Шельмуфский

Рейтер Кристиан

Первая часть и притом самое совершенное и самое точное издание, собственноручно и весьма искусно выпущенное в свет на родном верхненемецком языке [1] Е. Ш. [2]

 

 

ВЫСОКОРОДНОМУ

ВЕЛИКОМУ МОГОЛУ [4]

(СТАРШЕМУ)

всемирно прославленному королю, а верней, императору Индии в Агре [5] и прочая и прочая

Некогда весьма дружественно расположенному ко мне государю в период моих преопасных странствований

Высокородный

государь и пр.!

Я был бы, черт подери, поистине неблагодарным малым, если б не помышлял о том, как я могу отплатить за оказанное мне Вашим Высокородным Величеством благодеяние, коим я наслаждался в продолжение целых четырнадцати дней; и я бы давно это исполнил, если б только ведал, как я мог бы доставить удовольствие Вашему Высокородному Величеству. Сначала было намеревался я отправить Вашей Милости и Вашей Возлюбленной Супруге бочоночек доброго густого пива из наших краев, но побоялся, что в дальней дороге оно потеряет вкус и скиснет и Вы тогда не сможете его вылакать, потому я и не довел эту затею до конца.

Но после того, как я вытащил из-под лавки описание своих истинных, любопытных и преопасных странствований на воде и на суше и выпустил его в свет, я вознамерился послать Вам один экземпляр, переплетенный в свиную кожу, особливо зная, что Ваша Милость и Высокородное Величество являются необычайным любителем любопытных книг и всяких новинок, а ведь я обещал прислать из Германии в Индию такую книгу в благодарность за деньги и добрые слова.

Не прошу я, черт меня подери, за нее ни гроша, хотя она и содержит кое-что любопытное, а только желаю, чтобы Ваше Высокородное Величество убедилось в том, как я благодарен, и надеюсь, что она Вашему Величеству понравится. Много хвалиться ею я не буду, Вы увидите, черт меня подери, что «дело мастера боится», и если вы ее прочтете, то я прошу, чтобы Ваша Милость и Высокородное Величество рекомендовали ее прочесть также и Вашей Возлюбленной Супруге, дабы и она убедилась, каким молодцом я был и как, в конце концов, мне не повезло в Испанском море. Напоследок пусть Ваша Милость поминает меня добром и живет в благоденствии, а я остаюсь

усерднейшим и всегда готовым

к странствиям слугой

Вашего Высокородного Величества,

а также

и супруги Вашей,

Шельмуфским

К любознательному читателю

Я, черт меня побери, настоящий лодырь, если так долго держал заброшенным под лавкой правдивое и любопытное описание своих преопасных странствований, составленное мной уже немало времени тому назад, а не вытащил его оттуда давно! А почему? Иной, черт возьми, едва услышит одно название какого-нибудь города или страны, как тотчас же садится и кропает об этом сочинение на десять томов, и, когда прочтешь такую чепуху (особливо если кто так молодецки странствовал, как я), сразу видишь, что он никогда и носу за дверь не высовывал, не говоря уже о том, чтобы испытать на чужбине, как я, препакостные бури. Пожалуй, могу признаться, что если бы я, проведя столько лет в Швеции, столько в Голландии, да еще столько в Англии, и к тому же целых четырнадцать дней в Индии, а окромя того, пошатавшись почти по всему белому свету, так много перевидавший, испытавший и претерпевший, рассказал обо всем, то у людей от этого увяли бы уши. Я никогда не хвастал и не бахвалился своими странствованиями, разве что рассказывал о них подчас только добрым друзьям за кружкой пива.

Дабы, однако, весь мир услыхал и узнал, что я не всегда сидел за печкой и таскал у госпожи моей матушки из духовки печеные яблоки, намерен и я также выпустить в свет такое описание моих порой преопасных странствований и рыцарских деяний на воде и на суше – а равно и моего плена в Сен-Мало, – какое еще никогда не печаталось, и тем, кто со временем захочет поглядеть на чужие страны, оно пойдет на великую пользу. Но коли я узнаю, что кто-то не поверит тому, что я написал с таким трудом и усердием, мне, черт меня побери, будет очень жаль, что я потратил немало перьев. Я надеюсь, однако, что любознательный читатель не будет недоверчив и не сочтет это описание моих преопасных странствований за враки и пустое хвастовство, ибо, провалиться мне на этом месте, если все здесь – не чистая правда и если я, черт возьми, выдумал хотя бы одно словечко!

А впрочем, мне было бы приятно услышать, чтобы кто-нибудь сказал: такого описания странствий я не читал никогда в жизни. Случись это, я заверяю каждого, что со временем я не только вытащу из-под лавки и вторую часть правдивого и любопытного описания моих преопасных странствований на воде и на суше, по восточным странам и городам, а также по Италии и Польше, но и навеки останусь

слугой любознательного читателя,

всегда готовым к странствиям

Шельмуфским.

 

Глава первая

Германия – мое отечество, в Шельмероде я родился, в Сен-Мало провел целых полгода в плену, да и в Голландии и Англии я тоже побывал Дабы, однако, изложить мои опаснейшие путешествия в надлежащем порядке, мне придется, пожалуй, начать рассказ с моего необычайного рождения. После того, как госпоже моей матушке не удалось пришибить метлой огромную крысу, которая изгрызла ее новое платье (ибо она прошмыгнула между ног моей сестры и внезапно скрылась в щели), почтенная женщина в гневе лишилась чувств и так захворала, что пролежала целых двадцать четыре дня и не могла, черт меня побери, ни пошевельнуться, ни повернуться. Я же, в ту пору еще ни разу не видевший мира божьего и, согласно правилам «Арифметики» Ризена, обязанный спокойно пребывать в укромном месте еще целых четыре месяца, так взбесился из-за этой чертовой крысы, что в нетерпении не мог больше скрываться и, заметив дыру, не заделанную плотником, выскочил что было духу на четвереньках на свет. Появившись, я пролежал добрых восемь дней в ногах госпожи моей матушки на соломенном тюфяке, пока, наконец, хорошенько не разобрался, куда я попал. На девятый день взглянул я с превеликим удивлением на мир и – пропади ты пропадом! – каким скверным показался он мне! Был я очень хил, ничего не имел на теле; госпожа моя матушка, казалось, протянула ноги, будто ее по башке треснули. Реветь мне не хотелось, ведь был я совсем голый, словно молодой поросенок, и не желал, чтобы кто-нибудь застал меня в подобном виде. Вот гак и лежал я, не ведая, за что взяться. Я было решил опять забраться в укромное место, да не смог, черт возьми, отыскать ту дорогу, по которой вышел. Наконец, подумал я, ты должен приободрить госпожу свою матушку и начал это делать всяческими способами: то хватал ее за нос, то давал щелчки или вырывал несколько волосков, то ударял ее по титьке. Однако она не просыпалась. В конце концов я взял соломинку и пощекотал в ее левой ноздре, отчего она быстро вскочила и завопила: «Крыса! Крыса!» Услыхав слово «крыса», я, черт подери, почувствовал себя так, словно кто-то провел мне бритвой под языком, и тотчас же начал ужасно вопить: «Ой, ой, ой!» Но если госпожа моя матушка и до этого кричала «крыса! крыса!», то теперь она орала наверно сотню раз подряд: «крыса! крыса!», – полагая, что именно крыса угнездилась у ее ног. Я же приподнялся, взобрался весьма ловко наверх к госпоже моей матушке, взглянул на нее из-под одеяла и молвил: «Только не пугайтесь, госпожа матушка, я не крыса, а ваш милый сын; а вот в том, что я так рано появился на свет, доподлинно виновата крыса». Ей-ей! Как обрадовалась госпожа моя матушка, что я появился на свет так неожиданно, а она об этом совершенно ничего не знала. И сколько раз она меня и обнимала, и поцелуями вылизывала, этого, черт подери, я не могу вам и передать!

Понянчив меня таким образом немало времени, она встала, надела на меня белую рубашку и созвала всех постояльцев нашего дома, которые диву давались и не знали, что обо мне подумать, потому что я уже мог так мило болтать. Господин Герге, тогдашний духовный наставник моей матери, решил, что я одержим злым духом, иначе не могло бы это со мной приключиться, и он пожелал тотчас же изгнать из меня беса. Он поспешил наверх в свою ученую каморку и приволок под мышкой огромную книгу, каковой и намеревался изгнать из меня злого духа. Мелом он начертил в комнате большой круг, написал в нем кучу тарабарщины, начертил кресты спереди и сзади, вступил в круг и произнес следующее:

Фокус-покус черно-белый, Ты оставь младенца тело. Я герр Герге. Мой приказ: Шури-мури, скройся с глаз! [11]

Когда господин Герге закончил, я обратился к нему и сказал: «Мой любезный господин наставник, зачем Вы занимаетесь такими фокусами и полагаете, что я одержим злым духом? Если бы Вы знали причину, отчего я сразу заговорил и так преждевременно появился на свет, Вы не затевали бы этих дурацких церемоний с Вашими фокусами-покусами». Ну, и проклятие! Как удивились все в доме, услыхав, что я говорю. Господин Герге, черт подери, стоял в своем кругу, трясся и дрожал, и по запаху все присутствующие могли догадаться, что он находился отнюдь не в саду с розами. Я же не мог дольше созерцать его жалкий вид и начал рассказывать о своем необычайном рождении и о том, что единственной причиной его была та крыса, что изгрызла шелковое платье и благодаря которой я так преждевременно появился на свет и сразу начал говорить. После, когда я очень подробно рассказал всем соседям историю с крысой, они твердо убедились в том, что я сын госпожи своей матушки. Господина же Герге, как нашкодившую собаку, охватил стыд за то, что он затеял такие дурацкие штуки, полагая, будто во мне говорит злой дух. Он вышел из своего «фокуснического» круга, стер его, взял книгу и молча направился к выходу в своих мокрых и вонючих штанах. И как же потом все начали лобызать меня и ласкать, и забавлять, ибо я был очень красивый мальчуган и умел болтать со всеми соседями – этого, черт возьми, и описать невозможно! Да что там, еще в тот же день при большом скоплении народа единодушно нарекли меня превосходным именем – Шельмуфский.

На десятый день после моего необычайного рождения я постепенно научился ходить, держась за лавки, правда, медленно, потому что был страшно слаб: ведь я еще ничего на свете не жрал и не лакал, титька госпожи моей матушки мне была противна, а к прочей пище я еще не привык. Так что околел бы я от голода и жажды, если б не судьба. А что же случилось? Госпожа моя матушка поставила в этот день на печную лежанку полный чан с козьим молоком, на который я случайно напал и, окунув туда палец, попробовал молоко. И так как эта штука пришлась мне по вкусу, я схватил чан обеими руками и наполовину выдул его, черт возьми, после чего я совсем ожил и набрался сил. Когда госпожа моя матушка увидела, что козье молоко пошло мне на пользу, она купила вторую козу, ибо одна уже у нее была. Таким образом я и питался до двенадцати лет. Могу вас заверить, я так растолстел от козьего молока, что когда мне минуло двенадцать, жир на моей спине был, черт побери, толщиной с локоть!

На тринадцатом году я научился тихонько обгладывать всякую мелкую жареную птицу и молодых шпигованных курочек, которые, в конце концов, также весьма пошли мне на пользу. И так как я теперь немножко подрос, госпожа моя матушка послала меня в школу, намереваясь сделать из меня парня, который со временем перещеголял бы ученостью всех людей. Да, возможно, что-нибудь, в конце концов, и получилось бы из меня в ту пору, если б только я имел охоту чему-нибудь выучиться. Но я вышел из школы таким же умником, каким и вошел. Самой большой моей утехой было духовое ружье, привезенное мне госпожой моей бабушкой с ярмарки на Эзельсвизе. Едва прибежав из школы, я забрасывал свои книжонки под лавку, брал духовое ружье, забирался с ним на чердак и стрелял или по головам прохожих, или по воробьям, или расшибал у соседей вдребезги их красивые зеркальные окна, и когда они, бывало, зазвенят, я от всего сердца смеялся. Подобным образом проводил я день за днем и так навострился стрелять из духового ружья, что мог «выдохнуть» душу из воробья на расстоянии трехсот шагов. Воронье я держал в таком страхе, что при одном звуке моего имени они уже знали, что их час пробил. Когда, наконец, госпожа моя матушка увидела, что ученье в меня не лезет и ей приходится зря платить деньги, она забрала меня из школы и отдала одному благородному купцу: я должен был стать знаменитым коммерсантом и, пожалуй, стал бы им, если б только у меня была б к этому охота. Ибо вместо того, чтобы научиться, как с прибылью продать локоть ткани, узнавать цену товаров, у меня постоянно на уме были только новые плутовские проделки. Когда мой патрон куда-нибудь посылал меня с тем, чтобы я быстро вернулся назад, я перво-наперво брал с собой свое духовое ружье, отправлялся по одной улице вверх, затем по другой – вниз, высматривал, где сидят воробьи, а где есть хорошие большие стекла в окнах, и, если из них никто не выглядывал, разбивал их, а затем удирал. Возвращаясь к своему хозяину с задержкой на пару часов, я всегда мог преподнести ему такое ловкое вранье, что за все время службы он ни разу мне и слова не сказал. В конце концов я, однако, дал промашку и у него, и купец едва не переломил духовое ружье о мою спину, но я вовремя учуял, чем дело пахнет, удрал со своим ружьем, однако пришлось к нему вернуться, и тогда он отослал меня к госпоже моей матушке и дал ей знать, сколько неприятностей натворил я ему своим духовым ружьем и о том, что я совсем не гожусь для торговли. Госпожа моя матушка ответила купцу, что-де ладно, она не собирается вновь отправлять меня к нему, и коли уж я удрал от него и нахожусь опять у нее, может быть у меня появится охота к чему-нибудь лучшему. Такой ответ госпожи моей матушки лил воду на мою мельницу, и если я и раньше не церемонился ни с оконными стеклами, ни с прохожими на улицах, то, почувствовав вновь волю, я стал измываться над ними вдвойне. Наконец, когда госпожа моя матушка увидела, что на меня все время жалуются, а некоторым людям ей пришлось вставить окна, она обратилась ко мне с такими словами: «Милый сын мой Шельмуфский, уж очень медленно набираешься ты ума-разума, а ведь ростом ты больно велик; скажи, к чему же тебя приспособить, ибо у тебя нет охоты ни к чему и изо дня в день ты лодырничаешь, только врагов своим ружьем наживаешь мне в лице всех соседей и ввергаешь меня в неприятности».

На это я ответил госпоже моей матушке: «Знаете что, моя матушка? Я хочу уйти, хочу повидать чужие страны и города, может быть, благодаря моим странствиям я стану настолько знаменитым парнем, что по возвращении каждый должен будет держать свою шляпу под мышкой, если пожелает со мной заговорить». Госпоже моей матушке предложение мое понравилось, и она сказала, что если бы мне это удалось, то, пожалуй, мне надо поглядеть на белый свет и она готова дать мне деньжонок на дорогу, чтобы я хоть малость имел на пропитание. Затем я стал собираться, подобрал все, что хотел взять с собой, завернул это в тиковый носовой платок, засунул его в карман и приготовился к отъезду. Я охотно захватил бы и свое духовое ружье, но я не знал, как с ним быть и опасался, что в пути у меня его могут украсть или отнять. Поэтому я оставил его дома, спрятал на чердаке за трубой и двадцати четырех лет от роду начал свое преопасное странствие.

О том, что я увидел, услышал и претерпел на чужбине на воде и на суше, об этом вы с величайшим удивлением узнаете в последующих главах.

