ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ОДНОМ ТОМЕ

Ремарк Эрих

Избранные произведения классика немецкой литературы XX века

Эриха Марии Ремарка

(1898–1970) в одном томе.

Содержание

:

Искра жизни

Время жить и время умирать

Тени в раю

На Западном фронте без перемен

Возвращение

Три товарища

Возлюби ближнего своего

 

 

ИСКРА ЖИЗНИ

 

Глава 1

Скелет под номером пятьсот девять медленно приподнял голову и открыл глаза. Он не понимал, забытье это или просто сон. Здесь между ними особой разницы не было. И то и другое означало погружение в глубинные трясины, из которых, казалось, уже ни за что не выбраться наверх: голод и изнеможение давно уже сделали свое дело.

Пятьсот девятый лежал и настороженно прислушивался. Это было старое лагерное правило; никто не мог знать, с какой стороны надвигается опасность, но пока ты замер, всегда есть шанс, что тебя не заметят или примут за мертвого. Простой закон природы, по которому живет любая букашка.

Он не услышал ничего подозрительного. Перед ним — полусонные охранники на башнях с пулеметами, сзади него — тоже все спокойно. Он осторожно повернул голову и оглянулся.

Концлагерь Меллерн мирно дремал под солнцем. Большой плац для переклички, который эсэсовцы в шутку называли «танцплощадкой», был пуст. Только на мощных деревянных сваях-крестах висели четверо с завязанными за спиной вывернутыми руками. Их так высоко подвесили на веревках, что ноги не касались земли. Два кочегара крематория забавлялись, кидая в них из окна кусочками угля. Но ни один из четырех вот уже полчаса не подавал признаков жизни.

Бараки трудового лагеря выглядели безлюдными. Внешние коммандос еще не вернулись. По улице сновало только несколько дневальных. Слева, у больших входных ворот, перед бункером для штрафников сидел, потягивая кофе, шарфюрер СС Бройер. Ему специально поставили на солнце круглый столик и плетеное кресло. Весной 1945 года хороший кофе в зернах был редкостью.

Только что Бройер удушил двух евреев, которых шесть недель гноили в бункере. Пожилой еврей его просто раздражал, а тот, что помоложе, оказался упорнее — он еще довольно долго брыкался и кряхтел. Бройер посчитал свой поступок филантропическим деянием, заслуживающим компенсации. Дежурный передал ему к кофе еще тарелку с пирожными «баба». Бройер ел медленно, с удовольствием. Больше всего он любил изюм без косточек, которым обильно было нашпиговано тесто. Вяло усмехнувшись, Бройер прислушался к угасавшим звукам лагерного оркестра, который репетировал за садами. Звучали «Розы с юга», любимый вальс коменданта лагеря оберштурмбанфюрера Нойбауэра.

Пятьсот девятый находился на противоположной стороне лагеря, у деревянных бараков — от большого трудового лагеря их отделял забор из колючей проволоки. Эти бараки называли Малым лагерем. Здесь держали узников, которые настолько ослабели, что не могли больше работать. Они попадали туда, чтобы умереть. Поэтому бараки всегда были переполнены. Нередко умирающие лежали друг на друге даже в коридорах или же издыхали под открытым небом. В концлагере Меллерн не было газовых камер, что являлось предметом особой гордости коменданта. Он с радостью подчеркивал, что в Меллерне люди умирают естественной смертью.

Официально Малый лагерь назывался щадящим отделением. Однако лишь немногие узники находили в себе силы, чтобы продержаться в этом «щадящем» режиме более одной-двух недель. Такая немногочисленная, но упорная группа обитала в двадцать втором бараке. С некоторой долей мрачного юмора они называли себя ветеранами. Пятьсот девятый был в их числе. Четыре месяца назад его доставили в Малый лагерь, и ему самому казалось чудом, что он все еще жив.

Черный дым тянулся над крематорием. Ветер гнал его в направлении лагеря, и клубы медленно опускались над бараками. Они пахли чем-то жирным и сладковатым, вызывая тошноту. Даже после десяти лет пребывания в лагере Пятьсот девятый так и не сумел привыкнуть к этому запаху. Сегодня в этих клубах дыма среди прочих был и прах двух ветеранов — часовщика Яна Сибельского и университетского профессора Йоеля Буксбаума. Оба умерли в двадцать втором бараке. У Буксбаума не было трех пальцев на руке, семнадцати зубов, ногтей пальцев на ногах и части полового члена. Всего этого он лишился в ходе «перевоспитания в полезного человека». На культурных вечерах в казарме СС идея насчет полового члена вызывала дикий хохот. Она пришла в голову недавно прибывшему в лагерь шарфюреру Гюнтеру Штейнбреннеру. Просто, как все великие затеи, укол высокопроцентной соляной кислотой — вот и все. В результате Штейнбреннер сразу снискал себе уважение коллег.

Мартовский послеобеденный час оказался мягким, пригревало ласковое солнышко, но Пятьсот девятый никак не мог согреться, хотя кроме собственных на нем были вещи трех других — куртка Йозефа Бухера, пальто старьевщика Лебенталя и драный свитер Йоеля Буксбаума, который удалось перехватить в бараке, прежде чем забрали труп. Но когда рост метр семьдесят восемь, а вес — менее семидесяти фунтов, не согревают и самые теплые меха.

Пятьсот девятый имел право полежать под солнцем еще полчаса. Потом надо вернуться в барак, чтобы уступить взятые «напрокат» вещи вместе с собственной курткой тому, кто дожидался своей очереди. Такая была договоренность между ветеранами. С окончанием холодов некоторые в этом больше не нуждались. Они были настолько измождены, что после страданий зимой желали только одного — спокойно умереть в бараках. Но старший по команде Бергер следил за тем, чтобы теперь каждый, кто еще мог ползать, хоть некоторое время провел на свежем воздухе. Следующим шел Вестгоф, за ним — Бухер. Лебенталь отказался; у него было более важное дело.

Пятьсот девятый снова посмотрел назад. Лагерь находился на возвышенности, поэтому сквозь колючую проволоку сейчас видно весь город. Это был древний город со многими храмами и валами, с липовыми аллеями и извилистыми переулками, над лабиринтом крыш возвышались колокольни церквей. На севере расположилась новая часть с более широкими улицами, центральным вокзалом, густонаселенными домами, фабриками, меде- и железоплавильными заводами, на которых работали лагерные коммандос. Дугой извивалась река с отражавшимися в ней мостами и облаками.

Пятьсот девятый опустил голову. Даже мгновение было тяжело держать ее высоко. Вид дымящихся фабричных труб в долине только обострял чувство голода.

Причем не только в желудке, но и в голове. Желудок на протяжении многих лет был приучен к этому постоянному ощущению, утратив любое другое, кроме непроходящего глухого желания поесть. Голод в мозгу еще страшнее. Он никогда не смягчался, вызывал галлюцинации, терзал человека даже во сне. Так Пятьсот девятому потребовалось целых три зимних месяца, чтобы изгнать воспоминание о жареной картошке. Он везде ощущал ее запах, даже в вонючем бараке-сортире. Теперь его преследовали сало и глазунья на сале.

Он бросил взгляд на никелевые часы, которые лежали рядом с ним на земле. Их одолжил Лебенталь. Они были ценным достоянием барака. Поляк Юлий Зельбер, который давно умер, несколько лет тому назад нелегально пронес их в лагерь. Пятьсот девятому оставалось еще десять минут. Но он решил ползти обратно в барак. Ему не хотелось больше дремать: никогда не знаешь, проснешься или нет. Он еще раз внимательно осмотрел лагерную улицу. Но и теперь ничего не бросилось в глаза, что могло предвещать опасность. Впрочем, он и не думал о ней. Осторожность была скорее привычкой старого лагерного «волка», нежели проявлением настоящего страха. Из-за вспышки дизентерии в Малом лагере был объявлен не очень строгий карантин, поэтому эсэсовцы появлялись здесь довольно редко.

В последнее время был значительно ослаблен контроль. Война все больше давала о себе знать, поэтому части войск СС, которые героически пытали и уничтожали беззащитных узников, были отправлены на фронт. Сейчас, весной 1945 года, в лагере оставалась лишь треть прежней численности войск СС. Внутреннее управление давно почти полностью осуществлялось самими заключенными. В каждом бараке были староста блока и несколько старших по помещениям. Рабочие коммандос подчинялись бригадирам и мастерам, а весь лагерь — лагерным старостам. Причем все они были из числа заключенных. Их действия контролировались начальником лагеря, начальниками блоков и начальниками отрядов. Это были обязательно эсэсовцы.

Поначалу в лагере держали только политических заключенных. Потом с годами из провинции и переполненных тюрем города стали привозить немало уголовных преступников. Эти группы отличались друг от друга цветом матерчатых треугольников, которые кроме номеров нашивались на одежду всех узников. Матерчатые уголки политических заключенных были красного цвета, уголовников — зеленого. Евреи носили еще желтый уголок, поэтому оба треугольника образовывали звезду Давида.

Пятьсот девятый натянул на спину пальто Лебенталя и куртку Йозефа Бухера и пополз к бараку. Он ощутил большую усталость, чем обычно. Силы его были на исходе, казалось, земля под ним пошла ходуном. Он замер, закрыл глаза и набрал в легкие воздуха, чтобы чуточку передохнуть. В этот момент в городе завыли сирены.

Поначалу их было только две. А вскоре уже гудел весь расположенный внизу город. Сирены выли с крыш и улиц, с башен и фабрик. Город распластался под солнцем, как парализованный зверь, который видит свою надвигающуюся смерть, но не способен от нее убежать. Сирены и паровые свистки пронзали небо, в котором все было тихо.

Пятьсот девятый мгновенно прижался к земле. При объявлении воздушной тревоги запрещалось выходить из бараков. Он мог бы вскочить и побежать, но для этого требовались силы, а их-то у него не было. К тому же до барака было достаточно далеко, да и какой-нибудь новенький нервный охранник мог открыть по нему огонь. Пятьсот девятый был похож на человека, замертво рухнувшего на месте. Такое случалось нередко и никого не удивляло. Воздушная тревога ведь продлится недолго. За последние месяцы ее объявляли в городе чуть ли не через день, причем ничего особенного не происходило. Самолеты пролетали мимо: их целью были Ганновер и Берлин.

Завыли и лагерные сирены. Некоторое время спустя — повторная воздушная тревога. Завывание то нарастало, то затихало, словно на гигантских граммофонах со скрежетом раскручивались бракованные пластинки. К городу приближались самолеты. Пятьсот девятому и это было знакомо, но происходящее по ту сторону колючей проволоки его не касалось. Непосредственным противником был ближайший к нему пулеметчик, который в любой момент мог заметить, что Пятьсот девятый жив.

Он мучительно вздохнул. Спертый воздух под пальто казался ему черной ватой. Он лежал в очень неглубокой лощине, как в могиле, и постепенно уверовал в то, что это действительно его могила и что он никогда уже не сможет из нее выбраться, что это уже конец и он останется здесь лежать и умрет наконец-то во власти последней слабости, с которой так долго боролся. Он попробовал было сопротивляться, но все бесполезно; он еще острее ощутил странное смиренное предчувствие, которое распространялось в нем и вне его, словно все вдруг застыло в ожидании — и город, и воздух, и даже свет. Это как в первый момент солнечного затмения, когда в красках угадываются тускнеющий налет свинца и смутное представление о лишенном солнца мертвом мире — пустота, бездыханное ожидание: еще раз пройдет смерть мимо или нет.

Удар был несильным, но неожиданным. Он последовал с той стороны, которая по сравнению с любыми другими казалась ему наименее вероятной. Пятьсот девятый ощутил этот удар как толчок прямо в живот глубоко из-под земли. Одновременно на завывание извне наложился высокий металлический стремительно нараставший свист. Он напоминал звуки сирен и вместе с тем резко отличался от них. Пятьсот девятый не мог понять, что было раньше — удар из-под земли или свист с последующим разрывом. Но он точно знал, что ни того, ни другого раньше при авианалетах не было. Когда же это повторилось еще ближе и сильнее, над и под ним, ему сразу стало ясно, что это такое: самолеты впервые не пролетели мимо. Они бомбили город.

Вновь задрожала земля. Пятьсот девятому показалось, что подземные резиновые дубинки обрушили на него всю свою мощь. Вдруг он полностью сбросил с себя оцепенение. Смертельная усталость развеялась, как дым в порыве ветра. Каждый толчок из-под земли отзывался в голове. Некоторое время он еще лежал неподвижно, затем приподнял пальто настолько, что смог разглядеть распластавшийся в долине город.

Там, внизу, медленно и игриво представал его взору словно устремленный ввысь вокзал. Он казался почти изящным, его золотой купол парил над деревьями городского парка и растворялся в их тени. Мощные взрывы, казалось, не имели к этому никакого отношения — все развивалось слишком медленно, и грохот зенитки растворялся в этом, как тявканье терьера в раскатистом лае огромного дога. При очередном мощном толчке закачалась одна из колоколен церкви Св. Катарины. Она падала очень плавно, медленно раскалываясь на несколько кусков — словно все происходило в замедленной съемке.

Теперь между домами, как грибы, вздымались фонтаны черного дыма. Пятьсот девятый все еще не воспринимал, что вокруг творится разрушение. Ему казалось, что там, под ним, резвятся невидимые великаны. В незатронутых бомбами кварталах города, как и прежде, мирно поднимался дым из труб. В реке, как и прежде, отражались облака, а облачка от зенитных залпов окаймляли небо словно подушку, которая лопалась по всем швам, выбрасывая светло-серые пушистые хлопья.

Одна бомба упала далеко за городской чертой в луга, примыкавшие к лагерю. До сознания Пятьсот девятого все еще не доходило чувство страха. Ведь все происходило слишком далеко от того узкого мира, известного только ему одному. Страх можно было испытывать тогда, когда горящей сигаретой прижигают глаза или мошонку; когда тебя неделями морят голодом в бункере, своего рода каменном гробу, в котором нельзя ни стоять, ни лежать; когда тебе отбивают почки на «кобыле»; когда попадаешь в застенок для пыток, что в левом крыле около ворот; когда предстаешь перед Штейнбреннером, Бройером или перед начальником лагеря Вебером. Но даже это все блекнет по сравнению с Малым лагерем, в который он попал. Надо было спешно все забыть, чтобы найти в себе силы для продолжения жизни.

Кроме того, за десять лет существования концлагеря Меллерн пытки превратились в несколько утомительную рутину — даже молодому идеалистически настроенному эсэсовцу со временем становилось скучно мучить скелеты. Когда поступали крепкие, способные на страдания новички, вспыхивал порой старый патриотический дух. Тогда по ночам снова доносилось знакомое завывание, а команды СС были чуточку оживленнее, как после сытного жаркого из свинины с картошкой и краснокочанной капустой.

Внешне все лагеря на территории Германии в военные годы производили вполне гуманное впечатление. В основном в них умерщвляли людей газом, забивали насмерть и расстреливали или заставляли работать до изнеможения, до голодной смерти. То, что в крематории иногда сжигали и живых, объяснялось не столько злым умыслом, сколько переутомлением и тем, что некоторые скелеты уже давно утратили подвижность. Такое случалось и тогда, когда массовая ликвидация помогала быстро подготовить место для новых транспортов. Даже обречение неспособных работать на голодную смерть практиковалось в Меллерне без особых крайностей. В Малом лагере все еще было что есть, и ветераны, такие, как Пятьсот девятый, даже устанавливали «рекорды» долгожития.

Бомбардировка вдруг закончилась. Только зенитка продолжала стрелять. Пятьсот девятый выше приподнял пальто, чтобы видеть ближайшую сторожевую башню с пулеметом. На ней никого не было. Он посмотрел направо, потом налево. Но и там на башнях охранников не было видно. Команды СС спрятались в укрытии. Рядом с казармами у них были крепкие бомбоубежища. Пятьсот девятый отбросил пальто и пополз в сторону колючей проволоки. Опираясь на локти, он стал разглядывать распластавшуюся долину.

Город горел со всех сторон. То, что прежде производило умилительное впечатление, сейчас превратилось в жуткую реальность: огонь и разрушение. Желтый и черный дым, как огромный моллюск уничтожения, поселился на улицах, пожирая дома. Город пронзали языки пламени. Мощный столб искр взметнулся у вокзала. По разрушенной колокольне церкви Св. Катарины, как серые молнии, взбегали огненные языки. А позади, как ни в чем не бывало, во всем своем золотом величии возвышалось солнце. Таинственным казалось, что, как и прежде, в голубизне и белизне светило яркое солнце и что вокруг спокойно и безучастно в его мягком свете грелись леса и поля, словно неведомая темная кара проклятия коснулась только этого города.

Пятьсот девятый, забыв все правила предосторожности, смотрел вниз. До сих пор он видел город только через колючую проволоку и никогда в нем не был. Но за лагерных десять лет город стал для него чем-то большим.

Поначалу город был для него почти символом невыносимой утраты свободы. День за днем Пятьсот девятый взирал сверху вниз на город с его беззаботной жизнью, когда сам, в результате особого обращения начальника лагеря Вебера, едва мог ползать; он разглядывал город с его церквами и домами, когда сам, с вывернутыми руками, раскачивался на кресте; он видел город с его белыми баржами на реке и мчавшимися навстречу весне автомобилями, в то время как сам из-за отбитых почек мочился кровью. Когда он рассматривал город, ему жгло глаза: было пыткой все это видеть из-за проволоки, пыткой, которая добавлялась ко всем прочим в лагере.

И тогда он возненавидел этот город. Время шло, но там ничего не менялось, несмотря на все происходившее здесь, наверху. Изо дня в день поднимался дымок из кухонных печей, обладателей которых нисколько не интересовал дым печей крематориев. На спортивных площадках и в парках города царило радостное возбуждение, в то время как сотни загнанных до смерти людей испускали последний вздох на лагерной «танцплощадке». Толпы радостных в предчувствии отдыха людей каждое лето отправлялись из города в леса, в то время как колонны заключенных тащили на себе из каменоломен тела умерших и убитых. Он ненавидел этот город, ибо считал, что он и другие узники навсегда забыты им.

Наконец стала угасать и эта ненависть. Борьба за корку хлеба заслонила все остальное, в том числе и осознание того, что ненависть и воспоминания в той же мере, что и боль, способны разрушить надломленное «я». Пятьсот девятый научился замыкаться в себе, забываться и ни о чем больше не думать, кроме как просто о выживании. Равнодушный неизменный образ города обернулся лишь мрачным символом неизменности и его собственной судьбы. Теперь этот город горел. Он чувствовал, как у него дрожали руки. Он пытался подавить это ощущение, но не смог. Оно даже усилилось. Вдруг все в нем стало аморфным и бессвязным. От боли раскалывалась голова. Казалось, что она полая и кто-то изо всех сил колотит по ней изнутри.

Он закрыл глаза. Он не хотел этого. Он не хотел в себе новых ощущений. Он растоптал и похоронил все надежды. Его руки скользнули на землю, и он опустил лицо на ладони. Город его больше не интересовал. Ему хотелось, чтобы солнечные лучи спокойно падали на грязный пергамент кожи, который обтягивал его череп. Он хотел дышать, давить вшей и ни о чем не думать — как уже давно делал это прежде.

Но он никак не мог с собой совладать. Дрожь не проходила. Он перевернулся на спину и вытянулся. Над ним распростерлось небо с облачками от зениток. Они быстро рассеивались, и ветер разгонял их. Некоторое время он пролежал в таком состоянии, но потом и эта поза стала ему невмоготу. Небо превратилось в бело-голубую пропасть, в которую, казалось, он норовил слететь. Он повернулся и приподнялся. Он не смотрел больше на город, а смотрел на лагерь. Он впервые разглядывал его, словно ждал оттуда помощи.

Бараки, как и прежде, дремали под солнцем. На «танцплощадке» все еще раскачивались четверо на крестах. Шарфюрер Бройер исчез, но из трубы крематория продолжал валить дым. Правда, не такой густой, как раньше. Наверное, сжигали детей или дали команду прекратить работу.

Пятьсот девятый заставил себя внимательно наблюдать за всем происходящим. Это был его мир. Этот мир неумолимо продолжал существовать и без остатка владеть им. Происходившее там, по ту сторону колючей проволоки, Пятьсот девятого нисколько не касалось.

В этот момент умолкла зенитка. Ему показалось, что лопнула покрышка и из нее с шумом вырвался воздух. На мгновение померещилось, что все было, как во сне, и только теперь все происходит наяву. Резким движением он повернулся.

Нет, ничего не пригрезилось. Город оставался на своем месте и горел. Вокруг были черный дым и разрушения, и все это имело к нему некоторое отношение. Он не мог больше разобрать, куда попала бомба. Он видел только дым и огонь, все остальное расплылось — впрочем, какое это имело значение: ведь город горел, город, который казался неизменным, неизменным и несокрушимым, как лагерь.

Пятьсот девятый вздрогнул. Вдруг почудилось, что сзади на него направлены все пулеметы со всех сторожевых вышек лагеря. Но ничего не произошло. На башнях пусто. Безлюдно и на улицах лагеря. От этого ему не стало спокойнее — дикий страх вцепился в него мертвой хваткой и резко встряхнул.

Он не хотел умирать! Теперь! Именно теперь! Он торопливо схватил свои одежки и пополз обратно. Завернув себя в пальто Лебенталя, он стонал и ругался. Протаскивая пальто из-под своих коленей, Пятьсот девятый продолжал ползти к бараку — торопливо, в каком-то возбужденном замешательстве, словно старался убежать еще от чего-то, кроме смерти.

 

Глава 2

В двадцать втором бараке было два крыла, и в каждом по старосте. Ветераны ютились во второй секции второго крыла. Это была самая узкая и сырая часть, но их это совсем не волновало. Главным было то, что они здесь все вместе. Это придавало каждому силы. Смерть считалась такой же инфекцией, как тиф, а в одиночку при всеобщем море, хочешь того или нет, и подыхать легче. Вместе проще было сопротивляться невзгодам: если у кого-то опускались руки, товарищи помогали ему выстоять. Ветераны в Малом лагере жили дольше потому, что у них было больше еды, они продолжали жить, так как сумели сохранить отчаянную толику сопротивляемости.

В «ветеранском» углу сейчас жило сто тридцать четыре скелета, хотя площадь была рассчитана на сорок. Кровати из досок, по четыре яруса в высоту, голые или со старой гнилой подстилкой. Было лишь несколько грязных одеял, за которые, когда умирал их обладатель, разгоралась ожесточенная борьба. На каждой кровати лежало не меньше трех-четырех человек. Даже для скелетов это было слишком тесно, ибо плечевые и тазовые кости не усыхали.

Чуть больше места получалось, если спать на боку, как сардины в банке. Тем не менее по ночам довольно часто слышался глухой стук — кто-нибудь во сне падал с досок на пол. Многие спали сидя на корточках; у кого вечером умирал товарищ, мог считать себя счастливчиком. Умерших выносили из барака, и счастливчик, правда, до прибытия пополнения, мог свободнее вытянуться хоть на одну ночь.

Ветераны облюбовали себе угол слева от двери. Их оставалось еще двенадцать человек. Два месяца назад было сорок четыре. А доконала их зима. Все они понимали, что наступил последний этап. Рационы постоянно уменьшались, иногда в течение одного-двух дней вообще нечего было есть. Тогда кучи покойников возвышались около барака.

Из двенадцати один рехнулся, вообразив себя немецкой овчаркой. У него больше не было ушей. Ему их отгрызли во время дрессировки эсэсовские собаки. Самого юного, мальчика из Чехословакии, звали Карел. Его родители погибли, их прахом удобрял картофельное поле в деревне Вестлаге какой-нибудь благочестивый крестьянин. Ведь пепел сожженных в печах крематория фасовали по мешкам и продавали как искусственное удобрение. Оно было богато фосфором и кальцием. Карел носил значок политического заключенного. Ему было одиннадцать лет.

Самому старому ветерану было семьдесят два года. Он был евреем, боровшимся за право носить бороду. Борода имела отношение к его религии. Хотя эсэсовцы ему это запретили, он снова и снова пытался ее отращивать. Поэтому в лагере он каждый раз попадал на «кобылу», где его жестоко избивали. В Малом лагере повезло: здесь контроль был не такой строгий. Эсэсовцы страшно боялись вшей, дизентерии, тифа и туберкулеза. Поляк Юлиус Зильбер назвал старика Агасфером, потому что он пережил без малого дюжину голландских, польских, австрийских и немецких концлагерей. Сам Зильбер умер от тифа, возродившись кустом примулы в саду коменданта Нойбауэра, которому пепел покойного достался бесплатно; а вот имя Агасфер осталось. В Малом лагере лицо старика осунулось, но зато выросла борода, ставшая рассадником нескольких поколений породистых вшей.

Старостой крыла секции был Эфраим Бергер, в прошлом врач. Его профессия была очень кстати, потому что смерть не отходила от порога барака. Зимой, когда скелеты в гололед падали и ломали себе кости, он сумел кое-кого спасти, накладывая им шины.

В госпиталь из Малого лагеря никого не брали. Там лечили только трудоспособных. В Большом лагере гололед зимой также не представлял особой опасности. Дело в том, что в самые неблагоприятные дни улицу посыпали пеплом из крематория. И вовсе не из внимания к заключенным, а для того, чтобы сохранить природную рабочую силу.

Бергер был одним из немногих заключенных, который получил разрешение покидать Малый лагерь. Несколько недель он проработал в морге крематория. Старосты помещений, как правило, могли не работать, но врачей не хватало. Поэтому его туда и откомандировали. Для барака это было выгодно. Через дежурного по лазарету, с которым Бергер был давно знаком, иногда удавалось получать лизоль, вату, аспирин; был и флакон йода, который он прятал под своей соломенной подстилкой.

Однако самым полезным из ветеранов был Лео Лебенталь. Он поддерживал тайные связи с черным рынком лагеря и, по некоторым сведениям, даже кое с кем за его пределами. Как ему удавалось, точно не знал никто. Было известно только, что отношение к этому имели две проститутки из расположенного неподалеку от города заведения «Летучая мышь». Молва утверждала, что причастен был еще один эсэсовец. Но об этом никто толком ничего не знал. Лебенталь же словно и рот воды набрал.

Он торговал всем, чем угодно. Через него можно было получить сигаретные бычки, морковь, иногда картошку, кухонные отбросы, кости, а порой и ломоть хлеба. Он никого не обманывал. Главным для него был оборот. Ему и в голову не приходило тайно делать запасы для самого себя. Торговля, а не то, чем он торговал, помогала ему остаться живым.

Пятьсот девятый пролез через порог двери. Падавшие со спины косые лучи солнца на мгновение залили его уши восковым и желтым светом на фоне темного тела.

— Они бомбили город, — проговорил он, тяжело дыша.

Ему никто не ответил. Пятьсот девятый ничего не мог разглядеть. В бараке после наружного света казалось еще темнее. Он закрыл и открыл глаза.

— Они бомбили город, — повторил он, — Вы разве не слышали?

И на этот раз никто не откликнулся. Теперь рядом с дверью Пятьсот девятый увидел Агасфера. Взъерошенные волосы спадали на лицо в шрамах, на котором сверкали испуганные глаза. Он сидел на полу и гладил овчарку. Она рычала от страха.

— Гроза, да и только! Тихо, Волк, тихо!

Пятьсот девятый пополз дальше в глубь барака. Он никак не мог понять, почему вокруг такое равнодушие.

— Где Бергер? — спросил он.

— В крематории.

Он положил пальто и куртку на пол.

— Никто не хочет выйти наружу?

Он посмотрел на Вестгофа и на Бухера. Те молчали.

— Ты же знаешь, что это запрещено, — проговорил, наконец, Агасфер. — Пока объявлена воздушная тревога.

— Отбой уже был.

— Нет еще.

— Был, был. Самолеты улетели. Они бомбили город.

— Ты это довольно часто повторяешь, — пробурчал кто-то из темноты.

Агасфер поднял глаза.

— Может, в наказание за это они расстреляют пару десятков из нас.

— Расстреляют? — захихикал Вестгоф. — С каких пор здесь расстреливают?

Овчарка залаяла. Агасфер потянул ее к себе.

— В Голландии после воздушного налета они обычно расстреливали от десяти до двадцати политических. Согласно официальному объяснению, чтобы им не пришли в голову ошибочные мысли.

— Но здесь не Голландия.

— Я знаю. Просто сказал, что в Голландии расстреливали.

— Расстреливать! — просопел презрительно Вестгоф. — Ты что, солдат, чтобы выставлять такие претензии? Здесь только вешают и забивают до смерти.

— Для разнообразия можно было бы и расстрелять.

— Заткните свои дурацкие пасти, — раздался тот же голос из темноты.

Пятьсот девятый присел рядом с Бухером и закрыл глаза. Он все еще видел клубы дыма над горящим городом и слышал глухие разрывы.

— Думаете, сегодня на ужин нам дадут чего-нибудь пожрать? — спросил Агасфер.

— Черт возьми! — отозвался голос из темноты. — Что тебе еще надо? То ты хочешь, чтобы тебя расстреляли, то требуешь еды.

— Еврей должен иметь надежду.

— Надежду! — снова захихикал Вестгоф.

— А что же еще? — спросил невозмутимо Агасфер. Вестгоф поперхнулся и вдруг разрыдался. Он уже несколько дней никак не мог успокоиться из-за своей ненависти к бараку.

Пятьсот девятый открыл глаза.

— Наверное, они ничего не дадут нам сегодня поесть, — сказал он. — В отместку за бомбардировку.

— Надоел ты со своей проклятой бомбардировкой, — прокричал голос из темноты. — Заткнись же ты в конце концов!

— Здесь найдется что-нибудь поесть? — спросил Агасфер.

— О, Боже! — вопрошающий из темноты чуть не подавился от этой новой идиотской остроты.

Агасфер не обратил на реплику ни малейшего внимания.

— В лагере Терезенштадт некто по забывчивости являлся обладателем плитки шоколада. Когда его привезли в лагерь, он спрятал шоколадку и забыл про нее. Молочная шоколадка из автомата. Да еще на оберточной бумажке был изображен Гинденбург.

— Что еще? — проскрипел голос как из преисподней. — Паспорт?

— Нет. Но благодаря этой шоколадке мы продержались целых два дня.

— Кто там никак не угомонится? — спросил Пятьсот девятый Бухера.

— Один из тех, кто прибыл вчера. На новенького. Ничего, скоро успокоится.

— Миновало, — внимательно прислушавшись, сказал Агасфер.

— Что?

— Там. Это был отбой. Последний сигнал.

Вдруг стало очень тихо. Потом послышались шаги.

— Убери овчарку, — прошептал Бухер.

Агасфер затолкал рехнувшуюся собаку между кроватями.

— Лежать! Тихо! — Он так ее отдрессировал, что та стала выполнять команды. Если бы ее обнаружили эсэсовцы, то ей, как сумасшедшей, немедленно сделали бы укол, чтобы уничтожить.

Бухер отошел от двери.

— Это Бергер.

Доктор Эфраим Бергер был маленького роста с покатыми плечами и совершенно лысой яйцеобразной головой. Глаза у него были воспалены и слезились.

— Город горит, — сказал он, входя в барак. Пятьсот девятый выпрямился.

— И что они говорят об этом там?

— Не знаю.

— Как это? Ты ведь наверняка что-нибудь слышал.

— Нет, — устало возразил Бергер. — Когда была объявлена тревога, они перестали жечь трупы.

— Почему?

— А я откуда знаю? Приказали, и все тут.

— А эсэсовцы? Ты видел, как они себя вели?

— Нет, не видел.

Сквозь ряды нар Бергер прошел вглубь. Пятьсот девятый смотрел ему вслед. Он ждал Бергера, чтобы с ним поговорить, а теперь тот казался ему таким же безучастным, как и все остальные. Пятьсот девятому это было просто не понять.

— Не хочешь выйти из барака? — спросил он Бухера.

— Нет.

Бухеру было двадцать пять лет, из которых семь лет он провел в лагере. Его отец был редактором какой-то социал-демократической газеты: достаточно, чтобы бросить сына за решетку. «Если он отсюда выйдет, то сможет прожить еще сорок лет. Сорок или пятьдесят. А вот мне уже пятьдесят. Мне, наверное, суждено прожить еще десять, самое большее двадцать лет. — Он вытащил из кармана какую-то деревяшку и стал ее жевать. — Чего вдруг полезли эти мысли?» — подумал он.

Вернулся Бергер.

— Пятьсот девятый, с тобой хочет поговорить Ломан. Ломан лежал в глубинной части барака на нижней кровати без соломенной подстилки. Ему так хотелось. Он страдал острой формой дизентерии и не мог больше вставать. Он считал, что так будет опрятнее. Но так опрятнее не было. Однако все к этому уже привыкли. Почти у каждого был понос. Для Ломана это было пыткой. Он умирал и словно извинялся каждым судорожным позывом своих внутренностей. Его лицо было таким землисто-серым, что он казался бескровным негром. Он повел рукой, и Пятьсот девятый склонился над ним. Глазные яблоки у Ломана светились желтоватым цветом.

— Видишь это? — прошептал он, широко раскрыв свой рот.

— Что? — спросил Пятьсот девятый, рассматривая синее нёбо.

— Сзади справа — здесь золотая коронка.

Ломан повернул голову в направлении узкого окна.

— Да, — проговорил Пятьсот девятый. — Вижу. — Хотя он, признаться, ничего не видел.

— Выньте ее.

— Что?

— Выньте ее, говорю! — прошептал нетерпеливо Ломан.

Пятьсот девятый посмотрел на Бергера. Тот покачал головой.

— Она ведь крепко сидит, — заметил Пятьсот девятый.

— Тогда вырвите зуб. Он уже качается. Бергер это умеет. Он в крематории этим тоже занимается. Вдвоем вам легче будет сделать.

— К чему это?

Веки у Ломана поднялись и медленно опустились. Они были как у черепахи. У него не осталось больше ресниц.

— Вы же сами знаете. Деньги. На это купите еду. Лебенталь обменяет.

Пятьсот девятый молчал. Выменять золотую коронку на еду было небезопасно. Как правило, золотые пломбы регистрировались при поступлении заключенных в лагерь, потом в крематории их вытаскивали и собирали. Если эсэсовцам удавалось выяснить, что заактированной коронки или пломбы нет, ответственность ложилась на весь барак. Пока пломба не возвращалась на место, людей морили голодом. Человек, у которого однажды нашли пломбу, был повешен.

— Выдергивайте, — проговорил Ломан, тяжело дыша. — Это несложно.

— У нас нет щипцов.

— Тогда найдите проволоку! Согните ее!

— У нас и проволоки нет.

Глаза у Ломана закрылись. Силы оставляли его. Губы слегка подергивались, но слова уже угасали. Тело казалось безжизненным и распластанным, и только темные иссушенные губы еще оставались крохотным источником жизни, в который вливалось свинцовое безмолвие.

Пятьсот девятый выпрямился и посмотрел на Бергера. Ломан не мог видеть их лица — мешали доски нар.

— Ну как он?

— Теперь уже поздно, в общем конец.

Пятьсот девятый кивнул. Так уже часто бывало: наступало эмоциональное опустошение. Косые солнечные лучи осветили пятерых, которые, как высохшие обезьянки, сидели на четвереньках на самых верхних нарах.

— Наверное, скоро сыграет в ящик? — спросил кто-то, зевая и потирая подмышки.

— Чего вдруг?

— Тогда его место достанется Кайзеру и мне.

— Получишь, получишь свое.

В лучах равнодушно льющегося света кожа вопрошавшего напоминала леопарда: вся была усеяна черными пятнышками. Он жевал гнилую солому. Чуть поодаль на других нарах двое выясняли отношения. Эти обладатели тонких высоких голосов обменивались бессильными ударами.

Пятьсот девятый почувствовал, как Ломан теребит его за штаны. Он немного сполз с нар и, наклонившись, прошептал:

— Выдергивайте, вам говорю. Пятьсот девятый присел на край кровати.

— Мы ничего не сможем выменять. Это слишком опасно. Никто не станет рисковать.

У Ломана задрожали губы.

— Она не должна им достаться, — с трудом проговорил он. — Только не им! Я заплатил за нее сорок пять марок. В 1929 году. Только не им! Вырывайте зуб!

Вдруг он скривился и застонал. Кожа лица стянулась только вокруг глаз и губ — остальных мышц, которые могли бы выражать боль, уже просто не было.

Мгновение спустя тело Ломана вытянулось и вместе с вышедшим из груди воздухом вылетел жалкий звук.

— Это не твоя забота, — успокоил его Бергер. — У нас еще есть немного воды. Не беспокойся. Мы все уладим.

Некоторое время Ломан лежал без движения.

— Обещайте мне, что вы выдернете зуб, прежде чем меня унесут, — прошептал он. — Вам же это по силам.

— Хорошо, — сказал Пятьсот девятый. — Когда ты сюда попал, коронку зарегистрировали?

— Нет, только обещайте мне! Договорились?

— Договорились.

Глаза Ломана сузились и успокоились:

— Что все это означало, там, снаружи?

— Бомбы, — заговорил Бергер. — Город бомбили. Впервые. Американские самолеты.

— О-о…

— Да, — сказал Бергер тихо и твердо. — Развязка уже скоро! Близок час отмщения, Ломан!

Пятьсот девятый поднял глаза. Бергер еще стоял и не мог видеть его лицо. Он видел только его руки. Они то сжимались, то разжимались, словно душили чье-то горло, то отпускали, то придавливали опять.

Ломан не шевелился. Он вновь закрыл глаза и почти не дышал. Пятьсот девятый не был уверен, понял ли тот все, что сказал Бергер. Он поднялся.

— Он умер? — спросил кто-то на верхних нарах, не переставая чесаться. Остальные четверо сели на корточки рядом с ним, как автоматы. В их глазах зияла пустота.

— Нет.

Пятьсот девятый повернулся к Бергеру.

— Для чего ты ему это сказал?

— Для чего? — спросил Бергер, и лицо его передернулось, — Для того! Разве не ясно?

Луч света образовал вокруг его яйцевидной головы розовое облачко. В отравленном спертом воздухе казалось, что от него идет пар. Его глаза сверкали. В них было полно влаги, но такими они были почти всегда из-за хронического воспаления. До Пятьсот девятого стал доходить смысл сказанного Бергером. Но разве от этого умирающему было легче? Может быть, стало, наоборот, тяжелее. Он наблюдал, как муха села на синевато-серый глаз одного из «автоматов», ресницы которого в ответ даже не задрожали. «А если это все-таки было утешением? — подумал Пятьсот девятый. — Наверное, даже единственное утешение для угасающего человека». Бергер повернулся и по узкому проходу двинулся назад. Ему приходилось перелезать через лежавших на полу. При этом он был похож на птицу марабу, шлепающую по болоту. Пятьсот девятый следовал за ним.

— Бергер, — прошептал он, когда они миновали проход, — ты действительно веришь в это? Во что? Пятьсот девятый не мог решиться повторить сказанное. Ему казалось, что тогда все это куда-то улетит прочь.

— В то, что сказал Ломану. Бергер посмотрел на него.

— Нет, — проговорил он.

— Нет?

— Нет. Я в это не верю.

— Но, — Пятьсот девятый прижался к дощатой стойке, — зачем ты это сказал?

— Для Ломана. Но я в это не верю. Никакого отмщения не будет, никакого — никакого — никакого!..

— А город? Город-то горит!

— Город горит. Многие города уже сгорели. Это ничего, ничего не значит.

— Как же не значит? Должно!

— Нет! Нет! — упрямо шептал Бергер с отчаянием человека, который уверовал в свою фантастическую надежду, чтобы сразу же ее похоронить. Его бледный череп раскачивался, а из покрасневших от раздражения глазных впадин сочились слезинки.

— Горит маленький город. Нам-то что до этого? Ничего! Ничего не изменится. Ничего.

— Кое-кого они расстреляют, — заметил Агасфер с пола.

— Заткнись ты там! — прокричал все тот же голос из темноты. — Заткните же, наконец, ваши проклятые глотки.

Пятьсот девятый устроился на своем месте у стены. Над его головой находилось одно из немногих окон барака. Оно было узким, высоко расположено и в это время пропускало немного солнечных лучей. Свет доходил до третьего ряда дощатых нар. Все остальные ярусы находились в постоянной темноте.

Барак построили всего год назад. Пятьсот девятый помогал его ставить. Тогда он еще принадлежал к трудовому лагерю. Это был старый бревенчатый барак, который перевезли из закрывшегося концлагеря в Польше. В один прекрасный день четыре таких разобранных барака прибыли на городской вокзал. Они пахли клопами, страхом, грязью и смертью. Из них и образовался Малый лагерь. Потом пригнали следующий транспорт нетрудоспособных, предоставленных самим себе умирающих узников с востока. На все земляные работы потребовалось только несколько дней. В барак продолжали загонять больных, немощных, калек и нетрудоспособных. Так Малый лагерь превратился в постоянно действующий.

Солнце отбрасывало сжатый четырехугольник света на стену и выхватывало поблекшие названия и имена. Это были имена бывших узников барака в Польше и Восточной Германии. Они были накарябаны карандашом на бревне или выцарапаны кусками проволоки и ногтями.

Пятьсот девятому было известно много таких. Он знал, что вершина четырехугольника именно теперь извлекает из темноты имя в рамке из глубоких линий: «Хайм Вольф, 1941». Это имя, вероятно, начертал Хайм Вольф, когда уже точно знал, что ему суждено умереть. А имя свое он обвел линиями для того, чтобы никто из родственников не смог составить ему компанию. Тем самым ему хотелось окончательно закрепить тот факт, что он был и останется один. «Хайм Вольф, 1941» — линии тесные и строгие, чтобы уже никто не приписал свое имя. Это было последнее заклинание судьбы отцом, надеявшимся на спасение своих сыновей. Однако ниже, под линиями, вплотную, словно желая прилепиться, были начертаны еще два других имени — «Рубен Вольф и Мойша Вольф». Первое имя начертано вертикально и неуверенно, почерк явно ученический; второе — с наклоном и гладко, с достоинством без нажима. Рядом другой рукой написано: «Все уничтожены в душегубках».

По диагонали снизу под сучком было нацарапано на стене ногтем: «Jos, Meyer» и еще «Lt. d. R. ЕК 1, 2». Это означало: Йозеф Мейер, лейтенант запаса, кавалер Железного креста первого и второго класса. Видимо, Мейер никак не мог этого забыть. Ведь в первую мировую войну он был на фронте. Как офицер удостоился боевых наград. Поскольку он был еврей, ему пришлось попотеть за эти награды вдвое больше, чем любому другому. Затем, опять же потому, что еврей, он был брошен в тюрьму и уничтожен, как паразит. Он несомненно был убежден в том, что из-за его боевых заслуг к нему была проявлена большая несправедливость, чем к другим. Но он заблуждался. Просто ему выпала более мучительная смерть. Несправедливость заключалась не в буквах, которые он присовокупил к своему имени. Они были лишь жалкой иронией.

Солнечный четырехугольник скользил дальше по стенам. Хайм, Рубен и Мойша Вольф, имена которых высветила лишь вершина четырехугольника, снова растворились в темноте. Зато солнечный луч выхватил две новые надписи. Одна состояла из двух букв: «Т.Л.». Тот, кто нацарапал их ногтем, уже не придавал такого значения собственной персоне, как лейтенант Мейер. Даже к собственному имени он относился в общем-то равнодушно. Тем не менее он не желал сгинуть абсолютно бесследно. Под его инициалами вновь появилось полное имя. Карандашом было приписано: «Тевье Лейбеш со своими близкими». А рядом, размашистее, начало еврейской молитвы каддиш.

Пятьсот девятый знал, что через несколько минут солнечный луч упадет на другое стершееся свидетельство: «Напишите Лео Сэндерсу. Нью-Йорк». Название улицы уже невозможно было разобрать. Потом шло: «Vat…» и после кусочка сгнившего дерева: «…tot. Sucht Leо». Лео, видимо, удалось бежать. Только вот надпись оказалась бесполезной. Ни один из узников барака не смог разыскать Лео Сэндерса в Нью-Йорке, ибо никто не вышел пока отсюда живым.

Пятьсот девятый отсутствующим взглядом смотрел на стену. Еще когда он с кровоточащими кишками лежал в бараке, поляк Зильбер назвал ее стеной плача. Он тоже знал большинство имен наизусть и поначалу даже заключал пари, на какое из них первым упадет солнечный луч. Вскоре Зильбер умер, а имена в ясные дни, как и прежде, пробуждались к призрачной жизни, чтобы затем снова кануть в темноте. Летом, когда солнце подымается выше, высвечивались выцарапанные ниже имена, а зимой четырехугольник смещался выше. Но были еще многие другие русские, польские, еврейские имена, оставшиеся навсегда невидимыми, потому что солнечный свет до них не доходил. Барак возводили в такой спешке, что некогда было обстругивать стены. Никто даже не пытался расшифровать надписи. Кому, скажите, придет в голову такая глупая идея — жертвовать драгоценными спичками, чтобы испытать еще большее отчаяние?

Пятьсот девятый отвел взгляд в сторону; ему не хотелось сейчас это видеть. Вдруг он как-то по-особенному ощутил свое одиночество, словно что-то незнакомое вызвало его отчуждение от других людей, и они перестали понимать друг друга. Какое-то мгновение он еще медлил, но потом уже не мог выдержать. Он на ощупь снова выполз наружу.

Сейчас на нем были только собственные лохмотья, и сразу стало зябко. Он выпрямился во весь рост, прислонился к стене барака и оглядел город. Он не знал точно, почему — но больше не хотелось, как прежде, сидеть на четвереньках. Он хотел стоять на ногах. Охранники на сторожевых башнях Малого лагеря все еще не появлялись. Контроль на этой стороне никогда не был уж очень строгим: кто едва ходил, сбежать все равно не мог.

Пятьсот девятый стоял у правого края барака. Рельеф лагеря определялся кривизной окружающей цепи холмов. Поэтому отсюда он мог обозревать не только город, но и казармы войск СС. Они располагались по ту сторону колючей проволоки и ряда деревьев, еще не одевших весеннюю листву. Отдельные эсэсовцы бегали перед ними взад и вперед. Другие сбились в группы, возбужденно поглядывая на лежащий под ними город. Преодолевая подъем, подкатил огромный, серого цвета автомобиль. Он остановился перед квартирой коменданта, расположенной в стороне от казарм. Нойбауэр уже ждал на улице. Он сразу же сел в машину, и та понеслась прочь. Пятьсот девятый знал, что у коменданта в городе есть дом и семья. Он внимательно провожал машину взглядом и настолько увлекся, что не услышал, как кто-то тихо прошел по дорожке между бараками. Это был староста блока двадцать второго барака Хандке, приземистый тип, предпочитавший обувь на резиновом ходу. Он носил зеленый уголок преступников-уголовников. По характеру Хандке был безобидный, но когда озлоблялся, не раз избивал людей до полусмерти.

Он не спеша подошел ближе. Завидев старосту, Пятьсот девятый мог бы, конечно, попробовать сбежать — признаки испуга обычно удовлетворяли элементарные претензии Хандке на собственное превосходство, но он этого не сделал.

— Что ты здесь делаешь?

— Ничего.

— Так уж ничего? — Хандке плюнул Пятьсот девятому под ноги. — Ты, жук вонючий! Может, что нафантазировал, а? — Он повел льняными бровями. — Только ничего не выдумывай! Отсюда вам все равно не выбраться! Вас, политических собак, мы прежде всех пропустим через дымовую трубу.

Он снова сплюнул и повернул обратно. Пятьсот девятый затаил дыхание. Целую секунду он ощущал за спиной темную стену неприязни. Хандке не терпел его, и обычно Пятьсот девятый старался его избегать. Он наблюдал за Хандке до тех пор, пока тот не скрылся за сортиром. Угроза на него не подействовала. Угрозы были в лагере привычным делом. Он размышлял только о том, что за этим скрывалось. Хандке тоже что-то почуял, иначе бы ничего не сказал. Может, он даже слышал что-то от эсэсовцев.

Пятьсот девятый глубоко вздохнул и снова посмотрел на город. Дым голубой пеленой застилал крыши домов. Снизу сюда едва долетали глухие сигналы пожарных машин. Со стороны вокзала доносился беспорядочный грохот, словно там взорвались боеприпасы. Внизу, у горы, машину коменданта лагеря занесло на повороте. У увидевшего все это Пятьсот девятого вдруг вытянусь лицо, задрожало от смеха. Он смеялся все сильнее и сильнее, беззвучно и судорожно. Он не мог припомнить, когда смеялся в последний раз; он смеялся и не мог остановиться. Он осторожно оглядывался по сторонам, и поднимал свой бессильный кулак, и сжимал его, и продолжал смеяться, пока тяжелый кашель не перехватил дыхание. Это был безрадостный смех.

 

Глава 3

«Мерседес» мчался вниз по дороге, которая вела в долину. Рядом с шофером сидел оберштурмбанфюрер Нойбауэр. Это был грузный мужчина с рыхлым лицом, которое выдавало в нем любителя пива. Белые перчатки на широких ладонях светились в лучах солнца. Он заметил это и снял их. «Зельма, — размышлял он, — Фрейя! Дом! Никто не отвечал по телефону».

— Быстрее! — поторапливал он. — Быстрее, Альфред! Еще быстрее!

На подъезде к городу они почувствовали запах гари. Чем ближе, тем более едким и густым становился дым. У Нового рынка им встретилась первая воронка от взрыва. Здание сберегательной кассы рухнуло и горело. Приехавшие пожарные пытались спасти соседние дома, но безуспешно. Из воронки на площади пахло серой и кислотами. У Нойбауэра свело живот.

— Поезжай на Хакенштрассе, Альфред, — проговорил он. — Здесь нам не проехать.

Шофер развернул машину и помчался по широкой дуге через южную часть города. Здесь дома с маленькими садами мирно дремали под солнцем. Ветер дул северный. Воздух был ясен. Но когда они пересекли реку, снова запахло гарью, а на улицах этот запах висел уже как тяжелый осенний туман.

Нойбауэр теребил коротко подстриженные, как у фюрера, усы. Раньше он накручивал их, как у императора Вильгельма. «Ох, уж эти спазмы в животе! Зельма! Фрейя! Прямо чудо-дом! Ну как же меня всего перекрутило, нет сил!»

Им пришлось еще дважды пускаться в объезд. Вначале бомба угодила в мебельный магазин. Снесло фасад дома; часть мебели стояла еще на этажах, остальная, разбросанная по улице, горела среди развалин. Потом им встретился салон-парикмахерская, перед которым выброшенные взрывной волной восковые бюсты растаяли и превратились в безобразные пугала.

Наконец, машина завернула на Либигштрассе. Нойбауэр высунул голову из окна. Вот и его дом! Палисадник! А вот прямо на траве терракотовый карлик и такса из красного фарфора. Никакого ущерба! Все стекла целы! Спазм в желудке прекратился. Он поднялся по ступеням и открыл дверь. «Повезло, — подумал он. — Колоссальное везение! В общем так оно и должно быть! Ну почему именно со мной это должно было случиться?»

Он повесил свою фуражку на крючок из оленьих рогов и пошел в жилую комнату.

— Зельма! Фрейя! Где вы?

Никакого ответа. Тяжело ступая, Нойбауэр подошел к окну и распахнул его. В саду за домом работало двое русских заключенных. Они на мгновение подняли взгляд и продолжали прилежно копать землю.

— Эй! Большевики!

Один из русских остановился.

— Где моя семья? — прокричал Нойбауэр. Человек ответил что-то по-русски.

— Оставь свой гнусный язык, идиот! Ты ведь понимаешь по-немецки! Или я должен подойти к тебе и хорошенько объяснить?

Русский уставился на него.

— Ваша жена в погребе, — сказал кто-то из стоящих за спиной Нойбауэра.

Он повернулся. Это была прислуга.

— В погребе? