В Италии барон Мюнхгаузен остается без своих турецких сокровищ, кроме исторической драгоценности — пращи Давида, которой отец барона выбил однажды морскому коньку оба глаза. Быстрый пробег на этом коньке через Дуврский пролив в Кале. Мюнхгаузен бросает в море триста двадцать шесть пушек и сжигает лафеты. Последняя служба пращи. Мюнхгаузена выстреливают во время сна из пушки в стог сена, и он просыпается там лишь через три месяца.
— В последний вечер я рассказал вам, как я бежал с турецкой казной в Италию. Прибыв в Бриндизи, я оказался, самым богатым человеком в Европе; но всевозможные плуты и обманщики постарались в несколько недель освободить меня от части моего состояния, а остальное отняли у меня разбойники, в буквальном смысле слова раздевшие в Абруцци до рубашки и меня, и всех моих спутников. К счастью, в шерстяной фуфайке, которую я носил на голом теле, был потайной карман, а в нем спрятана пригоршня драгоценных камней и жемчуга. Алчные глаза бандитов проглядели их во время грабежа, а один римский ювелир дал мне за них несколько сотен тысяч золотых монет. Это все еще довольно крупное состояние я разделил между пятью моими слугами — стрелком, острослухом и прочими, отпустив их со службы на все четыре стороны. Себе я оставил лишь небольшую сумму на путевые расходы, желая посетить теперь же в Гибралтаре моего старого друга, генерала Эллиота.
Из всех драгоценностей, похищенных у меня разбойниками в Абруцци, они оставили мне только одну вещь, которую бросили, как не имеющую никакой цены и ни к чему не пригодную, — именно видавшую виды пращу, которая еще послужила будущему царю Давиду в борьбе с великаном Голиафом. Эта праща, бывшая раньше, правда, в лучшем состоянии, однажды оказала большую услугу моему отцу, когда он был в Англии и гулял по морскому побережью близ Дувра.
Дело было так. Мой батюшка шел вдоль берега гавани, глубоко задумавшись о предстоявшей ему вскоре поездке во Францию, и размышлял, какое бы выбрать судно из стоявших наготове к отплытию, как вдруг на него бросился со страшной яростью морской конек. Батюшка обшарил все карманы, ища какое-нибудь оружие, и так как не нашел там на этот раз ничего, кроме упомянутой пращи, то вложил в нее два гладких кремня и так ловко метнул их в голову чудовищу, что каждым камнем выбил ему по глазу. Совершенно ослепшее животное сразу стало совсем ручным и тихим, позволило сесть на себя и отвезло моего отца в лавку седельника, причем праща служила в качестве узды. Отец купил седло, надел его на конька и помчался на нем по морю прямо в Кале, на что ему понадобилось лишь час и десять минут. Морской конек, представлявший собой, кстати сказать, игру природы, то есть за исключением плавательных перепонок и странной гривы походивший на придворную пегую лошадь турецкого султана, не плыл, а бежал с невероятной быстротой по морскому дну, гоня перед собой миллионы самых разнообразных рыб.
В Кале отец продал морского конька хозяину гостиницы «Три кубка» за ничтожную сумму — девятьсот червонцев, и оборотистый хозяин до сих пор еще показывает его за деньги и зарабатывает на нем больше, чем на своей гостинице. В Париже мой отец заказал искусному придворному художнику короля написать картину, изображающую его самого, морского конька и морских чудовищ, встречавшихся ему во время переезда через пролив. Быть может, вы уже видели эту картину. Она висит в моей спальне…
В Гибралтаре я едва успел отпраздновать встречу с моим другом Эллиотом и пройтись по валам, чтобы взглянуть на состояние гарнизона и осадные работы неприятеля, как мне помог сделать удивительное дело зеркальный телескоп Доллонда, который я купил в Риме у одного корабельного капитана, очень нуждавшегося в деньгах. Я обнаружил с помощью этого замечательного прибора, что осаждающие собирались выстрелить из тридцатишестифунтового орудия в тот бастион, на котором мы находились в это самое мгновение. Я на всех парах подбежал к ближайшей пушке — сорокавосьмифунтовому орудию, когда испанский канонир поднес к затравке фитиль, и я скомандовал: «Пли!..» Оба орудия выстрелили одновременно, и оба ядра встретились друг с другом приблизительно на полпути.
