ноги лося вздрогнули сильнее. Он попытался повернуться, но… не повернулся. Затем дёрнулся, стараясь поднять голову. Послышался глухой стук, точно кость стукнулась о кость, ещё и ещё. Лесник понял: в страшной схватке ветвистые рога врагов переплелись так прочно, что расцепиться, освободить друг друга им было невозможно.

Буран с большим усилием, не поднимая головы, попятился, сдвинул с места лежавшего лося. Тот зашевелился, попытался встать, но снова беспомощно растянулся на земле и закрыл глаза.

— Дело-то какое! — проговорил старик. — Слыхать слыхал, а видать…

Не договорив, он шагнул ближе, торопливо схватился за пояс и вытащил топор.

Буран, не поднимая головы, глухо, жалобно промычал. Гордый великан не выдержал: сдался, попросил помощи.

— Сейчас, сейчас, Буранушка. Ослобоню тебя, обоих ослобоню! Голос Максима приметно вздрагивал от волнения, но топором умелые руки действовали уверенно. Он нагнулся, примерился, размахнулся. Удар! Другой!

Буран, не поднимая головы, опять промычал. Теперь к жалобе примешивался страх.

Третий удар топора решил дело. Рог лежавшего лося свалился на землю и освободил рог Бурана. Лось грузно приподнялся. Опираясь на передние ноги, взбрыкнул задними. Шатаясь, повернулся и исчез в кустах.

— Знай, не дерись, — усмехнулся Максим. — Гуляй теперь, кривая голова, пока другой рог… — Но он не договорил. Буран медленно — затёкшая шея плохо слушалась — поднял голову, покачал ею, словно пробуя, действительно ли он свободен, и неожиданно резко повернулся к леснику. Дед Максим не шевелился. Как поступит лось? В первые секунды ещё можно было отскочить, сорвать с плеча ружьё.

Теперь поздно.

— Буранушка! — тихо позвал он.

Голова огромного лося возвышалась над неподвижным человеком.

Лось стоял тоже неподвижно, точно в раздумье. Но вдруг мутные глаза его загорелись недобрым светом, верхняя губа выпятилась, послышался угрожающий храп.

— Буран, — тихо, укоризненно проговорил лесник и протянул руку.

И тут… недобрый свет в глазах лося потух, прижатые уши поднялись. Он опять всхрапнул, но ласково, точно просил о чём-то. Рогатая голова склонилась, и мягкие бархатные губы дотронулись до протянутой руки.

— Признал, — прошептал старик. Он тихо поднял другую руку и осторожно погладил за ухом огромную голову. А бархатные губы всё ещё мягко перебирали пальцы.

— Признал! — повторил Максим и вдруг порывисто обнял могучую шею, прижался к ней лицом.

Лось ещё раз всхрапнул, но не пошевелился.

Долго стояли они так на поляне, потерявшие и нашедшие друг друга друзья.

* * *

Звери, большие и маленькие, тоже перемену почуяли, к зиме готовятся. Летнюю одёжку сбрасывают, зимнюю надевают. В шубе, Да ещё с густой пушистой «подкладкой», и зиму можно смело встретить, не замёрзнешь. У зимующих птиц тоже зимнее оперение гуще и теплее летнего.

Осенью вырастают и расходятся из родимых мест многие звериные дети. Почему они стремятся расселиться? Не у всех, конечно, такой «приятный» характер, как у пауков, чтобы кушать друг друга. Но иногда корма в одном месте на всех не хватает, голод гонит молодёжь на новые места. Бывает, и все удобные места, где можно поселиться, молодую семью основать, — заняты. Часто при этом и сами родители лентяев поторапливают: «дайте-ка нам от вас отдохнуть».

