Эвита. Подлинная жизнь Эвы Перон

Райнер Сильвен

Часть шестая

Сразить женщину

 

 

1

В конце октября 1950 года Хуан Перон вызвал Хосе Эспехо и спросил у него, верно ли, что на железной дороге готовится забастовка.

Хосе Эспехо ответил:

— Всегда и везде найдутся недовольные.

— Хотелось бы, чтобы этих недовольных было поменьше.

Хосе Эспехо засмеялся неестественным смешком человека, сделавшего повиновение своей благодатной профессией.

— Я постоянно в курсе дел Союза железнодорожников, — заверил он.

Успокоенный Перон отпустил Эспехо. Маленький демократический поезд когда-то действительно сгорел. Вокруг догоравшего поезда долго продолжалось бдение. Кто-то с радостью наблюдал за тем, как он горит. Были и такие, кто смотрел в оцепенении, спрашивая себя, что еще можно спасти от этого догорающего символа. Событие особенно взбудоражило детей. Им это казалось таким же увлекательным, как канун Рождества. Дети перонистов и антиперонистов радовались одинаково этому необычному зрелищу. Когда кучу железа, оставшегося от поезда, наконец, убрали с рельсов и отбросили подальше от насыпи, дети использовали обугленные останки для своих игр. Они подражали битвам взрослых, а сюжеты были одни и те же: полицейские против воров. Казалось, тлеющий пепел демократического поезда затаился и с опозданием на четыре года внезапно ожил, вспыхнув гневом аргентинских железнодорожников.

За первые годы войны Аргентина накопила запас иностранной валюты в миллиард сто миллионов долларов. Перонистское правительство начало вести политику в американском стиле, ссужая доллары в долг. Сто пятьдесят миллионов передали Франции и сто пятьдесят Италии, чтобы обеспечить себе выход на международную арену и получить возможность закупать оборудование.

Но перонистское правительство, поддавшись головокружению, которое внушали все эти миллионы долларов, не смогло обеспечить производственную базу для самостоятельного развития индустрии, позволив миллионам затеряться в песках. Сначала перонисты закупили по невероятной цене совершенно изношенные старые английские железные дороги. Ради подкрепления своих речей об экономической самостоятельности Перон заплатил а: то пятьдесят миллионов фунтов за горы металлолома.

Кроме того, желая создать рабочую базу, правительство повело политику увеличения занятости. В Корпорации транспортных средств города Буэнос-Айреса с 1939 по 1950 год количество работающих на одну машину увеличилось от шести до тринадцати человек. Приток трудящихся из сельской местности не решался как социальная проблема, а превращался в театральную массовку для выступлений Перона. Приезжих мобилизовывали для появлений на Пласа де Майо и платили по тарифам участников массовки.

Сокращалось количество рабочих часов на одного работающего, что могло только временно замаскировать крушение рынка. Это сводило на нет относительную модернизацию оборудования.

Чем же утешался Перон, предчувствуя приближение драмы?

Его машину неизменно сопровождали поклонницы. Некоторые заунывно скандировали:

— Дай нам ребенка!

Другие в экстазе добавляли:

— Мы хотим ребенка от Перона!

Каждое утро в ноябре 1950 года Перон проводил час за чтением сообщений от своих послов в разных странах. Позавтракав жареным мясом и выпив полбутылки шампанского, он занимался своей диктатурой, как новым видом спорта. Перон устраивал бесконечные праздники в Каса Росада ради одного лишь удовольствия лицезреть колоссальные толпы зевак. Тем временем беспорядки на железной дороге принимали характер рельсовой войны: сто восемьдесят тысяч человек могли одним махом парализовать всю страну.

Черный кондор с распростертыми крыльями, ею эмблема, все-таки еще не совсем потускнел. Чтобы повысить свою популярность, в последнее время Перон не брезговал самыми неподобающими эксцентрическими выходками, самыми сомнительными шутками… Он всерьез сожалел, что не может больше показаться на балконе Каса Росада, как сделал на следующее утро после избрания. Тогда он появился перед толпой в экстравагантном халате, как боксер, выходящий на ринг с заново напудренным лицом в свете прожекторов…

Но поезда останавливались один за другим… Напрасно Перон старался закалиться в беседах со своими почетными гостями — беглыми нацистами, такими, как майор Хайнц Штойдеман, успевший вместе со своими офицерами улететь из Берлина в тот момент, когда туда входили русские. Эти задушевные беседы с низверженными богами помогали лишь ненадолго забыть о реальности, стоящей у дверей. Перон продолжал жить в дурмане ГОУ. Он считал, что совершает акт примирения, присутствуя в демократичной тенниске и в окружении полицейских на похоронах рабочего, упавшего с лесов и в последнюю минуту закамуфлированного под жертву антиперонистского выступления.

Стотысячная армия полицейских, советники из гитлеровского загробного мира, сеансы самообмана — во всем Перон старался противодействовать Эвите и все могло рухнуть в один момент. И все-таки Хуан и Эвита продолжали выставлять себя напоказ, появляясь вместе на бесчисленных плакатах. В библиотеках, на стройках, на фронтонах вокзалов и аэропортов торжествующая пара тысячи раз являет миру свои кокетливо манящие лица.

 

2

Забастовки были запрещены. Все забастовки. Но в ноябре и декабре ситуация на железной дороге продолжала ухудшаться.

Эвита поспешила послать от имени Фонда в наиболее напряженные районы многочисленные рождественские подарки. Служащие Фонда раздавали в крупных городах конфеты детям железнодорожников. Но люди требовали повышения зарплаты, а не благотворительности. Женам железнодорожников приходилось отрывать детей от раздачи. Дети плакали, женщины не понимали непреклонности мужчин, а те повсюду останавливали поезда.

Министр транспорта полковник Кастро поторопился согласиться на прибавку, чтобы предотвратить катастрофу. Поезда снова начали ходить. Но вдруг, узнав новость о повышении, дорожные рабочие, путевые обходчики и прочие двинулись в Буэнос-Айрес. Они заявили, что несправедливо повышать зарплату железнодорожникам, требуя самопожертвования от других категорий трудящихся, особенно, если это повышение достигнуто путем незаконной забастовки. Они требовали отставки руководителей профсоюзов железнодорожников.

Старательный привратник Эспехо помчался на места, чтобы заменить одних руководителей другими. Тем временем полковник Кастро был отправлен в отставку и обвинен в предательстве, а железнодорожники, понимая, что прибавка ускользает из рук, принялись бастовать с новой силой. Поезда останавливались, и Эспехо в панике вернулся в Буэнос-Айрес с предложением ответить запугиванием на запугивание.

Стараясь застопорить адскую машину забастовки, Перон быстренько устроил банкет для оставшихся ему верными членов Союза железнодорожников. В заключительной речи он заявил, не упоминая ни о повышении заработной платы, ни о разрастающихся забастовках:

— Говорят, что я лжец и вор, а жена моя уродина… Вам судить!

Перона всегда обвиняли в лжи и воровстве, но никогда никому и в голову не пришло бы сказать, что Эвита уродлива. Объявляя ее уродиной, не мстил ли Перон исподтишка своей супруге или же помещал заведомо абсурдное утверждение рядом с двумя правдивыми высказываниями, касавшимися его самого, чтобы создать впечатление, будто все в целом лишено всякого основания?