Наше сорокавосьмифунтовое ядро попало так точно в тридцатишестифунтовое, что последнее было отброшено назад, оторвало голову канониру с фитилем, сбило мачты трех кораблей, плывших в то время рядком под парусами мимо крепости, затем пролетело через весь Гибралтарский пролив и еще несколько миль — над Африкой. Наше же ядро, отбросив назад ядро неприятеля, продолжало свой путь, сбило с лафета пушку, которая выстрелила по нам, и с такой силой швырнуло ее на корабль, что та тотчас же пробила ему дно, и корабль ушел под воду с тысячью испанских матросов и несколькими сотнями сухопутных солдат, которые, разумеется, все погибли… За эту услугу генерал Эллиот предложил мне офицерскую должность, но я с благодарностью отклонил эту честь, и потому в следующем номере военной газеты была напечатана благодарность мне, и всем караулам было приказано отдавать мне воинские почести.
До сих пор еще никому не известно, кто собственно спас тогда Гибралтар, и, открывая вам сейчас эту тайну, я рассчитываю на вашу скромность и надеюсь, что вы не будете никому этого пересказывать…
Однажды, поздним вечером, около полуночи я, воспользовавшись кромешной темнотой, тайком прокрался в неприятельский лагерь, переодевшись католическим священником, и вошел в палатку графа Артуа, где он как раз в это время собрал военный совет с участием главнокомандующего и всех высших офицеров для обсуждения назначенного на рассвете штурма крепости. Все имеющиеся орудия решено было, как только предрассветные сумерки дадут хоть немного света, направить на определенную точку, а при первых солнечных лучах выпалить по возможности одновременно из более чем трехсот пушек утренний салют и прервать сон осажденных. Когда через несколько часов, примерно около полудня, благодаря бомбардировке одной и той же точки, образуется брешь, с противоположной стороны Гибралтара будет произведена ложная атака, а затем все главные силы проникнут через это слабо защищенное место в крепость.
Благодаря своему костюму я слышал все эти разговоры, и когда военный совет окончился и все улеглись спать, я все еще бродил по лагерным улицам между палатками и раздумывал, как бы помешать выполнению неприятельского плана. Я с радостью заметил, что весь лагерь спит глубоким сном, даже и часовые, которые, вместо того чтобы бодрствовать на своих постах, набирались во сне сил для завтрашнего боя.
Но как лучше всего предотвратить грозящую беду? Понятно, надо помешать обстрелу крепости, а этого, само собой разумеется, можно было достигнуть, если испортить или удалить все орудия. Последнее, пожалуй, даже легче устроить. Как раз пробил час! Но не будет ли это слишком тяжелая задача для одного человека? Я прокрался на одну из батарей, поднял потихоньку с лафета самую большую и тяжелую пушку и бросил ее в море на расстояние миль около трех. Если это удалось проделать с самой большой и тяжелой пушкой, то с орудиями меньшей величины и меньшего веса работа шла еще лучше, но все-таки задача в общем была трудновата, потому что есть предел всякому терпению! А тут было триста двадцать шесть орудий, не считая мортир, которых я не смог выбросить, так как у меня не хватило времени. Наконец я свалил в одну кучу все лафеты, бросил сверху провиантские повозки и пороховые ящики и поджег этот громадный костер величиной с дом. Чтобы снять с себя всякое подозрение, я одним из первых забил тревогу. Страшный ужас охватил весь лагерь, особенно при взрывах пороховых ящиков.
По общему мнению, в лагерь должны были проникнуть из крепости по меньшей мере шесть или семь полков, чтобы уничтожить всю артиллерию. Тут же арестовали всех часовых, потому что все они, без сомнения, были подкуплены, иначе они непременно заметили бы врага и подняли бы в лагере тревогу. Граф Артуа в панике бежал со всеми своими людьми. Ни разу не останавливаясь, они одним духом пробежали четырнадцать дней и четырнадцать ночей, вплоть до самого Парижа, и от страха, потрясшего их желудки при этом жутком пожаре, они целых три месяца не могли проглотить ни малейшей крошки и должны были жить одним воздухом!..