Так, например, к сентябрю барсучата уже кормятся самостоятельно, и мамаша решает от них отделаться. (Иногда только зимует вместе с ними.) Она чистит, приводит в порядок нору, в которой растила детей. Но молодым чаще советует на её нору больше не рассчитывать. Зимовать в ней будет одна. Молодые могут сами выкопать себе нору по своему вкусу: лапы у них когтистые, настоящий землекопный снаряд. Они и не возражают, мирно расходятся, куда кому нравится. Запасать в норе еду им не требуется: под шкурой сала к осени столько нарастили, что даже бегать быстро становится трудно. Этого запаса до весны хватит, хотя барсук зимой спит не так крепко, как медведь, нет-нет, да и проснётся, выйдет погреться на солнышке в ясную погоду. Зато уж о чистоте норы барсук заботится больше всех зверей: к зиме всю подстилку сменит, носом, лапами нагребёт чистых сухих листьев, мягко — не хуже перины. Даже уборную устроит в отдельном отнорке, подальше от спальни — грязи не терпит, а когда она наполнится, закопает и другую изготовит.

Разбежались по лесу и молодые бельчата, живут самостоятельно, гнёзда строят, грибы на зиму сушат, орехи и жёлуди запасают. Этому их родители не учат, собирают запасы они инстинктивно. Но, к сожалению, природа не всегда одинаково щедра на урожай, много от чего зависит сытость и сама жизнь живого. Каков урожай еловых шишек в лесу, нам не очень заметно. Вверх смотреть — ещё споткнуться можно. Под ногами легче заметить около ёлок тоненькие веточки этого года с выгрызенной верхушечной почкой.

«Цок-цок», — грустно, как будто бы без обычного задора отозвалась сверху белочка, и новый кончик молодой веточки с выгрызенной почкой упал на землю. Не питательная еда перед длинной зимовкой. А что это значит? Напрасно было хлопотать, утеплять зимнее гнездо. Значит шишки на ёлках не уродились, не хватит, вероятно, и остального, если до веточек дело дошло. Близится время великого беличьего похода из голодного родного леса. Вперёд, всё вперёд, пока уцелевшие дойдут до мест, не поражённых неурожаем. Это не обычная сезонная миграция (их у белок не бывает). Это бегство от голода. Многотысячная армия из далёких и близких мест собирается вместе, словно подчиняясь услышанному призыву, хотя каждая белка бежит сама по себе, как будто не обращая на других внимания. Семьи давно распались. Но иногда материнский инстинкт сохраняется в прежней силе. Это редко, но бывает, если бельчонок по какой-либо причине оказывается хворым, калекой и не может существовать без материнской помощи. О таком случае я и хочу рассказать.

Дети походили на счастливых родителей, только хвостики жидковаты. Не беда! К осени распушатся!

Всё, казалось, хорошо. Но ведь никогда не знаешь, откуда нагрянет беда. Старому врагу — ястребу, который чуть было не поймал маму Дымку весной, давно уже стало известно, какая счастливая семья живёт в сорочьем гнезде. Но ему никак не удавалось застать бельчат около гнезда. И потому как-то ранним утром он затаился в кустах на окраине поляны, как вор, выжидающий добычу. Его пёстрые перья так удивительно сливались с солнечными пятнами и тенями на ветках куста, что и вблизи его было трудно рассмотреть. Свирепые жёлтые глаза горели, как две свечи, но не выдавали себя ни малейшим движением.

Даже осторожный отец Драчун не заметил опасности. Даже не менее осторожная Дымка лапками вытащила комочек мха, заменявший дверь, осмотрелась и сказала детям на беличьем языке:

— Всё спокойно. Выходите гулять.

Повторять приглашение не пришлось. Бельчата, толкаясь, с радостным писком вывалились из гнезда, и… тут же коричневая молния бесшумно метнулась к ним из кустов. Раздался пронзительный крик дымчатой белочки, но ястреб уже исчез, унося в лапах неподвижное золотистое тельце: острые когти пронзили сердце бельчонка.

Дымка в отчаянии бегала по веткам, обнюхивала их, точно искала следы исчезнувшего сына. Драчун прискакал на её крики и удивлённо следил за ней, не понимая, что случилось: он не видел ястреба.

Дымка спустилась на землю. Ястреб унёс крупного, сильного бельчонка и взмахом крыла сбросил с дерева маленькую Черноглазку. Теперь она с жалобным стоном приковыляла к матери на трёх лапках: падая, сильно ушибла четвёртую. Взобраться по дереву в гнездо она не могла.

Что же делать?

