Мама Стифлера

Раевская Лидия Вячеславовна

Серьезно

 

 

 

Папа

Знаешь, я давно хотела поговорить с тобой. Да только времени, вот, всё как-то не было. А, может, и было. Только к разговору я была не готова.

Я всегда представляла, что сяду я напротив тебя, и в глаза тебе смотреть не буду… Я к окошку отвернусь молча. И услышу за спиной щелчок зажигалки, и дымом запахнет сигаретным… Я тоже закурю. Я с шестнадцати лет курю, папа… Ты не знал? Догадывался, наверное. Ты у меня боксёр бывший, у тебя нос столько раз сломан-переломан, что ты и запахи давно различать разучился… А я пользовалась этим. Сколько раз я приходила домой с блестящими глазами, насквозь пропитанная табачным дымом, а ты не замечал… А замечал ли ты меня вообще, пап? Ты всегда мечтал о сыне, я знаю. Вы с мамой даже имя ему уже придумали — Максимка. А родилась я… Первый блин комом, да? Наверное. Поэтому через четыре с половиной года на свет появилась Машка. Ты думаешь, я маленькая тогда была, не помню ничего? Помню, пап. Не всё, конечно, а вот помню что-то. Помню, как плакал ты, положив на рычаги телефона трубку, сразу после звонка в роддом. Плакал, и пил водку. А потом ты молиться начал. По-настоящему. Вот как попы в церкви читают что-то такое, нараспев, так и ты… Я так не умею. Хотя всегда хотела научится. Вернее, хотела, чтобы ты меня научил, папа… Может, ты бы меня и научил, если бы я попросила. А я ведь так и не попросила. Просить не умею. Как и ты. Ты молился и плакал. А я смотрела на тебя, и думала, что, наверное, случилось что-то очень важное. И не ошиблась.

Машка стала для тебя сыном. Тем самым Максимкой… Твоим Максимкой. Ты возился с ней с пелёнок, ты воспитывал её как мальчика, и это ты водил её семь лет подряд в секцию карате. Ты ей кимоно шил сам. Не на машинке, нет. Я помню, как ты выкройки делал на бумаге-миллиметровке, а потом кроил, и шил. Руками. Своими руками…

Я завидовала Машке, папа. Очень завидовала. И вовсе не тому, что у неё было всё: лучшие игрушки, новая одежда… Нет, я завидовала тому, что у неё был ты. А у меня тебя не было. А ты мне был нужен, пап. Очень нужен. Мне тоже хотелось быть твоим сыном. Я и грушу эту твою самодельную ногами пинала, и на шпагат садилась со слезами — и всё только для того, чтобы быть как Максим. Или, хотя бы, как Машка… Не вышло из меня каратистки. Какая из меня каратистка, да, пап? Самому смешно, наверное… Зато я музыку любила. Хотела научиться играть на пианино. Маше тогда года три ведь было? С деньгами, помню, было туго. А я очень хотела играть на пианино… И ты купил мне инструмент. В долги влез, но купил. И сам пёр полутонную махину к нам на второй этаж… У тебя спина потом болела долго, помнишь? Нет? А я помню, вот. Сколько я в музыкальной школе проучилась? Года два? Или три? Совсем из памяти стёрлось. Мне так стыдно тогда было, пап… Так стыдно, что я была плохой ученицей, и у меня не было таланта, и пианино мне остопиздело уже на втором году учёбы… Прости меня.

Знаешь, мне тогда казалось, что ты совсем меня не любишь. Это я сейчас понимаю, что ты воспитывал меня так, как надо. И мне, спустя многие-многие годы, очень пригодилось оно, воспитание твоё. Ты учил меня не врать. Ты меня сильно и больно наказывал. Именно за враньё. А врать я любила, что скрывать-то? Ты никогда не ругал меня за плохие отметки, или за порванную куртку… Ты просто смотрел. Смотрел так, что я потом очень боялась получить в школе двойку. И ведь не наказывал ты меня за это никогда. Ты смотрел. И во взгляде твоём злости не было. И не было раздражения. Там было разочарование. Во мне. Как в дочери. Или как в сыне? Не знаешь? Молчишь? Ну, я не стану лезть к тебе в душу.

А помнишь, как мы с тобой клеили модель парусника? Ты давал мне в руки каждую деталь, и говорил: "Вот это, дочка, мидель шпангоут, а это — бимс..", а я запоминала всё, и мне очень интересно было вот так сидеть с тобой вечерами, и клеить наш парусник. Ты потом игру ещё такую придумал, помнишь? Будто бы в нашем с тобой кораблике живут маленькие человечки. И они выходят только по ночам. Мы с тобой крошили хлебушек на палубу, а утром я первым делом бежала проверять — всё ли съели человечки? Уж не знаю, во сколько ты вставал, чтобы убрать крошки, но я караулила парусник всю ночь, а к утру на палубе было чисто…

А ещё ты всегда учил меня быть сильной. Учил меня стоять за себя. Драться меня учил. И я научилась. Может, не совсем так, как ты объяснял, но научилась. Зато я разучилась плакать… Может, оно и к лучшему. Ведь мужчины не плачут, верно, пап? Вспомни-ка, сколько раз в жизни ты за меня заступался? Не помнишь? А я помню. Два раза. Первый раз, когда мне было десять лет, и меня побил мальчишка из моего класса. Может, я б и сдачи ему б дала, как ты меня учил, но он меня по животу ударил, а живот защищать ты меня не научил почему-то… И я впервые в жизни прибежала домой в слезах. И ты пошёл за меня заступаться. Помню, как отвёл ты в сторону этого, сразу зассавшего, мальчика, и сказал ему что-то коротко. А потом развернулся, и ушёл. Так я и не знаю до сих пор, что же такое ты ему сказал, что он до девятого класса со мной не разговаривал.

И второй раз помню. Мне тринадцать было. А в школу к нам новый учитель физики пришёл. Молодой, чуть за двадцать. Он у нас в подъезде на лестнице сидел, меня ждал, цветы мне дарил, и духи дорогие, французские… И я тогда сильно обиделась на тебя, папа, когда ты пришёл в школу, и на глазах у всего класса ударил Сергея Ивановича, и побелевшими губами процедил: "Ещё раз, хоть пальцем…" Не понимала я тогда ни-че-го… Вот и все два раза. А сколько потом этих раз могло бы быть, и не сосчитать… Только к тому времени я научилась защищать себя сама. Плохо, неумело, по-девчачьи… Но зато сама. А ты видел всё, и понимал. И синяки мои видел, и шрамы на моих запястьях. И никогда ничего не спрашивал. И я знаю, почему. Ты ждал, что я попрошу тебя о помощи. Наверное, ты очень этого ждал… А я, вот, так больше и не попросила… У тебя были дела поважнее, я же понимала. Ты растил Машку. Свою… Своего… Всё-таки, наверное, сына. А я растила своего сына. Одна, без мужа растила. И учила его не врать. И наказывала строго за враньё. Поэтому он у меня рано разучился плакать.

А потом Машка выросла. И я выросла. И даже твой внук — тоже вырос. И вот тебе, пап, уже пятьдесят четыре. И мне двадцать девять. И Машке двадцать пять. Только где она, Машка твоя? Максимка твоя? Где? Ты знаешь, что она стесняется тебя, знаешь? Ей стыдно, что её отец — простой мужик, без образования, чинов и наград. Ей стыдно за твои кроссовки, купленные на распродаже, стыдно за твои татуировки. А мне — мне не стыдно, ясно?! Мне похуй на образование твоё, на награды, которых тебе не дало государство, и на чины, которых ты никогда не выслужишь. И я люблю твои татуировки. Каждую из них знаю и люблю. И ты никогда не называл их "ошибками молодости", как любят говорить многие. Ты тоже их любишь.

Я не Машка. И я не Максим. И, наверное, мы с тобой когда-то давно просто упустили что-то очень важное… Зато я знаю о твоей мечте, папа. Я знаю о твоём слабом месте. Ты никогда не видел моря… Никогда. Помнишь, как в фильме "Достучаться до небес"? "Пойми, что на небесах только и говорят что о Море, как оно бесконечно прекрасно, о закате который они видели, о том, как солнце, погружаясь в волны, стало алым как кровь, и почувствовали, что Море впитало энергию светила в себя, и солнце было укрощено, и огонь догорал уже в глубине. А ты, что ты им скажешь, ведь ты ни разу не был на Море, там наверху тебя окрестят лохом…"

Ты никогда не был на море. А всё потому, что ты слишком, слишком его любишь… Мы с твоей племянницей хотели тебя отвезти туда, на песчаный берег, а ты не пошёл. Ты сказал нам: "Я там останусь. Я уже никогда не вернусь обратно. Я там умру…"

Знаешь, пап, а давай поедем на море вдвоём, а? Только ты и я… И никого больше не возьмём с собой. Пусть они все остануться там, не знаю где, но где-то за спиной… Машка, Максим этот ваш… Оставим их дома. И уедем, папа. Туда, где Море, Ты и Я… И, если захочешь, мы останемся там вместе. Навсегда. Я даже умру с тобой рядом, если тебе не захочется сделать это в одиночестве…

Я хочу придти с тобой на берег, вечером, на закате… Хочу на тёплый песок сесть, и к тебе прижаться крепко-крепко. И на ушко тебе сказать: "Папка, ты ещё будешь мной гордиться, правда-правда. Может, не прав ты был где-то, может, я где-то не права была, а всё-таки, у меня глаза твоей мамы…" И улыбнусь. И щекой мокрой, солёной, о бороду твою потрусь, жёсткую… Ты помнишь свою маму? Наверное, смутно. Тебе четыре года было, когда мамы твоей не стало… Только фотографии старые остались, чёрно-белые, почти жёлтые от старости… Там женщина. И у неё глаза мои. Хотя, скорее, это у меня — её… А ты только недавно это заметил… Да пустое это всё, пап. Глаза, волосы… Неважно это всё. Я ведь что сказать тебе хотела всегда, только так и не собралась с духом…

Я люблю тебя, папа.

И не отворачивайся, не нужно. Ты плачь, пап, не стесняйся. Я же видела как ты плачешь, тогда, давно, когда Маша родилась… И никому не рассказала. Значит, мне можно доверять. Ты… Ты просто достань свой большой коричневый носовой платок, и прижми его к глазам, как тогда…

И ещё…

Пап, научи меня молиться. По-настоящему. Как попы в церкви, нараспев. Только чтобы я плакала при этом, как ты…

А летом мы с тобой обязательно поедем на Море.

И тебе совсем необязательно умирать.

Потому что…

"…Стоишь на берегу, и чувствуешь соленый запах ветра, что веет с Моря, и веришь, что свободен ты, и жизнь лишь началась…"

 

Ночной звонок

Телефонный звонок разбудил его в 2:16 ночи.

Нашарив рукой на стене выключатель, он зажёг светильник, но глаз так и не открыл.

Телефон продолжал трезвонить, заставляя мозг дрожать как желе.

Он, не глядя, опустил руку на пол, попал пальцами в пепельницу, коротко выругался вслух, и тут же сморщился от крепкого перегарного духа.

Телефон всё звонил, и звонил…

Наконец, пальцы нащупали трубку.

— Да? — полувыдохнул-полувыматерился он в трубку.

— Женя, это ты?

Что-то не так… В его голове, словно муравьи, закопошились какие-то мысли, догадки, и… И что-то такое скользко-неуловимо-знакомое-до-боли…

Но — ещё не схваченное непроснувшимся мозгом.

— Я. — голос прозвучал, к его досаде, хрипло и совсем по-стариковски.

— Ты узнал меня, Рыжий? — в голосе отчётливо послышались нотки заигрывания и интриги. Но — какой-то детской, ненастоящей, понарошной интриги…

Детской!!!

В голове лопнул какой-то сосуд, и боль ушла. И волной накатили яркие картинки: лето, уже начинающая терять свою яркость трава, сонные толстые стрекозы, и хитрый взгляд голубых глаз, из-за загорелого плеча… Он зажмурился, и сглотнул.

В горле было сухо, и оно просто рефлекторно сжалось, шурша как папиросная бумага.

— Ириша… Бог ты мой! Ты погоди, погоди, я сейчас… Ты подожди только минутку, не клади трубку… Ирка…

Левая рука, испачканная пеплом, инстинктивно сжалась в кулак, который он поднёс ко рту, и с силой прижал к губам.

Это была привычка с детства. Которая давно пропала. А вот, поди ж ты…

Он отдёрнул руку, испугавшись непонятно чего, и суетливо заскользил взглядом по комнате: разобранная кровать с разнокалиберным постельным бельём — наволочка в синий горох, голубой пододеяльник с прорехой сбоку, и смятая простыня с рисунком из несвязанных друг с другом латинских букв; залитый вином, липкий журнальный столик, весь в отпечатках чужих и собственных ладоней, и с прилипшей к его поверхности пачкой сигарет «LM»; шкура волка на стене — подарок Володьки Орешкина, и давно просивший химчистки или жизни на свалке коврик у кровати…

На коврике сиротливо стояла початая бутылка "Анапы".

Он схватил её, и жадно отпил жёлтую жидкость с резким, невкусным запахом. Поперхнулся, и закашлялся.

В открытую бутылку, как в болото, угодила жадная муха.

"Интересно: как это — умереть в море портвейна?" — мелькнула дурацкая, несвоевременная мысль.

Брезгливо выплюнув муху в пепельницу, и промахнувшись мимо, он потряс бутылку, поднеся её к пыльному бра на стене, посмотрел на свет, и, убедившись в том, что посторонних трупов в бутылке больше нет, снова сделал большой глоток.

И — схватил телефонную трубку.

Он ещё не знал, что он туда скажет. Он и говорить ничего не хотел. А может — не мог? Но он нуждался в этой трубке. Сейчас. И уже знал, что сегодня больше не уснёт. Ни за что не уснёт.

— Ир, ты здесь? — на этот раз его голос прозвучал, как надо: молодо и буднично. Как надо.

— Здесь-здесь, Рыжик. Ты извини, что так поздно звоню, что разбудила, что помешала, может быть? — и пауза. И — ожидание ответа. Вроде как со смехом спросила, вроде как вот так вот без надежды на ответ, но — с каким-то испугом.

— Нет, Ир, не помешала. Разбудила — это да, это точно. Да Бог с этим, я всё равно просто дремал… — И слова кончились. И в животе заурчало. И снова ко рту потянулась сжатая в кулак рука. Время шло, а там всё молчали.

— Женьк… Я тут проездом. Из аэропорта звоню. Рейс задерживается на пять часов. Я уже час здесь сижу… С мужчиной тут познакомилась, разговорились… А тут его рейс объявили… Он ушёл, и позабыл карточку телефонную… А я вот тебе решила позвонить. Женьк, ты ведь не сердишься на меня, нет? — Слова вылетали из трубки отрывисто, с внешне извиняющейся интонацией, налетая друг на друга, и отпихивая в стороны, как в час пик в трамвае… И между ними читалось ожидание чего-то. Она всё ждала реакции…

— Ира… Ириша… Я… У меня нет слов… Как я рад тебя слышать, моя хорошая! Как рад! — ничего придумывать не требовалось. Всё шло изнутри, не поддаваясь контролю.

На том конце трубки облегчённо выдохнули. Или — показалось?

— Ты не сердишься, нет? А я вот подумала: "А позвоню-ка я Ерохину! Столько лет прошло, а чем чёрт не шутит, может, он всё ещё там же живёт?" И позвонила…

Сколько радости в голосе. И какой-то запальчивости… Ба! Да Ирка-то подшофе!

Улыбнулся. Ира пила редко, но всегда было смешно смотреть, как она потом таращит глаза, пытаясь придать им трезвый взгляд, и заливисто хохочет в ответ на каждую его шутку.

Наверное, сейчас уже всё по-другому…

— Ну, и хорошо, что позвонила! Знаешь… — и тут он запнулся. Потому что те слова, которые он уже готов был сказать, вдруг сами собой проглотились, и выскочило-выпрыгнуло неожиданное:

— Хочешь, я сейчас приеду? Скажи, куда? Я приеду, Ир… Я приеду! — ещё не закончив фразу, он уже свободной рукой начал шарить по полу, ища скрюченные бублики носков.

На том конце трубки растерялись. На какую-то секунду. И носок, зажатый в руке, завис неподвижно в полуметре от пола. Но через секунду послышалось неожиданно-радостное:

— Хочу, Жень… Очень-очень хочу!

Вот это Иркино «очень-очень» резануло по ушам. У неё всегда всё было "очень-очень"…

"Очень-очень тебя люблю!"

"Очень-очень по тебе соскучилась!"

"Очень-очень боюсь тебя потерять…"

Он зажмурился, резко натянул на ногу носок, зацепившись заусенцем за ткань, и сжал зубы.

— Ир, ты в Шереметьево?

— Во Внуково. А как ты доедешь? Ночь на дворе…

Он уже натянул второй носок, и зачем-то заправил в трусы мягкое дряблое брюшко.

— Доеду, Ир. Скоро буду. Ты меня только дождись, ладно?

— Жду! Очень-очень жду!

Гудки в трубке.

Он распахнул шкаф, выбрасывая на пол немногочисленные вещи.

Растерянно посмотрел на себя в зеркало, втянул живот, и провёл рукой по небритому подбородку, но на бритьё уже не было времени.

Подумав, он натянул голубые джинсы и белый свитер, выудив их из кучки на полу. Марина всегда ему говорила, что белое ему идёт, и молодит…

Марина. Марина…

К чёрту Марину! За последние шесть лет их знакомства, он уже шесть раз делал ей предложение. В последние 2 года, скорее, по привычке. Но она неизменно улыбалась, и говорила: "Ерохин, ну зачем нам эти формальности? И мне не нравится твоя фамилия. Мы видимся пять дней в неделю, разве этого мало?"

Смешные, несерьёзные доводы.

И ему ведь хватало этих пяти дней в неделю. Но через месяц ему стукнет уже 38. И как сказать Маринке, что возраст уже поджимает, что детей ему хочется, что ему снится уже этот вихрастый мальчишка, с носом-пуговкой, и его, Женькиными, глазами? Как сказать?

Не поймёт. На смех поднимет. Снова скажет: "А что у тебя есть, Ерохин? Кроме долгов и твоей старой «двушки»? О, ещё «Жигули», шестёрка! Наш Бентли!" — и снова засмеётся.

К чёрту!

Его ждёт Ирка. Ира. Иришка Смирнова.

Забыв выключить свет в комнате, и, отлепив от журнального столика пачку сигарет, он кинулся вниз по лестнице, сжимая в руке ключи от машины.

Сев в салон он включил зажигание, и, ожидая, когда прогреется старый мотор, откинулся на сиденье, и закурил.

Нам тогда было по 16 лет. Я приехал в Ростов в гости к бабушке. Я к ней когда-то уже приезжал, но в глубоком детстве. А в тот раз приехал сам, один, на поезде "Москва-Шахты".

… В тот день я висел на турнике, пытаясь сделать «солнышко», но потные ладони скользили по железу, и я падал вниз, на вытоптанную траву.

И, когда я сидел на корточках, и вытирал руки об выгоревшие тренировочные штаны, сзади неожиданно раздался голос:

— Ой… А у тебя прыщики на спине. Хочешь, я тебе травку принесу, ты её соком себе спину натрёшь, и всё как рукой снимет?

Я тогда крепко разозлился. Прыщи у меня были не только на спине. Они были повсюду. И не помогало ничего: ни пивные дрожжи, ни протирание одеколоном, ни примочки из аптеки. Ничего. Мама говорила: "Не трогай ничего, всё само пройдёт", а папа, особенно выпимши, подмигивал, и обидно хохотал: "Ничего, Евгеша, вот найдёшь себе девку крепкую — враз всё как рукой снимет!"

О какой девке могла идти речь, если надо мной смеялись в школе, и назвали «бациллой»? Все девушки в школе с удовольствием со мной дружили, но ни одна не захотела прийти ко мне на день рождения…

Слово «прыщ» я и на слух воспринимал болезненно, а тут — какая-то незнакомая деревенская девчонка…

А звали её Иркой…

Он потушил окурок в пепельнице, и выжал сцепление. Его Бентли сыто заурчал. Резко взяв с места, он рванул, выруливая со двора на дорогу.

…А потом мы лежали в стогу сена на моей спортивной куртке, и Ирка испуганно прижималась к моему костлявому плечу крепкими мячиками маленьких острых грудок. А я…

В тот момент я чувствовал себя взрослым. Я крепко обнимал Ирку, смотрел на звёздное небо, и думал о том, что теперь я никому её не отдам. Ирка клевала меня своим клювиком-носиком в шею, и тихо, шёпотом, причитала:

— Ой, Женька… Ну, что мы с тобой наделали? Ну, зачем, Женя-я-я-я-я? А если мама моя узнает? Ты не бросай меня, ладно? Я это самое… Я ж всё могу! И работать могу, и по хозяйству справлюсь… Чё я несу, Господи-мамочка…

А я молчал. Как и положено настоящему суровому мужчине. Я ничего ей не сказал. Я ей всё докажу делом. Молча, без слов и обещаний. И она тогда поймёт — какой он, Женька Ерохин.

Он смотрел на дорогу, а она вдруг задрожала у него перед глазами. Затряслась и потекла.

Одно скользяще-размазывающее движение по лицу, и он сильнее нажал на педаль газа.

И тут Бентли стал подпрыгивать.

Он скосил глаза на приборную доску, и почувствовал, как по спине пробежал холодок.

"Чёрт! Я же поехал пустой! Я ж слил вчера почти весь бензин в канистру, и отнёс её домой, на балкон! Чёрт! Чёрт! Чёрт!"

До бензоколонки оставалось ещё два километра…

"Не дотяну"

Только подумалось, и тут же подтвердилось.

Бентли хрипло хрюкнул, и остановился.

"Всё. Приехали"

Он вышел из машины, достал из багажника красный треугольник аварийки, выставил на пустое шоссе, и сел на корточки.

— Вот, полюбуйся на него! Съездил в Ростов к бабушке!

Мама кричала на всю комнату, срываясь на визг. А папа сидел у телевизора, и по его плечам невозможно было предсказать его дальнейшее поведение.

— Накувыркался с девкой какой-то, по твоему, между прочим, совету, а сегодня — раз, и звонок в дверь! Открываю — стоит какая-то Фрося Бурлакова! С чемоданом облезлым, и глазами честными смотрит! Здрасьте, говорит, я к Жене Ерохину приехала с Ростова! Нет, ты слышал? "С Ростова!" Лимита деревенская! С Ростова она приехала! Хорошо, наш дурак в школе ещё был! Я её быстро за шкирку, в прихожую втащила, и спрашиваю: зачем, мол, тебе Женя? А она мне: "Он сказал, что он на мне женится… Потом, когда школу закончит, и в институт поступит, а я пока могу у него пожить. Вы не думайте, я не нахлебница какая: я и воды натаскать могу, и хлеба испечь, и полы с щелоком вымыть, а если у вас ещё ребята есть малые — то нянькой им буду.."

Я чуть не в обморок! Здравствуйте, я — ваша няня! Ну, я быстро из неё всё вытрясла. Трахнул наш дурачина её у бабки в деревне, и наплёл про горы золотые, да ещё и адрес наш оставил! Слава, ну что ты молчишь?

Этот вопрос адресовывался папиным плечам. Плечи ещё больше наклонились вниз, и папа глухо сказал:

— Закрой рот, Тань… Не ори. Соседи услышат. А с Женькой я сам поговорю. И точка.

…В темноте появились два дрожащих, ярких огонька. Фары!

Он выскочил на дорогу, сбив ногой аварийный знак, и замахал руками.

Фары приблизились, и остановились. Щурясь от яркого света, он, закрывая ладонью глаза, сказал в сторону водительской двери:

— Командир, я заглох. Глупо вышло — просто бензин кончился. Будь другом — слей, сколько не жалко, я заплачу!

Понятно было, что его рассматривают. Потом послышался голос с сильным южным акцентом:

— Зачем деньги, дорогой? А вот если бы я тебя попросил помочь — ты разве бы мне отказал? Ну, конечно, нет! По глазам твоим вижу. А я хорошо в людях разбираюсь, поверь. Десятый год в Москве таксую, всяких людей повидал. Давай канистру свою!

"Господи Боже… Кому рассказать — не поверят! На пустом шоссе, в 4 часа ночи, около заглохнувшей машины, останавливается азербайджанец, и дарит бензин! Такое только в дурацких байках бывает!"

Он до последнего не верил своей удаче.

"Так не бывает. Это чушь какая-то!"

А потом сел в Бентли, и он снова сыто заурчал…

— Ирка! Ирочка! Ира, открой!!!!!

Я бегал под окнами её дома, и колотил по стеклу костяшками пальцев.

Я приехал за ней следующим поездом «Москва-Шахты». Деньги на билет дал папа. Он же написал записку классной руководительнице, о том, что меня не будет в школе неделю по семейным обстоятельствам. Он всё понял, папа. Он открыл входную дверь, и сказал: "Езжай на вокзал, и купи билет на поезд. Скажи ей… Сам найдёшь, что сказать. Иди. Я знаю, ты поступишь правильно".

А потом из-за захлопнувшейся двери послышался плач, и мамины крики:

— Дурак! Дурак! Что ты натворил? Верни Женьку обратно! Женя! Быстро вернись домой!

Но я уже летел вниз по лестнице.

— Ира, нам поговорить надо… Ну, выйди, а? — я по-щенячьи скулил, понимая, что унижаюсь, но ничего поделать не мог…

И когда уже не осталось надежды, и когда кулак потянулся по привычке ко рту, распахнулась дверь, и на крыльцо вышла Ирка.

Зарёванная, с растрепанной косой, в галошах на босу ногу, и в самом любимом мною платье — в мелкую ромашку…

Я прижимал её к себе, я подставлял свою впалую мальчишечью грудь под Иркино мокрое от слёз лицо, и даже не отдавал себе отчёта в том, что говорил:

— Ир… Не плачь, Ир… Я приехал… Я не тебя не брошу… Я с тобой…

Я прожил у бабушки пять дней, и вернулся в Москву, пообещав Иришке вернуться за ней через полгода.

И больше никогда не вернулся.

… Впереди замаячили огни аэропорта Внуково.

Напряжение внутри достигло критической силы.

Казалось, достаточно пылинки, опустившейся сейчас на его одежду — он это почувствует, и взорвётся.

Он управлял машиной одной рукой, а вторую, сжав в кулак, плотно прижал к губам, и чувствовал собственные зубы костяшками пальцев.

"Ира. Ириша. Прости меня, Ирка… Я так и не успел перед тобой извиниться. Я так и не успел тебе ничего рассказать. Про то, как мама сдала нашу старую квартиру, и мы все переехали в бабушкину, про то, как я не поступил в институт, и уехал служить в Казахстан, про то как я вернулся домой обратно в мою старую «двушку» на Каргопольской улице, потому что за неделю до моего дембеля мама с отцом погибли в автомобильной аварии… Прости, Ирка… Я не отпущу тебя, хорошая моя, я заберу тебя с собой! Теперь я понял, почему я так и не женился на Марине — я её просто никогда не любил. Как тебя. Я не знаю, что с тобой сейчас, может быть, ты замужем, и у тебя есть дети — мне всё равно. Детишек заберём, а с мужем… А с мужем всё решим, Ира. Он поймёт. А если не поймёт, значит, заберу тебя силой. Ты — моя!

Чёрт! Я больше не могу! Эта дорога когда-нибудь кончится или нет?"

Дорога кончилась.

Бросив машину, и сунув, не глядя, какую-то купюру заспанному охраннику на стоянке, он, тяжело дыша, и, подпрыгивая от гулкого стука собственного сердца, влетел в зал ожидания.

Судорожно сглотнув, он огляделся по сторонам: в зале сидело человек тридцать-сорок. Кто-то из них спал, кто-то читал, кто-то слушал плеер…

Женщин среди пассажиров было около дюжины. Но ни одна из них не была Иркой. Даже если предположить, что Ирка за эти двадцать с лишним прошедших лет, могла измениться до неузнаваемости — всё равно не сходилось. Присутствующие в зале девушки попадали в возрастную категорию от "15 до 25".

Ирки среди них не было.

"Нет. Этого просто не может быть. Мне же это не приснилось? А она точно сказала Внуково? Или Домодедово? Нет. Точно: Внуково. Искать, Ерохин, искать!"

Встав посередине зала, он негромко позвал:

— Ира!

Оглянулись 3 девушки, пристально на него посмотрели, и отвернулись.

"Где она? Куда ушла? Карточка! У неё ведь была телефонная карточка! Она могла пойти позвонить! Кому? А чёрт его знает — кому? Но это единственная, последняя версия!"

Он подскочил к сонному охраннику, и спросил:

— Где у вас телефоны-автоматы?

Охранник приоткрыл один глаз, на секунду сжал висящую на поясе резиновую дубинку, потом расслабил руку, и кивнул головой:

— Там.

Он рванул к телефонным будкам. И уже издали, заметив, что все они пусты, всё равно не сбавил шаг.

Запыхавшись, остановился у крайней, чувствуя, как его сердце бьётся где-то в горле.

Ещё не осознав ничего, он беспомощно повернул голову, и вдруг увидел лежащий на телефонном аппарате белый листок.

На автомате он протянул руку, и взял его.

Это была вырванная из записной книжки страница.

С маленькой буквой Ж в левом верхнем углу.

"Женя, я тебя люблю. Очень-очень. Ирина Смирнова"

"Чёрт. А я ведь даже не знал, как выглядит её почерк…" — мелькнула мысль, после чего он осел на пол, прижав ко рту скомканный листок, и громко захохотал.

 

Сухое дерево

Агриппине Григорьевне Кустанаевой было 85 лет. Про таких как она, в народе говорят: "Сухое дерево долго скрипит". Всех радостей в её жизни было — походы по воскресеньям в церковь, да квадрат давно немытого окна.

Жила Агриппина Григорьевна в коммуналке. В соседях у неё была молодая семья с двумя детьми и лохматой собачонкой Мишкой.

Мишка, правда, появился чуть позднее, уже при ней. Несуразный чёрный щенок с большой бородатой головой и круглыми, пуговичными глазами. Мишка гадил под облезлой дверью комнаты Агриппины Григорьевны, и оповещал её о содеянном тоненьким визгом.

Тогда баба Граня, опираясь сухими, узловатыми руками на подоконник, тяжело поднималась, доставала из-за шкафа старую тельняшку, и шла открывать дверь.

