Следующей ночью глюмы не пришли. Генрих напрасно прождал их до самого рассвета.

Сидя на подоконнике, мальчик с удивлением наблюдал, как древний народец собирается небольшими кучками и о чем-то совещается. Никто в эту ночь не убирал около домов, никто не попивал пиво. Все были чем-то озабочены, и даже призраки не гуляли по площади. Под утро Генрих увидел, что сказочные существа выходят из домов целыми семьями, грузят на тележки свое добро. Целые вереницы привидений, кобольдов и хайдекиндов двигались через площадь большой колонной, оставляя дома.

«Как странно, размышлял Генрих. — Никогда бы не подумал, что домовые и призраки могут куда то переезжать, точно люди. Любопытно — как часто они меняют дома и квартиры? Надо будет обязательно разузнать у глюмов. Но куда это запропастились мои друзья? Помогают кому-то переезжать?»

Ночь прошла, а утром, выйдя в город, Генрих не узнал его. Город стал другим. Всюду была грязь. Ветер таскал по улицам обрывки газет, бился о стены домов, завывал, точно волк, в узких проходах между строениями. Здания, которые раньше навевали романтическую ностальгию о прошлом, радовали глаз великолепием старины, теперь выглядели жалкими, серыми развалинами. Но самое ужасное для Генриха было в том, что он не увидел ни одного древнерожденного существа. Куда-то подевались шустрые хайдекинды, исчезли неутомимые трудяги домовые, разъезжающие в ступках шуликуны…

Но изменился не только город. Изменились люди. Все они имели усталый вид и нездоровый цвет лица, как будто проснулись после затянувшейся шумной вечеринки. Любое, даже самое незначительное происшествие вызывало в них раздражение, перерастало в скандал, едва не заканчивающийся дракой. Люди забыли о том, что можно улыбаться. Даже родители Генриха, собираясь на работу, умудрились поссориться, чего никогда раньше не было, а мама Генриха даже швырнула на пол тарелку и разрыдалась.

— В этой провинциальной дыре никакой жизни нет! — направляясь в школу, услышал Генрих разговор двух соседей. — Надо скорее отсюда бежать, не то сгниешь в глуши, света не увидишь.

В школе учителя то и дело кричали на учеников, а дети на переменах затевали настоящие побоища, заканчивавшиеся синяками и кровью из носа. Клаус Вайсберг на каждом перерыве цеплялся к Генриху, пытаясь спровоцировать мальчика на драку. Он то рассказывал одноклассникам под общий смех, что Генрих без памяти влюбился в самодовольную дуру, внучку уродливой старухи Карлы Майселвиц, то нарочно грубо толкал Генриха, выкрикивая:

— По сторонам смотри, идиот. Людей не видишь? Так я тебя сейчас научу смотреть. Или ты возомнил себя большим героем? Ну-ну. Давай-ка сейчас выясним, какой ты герой! Клаус замахивался кулаками, и Генриху приходилось позорно убегать, отчего Клаус приходил в настоящее бешенство, обзывал его трусом и обещал после уроков непременно ему «физиономию синяками украсить». Причина того, что Генрих избегал драки, заключалась не столько в том, что он побаивался более сильного и боевитого одноклассника, а в том, что Генрих чувствовал: у бедняги Вайсберга, как и у других людей, в душе что-то сломалось. Что-то очень ценное и важное. Что-то, из-за чего начинают ненавидеть жизнь и весь мир. Генрих чувствовал это, и ему было жаль Клауса. Чтоб избежать обещанных неприятностей, Генрих вышел из школы не через главный ход, как обычно, а через запасной.