Драчун, взволнованный, недоумевающий, прыгал по веткам, заглядывал в гнездо. Наконец капелька крови на ветке разъяснила ему, что случилось. Он издали принюхался к ней, вздыбил шёрстку на затылке, как-то странно кашляя от страха и отвращения. Затем, спустившись с дерева, он долго стоял около Черноглазки, с опасением рассматривая её раненую лапку.

Он не знал, что надо делать.

А Дымка знала. Ей хорошо было известно ещё одно дальнее дупло, где чёрные дятлы весной выводили детей. Теперь дупло пустовало. Далековато, но тем лучше убраться подальше от ястреба, который непременно вернётся.

Подойдя к лежавшей на земле Черноглазке, она решительно стала подталкивать её носом и лапками. Та тихо пискнула, но не пошевелилась. Дымка подняла голову и растерянно посмотрела на Драчуна, точно прося его о помощи. Но тот ответил ей таким же растерянным взглядом и вдруг, одним скачком, оказался на ветке над её головой. Ясно: решать приходилось ей. И она, ухватившись зубами за пушистый загривок дочки, попробовала вскинуть её себе на спину, как когда-то переносила совсем маленьких детей. Но как же это оказалось трудно: Черноглазка ростом была уже почти вполовину матери.

Так началось это путешествие. Шатаясь под ношей, Дымка медленно тащилась по земле. Драчун следовал за ней по нижним веткам деревьев. Нагибаясь, чуть не падая, он усердно цокал, по-видимому подавая жене самые лучшие советы. Но спуститься на землю и помочь ей своими сильными плечами не догадался или не хотел.

Но всё кончается, кончился и этот трудный путь. У старой дуплистой осины мать и дочь упали без движения. Лихорадочно вздымавшиеся и опадавшие бока их показывали, как сильно бились измученные маленькие сердца.

Вот это удача! Драчун проворно нырнул в черневшее на стволе дупло и тотчас же вынырнул с весёлым стрекотанием. Похоже было, что он приглашал всю семью посетить великолепный дом, который сам отыскал.

Но семья, к его удивлению, не отозвалась на приглашение. Всю ночь Дымка оставалась на земле около лежащей Черноглазки, дрожа, оглядываясь, но не решаясь её покинуть.

Ночной ветер сжалился над двумя маленькими пушистыми клубочками, дрожавшими в траве, притаился и не донёс вести о них ни большим, ни малым хищникам, рыскавшим вокруг.

Раз они услышали лёгкий шорох и хруст под очень лёгкими лапками. Это вышел на добычу злобный горностай — тигр среди малых лесных зверей, хотя сам не крупнее белки. Стоило ветру выдать их присутствие его острому чёрному носу, и одна из них, наверное, не дожила бы до утра. Но ветер не выдал, и горностай, проскользнув мимо старой осины, подхватил неосторожную лягушку и унёсся большими скачками. Лишь тогда белочки перевели дыхание.

С первым солнечным лучом терпение ветра окончилось. Как резвый мальчишка, промчался он по лесу, и деревья зашептали и закачались на его пути. Над головами белочек раздалось тревожное стрекотание. Драчун и тут не покинул их. Он то взбегал по стволу к самому дуплу, то опять спускался на нижнюю ветку, точно старался показать белочкам, что им надо сделать. И они послушались его. Черноглазка со стонами подковыляла к дереву, также медленно добралась до дупла и почти упала на дно его. Она так и осталась хроменькой на всю жизнь. И для Дымки Черноглазка осталась детёнышем на всю жизнь. Белочка ночью в дупле нежно обнимала дочку лапками, утром вылизывала ей шубку, пока та не начинала блестеть, как золото. Днём подзывала ласковым криком и беспокоилась, если Черноглазка отбегала далеко.

Лето подходило к концу. Белки уже усиленно готовили запасы для зимы. Это делали все белки, даже молодые, хотя о зиме они ещё ничего не знали. На деревьях развешивали на просушку самые лучшие грибы — боровики и маслята. В дуплах и под корнями завели кладовые с орехами и желудями. Зимой забудет белочка, где её запасец, другие белки и отыщут, им пригодится. Хроменькую Черноглазку больная лапка часто подводила: оступится и уронит гриб, с которым добиралась до развилки сучков. Надо уложить его надёжно, шляпкой вверх, ножкой вниз. Иначе свалится. Поэтому она чаще раскладывала грибы на пеньках — и так высохнут.