 

Глава вторая

Кукушка прокуковала в первый раз в этом году, когда я простился с госпожой моей матушкой, обнял ее, трижды поцеловал на прощанье в каждую щеку и направился затем к городским воротам. И каким, будь я проклят, большим показался мне мир за ними! Я не знал, черт меня побери, куда мне податься – к закату ли солнца или на запад… Наверно, раз десять тянуло меня вернуться и остаться у госпожи моей матушки, если б только я не дал страшную клятву возвратиться к ней не раньше, чем стану молодцом. Но, в конце концов, и это меня не остановило бы – потому что ведь и прежде случалось мне давать клятвы и не сдерживать их, и я непременно вернулся бы к госпоже моей матушке, если бы вдруг какой-то граф не подъехал ко мне напрямик через поле в санях с бубенчиками и не спросил меня, о чем я задумался. Я ответил, что намерен поглядеть на белый свет, а он мне кажется таким большим, что и не знаю, куда же мне направиться. На это граф сказал: «Мосье, вижу по вашим глазам, что вы человек порядочный и, если вы хотите поглядеть на белый свет, то садитесь в мои сани, так как я разъезжаю по свету с той же целью – хочу посмотреть, что в нем делается». Едва граф закончил, я мигом вскочил в его сани, засунул правую руку за пояс штанов спереди, а левую – в правый карман, чтобы не замерзнуть, ибо ветер был очень холодный, а вода в ту ночь покрылась льдом, толщиной в добрый локоть. Хорошо еще, что ветер дул нам в спину и не так сильно пробирал меня, потому что господин граф, сидевший сзади и правивший санями, тоже немного задерживал его; и так мы ехали по белу свету все дальше на юг. По пути мы рассказывали друг другу о своем происхождении. Господин граф начал первым и сообщил мне о своем графском званье и о том, что он происходит из очень древнего рода, насчитывающего тридцать два предка; он рассказал также, в какой деревне похоронена его бабушка, но я теперь это уже позабыл. Затем он начал болтать о том, как еще мальчишкой, в шестнадцать лет, он больше всего любил расставлять силки для птиц и как-то поймал в один силок зараз тридцать одну синицу, которых он велел зажарить в масле и съел, и они пришлись ему по вкусу. После того, как он поведал мне всю свою жизнь с начала до конца и я начал выкладывать ему историю о своем необычайном рождении и о крысе, изгрызшей совсем новое шелковое платье госпожи моей матушки, и о том, как она, прошмыгнув между ног моей сестры, неожиданно скрылась в щели, хотя и должна была быть прибита. Рассказал я также и о своем духовом ружье, из которого так метко стрелял. Когда я ему все это рассказал, господин граф – будь я проклят! – разинул рот и заметил, что из меня еще выйдет порядочный человек. Вскоре после беседы мы подъехали к харчевне, расположенной у дороги, прямо в чистом поле. Здесь мы сделали остановку, чтобы немного согреться. Едва мы, вошли в комнату, господин граф приказал хозяину харчевни наполнить водкой большую стопу, вмещающую в этих краях от 18 до 20 мер. и предложил мне выпить с ним на брудершафт. Я и не представлял себе, что господин граф одним разом выдует такую стопу. Однако, черт меня побери, он все-таки выдул ее одним духом, не утерев бороды, и даже хозяин страшно удивился этому. Затем он приказал вновь наполнить стопу и обратился ко мне: «Ну-с, allons, брат Шельмуфский! Сукин сын тот, кто не выпьет и за мое здоровье!» Сто тысяч чертей! Меня заело, что господин граф так легко бросается подобными словами, и я тотчас же сказал: «Идет, брат, выпью и я за твое здоровье!» Услышав мой ответ, хозяин с насмешкой улыбнулся графу и заметил, что мне с этим не справиться, потому что господин граф полный, солидный мужчина, а я против него – козявка, и вряд ли даже эта стопа водки уместится в моем брюхе. Но я взял стопу и выдул ее, черт возьми, залпом. Будь я проклят! Как вылупил хозяин глаза и прошептал графу, что я настоящий молодец! Граф похлопал меня по плечу и молвил: «Брат, прости меня, что я заставил тебя пить, впредь этого не будет. Я уже вижу, что ты за мастак и, пожалуй, вряд ли еще такого сыщешь на свете». На это я ответил господину брату моему графу очень вежливо, что я, действительно, молодец и из меня еще получится кое-что путное, если я только больше повидаю свет; и коли он хочет остаться моим братом и другом, пусть он в дальнейшем избавит меня от подобных штучек. Будь я проклят! Надо было видеть, как граф унижался передо мной и на коленях просил прощения и заверял, что в будущем он не допустит таких выходок. Затем мы расплатились с хозяином, вновь сели в свои сани и отправились по свету дальше. В конце октября, к вечеру, мы добрались до прославленного города Гамбурга и остановились на Конном рынке у большого дома, где проживало много дворян и дам. Едва мы сошли с саней, к нам спустились с лестницы два знатных итальянских господина: один из них держал в руке медный подсвечник с горящей восковой свечой, а другой – большую глиняную лампу, полную оливкового масла. Они приветствовали нас и выразили радость по поводу моего, а также брата моего, господина графа, здоровья. После этих учтивых любезностей дворянин со свечой взял меня под руку, а второй – с лампой – ухватил господина графа за рукав, и они повели нас вверх по лестнице, чтобы мы не упали, так как наверху ее было выбито шесть ступеней. Когда мы поднялись, перед нами предстал великолепный зал, украшенный прекраснейшими шпалерами и драгоценными каменьями, а вокруг все сверкало и сияло от золота и серебра. В этом зале находились два благородных бюргера из Голландии и два португальских посла, которые тотчас же устремились ко мне и господину графу навстречу и также приветствовали нас и выразили радость по поводу нашего доброго здоровья и нашего счастливого прибытия. Я им ответствовал сразу же весьма учтиво и сказал, что если они себя еще чувствуют бодрыми и здоровыми, то это очень приятно и мне и господину графу. После этого обмена любезностями появился хозяин в шубе из зеленого бархата с большой связкой ключей в руках, также приветствовал нас и спросил, не угодно ли мне и господину графу подняться с ним еще на одну лестницу выше, где он указал бы нам нашу комнату. Я и брат мой граф попрощались с весьма учтивой миной со всей компанией и последовали за хозяином, который должен был повести нас в комнату, где нам будут предоставлены все удобства.

Как только мы поднялись с ним еще на одну лестницу выше, он отомкнул превосходную горницу, где стояла чрезвычайно изящная кровать и все было отменно разубрано. Он предложил нам здесь расположиться, а если нам что-нибудь потребуется, то нужно будет только свистнуть из окна и слуга будет тотчас же к нашим услугам; затем он покинул нас. Едва хозяин удалился, я тотчас же снял обувь и чулки, свистнул слуге, чтобы он мне принес таз свежей воды вымыть лапы, ибо воняли они отвратительно. У брата же моего господина графа порвались в промежности его черные бархатные штаны и, решив их заштопать сам, он свистнул молодой служанке, чтобы она принесла ему иголку с белой ниткой. Так мы оба и сидели: я мыл свои вонючие ноги, а брат мой граф весьма искусно чинил свои порванные бархатные штаны. После того, как мы малость привели себя в порядок, вновь появился хозяин в шубе из зеленого бархата и пригласил нас к ужину. Я и брат мой граф сразу же последовали за ним; он повел нас вниз по лестнице, через прекрасный зал, и мы оказались в большой комнате, в которой огромный стол был установлен превосходнейшими яствами. Хозяин просил нас немного обождать – прочие господа и дамы сейчас соберутся и составят нам компанию. Не успел он закончить своей речи, как в столовой появились те два итальянских дворянина, недавно осыпавшие нас любезностями, а также два почтенных бюргера из Голландии и два португальских посла, и каждый из них тащил за руку благородную даму. Будь я проклят! Какие реверансы все они начали разом делать перед нами, завидев нас с братом моим господином графом, особенно бабье, – они глазели на нас, черт меня подери, с истинным изумлением. Когда все общество собралось для совместной трапезы, меня и брата моего господина графа уговорили занять места в верхней части стола, что мы, не долго раздумывая, и сделали. Я сел на самом почетном месте, возле меня слева – брат мой господин граф, справа – все благородные дамы. За ужином обсуждались всякие государственные вопросы, а мы с братом моим графом помалкивали и интересовались содержимым мисок, потому что уже три дня ни один из нас не имел во рту и маковой росинки. После того, как мы оба набили брюхо, начал и я рассказывать о моем необычайном рождении и о том, что случилось с крысой, которую собирались пришибить, ибо она изгрызла шелковое платье. Ну и ну! Надо было видеть, как все они разинули рты и навострили уши, слушая такие вещи, и как глазели они на меня с величайшим удивлением! Благородные дамы тотчас же принялись пить за мое здоровье, к ним присоединилось все общество, и то одна дама, принимаясь выпивать, восклицала: «Да здравствует благородный господин фон Шельмуфский!», то другая – «Да здравствует благородный дворянин, скрывающий под именем Шельмуфского свое высокое происхождение!» Я отвечал с весьма любезным видом каждой бабенке, крепко выпивавшей за мое здоровье. Из-за этой истории с крысой одна из благородных дам, сидевшая рядом со мной справа, влюбилась в меня по уши. Наверно сотню раз пожимала она мне руки – так я ей понравился – и все время подталкивала своими коленями мои колени, потому что так сильно влюбилась в меня. Да это было и неудивительно – ведь я так учтиво сидел возле нее, а все вокруг, черт подери, помирали со смеху. После моего рассказа брат мой господин граф начал разглагольствовать о своем происхождении, о своих тридцати двух предках и, конечно, о том, в какой деревне похоронена его бабушка и как он мальчишкой в шестнадцать лет поймал в силки тридцать одну синицу зараз и о прочей чепухе. Но он выкладывал это все на удивление без разбору, перескакивал с пятое на десятое и к тому же оратором был плохим, ибо сильно заикался. Едва граф заметил, что его никто не слушает, он замолк в середине рассказа и приналег на еду. Но когда беседу начал я, – будь я проклят! – как они все притихли, словно мышки, – ведь я умел так приятно выражаться и излагал все это с таким любезным выражением лица, что они, черт меня побери, слушали с большой охотой.

Хозяин, убедившись, что никто уже не ест и миски достаточно вылизаны, распорядился все убрать. После этого я и брат мой господин граф весьма любезно попрощались со всем обществом и поднялись из-за стола; заметив это, все разом также начали вставать. Я и брат мой господин граф, не мешкая, пошли к выходу из столовой и живо направились в нашу комнату. Однако все общество проводило нас через прекрасный зал до нашей лестницы, по которой мы должны были подняться; затем они пожелали нам спокойной ночи и приятного отдыха. Я вновь любезно поблагодарил их и сказал, что я, конечно, воспитанный молодой человек, но немного устал, как, впрочем, и господин граф, и что уже несколько недель, как мы забыли, что такое постель; поэтому мы славно заснем, чего и им желаем. После этого весьма учтивого ответа все разошлись по своим комнатам, а я и брат мой господин граф тотчас взобрались по лестнице в свою комнату. Войдя, я свистнул слуге и приказал принести нам свечу, что он и сделал, незамедлительно удалившись затем восвояси. После этого я и брат мой господин граф разделись донага и начали разглядывать, что творится в наших рубахах.

О проклятие! В какую живность превратился в них наш пот! Понадобилось, черт возьми, больше трех часов, чтобы всю ее прикончить. Но у меня дело обстояло еще не так худо, как у господина графа, его одолело, черт меня побери, в двадцать тысяч раз больше тварей, чем меня, и я, освежив свою рубаху, еще вынужден был с добрый час помогать ему давить это воронье, пока оно все не сгинуло. Закончив эту необходимую работу, мы улеглись в прекрасную кровать, стоявшую в комнате, и едва брат мой господин граф плюхнулся на нее, как сразу же так захрапел, что я не мог сомкнуть глаз, хотя и очень устал и меня тоже клонило ко сну. Пока я так с минуту лежал и прислушивался, кто-то очень тихо постучал в нашу дверь. Я спросил: «Кто там?», – но никто не отвечал; постучали еще раз, я опять спросил «Кто там?» – но вновь никто не ответил. Я поднялся, спрыгнул голышом с кровати, открыл дверь и увидел, кто это стучал: снаружи стояла бабенка, держа в руке письмецо. Она пожелала мне в темноте доброго вечера и спросила, здесь ли проживает благородный господин иностранец, который сегодня вечером за столом рассказывал историю о крысе. Узнав, что перед ней я сам, собственной персоной, она продолжала: «Вот вам письмецо, а я должна принести ответ». Я взял у нее послание, велел ей немного подождать у двери, быстро натянул свою рубаху и штаны, свистнул слуге, чтобы он мне зажег свет. Он тотчас же это исполнил и взбежал по лестнице с большим фонарем. Я вскрыл письмо и увидел, что там написано. Оно гласило:

Прелестный юноша!

Если Вам будет угодно взглянуть сегодня вечером на мою комнату, то дайте это знать через мою камеристку. Адье!
Шармант [18] .

Расположенная к Вам дама,

сидевшая нынче вечером за столом справа от Вас и подталкивавшая Вас порой коленом

Прочтя письмо, я вновь свистнул слуге и велел принести мне перо, дернила и бумагу. Затем уселся за стол и ответил мадам Шармант крайне учтивым письмом, сочиненным на такой манер:

Прежде всего желаю вам всего хорошего и доброго,
Шельмуфским.

почтеннейшая мадам Шармант!

Сначала мне нужно вновь обуться, надеть чулки, а также кафтан (ибо сорочку и штаны я уже надел, когда постучала эта баба – камеристка, и хотя я нагой вскочил с кровати и голышом открыл ей дверь, я все же сомневаюсь, чтобы она многое заметила в темноте, передавая письмо), а затем я незамедлительно направляюсь к Вам. Но Вы, почтеннейшая мадам, должны будете сразу же послать ее вновь ко мне, чтобы она указала дорогу к Вашей комнате; и прикажите ей захватить фонарь, чтобы я не упал в темноте, ибо сам я, черт возьми, не доберусь. А почему? Сейчас как раз между одиннадцатью и двенадцатью вечера – время, когда нечистый начинает свои проделки, и я могу запросто перепугаться и на следующее утро рот мой обметает сыпью. И какую услугу я Вам окажу, если рожа моя, которой Вы дорожите, распухнет? Поступайте, как Вам угодно: пошлете Вы за мной бабу – хорошо, а не придет она – я сейчас же скидываю свои штаны и сорочку и ложусь в постель к брату моему графу.

Прощайте, остаюсь всегда Вашим,

почтеннейшая мадам Шармант,

нижайше преданным и готовым к услугам

и к путешествиям слугой

Это письмо я и послал в качестве ответа благородной мадам Шармант, мигом вытащил из-под скамьи башмаки и чулки, чтобы их надеть, и не успел натянуть один чулок на левую ногу, как служанка была уже тут как тут у дверей и, держа в руке большой бумажный фонарь, в котором горела глиняная лампа с двумя фитилями, собиралась проводить меня до комнаты мадам Шармант, чтобы я не упал. Одевшись, я взял под мышку свою отличную кривую саблю и направился в комнату к мадам Шармант. Бабенкакамеристка отлично светила мне бумажным фонарем: она повела меня опять по лестнице вниз, через прекрасный зал, по длинному переходу, в глубину заднего двора, где я вынужден был вновь подняться с ней на шесть лестниц, прежде чем добрался до комнаты Шармант. Как только бабенка мне указала дверь, я тотчас же отворил ее и вошел, не раздумывая и без доклада. Завидев меня, Шармант сразу вскочила с кровати в ночной рубашке, приветствовала меня на французский манер двойным поцелуем, извинилась и просила не видеть ничего дурного в том, что она послала за мной поздно ночью и обеспокоила меня этим визитом. Я ответил Шармант весьма учтиво, как воспитанный молодой человек, подобного которому редко сыщешь на свете, что ничего особенного не произошло, потому что я все равно не мог заснуть из-за храпа брата моего господина графа. После того, как я пропзнес это с необычайно любезным выражением лица, она меня все-таки попросила сесть к ней на кровать и еще раз рассказать историю с крысой и о том, в какую дыру она скрылась, когда ее хотели пришибить из-за изгрызанного шелкового платья. Я тут же изложил Шармант всю эту историю, но относительно дыры, в которую скрылась крыса, я сказал, что я, правда, ее не видел, но по сведениям, полученным мной от сестры, крыса внезапно прошмыгнула между ее ног, исчезнув на глазах, и ни один черт не знает, куда спряталась навеки эта стерва. Ну и ну! Как бросилась мне на шею эта бабенка Шармант, заслышав о крысиной дыре! Она всадила свой язык в рот на целых пол-аршина, черт меня побери, – так я ей понравился! – и целовала раз за разом мое рыло крест-накрест испанским манером, так что от удовольствия, которое доставляла мне эта бабенка, мне казалось порой, будто я нахожусь на небесах. После того, как она выложила мне свои любовные чувства в чрезмерных и бесстыжих нежностях, а я, черт побери, и сам не ведал, что делаю, она начала присватываться ко мне и говорила, я-де должен на ней жениться. На это я ответил Шармант весьма учтиво, что ведь я порядочный молодой человек, из которого еще получится кое-что путное, если я только больше повидаю свет, и поэтому у меня сейчас нет охоты жениться. Но я не желал ей начисто отказать, а только иметь время пораздумать над этим делом. Тьфу! Как начала эта бабенка выть и реветь, когда я ей отказал; слезы лились по ее щекам, словно из лохани, а глаза округлились и стали похожи на самые большие миски для овечьего сыра. И так как и вовсе не хотел, чтобы она доревелась из-за меня до смерти, то волей-неволей вынужден был, черт возьми, обещать, что никакой иной жены, кроме нее, я не возьму. Услышав эти слова, она вновь обрадовалась и весьма искусно всадила опять свой язычок в мой рот на целых пол-аршина и начала так сосать им мою глотку, как малое дитя титьку матери. После всевозможных любовных увеселений я попрощался с ней в тот же вечер, камеристка с бумажным фонарем проводила меня до моей комнаты, и я лег в кровать к брату моему господину графу, который все еще без перерыва храпел «Едва я оказался в постели, меня охватил сон, и мы оба захрапели, как старая лошадь, удравшая от живодера.