В коридоре было темно, а баба Граня плохо видела. Очки у неё были старые, купленные ещё в 60-е годы. Дужки у них отсутствовали давно, поэтому баба Граня пользовалась резинкой от трусов. Резинка от трусов была незаменимой вещью в хозяйстве Бабы Грани: на ней держалось практически всё её имущество. На резинке были старые наручные часы, которые давно не ходили, но неизменно присутствовали на руке; на резинке был войлочный чепец, в котором старуха ходила дома; на резинке были допотопные чёрные галоши, которые оставляли чёрные полосы на линолеуме, и молодая соседка, бранясь, оттирала потом пол наждачной бумагой; резинкой был перехвачен её старый фланелевый халат, и большой запас резинки лежал в её допотопном шифоньере под скомканными жёлтыми тряпками. Всё, что беспокоило бабу Граню — это то, чтоб запас резинки не иссяк.

Пенсию ей платили исправно, еды ей много не требовалось, поэтому стопка зелёных трёшек и голубых пятёрок, перехваченная всё той же резинкой от трусов, лежала практически нетронутой за иконой Николая Чудотворца.

Поправив резинку от очков, баба Граня наклонилась с тельняшкой к порогу, и щуря выцветшие голубые глаза, наощупь провела полосатой тряпкой по полу. Потом распрямилась, и поднесла тряпку к носу. Принюхалась. Удовлетворённо кивнула, и закрыла дверь.

Она прошла мимо жёлтого дивана с торчащими пружинами, опёрлась на железную спинку кровати, и немножко постояла. Дотянувшись до шифоньера, кинула за него скомканную тельняшку. Потом двинулась дальше, к окну. Села на кривую шаткую табуретку, накрытую куском шерстяного платка, и провела сухой ладонью по подоконнику…

Своих детей у бабы Грани не было. Может, не успела, а может, не смогла — об этом никто не знал.

Муж у неё был. Но недолго. Замуж баба Граня вышла поздно, в 40 лет. А через год началась война.

Похоронка пришла уже в августе 41-го, и легла в ящик старого комода рядом с тремя письмами от мужа, подписанными "Всегда твой, муж Иван" и его фотокарточкой.

Каждый день, сидя у окна, баба Граня шептала еле заметными на морщинистом лице бескровными губами: "Господи, Иисусе Христе, да когда ж ты меня уже приберёшь-то?"

Она лукавила. Больше всего на свете, кроме страха за иссякающий запас резинки от трусов, она боялась смерти.

Она пряталась от неё за дверью своей комнаты. Она пряталась в дырявой, в пятнах от мочи, перине. Пряталась за жёлтыми сальными шторами, и за немытым окном.

Иногда бабе Гране казалось, что смерть про неё забыла. И тогда она одевала побитую молью меховую жилетку, брала свою шаткую табуретку, и выходила на улицу.

Там она садилась возле подъезда, и угощала пробегавших мимо ребятишек сушёными бананами и печёными яблоками. Дети угощались неохотно. Брали гостинцы скорее из вежливости, и, отойдя в сторону, незаметно выбрасывали мокрые яблоки и твердокаменные бананы в кусты.

Но баба Граня этого не видела.

Иногда к ней присоединялась бойкая баба Катя с четвёртого этажа. Баба Катя была моложе Агриппины Григорьевны лет на двадцать, и выходила на улицу, чтобы хоть с кем-то посплетничать, и приглядывать за гуляющим внуком Борей.

Баба Катя раскрывала складной брезентовый стул, грузно на него обваливалась, и заводила разговор:

— Ну, что, Груша, как твои молодые-то? Не мешают? Поди, клюют тебя, выживают? Я-то знаю, что это такое. Только у меня дети-то родные, а ты с чужими живёшь. От своих-то кровных ещё и стерпеть можно, а с чужими жить — всё не под крылом у мамки-то, да. Жила ты вон, как барыня — одна, да в трёх комнатах, и никто тебе не указ был. А сейчас что? Подселили молодёжь… И ведь ничего не поделаешь — законы у нас такие. Не положено, тебе, Груша отдельной квартирки-то. Вот так-то… Теперь, небось, молодые твои только и ждут, когда ты окочуришься, чтоб комнатку-то твою к рукам прибрать!

И заливалась каркающим смехом.

Баба Граня, щурясь на солнце, и не глядя на товарку, отмахивалась ладошкой:

— Да Бог с тобой, Катерина. ПОлно тебе. Никто меня не выживает, сама себе хозяйка. Не забижают меня. Вот помру — пусть комнату забирают. У них две девки ещё растут. А мне лишь бы угол свой — да и хватит. Нажилась я уже, Катерина. Я ж девятисотого года, мне скоро 86 стукнет, а всё скриплю…

Соседка, споро вывязывая на спицах очередной свитер для Борьки, продолжала:

— Ну а я ж об чём, Груша? Вот и говорю: смерти твоей там ждут. Сама видишь — молодым тесно скоро будет, с двумя детьми да в двух комнатах… А ну как третьего родят? А ты помирать-то не спеши. Все там будем. Неча им такие подарки делать. Помрёшь ты — выкинут тебя сразу на свалку, вместе с твоими пожитками, и даже государство о тебе не вспомнит! Ты деньги-то на книжку кладёшь? Али дома прячешь?

Спицы замелькали ещё проворнее.

Агриппина Григорьевна поджимала губы:

— Кладу, Катерина, кладу. С соседкой уже договорилась, она меня похоронит как надо. И вещи я уж приготовила чистенькие. Всё будет, Катя, как у людей.

Баба Катя зябко дёргала плечами, и продолжала вязать.

Так пролетело лето. Наступила осень. Как положено, с дождями и сырым ветром. Баба Граня затыкала щели в окнах размоченной в воде газетой «Правда», и наблюдала, как за стеклом теряет последнюю одежонку рябина.

По вечерам к ней стала заходить в гости старшая девочка-соседка. Она забиралась на её, бабы Гранину перину, и прыгала как на батуде, заставляя тяжко скрипеть старые пружины железной кровати… Они пили с ней жёлтый чай из кукольного сервиза, и баба Граня разрешала девочке залезть в свой комод.

Каждая вытащенная из его нафталиновых недр вещь, сопровождалась восторженными криками, а баба Граня слепо щурилась, и говорила:

— Это, милка моя, Екатерининский пятак… Тяжёлый очень. Такими вот пятаками однажды Ломоносову заплатили. На трех телегах деньги свои увозил. А это что? О… А это коробочка из-под ландрина. Ну, конфеты такие знаешь? Вкусные были. Навроде монпасье. А это, деточка, не трогай. Этому голубю уже сто пятьдесят лет, он мне от матушки на память остался…

И гладила скрюченными артритными пальцами фарфоровую голубку, с намотанной на клюв резинкой от трусов.

Баба Граня читала девочке стихи, вытаскивая их из уголков склерозной памяти. Бог знает, кто их сочинил, и почему они сами так ярко всплывали с голове. Девочка внимательно слушала, и пыталась запомнить их наизусть. Баба Граня тихо смеялась, и гладила соседку по русой головёнке.

Умирать по-прежнему не хотелось.

Тем временем молодая хозяйка вовсю бегала по собесам и юристам, пытаясь добиться ордера на бабы Гранину комнату. Ей то говорили, что надо ждать естественной смерти соседки, то говорили, что надо поместить её в дом престарелых, и тогда оформлять документы. Хозяйка слушала советы, а делала по-своему.

Баба Граня ложилась спать на свою перину, не снимая войлочного чепца и халата, и засыпая, улыбалась.

Молодая соседка уже отнесла старухину карту к Главврачу шестьдесят восьмой больницы.

Баба Граня смотрела в окно, и иногда, отковырнув ножом газету из щелей, открывала форточку, и сыпала на землю пшено голубям.

Главврач направил к бабе Гране медсестру.

Баба Граня пекла в духовке пятнистую больную антоновку, и радовалась вечернему чаю из кукольного сервиза.

Невидимое кольцо вокруг бабы Грани сжалось. А она пила чай, и гладила старого фарфорового голубя.

А потом к ней пришла молодая медсестра, которая улыбалась, и мерила ей давление. Потом, виновато улыбнувшись, уколола палец иголкой, и всосала в стеклянную трубочку каплю бабы Граниной крови. Баба Граня рассказывала сестричке про своего голубя, про девочку-соседку, про чай из сервиза, и угощала печёной антоновкой.

А вслед за сестрой пришли 2 молодых мальчика в белых халатах, и сказали, что ей, Агриппине Григорьевне Кустанаевой, надо немножко полежать в хорошей, уютной больнице. Что там большие светлые палаты, и много других старушек, с которыми ей будет о чём поговорить.

Баба Граня растерянно улыбалась, и собирала в пакетик необходимые вещи: пластмассовую чашечку, 2 мотка резинки от трусов, меховую жилетку и пачку чая со слоном. Голубя ей с собой взять не разрешили.

Она вышла из подъезда, и увидела бабу Катю, которая крикнула:

— Ну что, Груша, с новосельем тебя!

И засмеялась лающим смехом.

Баба Граня лежала в машине "Скорой помощи", прижимая к груди узелок с вещами, и ей уже очень хотелось назад, домой.

В это время в её комнатке настежь распахнули дверь и окно, и начали ломать и выкидывать комод.

В больнице было холодно, и плохо кормили. И очень не хватало перины и голубя. И ещё было страшно.

А в комнате шёл ремонт. Обдирались старые рыжие обои, и клеились свежие, в голубой цветочек. На место комода очень удачно встал шкаф, а на место кровати — торшер с жёлтым абажуром, и два кресла.

Баба Граня не спала ночами. Она не могла уснуть. Она привыкла к перине, и к тишине. А вокруг стояли узкие солдатские койки с колючими, тонкими одеялами, и стонали соседки по палате.

Девочка-соседка приводила в бабы Гранину комнату подружек, и они все вместе пили чай из кукольного сервиза.

Одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке, и впиталась в проштампованную больничными печатями наволочку.

В комнате раздался хрупкий звон. Упал со шкафа, и разбился фарфоровый голубь.

Баба Граня закрыла блёклые глаза, сжала в кулаке под одеялом моток резинки от трусов, и выдохнула: "Господи, Иисусе Христе… Ванечка пришёл."

Вдохов больше не последовало.

 

Пистолет с пистонами

— Озеро! Смотри, бабушка, какое большое-пребольшое!

— Да где ж оно большое, Лидок? Погляди, его даже собачка переплыла. Видишь?

— Где собачка?

— А во-о-он она плывёт. Маленькая совсем, чёрная. Видишь? За пальцем моим смотри.

— Вижу! А это собачка бездомная или чейная?

— Нет такого слова, Лида. Есть "чья-то".

— А чья собачка?

— Наверное, того дяденьки, который с удочкой на берегу сидит.

— Он рыбку ловит, да?

— Да, рыбку.

— А поближе к нему подойти можно? Я хочу посмотреть.

— Ну, если дяденька не рассердится, тогда можно, наверное. Пойдём.

Прошлой весной моему дедушке бесплатно дали шесть соток. Интересно, что это такое? И — много это или мало? И куда он их дел? Почему мне не показал? Бабушка говорит, что теперь у нас будет дача. Когда-нибудь. Если она доживёт до этого дня. Так и говорит: "Дед, из тебя строитель как из меня космонавт Гагарин. Что ты носишься, суетишься? Ты сядь, Юра. План начерти, смету прикинь. Шабашников, опять же, искать где-то нужно. Крышу кто будет класть? Ты? Славик? Ну что ты кричишь на меня? Нет, я не доживу до того дня, когда на этом болоте ты построишь хотя бы сарай"

Очень непонятно бабушка говорит. Что такое шабашники? Где их нужно искать? Почему меня не попросят помочь? Я бы, может, их первой нашла. Вдруг они совсем маленькие, эти шабашники? Бабушке и дедушке их искать трудно, а мне — в самый раз. У меня очень хорошие глаза, дедушка сам говорил. Как потеряет дома что-нибудь маленькое — так всегда меня зовёт. "Лидуша, — говорит, — ну-ка, погляди своими глазками молодыми: я тут где-то иголку на пол обронил" И я смотрю на пол, на ковёр красный, с узорами — и сразу вижу: вот она, иголка дедушкина! Я же молодая совсем, всё-всё вижу, замечаю. Я б и шабашников сразу им нашла, если бы знала что это такое. Но разве ж они скажут мне, бабушка с дедушкой?

Они ругались долго, но совсем не страшно. Вот у нас дома, в Москве, на первом этаже живёт дядя Федя. Мама говорит, что он пьяница и бабник. Что такое бабник, я не знаю. А пьяница — это человек, который шатается, у него плохо изо рта пахнет, а ещё пьяница громко ругается плохими словами на букву «Б», «П» и ещё «Х». И может побить. Я сама почти видела, как дядя Федя бил тётю Свету. Тётя Света старая уже, у неё внук есть, Серёжка. Значит, она уже бабушка. Но пьяница тоже. Они с дядей Федей вместе шатаются, говорят плохие слова, и иногда дядя Федя её бьёт. Я сама не видела, я слышала только. Мы же прям над ними живём. Бывает, грохот такой слышу, стекло как будто разбивают, тётя Света кричит громко, а мама мне уши затыкает, и говорит тихо очень: "Господи, когда ж они там друг друга уже поубивают, а? Алкашня" Она тихо говорит очень, а я всё слышу. У меня потому что уши тоже молодые. Всё-всё слышу.

У мамы большой живот, который иногда шевелится. По вечерам мне разрешают его погладить и послушать. Вот мама мне не верит, а я правда слышу как внутри живота кто-то икает. У меня скоро будет братик. Или сестрёнка. Лучше б, конечно, братик. Он тогда не будет в мои куклы играть, у него другие будут игрушки. Солдатики, машины и, может быть, пистолет с пистонами. Я всегда такой хотела, но мне почему-то дарят только кукол. А пистолет, говорят, надо только мальчикам дарить. Вот будет у меня братик, купят ему пистолет, а я буду у него просить разрешения пострелять. Чтоб дымок такой вкусный был. Я иногда на улице ленточки от пистонов нахожу, и собираю. Их ещё нюхать можно, они дымком пахнут вкусно.

А дедушка с бабушкой ругались совсем не так как дядя Федя с тётей Светой. "Дурень старый, — говорит бабушка, — куда ты размахнулся? Шифер, кирпич, утеплитель… Участок поднимать нужно, там вода по пояс. Песок возить надо прежде. Пять-шесть машин. А потом уже о шифере думать, бестолковка" А дедушка, выписывая на листе бумаги какие-то синие закорюки, бранился: "Обожди. Куда ты лезешь со своими советами? Я сам знаю про песок, не надо меня учить. Что ты вообще подглядываешь, а? Встанет за спиной, и вот смотрит, смотрит… Я для себя пишу, тебе не понять". "Ну-ну, — смеётся бабушка, — давай, пиши, писатель. Ничего тебе не скажу больше. Ты только во-о-о ту строчку вычеркни. Которая "Топор — пять штук". Дровосек лысый". Дедушка хмурится, потом тоже как засмеётся, и бабушку по руке гладит: "Лысина — это у меня из-за тебя. Шутка ли, почти сорок лет с тобой прожил. У меня даже нога деревянная"

Это дед обманывает, конечно. Или шутит. Мы же все знаем, что ногу он на войне оставил. Зачем войне дедушкина нога нужна — не знаю. Но нет у деда ноги. Есть такая ненастоящая, кожаная, с железяками. Она скрипит. Дед её дома за шторой прячет, а сам на костылях прыгает, да так ловко. Я один раз ногу за шторой увидела — испугалась. Маленькая ещё была, глупая. Сейчас-то я знаю, что это игрушечная нога, её боятся не нужно. Это дед с войной поменялся так. Он ей настоящую ногу отдал, а она ему — игрушечную, красивую. Хорошо поменялся. Такой ноги больше ни у кого нету. Наверное, деду все завидуют теперь. А он говорит, что эта нога у него из-за бабушки. Вот смешной! Думает, что я поверю.

В общем, нет у нас пока никакой дачи. Есть лес, озеро рядом есть, и маленький домик деревянный. Там тесно, и очень много вещей разных. Я там, например, старый половник нашла. Настоящий, не игрушечный. Я теперь из песка и воды кашу варю, и настоящим половником её зачерпываю. В домике мы с бабушкой спим, пока дедушка с моим папой опять что-то строят. Наверное, дачу. И вообще, вокруг все строят дачи. Через дорогу тоже что-то строят. И живут в палатке. Я никогда не была в палатке, а очень хотелось. Я бабушке сказала, а она меня за руку взяла, и сказала: "Ну, пойдём с соседями знакомиться. Там у них мальчик бегает, твой ровесник. Вот и будет тебе друг" И мы пошли к соседям. Они меня пустили в палатку, и ещё познакомили с Ванькой. Он мальчик, но у него нету пистолета с пистонами. Может, он ненастоящий мальчик? Надо у бабушки спросить. Но теперь у меня есть друг. Я показала ему свой половник, а он мне показал большой гвоздь. И сказал, что это не гвоздь, а костыль. Вот врун какой. А то как будто бы я не знаю, что такое костыль. У дедушки моего есть даже два костыля. Вот какой врун этот Ванька.

Мой дедушка когда-нибудь постоит эту дачу, и мы сюда приедем с моим братиком, и с пистолетом. И я Ваньке пострелять не дам. Даже если очень попросит. Не дам, потому что врать нехорошо. Только, жалко, бабушка не доживёт до этого дня, когда дед построит дачу.

Она сама так сказала.

А бабушка моя никогда не обманывает. Она хорошая, бабушка моя…

***

— Мам, смотри какое озеро! Почти как море!

— Андрюш, да где ж оно большое-то? Переплюнуть можно. Это и не озеро даже, а так, прудик.

— А купаться тут можно?

— Лучше не надо. Его лет двадцать никто не чистил. Бог его знает, что там на дне.

— А вот собачка плавает, смотри, мам! Во-о-о она плывёт!

— Где?

— Эх, мама, ничего ты не видишь. Глазки у тебя уже старенькие, наверное. Вот же она, собачка.

— И правда, собачка. Не заметила.

— Мам, а это собачка чейная или сама по себе.

— Нет такого слова в русском языке. Есть "чья-то"…

Что-то в голове щёлкнуло вдруг. Мысль оборвалась, так и не начавшись.

— Мам, ты чего?

— Ничего. Погляди, Андрюш, вон тот дядя на берегу рыбку ловит? Или просто сидит? У тебя глазки молодые, ты всё-всё видишь…

— Ловит, мам. У него и ведёрко рядом стоит. А можно подойти к нему тихонечко, посмотреть сколько он рыбки наловил?

— Ну, давай подойдём, посмотрим. Если дядя не рассердиться. Посмотрим, и домой пойдём, обедать.

— А на обед у нас что?

— Не знаю, Дюш. Сегодня Машаня у нас кашеварит. Что она там приготовит — то и съедим.

Возвращаемся домой, на дачу.

Огибая лесное озеро, по земляничной поляне.

Долго идём.

Сын землянику собирает, нанизывает ягоды на травинку, высунув от усердия язык.

— Не ешь ничего! — Кричу, и комара на руке прихлопываю, — Обедать не станешь. Машка тебе таких пистонов вставит.

Пистоны…

Задумалась. Улыбнулась.

— Андрюш! — Рукой машу, к себе подзывая, — Иди сюда. Не хочешь после обеда в город со мной сходить? Я газет хотела купить, и тебе игрушку какую-нибудь. Пистолет с пистонами хочешь?

— Неа. — Подбежал уже, и тут же на корточки опустился. — Мам, отойди, ты на таком месте ягодном стоишь. Купи мне лучше мяч футбольный.

— Хорошо.

Шаг в сторону делаю.

Улыбка почему-то пропала. Стекла с лица вниз, опустив уголки губ.

— Хватит, Андрей. Пойдём домой, Машка уже звонила, ругается.

Идём дальше.

Вдоль шоссе.

Мимо дачного посёлка «Салют». Это не наш посёлок, наш дальше.

Мимо Ванькиного дома.

— Купаться ходили? — Ванькина жена, Наталья, кричит из-за забора.

— Гуляли просто, землянику собирали. А Иван где?

— Да на рыбалку попёрся. Сашку взял, в машину сел, сказал, чтоб до вечера не ждали — и уехал.

— Жаль. Я б Андрюшку с ними отправила бы. Завтра он никуда не собирается?

— А кто ж его знает? Ты вечерком зайди к нам, договорись заранее.

— Спасибо, Наташ.

— Да не за что. Вы заходите вечерком, с Андрюшкой. Дети поиграют, а мы посидим, потрещим. Ну и, того… — Наташка понижает голос, и выразительно щёлкает себя пальцами по горлу.

Киваю.

— Зайдём. Да, сын?

— Нет. — Андрей упрямо опустил голову. — К Сашке не пойду. Он врун. Он говорит, что костыль — это такая хреновина, которую инвалиды себе подмышки суют как градусник. А костыль — это такой здоровенный гвоздь, которым шпалы на железной дороге прибивают. Вот зачем он врёт?

Прижимаю ладони к щекам, надавливаю пальцами на глаза, и шумно выдыхаю:

— Он не врёт, Дюш. И то, и другое — это всё костыль.

— Так не бывает.

— Бывает. Я тебе потом расскажу. А к Саше ты сегодня пойдёшь. Потому что я так сказала. Вопросы есть?

— Есть. Это с нашего участка горелым воняет?

— Мать твою, Маша! — Сорвалось. — Андрей, не слушай. Беги к нам, я догоню.

Сегодня обедаем макаронами с тушёнкой.

— Ура! Первого нет! — Радуется сын.

— Ну, ещё раз скажи, давай! Сто раз уже повторил! — Злится Машка.

— Сестра, из тебя повар как из нашей бабули космонавт Гагарин. Кстати, число сегодня какое?

— А какое?

— Тридцатое. Июня.

— Господи, Боже мой… — Машка вскакивает, бежит к буфету, достаёт две рюмки и початую бутылку коньяка.

— Маш, внутри оса дохлая плавает… — Сын показывает пальцем на бутылку.

— Глазастый, блин. Всё-то он видит. Щас выловлю. Ты поел? Дуй на улицу. Нечего тебе тут сидеть, разговоры чужие слушать.

Молча смотрим в рюмки.

— Царствие тебе Небесное, бабушка…

— Царствие тебе Небесное…

Неуклюже, стесняясь, крестимся.

Пьём.

— Не хватает мне её, Маш… — Я зубы сжала, и глаза крепко зажмурила.

— И мне. Так порой и тянет взять телефон — и номер её набрать… И просто спросить: "Бабуль, как ты там? А я вот в гости зайти хотела…" — Сестра всхлипывает.

Наливаю по второй.

— Теперь деда помянем. Раз уж начали… Царствие небесное тебе, дедулечка.

— Царствие… — Вытирает лицо рукой Машка. — Небесное…

— Закусывай. — Накладываю Машке макарон в тарелку. — Ешь. Я старалась.

— Я тоже. — Шмыгает носом. — Только газ на кухне дерьмовый. Не успела кастрюлю поставить — всё сразу пш-ш-ш-ш… И пиздец. А макароны я б и сама сварить могла. Ты б вот попробовала тут борщ сварить, на этой кухне походной.

Улыбаюсь, и ничего не отвечаю.

— Машк… — Чувствую, захмелела я уже. С двух рюмочек. — А я о брате мечтала. Думала, ему пистолет с пистонами купят, а я поиграю… За кукол своих боялась.

— И правильно боялась. — Отвечает с набитым ртом. — Они все у тебя страшнее атомной войны были. Я в детстве боялась их больше, чем дедова протеза.

— Тоже боялась дедушкиной ноги?

— Ага. Я, помню, на подоконник зачем-то полезла, штору отодвигаю — а там нога! Я даже слегка в штаны ссыкнула. Хорош ржать, мне года три тогда было, это не считается.

Смеёмся.

— По последней, что ли? — Смотрю вопросительно.

Машка, склонив голову набок, придирчиво смотрит на кастрюлю макарон, а потом на оставшийся коньяк.

— Да добьём уж всё. Что там осталось-то? Наливай.

— Маша, ты алкашка.

— До покойного дядя Феди мне далеко. Давай, говорю, наливай.

— Ну, за бабулю с дедулей…

— За вас, бабушка и дедушка.

— Пусть вам там хорошо будет…

— Пусть…

Пьём, крестимся, плачем.

***

— Девушка, этот пистолет с пистонами?

— Нет, он пневматический. Шариками стреляет.

— А с пистонами есть?

— Пистоны?

— Ну, ленточки такие. С точечками.

— У нас автомат есть, с лазерным прицелом.

— Понятно. Спасибо не надо. Точно нет пистонов?

— Точно нет.

— Очень жаль. Очень. До свидания.

Очень-очень жаль…

 

Сын

29-08-2007 11:11

Тёмным осенним промозглым вечером я поняла, что в моём животе поселился СЫН.

То, что это — СЫН, а не, к примеру, глист — я поняла сразу.

И очень ответственно стала его взращивать.

Я кормила СЫНА витаминами «Прегнавит», пичкала кальцием, и мужественно глотала рыбий жир.

СЫН не ценил моих усилий, и через пять месяцев вспучил мой живот до размеров пляжного мяча. И ещё он всё время шевелился и икал.

Я торжественно носила в руках живот с СЫНОМ, и принимала поздравления и мандарины. Которые ела с кожурой, и с жеманной улыбкой.

Мы с СЫНОМ слушали по вечерам Вивальди, и трагично, в такт, икали под "Времена года"…

Через шесть месяцев я поймала себя на том, что облизываю булыжник с водорослями, который извлекла из аквариума. Я этого не хотела. Я выполняла приказы СЫНА.

Через семь месяцев я стала килограммами есть сырую картошку. СЫН надо мной глумился.

Через восемь месяцев я влезала только в бабушкин халат, и в клетчатый комбинезон, который делал меня похожей на жену Карлсона. СЫН вырос, и не оставил мне выбора.

Через девять месяцев я перестала видеть собственные ноги, время суток определяла по интенсивности икоты СЫНА, ела водоросли, сырую картошку, мандарины с кожурой, активированный уголь, сухую глину, предназначенную для масок от прыщей, хозяйственной мыло, сырую гречку, сигаретные фильтры и кожуру от бананов.

Я не стригла волосы, потому что баба Рая с первого этажа каркнула, что своими стрижками я укорачиваю СЫНУ жизнь.

Я не поднимала руки над головой, чтоб СЫН не обмотался пуповиной.

Я никому не давала пить из своей чашки.

Я старательно запихивала в себя свечи с папаверином, чтобы СЫН не родился раньше времени. Причём, запихивала их не туда, куда надо. Подумаешь, ошиблась на пару сантиметров…

Я купила СЫНУ коляску, кроватку, 22 упаковки памперсов, ванночку, подставку в ванночку, зелёнку, вату, стерильные салфетки, 16 бутылочек, 20 сосок, 20 пеленок, 5 одеял, 2 матраса, манеж, велосипед, 15 чепчиков, 12 костюмов, 5 полотенец, 20 ползунков разных размеров, распашонки в неисчислимом количестве, шампунь, масло для попы, газоотводную трубочку, отсасыватель соплей, клизму, 2 грелки, зубную щётку, музыкальную карусель, 2 мешка погремушек и жёлтый горшок.

Я возила горшок в коляске по квартире, стирала и гладила с двух сторон все 20 пелёнок, 20 костюмов и далее по списку, а моя мама втихаря звонила психиатру.

СЫН должен был родиться в период с 12 июля до 3 августа.

Двенадцатого июля я собрала 2 пакета вещей. В первом лежали: тапочки, гель для душа, шампунь, зубная щётка, бумага, ручка, салфетки, расчёска, носки, резинка для волос и жетоны для телефона-автомата.

Во втором пакете были 2 пелёнки, памперс на 3 кг., распашонка, голубой чепчик, голубой «конверт» с заячьими ушами, кружевной уголок, и соска-слоник.

Тринадцатого июля я перетащила пакеты к себе в комнату, и поставила возле кровати.

Четырнадцатого июля я купила прогулочную коляску, и переложила в неё жёлтый горшок.

Пятнадцатого июля от меня сбежал в другую комнату муж.

Шестнадцатого июля я сожрала ударную дозу рыбьего жира, и плотно оккупировала туалет ещё на два дня.

Девятнадцатого июля мне с утра захотелось плакать. Я ушла в гостиную, села в кресло под торшером, достала из кармана своего необъятного халата «Тетрис», и начала строить пирамиду, тоненько при этом всхлипывая.

Через час меня нашёл мой папа. Он посмотрел на меня, о чём-то подумал, подёргал себя за бороду, и тихо вышел.

А ещё через час за мной приехала Скорая помощь.

Я вцепилась руками в мужа, и заревела в голос.

Муж посинел, и сел мимо стула.

СЫН принял решение родиться.

Меня привезли в роддом, взвесили, пощупали, заглянули внутрь практически через все отверстия в моём организме, и сказали, что СЫН родится к полуночи.

На часах было семь часов вечера.

В лифте, поднимающем меня в родблок, я заревела.

Старушка-нянечка, которая меня сопровождала, торжественно пообещала не спать до полуночи, и лично отвезти меня и СЫНА в палату.

Я успокоилась.

В палате меня уложили на жёсткую кушетку, и оставили одну.

Стало скучно.

СЫН внутри меня молчал, и никак не намекал на то, что он хочет родиться.

Стрелки больничных часов показывали восемь вечера.

Пришли врачи. Долго читали мою карту. Щупали мой живот. Разговаривали:

— Схватки?

— Слабые.

— Воды отошли?

— Нет ещё.

— Стимуляция?

— Подождём. Сама должна.

— Шейка?

— На пять сантиметров.

— А почему не рожаем?!

И все посмотрели на меня.

Я икнула, и мне стало стыдно. Да, я приехала сюда рожать. Но я понятия не имею, почему я не рожаю! И не смотрите на меня так!

Икнула ещё раз, и тут почувствовала, как подо мной растекается тёплая лужа.

Испугалась, и заорала:

— Рожаю!!!

Ко мне подошли, пощупали живот, похвалили, и ушли.

Через минуту пришла акушерка, поменяла мне простынь, и села рядом:

— Боишься?

Спрашивает, а сама улыбается. Очень смешно. Из неё вода не течёт…

— Боюсь.

Честно отвечаю. И тут же меня колотить начало, как в ознобе.

— Завтра бегать уж будешь. Колбасой по коридору.

Улыбается.