Недель шесть-семь спустя я сидел однажды утром за завтраком у генерала Эллиота, как вдруг в комнату влетела бомба и упала на стол. Я быстро бросился к ней, вырвал запал и, держа бомбу в руке, спокойно пошел на вершину скалы. Тут я увидел неподалеку от лагеря довольно большую толпу людей и с помощью моего телескопа убедился, что там поставлена виселица, на которой собирались повесить, как шпионов, двух захваченных в плен английских офицеров, прокравшихся ночью в лагерь.
— Ну, подождите же! — воскликнул я. — Теперь и я поговорю с вами!
И так как они находились слишком далеко, чтобы можно было добросить до них бомбу невооруженной рукой, то я вспомнил о праще Давида, вложил в нее бомбу с вставленным новым фитилем и бросил ее как раз на то место, где люди толпились вокруг виселицы. Бомба упала среди них и тотчас же разорвалась. Все стоявшие рядом конечно же были убиты, кроме двух англичан, за секунду до взрыва вздернутых на воздух. Крупный осколок бомбы ударил как раз в основание виселицы — она рухнула и прибила палача, а оба английских офицера упали, полузадушенные, на землю. Однако один из них быстро пришел в сознание и освободил себя от пенькового галстука, а потом вовремя оказал такую же услугу товарищу. Затем оба они осмотрелись по сторонам. Все, кто стояли рядом во время казни, были мертвы! Но из лагеря бежала с громкими криками и недвусмысленными жестами разъяренная толпа. У господ англичан не было, разумеется, никакой охоты дожидаться их.
Они поспешно помчались к берегу, бросились в испанскую лодку, стоявшую там, и заставили сидевших в ней двух моряков грести к одному из наших кораблей. Это был единственный случай, когда я пустил в ход ту пращу, и так как она стала уже очень ветха, то совершенно развалилась при этом. Большой кусок ее полетел вместе с бомбой, а маленький обрывок, оставшийся в моей руке, лежит теперь в нашем семейном архиве вместе с другими замечательными древностями. Если вы почтите меня в ближайшем будущем вашим посещением, я охотно покажу вам все семейные достопримечательности…
Вскоре после этого я покинул Гибралтар и направился в Англию. Там случилось со мной одно из самых странных событий во всей моей жизни.
Однажды — это было как раз четвертого июня — я приехал в Уаппинг, чтобы присмотреть за погрузкой на корабль разных вещей, которые мне надо было отправить в Гамбург. Обратный путь я решил проделать вдоль корабельных верфей, а так как я устал до полусмерти, к тому же солнце пекло нещадно, и искал какого-нибудь тенистого местечка, чтобы отдохнуть немного, то я забрался в одну из стоявших там больших пушек. Это был как раз день рождения короля, и все пушки утром зарядили порохом, чтобы ровно в час дня произвести салют. Ничего не подозревая, я в ту же минуту погрузился в пушечном дуле в глубокий сон. Ровно в час явился канонир, вставил в затравку запал и приложил фитиль. «Бум!» — грянул выстрел, и ваш друг Мюнхгаузен полетел вперед головой через Темзу, которая, однако, раз в шесть шире Эльбы у Гамбурга, и на другом ее берегу уткнулся головой в огромный стог сена. Меня сперва оглушило, но даже это состояние не прервало моего крепкого сна, и я спокойно продолжал похрапывать в стоге сена. Вероятно, я спал бы там и по сей день, если бы спустя три месяца не вздумали отвезти сено на рынок и при этом меня разбудили…
Мне часто случалось замечать, что мои слушатели, когда я рассказывал эту историю, выражали на лицах некоторое недоверие. Однако грушевое дерево, растущее около стога, служит неоспоримым доказательством того, что я действительно проспал три месяца: эти деревья цветут обыкновенно в начале июня, а когда я проснулся, оно было сплошь увешано самыми спелыми, сочными грушами, и я тотчас же съел несколько штук с превеликим аппетитом. Вы легко можете представить себе изумление моих лондонских друзей, тщетно разыскивавших меня целых три месяца, когда они увидели своего друга возвращающимся целым и невредимым в том же летнем платье среди по-осеннему хмурого сентябрьского дня.