Пытаясь найти объяснение происшедшему, мальчик полдня бродил по городу, приглядываясь к людям, рассматривая улицы, разыскивая древнерожденных. Ему не удалось увидеть ни одного улыбающегося человека, а единственным нечеловеческим существом, которого Генрих увидел за это время, был уже знакомый ему зеленый бородавчатый гоблин, помощник владельца кафе. Сегодня гоблин был без своего замызганного передника и, судя по мешку за его плечами, зашел он в кафе ненадолго, скорее не на работу, а в последний раз, прощаясь. На жабоподобном лице гоблина застыла печаль, его толстые, свисающие мокрой тряпкой губы дрожали, а в огромных выпученных глазах поблескивали слезы. Гоблин время от времени отгонял мух от сваленных в кучу сосисок и вздыхал:

— Ну, недотепа, ну, растяпа… Что ж ты делаешьто? В холодильнике сосисочки держать надо, в холодильнике. Ты так все продукты изведешь… мухи все перепортят. Как же ты справляться без меня теперь будешь? Ротозей ты, ах, ротозей, пропадешь ведь совсем…

Хозяин кафе гоблина не видел и продолжал суетиться, делая множество лишних, бесполезных движений, упуская из виду, как всегда, самое главное.

— Хотите хот-дог? — спросил он, заметив наблюдающего Генриха.

— Нет-нет, спасибо, — ответил Генрих, вздохнул и зашагал домой. Теперь мальчик был уверен, что люди сделались злее по одной-единственной причине: из города ушли древнерожденные. А с ними людей покинуло счастье. У самого своего подъезда Генрих увидел глюма Плюнькиса. Сморщенный старичок рыдал, уткнувшись в ладошки, плечи его дрожали. Рядом, на земле, лежали небольшая котомочка с цветными заплатками и почерневшая от времени кастрюлька: все нехитрые пожитки маленького глюма.

— Простите, господин Плюнькис, — решительно подошел Генрих к глюму. — Вы плачете, но все равно уходите из Регенсдорфа, да? Почему? Почему все древнерожденные оставляют нас? Объясните мне, прошу вас.

Плечи старичка затряслись сильнее, а рыдания его сделались громче.

— Ах, лучше не спрашивайте, странный молодой человек, — сквозь слезы сказал Плюнькис. — Ни о чем не спрашивайте. Горе, какое горе! Разве мог я когда-нибудь подумать, что доживу до того времени, когда последние древнерожденные уйдут из Большого Мидгарда? Я даже никогда не предполагал этого. Никогда. Ах, почему я не умер раньше, несколько лет или хотя бы неделю назад? Что же мне теперь, старику, делать? Кому я нужен в этом Малом Мидгарде?.. Прощай, моя маленькая, милая комнатка в подвале, прощайте и вы, странный молодой человек, понимающий «эхт» и способный видеть то, чего не видят другие. Увы, теперь вряд ли ваши знания и способности пригодятся вам, если вы, конечно, не колдун и не умеете путешествовать по мирам. А в Большом Мидгарде отныне вам не с кем буде говорить на «эхт». Да хранит вас Один, — сказал Плюнькис, поднял котомочку, кастрюльку и с обреченным видом побрел прочь от мальчика.

Генрихом овладела такая безысходная тоска, что он сам не заметил, как ноги повернули к дому Карлы Майселвиц. Мальчику невероятно захотелось увидеть Альбину. «Может, она хоть сейчас сжалится надо мной, заметив мое расстройство, — думал Генрих. — Но даже если она и не сжалится, то я только посмотрю на нее и мне сразу станет легче. Я уверен, что станет».

— Простите, пожалуйста, — сказал Генрих, когда старуха отворила дверь и выставила в щель свой длинный, безобразный нос. — Меня зовут Генрих Шпиц. Могу ли я увидеть Альбину?

— Ишь, чего захотел! — буркнула старуха. — Проваливай! Не про таких, как ты, она.

Лицо Генриха сделалось еще печальней, чем было, он вздохнул, отвернулся от двери. Но, видимо, в старухе, хоть она и была ведьмой, осталось что-то человеческое, потому что, заметив опущенные под тяжестью печали плечи мальчика, его совершенно унылый вид, она сжалилась и бросила вдогонку:

— Нет Альбины. К отцу уехала. Теперь уж не скоро появится она в Регенсдорфе.

Эти слова, впрочем, утешили бедного Генриха еще меньше. Если до этого он имел надежду встретить ее на улице, в месте, где она обычно гуляла, то теперь он лишился и этого. «А другой такой, как Альбина, во всем мире не найти, — подумал Генрих. — И значит, придется мне всю жизнь провести в одиночестве. Как жаль, что я не успел объясниться и доказать, что подлый Клаус все про меня наврал! Верно люди говорят: одна беда не ходит. Вначале исчезли древнерожденные, а потом и Альбина».

Вечером Генрих, печальный, уселся у окна и просидел так до трех часов ночи. На площади Святого Якуба не появилось ни одного древнерожденного, только мелькнули зыбкими тенями два или три испуганных призрака.

— Приветик! — вдруг услышал он знакомый голос.

Обернувшись, Генрих увидел глюмов. Мохнатые малыши бесшумно вошли в комнату. Бурунькис внимательно смотрел на Генриха, а Капунькис сосредоточенно разглядывал небольшую картину на стене, где было изображено штормовое море и терпящий бедствие корабль.

Бурунькис толкнул братца и зашептал:

— Скажи «здравствуй!», невежа.

Капунькис вздрогнул, будто очнулся, посмотрел на Генриха и кивнул.

— Привет… А это что такое? — он указал на картину.

— Рисунок. Ты что, никогда не видел картин? — удивился Генрих.

— Может, и видел, только не обращал внимания, — ответил глюм. — Ты, что ли, нарисовал?

— Нет, конечно, я ведь не художник, — сказал Генрих. — Нравится?

— Красиво, — вздохнул Капунькис. — И чем это нарисовано?

— Ну, красками, кисточкой, — пояснил Генрих — Художники могут чем угодно рисовать. Карандашами, например, или углями…

— Я гоже хочу рисовать, — задумчиво произнес Капунькис.

— Ой, держите меня, а то упаду! — прыснул Бурунькис. — Тоже мне, художник выискался! Сейчас ка-ак тресну по лбу, так ты у меня скультором станешь!

— Не скультором, а скульптором, — поправил мохнатого малыша Генрих.

— А что, есть разница? — удивился Бурунькис.

— Еще бы.

— Но ты ведь меня понял? Так чего ж к словам придираешься? пожал плечами глюм.

— Ладно, — вздохнул Генрих. — Не мне тебя учить.

— Во-во, это верно! — кивнул Бурунькис. — А то все вокруг только и делают, что поучают других. Как будто весь мир состоит только из учителей и учеников!

— Точно, — кивнул Генрих. — Вы, гнумы, и без чужих поучений разбираетесь, что к чему…

— Мы не гнумы, мы глюмы! — возразил Бурунькис.

— Но ты ведь меня понял, улыбнулся Генрих. — Зачем же к словам цепляешься?

— Ты хитрый! — сказал Бурунькис. — Ты меня перехитрил. Хорошо, пусть будет по-твоему: не скультор, а скульптор. — Глюм немного помолчал и спросил:

— Что у нас сегодня новенького?

Генрих печально вздохнул, кивнул головой на окно.

— Мир стал другим, город стал другим, я даже не знаю, как объяснить. Внешне вроде все как раньше: дома, улицы, люди. Но только чего-то не хватает. А чего, я и сам не знаю. Древнерожденные почему-то уходят…

— Мы, собственно, потому и зашли, — сказал Бурунькис.

— А все-таки я буду художником! — упрямо, совершенно не к месту, повторил Капунькис. Он внезапно развернулся и выскочил из комнаты.

— Что значит: мы потому и зашли? — спросил Генрих Бурунькиса. В кладовке что-то загромыхало.

— Попрощаться. Уходим мы. Насовсем из города, да и из Большого Мидгарда уходим…

Бурунькис замолчал. В комнату ворвался Капунькис, держа в руке шило. Ни слова не говоря, он забрался под стол, а через секунду оттуда донеслось царапанье.