Я рот открыла, чтоб ответить что-то, и тут дыхание перехватило: по всему позвоночнику прошла волна боли, докатилась до коленей, и пошла на убыль.

СЫН твёрдо решил родиться до полуночи.

…Через три часа я лежала на мокрой от пота кушетке, сквозь багровую пелену боли видела только свои покусанные руки, чьи-то холодные пальцы убирали с моего лица прилипшие волосы, и при каждой новой схватке выгибалась дугой.

Кто-то перевернул меня на бок, и сделал укол.

Стало легче.

В ногах увидела трёх девочек-практиканток, которые без интереса смотрели мне куда-то между ног, и тихонько переговаривались:

— Порвётся…

— Неа.

— Спорим?

— Не буду.

— Голова лезет…

— Надо Елену Анатольевну позвать…

Голова лезет?! Уже?! Где?!

Руки непроизвольно потянулись под живот, но тут же перехвачены на полпути:

— Ты чё? Куда ты руками полезла? Инфекцию занесёшь!

Второе дыхание открылось. На выдохе быстро спрашиваю:

— Волосы какого цвета?

— Тёмные. Плохо видно.

— А глаза? Глаза видно?

Сдавленное хихиканье:

— Угу. Ещё как.

Пришла врач. Тоже посмотрела. На голову и на часы. Потом протянула руку:

— Вставай. Только осторожно, на голову ему не сядь. Боком, боком поднимайся… Вот так… теперь идём… Тихонечко, не упади… Теперь давай лезь на кресло… Ножки вот сюда клади… Вот эти как будто рычаги видишь? Хватайся за них двумя руками, подбородок прижми к груди, и тужься! Давай! Ну, ещё чуть-чуть!

Ничего не вижу уже. Глаза щиплет от пота, волосы в рот лезут. Заколку где-то за кушеткой потеряла. Тужусь так, что позвоночник трещит. Слышу, как трещит.

— Давай, давай ещё сильнее! Стоп! Всё! Не тужься! Кому сказала — не тужься! Голова вышла, теперь тельце само родиться должно. Дыши, дыши глубже, и не тужься, а то порвёшься…

Не тужься. Как будто я могу это контролировать. Но — стараюсь. Дышу как паровоз Черепановых на подъёме.

ХЛЮП!

Такой странный звук… Как будто кусок сырой печёнки на пол уронили.

И — пустота внутри. И дышать можно стало. Зажмурилась, и почувствовала, что мне на живот что-то положили.

Тёплое. Мокрое. Скользкое. И живое. И оно ПОЛЗЁТ!

Открываю глаза… Тяну руки. Накрываю ладонями маленькое, жидкое как у лягушонка, тельце…

СЫН… Это МОЙ СЫН!

Животом чувствую, как стучит ЕГО маленькое сердечко.

Кто-то осторожно убирает мои руки, и просит:

— Ещё потужься разок, девочка… Щас детское место выйдет, мы посмотрим, чтоб всё чисто было, чтоб внутри ничего не осталось, ребёночка помоем, и тебе дадим.

Тужусь. Что-то легко выскальзывает.

Через полминуты слышу детский крик. Поворачиваю голову вправо: надо мной стоит врач. Лица его не вижу — оно за повязкой. Вижу глаза. Морщинки лучиками разбегаются в стороны:

— Ну, смотри, мамочка, кто у нас тут?

Смотрю во все глаза. Улыбка до крови надрывает сухие, потрескавшиеся губы…

Потерянно смотрю на морщинки-лучики, и выдыхаю:

— СЫНУЛЬКА…

Смех в палате.

Мне осторожно кладут на живот СЫНА.

СЫН ползёт к моей груди, и тоненько плачет.

Прижимаю к себе родного человечка, боясь его раздавить.

Слёзы капают на подбородок, и на сыновью макушку. Целую его в головку, и всхлипываю:

— СЫН… Мой СЫН… Мой сыночек, моя кровиночка, моя радость маленькая… Мой… Только мой… Самый красивый, самый любимый… Мой Андрюшка!

Имя выскочило само по себе. Почему вдруг Андрюша? Хотели Никитку…

Но вы посмотрите: какой он Никитка? Он не похож на Никиту!!! Это Андрюшка!

Я ждала тебя, СЫН. Я очень тебя ждала. У тебя есть дом, малыш. Там есть маленькая кроватка, и жёлтый горшок. Есть коляска и игрушки. Там живут твои папа, бабушка, и дедушка. Там тёплое одеяльце и ночник-колобок. Тебе понравиться там, СЫН…

На часах — ровно полночь.

Меня на каталке вывозят в коридор, и протягивают телефонную трубку.

Я прижимаю к уху кусок казённой пластмассы, пахнущей лекарствами, облизываю губы, и шёпотом туда сообщаю:

— Папа Вова… У нас уже целых полчаса есть СЫН! Он маленький, красивый, и его зовут Андрюша. Мы ошиблись, папа… Это не Никита. Это Андрюша. Наш СЫН!

 

Два вопроса

31-08-2007 12:53

Темно. Темно и тепло.

И с этим как раз всё предельно ясно.

Темно — потому что на улице ночь, а ты — ты просто не хочешь зажечь в доме свет.

Тепло — потому что асфальт, нагретый за день пыльным солнцем мегаполиса, охотно отдаёт пахнущее битумом тепло засыпающему городу.

Если бы на все вопросы можно было бы легко найти исчерпывающие ответы…

И сидишь ты у окна. И ничего за ним не видишь. Потому что, как всегда, на твоей улице не горит ни один фонарь. И звёзд на небе нет. Тоже не работают. Наверное. Перегорели.

Всё не так. Всё неправильно.

Но — уже случилось. И тебе лишь остаётся искать в себе причины случившегося. И отвечать на заданные самому себе вопросы.

И тогда, кажется, ты всё сможешь понять.

Наверное, сможешь.

Два вопроса. Всего два: „Почему?“ и „Что делать?“

Простые такие вопросы. Лёгкие. Тогда почему на них так трудно ответить?

Закономерность. Мы с лёгкостью цитируем наизусть Хайяма, помним, в каком году вступила на престол Екатерина, а вот вопрос „Что делать?“ ставит в тупик не только Чернышевского.

Почему?

Не знаю. Так получилось.

Жалею ли об этом?

Нет. Не жалею.

Я просто люблю. Его. Просто так. Потому что он есть. Потому что хожу с ним по одной земле, и дышу одним воздухом. А ещё у него глаза голубые.

Почему именно он?

Не отвечу. Никто не ответит. Может, просто оказалась в нужном месте, в нужное время, а может, это просто кому-то было надо.

„Ищите — и обрящете“

Я искала. Я тебя долго искала. Слишком долго, наверное. Разменивала себя по мелочи, тратила налево и направо, что-то находила, да всё не то. Только понимание приходило постепенно, и слишком медленно.

А мне казалось, я сразу пойму, что это — Ты. Ошибалась.

И когда встретила тебя — ничего не поняла. Ничего не почувствовала.

Ты — старше. Ты — мудрее и опытнее. Рядом с тобой себя чувствуешь неловко.

И всё-таки, ты со мной.

Я — младше, и многого ещё не понимаю. Возможно, уже и не пойму никогда. Хотя и очень стараюсь.

И ещё я замужем.

Я никогда тебе не врала. Хотя, не скрою, иногда очень хотелось. Всем вру. Мужу вру. Себе. Себе даже больше всех. А вот тебе врать — не могу.

Устала. Устала врать, устала скрываться. Глаза лживые прятать устала, улыбаться резиново, фальшиво, нарисованно.

И сделать ничего не могу.

Муж. Он хороший. Он — родной, проверенный, надёжный

Но нет у него, такого родного и хорошего, такой уютной шёрстки на груди. И глаз таких, пронзительно-голубых, нет. И он никогда не гулял со мной по нагретым солнцем, липким от смолы, шпалам… И не вплетал мне в волосы одуванчики.

У него есть всё. Кроме этого.

Такая малость… Такой пустяк… Но, как оказалось, очень нужный пустяк.

А ещё он не умеет любить так, как ты. До слёз, до хрипоты, до боли. Как в последний раз в жизни.

Я не хочу тебя терять. Не хочу!

Хочу тебя видеть, слышать, чувствовать. Хочу просто быть рядом, и дышать тобой.

Я отдам тебе всё, что у меня есть: отдам тебе свою душу, своё тело, свою любовь… Я отдам тебе своё сердце, если твоё устанет биться…

Ты знаешь. Ты всё это знаешь. Ты слишком, слишком много знаешь. Я делала это сознательно, открывая тебе каждый новый день всё больше и больше своих уязвимых мест. Чтоб на равных быть. Чтобы знал, что люблю.

Ты боишься, что я тебя оставлю.

Я боюсь, что ты в любой момент можешь сделать мне больно, точно зная, в какое место бить.

Всё по-честному.

Но ты бережёшь меня. А я — тебя.

Я вынашивала свою любовь долгие годы. Носила в себе, и боялась, что, когда она появится на свет — она окажется никому не нужной. И рожала её тяжело.

Но ты был первым, кто сразу взял её в свои руки. И оставил себе.

Три года. Три долгих-долгих года мы росли втроём.

А сейчас мне страшно. Потому что надо что-то решать. Это не может продолжаться долго. Я нужна тебе целиком. Вся. Без остатка. Тебе нужна эта мишура с Мендельсоном и лупоглазой куклой на капоте чёрной „Волги“, два кольца в бархатной коробочке, и синий штамп в паспорте на четырнадцатой странице. И чтоб у тебя дома в ванной висел мой домашний халат, а в комнате стояла детская кроватка… И в ней лежал маленький человечек, похожий на тебя, но с моими глазами…

„Нам нужна Принцесса!“ — твои слова. Твоя просьба. Мольба.

Нужна. Очень нужна. Мне ночами сниться русая головка, и маленькие ручки, пахнущие молоком… Маленькие-маленькие ручки…

И — не могу!

Я три года каждый день предаю человека, который рядом со мной уже восемь лет. Я вру ему, глядя в глаза. Я говорю ему, что люблю — и он верит.

Ты сказал, что хуже уже не будет. Что я предала его уже единожды, три года назад, и теперь уже неважно, когда он об этом узнает… Что мне только нужно ему всё рассказать. Ты сказал, что устал меня делить на две части: на свою, и его.

Что мне делать? Я хлопаю мокрыми ресницами, всё понимаю, но молчу как собака.

А молчание — оно не всегда золото.

Обратный отсчёт уже пошёл. Я это вижу и чувствую.

Как сделать правильный выбор между любовью и безмерным уважением? Что главнее?

Что делать?

Думать. И решать. Потому что времени слишком мало. А что больнее? Убить собственными руками свою выстраданную, переношенную, в муках рождённую любовь, или получить серию прицельных ударов в каждое из своих уязвимых мест?

Три года.

Восемь лет.

Три года счастья и вранья. Радости и слёз. Ласки и боли. Шёпота и криков.

Восемь лет спокойной жизни. Сын-отличник. Дом, в котором каждая тряпочка положена на своё место своими руками, и каждый гвоздик — вбит руками заботливого мужа, отца и хозяина…

Мокро. Лицо мокрое, руки, губы, щёки, подоконник…

И темно. Фонари не работают. Звёзд на небе нет.

Как в бочке с гудроном.

Рожала — мучилась, а убивать — ещё мучительней и страшнее.

Русая головка… Маленькие-маленькие ручки нерождённой, приснившейся Принцессы…

Голубые глаза, колючая щека, трущаяся о мои руки, голос с хрипотцой…

Мокро и темно. Темно и мокро. И ещё больно. Ампутация души без наркоза.

Кровь из прокушенной губы на белом подоконнике.

„Является ли Ваше согласие вступить в брак добровольным? Ваш ответ, невеста?“ — „Да!“ — „Ваш ответ, жених?“ — „Да!“ — „Сегодня, 12 апреля, ваш брак зарегистрирован“

„Я тебя люблю…“ — „И я тебя…“ — „Я никогда тебя не предам! Никогда!“ — „Я верю тебе, маленькая моя, верю, родничок мой…“

„А как Вас зовут?“ — „Валерия. Можно Лера“ — „Лера… Замечательное имя! И глаза у Вас замечательные… А что Вы делаете сегодня вечером?“

„Жень, у нас будет ребёнок…“ — „Повтори!“ — „Я беременна, Женьк..“ — „Ты уверена? Да? На сто процентов? Это правда? Это… Подожди… То есть, ОН — уже там сидит? Внутри? В животике?“ — „Жень, ну перестань…“ — „Лерка! Я тебя люблю! У меня будет сын! Сын-сын-сын!“ — „Ты ненормальный, Лавров… Но я тебя обожаю!“

„Алёш… Я… Мы… Не надо было… Как же я теперь, а?“ — „Лерик, Лерик… Тихо-тихо, солнышко моё… Всё будет хорошо, малыш. Я тебе обещаю. Всё будет хорошо. Я люблю тебя, Лерк..“ — „И я тебя люблю… Господи, что теперь делать, мамочка?“

„Я хочу сказать тост! Для своей жены. Лера, родная моя, с днём рождения тебя, девочка. Дай Бог тебе, хорошая моя, здоровья, спасибо тебе за то, что терпишь меня почти восемь лет, спасибо тебе за Ваньку, спасибо, что рядом… Не было бы у меня тебя — у меня не было бы ничего. Я люблю тебя, детка! За мою жену прошу выпить стоя!“

„Я скучаю, Лёшка… Я задыхаюсь без тебя! Я минуты считаю до встречи! Я письма твои перечитываю, когда тебя рядом нет! Я больше так не могу! Ну, сделай же что-нибудь! Ты же мужик, в конце концов! Ну, пожалей ты меня!“ — „Лера, котёнок, всё зависит только от тебя. Думаешь, мне легко? Я провожаю тебя до дома, и отдаю любимую женщину другому мужчине… Я не знаю, и знать не хочу, ЧТО ты делаешь с ним дома! Лер, выходи за меня замуж! Роди мне дочку, Варенькой назовём, как ты хотела… Лер, ну ты что? Ну, не плачь… Я никому тебя не отдам, маленькая… Никому не отдам. Видит Бог — не вру!“

…Поворот ключа в замочной скважине. Вздрагиваю. Машинально вытираю подоконник, и лицо.

— Приветик! А почему в потёмках сидишь? Почему не встречаешь?

— Жень… Я хочу тебе кое-что сказать… Ты только свет не включай, ладно?

— Как скажешь…Что случилось? Ты плачешь, что ли? Лер, не пугай меня! Что стряслось?

— Я хотела тебе сказать…. Нет, я давно хотела тебе сказать… В общем… Чёрт, подожди. Не торопи. Молчи. Мне собраться надо… Вот… Уффф… Жень… Жень, прости меня, дуру!

— Да что такое? За что прощать?!

— Прости! Прости! Прости, Женька! Прости меня!

— Лер, ты что? Быстро поднимись! Куда ты на холодный пол коленями, дурочка? Встань немедленно!

— Женька, я такую глупость натворила… Ты прости… Прости! Простишь, да?

— Тихо, тихо… Всё хорошо. Всё в порядке. Лера Лаврова с ума сошла. Это бывает. Это нормально. Встань ты, глупая тётка! Простил, простил. Всё простил уже. Давно. Успокойся.

„Простил. Он простил. А я себя — простила?“

— Женя, нам нужен второй ребёнок. Девочка. Варя. Прямо сейчас!

— Солнце, ты не обижайся, но прямо сейчас тебе девочки Вари не будет. Вот через девять месяцев — может быть. Буду стараться. Пошли, пошли уже. Пойдём, покажу тебе, что я тебе принёс! Вытри нос, глупая. Пойдём, Мария Магдалена, блин.

Темно. Темно и тепло.

Темно — потому что за окном ночь, а на улице, как обычно, не горит не один фонарь. И звёзд нет. Перегорели, наверное…

А тепло — потому что рядом Он. У него нет голубых глаз, нет уютной шёрстки на груди, и он не пойдёт гулять со мной по шпалам.

Зато он подарит мне Принцессу. Девочку с маленькими ручками, пахнущими молоком…

А убивать — совсем не больно.

 

Про Принцев

04-09-2007 13:02

Пролог.

Мы будем вас беречь. Мы будем вас холить и лелеять. Мы будем стирать вам носки, и делать праздничные минеты с проглотом.

Будем жрать ради вас мюсли, похожие на козье говно, и салаты из капусты. Будем до потери сердцебиения убиваться на беговой дорожке в спортзале. Будем выщипывать брови, и выдирать воском нежелательные волосы на своём теле.

Мы будем рожать вам детей.

Любить ваших мамочек.

Гулять с вашими стаффордами.

Опускать за вами сиденье унитаза.

Слушать ваши мудовые рыдания: "Тебе не кажется, что ОН у меня такой маленький? Оооо… И стоИт как-то не так… А ты меня не бросишь, когда я стану импотентом? Обещай мне! Поклянись на бабушкиной Библии!"

И мы будем вас любить.

Потому что вы — МУЖЧИНЫ. А мы — мы любим чувствовать себя страдалицами.

Мы. Женщины.

Созданные для вашего комфорта и для вашей же головной боли.

Плюс к минусу, минус к плюсу…

Когда мне было четырнадцать, я свято верила в принца. Пусть даже и без коня. Хрен с ним. С конём.

Мой принц должен был быть красив, высок, кудряв, голубоглаз, и очень хорошо воспитан.

В семнадцать лет я поняла, что мой принц — это хохол из Винницы. Естественно же без коня, без кудрей, и без голубых глаз.

Я воспевала Домострой, вдохновенно пекла пирожки с капустой, варила борщ на сале, как научила меня твоя мама, молча собирала по дому твои носки, и замачивала их в зелёном тазу. Тоже, кстати, подаренном твоей мамой нам на свадьбу.

Я отпускала тебя с друзьями в баню с проститутками, пока сидела дома беременной, а потом отстирывала с твоих, вывернутых наизнанку трусов, губную помаду, и страдала.

Потому что ощущала себя частью женской общины. Которая ДОЛЖНА была страдать.

Я с гордостью могла внести свою лепту в разговор на тему: "А вот мой мудвин вчера нажрался, и…"

Ты не оценил моих героический усилий, и съебался.

Положив тем самым начало моему долгому и длинному поиску Другого Принца.

В двадцать лет я поняла, что Принцев можно классифицировать. На:

1) Чужих Принцев

2) Потенциальных Принцев

и

3) Нихуя ни разу не Принцев

Чужие Принцы тем и ценны, что они — не твои. И большой вопрос — останутся они в Твоём королевстве, или ускачут к своей Принцессе. Которая сидит дома, воспевает Домострой, и топит вонючие носки в зелёном тазу.

Чужой Принц, как правило, обладает и конём, и кудрями, и членом в двадцать сантиметров — в общем всем, чем положено обладать Твоему собственному принцу, которого у тебя почему-то нет.

Чужой Принц приезжает к тебе по пятницам, в десять вечера, дарит тебе цветы и плюшевого мишку, потом смущённо выходит на балкон, звонит своей Принцессе, скорбно сообщает ей, что у него сегодня корпоративка, и он вернётся утром, клянётся ей в любви, а потом ложится в Твою постель, и до утра упражняется в искусстве орально-генитального секса, оглашая помещение криками страсти.

К утру глаза Чужого Принца затягиваются грустной поволокой, как два озера туманом, и непременно следует неотъемлемый монолог:

"Девочка моя, родная моя, почему? Ну почему я не встретил тебя раньше? Где я был? Где ты была? О… Какая боль… Я не хочу от тебя уходить… Я хочу вечно лежать в твоих объятиях… Но, чёрт подери, время уже восемь, и мне пора домой. Не скучай, моя любимая, в следующую пятницу я вернусь!"

Да. Иногда они даже возвращаются. На месяц или полтора.

В любом случае, коллекция плюшевых медведей пополнена, и ты не ломаешь голову над тем, что подарить малознакомой подруге на день рождения.

Потенциальный Принц — это заготовка человека с хуем. Не отшлифованная никем до конца.

Потенциальный Принц не имеет, как правило, ни-че-го, кроме какого-то одного НО.

Это может быть какой-то ниибический талант, который Принц не смог реализовать самостоятельно, или неземная красота, или хорошо подвешенный язык — неважно.

Главное, что глаз сразу цепляется за какую-то деталь, и ты начинаешь долго и кропотливо ваять из него Своего Принца.

Ты обзваниваешь всех своих знакомых, чтобы пропихнуть талант Своего Принца повыше. Ты ищешь ему работу, и кормишь деликатесами.

Ты объясняешь ему, что не надо тереть клитор пальцем, как трёт ластиком единицу в дневнике второклассник.

Ты учишь его заниматься любовью, а не дрочить бабой.

Ты любовно вытачиваешь каждую деталь.

На это, порой, уходят, годы…

А в оконцовке ты имеешь вполне сносного Своего Принца, который хорошо зарабатывает, царь и бог в постели, который никогда не нассыт мимо унитаза, и всегда моет за собой посуду.

Радуйся, женщина.

И поспеши. Потому что радоваться ты будешь недолго.

Очень, очень скоро Твой Принц сложит свои вещи в купленный тобою клетчатый чемодан, грустно погладит тебя по голове, и скажет в сторону: "Малыш, спасибо тебе за всё. Я очень благодарен тебе за твою заботу, но я полюбил Машу. Ты — умная женщина. Ты поймёшь меня. Любовь — это прекрасно. Не правда ли? Ну, прощай, малышка. Я тебе когда-нибудь позвоню"

И ты стоишь у окна, приплюснув нос к холодному стеклу, и смотришь, как твой Принц уезжает к Маше.

Которой он не будет натирать клитор до волдырей.

У которой не будет занимать деньги.

И с которой будет заниматься Любовью. Именно так, как ты его учила все эти годы.

Умничка.

После всего этого, как-то незаметно начинает пропадать вера в существование Принцев, и в твоей жизни появляется Нихуя Ни Разу Не Принц.

Как правило, его зовут Петя. Или Вася. Или Коля.

И появляется он в твоей жизни стихийно и случайно.

Это может быть водитель, который подвёз твою пьяную тушку в пять утра из «Самолёта» домой.

Или сантехник, который пришёл чистить твой унитаз, после того, как твой отпрыск спустил в него полукилограммовый апельсин.

Или врач, которого ты вызвала на дом, потому что непонятно с чего, блюёшь уже пятый день.

И ты с ним разговариваешь, и понимаешь, что он тебе, в общем-то нахуй не нужен.

И ты ему тоже не нужна.

Но вот почему-то он пригласил тебя в кино, и ты согласилась.

А потом кино закончилось поздно, и он пошёл тебя провожать. И по дороге он рассказывает тебе о своей работе, а ты слушаешь вполуха, и тебе хочется спать.

А у него тоже глаза слипаются, а живёт он в Бутово.

И ты укладываешь его у себя в соседней комнате, а утром вы пьёте кофе на кухне, и обсуждаете, куда пойдёте вечером.

И всё это как-то поверхностно… Случайно… Глупо и неинтересно.

Тебе нужен хоть кто-то, кому можно перемыть кости в компании подруг.

Ведь лучше вскользь обронить: "Да, есть у меня щас один мужик… так себе, ничего особенного… для здоровья. Пусть будет. Как что интересное подвернётся — нахуй пошлю. Ага", чем молча слушать других, иногда вставляя: "А вот когда, пять лет назад, я жила ещё с Володей…" В первом случае ты сойдёшь за нормальную, а во втором — за пиздострадалицу.

Что лучше?

И вот однажды твой Петя (Вася, Коля) проснётся в твоей постели.

А ты посмотришь на него, и поймёшь, что дело уже зашло далеко. И что пора сделать вид, что вы с ним незнакомы.

И в последний раз ты наливаешь ему кофе на кухне, улыбаешься, и закрываешь за ним дверь.

И сразу же выключаешь все телефоны.

А через три дня понимаешь, что тебе не хватает этих походов в кино. И утреннего кофепития. И небритых щёк. И в туалете сидушка унитазная опущена. Это как-то неправильно. И Мужиком в твоём доме больше не пахнет.

И ты злишься на себя, а сама смотришь в окно, и ждёшь неизвестно чего.

А потом ты включаешь телефон, и тебе приходит СМС-ка: "Я без тебя не могу! Мне тебя не хватает. Не хватает голоса твоего, смеха, улыбки. Тоненьких рук. Я люблю тебя, слышишь?"

И ты краснеешь и улыбаешься. И перезваниваешь ему. И совершенно неожиданно для себя, говоришь: "А я тебя тоже люблю.."

И — пугаешься на секунду.

Потому что он — не Принц! Совсем-совсем не принц!

… Тогда почему, стоя рядом с ним в ЗАГСе, и произнося сакраментальное "ДА!" — ты наконец чувствуешь себя Принцессой?

Эпилог.

Мы вас любим.

Мы вас бережём.

И мы вас будем беречь. Всегда.

Вы — наши мужья, любовники, отцы наших детей и просто Друзья.

Мы часто ошибаемся, обжигаемся, становимся упрямыми — не обижайтесь.

Мы — женщины. Нам — простительно.

А вы не ошибётесь никогда.

Потому что умеете то, чего не умеем мы.

Вы умеете делать из нас Принцесс.

 

Соседка

14-09-2007 23:12

Светлые волосы раскиданы по подушке…

Карие глаза смотрят сквозь него, бровки хмурятся…

Губы приоткрыты, и пахнут яблоком…

И прижать её к себе хочется, и не отпускать никуда…

И кожа у неё смуглая, горячая и бархатная…

И острые плечики вздрагивают…

И темно.

И только голос в невидимых колонках поёт про семь секунд:

You're just seven seconds away…

That's much, too much. I can't touch your heart

You're just seven seconds away

But, babe, it hurts when we're worlds apart

You're just seven seconds away…

И он торопится успеть, уложиться в отведённое ему время, и рвётся всем телом ей навстречу, и знает, что у него осталось только несколько минут…

Несколько минут.

И она уйдёт.

Встанет, виновато улыбнётся, соберёт в пучок растрёпанные светлые волосы, закурит, выпустит в потолок струйку дыма, и спросит:

— Проводишь?

И знает, что нельзя ей отказать.

Невозможно.

И времени совсем нет.

Можно только подойти к ней сзади, уткнуться носом в шею её, вдохнуть её запах — и молча отпустить…

А потом ждать. Ждать-ждать-ждать.

Ждать звонка.

Или встречи.

Или сообщения на экране монитора: "Ты меня ждёшь?"

Ты меня ждёшь?

Зачем она спрашивает? Кокетничает?

Жду. Всегда жду. Каждый день, каждую минуту… Жду.

Глаза её снятся. Волосы. Запах на подушке заставляет перебирать в памяти секунды и мгновения…

Она вернётся. Она обещала. Она вернётся…

Моя девочка… Моя — и не моя…

Вечер пятницы. Лето. Темнеет поздно. Иду бесцельно, и просто живу.

Я ощущаю, что я — живу.

Я чувствую запах лета, листьев, бензина-керосина, и слышу музыку, доносящуюся из летнего кафе.

Сигарета в руке стала совсем короткой.

Я затянулся в последний раз, и пошёл на звуки музыки.

В кафе было шумно, людно, и молодая чернявая официантка, держа в руках грошовый блокнотик, осведомилась:

— Вы уже выбрали?

Настроение было хорошее. Девочка-официантка — приятная, не вызывающая раздражения.

— Пиво. Ноль пять. Пока всё.

И улыбнулся ей в ответ.

Девочка ушла, а я смотрел ей вслед. Что-то в ней было… Определённо, было.

Может, глаза? Живые, любопытные… Как у дворняги…

Или трогательная белизна кожи в вырезе белой рубашки?

Или тонкие пальцы, сжимающие переполненную пепельницу?

Не знаю.

Но сегодняшний вечер сулил приятные сюрпризы, я это чувствовал кожей.

Дикая. Маленькая дикая девочка.

Суетливая, живая, настоящая…

Не бойся меня, девочка… Я никогда не сделаю тебе больно…

Пока не сделаю.

Я слушаю твой голос.

Не слова, нет. Мне неинтересно то, ЧТО ты говоришь.

Мне нравится то, КАК ты это говоришь.

Тонкий голосок, так вяжущийся с её внешностью, с сильным западно-украинским акцентом, звенит колокольчиком в голове.

Говори, говори, девочка… Мне это нравится.

Смейся, улыбайся, хмурься — тебе это идёт.

Живой человечек, живые, настоящие эмоции. Губы пухлые взгляд приковывают.

Настоящая…

Месяц уже прошёл. А интерес не угас.

Нет, и больше он не стал, что тоже интересно.

Мне нравится встречать её после работы, нравится ловить взглядом огоньки в её глазках-черносливках, нравится касаться губами её волос, и проводить языком по тонкой белой шейке…

Она вздрагивает, а я — я улыбаюсь.

Моя.

Она — моя.

Так быстро, и так предсказуемо…

Никогда не задумывался над тем, что у неё есть какая-то жизнь.

Что она где-то гуляет, с кем-то общается, и не чувствует себя одинокой без меня.

Пускай.

Это неважно.

И роли никакой не играет.

"…You're just seven seconds away…

That's much, too much. I can't touch your heart

You're just seven seconds away

But, babe, it hurts when we're worlds apart

You're just seven seconds away…"

Сигаретный дым струйкой уходит в открытую форточку, спускаясь капроновым чулком по веткам старого тополя…

Позвонить? Нет?

А почему бы и нет?

— Ты где, моя радость? — дым, свиваясь в причудливые, размытые узоры, стелется по потолку…

— Я? Я у подружки сижу. — голосок звонкий, запыхавшийся, и радостный.

— Ммм… У подружки? Я её знаю?

Подружка… Да, наверное, это так и надо: у неё должны быть какие-то подружки.

— Наверное, видел… Светленькая такая, в твоём доме живёт, кстати…

Светленькая. Замечательно. В моём доме живут десятка три светленьких девушек.

Наверняка я её видел.

— А если я к вам зайду сейчас — подружка не обидеться?

Самому интересно — что за подруга такая? И чем она интереснее меня?

Наверняка, откажет…

Улыбаюсь заранее.

— Подожди минутку… — шёпот в трубке, шорохи, смех звонкий. — Заходи, она не против. Спустись на четвёртый этаж.

Даже так?

Искрами рассыпается в пепельнице придушенная сигарета…

Спускаюсь вниз.

Карие глаза, светлые волосы, волнами рассыпанные по плечам, хрупкая фигурка.

— Привет, ты к Оле?

Смотрю на неё. Потом улыбаюсь:

— А можно?

— Проходи… — улыбается солнечно, открыто, искренне.

Закуриваю, спросив разрешения.

Две девушки. Такие непохожие. Разные.

Одна — моя. Живая, настоящая, привычная, изученная до мелочей.

Вторая — старше, выше, тоньше, деликатнее…

И…

И я смотрю на неё, и вижу только тонкие руки, сжимающие сигарету, и поправляющие непослушную прядь волос.

Зацепило.

Сильно зацепило.

Но — не моё.

Не допрыгнуть до неё, не достучаться, не вызвать огонька в её глазах…

А если рискнуть, а? А?

— Ты? — удивление в глазах, и улыбка неуверенная…

— Я. — в глаза ей смотрю нагло.

— Зачем пришёл? — бровки хмурит забавно, по-детски.

— К тебе. Пустишь?

Напролом иду.

Не глядя.

…Светлые волосы, раскиданные по моей подушке.

Хрупкое, вздрагивающее тело…

Длинные ресницы, отбрасывающие тень на раскрасневшиеся щёчки…

С каждым движением я становлюсь к ней ближе — и дальше…

Я касаюсь губами её влажного лба.

Глаза широко распахиваются, и тонкие руки обвивают моё тело.

— Тебе не больно, нет? — шепчу в маленькое ушко.

Маленькая. Тоненькая. Хрупкая такая…

— Нет… — выдыхает протяжно.

Перебираю пальцами её волосы, вдыхаю еле уловимый запах её тела.

Она сидит, подтянув к подбородку колени, и плечики дрожат.

Прижимаюсь грудью к её спине, и чувствую, как бьётся её сердце.

— Не уходи…

Я не прошу, я не требую.

Я вымаливаю.

И в который раз слышу:

— Не могу. Прости. Ты знаешь…

А потом, не глядя на меня, она одевается, зябко обхватывает себя руками, и говорит в сторону:

— Проводишь?

И я провожаю её до лифта.

И возвращаюсь домой. Один. Всегда один.

Странная, неразгаданная и непонятная девочка.

Женщина.

Она старше, она — намного меня старше.

Я в волосы её лицом зарываюсь, и понимаю, что дышу Женщиной.

Настоящей Женщиной.

Женщиной в теле ребёнка.

И понимаю, что обратной дороги нет.

Что я утонул в ней задолго до того, как понял — кто она. Какая она…

Она проникла в меня, в каждую мысль мою, в каждое движение.

Она отдала мне своё тело. Полностью. Целиком.

И больше не дала ничего…

Она приходит, чтобы получить своё.

Берёт, и уходит, оставляя мне свой запах, и смятые простыни…

А я — я не могу её догнать, удержать, запереть…

Она всё равно уйдёт.

Потому что Она не может принадлежать никому.

Женщина-кошка.

Сытая, гладкая, грациозная…

Нежная, ласковая, тёплая…

И — далёкая.

Ей не нужен я. Ей не нужны слова мои, не нужны мысли и чувства.

Ей не нужен никто.

А вот она мне — нужна.

Я жить хочу ей. Дышать ей. Для неё. Ради неё. Всё для неё. А ей — не нужно…

Я закрываю за ней дверь, а через две минуты на экране монитора возникают слова:

"Спасибо тебе за всё. Ты славный мальчик"

Славный мальчик.

И не более того.

Я буду ждать тебя, слышишь? Буду ждать. Дни, месяцы, годы…

Буду ждать тебя.

Одну тебя.

Только тебя.

Потому что люблю.

Люблю…

…Она закрыла входную дверь, и, не зажигая света, села в кресло и закрыла лицо руками.

"Я старая идиотка. Зачем я к нему хожу? Он просит? Пусть просит. Это его трудности. Ты мне ответь — зачем ТЫ туда ходишь? Молчишь? А я тебе скажу. Он — не такой. Он — другой. Он тебя любит только за то, что ты есть. Что ты ходишь с ним по одной земле, и дышишь одним воздухом. И вот скажи ему — "Убей ради меня!" — убьёт. И глаза эти врать не умеют. Ещё не умеют. Не научились ещё. И тебе страшно, да? Да. Страшно. Он младше тебя на десять лет, у него жизнь только начинается… Куда ты со своими мощами лезешь, дура? Отпусти его, не мучай… Верни его на место.

Не могу. Не могу. Не могу я!

Я видеть его хочу. Дышать им. Прятаться у него на груди, и трогать губами его ресницы…

Голос хочу его слышать. Пальцы его целовать. Родные такие… Тёплые… Любимые пальчики…

Засыпать и посыпаться рядом с ним.

Гладить его рубашки по вечерам.

Смотреть телевизор, сидя на его коленях…

И — не могу.

Что? Что ты от меня хочешь, а? Что ты жрёшь меня изнутри?!

Не могу!

Не отпущу! Не отдам! Никогда!

И назови меня трижды сукой — я рассмеюсь тебе в лицо!

Я люблю его.

И это оправдываёт всё.

И несущественным сразу делает, неважным…

Люблю…"

Мерно загудел системный блок, и замерцал экран монитора.

И её руки привычно легли на клавиатуру, и так же привычно набрали текст:

"Спасибо тебе за всё. Ты славный мальчик…"

 

Шоколадная конфета

17-09-2008 15:08

Я недолго побыла единственным ребёнком в семье. Всего-то четыре года. Я даже понять этого не успела. Однажды у мамы вдруг появился живот. Он рос и шевелился. Был большой и круглый. Мама предлагала мне его потрогать, а я боялась. Мама ещё сердилась почему-то…

А потом наступила осень. Бабушка нарядила меня в бордовый костюмчик со слонёнком на нагрудном кармашке, и повезла куда-то на автобусе. Потом мы с ней долго куда-то шли-шли-шли, пока не дошли до большого дома. Я подумала, что мы к кому-то в гости едем. Бабушка часто брала меня с собой в гости… Но в дом мы так и не зашли. Бабушка встала под окнами, неуверенно посмотрела на окна, и крикнула:

— Таня!

Я тоже хотела крикнуть, но почему-то застеснялась. Может быть, потому что на мне был мальчишечий костюм? Он мне не нравился. Из-за моей короткой стрижки и этого костюма меня постоянно принимали за мальчика. А я очень хотела, чтобы у меня были длинные косы. До пола. Как у Снегурочки. Но меня почему-то всегда коротко стригли, и не спрашивали чего я хочу. А я хотела ещё юбочку из марли, с пришитыми к ней блестящими бусинками, как у Насти Архиповой из нашей группы, и белые ботиночки от коньков… Я всю зиму просила папу снять с коньков лезвия, и отдать мне ботиночки. Лезвия их только портят ведь.

Белые ботиночки, с большим квадратным каблуком…

Я была бы самая красивая. А в этом дурацком костюме мне было неуютно и стыдно.

Бабушка ещё раз позвала Таню, и вдруг схватила меня за плечи, и начала подталкивать вперёд, приговаривая:

— Ты головёнку-то подними. Мамку видишь? Во-о-он она, в окошко смотрит!

Голову я подняла, но маму не увидела. А бабушка уже снова кричала:

— Танюша, молочко-то есть?

— Нет, мам, не пришло пока… — Отвечал откуда-то мамин голос. Я силилась понять откуда он идёт — и не понимала. Стало очень обидно.

— Где мама? — Я подёргала бабушку за руку.

— Высоко она, Лидуша. — Бабушка чмокнула меня в макушку. — Не тяни шейку, не увидишь. А на руки мне тебя взять тяжело.

— Зачем мы тут? — Я насупилась.

— Сестричку твою приехали проведать. — Бабушка улыбнулась, но как-то грустно, одними губами только.

— Это магазин? — Я внимательно ещё раз посмотрела на дом. Мне говорили, что сестричку мне купят в магазине. Странные люди: даже меня не позвали, чтобы я тоже выбрала…

— Можно и так сказать. — Бабушка крепко взяла меня за руку, снова подняла голову, и крикнула: — Танюш, я там тебе передачку уже отдала, молочка пей побольше. Поцелуй от нас Машеньку!

Так я поняла, что мою новую сестру зовут Маша. Это мне не понравилось. У меня уже была одна кукла Маша. А я хотела Джульетту…

Так в нашем доме появился маленький. Маша была беспокойной и всё время плакала. Играть мне с ней не разрешали.

А однажды мама собрала все мои вещи и игрушки в большую сумку, взяла меня за руку, и отвела к бабушке. Я любила гостить у бабушки. Там всегда было тихо, можно было сколько угодно смотреть цветной телевизор, а дедушка разрешал мне пускать в ванной мыльные пузыри.

Я возилась в комнате со своими игрушками, рассаживая кукол по углам, и слышала, как на кухне бабушка разговаривает с мамой.

— Не любишь ты её, Таня. — Вдруг тихо сказала бабушка. Она очень тихо сказала, а я почему-то, вот, услышала. Куклу Колю забыла посадить на диван, и подошла к двери.

— Мам, не говори глупостей! — Это уже моя мама бабушке отвечает. — Мне просто тяжело сразу с двумя. Машеньке только месяц, я устала как собака. А тут ещё Лидка под ногами путается… И ты сама обещала мне помогать!

— А зачем второго рожала? — Ещё тише спросила бабушка.

— Славик мальчика хотел! — Как-то отчаянно выкрикнула мама, и вдруг всхлипнула: — Ну, пускай она у тебя месячишко поживёт, а? Я хоть передохну. Её шмотки и игрушки я привезла. Вот деньги на неё.

Что-то зашуршало и звякнуло.

— Убери. — Снова очень тихо сказала бабушка. — Мы не бедствуем. Деду пенсию платят хорошую. Заказы дают. Прокормим, не бойся.

— Конфет ей не давайте. — Снова сказала мама, а я зажмурилась. Почему мне не давать конфет? Я же хорошо себя веду. Хорошим детям конфеты можно.

— Уходи, Таня. Кормление пропустишь. — Опять бабушка говорит. — Ты хоть позванивай иногда. Ребёнок скучать будет.

— Позвоню. — Мама сказала это, уже выходя с кухни, а я тихонько отбежала от двери, чтобы никто не понял, что я подслушиваю.

Мама зашла в комнату, поцеловала меня в щёку, и сказала:

— Не скучай, мы с папой в субботу к тебе придём.

Я кивнула, но почему-то не поверила…

Когда мама ушла, ко мне подошла бабушка, села на диван, и похлопала по нему, рядом с собой:

— Иди ко мне…

Я села рядом с бабушкой, и тихо спросила:

— А мне ведь можно конфеты?

Бабушка почему-то сморщилась вся, губами так пожевала, отвернулась, рукой по лицу провела быстро, и ответила:

— После обеда только. Ты что, всё слышала?

Я повернулась к бабушке спиной, и соседоточенно принялась надевать на куклу Колю клетчатые шортики. Бабушка вздохнула:

— Пойдём пирожков напечём. С капустой. Будешь мне помогать тесто месить?

Я тут же отложила Колю, и кинулась на кухню. Дома мама никогда не пекла пирожков. А мне нравилось трогать руками большой тёплый белый шар теста, и слушать как бабушка говорит: "Не нажимай на него так сильно. Тесто — оно же живое, оно дышит. Ему больно. Ты погладь его, помни чуть-чуть, поговори с ним. Тесто не любит спешки"

Весь вечер мы пекли с бабушкой пирожки, а дедушка сидел в комнате, и сочинял стихи. Он всегда сочиняет стихи про войну. У него целая тетрадка этих стихов. Про войну и про Псков. Псков — это дедушкин родной город, он мне рассказывал. Там есть река Великая, и дедушкина школа. Он иногда ездит туда, встречается с друзьями. Они все уже старенькие, друзья эти. И тоже приезжают в Псков. Наверное, там им дедушка читает свои стихи.

Когда уже стемнело, бабушка накрыла в комнате журнальный столик, принесла туда пирожки и розеточки с вареньем, а я, вымытая бабушкиными руками, чистая и разомлевшая, залезла с ногами в кресло, и смотрела "Спокойной ночи, малыши". О том, что я обиделась на маму я уже забыла. И сейчас вдруг начала скучать…

Я тихо пробралась на кухню, и села у окна. Видно было фонарь и деревья. И дорожку ещё. По которой должна была в субботу придти мама. Я слышала как бабушка меня зовёт и ищет, и почему-то молчала, и тёрлась носом о стекло.

Обнаружил меня дедушка. Он вошёл на кухню, скрипя протезом, включил свет, и вытащил меня из-под подоконника. Посадил на стул, и сказал:

— Мама придёт в субботу. Обязательно придёт. Ты мне веришь?

Я кивнула, но в носу всё равно щипало.

— Завтра будем пускать пузыри. — Дедушка погладил меня по голове, и поцеловал в макушку. — А ещё я расскажу тебе о том, как наш полк разбомбили под самым Берлином. Хочешь?

— Хочу…

— Тогда пойдём в кроватку. Ты ляжешь под одеялко, а я с тобой рядом посижу. Пойдём, пойдём…

И я пошла. И, засыпая на чистой-чистой простыне, пахнущей почему-то сиренью, я думала о маме и конфетах.

А мама в субботу так и не приехала…

***

Зазвонил телефон. Я посмотрела на определитель, и подняла трубку:

— Да, мам?

— Ты сегодня во сколько дома будешь?

Я посмотрела на часы, пожала плечами, словно это могли видеть на том конце трубки, и ответила:

— Не знаю. До шести я буду в офисе. Потом у меня подработка будет. Это часов до десяти. В одиннадцать заскочу домой, переоденусь, и в кафе. У меня сегодня ночная смена.

— Постарайся зайти в семь. Тут тебя дома сюрприз ждёт. Неприятный.

Мама всегда умела тактично разговаривать с людьми.

— Какой? Скажи лучше сразу.

— С ребёнком всё в порядке, он в садике. Володя приходил…

Я крепко закусила губу. Вовка ушёл от меня четыре месяца назад. Ушёл, не оставив даже записки. Где он жил — я не знала. Пыталась его искать, но он хорошо обрубил все концы… А я просто спросить хотела — почему?

— Что он сказал? Он вернулся? — Руки задрожали.

— Он исковое заявление принёс, и повестку в суд… На развод он подал.

— Почему?! — Другие вопросы в голову не лезли.

— По кочану. — Огрызнулась мама. — Твой муж, у него и спрашивай. От хороших баб мужья не уходят, я тебе уже говорила! А ты всё с подружками своими у подъезда торчала! Муж дома сидит, а она с девками трепется!

— Я с ребёнком гуляла… — Глаза защипало, но матери этого показать нельзя. — Я ж с коляской во дворе…

— Вот и сиди себе дальше с коляской! А мужику нужна баба, для которой муж важнее коляски! За что боролась — на то и напоролась.

— Да пошла ты! — Я не выдержала, и бросила трубку.

Значит, развод. Значит, всё. Значит, баба у Вовки теперь новая… За что, Господи, ну за что, а?

Снова зазвонил телефон. Я, не глядя на определитель, нажала на кнопку «Ответ», и рявкнула:

— Что тебе ещё надо?!

— Лидуш… — В трубке бабушкин голос. — Ты ко мне зайди после работки, ладно? Я уже всё знаю…

— Бабушка-а-а-а… — Я заревела в голос, не стесняясь, — Бабушка-а-а, за что он так?

— Не плачь, не надо… Всё в жизни бывает. Все проходит. У тебя ребёночек растёт. Ну, сама подумай: разве ж всё так плохо? Кому повезло больше: тебе или Володе? У Володи новая женщина, к ней привыкнуть нужно, пообтереться… А у тебя твоя кровиночка осталась. Каким его воспитаешь — таким и будет. И весь целиком только твой. Ты приходи ко мне вечерком. Приходи обязательно.

На подработку я в тот день так и не пошла. Провалялась у бабушки пластом. Иногда выла, иногда затихала. Бабушка не суетилась. Она деловито капала в рюмочку корвалол, одними губами считая капли, и сидела у моего изголовья, приговаривая:

— Попей, попей. Потом поспи. Утро вечера мудренее. Не ты первая, не ты последняя. Мать твоя дважды замужем была, тётка твоя тоже… А Володя… Что Володя? Знаешь, как люди говорят? "Первым куском не наелся — второй поперёк горла встанет". А даст Бог, всё у Вовы хорошо выйдет…

— Бабушка?! — Я рывком села на кровати, краем глаза увидев в зеркале своё опухшее красное лицо: — Ты ему, козлятине этой вонючей, ещё счастья желаешь?! Вот спасибо!

— Ляг, ляг… — Бабушка положила руку на моё плечо. — Ляг, и послушай: не желай Володе зла, не надо. Видно, не судьба вам просто вместе жить. Бывает, Господь половинки путает… Сложится всё у Володи — хороший знак. И ты скоро найдёшь. Не злись только, нехорошо это.

Я с воем рухнула на подушку, и снова заревела…

***

Нервы на пределе. Плакать уже нет сил. Дышать больно. Воздух, пропитанный запахами лекарств, разъедает лёгкие, и от него першит в горле…

— Лида, судно принеси!

Слышу голос мамы, доносящийся из бабушкиной комнаты, бегу в туалет за судном, и несусь с ним к бабушке.

— Не надо, Лидуша… — Бабушка лежит лицом к стене. Через ситцевую ночнушку просвечивает позвоночник. Закусываю губу, и сильно зажимаю пальцами нос. Чтобы не всхлипнуть. — Не нужно судна. Прости меня…

— За что, бабуль? — Стараюсь говорить бодро, а сама радуюсь, что она моего лица не видит…

— За то, что работы тебе прибавила. Лежу тут бревном, а ты, бедная, маешься…

— Бабушка… — Я села возле кровати на корточки, и уткнулась носом в бабушкину спину. — Разве ж мне тяжело? Ты со мной сколько возилась, сколько пелёнок за мной перестирала? Теперь моя очередь.

— Так мне в радость было… — Тяжело ответила бабушка, и попросила: — Переверни меня, пожалуйста.

Кидаю на пол судно, оно падает с грохотом… С большой осторожностью начинаю перекладывать бабушку на другой бок. Ей больно. Мне тоже. Я уже реву, не сдерживаясь.

В комнату входит моя мама. От неё пахнет табаком и валерьянкой.

— Давай, помогу. А ты иди, покури, если хочешь.

Благодарно киваю маме, хватаю сигареты, и выбегаю на лестницу. У мусоропровода с пластмассовым ведром стоит Марья Николаевна, бабулина соседка и подружка.

— Ну, как она? — Марья Николаевна, ставит ведро на пол, и тяжело опирается на перила.

— Умирает… — Сигарета в пальцах ломается, достаю вторую. — Не могу я больше, Господи… Не могу! Уж лучше б я за неё так мучилась! За что ей это, Марья Николаевна?

— Ты, Лидок, как увидишь, что рядом уже всё — подолби в потолок шваброй. Говорят, так душа легче отходит, без мук…

Первая мысль — возмутиться. И за ней — тут же вторая:

— Спасибо… Подолблю. Не могу больше смотреть, не могу!

Слёзы капают на сигарету, и она шипит, а потом гаснет. Бросаю окурок в баночку из-под сайры, и снова иду к бабушке.

Бабушка лежит на кровати ко мне лицом, и молчит. Только смотрит так… Как лицо с иконы.

Падаю на колени, и прижимаюсь щекой к высохшей бабушкиной руке:

— Бабушка, не надо… Не надо, пожалуйста! Не делай этого! — Слёзы катятся градом, нос заложило.

— Тебе, Лидуша, квартира отойдёт. Дедушка так давно хотел. Не станет меня — сделай тут ремонтик, хорошо? Туалет мне уж больно хотелось отремонтировать, плиточку положить, светильничек красивый повесить…

— Не на-а-адо…

— Под кроватью коробочку найдёшь, в ней бинтик эластичный. Как умру — ты мне челюсть-то подвяжи. А то так и похоронят, с открытым ртом.

— Переста-а-ань!

— А в шкафу медальончик лежит. Мне на памятник. Я давно уж заказала. Уж проследи, чтобы его на памятник прикрепили…

— Ы-ы-ы-ы-ы-а-а-а-а-а…

— Иди домой, Лидок. Мама тут останется. А ты иди, отдохни. И так зелёная вся…

По стенке ползу к двери. В кармане звонит телефон. Беру трубку и молчу.

— Чо молчишь? — Вовкин голос. — Алло, говорю!

— Чего тебе? — Всхлипываю.

— Завтра двадцать восьмое, не забудь. Бутырский суд, два часа дня. Не опаздывай.

— Вовкаа-а-а-а… Бабушка умирает… Пожалуйста, перенеси дату развода, а? Я щас просто не могу…

— А я потом не могу. Не еби мне мозг, ладно? Это ж как ключи от машины, которую ты продал. Вроде, и есть они, а машины-то уже нет. Всё. Так что не цепляйся за этот штамп, пользы тебе от него?

— Не сейчас, Вов… Не могу.

— Можешь. Завтра в два дня.

Убираю трубку в карман, и сползаю вниз по стенке…

… "Не плачь, так получилось, что судьба нам не дала с тобой быть вместе, где раньше я была?" — Пела магнитола в машине таксиста, а я глотала слёзы.

Всё. Вот и избавились от ненужных ключей. Теперь у Вовки всё будет хорошо. А у меня — вряд ли…

"Только ты, хоть ты и был плохой… Мои мечты — в них до сих пор ты мой…"

— А можно попросить сменить кассету? Ваша Буланова сейчас не в тему. Я десять минут назад развелась с мужем.

Таксист понимающе кивнул, и включил радио.

"Милый друг, ушедший в вечное плаванье, свежий холмик меж других бугорков… Помолись обо мне в райской гавани, чтобы не было больше других маяков…"

— Остановите машину. Пожалуйста.

Я расплатилась с таксистом, и побрела по улице пешком. Полезла за сигаретами — оказалось, их нет. То ли потеряла, то ли забыла как пачку пустую выкинула. Захожу в магазинчик у дороги.

— Пачку "Явы золотой" и зажигалку.

Взгляд пробегает по витрине, и я спрашиваю:

— А конфеты вон те у вас вкусные?

— Какие?

— А во-о-он те.

— У нас всё вкусное, берите.

— Дайте мне полкило.

Выхожу на улицу, и тут же разворачиваю фантик. Жадно ем шоколад. С каким-то остервенением. И снова иду вперёд.

Вот и бабушкин дом. Поднимаюсь на лифте на четвёртый этаж, звоню в дверь.

Открывает мама. Не давая ей ничего сказать — протягиваю через порог ладонь, на которой лежит конфета:

— Я хочу, чтобы бабушка её съела. Пусть она её съест. Знаешь, я вспомнила, как ты мне в детстве запрещала есть конфеты, а бабушка мне всё равно их давала… Я тоже хочу дать бабушке конфету.

Мама молчит, и смотрит на меня. Глаза у неё красные, опухшие.

— Что?! — Я ору, сама того не замечая, и конфета дрожит на ладони. — Что ты на меня так смотришь?! Я принесла бабушке конфету!

— Она умерла… — Мама сказала это бесцветным голосом, и села на пороге двери. Прямо на пол. — Десять минут назад. Сейчас машина приедет…

Наступаю на мать ногой, и влетаю в комнату. Бабушку уже накрыли простынёй. Откидываю её, и начинаю засовывать в мёртвую бабушкину руку конфету.

— Возьми, возьми, ну пожалуйства! Я же никогда не приносила тебе конфет! Я не могла опоздать! Я… Я с Вовкой в суде была, ба! Я оттуда на такси ехала! Я только в магазин зашла… Ну, возьми, ручкой возьми, бабушка!!!

Шоколад тонким червяком вылез из-под обёртки, и испачкал чистую-чистую простыню, которая почему-то пахла сиренью…

***

Я не люблю конфеты.

Шоколад люблю, торты люблю, пирожные тоже, особенно корзиночки.

А конфеты не ем никогда.

Мне дарят их коробками, я принимаю подарки, улыбаясь, и горячо благодаря, а потом убираю коробку в шкаф. Чтобы поставить её гостям, к чаю…

И никто из них никогда не спросил меня, почему я не ем конфеты.

Никто.

И никогда.

 

Дед Мороз

28-09-2007 02:40

А у меня дома живёт Дед Мороз…

Он живёт на телевизоре, и ему там нравится.

Он умеет играть на гитаре, петь, и топать ножкой…

Иногда у него садятся батарейки, и он молчит.

А я вставляю новые…

И Дед Мороз снова поёт, притоптывая в такт ватным валенком…

* * *

— Алло, привет! Ты чё такая гундосая?

— Привет. Болею я. Чего хотел?

— Дай посмотреть чё-нить стрёмное, а? Какую-нибудь кровавую резню бензопилой, чтоб кишки во все стороны, и мёртвые ниггеры повсюду.

— Заходи. Щас рожу мою увидишь — у тебя на раз отшибёт всё желание стрёмные фильмы смотреть.

— Всё так сугубо?

— Нет. Всё ещё хуже. Пойдёшь ко мне — захвати священника. Я перед смертью исповедоваться хочу.

— Мне исповедуешься. Всё, иду уже.

— Э… Захвати мне по дороге сока яблочного, и яду крысиного. И того, и другого — по литру.

— По три. Для верности. Всё, отбой.

Я болею раз в год. Точно под Новый Год. Всё начинается с бронхита, который переходит в пневмонию, и я лежу две недели овощем, и мечтаю умереть.

Я лежу, и представляю, как я умру…

Вот, я лежу в кровати, уже неделю… Моя кожа на лице стала прозрачной, глаза такие голубые-голубые вдруг… Волосы такие длинные, на полу волнами лежат… Вокруг меня собралась куча родственников и всяких приживалок, и все шепчутся: «Ой, бедненькая… Такая молоденькая ещё… Такая красивая… И умирает… А помочь мы ничем не можем…»

А у изголовья моего склонился седовласый доктор Борменталь. Он тремя пальцами держит моё хрупкое запястье, считает мой пульс, и тревожно хмурит седые брови. А я так тихо ему шепчу: «Идите домой, доктор… Я знаю, я скоро умру… Идите, отдохните. Вы сделали всё, что могли…» — и благодарно прикрываю веки.

Доктор выходит из комнаты, не оглядываясь, а его место занимает Юлька. Она вытирает свои сопли моими длинными волосами, и рыдает в голос. Потому что я, такая молодая — и вдруг умираю…

И однажды вдруг я приподнимусь на локте, и лицо моё будет покрыто нежным румянцем, и я пылко воскликну: «Прощайте, мои любимые! Я ухожу от вас в лучший из миров! Не плачьте обо мне. Лучше продайте мою квартиру, и пробухайте все бабки! Потому что я вас очень люблю!»

И откинусь на высокие подушки бездыханной.

И сразу все начнут рыдать, и платками зеркала занавешивать, и на стол поставят мою фотографию, на которой я улыбаюсь в объектив… Нет. Это дурацкая фотка. Лучше ту, где я в голубой кофточке смотрю вдаль… Да. Точно. Я там хорошо вышла.

И закопают меня под заунывные звуки оркестра, и пьяный музыкант будет невпопад бить в медные тарелки…

Но я не умираю.

Я мучаюсь две недели, а потом выздоравливаю.

И наступает Новый Год.

Болею вторую неделю.

Изредка мне звонят подруги, и интересуются степенью моего трупного окоченения. Потом спрашивают, не принести ли мне аспирина, получают отрицательный ответ, и уезжают в гости к бойфрендам.

А я болею дальше…

И пока мне не позвонил никто.

Кроме соседа Генри.

Понятия не имею, как его зовут. Генри и Генри. Как-то, правда, спросила, а с чего вообще вдруг Генри?

Отвечает:

— А… Забей. У меня фамилия — Раевский. Мой прапрадед — генерал Раевский, может, слышала? Так что погоняло у меня вначале было Генерал. Потом уже до Генри сократилось…

Логично. Значит, Генри…

И вот никто больше не позвонил… Суки.

Открываю дверь.

На пороге стоит сугроб.

— Привет! — говорит сугроб, и дышит на меня холодом.

— Привет, — говорю, — ты сок принёс?

— Принёс, — отвечает сугроб. И добавляет: — А яду нет. Кончился яд. — И, без перехода: — Ой, какая ты убогая…

— Спасибо, — поджимаю губы, и копаюсь в сугробе в поисках сока.

Сугроб подпрыгивает, фыркает, и становится похож на человека, который принёс сок, и плюшевого Деда Мороза.

— Дай! Дай! — тяну руки, и отнимаю Деда Мороза!

— Пошли чай пить, — пинает меня сзади человек-сугроб, и мы идём пить чай…

Дед Мороз стоит на столе, поёт, и топает ножкой…

На улице — холодно.

И дома холодно.

Только под одеялом тепло. И даже жарко.

Я в первый раз за всю последнюю неделю засыпаю спокойно. Я не кашляю, у меня нет температуры, и я прижимаю к себе Деда Мороза.

— А меня, кстати, Димой зовут… — слышу сбоку голос, и чувствую в нём улыбку.

Улыбаюсь в темноте, и делаю вид, что сплю.

— Генри, давай откровенно, а?

— Давай.

— Слушай, ты, конечно, клёвый, но…

— Проехали. Дальше не продолжай. Мне прям щас уйти?

— Нет… Ты не понял. Я буду с тобой. Только ты губы не раскатывай, ладно? Как только мне подвернётся кто-то получше — ты уж не обижайся…

— Мадам, у меня нет слов, чтобы выразить моё Вами восхищение, но смею надеятся, что Вы тоже не сильно расстроитесь, если я уйду от Вас, в случае, если встречу девушку своей мечты?

— Насмешил.

— Да, я такой.

…Такое яркое всё вокруг… И тихо очень… И тишина эта — звенит… И — голос в тишине:

— Сегодня. Тридцатого. Ноября. Две. Тысячи. Пятого. Года. Ваш. Брак. Зарегистрирован!

Поднимаю лицо кверху, и смотрю на потолок.

Меня теребят, что-то говорят, а я смотрю на потолок.

У меня глаза стали большие и мокрые. Их срочно надо вкатить обратно.

Не вкатываются.

И щёки тоже мокрые стали.

И губы солёные. Димкины.

— Раевская… — шепчет мне на ухо, — Я тебя люблю…

А я смотрю на него, и всё такое солёное вокруг…

И красивое.

Сижу на работе.

Не сезон. Заказов нет. Выкурила уже полпачки сигарет, и лениво рисую на листке казённой бумаги своего Деда Мороза.

Не получается почему-то.

Оно и понятно. Художник из меня никакой.