Всё шло хорошо, как вдруг в лесу что-то изменилось. Было ещё тепло, еды хватало. Но все белки в лесу ощутили странное беспокойство. Возможно, причиной был неурожай еловых шишек, их главной пищи… Родной лес перестал быть родным. Белки беспокойно прыгали с дерева на дерево, что-то звало их неизвестно куда, но только прочь от родных мест.

Лес наполнился скачущими по деревьям белками, своими и чужими, пришедшими издалека. Это был непрерывный поток рыжих пушистых зверьков. А вскоре и Дымка с Черноглазкой к нему присоединились. Где-то в этом потоке бежал и Драчун, но Черноглазка выросла, Дымка перестала им интересоваться.

Самый характер белок изменился. Они прыгали по деревьям, бесстрашно перебегали открытые места, если река преграждала путь — бросались в неё такой плотной толпой, что в воде теснились, сами тонули и топили друг друга. Переплыв, бежали дальше.

Над ними с криком вились хищные птицы. Они хватали белок и тут же их пожирали. Отяжелев от сытости, отставали. Проголодавшись, снова нагоняли бедных зверьков. А волки, лисы, горностаи — те просто объедались, бежали за ними по пятам.

Шёл уже не первый день пути. Дымка и Черноглазка упорно бежали вместе. Если к ночи находилось дупло, забирались в него, нет — спали на ветке у ствола, тесно прижавшись друг к другу. Черноглазка заметно слабела. По утрам, прежде чем тронуться в путь, долго со стоном лизала больную распухшую лапку. Всё новые толпы белок опережали их.

А скоро над всем беличьим войском: разразилась новая беда: лес вдруг кончился. Белки, смущённые, собрались на опушке. Перед ними лежало огромное пожарище. Земля почернела, обуглилась, лишь кое-где торчали стволы обгоревших деревьев.

Белки усыпали уцелевшие деревья на опушке. Они тихонько цокали, испуганно поглядывая друг на друга бусинками-глазами, потускневшими от голода и усталости.

Наконец одна белка осторожно спустилась на обгорелую землю, испуганно потряхивая лапками, точно земля эта ещё не остыла. За ней — другая, третья… и вот уже они все устремились вперёд, всё дальше от зелёного леса по сожжённой земле. Угольная пыль покрыла рыжие шубки, набивалась в горло. Бедные зверьки чихали, кашляли и… бежали дальше.

На мёртвом пожарище слышался только хруст угольков под усталыми лапками. Ни еды, ни воды. Казалось, для бедных белок не было надежды на спасение.

Но вот лёгкий ветер подул им навстречу, и усталые зверьки встрепенулись. Они поднимались на задние лапки, усиленно внюхивались в свежие струйки воздуха. И прочитав в них какую-то ободряющую весть, кидались бежать быстрее, точно ветер вдунул силы в измученные лапки.

Дальше, дальше… И вдруг передние белки остановились. Задние набежали на них. Небольшая тихая речка преградила им путь. Страшное пожарище кончалось на этом берегу её.

На другом — лес стоял во всей красе. Старые ели сияли гроздьями зрелых шишек. Этой новостью ветер и подбодрил усталых зверьков.

Белки, перегоняя друг друга, кидались к воде. Они пили с жадностью, лакая по-кошачьи языком, и тут же пускались вплавь к другому берегу. Глаза, уши, чуткий нос наперерыв звали их, торопили, обещали… и белки стремились навстречу обещанному.

Черноглазка приковыляла к берегу с последними белками, она спотыкалась, падала и не сразу могла встать. Дымка отбегала вперёд, возвращалась, толкала её носом, даже покусывала — ничто не помогало.

В воду они спустились последними.

Дымка плыла храбро, пушистый хвост, как флаг, держала высоко над водой. Хвост Черноглазки уже не раз почти касался воды, однако белочка из последних сил опять поднимала его. Инстинкт говорил ей: намокший хвост утянет под воду.

Вот уже середина речки, всё ближе конец пути, конец страданиям, и вдруг… огромная безобразная голова, похожая на голову страшной лягушки, высунулась из воды, раскрылась широкая пасть, вода закипела от удара сильного хвоста, раздался короткий жалобный крик… Одной белкой на воде стало меньше.

Удар рыбьего хвоста, оглушив Черноглазку, задел и Дымку. Задыхаясь, еле различая берег, белки всё же плыли к нему. В трудной борьбе за жизнь они не поняли, что слышали последний крик Драчуна.

Старый сом утащил добычу в свой любимый глубокий омут под берегом. Давно ему не попадалась такая вкусная дичь. Но удовольствие это на его зловещей морде не отразилось. Глоток, и он снова притих в засаде. Темнота в омуте делала его совершенно невидимым среди лежащих под водой коряг. А маленькие жёлтые глаза на лягушиной морде можно было заметить только с очень близкого расстояния. Такого близкого, что тому, кто заметил их страшный блеск, уже не было спасения.

Уцелевшие перепуганные белки выбрались на берег и сразу забыли обо всем, кроме чудесных шишек на деревьях. Они вперегонки кинулись к ёлкам на отмели, поспешно взбирались на них, срывали шишки, жадно глотали маслянистые, несущие жизнь семена. Лес наполнился шорохом и хрустом. Местные сытые белки с удивлением и страхом смотрели на тощих мокрых чужаков, но в споры и драку не пускались. Что же? Шишек на всех хватит. Живите!

Дымка выплыла на то самое место отмели, на которое волна выбросила оглушённую сомовым хвостом Черноглазку, и кинулась к ближней ёлке, но тихий стон заставил её остановиться. Минуту она стояла неподвижно, в нерешительности, затем повернулась и… тотчас присела, распласталась на земле. Одни чёрные глаза жили. Они неотрывно следили за чем-то в воздухе. Ясно: оттуда грозила опасность.

— Кру!.. — раздалось над отмелью. Не нахальное грубое вороньё «карр», а мелодичный глуховатый призывный крик чёрного ворона. Но от этого звука шерсть на беличьей спинке поднялась и мелко задрожала.

— Кру, — также мягко отозвался другой голос из леса поблизости.

Две большие чёрные птицы описали плавный круг над отмелью. Они немножко опоздали. Ну что же! И одной белки с них хватит. Ещё круг! И ещё. Пониже…

— Кру! — Чёрная птица опустилась на отмель. Неторопливо шагнула к маленькому тельцу, распростёртому на песке. Медленными важными движениями она больше походила не на разбойника, а на доктора, который собирается осмотреть больного.

Но вдруг важная птица споткнулась от неожиданности и, взмахнув крыльями, даже отскочила на шаг. Раздалось отчаянное стрекотание. Другая белка, тёмно-дымчатая, молнией кинулась от ближней ёлки прямо на ворона.

— Кру! — повторил тот озадаченно, словно хотел сказать: «Ничего подобного видеть не приходилось!»

Но тут же в ответ прозвучало другое «кру», уже не удивлённо, а зловеще. Оно означало:

— Не обращай внимания. Этой нахалкой я сама займусь. — И вторая чёрная птица опустилась на песок позади Дымки. Дымка стояла над неподвижной Черноглазкой, точно обнимая её дрожащими лапками. Шерсть на её спинке поднялась, было заметно, как маленькое и испуганное сердце то колотилось со всей силой, то замирало. Чёрные глаза её, не отрываясь, следили за каждым движением врагов. Было понятно: отступать Дымка не собирается.

Два бандита на одного измученного перепуганного зверька! Откуда же ждать спасение?

Из-за крутого поворота речушки вдруг вывернулся небольшой неуклюжий плот. Тройка мальчишек на нём действовала шестами очень неумело: плот слушался течения больше, чем своих капитанов, вертелся, куда и как ему хотелось. Но мальчуганов это только веселило: плот кружился, они смеялись, всё шло отлично.

— А что я говорил? Что говорил? — весело кричал высокий мальчуган в синей рубашке, стоявший на переднем конце плота. — До берёзовой рощи скорехонько доплывём, а там грибы… Полные корзинки наберём, посмотришь, Сенька. И домой. Здорово!

— Да, а корзинки-то придётся на горбе тащить, — отозвался другой мальчуган в розовой рубашке, — река-то…

Но первый мальчик перебил его:

— К берегу правь! К берегу! — отчаянно закричал он, хватаясь за шест. — Не видишь? Сожрут они её!

Одного взгляда на отмель было достаточно. Мальчуганы дружно заработали шестами.

— Сожрут! Сожрут! — отчаянно повторил мальчик в синей рубашке, изо всех сил загребая воду. Но плот вдруг завертелся на одном месте: зацепился за корягу, торчавшую из воды, как раз против отмели.

На минуту мальчики забыли про шесты и плот. Неподвижные от изумления, они наблюдали, что творилось на берегу. На них там никто не обратил внимания.

— Кру, — проговорил первый ворон и опять шагнул ближе. Но это был хитрый ход: он явно следил не за белкой, а за тем, что было позади неё, и отвлекал её внимание.

Дымка вздрогнула и, отчаянно вереща, прыгнула навстречу врагу. Ворон, точно испуганный, попятился.

В ту же минуту его подруга молча налетела сзади. Ещё мгновение — и храбрая белочка получила бы смертельный удар клювом по голове. Супругам-разбойникам достались бы две жертвы.

Но в это мгновение…

— Сожрут! — отчаянно крикнул высокий мальчик, — Прыгай, ребята!

Три всплеска, три сильных броска были ответом.

— Держи! Держи! Вот я тебе! — вопили мальчуганы, дружно загребая воду сажёнками.

— Кру! Кру! — был недовольный ответ. Птицы проворно взмыли вверх. Вон там, на сухой берёзе, можно переждать. Может быть, уйдут, не оставят их без вкусного завтрака?

Дымка заметила мальчуганов, лишь когда они, крича, выбежали из воды на отмель.

Ещё враги!

Минуту она стояла неподвижно над тельцем Черноглазки. Казалось, она готова на борьбу и с этими новыми врагами. Но затем не выдержала, с громким криком страха и горя кинулась к соседней ёлке. С жалобным и яростным стрекотанием она метнулась по нижней ветке: вперёд — назад, вперёд — назад. Бусинки-глаза с ужасом следили: новые враги нагибаются над мокрым тельцем там, на песке…

Эти-то уж наверняка съедят!

Худенький мальчик в розовой рубашке осторожно поднял Черноглазку.

— Мёртвая! — проговорил он. — Заклевали. Ух вы! Подхватив с отмели порядочную гальку, он что есть силы запустил ею в сухую берёзу.

— Кру, — ответили разбойники и, поднявшись, неохотно перелетели немного подальше.

— Мёртвая! — почти со слезами повторил мальчик. Но старший нагнулся и положил руку на неподвижное тельце.

— Стукает! Сердце стукает! — крикнул он радостно. — Оживеет! Холодная только очень.

— Оживеет! — повторил маленький. — Ништо. Я погрею.

Проворно расстегнув мокрую рубашку, он сунул неподвижную белку за пазуху. Дымка ответила на это грустным цоканьем. «Съели!» — вероятно, значило это на беличьем языке.

— Оживела! — вдруг радостно крикнул маленький. — Ворохнулась. Ой, ещё!

От теплоты ребячьего тела Черноглазка пришла в себя. Она слабо зашевелилась под розовой рубашкой.

— Пищит! — в восторге прошептал мальчик. — Носом меня щекочет!

— Как бы не куснула! — с сомнением проговорил старший. — Вынь её, Сашок, поглядим.

Черноглазка заметалась от ужаса в руках Сашки, но укусить не пробовала. Она снова жалобно пискнула. Дымка в ответ отчаянно заверещала, но спрыгнуть на землю не решалась.

— Дай! — Коляка протянул руку.

— Я её к той, на ветку, посажу. Что будет.

Осторожно он поднёс вырывающуюся белочку к ёлке. Прикосновение лапок к стволу совершило чудо. Черноглазка сразу молнией взвилась на ветку, где ждала её Дымка. Та с писком кинулась ей навстречу. Мальчики смотрели, не шевелясь, не смея вздохнуть.

Белочки встретились на середине ветки.

На минуту остановились, мордочка к мордочке, точно перешепнулись.

— Лижет её! — шёпотом проговорил Сашок. — Гляди! Точно маленькую. В голову!

В увлечении он переступил с ноги на ногу, на земле что-то хрустнуло. Черноглазка отскочила от матери, кинулась вверх по стволу и исчезла из глаз.

— Спугнул! — укоризненно проговорил Коляка. — Сейчас и та тоже…

Но у Дымки были свои соображения: она не собиралась отступать сразу. Она прыгала по ветке, распушив хвост и взъерошив волосы на спинке. Снизу мальчикам хорошо было видно, как горели её чёрные глаза. Она нагибалась, точно желая лучше рассмотреть онемевших от изумления мальчуганов, и сердито верещала на них во всю мочь маленького горлышка.

— Это она чего же? — не выдержал Сенька, третий мальчуган в белой майке.

Коляка обеими руками зажал рот, чтобы не расхохотаться.

— Ругает! — объявил он страшным шёпотом. — Нас! По-своему, по-беличьему. Ты что, не разобрал? Во как понятно выговаривает!

Глаза Сеньки округлились.

— А она, она… что выговаривает? — спрашивал он, поднимаясь на цыпочки, вытянув шею, чтобы лучше слышать.

— Ах вы такие, распротакие, хотели мою белочку слопать, да она вам не далась! — объяснял Коляка и тоже, вытянув шею, делал вид, что прислушивается.

Тут и Сенька разобрал шутку. Он задохнулся от смеха, махал руками и подпрыгивал.

— Слопали! — заливался он. — Это мы слопали?

Но тут уж и храброе Дымкино сердечко не выдержало. Прострекотав, наверно, самое обидное, она огоньком мелькнула в густых ветвях и тоже исчезла вверху.

Мальчики ещё постояли. Вдруг что-то прошелестело сверху и свалилось на землю у самых их босых ног. За ним другое.

Коляка нагнулся.

— Обедают! — возвестил он и поднял стерженёк обгрызанной шишки.

— Приятного аппетита! — дружно три раза прокричали ребята, со смехом выбежали к воде и остановились: их недавняя гордость, чудесный плот был окончательно испорчен. Брёвна разъехались от удара. Он сиротливо покачивался на середине речки, собираясь вовсе развалиться.

С плаваньем было покончено.

Но ни один из капитанов об этом не жалел.

— Кру! — глухо донеслось из глубины леса.

Пара воронов на этот счёт осталась при особом мнении.

Считается обычно, что первой отзывается на приближение осени берёза: жёлтые маленькие пряди в зелёных её косах. Но увеличиваться они не торопятся. По-настоящему ещё с конца сентября румянцем заливается боярышник, в начале октября отзовутся клён и липа. А там уже осень почувствует дуб. Точных границ между месяцами деревья и в этом не признают. Выдумали их люди, а природа свой великий установленный порядок для удовольствия календарей не меняет. Когда разрушается зелёный пигмент, выступают другие краски. Это их прятал в своей густой зелени хлорофилл. Теперь пришёл их черёд красоваться. Фиолетовыми, красными цветами засиял антоциан в листьях, содержащих разные виды сахара. Осины, листья которых более «сахаристы», нарядились в красный цвет. Осины, менее «сладкие», украшены скромнее — жёлтыми листьями. Чем ярче листья, тем больше они захватывают уже более скупого солнечного тепла. Оказывается, вся осенняя подготовка в них — переход соков в черешки, а оттуда в ветви и дальше (в ствол и корни) идёт быстрее. Они скорее выполнят свою заботу о родном дереве и потом, уже сухие, без сока, скорее опадут, закончат листопад, чем другие листья, менее нарядные.

Но это правило не все ещё деревья освоили: клён, рябина, вишня… Но о них поговорим особо.

У разных деревьев и кустарников листопад начинается не в одно время. У одних, например, у липы, тополя сначала опадают нижние листья; вяз, орешник, ясень осыпаются сверху. У ясеня, ольхи, садовой сирени хлорофилл совсем не разрушается: листья опадают зелёными. Если листья не отпали — их обжигают ночные заморозки. Дольше всех держатся листья на дубе, яблони и сирени.