Утром на следующий день, около девяти часов, когда я еще сладко спал, кто-то гнусным образом так заколотил двумя ногами в нашу дверь, что я от испуга привскочил на добрую сажень. Стуку не было конца, я мигом поднялся, надел сорочку и хотел взглянуть, кто там мог быть. Открыв дверь, я увидел слугу одного из голландских бюргеров, который спросил, здесь ли живет Шельмуфский. Я ответил, что это я. Тогда слуга заявил, что его господин будет считать меня не молодцом, а архитрусом, если я сегодня, самое позднее в 10 часов утра, не прибуду с хорошей шпагой на большой луг перед Альтонскими воротами, а там он меня научит уму-разуму. Сто тысяч чертей! Как меня заело, что этот тип позволяет говорить мне такие слова через своего слугу. Я тотчас же спровадил его со следующим ответом: «Слушай ты, сукин сын! Передай своему господину, почему он не пришел ко мне сам и не произнес этих слов собственной персоной, я бы сейчас с ним разделался; но чтобы он убедился, что я его не боюсь, я приду и принесу к его услугам не только добрую саблю – притом кривую, – но и пару хороших пистолетов; я ему покажу, что впредь следует больше уважать храбрейшего любимца Фортуны, если он хочет чего-нибудь добиться от него». Слуга удалился, не промолвив более ни слова, но, оказавшись уже на лестнице, взглянул на меня искоса, состроил кислую издевательскую рожу и быстро сбежал по лестнице. Я вернулся в комбату, быстро оделся, свистнул слуге. Тот сразу же появился и спросил: «Что угодно Вашей милости?» Мне очень понравилось, что этот парень умел говорить со мной так скромно. Я спросил его, не раздобудет ли он мне пару хороших пистолетов, ему от этого никакой беды не будет и он может рассчитывать на чаевые. Будь я проклят! Едва только парень услыхал о чаевых, как выскочил из комнаты и мигом притащил два чудесных пистолета хозяина! Один из них он зарядил крупной, а другой – мелкой дробью и двумя пулями. Затем я прицепил саблю, засунул пистолеты за пояс и молча направился к Альтонским воротам. Подойдя к ним, я осведомился, где находится большой луг. Какой-то корабельный юнга сразу же мне указал его. Завернув за угол городской стены, я увидел луг и на нем целую толпу людей, к которой и бросился бегом. Приблизившись, я заметил одного из бюргеров с некоторыми его сторонниками. Я тотчас же спросил его, он ли вызывал меня час тому назад через своего слугу и какова причина этого. Он ответил, что да, вызывал, а причина в том, что я прошедшую ночь провел у мадам Шармант и он не может стерпеть, чтобы иностранец оказывал ей услуги. Затем он стремительно обнажил шпагу и начал наступать. Проклятие! – заметив, что он старше меня, я выхватил свою саблю из ножен и занял позицию. Отбив единственный его удар, я бросился на него, как дикий кабан, и всадил ему свою саблю, черт меня побери, в левый локоть ударом «ложной квинты» так, что кровь брызнула струей толщиной с руку; тогда я припер его к стенке и собирался вышибить из него дух пистолетом, заряженным дробью и пулями; и я бы это сделал в ярости, если бы его приятели не бросились меня упрашивать пощадить его, так как я уже достаточно отплатил ему. Многократные просьбы уладили дело таким образом, что я вынужден был с ним помириться, однако с условием, что он никогда более не позволит говорить мне через своего слугу подобные слова, если я нанесу визит мадам Шармант. И он на это пошел. С каким почетом после этого случая обращались со мной его приятели, этого, черт возьми, и описать невозможно! Где только ни завязывался поединок, я обязан был всегда при этом присутствовать и разводить противников. Ибо, если я не был при этих драках и они происходили втайне, то их даже и не принимали в расчет, а если становилось известно, что фон Шельмуфский опять был секундантом у того-то и того-то, то все уже знали, как обстояло дело. О случившейся дуэли с голландским бюргером я сразу же рассказал мадам Шармант и заметил, что она произошла из-за нее; бабенка эта, правда, сначала очень испугалась, но когда узнала, что я так по-рыцарски себя вел, от радости вскочила, бросилась мне на шею, начала меня ласкать и опять всадила весь свой язык в мою глотку, что мне особенно, черт возьми, нравилось у этой бестии!

После этого я отправился наверх к брату моему господину графу, который все еще лежал в кровати и прислушивался к шуму. Я также рассказал ему обо всем, что уже случилось со мной в Гамбурге; он так озлился, что я его не разбудил, он бы поехал со мной на своих санях и был бы моим секундантом. Но я ему ответил, что храбрый малый не должен трусить и перед сотней врагов. Затем пришел к нам наверх хозяин в зеленой бархатной шубе и опять позвал нас к обеду. Ай да проклятие! Надо было только видеть, как мой брат господин граф вскочил с кровати голым и стремглав начал одеваться, чтобы не пропустить трапезу. Когда он, наконец, оделся, мы спустились с хозяином вниз к столу. За обедом собралось опять все то общество, с которым мы ужинали прошлым вечером, за исключением одного из бюргеров, того, которому я проткнул руку ударом ложной квинты. Я и брат мой господин граф вновь заняли, недолго думая, верхние места за столом. Мне казалось, что во время обеда все будут язвительно прохаживаться насчет поединка, по никто, черт возьми, не произнес о нем и слова; и я также никому не посоветовал бы этого делать, ибо ложная квинта и кабаний натиск все еще не выходили у меня из головы. Все беседовали со мной и полагали, что я снова расскажу что-нибудь удивительное, стремились дать мне повод к этому, но я, черт возьми, вел себя так, словно ничего и не слыхал.

Мадам Шармант выпила за мое здоровье, и к ней вновь присоединилось все общество. Брат мой господин граф начал затем рассказывать о своих синицах, которых он разом поймал в одни силки, и о том, как они очень пришлись ему по вкусу, когда его покойная госпожа бабушка зажарила их в масле. Над этой глупой историей посмеялось все общество. После обеда я со своей возлюбленной мадам Шармант сел в легкий экипаж и поехал прогуляться но городским валам; мы осмотрели городскую стену Гамбурга, ее постройку, и в некоторых местах она оказалась недостаточно прочной. Я обратил на это внимание коменданта города и указал, как ее можно в будущем перестроить на совершенно другой манер. Он все записал, но были ли выполнены эти работы, я не знаю, так как с того времени я там не был. Затем мы поехали в крепость и осмотрели также и ее. Проклятие! Какие бомбы лежали здесь, еще с прошлой осады! Бьюсь об заклад, что каждая из них весила, пожалуй, более трехсот центнеров! Я попробовал поднять одну из них одной рукой, но, черт возьми, это мне не удалось, и я только насилу смог поднять ее двумя руками на три локтя в высоту. Отсюда мы поехали на Эльбу и наблюдали, как корабельные юнги удят рыбу. Ну, будь я проклят! Что за форелей ловили они на удочку! Это были вовсе не те крохотные форели, что ловятся здесь в Гутенбахе или в каких-нибудь других местах. Это были, черт меня побери, рыбины по добрых двадцать-тридцать фунтов. Форелями я обожрался в Гамбурге до отвала, и когда я порой сейчас слышу о них, меня тотчас же начинает тошнить. А в чем причина? В Гамбурге и не встретишь иной рыбы, кроме форели, форели из года в год, и волей-неволей можно провонять ею. Иногда, но очень редко, под Сретение, поступает сюда пара бочек свежей сельди, но так как она быстро расходится среди такой массы людей, то ее просто и не видишь. Посмотрев немного с моей возлюбленной, как удят рыбу, мы поехали обратно в город, на свою квартиру. Сойдя с экипажа, мы увидели у ворот горбатого невысокого танцмейстера, который весьма учтиво приветствовал мадам Шармант, а также меня и пригласил нас на бал. Моя возлюбленная Шармант спросила меня, желаю ли я поехать с ней туда, ибо она не может отказать обществу, так как все будут ее ожидать. Я ответил: «Пожалуй, поеду и посмотрю, что там творится». Тогда она велела танцмейстеру сообщить, что она тотчас прибудет. Черт возьми! Надо было видеть, как парень завертелся от радости, что она приедет и привезет еще кого-то с собой! Он побежал к танцевальному залу, словно его схватила лихорадка. Мы сразу же сели вновь в наш легкий экипаж и поехали к танцевальному залу. Сто тысяч чертей! Какое впечатление произвели мы на всех благородных дам и кавалеров, уже находившихся в зале, едва мы прибыли! И насколько я мог слышать, повсюду раздавался шепот. То один спрашивал: «Кто этот благородный господин, которого привезла с собой мадам Шармант?»; но другая женщина говорила соседке: «Ну, разве это не красавчик? Просто кровь с молоком!» Такие речи раздавались наверно с полчаса. Танцмейстер предложил мне стул, обитый красным бархатом, все же прочие, однако, как и моя Шармант, вынуждены были стоять. Тут началась музыка. Ну и проклятие! – как ловко пиликали эти парни сначала уличную песенку, а затем маленький горбатый танцмейстер первым открыл бал. Пропади все пропадом! Как умел подпрыгивать этот малый, словно, черт возьми, летал по воздуху. После окончания этого танца все стали в круг и начали танцевать хороводом. Мою Шармант тоже заставили войти в середину и плясать одной. Ай да проклятие! Как только ни извивалась змеей эта бабенка! Я, черт возьми, все время думал, что она сейчас свалится с копыт, но ей все было нипочем. Другие девицы танцевали, канальи, тоже элегантно, трудно передать, как мило они перебирали лапками, но с моей Шармант никто не мог поспорить. После хоровода пошли всякие обычные танцы – куранда, жига, аллеманда. В такой чепухе и я был вынужден принять участие: разные дамы подходили к красному бархатному креслу, где я сидел, и приглашали меня. Я, правда, сначала извинялся, что, хотя я и малый не промах и в моих глазах светится благородство, но танцам еще недостаточно обучен. Однако никакие извинения, черт возьми, не помогали; дамы внесли меня в круг вместе со стулом, опрокинули его, и я растянулся, сто тысяч чертей, на полу; но тотчас же вскочил на ноги с весьма учтивой миной так, что все общество в зале было сильно удивлено, и кавалеры заговорили между собой о том, что я, пожалуй, один из самых изящных молодых людей в свете.

Затем я начал танцевать и пригласил трех дам: одна из них держалась за мою левую руку, другая – за правую, а третья – за левую ногу, и я приказал скрипачам сыграть альтенбургский крестьянский танец. Тут бы и можно было поглядеть, как следует танцевать и какие искусные прыжки я умел выделывать правой ногой: когда я немного вошел в раж, я начал подпрыгивать на ней на целую сажень в высоту, так что и дама, державшаяся за мою левую ногу, почти не касалась земли, а все время вертелась в воздухе. Черт меня побери! Как глядели все бабенки на эти прыжки! Маленький горбатый танцмейстер клялся, что за всю свою жизнь он никогда не видел таких прыжков. Затем они все захотели узнать, какого я рода и звания, но я, черт возьми, никому этого не сказал и выдал себя только за простого дворянина, однако они этому не поверили и утверждали, что я, должно быть, более благородного звания и по моим глазам видно, что я родился не под ореховым кустом. Они начали расспрашивать мою Шармант, но, разрази ее дьявол, если она что-либо проронила о моем рождении, ибо, если бы они узнали историю с крысой, – ох проклятье! – с какой охотой они бы ловили каждое слово!

После бала мы с моей Шармант поехали в оперу, где тоже можно было, черт возьми, кое-что посмотреть, так как в этот день ставили «Разрушение Иерусалима». Ну и ну! Что это был за огромный город, этот самый Иерусалим, который представляли в опере! Бьюсь об заклад, что он, черт его побери, был в десять раз больше, чем город Гамбург, а его так подло разрушили, что, черт возьми, сейчас и не увидишь, где он находился. Только жалко, что с ним и расчудесному храму Соломонову пришлось вылететь в трубу; мне казалось, что хоть кусочек от него должен был бы уцелеть, так нет же, черт побери, солдаты все развалили и разрушили дотла – это были хорваты и шведы, они-то и стерли Иерусалим в порошок. После оперы я направился со своей Шармант на Юнгфернштиг (как называют его господа гамбуржцы). Ибо это веселое место и расположено оно в центре города на берегу небольшой реки, называемой Эльстер. Здесь растет, пожалуй, тысячи две лип, и благородные кавалеры и дамы города Гамбурга прогуливаются и дышат под липами свежим воздухом каждый вечер. На Юнгфернштиге можно било встретить по вечерам и меня с моей Шармант, ибо Юнгфернштиг и опера были всегда нашим любимым времяпрепровождением. Об осаде Вены они также однажды сыграли превосходную оперу! Сто тысяч чертей! Какие бомбы швыряли турки в город Вену! Черт возьми, они были в двадцать раз больше тех, что лежат в гамбургском укреплении. Но как им за это отплатили саксонцы и поляки, вы, наверное, знаете. Пожалуй, свыше 30 тысяч турок полегло у стен Вены, не считая пленных и смертельно раненных, число которых, по моим подсчетам, достигало приблизительно 18–20 тысяч человек, а добрых 40 тысяч обратились в бегство. Ох, будь я проклят! Как заливались трубы, когда кончилась осада города, готов спорить, что, вероятно, свыше 20 тысяч трубачей стояли на площади и играли в городе викторию.

В таких забавах ежедневно проводили мы время в Гамбурге, и сколько это мне стоило денег, об этом, черт меня побери, я и говорить не хочу! Но мне не жалко ни гроша, которые мы промотали с Шармант, ибо она была необыкновенно красивой бабенкой, и ради нее я готов был бы снять штаны и заложить их ростовщику, если бы не хватило денег, так как она любила меня сверх всякой меры и всегда называла своим «прелестным юношей» – ведь я был тогда гораздо красивей, чем теперь. А почему? Вы услышите ниже, как гнусно сожгло меня солнце за экватором. Да, Гамбург, Гамбург! – как вспомню о нем – немало радости он мне доставил… И я бы, черт возьми, так скоро оттуда не убрался (хотя и пробыл там целых три года), если бы моя кривая сабля не довела меня до беды; правда, все произошло из-за моей ненаглядной Шармант, но эта добрая бабенка тоже, собственно, не виновата в том, что я вынужден был уносить ноги туманной ночью. Ибо благородный молодой человек не должен терпеть, чтобы над ним кто-то взял верх. Дело обстояло так: меня с моей Шармант пригласили в одно веселое общество, и мы должны были остаться в этом изысканном доме в гостях весь вечер. Было уже очень поздно, когда закончился ужин, и нам предложили заночевать, но моя Шармант не пожелала этого. Благородный хозяин, у которого мы находились, велел запрячь карету с тем, чтобы доставить нас в безопасности домой. Когда мы вскоре доехали до Конного рынка, моя Шармант попросила, чтобы мы прокатились еще с полчасика по Юнгфернштиг – ей хотелось только взглянуть, что за общество там сейчас находится. Я согласился и приказал кучеру везти нас туда. Недалеко от Юнгфернштиг, в одном узком проулке, который мы должны были проехать, кто-то начал меня задирать. Кровь сразу же бросилась мне в голову, словно прямым ударом свалили меня с ног; и, разрази меня господь, в десять раз было бы приятней получить такой удар, чем слышать подобные издевательства! Я остановился и сказал моей Шармант, чтобы она с кучером повернула назад и возвращалась домой, а я выясню, кого же так оскорбляют. Мне казалось невероятным, чтобы так нагло могли задирать самого храброго любимца Фортуны. Но моя Шармант не хотела меня отпускать, опасаясь, что со мной может случиться несчастье; она бросилась мне на шею, начала меня ласкать и вновь всунула свой язык в мое рыло – настолько она меня любила и так хотела, чтобы я остался с ней. Но едва она отвернулась, как я выскочил из кареты, приказал кучеру поворачивать обратно и пошел по направлению к ночным забиякам, которых числом около тридцати застал в конце узкого проулочка. «Чего вы здесь задираете людей, лодыри?» – спросил я их. Но парни с обнаженными шпагами бросились на меня, думая, что я струшу. Я, правда, отступил на шаг, но выхватил из ножен свою саблю и – проклятие! – как пошел колотить и полосовать парней, словно, черт возьми, рубил капусту и репу: пятнадцать из них тотчас же полегли на месте, некоторые, сильно изувеченные, запросили пощады, а третьи стали улепетывать и звать стражу на помощь. Сто тысяч чертей! Когда я услышал о страже, то подумал, что дело обернется плохо, если она меня схватит, и во весь опор помчался к Альтонским воротам, сунул сторожу целый двойной талер, чтобы он меня пропустил в боковую калиточку. За стенами я сел на том самом лугу, где я ударом «ложной квинты» проткнул голландскому бюргеру левый локоть, и заревел, как сопляк. Выплакавшись, я встал, взглянул еще раз на город Гамбург, хотя и не мог его разглядеть в темноте, и проговорил: «Спокойной ночи, Гамбург! Спокойной ночи, Юнгфернштиг, спокойной ночи, опера, спокойной ночи, брат мой господин граф, и спокойной ночи, моя милейшая Шармант! Не убивайся о том, что твой прелестный юноша должен тебя покинуть, быть может тебе скоро удастся его встретить где-нибудь в другом месте». Затем я в темноте отправился в дальний путь. Рано утром я достиг города Альтоны, который находился в трех добрых немецких милях от Гамбурга, завернул в самую благородную харчевню под названием «Виноградник», где встретил земляка, сидевшего в нише за кафельной печью и напропалую дувшегося по-шулерски в карты с двумя благородными дамами. Я открылся ему и рассказал, что произошло со мной в Гамбурге. Это был, черт возьми, тоже парень молодчина, ибо он несколько дней назад вернулся из Франции и ждал в «Винограднике» векселя, который должна была ему прислать при первом удобном случае его мамаша. Он высказал мне такое большое почтение, что я, черт возьми, во веки веков его не забуду, а также посоветовал долго не задерживаться в Альтоне, ибо, если узнают в Гамбурге, что здесь находится некто, погубивший столько душ, то стража, даже если я буду в другой области, начнет розыски и прикажет меня схватить. Этому доброму совету я и последовал, и так как в этот день отсюда отправлялся корабль в Швецию, сел на него, попрощался с земляком и отбыл из Альтоны. Как я чувствовал себя в море, что я и там и в Швеции повидал и испытал, об этом вы узнаете в следующее с большим искусством рассказанной главе.

 

Глава третья

Была как раз «чесночная среда» на неделе перед Троицей, когда я впервые оказался в море. Я полагал, что корабли, на которых обычно катаются в Гамбурге вдоль Юнгфернштиг, считаются большими, однако возле Альтоны, на море, они наверно, черт возьми, в тысячу раз больше, и их называют грузовыми судами. На одно из таких судов я и сел и, простившись с земляком, отплыл. Чуть ли не через полчаса плаванья мне стало плохо, и я заболел морской болезнью. О проклятье! Как меня начало рвать, казалось, черт возьми, что вывалятся все мои потроха, и я беспрерывно перегибался три дня и три ночи за борт судна. Все удивлялись, откуда все это берется. На четвертый день, когда мне стало немного легче, я попросил у капитана добрый стакан водки, примерно на 12 мер, залпом выпил его и надеялся, что это мне вылечит желудок. Тьфу, проклятье! Едва я эту штуку выпил, как мне опять стало плохо, и если до этого меня уже не рвало, то теперь меня стало рвать водкой на протяжении четырех дней, а на пятый, черт побери, из меня потекло чистое козье молоко, которое я поглощал в детстве до двенадцати лет и которое так долго оставалось где-то в моем брюхе. Когда и оно из меня вышло и даже на рвоту уже не хватало, капитан велел мне выпить добрый стакан оливкового масла, чтобы размягчить желудок, что я и сделал, опрокинув в себя, черт меня подери, свыше пятнадцати жбанов этого масла разом.

Едва только я влил эту штуку в живот, мне сразу же стало легче. На тринадцатый день плавания, около десяти часов утра, так адски стемнело, что не видно было ни зги, и капитану пришлось повесить огромную лампу перед кораблем, чтобы видеть, куда он плывет; своему компасу он не доверял – его стрелку все время заедало. Когда наступил вечер, – проклятье! – какой шторм поднялся на море! Черт меня побери, мы думали, что все мы подохнем. Я могу определенно сказать, что нас качало, как малое дитя в люльке, и капитан охотно бросил бы якорь, но не находил дна и должен был, таким образом, лишь следить, как бы наш корабль не наскочил на риф. На девятнадцатый день небо начало вновь проясняться, и буря так быстро улеглась, что на двадцатый день море опять успокоилось и установилась хорошая погода, лучше, чем мы могли надеяться. Морская вода после этого шторма стала такой чистой, что в ней, черт возьми, можно было видеть снующих туда и сюда рыб! Ну и дела! Какие там были колюшки! Каждая из них была, черт возьми, величиной с лосося или щуку в наших реках; язык свисал у них из их рыл, как у крупных польских быков. Среди прочих рыб можно было видеть и таких, у которых были отвратительные огромные красные глаза, и, побьюсь об заклад, один глаз такой рыбы был больше днища бочек, в которых у нас варят густое пиво. Я спросил капитана, что это за рыбы, он ответил, что они называются «большеглазки». К исходу этого месяца мы почуяли землю, а в следующем месяце уже увидели вершины прекрасных башен Стокгольма, куда мы и направлялись. Примерно с милю от города мы плыли очень медленно вдоль берегов. Сто тысяч чертей! Что за прекрасные луга вокруг Стокгольма! Как раз в это время косили сено, и трава доходила косцам по плечи, так что приятно было глядеть на это. На одном лугу было сметано, наверно, свыше 6 тысяч стогов сена. Когда мы подъехали к самому городу, капитан остановил судно, попросил с нас плату за проезд и велел сойти на берег, что мы и сделали. Высадившись, мы разошлись в разные стороны, и я тоже пошел в город. И так как мне не хотелось поселяться в простой гостинице, то я остался в пригороде и остановился у одного садовода, который, черт меня побери, был чрезвычайно добрым человеком. Стоило мне только заявиться у него и спросить о квартире, как он сразу же согласился. Затем я мигом рассказал ему о моем рождении и об истории с крысой. Ей-ей, клянусь! Как развеселился он, слушая про эти дела! И, черт возьми, он был так почтителен со мной, что, разговаривая, постоянно держал свою шапчонку под мышкой и называл меня только «Ваша милость!» Он, как видно, заметил, что я парень не промах и во мне есть что-то значительное.

У него был превосходный сад, и сюда почти ежедневно приезжали гулять благороднейшие люди города. Я, правда, хотел сохранить инкогнито и не признавался, кто я и какого звания, тем не менее меня вскоре выдали. Тьфу, проклятье! Сколько визитов начали наносить мне знатнейшие дамы Стокгольма; ежедневно приезжало в сад, черт возьми, до тридцати карет, набитых битком, и все хотели поглядеть на меня; садовод расписал, какой я молодец.

Среди них постоянно приезжала в сад одна женщина, ее отец был самым знатным человеком в городе; ее называли не иначе, как фрейлейн Лизетта. Это была, черт возьми, удивительно красивая бабенка, и она влюбилась в меня до смерти и добивалась также по всем правилам, чтобы я на ней женился. Но я ответил ей весьма учтиво, что поскольку я порядочный молодой человек, в глазах которого светится что-то благородное, то на сей раз я не могу дать ей определенный ответ. Проклятье! Эта бабенка начала так вопить и реветь из-за моего отказа, что я прямо-таки не знал, что мне с ней делать. Наконец, я сказал ей, что в Гамбурге я уже с одной наполовину обручился, но не имею от нее известий, жива ли она или умерла, пусть пока будет довольна тем, что через несколько дней я дам ей ответ, женюсь ли я на ней или нет. После этого она успокоилась и бросилась мне на шею и так нежно, черт подери, ко мне отнеслась, что я окончательно решил покинуть Шармант и связать себя с фрейлейн Лизеттой. Затем она со слезами простилась со мной, сказав, что рано утром на следующий день посетит меня вновь, и отправилась в город к своим родителям.

И что бы вы подумали произошло? Наступил следующий день, я приказал приготовить чудесного свежего молока и хотел им угостить в саду фрейлейн Лизетту; но прошло утро, прошло время до обеда, а я все напрасно ждал в саду, с молоком, фрейлейн Лизетту и так, черт меня побери, взбесился, что, не имея возможности отомстить, накинулся на молоко и в ярости полностью его выдул. Когда я уже допивал последний глоток, сын садовода бегом примчался в сад и спросил, слыхал ли я новость. И так как я охотно желал узнать, что слышно, он сообщил, что фрейлейн Лизетта, которая пробыла так долго вчера вечером у меня в саду, умерла внезапно этой ночью.

Сто тысяч чертей!

Меня так испугала эта весть, что последний глоток молока застрял у меня в глотке. Да, и доктор сказал, продолжал мальчик, что она, по-видимому, была чем-то сильно опечалена, иначе бы она не умерла, ведь она ничем не болела. Ну и проклятие! Как мне жалко стало эту бабенку – ведь никто, кроме меня, черт возьми, не был виноват в ее смерти, потому что я не хотел на ней жениться. Жалел я эту бабенку, черт меня подери, очень долго, пока, наконец, мне не удалось ее забыть.

Я заказал поэту следующие строки в ее честь и велел их высечь на ее надгробном камне.

Еще и сейчас можно прочесть над ее могилой:

Путник случайный, у этого камня постой, Подумай, кто скрыт под могильной плитой. От любовной тоски Лизок почила на ложе. Поди, угадай! Это наша Лизетта, а кто же.

* * *

После этой Лизетты в меня влюбилась дочь одного благородного вельможи, ее звали Дамиген, и она сваталась ко мне. Она была, черт меня побери, тоже несравненная баба. Мне приходилось с ней ежедневно выезжать прогуливаться и постоянно всюду таскаться за ней. Хотя я был очень расположен к дочке вельможи и даже обнадежил ее, что женюсь на ней, я тем не менее еще не дал окончательного слова. Однако уличные мальчишки уже распустили слухи, что девица Дамиген – невеста и как-де этой бабенке. посчастливилось, что такой благородный молодой человек достался ей в мужья – стоит на него только взглянуть и у всех сердце радуется. Подобные толки ходили по всему городу. И я уже совершенно решился на ней жениться и женился бы, если бы не сударь отец, который без моего и ее согласия не пообещал бы ее другому дворянину. И что же, вы думаете, случилось? Однажды Дамиген попросила меня прогуляться с ней в воскресенье по городу, чтобы я показал себя людям: они слыхали от садовода, какой я порядочный и прелестный молодой человек, в глазах которого светится что-то необыкновенное, и поэтому все желали взглянуть на меня. Было нетрудно доставить ей удовольствие. Я вышел с Дамиген прогуляться под ручку по Стокгольму в праздник, который как раз выпал тогда на воскресенье. Завидев, что я со своей Дамиген уже тут как тут, о проклятие, как все стали выглядывать из окон! Они тайком перешептывались между собой, и, насколько я мог уловить, то один говорил: «Да это ведь красавчик!»; то из другого дома второй: «Подобного молодца я не встречал за всю свою жизнь!» То несколько мальчишек, стоявших тут же, вели такой разговор: «Гляди, вот идет бабенка, которая выходит замуж за благородного богатого дворянина, что живет у садовода». На углу несколько служанок болтали между собой: «Ах, люди, только подумать, как повезло девице Дамиген! Она выходит за парня, с которым идет под руку, а бабенка эта даже и не стоит его!» Подобными речами втихомолку перебрасывались прохожие между собой и смотрели нам вслед так, что я, черт меня побери, и передать этого не могу! Когда мы, наконец, пришли на рынок и немного здесь побыли, чтобы поглазеть на народ, нас, как видно, заметил тот самый дворянин, который хотел жениться на Дамиген, но я никогда бы не подумал, что этот малый может выкинуть такую дурацкую штуку. В то время, как люди с удивлением смотрели на меня и на мою Дамиген, он зашел с тыла и трахнул меня, черт возьми, так, что у меня с головы скатилась шляпа, а сам он мигом вбежал в соседний дом. Проклятие! Как заскрежетал я зубами от того, что этот парень осмелился так поступить и, если бы он не удрал, я бы, черт возьми, всадил бы ему шпагу ударом ложной квинты в сердце так, что он бы и не встал. Я бы его догнал, если б только Дамиген не удержала меня. Она сказала, что это может наделать большого шума, а я рано или поздно могу встретиться с ним. После этого возражения Дамиген, я вновь надел свою шляпу так изящно, что все люди, видавшие, как меня трахнули сзади, начали потихоньку говорить между собой, что во мне действительно чувствуется нечто благородное. Хотя я и вел себя в присутствии Дамиген так, словно ничего не случилось, однако был не в силах удержаться и не скрежетать зубами – настолько я был разъярен. Наконец, я предложил Дамиген, если ей угодно, вернуться в загородный сад и еще немного там поразвлечься. Дамиген во всем слушалась меня, мы направились учтивой походкой обратно к домику садовода, где вместе с Дамиген сели на траву, и я обсудил с ней, как мне отомстить дворянину; затем Дамиген в своей карете поехала обратно в город, домой.

На следующий день, узнав, где проживает тот малый, что залепил мне оплеуху, я послал к нему сына садовода и велел передать, что буду считать его не храбрецом, а самым жалким трусом на свете, если он в такое-то время не прибудет на большой луг с парой добрых пистолетов, а там я ему докажу, что я человек смелый. Ну и проклятье! Что тут произошло, едва сынишка садовода утер нос дворянину этими словами и начал выкладывать о пистолетах, как перепугался этот парень! Он не знал, что ответить мальчишке! И когда тот спросил, какой ответ он должен принести своему благородному господину, он, наконец, признался, что, действительно, сбил у меня шляпу с головы – его очень раздосадовало, почему я вел девицу Дамиген под руку, а ведь она – его будущая жена, и он этого совершенно стерпеть не может. Но, чтобы из-за оплеухи я вызвал его драться на пистолетах, этого он вовсе не ожидал, ведь выстрел – дело особое, он, пожалуй, может угодить в него или в меня, а какая нам от этого польза? Нет, на это он не пойдет, а вот если я пожелаю с ним драться на кулачках, то он сначала попросит разрешения у своей мамаши. Но коли она этого ему не позволит, то никакого иного реванша за оплеуху он предложить мне не может. Ох и проклятье! Когда мальчуган принес мне ответ дворянина, я, черт возьми, хотел было тотчас же его испотрошить. Я готов был это исполнить и начал снова размышлять над тем, как мне его отделать. Во-первых, я намеревался сбить его с ног на улице и пойти своей дорогой, но, подумал я, где же найдет меня моя Дамиген? Наконец, я решил отплатить ему двойной оплеухой и излупить его тростью при всем обществе. И я бы это обязательно выполнил, если б только этот парень не наделал такого большого шума из-за моего вызова, что меня от имени одной высокопоставленной особы попросили забыть все это дело, ведь достаточно и того, что я уже всем показал, какой я редкий храбрец. Узнав, что меня от имени одной высокопоставленной особы просят оставить его в покое, и все меня и без того считают храбрейшим малым на свете, я бросил о нем и думать. Но своей Дамиген я тоже не добился: ее отец, правда, сказал мне, что ему хорошо известно, какой я редкий храбрец, но ofi обещал свою дочь дворянину, а недворянину нечего и надеяться ее получить. На это я ему учтиво заметил, что он прав, считая меня человеком редкой храбрости, но я никогда не домогался его дочери, наоборот, она хотела меня заполучить. Когда старый вельможа упрекнул в этом свою дочь, она сказала, да, это так, она не выйдет за того, кого ей навязывают, а если она не может выйти за меня, то не выйдет замуж совсем. После этих слов отец Дамиген страшно вспылил и, пригрозив ей самым суровым наказанием, запретил ей приезжать ко мне и приказал, чтобы никто не выпускал ее за городские ворота. И так как я теперь не имел возможности по-прежнему видеться с Дамиген, то добрая бабенка почувствовала себя очень худо, и все упрекали сурового отца за то, что он отказал мне в ее руке.

После этого я окончательно решил покинуть Стокгольм, я и так пробыл здесь два года. За день до посадки на корабль я еще раз отправился в сад, взглянуть, скоро ли созреют сливы. В то время, как я осматривал одно дерево за другим, ко мне примчался во весь дух сынишка садовода и сообщил, что кто-то в санях с колокольчиками ожидает меня у ворот и очень хочет со мной переговорить, на нем большая зеленая шуба, подбитая лисой. Но я не сразу вспомнил, кто бы это мог быть. Но, наконец, вспомнил о брате моем господине графе, – не он ли это? – и вместе с мальчуганом стремглав выбежал из сада. У ворот я, действительно, черт меня подери, встретил брата моего господина графа, брошенного мной в Гамбурге на произвол судьбы. О будь я проклят! Как мы оба обрадовались нашей встрече! Я тотчас же направился с ним в комнату садовода и распорядился, чтобы ему дали что-нибудь поесть и выпить, ибо он, черт возьми, совершенно изголодался, а его лошадь выглядела совсем тощей – мальчишка садовода вынужден был оседлать ее и погнать подкормиться на луг. Между тем граф рассказал мне обо всем, что случилось с ним тогда в Гамбурге, и как сожалела обо мне мадам Шармант, когда я вынужден был спасаться бегством, столь неожиданно покинув ее. Он привез мне от нее послание, которое она написала наугад и поручила его передать мне, так как я не сообщил ей, где нахожусь, то она уже считала меня умершим. Содержание письма, и притом в стихах, было таково:

Жив ли ты? Иль уж сокрыт в могиле Не шлешь ни письма, ни привета ты. Ах! Увы мне, то что в памяти верно хранила И во снах целовала, давно обратилось во прах. Если жив ты, прочти, что смогла я доверить бумаге, Знай, что Шармант безутешна теперь, Когда город покинул ты в безумной отваге И бежал от него, точно загнанный зверь. Но, красавец, как путь твой опасен бы ни был, Если жив, напиши, где тебя отыскать, Мы увидимся с тобой, нам поможет небо, Стоит лишь твоей Шармант слово написать.

Прочитав письмо, я так затосковал о Шармант, что не мог удержаться от рыданий, велел брату моему, господину графу, поесть, а сам вышел за дверь и ревел, черт возьми, как маленький мальчишка; наревевшись, я попросил садовода дать мне перо и чернила, мне-де надо сразу ответить на письмо. Садовод сказал, что все это находится наверху в летней комнате и, если я желаю, то он прикажет принести все это сюда вниз, но, если мне угодно писать наверху, где никто не помешает мне разговорами, то, пожалуйста, я могу заняться и там. Мне это понравилось, и я попросил брата моего, господина графа, извинить, что я на некоторое время оставляю его в одиночестве, я только намерен написать ответ на письмо Шармант. Брат мой, господин граф, на это сказал, чтобы я с ним не церемонился и писал столько времени, сколько мне захочется, он меня не будет беспокоить. С тем я и вышел из комнаты и собирался быстро взбежать по лестнице наверх, но, не заметив, что одна ступенька выломана, я попадаю правой ногой в дыру и мигом, черт меня побери, ломаю ногу. О проклятье! Как я заорал! Все сбежались, в том числе и господин граф, начали спрашивать, что со мной, но никто мне не мог помочь, раз уж нога разлетелась на кусочки. Садовод быстро послал за костоправом, чтобы тот пришел и перевязал меня, ибо, черт возьми, он был мастер чинить переломы. Он мне умело привел ногу в порядок, хотя и возился с ней целых двенадцать недель. Начав понемногу ходить, я прежде всего послал ответ Шармант, который гласил следующее и был также искусно составлен в стихах:

Любезной Шармант, дела отложив, Шельмуфский спешит сообщить, что жив. Правда, 12 недель, как сломал он правую ногу, Но в этой беде костоправы ему помогут. Господин брат мой граф в неизменных санях Прибыл ко мне и привез мне письмо на днях, Из которого видно, что Шармант хочет знать, жив я или нет. Да, черт возьми, я и не собираюсь на тот свет. А живу я сейчас в земле шведов, Если хочешь, дитя, меня проведать, Под Стокгольмом у садовода я снимаю квартиру покуда, Но торопись, ибо там не долго пробуду. Приезжай скорей, если хочешь меня встретить, Это все, что я хотел тебе ответить. Засим будь здорова и не знай тоски, Навсегда твой прелестный юноша Шельмуфский.

Хотя я и не очень настропалился в стихотворстве, но это стихотворное послание, черт меня подери, мне весьма удалось. Я послал его с мальчишкой на стокгольмскую почту, с тем чтобы оно «спешно» было доставлено в Гамбург. Не прошло и четырех недель, как появилась собственной персоной и моя возлюбленная Шармант. Едва увидев меня, эта бабенка, будь я проклят, не просто бросилась мне на шею и расцеловала, а чуть всю мою морду, черт возьми, из любви не откусила. Затем она поведала также, как гамбургская стража трижды искала меня в ее постели, потому что я перекалечил столько людей, и как все в танцевальном зале сожалели, что лишились моего общества, ибо я был превосходным прыгуном. Пришлось и мне рассказать ей, что приключилось со мной с тех пор, как я удрал из Гамбурга. Я рассказал ей все, и о шторме на море, и о том, каких разных рыб я перевидал, но об оплеухе в Стокгольме из-за девицы Дамиген я не обмолвился, черт возьми, и словечком. Хотя я собирался вновь сесть на корабль и продолжать свое знакомство с миром (ибо нога моя уже совсем зажила), я все же согласился на просьбу Шармант, что останусь в Стокгольме еще с полгода и покажу ей то, да се, наиболее примечательное. Но только как раз в Стокгольме ничего особенно и не увидишь, кроме того, что город – славный, расположен очень живописно, а вокруг красивые сады, луга и превосходные виноградники, где выделывают, черт побери, лучший рейнвейн. Рыбы и всего такого прочего здесь так же мало, как и в Гамбурге. Форелей, правда, предостаточно, но кому же не надоест питаться всегда только одной и той же породой рыб; зато скотоводство там из-за богатых пастбищ невиданное, и есть коровы, которые, черт возьми, дают, наверное, до 40–50 кувшинов молока. А зимой эти же коровы сразу дают масло, напоминающее, черт меня побери, прекраснейший воск, застывший извилистой струей.

Побывав, наконец, всюду со своей Шармант и показав ей в Стокгольме то, да се, наиболее примечательное, я собрался с ней и братом моим господином графом вновь в путь, расплатился с садоводом, и мы договорились с капитаном корабля, который должен был захватить нас в Голландию. После того как с кораблем дело было улажено, господин граф погрузил на него также и свои сани с бубенцами и лошадь, дабы по прибытии в страну вновь разъезжать в санях. Перед отплытием мы попрощались с садоводом и еще раз поблагодарили за оказанный нам добрый прием. И тут, черт возьми, он начал реветь, как малый ребенок, – так опечалила его разлука с нами. Напоследок он преподнес мне чудесный цветок, и хотя у него были черные, как смоль, лепестки, аромат он издавал, черт меня побери, на целую милю вокруг. Он называл его Виола кольраби, и я захватил его с собой. Затем, наконец, мы отправились в гавань, на корабль. Добравшись туда, мы встретили, проклятье, уйму народу, желавшего ехать в Голландию, там было, черт их возьми, тысяч шесть, и все они сели с нами на судно и были намерены посмотреть на Голландию. О том, как худо нам на этот раз пришлось на море, вы прочтете в нижеследующей главе, и у вас станут волосы дыбом.

 

Глава четвертая

Мы отплыли из Стокгольма как раз в то время, когда начали созревать вишни и виноград. Проклятие! Какая теснота и давка царили на судне от такой уймы людей! Мне, моей возлюбленной Шармант, а также брату моему, господину графу, отвели отдельную удобную каюту, ибо капитан приметил, что мы люди благородного звания, а прочие шесть тысяч, черт возьми, вынуждены были по очереди спать на соломе. Несколько недель мы весьма благополучно продвигались вперед, и настроение у всех нас на корабле было бодрое и веселое, пока мы не достигли острова Борнхольма, где масса подводных камней, и капитан, не знающий прохода, может запросто опрокинуть судно. О проклятие! Какой шторм, какая свирепая буря сразу же поднялись на море; ветер, черт побери, обрушивал на судно волны выше самых высоких башен, и наступила тьма-тьмущая. Вдобавок еще, к величайшему несчастью, капитан забыл свой компас на столе в харчевне в Стокгольме и поэтому не ведал, где находилось судно и с какой стороны его следует провести между рифами. Ужасный, свирепый шторм бушевал четырнадцать суток и днем и ночью, а на пятнадцатый день, когда казалось, что теперь он немного поутихнет, вновь поднялась буря, и ураган так швырнул наше судно на скалы, что оно, черт меня побери, разлетелось на тысячи кусков. Проклятье! Что творилось в море! Капитан, корабль и все, кто находились на нем, мигом пошли ко дну и, если бы я и брат мой, господин граф, не ухватились проворно за доску, на которую мы сейчас же легли и поплыли, то никакого выхода бы не было и мы отправились бы на тот свет вместе с прочими шестью тысячами. О проклятье! Что за жалобные вопли раздавались в воде! Ни о ком я так не сожалел в ту минуту, как о моей милейшей Шармант и, когда я о ней вспоминаю, у меня еще и сейчас, черт возьми, выступают слезы. Ибо я слышал, как она, наверно, раз десять звала в воде: «Прелестный юноша!» Но чем я ей мог помочь? Я должен был, черт меня побери, заботиться о себе, чтобы мне самому не свалиться с доски, а не то, чтобы спасать ее. Я всегда глубоко сожалел об этой бабенке, так внезапно расставшейся с жизнью. Ни одной души, черт возьми, не осталось в живых, кроме меня и господина графа, ухватившихся за доску. Немного поглядев издали с нашей доски на эту трагедию, мы, загребая руками, двинулись прочь и вынуждены были проплыть, наверно, свыше ста миль, пока вновь не достигли земли. Спустя три дня, мы увидели шпили и башни Амстердама и направили тотчас же к ним свой путь, а на четвертый день, в десять часов утра, после многих пережитых опасностей мы причалили с нашей доской к берегу, позади сада бургомистра. Затем мы прошли через сад бургомистра к дому его; брат мой, господин граф, нес доску, а я шел впереди. Когда мы открыли калитку сада, ведущую во двор бургомистра, он как раз стоял в дверях дома и тут-то он нас, приближавшихся к нему, и увидел. Не могу и передать, с каким изумлением глядел он на нас, ибо мы были похожи на мокрых крыс и у господина графа вода все еще стекала ручьями с бархатных штанов, словно его поливали из ушатов. Но я кратко и искусно, в двух-трех словах, рассказал господину бургомистру о том, как мы потерпели кораблекрушение и долго плыли на доске, прежде чем достигли земли. Господин бургомистр, который был, черт возьми, славным, порядочным человеком, глубоко посочувствовал нам, повел нас в свой дом, велел хорошо протопить печь, чтобы я и брат мой, господин граф, просохли в нише за печкой. Как только тепло от печи начало немного идти нам на пользу, господин бургомистр завел разговор и спросил, кто мы такие. Я тотчас же весьма искусно рассказал ему о своем рождении и о том, что при этом случилось с крысой. Тысяча чертей! Какие он вылупил глаза, когда я ему рассказал подобные вещи о крысе, и впоследствии всякий раз в беседе со мной он держал свою шапчонку под мышкой и величал меня не иначе, как «Ваше высокоблагородие, Ваше сиятельство». После этого рассказа господина бургомистра вызвали, и он отсутствовал, вероятно, с полчаса. Я и брат мой, господин граф, страшно проголодались, потому что в течение четырех суток не имели и маковой росинки во рту, и, так как в комнате никого не было, мы решили разведать, что хорошего найдется у господина бургомистра за печной трубой. Господин граф залез туда рукой и вытащил, черт меня побери, огромный горшок с кислой капустой, принадлежавший, вероятно, прислуге. Проклятье, как мы накинулись на эту капусту и уничтожили ее, черт возьми, дочиста! Прошло немного времени, как нас с братом моим, господином графом, ужасно затошнило, потому что мы нажрались капусты без хлеба, на пустой желудок. Ну и дьявольщина, как начало нас тут рвать и мы наблевали господину бургомистру полную нишу за печью; по всему дому пошла такая вонь, что мы сами едва могли здесь находиться. Вернувшись, господин бургомистр, учуяв эту вонь, осведомился у меня: «Ваше сиятельство, по-видимому, подпалило одежду, поэтому так пахнет?» Сто тысяч чертей! Ну, что я на это мог сразу ответить благородному человеку? И я ему рассказал тотчас же учтивым манером, что мы были очень голодны, добрались до горшка с кислой капустой и уплели ее, а когда наши желудки не приняли ее, то нас начало рвать, а отсюда, наверное, и пошла вонь. Проклятье! Услышав, как я столь ловко изложил все это, он сразу же кликнул служанку, чтобы она убрала нишу и немного прокурила комнату. После этого он распорядился немедленно же накрыть стол и потчевал меня и господина графа весьма тонкими яствами. После еды несколько самых важных городских советников пришли к бургомистру и нанесли мне и брату моему, господину графу, визит; они пригласили нас к себе в гости и оказали нам такие большие почести, что могу заверить, Амстердам, черт возьми, превосходный город. Как раз в то время в одной благородной семье готовилась свадьба, на которую и я был приглашен с братом моим, господином графом. Один английский лорд из Лондона вступал в брак с дочерью благородного амстердамского советника, и так как по тамошнему обычаю люди высокого звания, приглашенные на свадьбу, обязаны были напечатать свадебную песню, специально сочиненную в честь жениха и невесты, и поднести им, то я и здесь хотел показать себя молодцом. В это время приближался день святой Гертруды, когда прилетают аисты, и так как невесту звали Трудой, то я решил свое поэтическое вдохновение связать с аистом, и заглавие должно было гласить: «Веселый аист» и пр. Я принялся за песню и просидел свыше четырех часов, но хоть бы одна строка пришла мне в голову! Черт меня побери, я не мог выжать из себя и слова, подходящего для радостного аиста, и обратился к брату моему, господину графу, – может быть он попытается хоть что-нибудь сочинить, потому что мне ничего не приходит на ум. Господин граф ответил, что так как он когда-то ходил в школу, то немного научился рифмовать, однако удастся ли ото ему сейчас, он не ручается, во всяком случае он попробует, выйдет ли у него что-нибудь. С этими словами граф сел, взял перо и чернила и начал сочинять. Вот что он накропал:

Вот жаворонок в небе легкой тенью, Мать Флора гнездышко неспешно покидает, Еще богиня Майя почивает, Еще не радует природы пробужденье, Однако же…

Спустя полчаса, как он прокорпел над этими строками, я заглянул сзади через его плечо в бумажку и увидел, что он сотворил. Прочитав такую чепуху, я, черт меня побери, посмеялся над братом моим, господином графом, за то, что он, черт возьми, написал такую нелепую нескладицу. Ибо вместо того, чтобы упомянуть аиста, он всунул жаворонка, а там, где должно было стоять имя «Труда», он помянул даже вуаль фаты, разве только что вуаль уместна при свадьбе? И притом, ведь концы должны же рифмоваться! Но «тенью» и «покидает» подходят друг ко другу, как корове – седло. О и готов был и дальше ломать себе голову, однако я велел ему это оставить и лучше лечь спать. И хотя мне за целый день тоже ничего создать не удалось, я вновь принялся за дело на следующий день с раннего утра и постарался все же сочинить невесте песню об аисте и Гертруде. Едва я взял в руки перо, какие, будь я проклят, вдохновенные мысли насчет аиста пришли мне в голову, и я, черт возьми, просидел не более полдня, как она уже была готова и звучала вот как:

Веселый аист и пр.

Скоро Гертруды святой именины, Аист готовит подарков корзины. В небе веселая птица плывет И кое-что Труде невесте несет. Чертовски приятный подарок! Она же Три четверти года его не покажет. В день свадьбы мои поздравленья примите, Будьте здоровы и долго живите. Не знать вам печали, не ведать тоски

Накануне дня свадьбы отец невесты обратился ко мне и брату моему, господину графу, чтобы мы оказали его дочери большую честь и повели ее к венцу; на это я ответствовал родителю невесты весьма учтиво, что я, со своей стороны, охотно готов это сделать, но сможет ли присутствовать брат мой, господин граф, очень сомневаюсь, так как бедняга схватил перемежающуюся лихорадку и совершенно свалился. Отец невесты очень сожалел об этом, и так как это стало невозможно, то место графа занял господин бургомистр. Когда я вел невесту к венцу, какая, будь я проклят, толпа народу набежала, все были готовы передавить друг друга, чтобы только каждому взглянуть на меня! Ибо я весьма пристойно выступал рядом с невестой в длинном шелковом плаще с красным бархатным воротником. Такова мода в Амстердаме, – люди благородного звания носят там черные плащи с красными бархатными воротниками и высокие островерхие шляпы. Нельзя и выразить, как мило вел я девицу к венцу и как мне шел длинный плащ с красным бархатным воротником! Когда после венчания начался свадебный пир, меня посадили рядом с невестой на самом почетном месте, рядом с женихом, а ниже расселись прочие особы благородного звания, которые все, особенно же те из них, что еще не успели рассмотреть меня хорошенько, глядели на меня с величайшим изумлением и, наверное, думали про себя, что я один из самых знатных и самых храбрых молодцов на всем свете (а ведь это так и было!), если мне предоставили самое почетное место. После того, как мы немного закусили, распорядитель встал из-за стола и возвестил, что если кто из господ знатных гостей приготовил в честь жениха или невесты песню, то пусть будет любезен презентовать ее Ну и проклятье! Как они все разом полезли в карманы и начали вытаскивать отпечатанные бумажонки, намереваясь их вручить. Однако заметив, как я все время шарю в штанах, они сразу догадались, что я тоже что-то сочинил и никто не посмел меня опередить Наконец, я извлек из подкладки штанов свою песню, которую распорядился отпечатать на красном атласе Сто тысяч чертей, какое это произвело впечатление! Я преподнес ее прежде всего невесте, присовокупив чрезвычайно тонкий комплимент Что за мину, проклятье, состроила эта бабенка, взглянув на название, а когда она затем прочитала песню, то закатила, черт возьми, глаза, как теленок, и я уверен, что в этот момент она размечталась о том, чтобы хоть поскорей уж прилетел аист. Прочие гости, почуяв, что моя свадебная песня, пожалуй, окажется самой лучшей, почти все сунули свои презенты в карман Правда, некоторые преподнесли их, но ни невеста, ни жених, не удостоив взглядом ни одного из них, положили их сразу же под тарелку, зато вокруг моей песни началась настоящая толкотня – каждый хотел ее увидеть и прочитать. А почему? Во-первых, она отличалась поразительной выдумкой и, во-вторых, чрезвычайно искусным и прелестным немецким языком. Напротив, в стихах прочих знатных особ встречались одни исковерканные слова да нелепая немецкая речь Ай да проклятье! Какое удивление вызвала моя песня, когда ее прочитали; все начали перешептываться и смотрели на меня с необычайным изумлением, какой я молодец, и говорили потихоньку между собой, будто во мне скрыто что-то великое. Вскоре затем жених поднялся и предложил выпить за мое здоровье. Ну, будь я проклят! Тут как начали наперегонки подыматься все знатные особы, отвешивая мне поклоны! А я все сидел и рассматривал их одного за другим с таким любезным выражением лица, что у господина бургомистра, у которого мы квартировали с братом моим, господином графом, трясся живот от смеха, так искренно радовался он, что все оказывали мне такое почтение. А почему? Да ведь для него самого было большой честью, что в его доме остановилась такая благородная персона, как именно я.

После того, как тост за мое здоровье обошел весь стол, я попросил распорядителя дать мне огромный кувшин для воды, вмещавший по здешним мерам двадцать четыре наших кружки, наполнить его вином и передать мне через стол. Видя это, жених и невеста, а также прочие гости, разинули, черт возьми, рты и не ведали, что я намерен делать с ним. А я поднялся изящным манером, взял кувшин и провозгласил: «Многая лета невесте Труде!» Тысяча чертей! Тут передо мной и склонились в три погибели все знатные особы! Затем я поднес сосуд ко рту, выдул, черт возьми, залпом двадцать четыре меры вина и бросил кувшин на кафельную печь, так что он разлетелся на кусочки. Ай да проклятье, весь народ глаза вытаращил на меня. И если до этого они изумлялись, читая мои свадебные стихи, то теперь-то они особенно удивились, увидев, как искусно я осушил целый кувшин вина. Затем я мигом велел распорядителю налить второй такой же кувшин вина и подать через стол, и его я выдул точно так же за здоровье жениха – его звали Тофель. Ну, будь я проклят! Надо было видеть, как все дочери советников, сидевшие за другим столом, любопытствуя, вытянули шеи по направлению ко мне, – эти бабенки были ужасно поражены тем, как умело я пью. Вскоре меня охватил неожиданный и мгновенный сон, который невозможно было прогнать, я вынужден был положить голову на стол и малость помолчать. Увидев это, невеста предложила мне немного прилечь на ее колени, потому что стол-де жесткий. Не долго раздумывая, я и поступил так. Но я не мог долго лежать на ее коленях, ибо на них мне было низковато, начала болеть голова, и я вновь полошил ее на стол. Тогда жених попросил распорядителя принести сверху, из комнаты невесты, подушечку, чтобы мне не было так жестко. Распорядитель вмиг побежал и принес подушку; невеста положила ее в уголок и предложила мне на нее лечь и с полчасика подремать, и я расположился на скамье позади стола, правда, впритык возле меня сидел один знатный господин, но он вынужден был отодвинуться, чтобы я не запачкал ногами его шелковое платье.

Не прошло, быть может, и пяти минут, как я, полежав таким образом, почувствовал, проклятье, тошноту и начал стонать. Невеста, расположенная ко мне более, чем к другим, подходит и спрашивает, что со мной, но не успели ни я, ни она опомниться, как меня начало рвать и я наблевал ей полную пазуху, так что рвота начала вытекать у нее снизу из-под платья. Тьфу, дьявольщина! Поднялась такая вонь, что, учуяв ее, все вынуждены были удалиться, а невеста вышла сразу из комнаты и намерена была переодеться; меня же вино настолько оглушило, что я, черт возьми, не мог очухаться и понять, где я нахожусь. Знатные особы, заметив, что я окончательно нализался, велели доставить меня на квартиру, чтобы я отоспался. Проснувшись на следующий день, я, черт меня подери, и не помнил, что натворил прошлым вечером, так я наклюкался; слыхал только, что по улице идет молва о том, как один благородный господин иностранец вчера вечером здорово напился и ужасно блевал, из чего я и предположил, что должно быть хватил лишку. Когда дело подошло к обеду, появился свадебный распорядитель и попросил меня, чтобы я поскорее пожаловал в дом невесты, ибо все ожидают откушать со мной супа, ею приготовленного. Я встал, тотчас же привел себя в порядок и велел распорядителю передать, чтобы они повременили полчасика с едой, я сейчас прибуду. Вскоре за мной к дому бургомистра подъехала свадебная карета, запряженная четверкой. Когда я подъехал к дому невесты, жених Тофель и невеста уже стояли в дверях, собираясь меня встретить: они открыли мне дверцу кареты и я мигом выскочил из нее и перепрыгнул через жениха так, что любо-дорого было смотреть. Затем они проводили меня в комнату. Будь я проклят, какие низкие поклоны отвешивали мне знатные особы! Меня поместили сразу же вновь рядом с невестой, а слева сидела дочь одного советника – тоже, черт возьми, прехорошенькая девчонка – ибо мужчин и женщин на этот раз рассадили вперемежку. Так как я не знал, что вчера наблевал невесте за пазуху, то жених Тофель напомнил мне об этом, осведомившись, лучше ли я чувствую себя после вчерашней рвоты. Сто тысяч чертей! Как перепугался я, что вчера «устроил» такой фонтан за столом! Однако я ответил на это Тофелю, то есть жениху, весьма учтиво и сказал, что я порядочный молодой человек, подобного которому редко сыщешь на свете, а наблевал я невесте полную пазуху спьяну, неожиданно, и надеюсь, что она уже отмыла свои платья. И хоть бы кто-нибудь после этого обмолвился словечком! Господин бургомистр уже знал, каков я и что никто не осмелится задеть меня и, зная как со мной следует обходиться, хохотал поэтому беспрестанно до упаду. В конце концов, я подумал про себя, следует опять рассказать что-нибудь удивительное, дабы они разинули рты от изумления и считали меня молодцом. И я начал рассказывать о своем необычайном рождении и случае с крысой. Ай да проклятье! Как глядели все на меня за столом и особенно жених Тофель. Та самая дочка советника, что сидела возле меня, напоминала, как две капли воды, мою утонувшую Шармант; раз десять, наверно, она шептала мне на ухо и просила, чтобы я все-таки еще раз рассказал о крысе, н интересовалась, велика ли была та дыра, куда она скрылась после того, как изгрызла шелковое платье. Она мне предложила также руку и сердце и спросила, возьму ли я ее в жены, – отец сразу же даст за ней 20 000 дукатов, не считая тех, что она должна еще получить по наследству от матери. На это я ответил ей весьма учтиво, что так как я порядочный молодой человек, уже многое испытавший на свете и желающий еще испытать, то не могу сразу решиться, мне нужно малость подумать. Во время беседы с дочерью советника о браке жених, господин Тофель, спросил, почему я не привел с собой господина графа. Я ему весьма учтиво объяснил, что его ежедневно трясет лихорадка и он не может долго быть на ногах и просил извинить его, ибо на сей раз он не в состоянии выступать в роли свадебного гостя. На этом обед закончился и начались танцы. Ну провалиться мне на месте до чего тоже изящно танцуют девушки в Голландии, как мило и ловко, черт возьми, перебирают они ногами! Пришлось и мне с ними потанцевать, а именно с дочерью советника, сидевшей от меня за столом слева и сватавшейся ко мне. Сначала плясали только простонародные танцы – сарабанду, жигу, балетту и прочие. Все эти вещи я тоже танцевал. Ей-ей! Как глядели они на мои ноги, ведь я очень изящно перебирал ими. После того, как мы попрыгали изрядное время, кавалеры и дамы затеяли чрезвычайно милый хороводный танец, в котором я тоже принял участие Суть его заключалась в следующем кавалеры и холостяки становились в круг, и на плечи каждого мужчины взбиралась дама и закрывала юбкой лицо кавалера на столько, что он не в состоянии был ничего видеть, а затем начинали играть пляску мертвецов Ну и проклятие, до чего же здорово ладился танец. На моих плечах стояла влюбившаяся в меня дочь советника, и я кружился с ней очень мило.

Сто тысяч чертей, какой тяжелой была эта бабенка, я, черт возьми, здорово устал, а ведь ни один кавалер не мог выйти из танца, пока его дама не свалится.

После окончания хоровода, они все начали меня умолять, чтобы я все-таки показал, как я танцую один. Для меня не составляло труда доставить им удовольствие и протанцевать одному. Я встал, пожаловал музыкантам два дуката и приказал: «А ну, господа, сыграйте-ка мне лейпцигскую уличную песенку!» Ну и ну! До чего же здорово они начали пиликать эту штучку! И вот тогда я принялся прыгать, чисто как козел, то вправо, то влево, делая прыжки высотой в несколько сажень, так что все опасались, как бы что-нибудь из меня не выскочило. Будь я проклят! Сколько народа прибежало с улицы в дом и смотрело на ценя с величайшим изумлением. Закончив танцевать лейпцигскую песенку, я, чтобы немного остыть, вынужден был пойти малость погулять по городу Амстердаму с той самой дочкой советника, которая жаждала быть моей милой супругой. Я согласился и прошелся немного с этой бабенкой по городу ибо я его и сам еще основательно не осмотрел. Итак, она меня провела повсюду, где было что-нибудь достопримечательное, я посетил с ней и амстердамскую биржу, которая, черт возьми, здорово построена! Она показала мне также и надгробный памятник бывшему адмиралу Рейтеру, установленный здесь на вечную его память, ибо этот Рейтер был замечательным морским героем, и еще по сей день здесь оплакивают его кончину. Познакомив меня со всякой всячиной, дочка советника обратилась ко мне и попросила, чтобы я все-таки на ней женился, если у меня нет охоты остаться с ней в Амстердаме, то она готова собрать свои пожитки и поехать со мной, куда я захочу, хотя бы отец ее об этом ничего и не знал. На это я ей ответил тотчас же, что так как я один из самых порядочных молодых людей на всем свете, то это, пожалуй, и может случиться, но не сразу, я хотел бы подумать над тем, как обтяпать такое дельце и в ближайшие дни дам ей знать. После этого я вновь направился в зал, где происходили танцы и захотел проведать, куда же делась моя будущая возлюбленная, мгновенно сбежавшая от меня на улицу. Я проглядел все глаза, но никак не мог ее найти. Наконец какая-то старая женщина спросила меня: «Ваша милость, кого вы ищете?» Я осведомился, не видала ли она девицу, что сидела за столом слева от меня. «Да, Ваша милость, я ее видала, но ее господин отец велел ей отправляться домой и ужасно разбранил за то, что она решилась на такой дерзкий поступок и таскалась по городу с таким знатным человеком: пойдут-де разговоры, а Ваша милость ведь на ней не женится». Услышав эту весть от старушки, я спросил, скоро ли вернется дочка советника. Она вновь ответила, что очень в этом сомневается, ибо господин отец (как она слыхала) сказал ей: «Посмей только встретиться вновь с этим знатным господином!» Проклятье! Какая досада разобрала меня из-за того, что я эту бабеночку больше не увижу и, так как она не вернулась, я передал жениху Тофелю и невесте Труде мой свадебный подарок, простился весьма учтиво с ними и прочими важными особами и с дамами и направился в дом бургомистра. И, несмотря на то, что они в тот же день двадцать или тридцать раз посылали за мной свадебную карету, запряженную четверкой, и умоляли, чтобы моя благородная персона присутствовала на свадьбе хотя бы только в этот вечер – пусть даже в следующие дни я и не пожелаю прийти – я, черт возьми, туда больше не пошел, а всякий раз отсылал карету пустой. Жених, господни Тофель, через господина бургомистра велел мне передать, что он не может себе и представить, будто кто-нибудь из гостей, бывших на свадьбе, оскорбил меня, я все же должен сказать ему, что со мной случилось, он готов нести ответ за все. Но ни одна душа, кроме той старушки, не узнала, что я так разозлился из-за дочери советника, из-за того, что не мог больше видеться с ней. Я хотел в этот же день сесть на корабль, если бы только брат мой, господин граф, не просил меня так усердно не оставлять его нездоровым, а продлить свое пребывание до того, как он избавится от лихорадки; после этого он готов со мной ехать, куда угодно. Ради брата моего, господина графа, я и остался в Амстердаме еще на целых два года и большей частью проводил время в картежных домах, где всегда можно было встретить превосходную компанию благородных дам и кавалеров. После того, как проклятая лихорадка оставила брата моего, господина графа, в покое, мы пошли с ним в банк, получили деньги по новым векселям, сели и а корабль, намереваясь посмотреть Индию, где была резиденция Великого Могола.

 

Глава пятая

Как раз начались самые жаркие дни, когда я и брат мой, господин граф, простились с амстердамским бургомистром и сели на большой военный корабль. Уже около трех недель плыли мы в Индию, как вдруг достигли места, где шныряло ужасно много китов; я их приманил кусочком хлеба совсем близко к борту нашего судна. У одного из матросов была удочка, я взял ее и попытался подсечь одного из китов прямо с корабля; и это, черт возьми, удалось бы мне, если б только удочка не разломалась на кусочки, ибо, когда кит клюнул и я крепко потянул назад, дрянь эта треснула пополам, и часть ее, с крючком, застряла в пасти кита, отчего он несомненно издох. Заметив это, остальные киты уже при виде только тени от лески убирались прочь, и ни одного из них, черт возьми, не было у нашего судна. Отсюда мы продолжали плыть дальше и через несколько дней увидели кисельное море, мимо которого нам пришлось проезжать весьма близко. Ну и проклятие, сколько кораблей находилось там, в этом кисельном море, словно, черт возьми, перед тобой огромный засохший лес из сухих деревьев и ни одной души не было видно на судах. Я осведомился у капитана, почему здесь скопилось так много кораблей? Он ответил, что суда эти загнал сюда во время бури штормовой ветер; когда корабли направляются в Индию и сбиваются с курса, то на всех кораблях люди погибают самым печальным образом. Миновав кисельное море, мы подошли к экватору. Ну и дьявольщина, что за жара тут началась! Солнце опалило нас всех дочерна. Мой брат, господин граф, будучи мужчиной солидным и толстым, заболел на экваторе от этой свирепой жары, слег и помер, черт возьми, мгновенно, так что мы не успели и опомниться. Проклятье, как меня опечалило, что ему пришлось там помереть, – ведь он был моим лучшим спутником. Но что я мог поделать? Ведь он умер, и как бы я о нем ни тужил, я бы его все равно не оживил. По морскому обычаю, я привязал его весьма аккуратно к доске, всунул в карманы его бархатных штанов два дуката и отправил его в море; и где он, черт возьми, сейчас покоится, этого я никому сказать не могу. Три недели спустя после его смерти, благодаря попутному ветру, мы прибыли в Индию, высадились на прекрасном Троицыном лугу и, заплатив капитану за проезд, разошлись в разные стороны. Я сразу же осведомился, где проживает Великий Могол; сначала я спросил одного мальчугана в зеленой шапочке, пасшего гусей на том самом Троицыном лугу, где мы высадились. Я обратился к нему весьма учтиво: «Послушай, малыш, не скажешь ли ты мне, где живет в этой стране Великий Могол?» Но мальчуган еще даже не мог говорить и только указал мне куда-то пальцем и произнес: «А-а». Черт его знает, что значило это «А-а». Я пошел по лугу дальше, и мне попался навстречу точильщик ножей, я спросил и его, не может ли он мне сообщить, где проживает Могол. Тот мне сразу же объяснил, что в Индии есть два Могола, одного зовут Великим, а другого Малым. Узнав, что я желаю видеть Великого, он мне немедленно сообщил, что я нахожусь примерно в часе ходьбы от его резиденции, мне нужно лишь идти по Троицыну лугу все дальше, не боясь, что заблужусь, а за ним будет высокая стена; мне только требуется идти вдоль нее, а она уж приведет меня к воротам крепости, где находится Великий Могол, его резиденция называется «Агра». Выслушав объяснения точильщика, я двинулся дальше по Троицыну лугу и по пути вспомнил о мальчонке в зеленой шапочке, который сказал мне «А-а»; ручаюсь, что маленький проказник, хотя еще и не мог хорошо говорить, все же понял меня и знал, где живет Великий Могол, так как он не мог произнести слово «Агра», он пролепетал только «А-а». Сведения точильщика оказались, черт возьми, верными, тютелька в тютельку, ибо едва кончился луг, как я подошел к высокой стене; я пошел вдоль нее и очутился у огромных ворот, перед которыми стояло, наверно, свыше двухсот телохранителей с обнаженными мечами; все они были одеты в зеленые шаровары и колеты с рукавами, как окорок. Я сразу понял, что Великий Могол живет здесь, и осведомился у телохранителей, дома ли государь, на что все они разом гаркнули «да!» и спросили, что мне угодно. И тогда я тотчас же объяснил телохранителям, что так как я порядочный молодой человек, уже многое повидавший на свете и желающий повидать еще больше, то пусть они доложат обо мне Великому Моголу, кто я, мне хочется с ним немного побеседовать.