Дзыньк!

Это сообщение пришло.

С фотографией.

Экран телефона маленький, и ничего не понятно.

Только текст внизу видно.

«Хочу так же…»

Хмурю брови, и кручу телефон во все стороны.

«Хочу так же..»

Что ты хочешь так же?

А-а-а-а… Улыбаюсь хитро, и начинаю искать на размытом фото трахающихся собак.

Краснею, но ищу.

И не вижу!!!

Домой лечу стрелой.

Влетаю, и кричу:

— Где? Где там собаки трахаются?! Покажи! Я три часа искала — не нашла!

На кухне у плиты стоит Генри, жарит мясо, и оборачивается:

— Какие собаки?

Достаю свой телефон, сую ему в руки, и в ажиотаже кричу:

— Фотку ты прислал? «Хочу так же…» — ты написал? Где собаки???

Большие карие глаза смотрят на меня как на дуру, нос в еле заметных веснушках морщится, и он хохочет:

— Кто о чём, а вшивый о бане… Дай сюда телефон… Нет, не твой, мой дай… так… Угу… Сообщения… MMS… Отправленные… Вот! Смотри, извращенка!

Наклоняю голову к экрану, и вижу то же фото, только чётче и больше: окно машины, зеркало дальнего вида, отражение фотовспышки на стекле… Собак не вижу!!!

Шмыгаю носом:

— И где собаки?

— Нету собак. И не было. Ты сюда смотри…

Слежу за Димкиным пальцем, и вижу что он упёрся в маленькое изображение мужчины, идущего по дороге, и толкающего перед собой детскую коляску…

Краснею, и, чтобы скрыть смущение, начинаю смеяться.

Генри треплет меня по голове:

— Дурища… У кого чего болит…

Улыбается.

А я вижу, что обиделся…

Зарываюсь лицом в его шею, и шепчу:

— Будет, Раевский… Всё у нас будет, обещаю…

«Дима, возьми трубку!»

Жду пять минут. Десять.

«Дима, я волнуюсь, возьми, пожалуйста, трубку!»

Пять минут. Десять.

Звоню сама. Длинные гудки.

«Генри, я тебя убью, скотина! Нажрался — так и скажи! Не беси меня! Срочно перезвони!»

Длинные гудки.

Длинные гудки.

Длинные гудки.

Щёлк. «Аппарат абонента выключен, или находится вне зоны действия сети!»

Не смешно ни разу.

Сутки прошли уже.

— Алло? Бюро несчастных случаев? У меня муж пропал вчера… Был одет в чёрное пальто, синие джинсы, белый свитер. На правой щеке — три родинки, треугольником… Татуировок и шрамов нет…

Ничего.

Набираю ещё один номер. Последний.

— Мамочка? Привет, это я… Мам… Димка пропал! Он к тебе не приезжал? Нет? А ты давно к нему не заезжала? Нет, ключей у меня нет… А зачем мне они? Мы там не жили никогда… Мам, не молчи!

— Я скоро приеду, дочка… Делать-то что будем, дочк, а?

Мурашки по телу бегут. Кричу в трубку:

— Ты что мелешь, а? Что делать? Искать надо!

— Не надо, дочка… Дома он. Я знаю. Я — мать… Я чувствую… Ты держись, доченька… Я через час приеду, и позвоню…

Три часа ночи.

Водка. Холодная. Залпом.

Половина четвёртого.

Валерьянка. Пустырник. Водка. Залпом.

Три сорок пять.

Падаю на колени перед иконами:

— Господи!!! — ору, и крещусь размашисто, — Только не он! Не он! Пусть инвалидом лучше останется, пусть я инвалидом стану — только чтоб живой был… Ну, не надо… Ну, пожалуйста… Ну, Господи, миленький!!!

Четыре ровно.

Звонит телефон.

Вскакиваю с колен, и несусь к аппарату.

Снимаю трубку.

— Дочка-а-а-а-а… — и плач в трубке. — Он тут лежит… На кухне… Мёртвый… Иди скорее, я одна не могу!!!!

Мёртвый.

Умер.

Совсем.

Навсегда.

«Раевская… Я тебя люблю…»

«Хочу так же…»

Нос в веснушках.

Глаза карие.

Три родинки треугольником на правой щёчке…

Всё…

* * *

У меня дома живёт Дед Мороз.

Он живёт у меня на телевизоре.

Он умет петь, и топать ножкой…

Мне его подарил Генри.

Человек-сугроб.

Человек-праздник.

Человек, который меня любил.

Дед Мороз поёт, и топает ватным валенком.

Сегодня — ровно год. Год без Димки.

А Дед Мороз всё поёт…

 

Просто разговор

19-10-2007 01:26

— Я закурю, не возражаешь? — смотрю вопросительно, накручивая пальцем колёсико грошовой зажигалки.

— Кури.

Закуриваю, выпуская дым в открытую форточку.

— Окно закрой, продует тебя… — в голосе за спиной слышится неодобрение.

Отрицательно мотаю головой, и сажусь на подоконник.

— Скажи мне правду… — говорю куда-то в сторону, не глядя на него.

— Какую? — с издёвкой спрашивает? Или показалось?

— Зачем ты это сделал?

Пытаюсь поймать его взгляд.

Не получается.

— В глаза мне смотри! — повышаю голос, и нервно тушу сигарету о подоконник.

Серые глаза смотрят на меня в упор. Губы в ниточку сжаты.

— Я тебе сто раз объяснял! И прекрати на подоконнике помойку устраивать!

Ну да… Лучшая защита — это…

— Захлопни рот! Тебе кто дал право со мной в таком тоне разговаривать?! Забыл кто ты, и откуда вылез?!

Вот теперь всё правильно.

Теперь всё верно.

— А вот не надо мне хамить, ладно? Ты весь вечер как цепная собака! Я сто раз извинился! Что мне ещё сделать?

А мы похожи, чёрт подери…

Может, поэтому я его люблю?

За голос этот… За глаза серые… За умение вести словесную контратаку…

Я тебя люблю…

Но не скажу тебе этого.

По крайней мере, сейчас.

Пока ты мне не ответишь на все мои вопросы.

— Я повторяю вопрос. Зачем. Ты. Это. Сделал. Знак вопроса в конце.

— Хватит. Я устал повторять всё в сотый раз. Тебе нравится надо мной издеваться?

Ты не представляешь, КАК мне это нравится…

Ты не представляешь, КАК я люблю, когда ты стоишь возле меня, и пытаешься придумать достойный ответ…

Ты даже не догадываешься, какая я сука…

Прикуриваю новую сигарету, и, склонив голову набок, жду ответа.

— Да. Я был неправ…

Торжествующе откидываю голову назад, и улыбаюсь одним уголком рта.

— … Но я не стану тебе объяснять, почему я это сделал. Я принял решение. И всё. И закрой уже окно, мне твоего бронхита очень не хватает.

Рано, рано… Поторопилась.

Меняем тактику.

Наклоняюсь вперёд, зажав ладони между коленей.

Недокуренная сигарета тлеет в пепельнице.

Дым уходит в окно…

— Послушай меня… Я никогда и никому не говорила таких слов. Тебе — скажу. — Нарочито тяну время, хмурю брови, кусаю губы… — Я — старше тебя, ты знаешь. Естественно, в моей жизни были мужчины. Много или мало — это не важно. Кого-то я любила. Кого-то нет. От кого-то была в зависимости, кто-то был в зависимости от меня. Но никому и никогда я не говорила, что…

Теперь надо выдержать паузу.

Красивую такую, выверенную.

Беру из пепельницы полуистлевшую сигарету, и глубоко затягиваюсь, не глядя на него.

Три… Два… Один!

Вот, сейчас!

Выпускаю дым через ноздри, и говорю в сторону:

— Никому и никогда я не говорила, что он — самый важный мужчина в моей жизни…

Набрала полную грудь воздуха, давая понять, что фраза не окончена, а сама смотрю на его реакцию.

Серые глаза смотрят на меня в упор.

Щёки чуть покраснели.

Пальцы нервно барабанят по столу.

Всё так. Всё правильно.

Продолжаем.

— Ты. Ты — единственный мужчина, ради которого я живу. Знаешь… — Закуриваю новую сигарету, зачем-то смотрю на неё, и брезгливо тушу. — Знаешь, у меня часто возникала мысль, что я на этом свете лишняя… И всё указывало на то, что кто-то или что-то пытается меня выдавить из этой жизни, как прыщ. И порой очень хотелось уступить ему…

Вот это — чистая правда. Даже играть не надо.

— Но в самый последний момент я вспоминала о тебе. О том, что, пока ты рядом — я никуда не уйду. Назло и вопреки. И пусть этот кто-то меня давит. Давит сильно. Очень сильно. Я не уйду. Потому что…

И замолкаю.

И опускаю голову.

Тёплые ладони касаются моих волос.

— Я знаю… Прости…

Переиграла, блин…

Вжилась.

Чувствую, что глаза предательски увлажнились, и глотать больно стало.

Мягкие губы на виске.

На щеках.

На ресницах.

Переиграла…

Поднимаю глаза.

Его лицо так близко…

И руки задрожали.

Тычусь мокрым лицом в его шею, и всхлипываю:

— Ты — дурак…

— Я дурак… — соглашается, и вытирает мои слёзы. — Простишь, а?

А то непонятно было, да?

Шмыгаю носом, и улыбаюсь:

— А всё равно люблю…

— И я тебя… — облегчение такое в голосе.

— А за что? — спрашиваю капризно, по-дурацки.

— А просто так. Кому ты ещё нужна, кроме меня? Кто тебя, такую, ещё терпеть станет?

Хочу сказать что-то, но он зажимает мне рот ладонью, и продолжает:

— А ещё… А ещё, никто не станет терпеть меня. Кроме тебя. Мы друг друга стоим?

Вот так всегда…

Настроишься, сто раз отрепетируешь, а всё заканчивается одинаково…

"Я тебя люблю…"

"И я тебя. Безумно. Люблю."

И ты обнимешь меня.

И я без слов пойму, что я тебе нужна. Ни на месяц, ни на год.

На всю жизнь.

И сейчас я встану с подоконника, налью тебе горячего чаю, и ты будешь его пить маленькими глоточками, а я буду сидеть напротив, и, подперев рукой подбородок, наблюдать за тобой.

А потом мы пойдём спать.

Ты ляжешь первым.

А я подоткну тебе под ноги одеяло, наклонюсь, поцелую нежно, и погашу свет…

Я умею врать. Я умею врать виртуозно. Так, что сама верю в то, что я говорю.

Я могу соврать любому человеку.

Я Папе Римскому совру, и не моргну глазом.

Я только тебя никогда не обманывала.

Даже тогда, когда ты был ещё ребёнком…

Вытираю нос, закрываю окно, и заканчиваю разговор:

— Ты завтра извинишься перед Артемом?

— Извинюсь. Хотя считаю, что он был не прав.

— Ради меня?

— Ради тебя.

— Во сколько тебя завтра ждать?

— После шестого урока.

— С собакой погуляешь.

— Угу.

— Будильник на семь поставил?

— Мам, не занудничай…

— Я просто напомнила.

— Мам, спасибо тебе…

Поворачиваюсь к нему спиной, и сильно вдавливаю пальцем кнопку электрочайника.

— Это тебе спасибо. Что ты у меня есть.

— Я — твой мужчина, да?

Оборачиваюсь, и улыбаюсь:

— Ты — мой геморрой! Но — любимый…

И ОН пьёт чай с абрикосовым вареньем.

И ОН смотрит на меня моими же глазами.

И ОН пойдёт завтра в школу, и извинится перед Артёмом.

Ради меня.

А я смотрю на НЕГО, и тихо ликую.

Потому что в моей жизни есть ОН.

ОН любит варенье и меня.

ОН — мой сын.

МОЙ СЫН!

 

Сон

15-11-2007 18:13

Я проснулась от запаха бабушкиных пирожков. И сразу почувствовала всю нелепость происходящего: бабули уж пять лет как в живых нет.

За окном начинало темнеть. Днём уснула.

Из-под закрытой двери пробивалась полоска света. Пробивалась, и лежала на полу длинной светящейся макарониной.

Я притаилась в кровати. И ждала. Сама не знаю чего.

И дверь тихо открылась…

— Вставай, соня-засоня, — услышала я голос бабушки, и перестала бояться, — пирожок хочешь?

— Хочу! — быстро ответила я, и начала выбираться из-под одеяла.

На кухне горел свет, а за столом сидел дедушка. Которого не стало ещё в девяносто восьмом году.

Я плюхнулась на диванчик рядом с ним, и прижала его сухое тельце к себе. Дед был горячий и очень протестовал против того, чтоб я его так тискала:

— Обожди, — дед сказал это так, как говорил при жизни — «обожжи», — покажи палец. Ты где так порезалась? Лида! — это он уже бабушке кричит. Мы с ней тёзки. Были когда-то. Лидочка-большая, и Лидочка-маленькая. — Лида! Принеси зелёнку!

Я прижалась к деду ещё сильнее. Столько лет прошло — а он не изменился. Всё такой же суетливый, и всё так же неравнодушен к мелким травмам. В детстве я постоянно от него пряталась, когда разбивала коленки или загоняла себе под кожу занозу. Потому что дед, засучив рукава своей неизменной тельняшки, моментально принимался меня лечить. Он щедро поливал мою рану зелёнкой, и обматывал тремя метрами бинта. А потом каждый день менял мне повязку, и пристально следил за тем, как затягивается порез или ссадина. Само собой, ссадина эта заживала быстро, как зажила бы она и без дедулиного хирургического вмешательства, но дед очень любил приписывать себе лишние достижения. Что меня всегда веселило и умиляло. И он, разматывая бинт, всегда довольно кричал:

— Глянь-ка, всё зажило! Лида! Иди сюда, посмотри, как у Лидушки всё зажило хорошо! Вот что значит вовремя обратиться к деду!

— С ума сойти, — отвечала бабуля, моя посуду, и, не глядя в нашу сторону, — поразительно просто! Как новенькая стала!

Старики прожили вместе почти шестьдесят лет, и бабушка давно привыкла к дедовым заморочкам.

И сейчас дед ухватил меня за палец, который я порезала на прошлой неделе, и принялся меня отчитывать:

— Ты вот почему сразу зелёнкой ранку не обработала? Большая уже девочка, а всё как маленькая! Деда рядом нет — всё на самотёк пускают! Молодёжь!

Я давала деду вдоволь пощупать мой палец, а сама смотрела на его лысину.

Розовая лысина в веснушках. Дед у меня рыжим был. Когда-то. От него в нашей семье и пошла традиция раз в двадцать-тридцать лет рожать рыженьких. Я родилась, спустя тридцать три года, после рождения своей рыжей тётки, заполучив от деда в наследство веснушки и рыжую шевелюру. И никогда этому не радовалась. Потому что отчаянно рыжей я становилась только летом, а весной густо покрывалась веснушками, которые с тринадцати лет всячески выводила и отбеливала. А в остальное время года выглядела анемичной девочкой с тускло-рыжими волосами. В пятнадцать лет я стала блондинкой, и не изменяю гидропириту уже больше десяти лет.

Дедова лысина была розовой. И в веснушках. И ещё на ней была маленькая ссадина. Полученная им на даче в результате того, что он очень любил стучаться головой о низкую притолоку, когда лазил летом под дом за дровами. Сколько себя помню — эта ссадина у деда никогда не успевала зажить до конца. Я потрогала ссадину:

— Ёкарный бабай, да? За дровами лазил?

Дед густо покраснел:

— Говорил я твоему отцу: "Слава, давай побольше проём прорубим?" Нет! Не слушают они, по-своему всё делают! Вот и хожу теперь как не знаю кто!

На кухню вошла бабушка.

— Проснулась?

Я кивнула:

— Угу. Вы давно здесь?

Бабушка села рядом со мной, и провела ладонью по столешнице:

— Мы всегда здесь. Мы тут тридцать лет прожили, в квартире этой. Сюда тебя маленькой, из роддома принесли. Куда ж нам деться? Мы ведь тебе не помешаем?

Отчего-то я сразу вспомнила, какой срач у меня в маленькой комнате, и что на кресле высится Эверест неглаженого белья, и опустила голову.

Бабуля всегда была редкостной чистюлей. Всё у неё было разложено по полочкам, расставлено по всем правилам. Помню, когда бабушка умерла, я впервые со дня её смерти, открыла шкаф…

На меня оттуда пахнуло «Ленором» и запахом мыла. Бабушка любила перекладывать стопки чистого белья кусочками детского мыла…

Я стояла, и у меня рука не поднималась вытащить и отнести на помойку эти аккуратно сложенные стопочками дедовы маечки, носовые платочки, и тряпочки.

Тряпочки меня окончательно добили. Выглаженные с двух сторон кусочки от бабушкиного старого платья, которое я помнила, обрывки ветхих наволочек, и маленькие прямоугольнички материи, которые шли, вероятно, на заплатки…

Так и оставила я полку с тряпочками. До сих пор не трогаю. Не могу.

Там же я нашла выписку из дедушкиной медицинской карты. Где чёрным по белому было написано, что у пациента "рак желудка в неоперабельной стадии". Бабушка тогда спрятала эту выписку, а врача попросила написать другую. Что-то про гастрит. Чтоб показать её деду…

— Мы тебе не помешаем? — повторила бабушка, и посмотрела мне в глаза.

А я заплакала.

И обняла бабушку, и к руке её прижалась. К тёплой такой руке. И всхлипываю:

— Я вам с дедушкой в маленькой комнате сейчас кроватки постелю. У меня бельё есть, красивое такое, тебе понравится… Я тряпочки твои сохранила, как будто знала… Вы мне не помешаете, не говори глупости. Я очень по вам скучала, правда. Не уходите от меня, пожалуйста.

Я подняла голову, и посмотрела на деда.

Он улыбался, и ел пирожок.

Тогда я поцеловала бабушку в мягкую морщинистую щёку, и…

И проснулась во второй раз.

Из-под двери не пробивалась полоска света, и в доме не пахло бабушкиными пирожками.

И лицо у меня было мокрое. И подушка.

А вот на лице почему-то улыбка. Глупая и бессмысленная. Улыбка…

 

Клон

12-01-2008 10:57

Когда он вернулся с кладбища, на улице уже стемнело.

"Как тогда, год назад. Тоже темно было. В ноябре темнеет рано"

Он механически посмотрел в окно.

Чернота

Черным-черно. За окном. В доме. И в сердце…

"Как на пожарище. Только что гарью не пахнет. За год запах выветрился. Хотя, какой год? Таню хоронили — уже ничего на месте аварии не осталось. Ни пятнышка…"

Таня-Таня-Танечка…

"Время, говорят, лечит… Да ни черта оно не лечит! Год прошёл, год! А легче и не стало. И станет ли?"

Он щёлкнул выключателем на стене, и за окном стало ещё чернее.

Со стены ему улыбалась Таня.

Обхватив плечи руками, он с минуту смотрел на плоскую фотографию в траурной рамке, потом снова щёлкнул выключателем, и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь.

***

— Константин Сергеевич… — полный мужчина в белом халате постучал кончиком шариковой ручки по лакированной столешнице, — вы отдаёте себе отчёт в своей просьбе?

— Это не просьба. Это заказ услуги.

Доктор ему не нравился. Было в нём что-то такое неуловимо-скользкое…

— В перечне услуг, предоставляемых нашей клиникой, ваша не указана. Вы должны понимать…

— Дайте мне вашу авторучку. Пожалуйста.

Каждое слово ему приходилось из себя выжимать. Он готовился к этому разговору. Он долго к этому шёл. И решение принято. У всего есть своя цена. А он — он готов платить две. Три цены.

"Сломается Айболит. Рано или поздно — но сломается"

Доктор взглянул на ручку, которой он нервно барабанил по столу, и сморщился, словно только что осознав, что он себя выдал.

"Нервничает. Это хорошо"

Он взял протянутую ручку, поднял глаза, и взглядом спросил разрешения оторвать листок с бумажного блока.

Айболит кивнул.

На листке бумаги с логотипом клиники, он медленно вывел цифру.

Доктор судорожно сглотнул, но отказ уже читался во взгляде.

"Всё как надо. Надо паузу выдержать. Только не пережать бы…"

Истекли положенные секунды.

Врач откинулся назад, распрямив плечи, и сказал:

— Дорогой Константин…

"Сейчас!"

Он стиснул зубы, покрепче схватил авторучку, норовившую выскользнуть из вдруг вспотевшей руки, и дописал к цифре ещё один нолик.

Айболит вздрогнул, и зачем-то оглянулся по сторонам.

"Вот так вот. Всего один ноль. Ноль. Ничего. Пустота. Абсолютный ноль. И сейчас он мне скажет…"

— Константин, — голос врача опустился почти до шёпота, — можно без отчества?

— Можно.

Третья фраза за всё то время, что он провёл в этом кабинете. И это не просто фраза. Это клич победителя.

— Константин, я полагаю, мы могли бы с вами придти к какому-то, обоюдоустраивающему нас консенсусу, правильно? Правильно. — Врач подбирал слова, а левый глаз его мелко дёргался. "Нервы у мужика ни к чёрту. Потянет ли?", — Со своей стороны я вам гарантирую, что сделаю всё возможное, хотя вы должны понимать, что стопроцентной гарантии вам никто не даст. А услуга не из дешёвых. Плюс, сами понимаете, чем нам с вами всё это грозит обернуться в случае утечки информации…

"Боится мужик. Перестраховывается. Минздрав предупреждает…"

— Утечки не будет. Информируйте меня о каждом своём шаге. О каждом движении. Об остальном я позабочусь. Просто работайте. Просто делайте своё дело. Пусть вас не отвлекают такие мелочи.

Говорить короткими фразами научил его отец. Когда-то давным-давно. Он тогда ещё что-то говорил про то, что мозг человека лучше воспринимает короткие рубленые фразы. Как приказы.

С тех пор много лет прошло, а привычка осталась. И, справедливости ради, заметить нужно, что не такая уж и плохая привычка.

Айболит посмотрел ему прямо в глаза.

Он выдержал этот взгляд.

И не просто выдержал. Он даже успел по ниточке этой, той что натянулась между ними, ещё многое сказать…

Доктор моргнул.

"Готов. Вот что ноль животворящий делает"

Почему-то захотелось неудержимо расхохотаться. На пол упасть захотелось. Валяться по ковру, и хохотать, дрыгая ногами, и сбивая серебряные статуэтки-призы, выставленные в ряд на столе у Айболита.

Он подавил в себе идиотское желание, и коротко, по-отцовски, спросил:

— Когда начнёте?

Врач хрустнул шеей, и ответил куда-то вбок:

— Через неделю.

Он поднялся из-за стола, оперевшись на влажные ладони, и скомкал в руке бумажку с написанной цифрой:

— Позвоните мне, когда всё будет готово.

Молчание в ответ.

— Илья Васильевич? Вы меня слышите?

Айболит сжал губы в нитку, а потом глубоко и шумно выдохнул:

— Я вам позвоню.

Вежливый кивок, и уже такое привычное тихое и осторожное прикрывание двери за собой…

***

Экран ноутбука отбрасывал голубые отблески на Костино лицо, а глаза Кости в тысячный раз пробегали по уже выученным наизусть строчкам из Википедии.

"Клонирование (англ. cloning от греч; — "веточка, побег, отпрыск") — в самом общем значении — точное воспроизведение какого-либо объекта любое требуемое количество раз.

Клонирование животных возможно с помощью экспериментальных манипуляций с яйцеклетками (ооцитами) и ядрами соматических клеток млекопитающих. В окончательном виде проблема клонирования животных была решена группой Яна Вильмута в 1997, когда родилась овца по кличке Долли — первое млекопитающее, полученное из ядра взрослой соматической клетки.

Появление технологии клонирования животных вызвало не только большой научный интерес, но и привлекло внимание крупного бизнеса во многих странах. Подобные работы ведутся и в России, но целенаправленной программы исследований не существует. В целом технология клонирования животных ещё находится в стадия развития. У большого числа полученных таким образом организмов наблюдаются различные патологии, приводящие к внутриутробной гибели или гибели сразу после рождения" (с)

Лицо Кости болезненно морщилось, когда он в очередной раз натыкался глазами на последнюю фразу.

"Гибель сразу после рождения…"

Гибель.

Гибель…

Одно только слово это вызывало у Кости ярость, и сила какая-то, странная, непонятная, скрючивала его пальцы.

"Один гандон два раза не рвётся. Двум смертям не бывать, а одной не миновать"

Колоритный русский язык. Многогранный фольклор. Как не верти — а смысл один…

"Обратной дороги нет"

Костя щёлкнул мышкой, закрывая окно Википедии, и перевёл взгляд на стену.

Со стены ему по-прежнему улыбалась Таня.

— Потерпи, родная, подожди… — Костя чувствовал, как лицо его растягивается в жалком подобии улыбки, и силился проглотить горький ком, колом стоящий в горле. Горький и колючий. Колючий как морской ёж. Танечка два года назад наступила на такого на пляже, когда они с ней отдыхали… Где, кстати, они тогда отдыхали? Забылось уже… — Скоро, Танечка, скоро, родная… Подожди немножко. И я… Подожду… И мы снова будем рядышком, да? Да, Танюшка?

И — не выдержал.

И заклокотало что-то в горле.

И плечи затряслись.

…В соседнем доме зажёгся свет. Молодая женщина в голубом пеньюаре влетела в тёмную спальню, и затеребила лежащего на кровати мужчину:

— Коля, ты слышишь? Где это так орут?! Где мы, вообще, живём?! Я не в первый раз слышу этот вой! Ну что ты молчишь? Сделай же что-нибудь, у меня мороз по коже!

Откинулось одеяло, и волосатая рука грубо толкнула женщину в грудь:

— Завали ебало, истеричка. Ночь на дворе. Я щас тебе что-нибудь сделаю — тоже выть будешь. Две недели минимум. Это Костя, сосед мой. У него в прошлом году жена в аварии погибла. Сгорела заживо. На его же глазах. Тут любой завоет. Так что пиздуй обратно в ванную, и продолжай класть примочки на свою симпатичную рожу. И меня не буди. Всё.

Женщина всхлипнула, прижала руки к груди, выбежала из спальни, и громко хлопнула дверью.

Свет в доме погас…

***

Звонок раздался ровно через десять дней.

— Константин?

— Десять дней уже прошло. Нехорошо. Здравствуйте, Илья Васильевич.

— Извините. Здравствуйте, Костя. У нас всё готово.

"Вот оно. Началось. Господи, спаси, сохрани, помоги…"

— Это хорошая новость. Куда я могу подъехать?

— Приезжайте туда, где мы с вами были в прошлый раз, помните? А оттуда уедем вместе.

"Молодец. Конспирацию блюдёт"

— Буду у вас… — быстрый взгляд на хрустальный циферблат, — через час, час десять.

— Жду вас.

Отбой.

Он посмотрел на стену. Как всегда. Таня ободряюще улыбалась.

— Ну вот… — сказал он, и замолчал. Ему всегда было трудно разговаривать с Таниным портетом. Словно не один находился, словно его слышит кто-то третий. Потом прокашлялся, и добавил: — Сейчас поеду, маленькая. Ну, туда, к Айболиту этому, я тебе рассказывал, помнишь?

Таня молчала и улыбалась.

— Немножко осталось, Танечка. Ты мне только помоги, родная. Ты же всё видишь… Я делаю всё что могу. Мне только удача нужна. Только удача. Попроси там, наверху… Не знаю, кто там у вас главный… В общем, ты попроси, чтоб у Костика Власова всё получилось, ладно?

Таня молчала. И улыбалась.

Он сделал шаг к портрету, словно стремясь поцеловать его, но тут же отступил, и вытер впотевший лоб.

— Молись там за меня, малыш. Это нужно нам обоим. Я в тебя верю.

Часы показывали десять часов утра.

— Вы задержались, Костя.

— Вы тоже. На три дня. Для меня это очень много…

— Костя, сегодня у нас очень важный день. И для вас, и для меня. Давайте не будем начинать его с разговоров на повышенных тонах?

— Вы правы. Извините. Это нервы.

— Понимаю. Теперь слушайте меня внимательно: сейчас вы спуститесь вниз, подойдёте к администратору, и скажете: "Илья Васильевич направил меня к Вербицкому. Где я могу его найти?" Администратор даст вам листок с адресом. Поезжайте туда. Я поеду вслед за вами, через десять минут. У входа встретимся. Вы меня поняли?

— Вполне.

— Тогда до встречи.

На электронных часах, висящих над дверью кабинета было одиннадцать тридцать шесть.

…Когда Костя вернулся домой, за окном уже было темно.

"Как тогда, год назад… В ноябре темнеет так рано…"

Он щёлкнул выключателем, и привычно посмотрел на стену.

И вздрогнул.

Танечки не было.

Сначала он не понял, на какую-то долю секунды в нём возникла паника, которая тут же трансформировалась в первобытный, суеверный ужас, когда он увидел на полу осколки стекла.

"Как так?! Не могла она упасть, не могла никак! Портрет на четырёх саморезах держался, не на гвозде хлипком!"

Ещё не веря своим глазам, он кинулся к осколкам, и лихорадочно стал сгребать их ладонями. Боли от порезов Костя не чувствовал.

На глянцевую щёку Тани упала капля крови, и потекла вниз…

В доме напротив на три секунды зажёгся, и быстро погас свет…

***

Второй звонок от Айболита раздался через две недели.

— Костя?

— Да? — ответ прозвучал вопросительно.

— Первая стадия прошла удачно.

Напряжение, державшее его в своих тисках четырнадцать дней, вдруг как-то отпустило его, выйдя через поры кожи как воздух из воздушного шарика.

— Я… Я… Я рад…

"Рад. Да какое там к чёрту рад?! Я в восторге! Господи, я счастлив! Пусть это только начало, пусть. Но теперь шансы возросли"

— Я тоже рад, поверьте.

— От меня ещё что-то требуется? Говорите прямо. Если неудобно говорить по телефону, я могу подъехать к вам туда, где мы с вами были в последний раз. Вы ведь там?

Сухое покашливание в трубке.

— Нет, сейчас там находится очень ограниченное число людей, и в моём присутствии нет необходимости. После удачного завершения первой стадии должно пройти ещё минимум две недели. Вы слышите меня? Минимум. Пока от вас ничего не требуется. Ждите звонка.

"Танечка, всё будет хорошо. Я постараюсь. И ты постарайся. Всё должно получиться…"

… И полетели дни и недели.

Костя механически, как робот, просыпался, чистил зубы, надевал костюм и пальто, и ездил на работу.

Десятки встреч и совещаний он проводил на автомате, а потом устало садился за руль, и несся туда, где целый день ждала его в одиночестве Таня.

Таня в новой рамке.

Иногда раздавались звонки с телефона, номер которого не определялся, и голос Айболита сухо, но с плохо скрываемой радостью, сообщал, что "Всё идёт хорошо". И тогда становилось легче. И с каждым таким звонком росла уверенность, что всё действительно идёт хорошо.

Идёт и закончится хорошо.

Теперь, когда Костя возвращался домой, за окном ещё было светло.

Ноябрь с запахом гари отступал всё дальше и дальше…

Приближая долгожданный июль.

***

За окном летний дождь смывал в канализацию остатки июньского тополиного пуха.

Он сидел за столом, и рисовал на листе бумаги маленькую девочку в платье с оборочками, и с двумя косичками.

В дверь постучали.

Он вздрогнул, и поспешно убрал рисунок в ящик стола.

— Входите.

Дверь распахнулась.

— Ко-о-стик… — раздалось с порога, и, распространяя вокруг себя горький запах духов, в кабинет вошла молодая женщина, — Ко-о-остик… Я тебе звоню третий день, а ты не берёшь трубку. Что такое? Мы с тобой поссорились? Я что-то упустила?

— Здравствуй, Аня. — Поздоровался, и одновременно попытался увернуться от поцелуя в щёку. Не успел.

Девушка улыбнулась, поигрывая ямочками на щеках, и бесцеремонно уселась на край стола:

— Что такое? Ты не рад меня видеть? Ты огорчаешь меня, Косточка.

Косточка. Когда-то ему даже нравилось это прозвище. Так его называла только Аня. Гсподи, сколько ж лет прошло с тех пор? Хотя, и не так уж много… Шесть. Или семь. В общем, меньше десяти это точно. Танечки у него тогда ещё не было.

С трудом поборов в себе желание спихнуть Аню со стола, он улыбнулся:

— Очень рад. Очень. Давно тебя не видел. Знаешь, я занят был очень. Работа-работа-работа. Может, и пропустил твой звонок, не обижайся.

Аня улыбнулась ещё шире, и кокетливо поболтала в воздухе ножкой, обутой в красную лаковую туфельку.

— Не оправдывайся, Костик. Таким мужчинам как ты — оправдываться не к лицу. Ты же всегда был таким… Уверенным в себе. Что с тобой?

— Ань, ты же знаешь…

Улыбка девушки стала вдруг скептической:

— Костя, полтора года прошло. Пол-то-ра. Год траура ты выдержал, молодец. Долго ещё бобылем ходить будешь? Тебе всего тридцать семь. Жизнь продолжается, Костя. Ты в последний раз когда отдыхал? Когда ездил куда-то? Что ты как улитка сидишь в своей раковине, и носа не кажешь? Мертвое — мертвым, живое — живым. На Тане твоей свет клином не сошёлся…

…Он даже не понял, каким образом его рука оказалась на Анином горле.

Он остановился только тогда, когда она захрипела.

— Блядь! — То ли выругался, то ли констастатировал факт, и, сжав руку в кулак, подошёл к окну, упёрся лбом в стекло, и свободной рукой ослабил узел галстука. Глубоко задышал.

Потом обернулся.

Аня сидела на полу, держась руками за горло, и кашляла.

Он молча наблюдал за тем, как меняет цвет её лицо. С красного на молочно-белый.

Кашель утих.

— Всё? — Спросил он, и его щека нервно дёрнулась.

Аня медленно поднялась с пола, не сводя с него глаз. В её взгляде читалась целая гамма чувств. От страха до презрения.

— Тебе надо лечиться, Костя. Ты реально поехал головой. Тебе нельзя находиться в обществе нормальных людей.

— Так не находись. В моём обществе. Я тебя не звал.

Видно было, что шок уже позади. Анины щёки стали розоветь.

— Мне говорили, что ты после её смерти с катушек съехал. Я не верила. Я, наверное, одна только и не верила…

— А теперь?

— Теперь? — Аня посмотрела в окно, и задумалась, поглаживая своё горло, — А теперь верю. Ты стал другим, Костя. С тобой страшно.

— Страшно? Вот и не звони. И всем тем, другим, тоже передай, что Власов съехал с катушек. Власов страшным стал! У-у-у-у-у-у! — он взвыл, и поднял над головой руки, — Страшно? То-то же. Вот пойди, и расскажи всем. Быстро!

Аня посмотрела на него с жалостью:

— Никому я ничего не скажу. Потому что… А это уже и неважно почему. Прощай, Косточка. И старайся держать себя в руках. В следующий раз на моём месте может оказаться не тот человек… Дурак ты.

Он не стал провожать Аню глазами. И одновременно со звуком захлопывающейся двери раздался звонок.

Номер не определён.

Трясущимися руками он схватил трубку, и постарался выровнять дыхание:

— Слушаю.

— Костя, три недели беременности. Пока всё хорошо.

У него перехватило дыхание, и он схватился рукой за горло.

Как Аня.

— Костя, вы меня слышите?

Он сглотнул слюну, и хрипло ответил:

— Да. Я вас слышу. Спасибо.

В трубке возникла пауза. Словно на том конце раздумывали: положить трубку сейчас, или добавить к сказанному ещё что-то. Потом раздался голос:

— Если вам интересно посмотреть на результаты УЗИ, можете приехать через час по известному вам адресу.

Не успев даже обдумать ответ, его язык самопроизвольно выпалил:

— Я еду!

— Хорошо. Ждём вас.

Отбой.

Часы показывали два часа дня.

***

На деревянном кресте лежали жёлтые листья. Жёлтые-желтые. Чистые, без единого пятнышка.

"У тебя сарафан такой был, помнишь? Жёлтый. Ты в нём как девочка была… Маленькая"

Рука не поднималась почему-то взять — и смахнуть эти листья на землю.

"Пусть лежат. Красиво"

Памятник пока не ставили. Место, говорят, плохое, глинистое. Земля долго оседает. Второй год песком поднимаем каждые полгода. А всё как не приеду — крест в землю уходит по самую табличку…

Фотографию тоже бы заменить нужно. Эта выцвела за лето. Глаза у неё карие были. Как у Бэмби из диснеевского мультика. А на фотографии серые. Это от солнышка. Выгорели…

— Ну вот… Пришёл я, Тань…

И молчу стою.

Странно всё как-то. Как не к ней пришёл. Слова приходится выдумывать-выдавливать. А совсем недавно — сами откуда-то рвались… Может, оно так и надо. Может, и к лучшему это.

Я молчу, и она молчит. Только листья жёлтые лежат на кресте как солнечные зайчики.

— Тань, ты прости меня, прости…Мне тяжело говорить, но сказать надо… Я, наверное, в последний раз прихожу, Тань. Я не бросаю тебя, нет. За тобой тут присмотрят, я уж договорился. Скоро, совсем скоро мы с тобой снова будем вместе. Рядом, как раньше. И я не хочу даже вспоминать… Чёрт… В марте ты уже… Уже… Как это назвать-то, Господи? Вернёшься. Маленькая Танечка. Девочка с карими глазами… Мы же оба этого хотели. И у нас всё получилось. Назови это как хочешь: чудо, Божья помощь, неимоверная удача… Без разницы. Главное, что всё почти получилось.

Я оторвал взгляд от листьев-зайчиков, и посмотрел ей прямо в глаза. Таня смотрела на меня серьёзно. Хотя, может, и показалось. Может, и не смотрела она на меня вовсе. Или не на меня смотрела. Я выдавил из себя улыбку. Такую, которую выдавливают из себя родственники неизлечимо больного человека, скрывая от него диагноз:

— А я уже видел её… То есть тебя. Маленькая она… Ты, то есть, такая… Ещё не видно ничего толком, а сердечко бьётся быстро-быстро… Ты не скучай тут, ладно? Присмотрят за тобой, одну не оставят. Ты пойми только: я не от тебя, я от воспоминаний тех уйти пытаюсь. Ни к чему нам они теперь. Новая жизнь впереди. С нуля. Ты… Ты не обижайся, родная…

Таня молчала.

Я подождал немного. Чего? Не знаю. Может, знака какого-то… Что поняла, что услышала, что отпустила с миром…

И почему-то всё это время смотрел на листья. Они лежали на месте. Не упали, не слетели, ничего…

— Прощай, Танюшка.

Развернулся, прикрыл за собой дверку оградки, и торопливо зашагал к выходу.

И только когда заводил машину, вспомнил, что в первый раз, почти за два года, что сюда езжу, я не погладил на прощание Танину фотографию…

… В Центральный Детский Мир он вошёл быстрым шагом, и тут же остановился.

"Господи, сколько ж лет я сюда не заходил, а? Двадцать? Да нет, больше, наверное. А часы, часы тут остались? Где они?"

Повертел головой, прошёл вперёд через современные автоматические турникеты, и поднял голову вверх. Огромные часы показвали без одной минуты час.

"Если они до сих пор работают — это будет просто чудо. Надо желание загадать, пока время есть. Если ровно в час дня из часов начнут выезжать игрушки, тогда…"

Загадать он ничего не успел, потому что часы вдруг ожили, дверки распахнулись, и из них медленно стали выезжать Кот в Сапогах, Заяц, Петух, Лиса…

Глаза заслезились от яркого света. Или не от света? Почему-то в голове всплыли яркие воспоминания: вот его, маленького такого, мама ведёт за руку в секцию детского трикотажа (его тогда очень пугало это незнакомое странное слово), а он отчаянно упирается, и требует купить красный паровозик… Мама сердится, бранится, а он упирается и плачет. А потом они с мамой стояли вот тут, прямо на этом самом месте, и смотрели, как из волшебных часов выезжают сказочно красивые игрушки. А потом снова уезжают обратно в часы. Мама тоже тогда смотрела на это с таким восторгом… А он прижимал к груди коричневый бумажный свёрток с паровозиком, и ел мороженое в вафельном стаканчике…

За Лисой захлопнулась дверка до следующего часа, а он, не скрывая улыбки, направился искать по этажам детскую коляску…

***

Теперь счёт шёл на дни. Костя не находил себе места. Айболит не звонил, и это очень пугало и настораживало. Костя успокаивал себя, что, наверное, всё идёт хорошо. Иначе, Айболит бы позвонил.

Он уже не знал, чего боится больше: звонка или неизвестности. Ночью клал телефон под подушку, и долго не мог уснуть. Иногда ему снилось, что звонит телефон, и он просыпался, и долго кричал в трубку "Алло! Говорите!" — пока до него не доходило, что звонок — это плод его воображения.

"Как бы не сойти с ума. Вот смешно получится: Таня домой приедет, а я тут сижу на полу, и из валенка стреляю. Обхохотаться можно. Так нельзя. Мы почти до конца дошли. Таблеток попить каких-нибудь, что ли?"

Иногда, когда совсем не спалось, Костя поднимался на второй этаж, и осторожно входил в будущую Танину комнату.

Под небесно-голубым балдахином стояла белая резная кроватка. Чуть поодаль — комод и пеленальный столик. Манеж в углу. И много-много кукол. Таня не любила розовый цвет. Говорила, что в розовом ходят только болонки и их хозяйки…

Костя улыбался каждый раз, когда вспоминал, как он выбирал эту мебель и одежду. Его тогда спросили: "Кого ждёте? Мальчика или девочку?", а он, не задумываясь ляпнул: "Таню!"

Молодая продавшица засмеялась, и подумала, наверное, что у будущего папы от радости крышу снесло. И тут же притащила ворох розового атласа и кружев. "Только не розовое!" — запротестовал. И, после долгих споров с продавщицей (удивительно, но она не вызывала раздражения), купил гору всевозможных детских вещей голубого цвета. Танечкиного любимого.

"Вот тут ты будешь жить. Пока не подрастёшь. А потом видно будет…"

Странно, но ему не приходило в голову, а что будет потом, когда Таня вырастет из этой кроватки? Хотя, ничего странного. Она ещё даже не появилась на свет…

Как всегда бывает, когда чего-то очень долго ждёшь, всё приходит и случается тогда, когда ты достигаешь крайней степени ожидания, граничащей с отчаянием.

Звонок раздался ночью.

Костя вскочил, и закричал в трубку:

— Алло! Говорите!

И вместо привычной тишины, после которой приходила какая-то детская обида, он услышал голос Айболита:

— Два килограмма, девятьсот пятьдесят граммов. Пятьдесят сантиметров. Здорова.

Вначале Костя ничего не понял. Что там в граммах? Кто здоров? Откуда эти цифры?

Через десять секунд до него дошёл смысл сказанного, и он подскочил на кровати:

— Родилась?!

Айболит хихикнул:

— Обычно спрашивают по-другому: "Родила?", но в вашем случае…

— Тихо. Молчите. Ничего не говорите!

"Вот! Вот оно! Всё!!! Таня! Танечка! Господи, миленький, спасибо тебе, спасибо, родной! Так… Стоп. Дыши, Власов, дыши глубже… Вот так…"

— Хотите приехать? — осведомился Айболит.

— Уже еду!

"Танюша, я еду! Через час я буду с тобой. Навсегда. На всю жизнь. И я тебя больше никому не отдам!"

Забыв на неубранной кровати телефон, очки, и один носок, Костя вылетел на улицу, и помчался к гаражу…

— Здравствуйте, Костя, — Айболит улыбался, но глаза его оставались серьёзными, а взгляд — настороженным, — примите мои поздравления. Мы с вами сделали то, что не делал ещё никто. Но об этом мы с вами поговорим позже. Хотите на неё взглянуть?

Рот пересох настолько, что ответить-то что-то не предоставлялось возможным. И он просто кивнул. Три раза.

"Тьфу, как китайский болван… Фигня. Неважно. Сейчас…"

— Не шумите только. Ночь на дворе, роженицы и дети спят. Постарайтесь сдерживать эмоции, хотя, поверьте, я вас по-человечески более чем понимаю.

Айболит толкнул стеклянную дверь за своей спиной, и бесшумно зашагал по длинному коридору. Костя на ватных ногах шёл за ним.

Дойдя до самого конца коридора, они свернули налево, и Айболит остановился у одной из дверей:

— Вот сюда. Очень прошу: соблюдайте тишину.

Костя беспомощно оглянулся, и трижды размашисто перекрестился.

Айболит терпеливо ждал.

И тогда он вошёл…

В пластиком корытце лежала она.

Таня.

Его Таня.

Красное личико с опухшими веками недовольно морщилось в не по размеру большом чепчике.

Костя закрыл своё лицо руками, а потом снова взглянул на Таню через раздвинутые пальцы.

— Танечка…

И зашатался.

Айболит, видимо, был к этому готов, поэтому подставил молодому папе (?) своё плечо, и помог дойти до кресла в углу.

— Так лучше?

Кивок в ответ.

— Воды?

Снова кивок.

Журчание воды, наливаемой в стакан.

"Таня… Танечка… Маленькая ты моя девочка… Ты только живи, Танюша, ты живи только! Господи, я столько месяцев боялся, что ничего не получится, а теперь боюсь ещё больше. Второй раз я тебя потерять уже не смогу…"

— Выпейте.

Вода полилась по подбородку на белый халат, и он беспомощно посмотрел на врача.

— Ничего. Вот салфетка. В соседней палате вам постелили. Вам сейчас нужно поспать, согласны? Завтра вы сможете мыслить трезво. На сегодня, думаю, достаточно. Ещё раз будете смотреть?

— Буду.

Голос был хриплым, как у больного ангиной, но на это никто внимания не обращал.

Он встал, вытер тыльной стороной ладони подбородок, и снова подошёл к кроватке. Таня спала, хмуря во сне редкие тёмные бровки.

— Спи, Танечка, спи, моя девочка… Я тут, я рядом… ты зови меня, если что вдруг понадобится — я сразу прибегу. Договорились?

Айболит за плечом сухо кашлянул:

— Костя, идите отдыхать. О ней позаботятся, не волнуйтесь.

Часы на стене показывали четыре часа утра…

***

— Костя, мы с вами взрослые люди, верно? — Айболит массировал виски. Разговор продолжался второй час. — Вы рисковали огромными деньгами, и многим ещё. Мы тоже. Считайте, что вместе мы сделали невозможное. Вы понимаете, что я должен…

— Сколько?

Голова болела. К этому разговору я готов не был.

— Ну снова-здорово… Не в деньгах дело, Костя…

— А в чём? Вам слава нужна, известность?

Пауза. Айболит сморщился.

— Если хотите — да. Ничего подобного ещё не делал никто. Понимаете? Никто! Миллиарды были выброшены на эксперементы, и за всю историю человечества… Костя, вы только вникните: че-ло-ве-чест-ва — не было ни одного удачного результата.

— А овечка эта? Как её… Долли?

— Не смешите меня, Костя. Не было никакой Долли. И Вильмут этот застрелился в конце концов. Хотя, я в это тоже не особо верю. Вы эту Долли видели? И я нет. А Таню мы с вами видели собственными глазами. Конечно, ещё минимум год она будет жить в клинике под постоянным наблюдением. Я не хочу ничего сказать, но…

— Не надо. Я вас понял. Значит, ещё целый год… Господи, дай мне сил.

— Год у нас ещё есть. На то, чтобы придти к какому-то компромиссу. Пойтиме, я не могу об этом умолчать.

— А как же конспирация и нарушение законов?

Последний козырь. Слабенький, но вдруг?

Айболит хмыкнул:

— Победетелей не судят.

Я тоже засмеялся каким-то истеричным смехом:

— Ха! А я тогда кто, получается? Вы — победитель, вас не судят. А я кто? Вы считаете, что я на всё это пошёл ради того, чтоб потом неизвестно сколько сидеть? А Таня как?

Доктор захрустел пальцами:

— С вами всё будет в порядке. Я уверен. Вас многие знают, вы не последний человек в нашем городе, да и саму историю мы преподнесём так, что даже у законченного циника не будет ни одного аргумента против вас. И ничего даже придумывать не надо. У нас ещё год впереди. Год. Время есть. В общем, я поставил вас в известность, вы обдумайте позже всё, что я вам сказал, и когда вы будете готовы вернуться к этому разговору — мы с вами продолжим.

"Сам дурак. Должен был предусмотреть. Должен. Ладно, время ещё есть. Или падишах умрёт, или осёл сдохнет"

— Я вас понял. Одна только просьба: я могу перевезти в палату кроватку из дома?

Айболит прищурился, решая: это окончание разговора, или смена темы — и ответил:

— Разумеется.

…Прошёл год.

— С днём рождения, Танюша!

Маленькая девочка в белом платье сидела на огромном плюшевом медведе, и теребила его за уши. Карие глаза светились как два солнечных зайчика.

"Где-то я уже это видел… Что-то похожее. На зайчиков. Не помню…"

— Торт будешь? Твой любимый, с клубникой.

— Дя!

И смеётся, голову запрокинув… Танечка моя… Так вот ты какой была. Совсем не изменилась, честное слово.

— Давай, я тебе сейчас кусочек в тарелку положу. Ты тут кушать будешь?

— Дя!

— Тогда кушай, а Костя на пять минут отойдёт в туалет, хорошо?

— Писить?

Смешная…

— Писить. Скоро вернусь.

Он спустился на первый этаж, не забыв прикрыть за собой дверь, и посмотрел на большие часы, стоящие на камине.

Ровно час.

"Ну? Ну же? Где звонок?!"

Телефон в кармане его брюк завибрировал в час десять.

— Ну?

— Готово.

— Точно?

— Верняк.

— Тогда до завтра.

"Ну, Слава Богу. Одной проблемой меньше стало"

Он убрал телефон обратно в карман, и, весело насвистывая, поднялся на второй этаж.

… С большого плазменного экрана, вечером следующего дня, красивая журналистка, похожая на ту продавщицу из Детского Мира, бесстрастно вещала:

— Вчера днём около своего дома был убит выстрелом в голову известный врач, доктор наук, Илья Портнов. По предварительной версии, убийство могло быть заказано родственниками какого-нибудь умершего пациента Портнова. Версия отрабатывается сотрудниками органов милиции.

Он протянул руку к экрану, и щёлкнул пультом.

"Я же говорил: или падишах умрёт, или осёл подохнет"

***

— Таня, ты спишь?

Он тихо приоткрыл дверь в комнату. Под ней пробивалась полоска света. Значит, не спала.

— Нет, Кость, заходи.

Теперь Тане было семнадцать. А ему пятьдесят пять.

Она сидела на кровати, скрестив ноги, и листала какой-то журнал.

Костя подошёл, и сел на краешек кровати.

— Танюш, что тебя беспокоит, а? Ты только скажи…

Таня подняла на него большие карие глаза.

— С чего ты взял, что меня что-то беспокоит?

Он крякнул, по-дедовски:

— А что ж, по-твоему, я слепой, я не вижу? Ходит по дому как тень, как в воду опущенная…

Девушка отвернула голову, открыв взгляду родинку на шее. Ту самую… Он так любил её целовать… Смешно вспомнить, но когда-то давным-давно, он говорил Тане "Я всё тебе прощу… Даже измену, тьфу-тьфу-тьфу… Одного простить не смогу: если кто-то, кроме меня, эту родинку ещё поцелует… Это — только для меня" Таня смеялась тогда, запрокинув голову: "Костя, не смеши меня, дурачок!" — и подставляла родинку под его жадные губы.

Он отвёл взляд от Таниной шеи, и повторил вопрос:

— Так что случилось?

Таня продолжала смотреть куда-то на стену:

— Ничего… Костя, почему я никуда не могу выйти? Я же людей никаких, кроме тебя, и Марины Алексеевны не вижу…

Костя снял очки, протёр стёкла пальцами, и механически сунул дужку в рот:

— Танечка, детка, ты же всё знаешь не хуже меня. Я сто раз тебе рассказывал про твою болезнь, про то, что тебе нельзя выходить на улицу, показывал твою медицинскую карту… У тебя редкая форма аллергии. Этот дом я строил только для тебя: тут есть всё: и бассейн с морской водой, и зимний сад, и…

— Костя, я девушка. — Вдруг громко и с нажимом сказала Таня, и посмотрела на него в упор. — Мне замуж выходить когда-то надо? Детей рожать надо? Ты знаешь, я очень благодарна тебе за то, что ты взял меня в свой дом, когда погибли мои родители, что вырастил меня, деньги огромные тратишь на моё лечение и обучение… Но скажи мне прямо: это у меня на всю жизнь? Аллергия эта ваша…

Эту фразу она выпалила на одном дыхании, и сейчас ждала от него ответа. А он… Он видел только родинку на шее. Коричневую родинку. И голубую пульсирующую вену.

— Танюша…

"Сейчас. Сейчас надо сказать. Как? Чёрт, репетировал-репетировал, а теперь всё из башки старой вылетело…"

— Танюша… А… А я? Я ж тебе неродной отец… Да, я старше, зато ты меня знаешь как облупленного. И я тебя люблю, Танечка… Если бы ты знала только, как я тебя люблю…

Танины зрачки расширились:

— Ты?! Ты?! Костя, ты что несёшь?! Ты же меня пеленал, горшки за мной выносил, косички заплетал… Ты шутишь?

Родинка на шее. Коричневая родинка. Рядом с голубой венкой… Танечка…

Он наклонился вперёд, и коснулся губами Таниной шеи.

— Я люблю тебя, Танечка… Я всегда любил тебя… Я жил для тебя… Ради тебя… Я никому тебя не отдам, никому, Танечка моя…

— Ты что?! — завизжала Таня, царапая его лицо, когда он упал на неё всем телом, и стал расстёгивать её пижаму, — Не надо, Костя!!! Пожалуйста!!!

— Тихо, маленькая, тихо… Ты сейчас всё вспомнишь… Тело твоё меня должно вспомнить, как иначе? Это же я, Костик твой…

Таня уже не кричала. Она лежала поперёк кровати, и хрипло всхлипывала, когда Костя целовал её грудь и живот. Коротко вскрикнула только один раз, и тут же закусила губу.

— Ну… Ну давай же, вспоминай! Ну! Ну! Давай!

С каждым движением Костя пытался завести какой-то механизм внутри неё. Заставить его снова работать…

Таня безвольно лежала, и часто дышала через нос, крепко сжав губы.

На пятой минуте Костя почувствовал, как обмякло его тело внутри неё.

Ничего не произошло.

Механизм не запустился.

Он посмотряел на Танино лицо. Глаза её были закрыты, губы сжаты, щёки — мокрые от слёз.

Коричневая родинка на шее мелко дрожала.

Он встал, застегнул брюки, и, не сказав ни слова, вышел из комнаты.

В подвале дома было тепло и сухо. Костя прошёл по коридору до конца, достал из кармана ключ, и открыл дверь.

В эту комнату он не заходил уже лет десять. С тех пор как построил этот дом.

Он зажёг свет, вошёл в комнату и сказал:

— Вот я и пришёл к тебе…

Со стены на него смотрела и улыбалась Таня.

ЕГО Таня…

***

— Всё, поехали. Сегодня не день, а чорт-те что. С шести утра на ногах. И не надоело им всем помирать? О людях бы подумали!

Два человека в голубых халатах выходили из дверей большого кирпичного дома, и торопливо шли к ожидающей их у ворот машине.

— Да не гони. Наше дело маленькое: приехали, констатировали, уехали. Работа непыльная. А с этими пусть менты возятся.

— Ну, сейчас журналюги понаползут изо всех щелей как тараканы, шум поднимут… Хуясе, два трупа в доме: мэр и дочка его. Инфаркт и суицид. Поди теперь, разберись что там да как…

— А нам-то что? Мы свою работу сделали. А до журналюг с ментами мне, знаешь ли, как-то…

— Щас выборы, значит, новые будут…

— Коростелёва, поди, пропихивать начнут.

— А что его пропихивать? Он так и так бы на следующий год мэром бы стал. Ничего нового.

— Это точно. Обедать будем сегодня или как?

— А сколько времени-то?

Часы показывали два часа дня.

 

Хранитель

09-03-2008 16:14

— Как не стыдно… Молодая баба ведь ещё. А такая свинья уже.

Голос раздался внезапно, и я вздрогнула.

И обернулась.

Никого нет. Оно и понятно: я ж одна сижу. Тогда откуда голос?

— Что, услышала что ли? Ну пиздец.

Снова обернулась. Никого.

Разозлилась.

— Ты кто такой?

— Дед Пихто. Допилась до глюков. Одно слово — свинья ты, а не баба.

Склонив набок голову, смотрю на почти пустую бутылку водки. Свинья? Ну отчего же? У всех бывает, в конце концов. Все пьют. А если б не пили — зачем тогда водку придумали?

— Пить будешь? — Спрашиваю куда-то в сторону, не оборачиваясь.

— Не буду.

— Ну и иди нахуй тогда.

Выжимаю бутылку в стакан, и ставлю пустую тару под стол.

Толкнула её ногой. Зазвенело. Прислушалась.

— Самой-то не противно?

— Нет.

— И зря.

Голос доносился откуда-то из-за правого плеча. Повернула голову вправо, и спросила:

— Ты зачем пришёл? Пить ты не хочешь, уходить не хочешь… Давай я в тебя плюну?

— А смысл?

— Вдруг обидишься — и уйдёшь?

— Куда уж больше-то?

Зажимаю двумя пальцами нос, зажмуриваюсь, и пью.

— Хорошо пошла?

Интересуется, зараза.

— Нормально пошла.

— Ну, значит, нормально и выйдет.

Прижимаю пальцы к глазам, надавливаю несильно, и тру-тру… Пальцы уже чёрные от туши.

— А у меня сегодня день рождения…

Просто так сказала. Не ему даже. А просто так.

— Знаю.

— Тогда поздравляй меня, раз припёрся.

— Перебьёшся. Тебя не поздравлять, тебя драть надо. Ремнём солдатским, с пряжкой. Чтобы жопа две недели красная была.

Расплываюсь в улыбке:

— Дедушка, это ты?

За плечом фыркнули:

— Вот ещё. Дедушка твой на тебя даже смотреть не может. Растили тебя, растили, сколько вложили в тебя, дуру. И всё по пизде пошло, Господи прости.

— Не поминай Бога всуе, привидение. Где мой дедушка?

— А я откуда знаю? Наверное, с бабушкой.

— Ты их видел?

Молчание.

— Ты ушёл уже что ли?

Шорох за плечом:

— Куда ж я уйду от тебя… Тут я.

Отламываю твёрдую корочку от засохшего куска Бородинского, и сую в рот:

— Эх, жизнь — говно… Тебе не понять, ты привидение. У тебя нет дней рождения. И нет друзей, которые о нём забывают… У меня красивое платье, скажи?

— Красивое.

— А… Значит, у тебя глаза есть. А туфли мои видишь?

— Это тапочки. Золушка, блин.

Хохочу:

— Проверка связи! А что ты ещё видишь?

— Тебя вижу. Пьяную. Страшную. Омерзительную. Глаза б мои на тебя не смотрели.

Сморкаюсь в кухонное полотенце:

— Нет, ты не дедушка. Дедушка меня любил. Дедушка называл меня Принцессой. Знаешь, когда-то давным-давно у меня в ванной… Вернее, тогда ещё у дедушки в ванной, крючочек на стене висел. Низко так… И рядом пластырь наклеен был, сверху. И ручкой на нём написано: «Лидушкино». Там моё полотенце висело, когда я маленькая была… Ты видел крючок?

— Видел. Он и щас есть, дура.

— А, точно. Он и щас есть… О чём я, кстати? Так вот: ты точно не дедушка.

— Само собой. Я б удавился с такой внучкой.

Бросаю полотенце на пол:

— А что ты всё время мне грубишь, привидение? Я тебя звала разве? Приглашала?

— Ты ревела.

— Ревела. И что дальше?

Вздох протяжный:

— И ничего. Нельзя реветь в свой день рождения, нельзя.

— А если хочется?

— Потом пореви.

— А если…

— Что ты торгуешься, а? Сказал же: не реви. Не реви в день рождения.

Наклоняюсь, поднимаю с пола полотенце, и смотрю за своё правое плечо:

— А руки у тебя есть? Машинку стиральную открыть сможешь?

— Ну ты обнаглела, девка. Сама открывай. Нашла себе мальчика на побегушках.

— Да и чёрт с тобой, привидение.

Бросаю полотенце обратно на пол.

— Чёрт всегда со мной. С тобой, кстати, тоже.

Смеюсь:

— Да со мной рядом вечно черти какие-то. Постоянно. Их только зовут почему-то по-разному: Миша, Петя, Коля, вот, ещё.

— Особенно, Коля, да.

— Он меня бросил, привидение… — Говорю вдруг, и соплю носом втягиваю протяжно.

— Горе какое. Я тебе с самого начала говорил: шли ты его нахуй, ничего путного не будет… Разве ж ты послушалась?

— Не говорил ты мне ничего!

— Говорил. Другое дело, что ты слышать не хотела.

— А почему сейчас слышу? Потому что водка палёная?

— Потому что день рождения. Ты меня утомила уже своими вопросами. Потому что день рождения у тебя. А ты ревёшь.

— Ага… То есть, если я реву в день рождения — я сразу тебя слышу?

— Понятия не имею, если честно. Сам пересрал, когда ты вдруг ответила.

Провожу ладонью по столешнице. В руку попались скомканная салфетка, и чек из продуктового магазина. Ладонь почему-то мокрая — бумажки прилипли сразу. Держу ладонь вертикально — они не падают.

— Смотри: фокус-покус. Я умею притягивать бумажки.

— Молодец. Дедушка будет рад твоему таланту. Ты только развивай его.

Сжала бумажки в кулаке, и плюнула за правое плечо:

— Тьфу на тебя, нечистый. Отстань от моего дедушки. И прекрати о нём все время говорить.

— А о чём с тобой ещё разговаривать? Ты же овощ.

— А ты привидение.

— Кто сказал?

— Я.

— Как всегда, мимо тазика.

— А почему я тебя тогда не вижу?

— Суслика видишь? Вот и я не вижу. А он есть.

— Хитрый ты.

— А ты дура.

— И овощ?

— Пожалуй, с овощем я перегнул палку. Нет, ты просто дура.

— Поэтому меня никто не поздравил сегодня, да?

Снова протяжно втянула соплю носом.

— А для тебя это так важно?

— Очень. Мне ж не нужно ничего, привидение…

— Не называй меня так.

— А ты не перебивай. Пришёл — значит, сиди и слушай. У тебя жопа-то хоть есть? Ну, на чём ты сидишь?

— Господи, святый боже… За что ж ты мне досталась-то?

— У дедушки моего спроси. Так вот: мне ж не нужно ничего, правда. Подарков не надо, цветов тоже… Они забыли просто, привидение. Забыли. Все забыли…

— Ну, что-то ты загнула, подруга. А папа? А сын твой? А сестра троюродная?

— Это не то… Друзья забыли… А Коля-сука…

Зарыдала.

— Из-за него ревёшь, что ли? Нашла повод. И никто тебя не забывал.

— А Юлька?

— Ты давно ей звонила? В больнице она сейчас. Дочка у неё болеет сильно. Кстати, Юлька тебе эсэмэску написала, только ты телефон на зарядку забыла поставить — вот и не дошло.

— А Ирка?

— Ирка в роддоме сейчас лежит. Рожает, между прочим. Через три часа мальчика родит. Сама понимаешь, ей не до поздравлений.

— Хорошо. А с Женькой что?

— В армии он, забыла что ли? Хабаровск. Китайская граница. И телефона у него там нет.

Вопросы кончились.

Водка кончилась ещё раньше.

Пошарила ногой под столом.

Зазвенело.

— Слушай, привидение… А можно мне Ирке позвонить?

— У неё телефон выключен. Ты ей лучше сообщение напиши. Мол, поздравляю с рождением сына. Вот она удивиться-то!

— Думаешь?

— А ты б не удивилась?

— Ещё как. Да, я ей напишу. Слушай, привидение…

— Да что ж ты будешь делать-то? Раздражает уже просто!

— Это тактика такая военная. Психическая атака называется. Говори уже: ты кто?

— Я тебе сразу сказал: дед Пихто.

— Дедушка!

— Бабушка, бля! Какой я тебе дедушка?!

Пожимаю плечами:

— Знаешь, я вначале думала, что ты — мой типа ангел-хранитель. А теперь понимаю: нифига ты не ангел. Ангелы матом не ругаются.

— Ещё как ругаются. Особенно, когда у них такие подопечные как ты.

— Значит, всё-таки, ангел?

— Чести тебе много — ангелов ещё дарить. Бог не фраер — он тебя насквозь видит. Обойдёшься просто хранителем.

— Хранитель… Смотрю, дохуя ты мне чего сохранил! До тридцати лет дожила — ничего хорошего не видела!

— Ну ты и скотина, дорогая моя… Помнишь, как ты в десять лет котлетой подавилась?

— И что?

— Да ласты бы склеила запросто. Если б не я. А помнишь, как ты за маршруткой бежала-бежла, не успела, и давай всех хуями крыть? А маршрутка та через три километра в грузовик въехала… А сын твой? Пожалуй, лучший день в моей жизни был… Я аж рыдал от умиления, когда ты его в мокрую макушку нацеловывала, лёжа в родильном кресле. Если ты помнишь, он у тебя мёртвым родился. А что там происходило за спинами врачей — ты даже не видела…

— Видела. Они его откачивали.

— Откачивали. А сердечко-то уже…

— Врёшь ты всё!

— Не умею.

— А Диму, Диму почему не спас?! Он же… Он умирал там, один… Без меня!

— У него свой хранитель. Был. И получше меня, кстати. Хороший мужик, мне нравился. Уж из какой только жопы он Диму твоего только не вытаскивал, а всё попусту. Я порой смотрю на вас, идиотов, и волосы дыбом встают: что ж вы творите-то, а? Вас вытащишь, отмоешь-отчистишь, и только покурить отойдёшь — пиздец. Опять куда-то вляпались. Вот что вам на месте не сидится?

В окно смотрю. Темно на улице… Отражение своё вижу. Под глазами тушь размазалась, и нос блестит как лампочка.

— Я же сижу, вроде…

— Сидишь. Вот именно, что сидишь! Милостей ждёшь? Не будет тебе милостей, не заслужила. Помнишь, тебя Алла Анатольевна предлагала в МГУ по блату пропихнуть? А ты что ответила?

— Что нахуй оно мне не нужно…

— Вот. А помнишь, тебя Ваня Мальцев замуж звал? Положительный был парень, тебя, дуру, любил — аж треск стоял. Что ты ему ответила?

— Ну, не помню уже… Что-то вроде: «Сначала институт свой закончи, студент-практикант…»

— Вот. И ведь закончил, шельмец. С отличием закончил. Банкир теперь. А красавец какой… У-у-у-у…

— Не плюй мне в душу.

— Да кто ж тебе туда плюёт? По плевкам это у нас как раз ты большой спец.

Покраснела.

Пнула что-то под столом.

Зазвенело.

Снова покраснела.

— А ты чего молчал тогда, а? Чего не подтолкнул? Сам просрал моё счастье, а теперь издевается!

Лучшая защита — это нападение.

— Ну, вот давай только не будем с больной головы на здоровую. Кто не толкал? Я не толкал? Да я себе все руки-ноги-крылья отбил к хуям, пока по тебе долбил! А тебе пофигу всё. А ты у нас сама всё лучше знаешь. Так что теперь я только котлеты из тебя вытаскиваю, да в маршрутки не пускаю. И на том спасибо скажи.

— Спасибо, прив… Хранитель…

— Не за что. Ты слушать, слушать учись. Сомневаешься в чём то — сядь, посиди… Глазки прикрой, и позови меня тихонечко. Я услышу. Я всегда тебя услышу. Ты только меня слушать учись, бестолковая ты моя…

— А ты правда моего дедушку знаешь?

— Правда. И бабушку знаю. Замечательные старички.

Стискиваю зубы, и выдыхаю:

— И Димку видел? Как он там, без меня?

Тишина. Кусаю губы:

— Ты меня слышишь?

Тишина.

Кидаю взгляд на часы.

Полночь. День рождения закончился.

Встаю со стула, убираю грязную посуду, выкидываю пустые бутылки и смятые салфетки, протираю стол.

Смотрю в окно. Там темным-темно. Отражение своё, как в зеркале, вижу… Под глазами размазанная тушь, и нос-лампочка. Блестит. Закрываю глаза, и зову тихонечко:

— Дедушка, ты меня слышишь? Ты прости меня, дедуль, я и вправду не подарок. Намучался ты со мной… Я у тебя шебутная… Не хочу я тебя Хранителем называть, уж не обижайся. Сам дедом представился — так что не жалуйся теперь. Ты это… Передай там Димке привет от меня. Скажи, что люблю сильно, что скучаю очень, и что он, паразит, ещё у меня пиздюлей выхватит, когда его увижу. Он знает за что. И ещё: я не буду больше плакать в свой день рождения… И не потому, что не хочу тебя слышать. Я просто не хочу тебя расстраивать. Ты знаешь, я ведь вспомнила: примета такая есть. Плакать в свой день рождения — это обижать своего Хранителя. А я ещё и плюнула в тебя, дура. Прости, дед. Прости… Ты меня слышишь?

Сижу, глаз не открывая. Ловлю каждый шорох.

Тишина.

Тишина.

Тишина.

И только за окном вдруг зашумели деревья…

 

В пыли на ботинках (& мсье Падаль)

02-07-2008 13:58

Стрелка термометра лениво застыла где-то на отметке «40». Царапины на стекле приборов, кажется, покрылись испариной и режут глаза отраженным солнцем. В салоне оставаться просто невозможно, а куда деваться? Сквозняк бы мог затолкать в машину хоть дуновение ветра, заправить его под мокрую рубашку, выбить пыль из сальных чехлов на сидениях. Но нет. Полдень выдался жарким, а через открытое окно в салон проникает только запах прогорклого масла из стоящего рядом с метро ларька, гомон каких-то людей толпящихся на площади у выхода станции, липкую жару и пыль.

Пыль.

Если провести пальцем по приборной панели и соскрести слой налипшей пыли — рука сама тянется вывести на пластике неприличное слово. Так просто, незачем, просто потому, что хочется. Летом окно всегда открыто — иначе просто не выжить.

Надо дышать, надо курить, надо ругаться с неповоротливыми прохожими и орать на особенно наглых водителей. Все это нужно делать через открытое окно. Вот и получается, что час за часом, минута за минутой, пыли в салоне становится на сантиметр больше.

Городская пыль — она особенная: горькая, липкая, обволакивающая, наглая, как горожане — лезет в рот, нос, залепляет глаза. Поэтому очень хочется вывести на ней пальцем что-нибудь этакое — вызывающее.

Стоя с выключенным двигателем у метро, наедине с пылью и жарой, высушившей горло, я думаю о том, как эта пыль осела на дне моих легких, в желудке, сердце и на дне моей головы. Я — сам пыль: серый, неприглядный и липкий.

Пыль…

Днем у метро делать нечего. Ни одного клиента. Вот вечером, да особенно по пятницам… Или же ночью, в субботу, к утру ближе, когда опьянённая своей молодостью и вином молодёжь начинает расползаться из ночных клубов по домам… Название-то придумали ещё: клуб ночной. Танцы они и есть танцы.

Но, в последнее время, меня, бывает, не хватает до вечера. Староват я стал: боюсь заснуть за рулем. Вот интересно выходит: дома ночью не сплю, а за рулем уже носом «клюю». Такая голубино-воробьиная жизнь: остается только днем собирать крошки от того, чем привык пировать ночью.

Придешь домой, а там то же самое: пыль.

Серой скатертью, на кухонном столе, в немытых тарелках на дне раковины, на телевизоре, на подоконнике, даже на ботинках. Стоят две пары, почти новые, ни разу не надеванные, а кому их носить? Мне? Да мне уж некуда: я теперь только за рулем, да в тапках. Посмотришь на них в прихожей: стоят. После такого и спать не хочется. Думаешь, куда бы в них выйти, какой походкой по какой улице пройтись — так до полуночи и ворочаешься. И спать, вроде, как и неудобно уже — времени-то у меня, поди, маловато, чтоб спать.

А днем, что днем? Торчишь весь день на пятачке у метро. Ждешь, когда хоть кто-нибудь рукой махнет. Поманит. Мелочевка: два поворота да прямая — вот и весь маршрут. Раньше вот мог от Москвы до Питера решиться. Целой жизни в открытое окошко наглотаешься. Почти семь сотен километров без соли сожрешь, да с хорошим попутчиком — сказка.

Смотрю я на слой пыли и думаю, что самый нижний, поди, еще от тех поездок остался. Как динозавр, ей Богу, в пыли, как под землей закопан. Прибраться бы надо. Таксист юрского периода — находка для археологов, они-то как раз и разберут по этим слоям, как по кольцам, где и когда я был и чем на жизнь свою грешную зарабатывал. Может им, напоследок и слово неприличное накорябать на торпеде — пущай, мол, почитают-порадуются.

Ну, слава Богу, вот и клиентура зашевелилась. Вон, ребята впереди замаячили, молоденькие. Стартер не подвел, завелась старушка. Чувствую, до новостроек прокачусь и обратно. Окурок вот неловко выбросил, в салон залетел — да чего уж там, кому этот салон, да и вся машина, нужны? Чего ее жалеть? Вся обивка уже по сотне раз прожжена. Да что там обивка? Если бы только обивка. Сам уже, как пепельница стал. Чего уж там о машине говорить? Крыло заднее, правое — протез, по сути. Чужое. И по цвету не подходит. Я его покрасить всё собирался, да руки не доходили. Так и решил всё как есть оставить. Пусть, думаю, приметой доброй станет.

Выруливаю со стоянки, и ловко останавливаюсь возле молодой пары. Есть ещё порох в пороховницах-то. Не пропить мастерство, не забыть его.

— Нижегородская, двести.

Парень лет двадцати пяти. Нервный, губы в ниточку сжаты. Как бы не из этих, из наркоманов. С такими я не связываюсь, себе дороже выйдет. Взять с меня нечего, это и обидно. Убьют ни за что, и похоронить меня некому будет. Государству я не больно-то много пользы принёс, чтобы оно меня за свой счёт хоронило. Я на него и не рассчитываю. С соседями уж давно всё обговорено. Они меня и похоронят, денег я им дам. Пусть всё честь по чести сделают, чтоб перед людьми не стыдно было.

— Дед, ты оглох? Едем, говорю?

За двести, да на Таганку — маловато будет. Триста, не меньше. Только рот открываю, чтоб цену свою сказать, к торгу уж мысленно приготовился, и на двести пятьдесят согласился, и тут взгляд вдруг упал на женщину, что рядом с дверью задней стоит. Тоже молодая, совсем девочка. Небось, едва-едва двадцать стукнуло. А уж на сносях. Кольца на правой руке не заметил. Да и какое мне дело? Стоит, бедолажка, морщится. То ли тошнит её, то ли болит что — не знаю. А только опасно их в машину брать. А ну как рожать тут начнёт?

— Серёж, плохо мне… — Вдруг говорит тихо, и губы пересохшие облизывает.

— Подожди ты. — Парень ей бросает. И снова ко мне: — Едем или нет? В третий раз, блядь, спрашиваю!

— Едем, — отвечаю вдруг, и сам себя ругать начинаю тут же, — садитесь.

Секундная слабость, а теперь куда я их дену? Не высаживать же через три метра? И девочка всё охает, да за живот держится.

Смотрю, парень дверцу заднюю открывает, беременную в салон сажает, суёт мне две сотни мятые, и пошёл-побежал, куда-то к метро.

— Куда это он? — Завожу машину, но не трогаюсь.

— Не знаю… — Всхлипывает сзади. — Отвезите меня домой, пожалуйста.

— Муж что ли? — Трогаюсь с места, и смотрю в зеркало.

— Парень. Бывший. Бро-о-осил, сука, бля…

Плачет навзрыд. Дурочка маленькая. Куда ж только родители-то смотрят?

— Салфеточку возьми, дочка. Там, в кармашке, за сиденьем.

— Спаси-и-ибо… — Сморкается протяжно. — Что ж мне делать-то, а?

Сказал бы я тебе, что делать надо. Выдрал бы тебя как Сидорову козу, будь ты моей дочкой. Хотя, ты мне во внучки больше годишься. А всё равно бы выдрал.

— Тебе годков-то сколько?

На Проспект Мира уже выехал. Если в пробку не попадём, через полчаса на Нижегородской будем.

— Восемнадцать… — Снова сморкается.

Вот ты ж ёкарный бабай. Ажно крякнул. Восемнадцать лет, а всё туда же. Драть, драть, да посильнее. Хворостиной, ремнём солдатским. Да уж поздно.

— Как же ты так? — Спрашиваю, пока на светофоре стоим. — Куда ж ты смотрела, горе луковое?

— А это он всё… — Снова захныкала, но уже как бы для порядку. Я-то уж вижу — успокаиваться начала. — На дискотеке танцевал круче всех, на бабло нежадный, тачка у него нормальная такая, не мерин, конечно, но тоже ничего так. Японская такая, с правым рулём. Красненькая.

Красненькая. Господи, Боже. Машина у него нормальная такая. Красненькая. Дурища.

— Я ему сразу сказала, что без гандонов не буду. А он мне это… Ну, в общем, ответил, что ничего страшного, он в тряпочку…

Тьфу ты, Господи. Слов не хватает. Тряпочки у них, гандоны какие-то. А потом девки беременные.

— В тряпочку он, ага. Не было у него тряпки никакой даже! А я думаю, ладно, один раз не пидорас. Пронесёт. Не пронесло-о-о-о… — Вот теперь по-новой заплакала, навзрыд. Уже не для виду. — Я к нему сразу подошла, как только узнала всё наверняка. А он мне, знаете чо? "Пошла ты нахуй, — говорит, — марамойка плюгавая. Пьяная баба пизде не хозяйка. Я чо, знаю, — говорит, — кто тебя там ещё ебал?" Но я-то ведь знаю-ю-ю-ю…

Вот горе так горе. И родителям, и ребятёнку ейному. Не уследили, проморгали девчонку, да и младенчик-то нужен ли кому будет? Горе, горе луковое, мать честнАя…

Вот уж и Таганская площадь. Когда-то тут единственный в Москве ночной универмаг был. «Таганский» назывался. А сейчас чёрт-те что понастроили. И универмага уж нет, какой-то торговый центр в нём сделали. Кому, спрашивается, он нужен, центр этот? Цены сумасшедшие. Неужто кто-то носки за полторы тысячи рублей покупает? Смотреть тошно.

— С родителями живёшь? — Спрашиваю.

— Неа. С бабкой. Бабка радуется, дура. Говорит: "Родишь маленького, я ему пелёночек нашью сама, из простынок стареньких. Мягче новых будут. Простынки-то байковые, с щёлоком выстиранные, мягче пуха пелёночки выйдут" Идиотина старая, блять. Кому нужны её ссаные тряпки? Да и оставлять я его не собираюсь. И так уж четыре месяца на дискотеке не была. Пока пупка видно не было, ещё ходила. А теперь я уж ног своих не вижу. Пузо ни в одни джинсы не заправишь. А всё он виноват, урод.

— В таком деле всегда оба виноваты, — говорю, — не следует всё на других валить, и в себе покопаться нелишним бывает.

— Да я не про Серёгу! Я про ребёнка этого! Чужой, блин. Сидит там внутри, шевелится всё время, пинается, сука. Мне иногда по ночам снится, что он меня жрёт изнутри. Из-за него теперь хожу как Карлсон. Никуда не выйти. Я ж к Серёге щас зачем приехала? Сказать ему хотела, чтоб денег дал, иначе рожу, и ему под порог ребёнка принесу. Пусть сам с ним нянчится. А он мне сказал, чтоб я шла нахуй, и что никаких денег он мне давать не собирается. А в той квартире он больше не живёт, я могу сходить, проверить. И сим-карту из телефона вытащил, и выбросил. При мне. Вот и всё. И что мне теперь делать, а?

А что тебе теперь делать? Ничего. Ждать, что кто-нибудь тебе мозги твои куриные вправит. Хотя, поздно уже. И младенчика жаль до слёз. Хорошо, если она его хотя бы доносит, да в роддоме оставит. А если вытравит? И ребёнка погубит, и сама помереть может. Вот же дураки какие на свете встречаются…

— Вот тут остановите. — Вдруг говорит, и рукой на магазин какой-то показывает. — Я тут выйду. Нервы не в пизду. Щас пару баночек коктейля возьму, успокоюсь. Спасибо, что подвезли. Серёга вам денег хоть заплатил?

— Да, — говорю, — заплатил.

— Удивительно даже. Ну, пока, дед. Ещё раз спасибо. Я там тебе в пепельницу сзади сопливых салфеток напихала, ты уж сам выкинь, а?

Вылезла с трудом, дверью хлопнула, и в магазин пошла.

Я мотор заглушил, из машины вылез, заднюю дверцу открыл, пепельницу вытряхнул. Обратно за руль сел, а ехать и не могу. Сердце стучит, голова разболелась. И не пойми кого жалеть-то? Девку эту бестолковую или парня этого, который жизнь себе не хочет ломать. Мне-то, старику, теперь его трудно понять, вроде как, за девку обиднее. А годков так тридцать назад я б в его хомут тоже не полез. А что? Мне тогда по распределению за карьерой ехать надо было, молодому, подающему надежды. Я ж не думал тогда, что эти надежды так растерять легко, да пополам поломать. Надеялся тогда. Мне здесь оставаться никак нельзя было. А тут он — ребенок. И куда я с ним? Правильно — никуда. Пошел тогда, помню, на вокзал билет купил, да в ту же ночь и уехал. Вещей-то собирать не пришлось — не было их у меня особенно. Молодость же. А молодость, она в объяснениях не нуждается. Записки даже тогда не черкнул. Да и чего писать-то было? подонок, подлец — это она и сама могла сказать, без моей помощи.

А сейчас вот дуру эту жалею, ту не пожалел, а эту — на тебе, жалко.

Достал сигареты, покурил, вроде, полегчало маленько. Карту достал, смотрю, где там развернуться удобнее будет. Маршрут наметил, сигареты обратно в бардачок убрал, с картой вместе, и завёл мотор.

Только отъехал — гляжу, клиент стоит. Не растерялся, первым подскочил.

— Куда едем? — Спрашиваю. Клиент — женщина лет тридцати с небольшим, с мальчишечкой-дошкольником.

— Метро «Марксистская». Сто рублей.

— Садитесь. — Говорю, и дверь уж заднюю открываю. Я-то знаю, что мамы никогда детей одних на заднем сиденье не оставят. С ним сядет.

Трогаюсь.

— Деда, — вдруг мальчишка голос подаёт, — а у тебя внуки есть?

— Нет, сынок, нету.

— Это как так? Ты же старенький уже, у тебя белые волосы. Значит, дедушка?

Улыбаюсь в усы:

— Можно сказать, что и дедушка, да.

— А где же внуки? Раз ты дедушка, то и внуки быть должны.

— Рома! — Мама отдёргивает сзади разговорчивого отпрыска. — Не мешай человеку работать. А то он сейчас отвлечётся, и машина может врезаться в другую машину.

— Ух ты! — Дитё в восторге. — Авария! Бум! Дыщ! Пи-и-иу-у-у бабах!

— Прекрати! — Сердится мать. — Сейчас тебя шофёр высадит, и до метро сам пойдёшь, пешком.

Рома на минуту замолкает.

— Дедушка, а дедушка? — Опять голосок сзади звенит. — А у тебя машина как называется?

— Жигули, пятёрка.

Какой парнишка хороший. Живой такой, звонкий. Любопытный. Мамкина радость, наверное.

— А у нашего папы тоже машина есть! — Кричит, и аж подпрыгивает. — Опель называется! Такая же как твоя, только потолще, поблестящее, и синяя. И с автоматической коробкой передач. А у тебя тоже автоматическая коробка передач?

— Что ты, — смеюсь в голос уже, и на вторую скорость переключаюсь, — механика у меня. Видишь, сам всё дёргаю.

— Вау! Мам, а мам? А пусть папа такую же машину как у дедушки купит, а? Чтоб самому всё дёргать! А можно мне подёргать? А, дедушка?

— Рома! — Сзади слышен лёгкий шлепок. Получил парень на орехи от мамки-то. Шалопай, как есть.

— Сколько мальцу-то? — Обращаюсь к матери.

— Скоро шесть. Страшно представить что будет, когда он в школу пойдёт. Ни на секунду с него глаз не спустишь. На миг отвернёшься, глядь — его уже нет. Где-то на дереве висит как груша, только листья сверху сыпятся.

— Висю как груша! — Заливается смехом Ромка. — Как ты смешно сказала, мам! Как груша я висю!

— Вот вам радости-то! — Искренне говорю, от чистого сердца. — Из таких шалопаев потом отличные мужчины вырастают. Сам-то я… Как это сказать… Одинок. Холост — это уже поздновато в моём возрасте говорить. Ни детей, ни внуков. Скоро шестьдесят девять стукнет, восьмого августа, а меня и поздравить некому… Посижу сам с собой, по-стариковски так, чаю с тортиком попью, да снова за баранку. Вот и вся жизнь…

И чего это я разоткровенничался? Сам не пойму.

— А у меня две таких радости. Ромка, да Машенька. Маша ещё маленькая у нас, сколько ей, Рома?

— Два годика, и три месяца! — Выпаливает малец, и добавляет тут же: — А у меня тоже восьмого августа день рождения! Дедушка, а приходи к нам в гости, раз у тебя тоже праздник!

Быстрым взглядом замечаю в зеркале как покраснели щёки женщины.

— Ну, что ты, Рома… Дедушке неудобно будет, ему работать нужно, правда?

Надежда в голосе.

Чуть улыбаюсь, и вздыхаю:

— Верно мамка говорит. Работаю я, Ромашка. Да и что мне делать там, на празднике твоём? Там ребятишки будут, друзья твои, а я только мешать вам стану.

— Не будешь!

Ромка, боковым зрением вижу, уже карабкается между передними сиденьями, и шепчет мне на ухо:

— Не бойся, там ещё взрослые будут. Они с мамой и папой будут пиво пить, и газировку кислую из больших бутылок. Ты любишь кислую газировку? Приходи, дедушка. Я тебя ждать буду.

— Остановите возле метро. Рома, скажи дедушке спасибо, и вылезай.

Ну вот и приехали. Метро «Марксистская». Как быстро время пролетело. Аж жаль расставаться.

— А вам вообще куда? — Вдруг у женщины спрашиваю. — Может, я до конца отвезу? Что мальчонке в такую жару в метро задыхаться? И возьму недорого, только за бензин.

Понравились они мне. Мальчишка уж больно понравился. Живчик такой. Непосредственный, самостоятельный.

— Нет, спасибо большое. У меня в метро встреча. Человека подождать нужно. А потом сразу домой. Мы прям тут и живём, вот в этом доме. Так что, спасибо за предложение.

Жаль…

— Ну что ж, — говорю. — Дело хозяйское, раз так. Счастливо тебе оставаться, Ромашка. Мамку береги, и сестричку Машу. Ты ж мужчина?

— Да! — Выкрикивает звонко. — Мужчина, конечно. А ты, дедушка, не забудь про мой день рождения, хорошо? Ты всё помнишь? Наш дом — вон тот. Запомнишь?

— Запомню, сынок, запомню…

— До свидания, дедушка!

Я проводил взглядом две фигурки, которые на моих глазах всосала в себя воронка метро, и посмотрел на себя в зеркало.

Дедушка. Вот и дожили. Я-то себя, где-то в глубине души, считал ещё мужиком ого-го. На меня, бывало, и бабы ещё заглядываются. Ан нет. Дедушка — и точка. Рома сказал. Ромашка-промокашка. Такой не обманет. Видать, и вправду совсем в тираж я вышел. Скоро носки вязать научусь, и кота себе заведу. Барсика. Тьфу ты, ёкарный бабай!

А ведь и вправду, по большому счету, мне по возрасту не в развалюхе этой пылиться, а внуков нянчить. По возрасту — в самый раз. Не ровен час, колымага моя медным тазом накроется, и так-то на одном честном слове барахтается, и что делать? Все кончилась, дедушка, твоя профессия — вот тебе, дедушка, пенсия одна-одинешенька — выруливай как знаешь. Да и что с там с деньгами? Мне много не надо. Меня другое пугает — делать-то что? Дома сидеть, пылью да мхом порастать? Гулять мне что ли на старости лет? Вот и выходит, что я, как те ботинки, вроде вещь нужная — а куда ее применить один черт знает. Так бы хоть внукам пригодился. Или внучкам? Кто его знает — как оно могло бы быть: сын или дочка, внук или внучка, а то ведь и те и другие могли бы быть.

Я встряхнул головой, провёл рукой по небритому несколько дней подбородку, и снова завёл мотор.

На часах уже около четырех: вот-вот город встанет и закипит на жаре. Стало быть, мне тут делать нечего. Если движок не закипит, так я с ударом слягу. Вообще по идее, так и должно бы произойти — за рулем мне помереть. Встать так на Садовом, где-нибудь над Цветным Бульваром или у Маяковки. На вечную стоянку, так сказать. Не дома ж помирать. Там меня с неделю никто не хватиться, а тут хоть и проклянут и последними словами обложат, а все ж таки сразу скорую вызовут. Да и пятерка моя изъезженная мне давно дом заменила. Да прочь эти мысли, надо к дому заворачивать. Мы еще свое повоюем. Сами с собой.

А вот еще один руку кажет. Если не по пути — не повезу, ни за какие деньги. Не хочу по пробкам стоять, как-то с возрастом менее терпеливым становишься.

— На Шмидтовский подвезете? К первому Красногвардейскому?

— Это где ж там такой?

— Где небоскребы строят, может, помните, там раньше улица Узкая была?

Ишь ты! Помнит, как там улица называлась. Видно, из старожилов. Я то сам из этих мест, сначала на Саввинской угол снимал, а потом к Пресне ближе подобрался, в хрущовку. Стало быть, соседи мы с ним — повезло ему, по пути мне.

А мужичок, стало быть, в возрасте. Видно, что те времена помнит. Непривычно: не часто приходиться пенсионеров подвозить. Прыткий такой не по годам, на сидение ловко так запрыгнул, уселся, ремень пристегнул. Тут подчас клиента уговаривать приходиться ремешок-то пристегнуть, чтоб не штрафанули, а этот — сам.

— Машину сами, небось, имеете раз пристегиваться обучены?

— Куда ж теперь без нее, мотаюсь целые сутки — два часа сюда, два часа обратно и так целый день.

— По работе что ли?

— Да куда уж мне по работе, уважаемый? Я уж пять лет, как на пенсии обживаюсь.

Стало быть, почти ровесник мне. Вот как, а так больше полтинника на аванс не выдашь. А он продолжает:

— У меня теперь, мил человек, другие дела, внук, вот, заболел, а родители, как всегда — на работе. Вот я мотаюсь, то за лекарствами, то в поликлинику его поведу, то за гостинцами — такая у нас стариков — доля, верно ведь?

Киваю в ответ, сказать-то вроде нечего. Да, мол, понимаю ваши проблемы, а сам… куда уж мне?

— Сейчас вот еще, машину продаю, зять говорит, надо менять машину-то надо. Свою мне отдает совсем новую, японскую. А куда я свою-то дену? У меня ж семерка — как новенькая, жаль за бесценок отдавать. А делать нечего. Вот ее у дома оставил, пешком катаюсь. Вам-то не надо. У вас, смотрю, уже на ладан дышит?

— Меня переживет.

Понесло старика. Меня моей же машиной укорять… Но вопрос сам собой вырвался невольно:

— А почем продаете-то?

— Да, тыщи за две, за полторы отдам, коли в хорошие руки.

Две тысячи сейчас не деньги. Особенно, если один живёшь. Для кого капиталы копить?

— Надо подумать, цена хорошая…

Сам уж думаю, взять что ли те деньги, что на похороны свои копил, да и ухнуть все в один раз на машину-то новую, может и свой век так продлю, все ж не дома одному сидеть, а по городу кататься. А то, моя, как заглохнет, так и я за ней.

— Вы вот возьмите телефон-то, ежели решитесь — позвоните, посмотрим, обсудим, поторговаться можно. Мне-то на ней все равно уж не ездить, а вам, гляжу — пригодиться еще.

Карточку мне с телефоном протянул и заодно деньги за поездку. Попрощался и в подъезд юркнул.

Я и глазами его проводить не успел, а его уж нет. Откуда столько прыти? В карточку-то заглянул, и аж вздрогнул что-то.

Надо же, случается ведь такое: однофамильцы мы с ним, да впридачу ещё и тёзки полные. А если вспомнить, что и я тут поблизости живу — совсем нехорошо становится. В чертовщину не верю. И в случайности тоже. Как говорил кто-то умный, "случайности не случайны".

Я во дворы заехал зачем-то, хотя мой дом за следующим поворотом. Но не хотелось мне туда. Вот прямо сейчас и не хотелось.

Зарулил я во дворы, и, сгорбившись отчего-то, снова карточку сижу, разглядываю. И вот странность: чем больше я на бумажку эту смотрю — тем сильнее кажется мне, что кто-то там, наверху, подшутить над стариком решил.

"… зять свою машину мне отдаёт совсем новую…"

"… внук заболел…"

"… дети на работе…"

Зять, внук, дети.

Зять-внук-дети-пенсия-машина.

А у меня что?

Пустая квартира, старая машина, и две пары пыльных ботинок. Зато новых.

И ещё одиночество. Которое давно стало мне и сыном, и зятем, и внуком… А всё могло бы быть и по-другому, наверное.

Да что тут сидеть-куковать? Сколько не сиди, а ничего не высидишь.

Завёлся, к дому своему подъехал. Машину поставил. Закрыл и — домой. В квартиру зашел, к холодильнику — открыл: пусто. В магазин бы надо сгонять, деньги есть. Да как-то не хочется, идти хоть и недалеко, а уж вроде домой зашел — так выходить уже не тянет. Без крайней необходимости.

Закурил, пепел в банку из-под томатной пасты сбрасываю, сижу скатерть разглядываю. Тоже с десяток сигаретных ожогов, как на чехлах в машине — все выкинуть руки не доходят. Да и как выкинуть? Если из-за этого выкидывать, мне себя самого на помойку надо первым отнести. Верное слово есть "прожженный".

Прожженный жизнью.

Странно как-то. Как это меня жизнь так обжечь смогла, если она вся мимо меня прошла?

В руках карточку, которую пенсионер дал, кручу. Смотрю на номер — позвонить, что ли однофамильцу-то? На машину на его посмотреть, за устройство Жигулей поспорить, про ремонт поспрашивать. Масло он, интересно, какое в нее заливал? А то, может, разговоримся, по пивку пропустим — чем черт не шутит. Все ж не одному тут в четырех стенах. Карточку-то в руках верчу, а самому все меньше из дому выходить хочется. Нужна мне машина-то эта? А если помру завтра? Вон кашляю, как туберкулезник какой, аж сердце заходиться. Куда мне такие покупки? Староват, я уж для таких покупок. Я бы решился — если бы была крайняя необходимость. А тут что? Баловство.

Взял, карточку, порвал да и выбросил — чтоб глаз не мозолила.

Сигарету затушил и пошел в комнату. Телевизор включу и покемарить попробую.

Мимо прихожей проходя, на ботинки свои взгляд бросил.

Как будто еще с миллиметр пыли на них за день осело.

Скоро уж и не разглядеть их будет под этим слоем.

 

Свидание

11-08-2008 13:52

— До метро "Ботанический сад".

— Сколько?

— Сто

— Садись.

"Ты уж извини, так получилось. Я очень хотела приехать пораньше, сто раз уже собиралась, и в последний момент вдруг что-то, блин, шло наперекосяк. Ты ж меня знаешь, у меня ж постоянно всё через жопу. То на работу срочно дёрнут, то погода испортится. А ты ж помнишь, что для меня погода — это важно. Помнишь, мы с тобой даже на свадьбу к Антону не пошли, потому что я сказала, что в такую погоду женятся только дураки и лузеры, а приходят на такую свадьбу только бабки-родственницы. Им похуй, лишь бы салатов пожрать. Ты ещё обиделся тогда, сказал, что Антон твой друг, и что ты всё равно туда пойдёшь. Даже если без меня. И что тебе тоже похуй на погоду, ты не жених и не невеста. Я тогда фыркнула, спиной к тебе повернулась, и ничего не ответила. Только чувствовала: всё будет по-моему. Как всегда.

Ну и никуда ты не пошёл, само собой. Ты слишком меня любил, и слишком во всём потакал. А зря. Мне б тогда это понять…"

— Где высадить?

— Вот тут, у метро. Спасибо.

"Ботанический сад. Вон, ВДНХ отсюда видно. Колесо обозрения. Ужасно боюсь высоты, и ты всегда это знал. Какого хрена, спрашивается, ты потащил меня на это колесо? А один там покататься не мог? Я ж предупреждала, я ж просила… Ну, и чего ты добился? Истерика на два часа, поллитра коньяка, и моя пьяная тушка в прихожей. Кстати, я теперь стресс алкоголем больше не снимаю. Я его переживаю — и всё. Нет, колесо тут не причём, это я так, к слову…"

— Осторожно, двери закрываются, следующая станция "ВДНХ"

"Ну вот, тронулись. Через час-полтора буду у тебя. О чём я говорила? А, стресс. Знаешь, после той ночи я поняла что такое стресс. Слово-то какое мудовое, блин. Стресс. Нет, это не стресс. Стресс — это когда ты пашешь три месяца на дядю, залез в долги по колено, потому что зарплату обещают выплатить "вот-вот, не сегодня-завтра", ты уже должен всем и каждому, друзья звонят только ради того, чтоб узнать когда ты им бабло вернёшь, и вот приходишь ты к дяде за своей зарплатой, а тебе дают три тысячи рублей, и с улыбкой показывают твой трудовой договор. Где чёрным по белому написано, что ты согласен тут канаёбиться по двенадцать часов в день, без выходных, за тыщу рублей в месяц. И ниже — твоя подпись.

Вот это да, стресс. Стрессявый такой. Башка тут же становится как у гидроцефала. Прям на глазах раздувается. Потому что ты очень быстро понимаешь, что ты в жопе, и с этим срочно нужно что-то делать. И вот ты приходишь домой, достаёшь из холодильника бутылку водки, и это единственное, что у тебя там лежит, наливаешь в кружку воды из-под крана, и начинаешь поочерёдно прикладываться то к бутылке, то к кружке…

А потом тебя мучительно тошнит, и хочется плакать. И плачешь ведь. Плачешь, плачешь… И засыпаешь в одежде, на кухонном диване. А утром встаёшь, и идёшь искать новую работу. А так же звонить друзьям, и просить их подождать ещё месяц.

Всё решаемо, видишь? Вот только той ночью уже ничего нельзя было изменить. Ничего. Пей-не пей, плачь-не плачь. Хотя, в общём-то и плакать не хотелось. И пить не хотелось.

И дышать, и жить…"

— Станция метро "Тёплый стан". Следующая станция — "Ясенево".

"Упс. Чуть не проехала. Но успела, успела. Паршивый район, кстати. Занесло тебя, родного, в Большие Пердя. На хромых собаках быстрее доедешь. Кстати, вот тебе ещё одна причина, почему я сюда приезжаю раз в сто лет. Расстояние. На метро — два с половиной часа. На машине почему-то три. А если ещё и погода плохая… Ты ж меня не первый год знаешь, ты поймёшь. Я и сегодня ехать не хотела, если честно. Вчера сижу себе такая, и думаю: вот если завтра будет хорошая погода — съезжу. Если нет — то в другой раз. И где-то там, в глубине души, сильно-сильно надеюсь, что завтра будет дождь… И фигу. Нет дождя. Ну, думаю, это знак. Надо ехать. Никому звонить не стала. Антона не позвала. Алексу не позвонила. Да они и сами-то уж полгода мне не звонят. Глупо же я выглядела бы, если б позвонила им, а мне ответили: "Знаешь, вот как раз завтра я очень занят. И послезавтра тоже. А послепослезавтра я в командировку уезжаю. На месяц. А потом, конечно, обязательно тебе позвоню" И ведь понятно сразу, что времени у них нет. И желания. Зачем навязываться? И, с другой стороны, зачем нам с тобой свидетели? Поговорим с глазу на глаз. Мне есть что тебе сказать. И лишние уши тут не нужны"

— Девушка, такси?

— Возможно. До Ракиток сколько?

— Пятьсот.

— За пятьсот я прям отсюда щас в тундру уеду. На лимузине. Триста.

— Вай, девушка… Ну, что такое триста, а?

— Триста — это три вот таких бумажки. Или вообще ничего. Не борзей. Я частника за сто пятьдесят щас поймаю.

— Такая красивая девушка, и такая жадная… Муж, наверное, мало зарабатывает?

— Так. До свидания.

— Вай, ты куда? Садись, говорю! За триста поеду. Красивая же.

"Красивая… Все у них красивые, если деньги платят. Знаешь, что вспомнила? Девяносто четвёртый год, и вьетнамское общежитие на Огородном проезде. Вьетнамцы там и жили, и торговали. Сколько мне тогда было? Четырнадцать? Пятнадцать? Помню, юбку у них там покупала. Модную. «Резинка» называлась. Почему-то купила сиреневую, хотя нужна была чёрная. А всё потому, что я сиреневую эту напялила, так, для смеха, а мне беременная вьетнамка улыбается, и говорит: "Карашо, карашо! Красиво! Модно! Бери" Ну, я и взяла… Потом уж поняла, что «красиво», «карашо» и «бери» — это единственные русские слова, которые они, гады такие, выучили. А я-то поверила. Да ещё и беременной… А теперь уже не верю. Никому не верю.

И тебе тоже. Ты же мне обещал, что всё будет хорошо. Что у нас всё всерьёз и надолго. Что у нас всё впереди.

А впереди у меня эти ебучие Ракитки…"

— Где остановить?

— Вот тут, возле ворот. Не заезжай, чтоб не разворачиваться, я сама дорогу перейду.

— Осторожнее, да? По переходу иди. А то место тут плохое, вечно кого-то сбивают. Ты красивая. Задавит машина, муж плакать будет.

— Уже не будет. Спасибо.

"Ну вот. Доехала. Вот и ворота уже рядом. Потом прямо и налево. И снова прямо. Это хорошо, что погода хорошая.

"Хорошо, всё будет хорошо, всё будет хорошо, я это знаю…"

Хуй. Не будет хорошо. Опять мне врут…

Чёрт. Нервничаю почему-то. Как в первый раз. Хотя, я тоже сейчас вру. В первый раз я совсем не нервничала. Я вообще не помню тот, самый первый, раз. Так, урывками. Я, ты, Алекс рядом… Грязно было, и очень холодно… Помнишь? После той ночи мне уже всё равно было. Я до последнего тебя ждала. До последннй секунды. Даже когда телефон зазвонил под утро, тревожно так, паскудно даже как-то… И я точно знала, что не надо брать трубку. А всё равно взяла.

И это был не стресс. Я не знаю, что это было, не знаю. Стресс — это когда… В общем, я тебе уже рассказывала. А в тот раз это было что-то другое…

Вот теперь налево, и ещё чуть-чуть вперёд.

Почти рядом. Я и сама уже чувствую — ты где-то рядом. "Ты здесь. Чувствую я тебя, радуясь и любя…" Кто это пел? Не помню. Вроде, баба какая-то. Нет, не в тему песня. Не радуюсь. Но чувствую.

Ты говорил мне, что никогда меня не оставишь. Говорил, что всегда будешь рядом, и уверял, что на тебя можно положится…

Ты мне врал.

Ты мне врал?

Я осталась без поддержки в самый неожиданный момент. Это как прыгнуть со сцены в зал, набитый людьми, с уверенностью, что тебя сейчас подхватят сотни рук, а они расступаются, и ты падаешь на землю. Тебе больно. И ещё — очень обидно. И непонятно: почему? Ты им доверял, а они тебя… Предали, наверное. Или это слово тут не подходит? А ты меня предал? Или нет?

Я должна это знать. И ты мне сейчас ответишь"

— Ну, здравствуй, мой хороший. Я приехала. Ты не обижайся, что меня так долго не было… У меня сейчас новая жизнь, и всё хорошо. Правда. Я каждый день думаю о тебе, о том, как ты тут… А теперь вижу — у тебя тоже всё хорошо. Ты совсем не изменился за эти годы. Ни капельки. Всё такой же красивый и молодой… Что? Я тоже не постарела? Ну, стараемся, стараемся… Посмотришь на меня лет через десять. Конечно, приеду. И через десять, и через двадцать. Если не умру раньше. Ну, не хмурься, я пошутила. Вот не станет меня — кто к тебе ездить будет? Антон? Алекс? Так что молись там за меня, ладно? Тебе всё-таки поближе будет… Ну, теперь ты рассказывай, я никуда не тороплюсь. Рассказывай, рассказывай…

На лице застыла кривая, неправдоподобная улыбка

С гранитного памятника улыбались гораздо искреннее.

Я врала.

 

Пять минут

26-11-2008 18:30

Дай мне пять минут. Я хочу кое-что тебе сказать.

Ты только не перебивай меня. Только выслушай — и я уйду.

Как обещала.

Ты всегда мне говорил, что обещания нужно сдерживать. Легко говорить, когда ты это умеешь делать. А я не умею. И никогда не считала это большим пороком. До того, как встретила тебя.

Сейчас я хочу дать тебе пару обещаний, которые обязательно сдержу. Если ты уделишь мне всего пять минут.

Вот, ты на меня даже не смотришь. Ты уже знаешь, что я хочу сказать, и тебе это не интересно. Вернее, ты думаешь, что точно знаешь.

Ты думаешь, я у тебя буду прощения просить?

Нет, не буду. Потому что знаю, что они нахуй тебе не упали, прощения мои. И можешь даже отвернуться, я всё равно в глаза тебе смотреть не хочу, и не буду.

Я спасибо тебе сказать хотела, только и всего. За всё, что ты для меня сделал. Хотя, понимаю прекрасно, куда я могу свои спасибы себе засунуть.

А я всё равно скажу. Это ведь нетрудно.

Ты всегда выполнял свои обещания, в отличии от меня. А меня всегда раздражало твоё превосходство надо мной. Сдерживать свои обещания у тебя получается так же естественно, как я умею врать. В этом мы с тобой профессионалы. Каждый в своём деле.

Только твоё умение всегда вызывало у меня зависть неприкрытую, а моё никому не нужно. Даже мне самой.

А теперь повернись ко мне лицом. Я всё-таки хочу посмотреть тебе в глаза. Не заставляй меня садиться на корточки, и ловить твой взгляд где-то внизу. Я же гордая. Я же никогда так не сделаю. Я никогда и ни перед кем на колени не опускалась, и не опущусь.

Расскажи мне: а как выглядит тот чёрт, который, в недобрый час, дёрнул тебя помотреть в мою сторону, нашёптывая тебе обо мне то, чего никогда не было в помине. И почему ты ему поверил? Ты же умный человек, вроде.

Ну, посмотри же на меня, что ты отворачиваешься брезгливо? Ты думаешь, для тебя я исключение сделаю? На пол опущусь, и оттуда заискивающе в глаза твои смотреть буду? Ха!

Стой, ты куда?

Подожди! Подожди, я же не закончила! Ещё не прошло пяти минут… Сядь обратно, я ещё буквально пару слов скажу — и всё. И я сама уйду. Дай мне возможность выполнить своё обещание.

Пожалуйста.

Не хочешь на меня смотреть? Хорошо, не смотри, не надо. Я сама на тебя посмотрю. Снизу.

Нет, мне не холодно. Нет, коленочки не болят. Что ты, мне очень удобно там. Тем более, что, раз уж начинать — так делать сразу всё.

Я вот что сказать тебе хотела… Щас, подожди…

Ты… Ты прости меня. Прости меня, дуру.

Молчи. Тссссссссс… Не говори ничего. Не останавливай. Дай мне всё сказать, пока могу ещё. Пока само идёт.

Ты простишь меня, я знаю. Я точно это знаю, потому что ты умеешь прощать. Это тоже всегда вызывало у меня непонимание, с примесью зависти.

Прости меня. Хотя я понимаю, что это трудно сделать.

Я же забрала у тебя всё, ничего не дав взамен. Я же так часто видела твою боль, и не старалась её унять, хотя мне это ничего не стоило.

Временами я пыталась хоть как-то тебя отблагодарить, после чего жалела о своих порывах, потому что видела, что тебе от них только хуже.

Я раздражась, не пытаясь даже понять зачем ты это делаешь… Я не хотела менять в своей жизни ни-че-го, и, уж тем более, впускать в неё тебя.

Знаешь, почему?

Нет, мне не смешно, это нервы, вероятно. Терять мне уже нечего. Всё что можно было проебать — я уже проебала. Ничего не осталось.

Ты посмотри на себя. Какой ты? В зеркало посмотри. Не хочешь? Тогда я сама тебе скажу. Ты умный, ты мудрый, ты всё умеешь. Как? Ну, как, блять, у тебя это всё получается?!

Всё-то ты можешь, всё-то ты умеешь. Любить, понимать, прощать, делиться, дарить, отдавать, удивлять, беречь, ценить… И как-то всё сразу, и одновременно. Человек-оркестр.

А теперь посмотри на меня. На меня посмотри! Кто я? Что я умею кроме как губой шлёпать, и жопой вертеть? И как я на твоём фоне выгляжу — ты замечал вообще?

Ты ничего не замечал!

Ты же в упор не видел, насколько я ущербна, по сравнению с тобой! Я не умею любить, не умею понимать, не умею прощать и просить прощения… Я не умею даже вовремя остановиться…

Ты ничего этого не замечал, и не хотел видеть! Я, как могла, старалась тебе это доказать.

А ты, вместо того, чтобы всё понять — только любил всё сильнее.

Но я ведь даже любовь ценить не умею, видишь?

Почему ты не понял этого раньше?

Почему с христианским смирением терпел? Чего ты добивался, а?

С каждым днём, каждым своим поступком ты всё сильнее подчёркивал разницу между нами… Ты ждал, что когда-нибудь, я всё оценю?

В глаза! Смотри мне в глаза!

Я ненавидела тебя. Временами. Ненавидела, и сознательно избегала любых контактов. Пряталась, убегала…

Ты меня искал, ловил, возвращал… И всё только для того, чтобы я снова чувствовала себя никчемной тварью. Ты же не понимал этого, не хотел понимать. А я не могла сказать тебе это в глаза.

А вот сейчас настало время.

Оно очень вовремя настало. Тогда, когда ничего уже не изменить. Наверное, поэтому мне сейчас так легко всё это говорить. Потому что сейчас я развернусь — и уйду.

И там, за дверью, у меня начнётся новая жизнь.

Не такая, как была до тебя, и не такая, как с тобой.

Это всё будет называться "после тебя".

Я не знаю, какой она будет, жизнь эта. Она только началась. Я ещё ничего впереди не вижу. Может, я вообще иду не туда куда надо?

Но я не пропаду. Потому что ты научил меня любить. Научил добиваться своего. И даже научил скрывать свою боль от чужих глаз.

Странно, как это у тебя вообще получилось.

А ещё я поняла, почему ты умеешь быть счастливым, а я — нет.

Ты всегда любил и прощал, а я — только подставляла щёку под чьи-то губы и делала вид что "ладно, проехали". Вот в этом была наша с тобой разница. Разница, которую я не смогла вынести, а ты не смог понять, что произошло.

А теперь я больше не чувствую себя ущербной и никчемной. Я научилась прямо смотреть в глаза, и говорить правду. Научилась сдерживать свои обещания и отдавать себя всю, без остатка, даже зная, что никто этого не оценит.

Просто я очень постаралась стать тобой.

А теперь я встану. Мне нет больше необходимости смотреть тебе в глаза.

Я обещала тебе, что займу у тебя всего пять минут. Я сдержала своё обещание.

Я обещала тебе развернуться и уйти. Смотри, я это делаю.

Я только не обещала, что никогда не буду тебя любить.

 

Синдром Экзюпери

19-02-2009 08:58

— Расскажи мне сказку… — Тихо прошу в телефонную трубку.

— Сказку?

— Сказку.

— Какую?

— Какую хочешь. Только сам придумай.

— Лид…

— Что?

— Всё так плохо?

Плохо? Да нет, наверное. Да. Нет. Наверное. Вздыхаю:

— Паршиво…

— Он спит?

— Да.

— Послушай, Лид…

— Не надо. Я всё это слышала сто раз. Я не могу.

— Ты мучаешься.

— Нисколько.

— Любишь чувствовать себя жертвой?

— Сказку. Расскажи мне сказку. Пожалуйста.

Жёстко ухожу от скользкой темы. Он это понимает. Должен понять.

— Ладно. Сказка. Давным-давно…

Перебиваю:

— Не так. Надо чтоб «жила-была девочка».

— Хорошо. Жила-была девочка одна… Хорошая.

— Красивая? — Кокетничаю тухло.

— Красивая. Хорошая-красивая девочка. Жила она, была… Слушай, Лид…

— Никаких Лид. Не останавливайся. Дальше что?

— Дальше? Да хер его знает, что там дальше… Уфффф… Ты можешь сейчас выйти на пять минут? Я подъеду…

— Сказку! Я хочу сказку! Ну что ты за человек такой, а?

Мокрая волна начала подниматься из груди, и уже поднялась до носа.

— Началось… Ладно, слушай сказку. Жила-была девочка. Красивая-хорошая. Только глупая. Не перебивай. Глупая была девочка. И никто не знал — почему. Одни говорили — она в детстве с забора наебнулась, другие — что мама у неё пила по-чёрному, а третьи ничего не говорили. Они тупо пользовались тем, что девочка была дурой. А девочка и радовалась. А девочка и старалась. Скажут ей: «Дай денег, девочка» — она даст, скажут: «Я поживу у тебя, девочка» — она тут же печь топить, кашу варить, и носки вязать…

Медленно нажимаю на красную кнопку, и наблюдаю как на экране телефона плывут под унылую музыку навстречу друг другу две руки, и встречаются в приветственном рукопожатии под логотипом Нокия. И пустота. Серый экран.

Нос мокрый как у собаки. Ртом дышу. Дышу-дышу-дышу. Минут десять дышу ртом. А потом и носом стало получаться. Тихо выхожу из ванной, и, не зажигая света вхожу в спальню. Присаживаюсь на край кровати, поднимаю с пола сползшее одеяло.

— Ты спать? — Сонный голос в темноте.

— Нет ещё. Мне поработать нужно. Спи.

— Завтра поработаешь. Ложись.

Горячая рука хватает меня за запястье, и тянет на кровать. Осторожно освобождаю свою руку.

— Потом. Ты спи, спи…

За окном сигналит машина. Вздрагиваю. Чего-то жду.

Снова протяжный гудок.

Поправляю одеяло ещё раз, встаю, выхожу из комнаты, тихо прикрыв дверь, и замираю в прихожей.

Сигнал машины.

Накидываю на плечи куртку, и выхожу к подъезду.

— Зачем приехал?

Опять мокрая волна застряла в районе носа.

— Прости. Прости мудака. Я просто устал.

— Я тоже. Зачем приехал?

Губы прижимаются к моим рукам. Исследуют каждый палец.

— Я так не могу, Лид. Тебе никого не жалко. Никого! Меня не жалко, себя… Ты только его жалеешь! Почему?

— Ты знаешь. Зачем в сотый раз?

— Чтоб поняла! Чтоб глаза открыла, дура! Ты же его не любишь, ты его жалеешь!

— Мы в ответе за тех, кого приручили.

— За тех, кого вовремя не послали нахуй! Синдром Экзюпери! Зачем тебе это?

— Он без меня не сможет…

— А я смогу, или ты об этом не думаешь? Сколько ещё это может продолжаться? Год? Два? Три?

— Ты считаешь?

— Считаю! Ну, убей меня теперь. Лид, я должен знать, есть ли у меня шанс…

Смотрю на кончики своих тапочек. Выскочила, идиотка, в чём была. А тут лужи…

— Шанс есть всегда. Только ты сам должен решить — нужно ли оно тебе?

Не поднимаю глаза. На тапочки смотрю.

— А что я тут, по-твоему, делаю? Ты мне нужна. Только ты. Понимаешь?

Ещё бы. Ещё бы я не понимала. Сколько раз я это слышала… «Нужна». Я всем нужна. Только для чего?

— Для чего?

— Чтоб дышать нормально. А не с аквалангом. Лид, я не знаю, сколько у меня осталось воздуха…

Романтик. Какие слова, какие слова знаем… Помимо воли на лицо наползает скептическая улыбка. Мокрая волна оттолкнулась от носа, и пошла выше. Резко. Так, что слёзы выступили.

— А если сегодня воздух кончится? Что будешь делать? Умрёшь? Баллон в акваланге поменяешь?

— Не будь ты сукой, а? Ну, зачем ты?

А, в пизду тапки. Всё равно на помойку теперь. Делаю шаг в лужу, и утыкаюсь лицом в мокрое от дождя плечо.

— Прости… Ты же знаешь… Я не могу! Пока не могу! Повод… Повод нужен!.. Ну, как я вот так смогу? Два года жизни, понимаешь? Я… Я ж подыхала тогда! Сорок три кило живого весу! Речевой невроз! Овощ слюнявый! И никого рядом, ни-ко-го!

— Тихо-тихо, тсссссссссссссс…Не кричи…

— Он один рядом был! Он меня вытащил, уколы делал, лекарства покупал сам, с ложки кормил!

— А ты для него меньше сделала? Он живёт у тебя, ты его кормишь, обстирываешь, терпишь его истерики… Ты всю жизнь будешь долги раздавать? Что он для тебя сделал за эти два года? Что он тебе на день рождения подарил?

Всхлипываю, и царапаю ногтями его куртку.

— Молчишь? А на Восьмое марта? А на Новый Год? А хоть раз он тебя спросил: что ты сегодня ела?

— Ну, не надо… Я уйду сейчас…

— Куда? К нему?! В спальню пойдёшь, чтобы услышать: «Ты спать? Завтра поработаешь — ложись»? Господи, это когда-нибудь кончится?

Реву. Сопли размазались по его кожаной куртке, а мне не стыдно почему-то. Он рукой мне их вытирает.

— Лид, ты ж должна понимать, что дальше так нельзя. Чего ты ждёшь? Какого повода? Не хватало ещё, чтоб он тебе въебал, Боже упаси… Ты и это простишь в счёт своего «долга»? Вижу, простишь. Дура! Сопливая ты дура! Господи, за что я тебя люблю… Ты сама не живёшь, и мне не даёшь — ты понимаешь? Я подожду, сколько скажешь. Год, три, десять… Только ты сама пойми: ты же у себя время крадёшь. Сколько тебе ещё надо чувствовать себя несчастной? Когда ж ты озвереешь-то, а? Ты ж умеешь это. Ты ж человека с корнем вывернешь, если захочешь… Ты меня, вон, триста раз через жопу вывернула, и тебе меня не жалко!

— Жалко!

— Правда? Тогда почему он там, а я здесь?

— Потому что!

Выкрикнула, и сдулась как шарик. Только усталость накатила, и соплей стало ещё больше. И он сдулся.

Молчим.

Тапочки мокрые насквозь. Ногам холодно.

— Ножки промокли? — Сильные руки отрывают меня от земли. Обнимаю его за шею, и шепчу ему в ухо:

— Подожди ещё чуть-чуть. Совсем чуть-чуть. Я не могу так сразу, так резко… Я постепенно, хорошо? Я ему скажу, что завтра буду всю ночь работать с документами, и чтобы он не приезжал. А потом скажу, что… В общем, придумаю что-нибудь… Ты только не дави, ладно? Мне время нужно. Ещё немножко. Прости…

— Лид, я тебя люблю.

— Я тебя тоже. Очень. Только не дави… Пожалуйста. Дай мне месяц.

Его руки дрожат. Я это всем телом чувствую. Ясен хуй — почти шестьдесят килограмм, а он не Турчинский. Дёргаю ногой, давая ему сигнал к возвращению меня на землю. Осторожно приземляюсь. Целую его в шею. Сильно. Захватывая кожу зубами. Затем отталкиваю, и ухожу не оборачиваясь.

Дома темно. Скидываю мокрые грязные тапочки, и запихиваю их под вешалку. Завтра выкину. Шлёпая мокрыми ногами по полу, иду в спальню. Присаживаюсь на край кровати, и поднимаю с пола сползшее одеяло.

— Ты спать? — Слышу в темноте.

— Нет ещё. Мне поработать надо.

— Хватит работать. Спать ложись.

Почему-то улыбаюсь.

— Синдром Экзюпери…

— Что? — Горячая рука схватила меня за запястье, и потянула на кровать.

— Ничего. Спи давай. Я скоро лягу.

Тихо выхожу из комнаты, иду в ванну, прикрываю дверь, и достаю телефон.

— Алло?

— Это я. Расскажи мне сказку…

— Какую?

— Любую. Только чтобы хорошо заканчивалась, и все там были счастливы…

— Он спит?

— Да.

— Тогда слушай…