Перон ушел с этого банкета 28 декабря с неизменно довольным видом, ставшим его лучшим оружием против судьбы. Он не мог представить себе, что когда-нибудь потеряет пост, на который был чудодейственно вознесен. Возможно, он мечтал об энергии и решимости Росаса, кровавого гаучо, который сто лет назад без зазрения совести расправлялся со своими врагами. Тогда на улицах продавцы фруктов созывали народ криками: «Прекрасные персики! Приходите взглянуть на прекрасные персики…» Снимая рогожу, прикрывавшую повозки, люди, ожидавшие увидеть добрые земные плоды, с ужасом замечали свежеотрезанные предыдущей ночью головы новых противников диктатора…

Перон, вознесенный на самый верх в тот момент, когда должен был пасть, отказывался верить в то, что его могут сбросить. Первое чудо должно было повлечь за собой другие чудеса, и все в его пользу…

Во второй половине января 1951 года железнодорожники, не получившие обещанного повышения, объявили всеобщую стачку. Тут же вмешалась полиция. Сотни железнодорожников были арестованы и брошены в тюрьмы. Две тысячи рабочих были уволены за бунт. Власти применили декрет 1948 года, объявлявший срочное привлечение железнодорожников к работе в принудительном порядке. Но поезда оставались на вокзалах, и ничто не трогалось с места, кроме беспокойных толп по обочинам железных дорог.

Эспехо потерпел неудачу в своей попытке заставить забастовщиков избрать новых руководителей профсоюзов. После новогодних праздников положение осложнилось до предела. Поскольку железнодорожников не остановили подарки Эвиты, власти решили применить силу. На помощь была призвана армия…

 

3

Хуан Дуарте с давних пор занимает должность секретаря президента Перона. По поручению сестры он наблюдает за Пероном, когда рядом нет Эвиты, бдительно следящей за маниакальными мегаизлишествами супруга. Когда Эвита устает от своей благотворительности, регулярной, как ежедневная гимнастика, когда она измотана контролем за олимпийскими жестами и великодушием диктатора, которому она постоянно внушает волю к победе, тогда она находит убежище в обществе своего брата Хуана.

Хуан похож на тех мужчин, которых она ценит и которые в изобилии ее окружают. Как правило, это сильные, властные с виду люди, но ими можно вертеть, как заблагорассудится, потому что на самом деле они слабы и пусты.

Обняв брата за шею, Эвита мечтательно шепчет:

— Неважно, если иной раз обо мне говорят плохо… Только дети меня и любят…

Она не упускает случая поцеловать детишек, которые постоянно вертятся у нее под ногами. Эва гладит детей по головкам, ее бриллианты часто запутываются в их волосах, и она терпеливо высвобождает свои кольца с помощью гребешка. Именно она провела закон, дающий незаконнорожденным детям равные права с законнорожденными в получении наследства, и закон, жестоко преследующий отцов семейств, производящих на свет детей на стороне.

— Давай, — говорит она, — съездим в деревню.

Эвита хочет увидеть своих сирот, убеждая себя в том, что они видят в ней мать, женщину. В своей новехонькой чистенькой деревне она чувствует себя как дома. Эвита создала грандиозную декорацию для своей, без сомнения, самой патетической роли. При этом ей кажется, что у нее именно такое сердце, какое полыхало на полотнищах, посвященных мадонне Чивилькоя. Эти полотнища носили в церковных процессиях в ее родных местах, когда вдруг все вокруг исчезало — дороги и дома, а оставалось лишь сердце, трепещущее под порывами ветра. В свою деревню Эвита отправляется, взяв с собой скептиков.

— Раньше, — говорит она, — в Аргентине для сирот существовали лишь ледяные казармы. Дети жили там с трехлетнего возраста, имея лишь знамя над головой да форму на плечах. А посмотрите-ка сюда…

Здесь действительно есть прекрасные куклы и плюшевые медведи в изголовьях белоснежных кроваток. Дети далеко на лугу и, кажется, ни к чему не прикасались. В раковинах сухо, сады полны цветов, качаются пустые качели. О детях рассуждают, им курят фимиам, но смотрят на них издалека. Похоже, эта образцовая деревня для брошенных детей — сосуд, заполненный одной Эвитой.

Она резко поворачивается к брату, и слезы закипают у нее в глазах.

— Хотя бы об этом «Ла Прэнса» должна написать… Преступление:, что они не говорят об этом…

Светлые волосы Эвиты зачесаны назад, она порывисто кладет руку на шиньон, словно так может успокоить сердцебиение. Два-три волоска отливают черным. Не поддаются окраске.

Печаль гнетет Эвиту.

— Они унаследуют все это после моей смерти, — шепчет она.

Драгоценные камни, сверкающие у нее на пальцах, тоже обещаны в наследство ее подопечным. И вдруг молодая Эвита становится похожей на старух Чивилькоя. Каждый день они обещали наследство тем, кто проходил мимо их порога, в надежде получить улыбку ребенка, каплю заинтересованности, небольшую услугу. Они обещали сказочный подарок в обмен на пятиминутный разговор, который отвлек бы их от ужасного одиночества, но когда жадная когорта дожидалась оглашения завещания одной из таких старушек, то ни для кого ничего не обнаруживалось, кроме гадкого воспоминания о неуверенной улыбке беззубого рта. Так и молодая Эвита постоянно обещает наследство всем на свете…

Но вот она берет себя в руки. Теперь ей больше не нужен Хуан Дуарте. Момент слабости, умиления прошел. Эве снова нужна толпа, ее единственная стихия, единственное достояние. Толпа, которая прикасается к ней, возрождает ее, пронизывает ее, внушает надежду на то, что след от нее останется в будущем. От народа исходят волны экстаза. Эвита спешит предложить чашку шоколада старикам, одежду из Америки детям Росарио. Только она что-то дает в этой стране.

В Каса Росада супругу президента ждут американские журналисты. Спасенная от меланхолии Эвита приезжает на встречу в машине брата. Она старается найти красивые ответы на вопросы, которыми ее осаждают журналисты. Это усилие держит Эвиту в таком напряжении, что она цепенеет, будто уже зажата между ледяными страницами истории. По-детски бросает пламенный взгляд на украшения журналисток и, неожиданно расслабившись, спрашивает приглушенным голосом:

— Какая прическа, если судить по моим фотографиям, идет мне больше всего?

 

4

Неожиданно Эвита и Хуан Перон объединяются в одном стремлении: уничтожить аргентинскую газету «Да Прэнса».

У Эвиты нет времени для себя, для интимных отношений, она предстает беззаботной только на фотоснимках, жертвует всем, лишь бы завоевать свою публику, но не может вынести высокомерного молчания газеты «Да Прэнса». Это единственная газета, не желающая впадать в постоянное обожание. Эвита, живущая только ради откликов в своей и зарубежной прессе, глубоко страдает… «Да Прэнса» игнорирует даже ее подарки и любезности.

Под тяжестью макияжа опускаются ее веки, прическа возвышается надо лбом. Весь мир замирает от восхищения и страха, когда появляется Эвита Перон, уже сейчас похожая на восковую фигуру, на забальзамированную заживо женщину. «Да Прэнса» своим молчанием строит заговор против этого живого манекена, который ничего не видя и не слыша продвигается по дороге фотографий, по дороге двадцатого века…

Начиная с 1948 года Эвита стала газетным магнатом. В ноябре она купила «Лас Нотисиас» за четыреста миллионов песо. «Демократия», владелицей которой она тоже являлась, стоила ей шестьсот в год, но зато публиковала до дюжины фотографий прекрасной Эвиты в каждом номере.

Холодная, отрешенная, окруженная фаворитами, едва пригодными, чтобы фотографироваться рядом с нею ради пластики позы, отвергающая богатых людей, богатство которых становится постыдной болезнью, потому что миллиардеры Буэнос-Айреса больше не пользуются авторитетом, эта Эвита решила унизить непокорную газету, создав издание, которое побило бы все рекорды восхваления среди прессы, занимающейся прославлением Эвиты. Концепцию издания «Аргентина» Эвита изложила еще Оскару Иванишевичу, министру просвещения, искусному гитаристу и бывшему послу в Вашингтоне, впавшему впоследствии в немилость. Каждый месяц набирался толстый сборник, представляющий американские ужасы: разнузданные банды, женские груди из резины, реклама кладбищ, стриптиз горбатых и калек. Всему этому противопоставлялись чудеса Аргентины, управляемой Эвитой: шестьсот тысяч аргентинских школьников, снабженных красивой одеждой, красивыми книжками и отличным питанием…

Напрасно Иванишевич напевал, аккомпанируя себе на гитаре: «Мы ребята-перонисты, мы кричим всегда, чувствуя локоть друг друга, с радостью в сердце: «Да здравствует Эвита, да здравствует Эвита!»

Ни эта песенка, ни пышные оды Эвите в «Аргентине» не давали забыть о молчании непокорной газеты.

Перон, со своей стороны, тоже проявлял недовольство. Выходило, что он напрасно разглагольствовал, напрасно пророчествовал, напрасно заявлял, что делает все для страны. «Ла Прэнса» не восхищалась.

— Мы благословим наших потомков, они будут счастливы благодаря нам! — провозглашает Перон. — Я один работаю за целое правительство… Борьба ничего не стоит, если нет гармонии… Я тружусь с шести утра до десяти вечера… Нужно экспроприировать слишком богатых иностранцев… Жду того времени, когда уйду на пенсию… Мне больше не нужно, чтобы за меня голосовали… Я никогда никого не предавал, даю слово…

«Да Прэнса» глуха к этому словоизвержению.

— Я вкладываю всю душу в аргентинцев, — говорит Перон.

Но одновременно он вложил миллионы долларов за границей. Жонглируя законами в устланных коврами гостиных Каса Росада среди драпировок, хрусталя и расписных потолков, Перон, узник этой роскоши, убаюканный приторными улыбками и поцелуями рук, тяжело роняет на пол номер упрямо молчащей газеты «Да Прэнса». Он бросает мрачный взгляд на слуг, бывших дескамисадос в ливреях, расшитых золотом. Как неблагодарна эта «Да Прэнса»!

Эвита же, со своей стороны, повышает голос и опускает глаза, смиренно заявляя на публике:

— Я всего лишь слабая женщина, пришедшая рассказать вам о своем крестовом походе…

«Да Прэнса» отказывается отметить эту характерную скромность Эвиты, предназначенную для скорейшего ее обожествления.

Забившись в свой кабинет, Перон мысленно ставит себя на место Александра Великого, в своем воображении ведет вперед армии и одерживает победы. Гнетет его только один вопрос, тот же, что мучает и его супругу: почему «Да Прэнса» упоминает на каждой странице слово «свобода»? Ему хочется ответить шуткой Муссолини: «Никто не просит у меня свободы. Люди просят у меня хлеба».

Гигантское ухо службы подслушивания направлено в темноту, гарсоны в кафе все как один доносчики, но в ожесточившемся и желчном городе «Ла Прэнса» продолжает пренебрегать ненасытной жаждой деятельности Эвиты и радужными проектами Хуана Перона, который хотел бы возродить мечту ГОУ: южный блок, священный союз стран Латинской Америки, во главе которого он встал бы уже без посредничества нацистов в качестве полноправного лидера…

Эвита вновь причитает:

— Они даже не упоминают о деревне сирот!

«Ла Прэнса» не упоминала также о ее светских приемах, хотя эта газета, имевшая читателей во всем мире, вела рубрику светской жизни, популярную во многих странах. В довершение ко всему, в конце января 1951 года вместо ожидаемых лояльных публикаций «Ла Прэнса» написала о забастовке аргентинских железнодорожников, старательно умалчиваемой всей остальной прессой. Разгневанная Эвита подтолкнула Перона к решительным действиям.

В 1948 году уже конфисковывали однажды бумагу газеты. С октября 1948 года Эвита добилась того, что реклама и мелкие объявления, публиковавшиеся в газете и служившие основой прибыли, перешли под ее контроль. Одновременно все правительственные учреждения и организации получили право размещать бесплатные объявления в газете «Ла Прэнса» тиражом в полмиллиона экземпляров, выходившей с 1869 года.

Эвита вызвала Эспехо.

— На этот раз с ними покончено. Сейчас пойдете с вашими людьми к типографии и уничтожите весь сегодняшний выпуск…

— Это невозможно, — шепчет Эспехо. — Мы не успеем…

— Нужно положить этому конец, — твердо заявляет Эвита.

— Начнем с того, что потребуем двадцать процентов прибыли от продажи газеты в нашу кассу взаимопомощи…

Но такая месть показалась Эвите недостаточно суровой. Перонисты двинулись в атаку на редакцию газеты. Перед домом на улице Чили раздались выстрелы. Полиция заявила, что нашла оружие в типографии газеты «Да Прэнса». Газета была экспроприирована и оценена в миллион долларов, хотя стоила в двадцать раз дороже, к тому же все равно ничего не было выплачено и по этой оценке.

Гаинса Пас, директор газеты, бежал в Соединенные Штаты, а на фасаде редакции, внушительного здания в стиле рококо с большими часами на коньке крыши, установили огромное панно с надписью: «Народное благо». Вечером гирлянда из электрических лампочек утверждала: «Теперь это аргентинское…» На городских стенах были расклеены плакаты Эвиты: «Да Прэнса» в заговоре против нации».

Действительно, «Да Прэнса» отказывалась участвовать в прославлении режима, который покрывал, например, делишки Хуана Дуарте. Разве не занимался он открыто торговлей лицензиями на импорт? Что можно было сообщить о новом особняке на улице Теодоро Гарсиа, приобретенном Эвитой, где она плавала в своем личном бассейне, причем окна домов, выходивших на этот бассейн, были заколочены полицией?

На мученичество набивались также суфражистки со своим разноцветным знаменем, таким же пестрым, как и их шляпы. Подражая знаменитой Сесилии Грирсон, женщине-врачу из Буэнос-Айреса, жившей в девятнадцатом веке, они разворачивали подстрекательские кампании, стремясь выбраться из пучины домашнего очага, получить право голосовать, бороться за запрещение вивисекции, проституции. Но хриплые выкрики этих обманутых экзальтированных женщин, несчастных в замужестве, единственных дочерей или ущербных физически, осуждали лишь призрачные несчастья!

Эвита с папкой под мышкой и в строгом костюме ищет взамен славе пост секретаря ООН. Эвита — это королева, а не стареющая звезда, улыбающаяся стенам и дверям, ожидая, что они откроются сами по себе…

* * *

«Ла Прэнса» возродилась под руководством новых людей, позволивших Эвите появиться на всех страницах, так долго остававшихся вожделенными и ненавистными. В первом номере новой эры газеты она писала: «Когда я встречаюсь глазами с моим народом, то начинаю верить в мою сверхъестественную миссию…»

Перон все же хотел отвлечь мировое общественное мнение от неблагоприятных впечатлений, связанных с исчезновением популярной газеты. Самое резкое неодобрение высказали Соединенные Штаты, решительно порицавшие разгром газеты, имеющей мировую репутацию. Следуя своей излюбленной тактике, Перон заговорил о миролюбии США, отдал дань атомной мощи этой страны и тотчас же заговорил об аргентинских экспериментах в области изучения атома. Это должно было стать сюрпризом, способным уравновесить факт исчезновения оппозиционной газеты.

— 1952 год, — провозгласил Перон, — станет революционным годом для Аргентины, ее атомным годом. В 1954 году у нас будут атомные трамваи. Мы располагаем залежами редких металлов, необходимых для создания водородной бомбы. Мы будем тоннами ввозить бериллий. Лаборатории в Сан-Карлос-де-Барилоче, руководимые профессором Рихтером, оснащены реактором, который дает температуру в семь миллионов градусов. Мы получили космические лучи…

Немец профессор Рихтер отличился не только работой над предполагаемой аргентинской бомбой, но и весьма эффективными советами одному из бывших шефов гестапо доктору Тэуссу по устройству камеры пыток для полиции Филомено Веласко. Комната представляла собой чудовищное подобие гимнастического зала для непристойной и жестокой гимнастики. Сеанс в этой комнате продолжался с вечера до утра. Кулачные удары, электрический ток, пощечины чередовались с полными стаканами коньяка. Эти развлечения часто заканчивались смертью пациента. Месяц спустя после заявления Перона об атомном обновлении его страны доктор Рихтер был арестован под тем предлогом, что недостаточно далеко продвинулся в своих работах.

Поскольку аргентинские леса были истреблены и приходилось покупать бумагу за границей, Перон объявил, что отныне бумагу будут производить из национального достояния — сахарного тростника. Таким образом появится больше бумаги для аргентинских газет и больше восхвалений Хуана Перона в этих газетах исключительно национальной закваски.

Бразильским журналистам Перон незамедлительно заявил:

— Если в Аргентине нет оппозиционной прессы, я ее создам!

Перон улыбался. Фраза получилась великолепной. Оппозиционеры находились под замком, а свежий номер газеты «Да Прэнса» восхвалял чету Перон с разнузданным бесстыдством!

 

5

Постоянные уверения с целью убедить рабочих в их привилегированном положении были внезапно прерваны прибытием полков для подавления забастовки.

— Никогда больше не увидят солдат, идущих против рабочих! — провозгласил когда-то Хуан Перон.

И вот Перон все-таки вынужден применить силу против самой крупной забастовки со времени его прихода к власти.

Опавшие листья тонут в луже крови. Двое железнодорожников пали на этом месте, куда кто-то украдкой принес цветы. Армия занимает город Кордова. Солдаты не осмеливаются зайти в кафе. Они пьют мате на улице, как прокаженные. Сегодня армия нужна Перону, а завтра на заре она выдвинет свои требования. Перон теряет свою рабочую армию и должен заменить ее другой армией, настоящей, сильной, постоянной, если он хочет удержаться на троне.

Противостоящие толпы уже догадываются, что произошли перемены, что предстоит низвержение икон. Рабочий, одурманенный мечтами, открывает затуманенные глаза. Солдат выходит из долгого летаргического сна. Его призывают. Может быть, для него открывается эра почестей и публично раздаваемых наград, чего он был так долго лишен в пользу рабочего.

Время от времени дети приближаются к охапкам хризантем, но солдаты отбрасывают цветы подальше. Дети и солдаты играют в кошки-мышки, их разделяют только букеты цветов, скользящие по крови на мостовой. Глаза детей слезятся от пыли, а солдаты продолжают потягивать мате. Начальник станции Кордовы мечется без видимой цели со своими знаменами. В конце концов рабочие перекрывают железнодорожные пути. Поезда не пройдут.

Солдаты делают зарядку, чтобы придать себе уверенности, а железнодорожники перекусывают прямо на рельсах, запивая из горлышек припасенных заранее бутылок. Они сидят на корточках или лежат, но не находят покоя. Иногда в окно казармы летит камень, и тогда солдат осторожно вынимает кусок стекла, дребезжащий в створке, и с отвращением выбрасывает его в мусорный бак. Солдаты стреляют в воздух. Дети и вороны бросаются врассыпную.

Дыру в окне закрывают газетой. Кое-кто из солдат бреется, кто-то меняет рубашку, ожидая команды. Сорванные плакаты с портретами Эвиты кружатся между рельсов.

Несколько железнодорожников поднимаются в товарный вагон. Это смена караула, похоронное бодрствование. Они охраняют тела убитых товарищей, защищают их, стоя вокруг со скрещенными руками. Солдаты-перонисты готовятся атаковать вагон, который заменяет бастующим часовню. Нужно завладеть телами. Нельзя оставлять их, как знамена из плоти, в руках мятежников. На товарном вагоне крупными буквами гудроном написано место назначения: «Коррьентес».

С наступлением ночи внезапно появляются грузовики с потушенными фарами. Солдаты спрыгивают на землю и с криками устремляются в темноту. Вспыхивает ослепительный свет, солдаты с оглушительными воплями стремительно бросаются к вагону, но так же быстро останавливаются. Их беспокоит тишина.

Потом они различают шепот. Солдаты открыто поднимают автоматы, держа пальцы на спусковых крючках.

Железнодорожников больше нет, остались только женщины в трауре. Стоя на коленях между рельсами, они молятся. Солдаты на мгновение замирают в нерешительности. Потом следуют резкие сухие приказы. Солдаты быстро приближаются, расталкивают женщин, отбрасывают их на насыпь. Поднимаются в оставленный вагон. Изнутри доносятся крики злобы и разочарования. Тел жертв там больше нет. Убитых товарищей унесли железнодорожники Кордовы, в спешке оставив вагон-приманку.

Рано утром приходят двое делегатов-рабочих, размахивая белой рубашкой. Это парламентеры. Они позволяют солдатам увести себя и исчезают. Через некоторое время солдаты дают несколько залпов, чтобы напугать тех, кто остался, и отступают назад.

Тщетно ждут они всплеска паники. Эта сомнамбулическая война изматывает всех, превращаясь в запутанную, непонятную свару. В небе появляются журавли. Толпа шагает молча, рука в руке. В городе опущены занавески. Кортеж проходит перед лагерем солдат.

Снова звон стекла, выстрелы. Один из военных, застрявший в толпе, испускает крик. Его сталкивают в водосточный желоб целым и невредимым. Он выбирается на четвереньках, револьвер хлопает его по ляжке. Снова раздаются выстрелы. Проснувшиеся дети торопятся на улицу. Знамена едва шевелятся в этом зябком марше. Это даже не знамена, а рубашки, привязанные к палкам.

Эвита в Буэнос-Айресе принимает важное решение: она поедет на место сама.

Эвита выходит на каждой станции и с высоты поспешно устанавливаемой переносной трибуны читает нотации железнодорожникам, умоляет их не вести себя подобно коммунистам; она кричит, осуждает и заклинает железнодорожников не предавать ее… Эвите кажется, что она продолжает свою большую речь в ночь на 17 октября. Она надеется, что призыв к железнодорожникам обратит эту массу в новую волну народной поддержки ее персоны, так же, как на пользу пошла ей история с операцией.

Перон, обеспокоенный блестящим турне Эвиты, объявляет в Буэнос-Айресе:

— Вы, железнодорожники, не проявили ни капли благодарности… Я дал вам все, о чем вы просили. Единственное, что я вам не предоставил, это луну. И если вы ее не получили, то только потому, что никогда не просили ее у меня…

По своему обыкновению Перон выкручивается с помощью затертой остроты.

Эвита напрасно проливала слезы перед забастовщиками. Песо обесценился, за два года стал стоить в два раза меньше. Европа миновала пик голода, и аргентинская говядина не может больше обеспечить выигрышное положение для страны. Деньги, скопленные во время войны, растрачены. Армия сражается, но сражается против рабочих. Перон безуспешно объявляет газету «Да Прэнса» собственностью народа, чтобы заставить забыть забастовку железнодорожников. Сбережения многих семей сгорают прямо в руках…

Эвита не приносит ничего, кроме своих абстрактных горестей, криков женщины, борющейся за монополию популярности. Голод среди железнодорожников интересует ее лишь в качестве прикрытия своего аппетита к славе, аппетита, непрестанно терзающего ее.

Но вдруг Эвиту скручивает боль, неподдельная боль. Из прежде покорной и немой толпы раздается крик, который непрерывно звучит в ее ушах… Крик, вырвавшийся из уст безликого монстра… «Да здравствует вдовец Перон!» Ужасное приветствие… Крик отражается от стен, сочный, перехватывающий горло хрупкой богини на высоких каблуках и с высоченной прической…

На одном дыхании Эвита советует своей отшатнувшейся публике, как невоспитанным детям:

— Не ведите себя, как коммунисты!

— Мы голодные перонисты! — раздается чей-то голос.

— Я приглашу вас к своему столу.

— Нам не нужна благотворительность, мы хотим справедливости.

Благотворительность… Справедливость… Напрасно вовсю распинается радио: «Железнодорожники вняли призыву Эвиты…» Эвита возвращается в Каса Росада, оставляя бастующих железнодорожников, неподвижно застывшие на рельсах поезда и всю вселенную в беспорядке, тщетно заглушая в сердце гнусный выкрик: «Да здравствует вдовец Перон!»

 

6

В январе 1951 года тягостная нехватка средств становится национальным бедствием Аргентины. Перон вынужден отказаться от услуг герра Танка, проектировавшего когда-то боевые самолеты для Гитлера, и нацистского специалиста по взрывчатым веществам Фрица Мандла. У президента есть собственное мнение о причинах надвигающегося кризиса. Все складывается так плохо в Аргентине потому, что никак не начинается третья мировая война, которую Перон призывает всей душой, и которая должна спасти его, помочь удержаться в кресле президента, несмотря на разбазаривание казны. Пусть разгорится, наконец, тлеющий огонь между западом и востоком, и тогда Перон снова обретет и использует пресловутое аргентинское процветание, которое обеспечивает сказочно богатая и неиссякаемая пампа.

Оргия расточительности влечет за собой банкротство. Численность офицеров в аргентинской армии возросла в три раза при правлении Перона. Каждый год армия поглощает сорок процентов национального бюджета. Офицеры получают больше, чем университетские профессора. Государство закупает мясо и пшеницу в своей стране и перепродает с прибылью, часто составляющей двести процентов, тогда как владельцам эстансий платят по расценкам, едва покрывающим их расходы. Этому грабительскому процветанию пришел конец на исходе 1948 года, когда Европа обрела прежний ритм производственной активности, уничтоженный войной.

Тех, кто помогает ему, Перон просит быть поскромнее, хотя его собственная роль в это же время непомерно раздувается. Он всегда готов войти в положение собеседника. Для него это решающий аргумент. Миллион перонистов составляет когорту его чиновников, тем не менее аргентинцам, пожелавшим выйти из дому, даже если нужно всего лишь перейти через улицу, приходится иметь при себе семь удостоверений личности, в том числе и свидетельство о благонадежности, выдаваемое правительством. Начальник полиции Веласко упорно внедряет электрическую дубинку, которую применяют в загонах и на скотобойнях, чтобы оглушать быков. Теперь такая дубинка стала национальным инструментом убеждения.

Ложное величие, провозглашаемое при каждом восходе солнца, уже не маскирует неудачи и провалы генерала-президента. Самые жгучие проблемы не удается решить с помощью подачек. Перон растерян. Пусть Бог рассудит, читается в его маленьких глазках, а рот кривится от внезапно нахлынувшего беспокойства.

Гаучо с гор превращаются в полицейских и в новенькой мешковатой форме высыпают на ступени лестницы мятежного университета. Сыплются удары. Оборудование лаборатории медицинского факультета гибнет, растоптанное сапогами. Голытьба скандирует, проходя маршем: «Не надо книг, дайте башмаки!»

На президентской сцене царит напыщенность, окрашенная церемониальной мистикой. Но бесконечный праздник дает перебои. Сил полиции уже не хватает, чтобы поддерживать национальный дух на отметке, указывающей, как в барометре, хорошую погоду. Поля не обрабатываются и превращаются в целину, стада уменьшаются, армия чиновников кормится крохами с барского стола, а рабочий люд расплачивается за некомпетентность властей. Ежедневная промывка мозгов не помогает в борьбе с инфляцией, пожирающей зарплату. Поезда, медленно трогающиеся с места после трехмесячной забастовки, заставляют дрожать стены правительственной резиденции Каса Росада.

Итак, для латания брешей используется не изменение условий жизни, а раздувание мифа, чрезвычайно активное славословие, командует которым сам Перон, нажимая на кнопку с надписью «Человек-провидец». Перон ожесточается. Он больше не политик, оттачивающий каждое слово, а актер, следящий только за внешностью. Он распаляется при мысли о полутора тысячах новых школ, открытых им в Аргентине, в которых юные мозги рассовываются по бутылочкам. Тысяча пятьсот школ стали дополнительными кузницами культа, где фабрикуется идол с судорожным будущим.

Объятия Перона все так же широко распахнуты, но не для того, чтобы заключить в них Эвиту, которой ненависть заменила и тело, и кровь. Перон раскрывает объятия толпам избирателей, тем, кто идет на выборы как на мессу, в черных перчатках и с опущенной головой.

Боги улыбаются и ждут максимального количества голосов, отданных за них. Избирательные бюллетени должны снова надуть парус, обвисший на мачте. Эвита и Перон понимают, что нужно заранее принять меры… Поезда со скрипом, но двинулись по рельсам. Перон держит объятия раскрытыми. Эвита посылает забастовщикам комплекты приданого для новорожденных и бутылки сидра. Но дела идут плохо…

Тогда в конце февраля 1951 года Эвита во главе делегации женщин-перонисток вручает своему мужу золотые часы. Это подарок народа, утверждает она, сообщая заодно, что пользуется этой церемонией, чтобы попросить его — разумеется, от имени народа — выдвинуть свою кандидатуру на самый высокий пост в государстве, несмотря на то, что конституция запрещает президенту ходатайствовать о переизбрании.

Передавая Перону часы, Эвита просит также назначить выборы на год раньше. Перон, окруженный фотографами и кинооператорами, раскрывает объятия и прижимает Эвиту к себе…

Потом с широкой улыбкой заводит эти часы, представляя себе, как трепещет вся страна, отмеривая секунды на его запястье…

 

7

В середине 1950 года, когда железнодорожники начали бунтовать и нарушать безмятежную жизнь Хуана Перона и его супруги, что у него проявлялось во все большей мечтательности во взоре, а у Эвиты, напротив, в повышенной активности, в тот момент Перон решил, что сможет поправить ситуацию, если нанесет мощный удар по церкви.

Союз Перона с церковью приобрел сомнительный характер. Чета Перон не только присвоила пышность, по традиции отводимую церкви, оба они претендовали на место, которое во все времена иерархия отводила сверхъестественному.

Пятый евхаристический конгресс должен был состояться в Росарио во второй половине октября. Святой престол поручили представлять на этом конгрессе кардиналу Эрнесто Руффини. Перон, в надежде призвать аргентинскую церковь на службу собственной персоне, поручил своему послу в Ватикане передать святому отцу, что генерал Перон был бы чрезвычайно польщен, если бы во время празднеств кардинал Руффини наградил Эвиту орденом Святого престола. Эвита еще не отказалась от мысли добиться Высшего ордена Христа, который не достался ей во время поездки в Рим. Папа уклонился от исполнения этого пожелания так же дипломатично, как оно было сформулировано.

Узнав об отказе, Эвита потребовала от Перона помешать кардиналу Руффини высадиться на берег. Перону с большим трудом удалось ее успокоить. Вскоре у Эвиты возникла другая идея, без колебаний принятая Пероном. Корабль, на борту которого находился кардинал, должен был бросить якорь на рейде Буэнос-Айреса 16 октября. Национальный перонистский праздник начинался 17 октября. В этот день Перон был освобожден и вознесен к власти вопящими бандами Эвиты. Отмечалась также пятая годовщина триумфа четы. Если бы кардинал Руффини сошел на берег в этот день, то, естественно, был бы приглашен на все церемонии. Таким образом создавалось впечатление, что он патронирует праздник перонистов от имени Ватикана. Но не успел кардинал Руффини шагнуть на трап, как представители аргентинского епископата предупредили его об опасности какого-либо благодушия в подобных обстоятельствах.

Кардинал остался на борту судна. Несомненно, он оценил бы танцы и фейерверки, но предпочел добровольно подвергнуться затворничеству на двадцать четыре часа, пока праздник не выплеснет свои последние залпы.

Едва смолкли звуки оркестров, Эвита и Хуан поняли, что кардинал уже не появится, и почувствовали себя обманутыми во второй раз. Этого оба они вынести не могли. «Кадиллак», отправленный по протоколу на дебаркадер за кардиналом, прибывшим издалека, вернулся пустым, так как кардинал остался на борту под предлогом морской болезни. Пероны скомкали прием, сократили свои беседы, оставили при себе свои гримасы. Эвита швырнула на пол парадное кресло. Слугам пришлось унести его, как раненого…

Такое отступничество лишь распалило гнев Эвиты. Перон замкнулся в беспокойном молчании. Казалось, он вгрызается в свою меланхолию, готовит представление; взгляд у него был более туманный, чем обычно. Глаза смотрели холодно.

На следующий день после праздника улыбающийся кардинал пересек притихшие проспекты, полные затоптанного конфетти, и приехал в Каса Росада.

Президентский дворец был пуст. Эвита и Хуан покинули свою резиденцию. Эвита утащила Перона подальше, рассудив, что на пощечину следует отвечать пощечиной. Кардинала Руффини принял престарелый вице-президент Хортенсио Кихано и с сокрушенным видом объявил посланцу папы, что Хуан и Эвита неожиданно решили удалиться в небольшой отпуск. На самом деле Эвита настаивала, чтобы Кихано не объяснял их отсутствие в вежливых выражениях, а холодно заявил бы, что президент и президентша уехали отдохнуть на свою ферму.

Разъяренная Эвита и пытающийся ускользнуть от неприятностей Перон действительно отправились в свою летнюю резиденцию Сан-Висенте. Там Эвита ласкала своего любимого детеныша ламы, а Перон по обыкновению прогуливался, нарядившись в костюм гаучо.

Тем не менее Перон пожелал присутствовать на церковном конгрессе. Эвита пыталась ему в этом воспрепятствовать. Она готова была запереть своего партнера, беснуясь в неутолимой ярости женщины, которой осмелились противоречить. Напрасно Перон старался ее убедить, что дипломатия всегда приносит свои плоды, что оскорбления, нанесенного Руффини, вполне достаточно. Эвита никогда не чувствовала себя вполне удовлетворенной в том, что касалось мести. Оставить Руффини оказывать почести старику Кихано, такому же ничтожному, как привратник резиденции, этого ей было мало! Следовало продемонстрировать пренебрежение всему евхаристическому конгрессу.

Перону все же удалось утихомирить Эвиту, отделаться от ее надоедливого надзора и вырваться в последний момент. Он прибыл в Росарио как раз вовремя, чтобы присутствовать на закрытии конгресca. Перон считал, что его появление в последнюю минуту в равной мере демонстрирует и его пренебрежение, и его набожность.

Перон появился среди служителей церкви с величественным и снисходительным видом, принимая поочередно множество поз, по его мнению, помогающих ему сыграть нужную роль. Душевная пустота и слабость духа не позволяли Перону выразить себя, подвластна ему была лишь роль хозяина дома, восторгающегося удавшимся приемом.

Перон вошел в собор Росарио, всем своим видом подчеркивая, как велики его сожаления. Он великолепно обставил свою речь, которую начал произносить стоя на коленях, нарочито нерешительно, серьезно, стараясь казаться как можно скромнее среди церковников, начинавших открыто отворачиваться от него. Перон заявил, что глубоко убежден в необходимости смирения, время от времени пуская слезу, которую осторожно смахивал кончиком пальца. Он говорил исключительно о братской любви, и больше ни о чем другом. Оставаться на коленях продолжительное время ему было совсем не трудно, ведь это позволяло целиком предаться пространным и витиеватым излияниям. Перону редко удавалось вкусить небесные высоты риторики, и отдавался он этому занятию всей душой.

Послушать его, так печальная участь быть человеком неизбежно должна толкнуть вас в объятия ближнего. Эта братская песнь начинала вдруг гореть двусмысленным жаром, таким же религиозно восторженным и двойственным, как та поэма, которую полковник Лоуренс посвятил арабам, причем непонятно было, почему этот ближний воспылал таким жаром. Хорошо нанизанные одно на другое слова Перона произвели благоприятное впечатление, а по хронометру ему можно было засчитать театральное выступление: тридцать семь минут в коленопреклоненном положении! Но стоило словесной мельнице остановиться, как у прелатов возникло впечатление, будто их провели вокруг пальца: город сотрясался от стука копыт конной полиции Перона.

Кардинал Руффини не забыл оскорбления, рассказ о котором обошел всех значительных представителей церкви. Впрочем, святой отец давно опасался идолопоклонства, насаждаемого в Аргентине супругами Перон в ущерб церкви.

Словно устыдившись такого резкого обращения к набожности и измятых брюк, Хуан Перон спустя полчаса после ухода из собора уже упивался изъявлениями глубокого почтения в огромном банкетном зале городской ратуши. Этот банкет давал в его честь начальник полиции города Росарио.

В окружении людей в военной форме, в атмосфере верности боевому долгу Перон снова оказался в седле и почувствовал себя хозяином. Он вновь обрел пыл всемогущества. В конце банкета он встал, намереваясь и здесь произнести речь. Перон начал вещать, выпрямившись во весь рост, потрясая при каждой фразе сжатыми кулаками. Больше и речи не было о ближнем, увиденном в свете любви, а говорилось о счетах, которые необходимо свести с этим самым ближним. Этот ближний больше не видится Перону простирающим к нему раскрытые объятия, теперь он видит его с оружием в руке, направленным против Перона…

Перон отбросил всякую дипломатию, всякое смирение и сказал, отчетливо выделяя каждое слово, что не пощадит никого из своих противников, каким бы ни было их социальное положение или одежда… По сути дела обращался он поверх толпы полицейских к прелатам, роившимся под деревьями Росарио…

Перон доводил себя угрозами до экстаза, как будто почерпнул часть ярости у Эвиты, которая советовала ему не склоняться перед церковниками, ведь один из важных представителей церкви только что унизил их. Перон словно раскаивался, что предал Эвиту, проявив эту кратковременную слабость — коленопреклонение в соборе. Он проявил вдруг непреклонность, достойную его железных учителей, заявив:

— Я ничего не оставлю моим врагам, даже правосудия!

Эти слова были с энтузиазмом приняты полицейскими, как капли святой воды…

 

8

В Кордове Перон никогда не собирал достаточно много голосов. Он решил создать здесь центр своих государственных предприятий, автомобильных и авиационных. Чтобы просветить эту провинцию, не желающую прислушиваться к его словам, Перон направил сюда немецких апостолов науки и техники, укрывшихся в Аргентине.

После войны в Аргентине оказалось семьдесят тысяч бывших военных нацистских техников, для которых покорение химической формулы или народа означало одно и то же — своего рода мистическое мероприятие. Перон предоставил полную свободу действий в Кордове этим поборникам порядка.

В солнечном городе среди гор, где бродили на свободе несметные стада коз, университет, основанный в семнадцатом веке, сверкал подобно старинному украшению среди банков, клубов, баров. Ничто не нарушало здесь духа старой Европы, даже кучка индейцев, дремлющих на выжженном плато.

За считанные годы прерии Кордовы покрылись бетоном цехов, стеклом, сталью, цементом и высокими трубами. Черный дым наполнил этот рай, где демократия не система, не формула, а реальность жизни. При Пероне и его неизменных нацистах Кордова стала городом, где отныне царит металл. Железнодорожные пути автомобильного завода пропахали километры прерий, цеха разрастались от одного подземного помещения к другому. Раскаты металлического грохота перекатывались над головами рабочих.

Птицы, что так мирно ворковали в течение трех веков на крышах университета и собора, каждый изгиб которого увенчан колокольчиком, испуганно разлетелись. В городе появились вышколенные немецкие техники, выпрыгивающие на ходу из машин, будто солдаты, бросающиеся в атаку. В глубине выдвижных ящиков своих письменных столов они еще хранили свои железные кресты. Беглые нацисты требовали, чтобы рабочие стояли навытяжку во время обхода цехов. Собираясь в баре, построенном для немцев на заводе, они будто по забывчивости порой цепляли на себя отдельные части прежней военной формы. Они избегали встречаться с жителями Кордовы, апатичность которых им претила. В один прекрасный день иллюзия стала полной, и бывшие нацисты поверили, что находятся на оккупированной территории, на неприятельской земле.

Однажды сборочные цеха прекратили работу в знак протеста. Столкнувшись с внезапной тишиной завода, техники немецкого бюро почувствовали себя во вражеском окружении. Прекращение работы было для них подобно предательству в тылу. Они вырвали револьверы у вялых аргентинских охранников и с оружием в руках появились на пороге цехов. Рабочие отступили под угрозой оружия и заняли свои места У станков.

Минуты замешательства прошли. Немцы не решались покинуть цеха, и тогда рабочие, спрятавшись за кузова машин, за верстаки и шины, принялись швырять инструменты в пришельцев. Грохот и лязг наполнили огромные помещения, будто шла драка старыми консервными банками.

Некоторое время спустя рабочие овладели нацистской униформой, которую немцы бережно хранили в своих шкафчиках, и бросили ее в костер, разожженный во дворе одного из цехов. Этот костер походил на тот печальный огонь, что разжигают крестьяне осенью, чтобы жечь сухие ветки и жухлую траву.

Потерепев фиаско в Кордове, превращенной им из очага духовного в очаг индустриальный, Перон твердо рассчитывал удержать свои позиции в Буэнос-Айресе. Жители этого сколка Европы, каким стал Буэнос-Айрес, действительно испытывали потребность прижаться друг к другу и затеряться в людской массе. Почти автоматически они сбивались в толпу. Это был единственный способ противостоять ужасному зеленому зеву пампы, окружающей город со всех сторон, где случайное облачко становилось утешительным зрелищем, а крик птицы казался дружеским знаком. Редкие деревья в пампе не скрашивали эту пустоту. Часто гаучо убивал быка с единственной целью привязать свою лошадь к его рогам. В этом слишком обширном краю мореплаватели высаживались только для того, чтобы отыскать проход в глубь страны или золото. Они боялись погружаться в эти безбрежные просторы, потому что одиночество в Аргентине не падало со звезд, а исходило от самой земли, опутывало ноги, леденило душу.

Когда иммигрант высаживался в Буэнос-Айресе, ему хотелось покончить с авантюрами. Он с удовольствием обнаруживал в этом городе признаки цивилизации, более компактные, чем оставшиеся на родине. Страх перед зеленым пространством, куда мало кто решался отправиться на завоевание удачи, становился у всех высадившихся в Аргентине зачатком новой национальности. Радуясь почтовому отделению, полицейскому, они замыкались в жарком клубке ностальгии. Страх затеряться крупинкой в ненасытном пространстве был для итальянцев, португальцев, басков и других цементом без единой трещины.

Люди восставали против безбрежности пространства, сбиваясь в городскую толпу плечом к плечу под самым незначительным предлогом, по малейшему зову. Свой шанс больше lie искали в целинной земле, какой бы плодородной она ни была, к ней окончательно поворачивались спиной, этот шанс ловили в бесчисленных лотереях, пожиравших мечты и заработки, этот шанс все более страстно надеялись получить от сладкоречивого человека, с языка которого так и капали чудесные обещания…

Мечта иммигранта, прибывшего в порт, больше не подталкивала его к новому путешествию, к следующему шагу вперед. Его ноги сладострастно впечатывались в асфальт. Мечта довольствуется тем, что есть прямо сейчас, призывает звучные слова, украшается ангелочками, астрагалами и волютами, как дома Буэнос-Айреса, которым придают вид сугубо частных и недостижимо богатых, как корабли, потерпевшие крушение, позволяют водорослям и ракушкам оплести носовую часть…

Так и толпы народа не устают от Перона, предлагающего себя на новые выборы. Толпы народа в Буэнос-Айресе не перестают ставить на Перона, какими бы ни были результаты этого выбора с изрядным душком, как не перестают ставить на национальную лотерею…

 

9

Жил один старый генерал в отставке, которому больше не на что было надеяться, кроме того, чтобы оставить однажды свое имя маленькой провинциальной улочке, обсаженной плакучими ивами.

Для него пришло время тряхнуть стариной. Это был генерал Хуан-Батиста Молина. Он занимал пост военного атташе в Берлине и даже служил в немецкой армии. В ноябре 1940 года он дал скандальный обед в Жокей-клубе в честь посла Германии. Именно тогда Аргентина, вынужденная доказывать в то время свой нейтралитет, должна была распустить немецкую военную миссию, до того дня воодушевлявшую аргентинскую армию. Генерал Молина создал в 1941 году верховный совет национализма, призванный с помощью» Аргентины открыть дорогу Латинской Америке к Гитлеру. Это был старый генерал, нежно лелеявший в душе свою империалистическую мечту. У него ничего не осталось, кроме тяжелых, вышедших из моды медалей, которые он стыдливо прятал.

Молина все чаще встречался с Пероном за пределами Каса Росада. Старый генерал убеждал молодого, что армия, до сих пор следовавшая за ним с неохотой, пойдет под президентские знамена с энтузиазмом при условии, что он освободится от «дамской мелочности».

Никогда прежде армия не пользовалась такими огромными привилегиями, оставаясь в тени. Армия находилась, так сказать, во втором позолоченном подполье, сравнимом с тем, куда была загнана с 1937 по 1945 год в ожидании победы Гитлера.

Если Перон не был больше абсолютно уверен — со времени инцидентов с железнодорожниками — в своей рабочей милиции, почему бы ему не сблизиться с армией, которая только что оказала ему важную услугу, вновь обретя свой традиционный опыт в укрощении рабочих-мятежников?

На оловянных рудниках в Боливии горняки держали заряженные карабины у себя в бараках, готовые пошатнуть решимость армии, жаждущей приключений. В Аргентине никоим образом нельзя было допускать подобной ситуации.

С помощью пожилого фанатика нацистской победы с кровеносными сосудами, хрупкими, как стекло, Перон пытался вновь подчинить себе армию, вновь ввести ее в игру, но теперь уже не в качестве почетного гостя, которого принимают радушно, а держат все-таки на задворках, а в качестве полноправного хозяина.

Военные любили порассуждать и о социализме, но в этом социализме с привкусом портупеи рабочему отводилась роль переодетого солдата, призванного выполнить свой национальный наряд, задание на который дает армия.

К началу 1951 года аргентинская армия незаметно загнивала от безделья. Подарки, которыми осыпал ее Перон, превосходили, разумеется, подарки всех предыдущих правительств, но не могли заменить практической деятельности. Театральная напыщенность стала для военных жизненной необходимостью.

* * *

Южноамериканские армии, утратившие свою историческую миссию со времен войн за независимость, всегда импонировали коррупционерам у власти. Так же, как старатели, не нашедшие золота в реках, устраивались на службу, чтобы обеспечит себя, так и бездействующие военные устраивались на службу, питаясь бульоном диктатур. Сам Христофо Колумб, оставшийся в одиночестве перед своими подчиненными, которые были недовольны скудостью добычи, крушением мечты, заведшей их столь далеко, распределил между ними земли и позволил обратить индейцев в рабов.

Оккупация Испании Наполеоном и капитуляция короля Фердинанда перед захватчиком позволили богатым креолам потребовать свободы. Зажиточные испанцы, родившиеся вдали от родины, не желали больше служить королевству, эмиссары которого регулярно прибывали сюда лишь затем, чтобы отдавать высокомерные приказы и забирать взамен львиную долю доходов. Но народные массы, находившиеся в подчиненном положении на протяжении веков, оставались мертвым грузом, противостоящим не далекому и абстрактному врагу, а тем, кто их использовал: богатым муниципальным советникам, упорно желавшим сбросить испанское ярмо.

Так Бовес, белый авантюрист, движимый ненавистью к богачам, объявил себя предводителем мулатов в Венесуэле. Во главе своих орд, вооруженных копьями, он истреблял целые семьи, взламывал со своими всадниками двери церквей, куда укрывались республиканцы, вознося молитвы. На одном балу он приказал расстрелять всех мужчин, потом заставил женщин танцевать друг с другом, затем казнил и их, а закончил бойню музыкантами.

Неимущие авантюристы становились союзниками испанской монархии, потому что хотели уничтожить богатых, даже республиканцев и освободителей. Королевские каудильо, вышедшие из народа, становились при этом жестокими эксплуататорами огромных стран. Своими шпорами они загоняли страны в кровавый феодализм.

После смерти Боливара, великого освободителя, окончательно разгромившего испанских колонизаторов, убравшихся восвояси, освободительные армии на захотели расформировываться и, потеряв смысл существования, встали на путь грубого насилия. Освободительные армии превратились в личные гвардии разнузданных солдафонов.

Мельгарехо приводил на банкеты своего коня, заставляя помощников обслуживать животное первым, подавать коню еду на серебряном блюде.

Отныне каждый генерал хотел обладать священными правами президента страны, единственной наградой, которую считал достойной своих сомнительных услуг. Войны возродились с развлекательной целью. Для солдат независимости снять военную форму было равносильно кастрации.

Перед смертью Боливар, сокрушенный своим идеалом, воскликнул: «Те, кто послужил революции, взбороздили море…»

Казалось, став независимой, эта пустыня хранила тоску по замкнутому миру, требовала феодализма, как формы звериного братства. Удары, наносимые каудильо, были отеческими ударами. Они мешали мысли развиваться. Жестокость устанавливала свои границы. Стремление созидать разбивалось об облака, без конца плавающие в безбрежности.

Военные правили, отдавая отчет в своих действиях лишь огромной тени на коне. Народ был надежно отстранен от раздела добычи. Иностранные компании — в основном американские — принимались эксплуатировать земли этих стран, находя среди генералов-президентов ловких посредников, абсолютно преданных, но в обмен рассчитывающих на прочную поддержку. Генералы Латинской Америки стали жиреющими посредниками в героической военной форме.

 

10

Счастье не улыбнулось аргентинским военным в 1951 году. Во время бесконечных национальных праздников они оставались второстепенными статистами, постоянно уступая место голодранцам-дескамисадос. Искусно лавируя и лучезарно используя чужие мысли, Перон в конце концов сам стал армией. Тысяча восемьсот аргентинских семей, владевших территорией, превышающей территорию Англии, Бельгии и Нидерландов вместе взятых, не потеряли ни дюйма своих угодий, хотя генерал время от времени бросал угрозу перераспределения земель.

Перон со своей профессиональной белозубой улыбкой оставался единственным символом национального величия. Он обращался к нации на языке, который мог бы звучать в заново окрашенной казарме. Ни одна женщина, отмечал он, не оказывала влияния на суперменов истории. Он жестко настаивал на этом тезисе. Но военных больше не устраивал этот генерал в паре с женщиной, окруженный подстриженными комнатными собачками, с бесчисленными драгоценностями и гардеробом маньяка-коллекционера, с тщательно выверяемыми по двадцать раз на день улыбками, с молниеносной любезностью. Военные считали, что их предал, буквально по евангелию, один из своих…

Военные не желали больше терпеть и эту женщину, которая каждый вечер неизменно появлялась в Каса Росада, у которой любое упоминание о церкви или армии вызывало досаду, укол в сердце.

Пленительная дама слишком часто появлялась вместо шефа, раздавая людям подачки, как кусочки сахара своим собачкам…

* * *

Старый генерал Молина дал понять Перону, что армия готова повернуться к нему лицом, если он перестанет возиться с этой бывшей певичкой из мюзик-холла. Его коллеги утверждали, что благотворительные акции Эвиты лишают правительство Перона всяких признаков мужественности…

Как только Эвита учуяла настроения военных, у нее появилась навязчивая идея: оказаться лицом к лицу с Молиной, потребовать от него отчета, заставить объясниться. Молина отказывался от любых приглашений в Каса Росада. Тогда Эвита решила настигнуть старого генерала в его уединении. Она отправилась одна в штаб-квартиру, где заперся этот старый брюзга.

Предупрежденный о проклятиях Эвиты, генерал распустил слух, что совершенно не боится ее.

— Если эта бабенка попробует приехать в Кампо де Майо и выбросить меня на улицу…

Дважды подряд Эвита, злобно принимая вызов, являлась в гарнизон Кампо де Майо и требовала, чтобы ее пропустили к генералу, но не была принята. Часовой просто препровождал ее обратно.

После этого двойного унижения со стороны армии Перон почувствовал, что супруга пылает смертоносным жаром. Оказавшись меж двух огней, Эвитой и генералом, испуганный Перон, не зная, как избежать готовящегося взрыва, разволновался и наскоро устроил примирительный обед в Кампо де Майо.

Молина и Эвита демонстративно сделали вид, что не видят друг друга…

Эвита не преуспела ни в своем маленьком бунте, ни в идее большой смуты, но она пригрозила Хуану Перону, что настроит народ против генерала и вырвет у него из глотки знаки внимания, которые он должен оказывать супруге президента. Эвита стремилась заставить армию отступить, а Перон хотел все сгладить и примирить обе стороны на этом обеде, а кроме того, выиграть время, утопив гнев Эвиты в пошлой вежливости.

Эвита совершила свою первую большую ошибку, отправившись в одиночку к генералу Молине. Эта провокация была намечена как раз в тот момент, когда возникало все больше слабых мест в поддержке, которую Эвита могла получить от народа и от церкви. То, что первой даме Аргентины часовой два раза подряд давал от ворот поворот, и Молина осмелился на такую дерзость, доказывало, до какой степени плохо шли дела у богини голодранцев. Напрасно она рассталась с невозмутимостью народной королевы, чтобы вдруг снова опуститься до привычек артистки без ангажемента.

Давно уже Эвита пыталась добиться от армии права командовать специальным представительским полком. Ей хотелось проводить его смотр ежегодно в свой день рождения. Еще более заметная, чем всегда, сидя в пышной форме на белой лошади, она подражала бы английской королеве. Эвите уже надоели букетики душистого горошка, которые рассыпались всюду, где она появлялась. Она устала от своих парадных медсестер, распределявших от ее имени американский пенициллин, все поставки которого контролировал Фонд. Кончилось тем, что Эвиту больше не радовали плакаты с ее изображением, обрамленным рамкой в виде сердечка.

Эве Перон нужно более волнующее развлечение: командовать полком. Армейские начальники только пожимали плечами, узнав о таком нелепом требовании.