Ну черт подери, надо было видеть, как дюжина из них сорвались с места и побежали в комнату Великого Могола докладывать обо мне! Вскоре они примчались обратно и объявили, что я могу проследовать в дом. Их Величеству очень приятно, что иностранец удостаивает его своим посещением. И я двинулся сквозь стражу. Едва я прошел шагов шесть, как Великий Могол закричал сверху из своей комнаты, чтобы стража отдала мне честь. Сто тысяч чертей! Услышав это, телохранители вскинули ружья на караул, взяли свои шляпы под мышку и уставились на меня с величайшим изумлением. Я прошел мимо стражи так изящно, что произвел, черт возьми, огромное впечатление на Великого Могола, Когда я подошел к большой мраморной лестнице, по которой должен был подняться, Великий Могол, черт меня побери, поспешил ко мне навстречу, спустившись до половины лестницы и, встретив меня, повел под руку наверх. Ну будь я проклят, какой великолепный зал открылся моим глазам, все сверкало и блестело в нем, черт возьми, золотом и драгоценными камнями! В этом зале он приветствовал меня, выразил радость по поводу моего крепкого здоровья и сказал, что за все долгое время он не имел счастья принимать у себя немца и осведомился затем о моем звании и происхождении. Тогда я кратко и очень искусно рассказал ему о своем рождении, о случае с крысой и о том, что я один из самых храбрых молодых людей на свете, много уже повидавший и испытавший. Ну будь я проклят, с каким вниманием слушал все это Великий Могол! После рассказа он сразу же повел меня в превосходно разукрашенную комнату и объявил, что она к моим услугам, я могу у него жить, сколько пожелаю, это будет очень приятно ему и его супруге. Он сейчас же позвал пажей и лакеев, которые должны были мне прислуживать. Тьфу, чертовщина! Какие дурацкие поклоны начали отвешивать мне эти парни, когда появились. Сначала они гнули передо мной шею до земли, затем поворачивались ко мне спиной и шаркали одновременно обеими ногами далеко позади себя. Великий Могол приказал им, чтобы они хорошо мне прислуживали, а коли до пего дойдет хоть малейшая жалоба, то пажей и лакеев переведут на кухню. Затем он простился со мной и вновь пошел в свою комнату. Черт возьми, как славно начали прислуживать мне эти малые, едва он удалился; они, правда, величали меня только «барин», но исполняли все, что только могли прочесть в моих глазах. Стоило мне сплюнуть, они, черт возьми, все разом пускались наперегонки растереть плевок ногой, ибо сделать это первым каждый считал для себя большой честью. Не прошло и получаса, как Великий Могол покинул меня, а уж он возвратился в мою комнату со своей супругой, своими кавалерами и дамами. Тут его супруга, а также кавалеры и дамы, приветствовали меня и глядели при этом на меня с огромным удивлением. По просьбе Великого Могола мне пришлось еще раз рассказать о случае с крысой, ибо его супруге очень хотелось услышать эту самую историю. Ай да проклятье! Как она смеялась над ней, а кавалеры и дамы, уставившись на меня с великим изумлением, перешептывались между собой о том, что я, должно быть, какая-то значительная персона в Германии, если могу рассказать о таких вещах. И так как настало время ужина, то Великий Могол велел трубить к столу. Сто тысяч чертей! Что за грохот и треск раздался из труб и барабанов! Двести трубачей, девяносто девять барабанщиков стояли во дворе замка на огромном камне и трубили в честь меня великолепно! После того как замолкли трубы, я взял под руку Великую Моголиху и повел ее к столу: черт меня побери, до чего же элегантно я выступал рядом с ней! По приходе в обеденный зал Великий Могол пригласил меня сесть и занять почетное место за столом, и я это сделал бы не раздумывая, если бы меня не разбирала охота сесть рядом с его супругой, потому что это была удивительно красивая дамочка. Итак, сначала сел Великий Могол, возле него – я, а слева от меня – его милая женушка, я сидел, следовательно, посередине между ними. За столом беседовали о разных вещах. Великая Моголиха спросила меня, варят ли в Германии хорошее пиво и какое пиво там считается самым лучшим? На это я ответствовал весьма учтиво, что как раз в Германии и варят исключительно хорошее пиво, и особенно в моей родной местности; там варят густое пиво, называемое так по причине большого количества в нем солода, так что оно липнет между пальцами и пахнем сладко, чисто сахар; если кто-нибудь выпьет его хотя бы кружку, он сразу же сумеет произносить проповеди. Как удивились они, ей-ей, тому, что в Германии имеется такое хорошее пиво и притом такой силы. В то время, как мы болтали за столом о том и о сем и я как раз намеревался рассказать историю о своем духовом ружье, в обеденный зал вошла личная певица Великого Могола с индийской лирой, висевшей у нее на боку. Как великолепно, проклятие, пела эта бабенка и как искусно аккомпанировала себе на лире; ничего, черт возьми, более прекрасного я не слыхал в жизни! Нет слов описать, какой превосходный голос был у ней. Она была в состоянии, черт ее дери, взять верхнее «до» на девятнадцатой дополнительной линейке и заливалась трелью из квинты в октаву на одном дыхании двести тактов подряд – и ей хоть бы что! Она спела за столом арию о пурпурных очах и черных ланитах так, что, черт возьми, одно удовольствие было слушать! После ужина я вновь взял Великую Моголиху под руку и направился в свою комнату, где она, а также Великий Могол, кавалеры и дамы попрощались со мной, пожелав доброй ночи, за что я учтиво их поблагодарил и тоже пожелал им хорошего отдыха и приятных сновидений. Затем все они покинули мою комнату и также направились спать. Когда они удалились, в мои покои вошли четыре лакея и три пажа и осведомились, не угодно ли будет барину, чтобы его раздели. Едва я только им ответил, что, конечно, меня немного клонит ко сну и я не смогу долго бодрствовать – проклятье, надо было только видеть, как засуетились эти парни! Один побежал и притащил мне пару затканных золотом домашних туфель, другой – прекрасный вышитый золотом ночной колпак, третий – бесподобно красивый халат, четвертый стягивал с меня башмаки, пятый – чулки, шестой принес ночной горшок из чистого золота, а седьмой отпер мне спальню Черт меня побери, в какую великолепную кровать предстояло мне лечь, и она была, околеть мне, такой белоснежной и такой мягкой, что нет и слов описать! И. я проспал всю ночь, ни разочка не проснувшись. Приятный сон видел я в ту ночь. Мне приснилось, что хочу я пойти в нужник освободиться от пива, но никак не могу найти туда дорогу, потому что прошлым вечером немного перехватил за столом и, так как у меня все смешалось в голове, мне почудилось, будто один из лакеев принес большой серебряный сосуд и проговорил: «Вот, барин, то, что Вам надобно». Я схватил сосуд, предполагая, что он, черт возьми, поможет в нужде, и он, действительно, помог мне. Но когда я проснулся утром… ну, и проклятье, – что я натворил! – я чуть не плавал в своей кровати, настолько мокро было подо мной. И еще хорошо, что это случилось не по всем правилам, иначе я и не представляю, каким образом можно было бы скрыть эту оплошность, а так – я продолжал, как ни в чем ни бывало, долго лежать в постели и так искусно высушил все под собой, что никто и не заметил, что я наделал. Затем я поднялся и распорядился подать мне вновь одежду. Когда я закончил туалет, вошел вестник от Великого Могола, пожелал мне доброго утра и при этом прибавил, что если мне приснилось что-либо приятное, Великий Могол будет рад это слышать и просит меня зайти в свой личный кабинет. Он хотел бы со мной кое о чем посоветоваться. Я не заставил долго ждать ответа и сразу же сказал, что спал, действительно, хорошо, но что касается снов, то они были настолько тяжелые, что меня даже пот прошиб от страха, а насчет приглашения в кабинет, так я сейчас приду. Сообщив это все камер-пажу, я направился затем к Великому Моголу узнать, в чем состоит его просьба. После того как я вошел к нему и весьма учтиво его поприветствовал, Великий Могол отворил большой книжный шкаф и извлек оттуда огромную книгу в переплете из свиной кожи, показал ее мне и сказал, что записывает сюда свои ежедневные доходы, а по истечении года, когда он подсчитывает итог, сумма никогда не сходится и всякий раз недостает третьей части поступлений. Он осведомился, умею ли я считать, на что я ему опять-таки ответил, что поскольку я парень не промах и хорошо изучил «Арифметику» Адама Ризена, то пусть он мне доверит этот гроссбух, а я уж разберусь, чтобы сумма получилась. Итак, он отдал мне свою приходную книгу и оставил меня в одиночестве. Проклятье, сколько числилось в книге поборов и налогов! Я сел, вооружился пером и чернилами и начал подсчитывать десятки, сотни и тысячи и, когда убедился, что Великий Могол ошибался в таблице умножения, так как знал ее нетвердо, то не удивился, почему сумма оказывалась у него на треть меньше всех ежедневных приходов. Ибо вместо того, чтобы считать «сто на десять – будет тысяча», он считал «тысяча на десять – сто». А там, где следовало производить вычитание, например, «Один от ста – девяносто девять», он вычитал следующим образом: «Единицу от ста – отнять нельзя, единицу отнять от десяти, будет девять, а девять отнять от девяти – будет ноль». Черт возьми, в таком случае невозможно, конечно, чтобы счет был верен. Заметив ошибки, я сразу понял, где собака зарыта. Я принялся за дело, и не прошло двух часов, как я все привел к правильному итогу и притом у меня он даже получился на половину больше того, чем вся сумма его ежедневных приходных записей. Подведя весь счет так искусно в соответствии с «Арифметикой» Адама Ризена, я попросил Великого Могола вновь зайти ко мне и указал ему, где он ошибался в таблице умножения и каким образом я, так ловко и точно сосчитав, получил еще даже излишек в половину суммы. Сто тысяч чертей! Когда я заговорил об излишке, он вскочил от радости и, похлопывая меня по плечу, предложил, если я только пожелаю, остаться у него, он сделает меня своим тайным рейхсканцлером. На это я ему ответил, что поскольку во мне чувствуется что-то необыкновенное и я один из тех славных молодцов на свете, посвятивших себя исключительно знакомству с новыми странами и городами, то благодарю его за предложение. Увидев, что у меня нет охоты занять эту должность, он в последние две недели моего пребывания у него окружил меня такими почестями, что я, черт возьми, в жизни их не забуду. Ведь этот Великий Могол ужасно богатый властелин, его величают там только «императором» и у него сокровищ столько, сколько дней в году, и я их нее перевидал, каждый день он мне показывал какое-нибудь одно из них. Он обладает также превосходными книгами и является их большим любителем, и мне пришлось торжественно пообещать, что в благодарность за деньги и добрые слова я из Германии также вышлю книгу для его библиотеки. Заметив, что я готовлюсь в путь, он пожаловал мне свой портрет на золотой цепи, а его супруга подарила мне тысячу золотых полноценных дукатов зараз, на которых было вычеканено изображение Великого Могола. Цепь из лучшего индийского золота я повесил себе на шею и, весьма учтиво попрощавшись с ним, его супругой, кавалерами и дамами, отправился на корабле в Англию.

 

Глава шестая

После того, как я простился с Великим Моголом, и он со всей свитой проводил меня пешком до конца городской стены, я направился по тому же самому Троицыну лугу к месту на побережье, где высадился 14 дней назад и сел опять на большой грузовой корабль, отправлявшийся в Англию, и отплыл с ним. На судне я весьма красноречиво поведал капитану, как превосходно принял меня Великий Могол и как он пожаловал мне на прощанье свой портрет с цепью. Я полагал, что капитан при этом от удивления вылупит глаза на такого молодца, как я. Однако, черт возьми, – нисколько, этот мужлан даже не снял передо мной шляпу, а, напротив, заметил, что некоторым людям везет больше, чем они того заслуживают. О проклятье' Какая взяла меня досада от пустословия этого лежебоки, и я едва удержался, чтобы не отвесить ему пару оплеух. Но, в конце концов, поразмыслил я, ведь это глупый человек, что с ним поделаешь, он не знает ни тебя, ни твоего происхождения, и поэтому я оставил дело без внимания. Затем я рассказал моим спутникам по судну о моем необычайном рождении, а также о случае с крысой и о моем духовом ружье. После трех дней и пяти ночей плавания от индийского Троицына луга мы вошли в огромное Средиземное море. Ну будь я проклят! Каких только морских чудесных тварей здесь не перевидаешь, и все они беспрестанно тысячами шныряли вокруг нашего судна! Особенную радость доставил мне тогда маленький тюлень, которого я старался приманить кусочком хлеба совсем близко к судну, на что он, наконец, и пошел с охотой и пытался играть со мной. И так как он выглядел очень милым с виду, я перегнулся через борт и хотел выловить его из моря. Но когда я схватил этого стервеца, он прокусил мне все пять пальцев и уплыл в глубину. Ну и дьявольщина, кровь из пальцев сочилась, вероятно, дней восемь, и укус причинял мне отчаянную боль. Наконец, капитан принес мне склянку с оливковым маслом и посоветовал мне смазать им пальцы, прибавив, что оливковое масло отлично помогает при укусах. Я смазал пальцы, и не прошло двух часов, как раны и не бывало! Когда мы уже почти проехали Средиземное море, то вдали показалось ужасно много сирен, и бабенки эти пели, черт возьми, восхитительно! Капитан, заметив их, приказал нам плотно заткнуть уши, ибо если они приблизятся, то так очаруют нас своим восхитительным пением, что мы не сможем сдвинуться с места. Тьфу, проклятье! Узнав это, я основательно заткнул уши и велел капитану дать полный ход вперед.

Через три дня мы вошли в Балтийское море и плыли здесь, наверно, несколько недель, пока не выбрались из него. Какие щуки водятся в этом море, – этого, черт возьми, и не передать! У матросов на корабле был рыбачий сачок – каких щук, дьявольщина, наловили эти парни! Языки у рыб были, черт возьми, как у больших телят, и на каждом щучьем языке было свыше шести кружек жира. Несколько месяцев спустя, проплыв по различным рекам, мы счастливо прибыли в Англию, где я высадился в Лондоне и, рассчитавшись с капитаном за проезд, пошел в город и снял квартиру у одного горшечника, выделывавшего безделушки и живущего тут же у ворот. Малый этот, наконец-то, оказался весьма вежливым, он меня встретил, спросил, что мне угодно, откуда я прибыл и кто я. Я рассказал ему сразу же весьма искусно о моем рождении и крысе и о том, какой я молодец и что хочу стать у него на квартире, потому как намерен прожить у него инкогнито несколько недель. Малый, известный в городе горшечник, отнесся к этому весьма благожелательно и сразу же заметил по моему взгляду, что человек я, должно быть, значительный, но все же проявил, собака, некоторую непочтительность, ибо в разговоре со мной не всегда снимал шляпу и ужасно сердил меня тем, что не оказывал мне должного почтения. Но, как я полагал, это даже было и к лучшему, потому что я не собирался выдавать себя в Лондоне за знатную персону, а намерен был вести себя как простой кавалер. Но вдруг, черт возьми, в Лондон прибыл благородный лорд, господин Тофель со своей милой Трудой, тот, у которого я был на свадьбе в Амстердаме. Они пришли к горшечнику в дом, поздравили меня с приездом. И как только, дьявол, они меня учуяли, до чего же это удивительно! Они мне все потом рассказали, и про то, что они видели, как я сошел на берег и как ловко я завернул в дом горшечника, ибо дворец Тофеля, благородного лорда, находился поблизости на той же улице. После этого он предложил мне переселиться к нему, но так как я уже устроился у горшечника, который также не желал со мной расстаться, мне не очень хотелось менять квартиру; ведь, если бы я начал перетаскивать свои вещи туда и сюда, это только привлекло бы внимание людей. Сразу в тот же вечер я был приглашен господином Тофелем, благородным лордом, в гости; там находилось много прочих лиц высокого звания и благородных дочерей лордов, которые все разом в меня влюбились и просили моей руки, ибо я показал им портрет Великого Могола с цепью и рассказал им о том, как он мне его пожаловал, какой превосходный прием он мне оказал, ибо я так искусно и точно подсчитал итог его доходов, что ему привалил даже излишек в половину ежегодной суммы. Я сообщил им также, что он хотел меня сделать своим тайным рейхсканцлером, но так как у меня еще не было охоты оставаться на одном месте, то я поблагодарил его за любезное предложение.

Черт меня побери! Как глядели на меня за столом все девицы, благородные дочери лордов, и все разом начали пить за мое здоровье. Одна провозгласила: «Да здравствует тайный рейхсканцлер богатого Могола Индии!», другая – «Да здравствует благородный иностранец, пожалованный портретом Великого Могола!», третья – «Да никогда не сотрется память о вельможе, в глазах которого светится что-то необыкновенное!». Я, конечно, понимал, что все это относится ко мне, и всякий раз отвечал даме, пившей за мое здоровье, весьма любезной миной, что, черт возьми, мне очень шло. После того, как история о Великом Моголе исчерпалась, я начал немного болтать о своем необычайном рождении и крысе. Ну, и проклятье, как тут развесили уши и разинули рты благородные лорды, услыхав про такие дела! На следующий день возлюбленная супруга господина Тофеля устроила ради меня модный в ту пору променаж и, чтобы угодить мне, одновременно со мной разъезжало, наверно, свыше двухсот карет с дворянами и дочерьми самых знатных лондонских лордов; мне пришлось сесть в экипаж к двум тетушкам господина Тофеля. И передать не могу, что эти девицы в пути творили со мной, они зацеловали меня так, что чуть не откусили мне губы. Я сидел посредине между ними, это выглядело весьма пристойно, вывесил из окна подаренный мне портрет, а рядом с каретой бежала, наверно, сотня мальчишек и глядела с великим удивлением на изображение Великого Могола, и меня очень радовала эта толпа ребят. Когда мы отъехали от Лондона примерно на две мили и прибыли на место, где должен был происходить променаж, ну, и проклятье, как превосходно они обращались со мной и какие почести оказали, этого я, черт возьми, и передать не смогу! На следующее утро барышни-тетушки господина Тофеля подъехали в своей карете к дому горшечника, где я жил, и попросили меня, не буду ли я столь любезен немного проехаться с ними, они желали бы показать мне кое-что из древностей города Лондона, которые я, возможно, еще не видел. Не долго раздумывал, я сел в их экипаж и опять-таки посредине между ними, что выглядело весьма пристойно. Когда карета барышень-тетушек господина Тофеля завернула за угол, мы оказались у большой часовни и, остановившись, вошли в нее втроем. Здесь лежало, наверно, двести связок железных кос, на которых прилипла кровь толщиной с палец. Когда я спросил барышень-тетушек, почему здесь находятся косы и что это за кровь на них, мне ответили, что они хранятся как редкость, их показывают всем знатным иностранцам, ими были вооружены солдаты герцога Монмаутского (или как там звался этот малый?), ими они превосходно косили головы. Затем мы вновь весьма пристойно сели все втроем в карету и покатили в другое место, где они показали мне камень, на котором сидел праотец наш Иаков, когда ему приснилась небесная лестница. Отсюда мы поехали еще в одно место, где висел огромный топор, которым отрубили голову даже одной знатной персоне. Мне назвали ее имя, но я, черт возьми, никак не могу его вспомнить. Осмотрев всякую всячину, мы направились опять к дому господина Тофеля, у которого я вновь откушал. Должен признаться, что в течение моего трехлетнего пребывания в Лондоне мне оказывали большие почести и особенно благородный лорд господин Тофель и его барышни-тетушки. Когда я прощался с ними, намереваясь отправиться в плавание по Испанскому морю, эти девицы проливали, черт возьми, горчайшие слезы оттого, что я уезжаю, умоляя меня, наверно, сотню раз остаться у них, это-де мне не будет стоить и гроша. Конечно, поступи я так, я бы по-прежнему остался благородным малым, но я хотел посредством своих путешествий подниматься все выше и легко бы достиг этого, если бы не потерпел несчастье в Испанском море. О том, что со мной случилось, вы услышите в следующей главе.

 

Глава седьмая

Если я верно припоминаю, это было в первых или в последних числах апреля, когда я в Лондоне окончательно распростился с господином Тофелем, знатным лондонским лордом, а также с его госпожой Трудой, его барышнями-тетушками и моим бывшим хозяином – горшечником, сел на большой корабль, прибывший в тот же день из Португалии и тяжело нагруженный копчеными щучьими языками. На нем я намеревался посетить Испанию и отведать там прекрасного испанского винограда. Мы счастливо отбыли из Лондона при хорошей погоде, в Испанском море ветер весьма благоприятствовал нам и небо так прояснилось, что на нем, черт меня побери, не было ни одной темной тучки. Видя, что ветер попутный, капитан предложил всем, кто был на корабле, запеть веселую песню и сам к ней присоединился. В то время как мы безмятежно веселились, я заметил, что издали к нам приближается судно, на которое я указал капитану, и спросил, что бы это мог быть за корабль. Завидев его, капитан сразу же сказал нам, что судно это идет под иностранным флагом и ему сдается, что это пиратский пли каперский корабль. Проклятье! Как перепугались эти парни, мои спутники! Я же побежал на нижнюю палубу взглянуть, готовы ли орудия к бою. Подув в их стволы спереди, я хотел узнать, все ли они заряжены, но ни одно из них, черт возьми, не было готово. Что тут было делать? Я крикнул своим спутникам: «Allons, господа. враг приближается! Приготовьте ваши шпаги». Ну и дьявольщина, парни стояли, дрожа и трясясь от страха, когда я им толковал про бой и шпаги. Прошло немного времени, и каперский корабль, словно молния, появился перед нами, а на нем находился знаменитый морской разбойник Ганс Барт с ужасающим числом пиратов. Он спросил нас сразу – сдаемся ли мы. Но я ему тотчас весьма достойно ответил: «Я, черт возьми, не сдаюсь!» Ну и проклятье, как тут выхватил шпагу этот малый со всеми своими пиратами! Но и я не мешкал со своей, кривой саблей и бросился на разбойников. Когда я ударил по этим парням – стоило взглянуть, как нужно хорошо рубить и биться! Гансу Барту, черт меня побери, я снес напрочь добрую половину его длинного носа и еще по сей день можно заметить, что нос у него тупой, а других пиратов, наверно человек пятнадцать, я сбил ударами с ног, не считая тех, кого зарубил до смерти. Но что можно было поделать? Если б на меня одного не приходилось их такое огромное количество! Помоги мне малость тогдашние мои спутники, мы бы обязательно одержали победу! Но эти лентяи стояли неподвижно, заложив руки в карманы, позволяли, черт возьми, рубить себя, как репу пли капусту, и не шевельнулись. Я, пропади все пропадом, страшно был зол па то, что ни один из этих негодяев не желал даже руку приложить, – ведь давно известно: «свора собак – зайцу смерть», а у Ганса Барта была ужасно большая орава помощников. Будь их хотя бы двадцать', тридцать, я бы мигом с ними разделался, но их на меня набросилась, наверно, сотня, и тем не менее они вынуждены были признаться, что в моих глазах было что-то необыкновенное, когда я так стойко выдерживал их натиск и не получил ни одной раны, ни одного удара. Когда я, в конце концов, устал от боя и понял, что победы все равно не добьешься, мне пришлось, черт возьми, просить пардону. Надо было видеть, как эти парни начали грабить, перебравшись на наше судно! Они, черт возьми, забрали у нас все подчистую. Я начал им рассказывать о своем рождении и о случае с крысой, но они, черт меня побери, не хотели этому даже поверить, а раздели нас до рубашки, забрали все, что мы имели, и повезли нас, пленных, в Сен-Мало, где каждого посадили в одиночную отвратительную камеру. О, проклятье, сколько раз я вспоминал, кем я был и кем теперь стал в этой ужасной дыре! Портрет Великого Могола вместе с цепочкой исчез, тысяча дукатов, пожалованных его любимой супругой, исчезли, все прочее мое состояние вместе с полноценными дукатами, выплаченными мне амстердамским банком, исчезло; мой прекрасный костюм, отделанный золотом и серебром, в котором дворянин фон Шельмуфский поражал чуть ли не весь мир своим изяществом, тоже исчез. С моим необычайным рождением дело было дрянь, никто не хотел верить, что история с крысой действительно произошла, и, как самый жалкий трус на свете, я, невиновный, должен был томиться полгода в этой гнусной камере. Ну и проклятье, как я бедствовал в этой чертовой яме: вши были величиной почти что с крысу, которая изгрызла шелковое платье госпожи моей матушки. Они, черт возьми, не давали мне покоя ни днем, ни ночью, и, хотя на дню я успевал их раздавить свыше двух тысяч, ночью появлялись другие, целых десять полков, а порой они так густо усеивали мою рубаху, что, бывало, на ней не увидишь ни одного белого пятнышка. Я часто вспоминал свое прежнее положение и тетушек лондонского лорда господина Тофеля, девиц, проливавших слезы, потому что я не хотел с ними остаться. Да, но кто может знать все заранее, а я мог представить себе что угодно, кроме того, что со мной случилось. Тюремщик в Сен-Мало кормил меня в темнице тоже очень скверно, он передавал мне через свою дочь, по имени Клаудита, всего только большой горшок затирухи из отрубей, ее должно было хватать на три дня, прежде чем я получал новую порцию. Иногда они, кажется, и вовсе обо мне забывали, приносили мне кое-что поесть только на шестой день, и не раз я вынужден был голодать по три дня. Незадолго до того как тюремщик выпустил меня на свободу за выкуп в сотню талеров, явилось ко мне в камеру привидение: о, проклятье, как я начал орать, завидев призрак! Но он обратился ко мне крайне учтиво со следующими словами: «Прелестный юноша, ты скоро вновь обретешь свободу, потерпи еще самую чуточку!» Услышав это, я, черт возьми, уже и понять не мог, в кого я превратился – в мальчишку или в девчонку; отчасти я испугался, отчасти обрадовался, потому что призрак болтал о прелестном юноше и свободе. Я набрался храбрости и спросил призрак, кто он такой. И он вновь мне учтиво ответил, что он – дух моей бывшей возлюбленной Шармант, которой суждено было утонуть там, у Борнхольма, вместе с прочими шестью тысячами душ. И так как все совпадало тютелька в тютельку, я перестал уже страшиться призрака и, напротив, пожелал разузнать, куда же делась тогда Шармант, утонув, и где она покоится. При этом вопросе призрак, черт меня побери, тотчас же исчез. Вслед за тем не прошло и получаса, как появился перед камерой тюремщик и сообщил мне, что если я достану сотню талеров, то он, согласно приказу, освободит меня. Я ответил, что, будучи благородным молодым человеком, я прежде не стал бы считаться с такой суммой, но теперь он и сам видит, что я самый жалкий нищий. Тюремщик спросил далее, из какой страны я родом, и сказал, что если я могу надеяться на помощь оттуда, то мне следовало бы спешно написать о своем положении родным. Я сообщил, что у меня есть мать и что я являюсь ее единственным любимым сыном, а она имеет хорошее состояние и не поскупится на такую сумму, когда узнает, что сыну ее столь тяжко приходится на чужбине. Услыхав это, тюремщик сказал, что если я попрошу у своей матери эту сумму, то меня выпустят из тюрьмы и я буду находиться под арестом в его доме до тех пор, пока не прибудет корабль с деньгами. Я согласился, и он тотчас же произнес: «Отверзьтесь узы, падите цепи, дайте узнику волю!» Потом он держал меня в своем доме, пока не пришел корабль с сотней талеров. Получив выкуп, он пожаловал мне на дорогу старые матросские штаны, старую матросскую шапку, пару рваных чулок, а также башмаки и ветхую пиратскую куртку и с тем отпустил меня вновь странствовать.

 

Глава восьмая

Черт возьми, я тогда и не знал, куда мне отсюда податься: без гроша в кармане, брел я, как самый жалкий попрошайка, никто меня больше не считал за порядочного человека, и не видел я способа выбраться из Сен-Мало. Наконец, я пошел туда, откуда отправлялись корабли, рассказал одному капитану о своей беде, о том, что со мной случилось, и попросил его, если он будет отъезжать, взять меня с собой – я же охотно пособил бы ему на судне. Капитан согласился; это был английский шкипер, набравший во Франции разных прекрасных товаров. Он сжалился, в конце концов, надо мной и взял меня; я был обязан, когда начинался шторм и волны заливали судно, все время откачивать воду, чтобы драгоценный груз не подмок; за это я и получал еду и питье. Когда мы вновь проезжали мимо Лондона, я заявил шкиперу, что мне стало невмоготу качать воду, и попросил его высадить меня здесь, потому что хотел бы направиться в город. Капитан не противился, наоборот, причалил к берегу, позволил мне идти своей дорогой и отплыл. Я присел на берегу у воды, снял свои башмаки, связал их вместе, повесил через плечо и направился в своих рваных чулках, почти босиком, к лондонским воротам. Добравшись до них, я остановился и долгонько размышлял, где мне стать на квартиру, так как у меня не было ни гроша. Сначала я намеревался вновь завернуть к горшечнику, но меня остановила мысль о том, что подумает этот человек, когда та весьма представительная персона, что была здесь с полгода назад, предстанет перед ним в виде жалкого голодранца? Затем я хотел направиться к господину Тофелю, знатному лорду, но, подумал я, если его девицы-тетушки узнают, в каком жалком виде вернулся я из Испании, то они не только скажут, что мне поделом, а при этом еще и порядком высмеют за то, что я тогда не остался у них. Наконец, я принял решение и отправился в ночлежку для нищих в пригороде, где еще встретил тех нищих, которым полгода назад немало помог своими подаяниями, и некоторые из них признавались, что мое лицо им знакомо и где-то они его видели, хотя уже и не могли припомнить где. Маленький бродяжка, между прочим, заявил, что я очень похож на знатного господина, который полгода назад все время разъезжал в карете с дамами по Лондону, выставив из окна золотую вещицу на цепи, а толпа мальчишек бежала рядом с каретой и разглядывала это украшение. Но я не подал и виду, что это касалось меня, и если бы я им тут же в этом признался, то они бы, черт возьми, мне даже не поверили.

На следующий день, так как у меня не было ни гроша, я пошел в город Лондон и начал просить милостыню у людей, не знавших меня прежде в качестве знатной особы, а мест, где раньше часто бывал в гостях, я, черт возьми, избегал, так как меня легко бы могли узнать; проходя мимо дома господина Тофеля, я всякий раз надвигал шапку на глаза, чтобы никто меня не приметил. В Лондоне мне повстречался один дальний земляк, молодец, уже показавший себя храбрецом на войне; я рассказал ему о своем несчастье, он мне пожаловал талер и обещал бесплатно взять с собой на родину. Но я забыл место, где должен был с ним встретиться, и с тех пор, как он мне подарил талер, я его больше не видел. К моему великому счастью, спустя два дня после этого три грузовых фургона отправлялись из Лондона в Гамбург, и я упросил возниц, чтобы они меня взяли с собой, мое пропитание будет стоить им немного. Возницы оказались отменно добрыми людьми и заявили, что если я ночью буду охранять их фургоны, то они будут кормить меня бесплатно до самого Гамбурга. Будь я проклят! Вряд ли кто-нибудь в эту минуту был больше рад, чем я, и я ответил, что охотно, от всего сердца, буду это исполнять. Итак, они взяли меня с собой, я взобрался спереди на козлы, и мы тронулись. По вечерам, останавливаясь на постой, они давали мне всякий раз голову или хвост селедки и большой ломоть хлеба. Все это я поедал, а потом, иногда, угостив меня вином, они приказывали мне залезать под фургон и сторожить. Это продолжалось изо дня в день, пока мы не достигли последнего трактира по дороге в Гамбург, где я простился с возницами. Они, правда, спросили меня, не желаю ли я следовать с ними в город, но я поблагодарил их; а вообще-то я охотно поехал бы с ними туда, если б не опасался, что кто-нибудь там еще узнает меня, сообщит городской страже, что я такой-то и такой-то, заколовший несколько лет назад немало народу. Не надеясь на благополучный исход, я пошел от ближайшей к Гамбургу деревни по чистому полю, пока не добрался до другой области, где мог совершенно не опасаться стражи. Итак, побираясь, я шел от деревни к деревне и, наконец, опять оказался в Шельмероде, где после пережитых мной преопасных странствий на суше и на море вновь увидел госпожу свою матушку бодрой и здоровой. С какой радостью эта почтенная женщина встретила меня, об этом я поведаю весьма искусно в будущем, в начале второй части.

На этом первая часть правдивого описания моих любопытных и преопасных странствований на море и на суше пришла к концу.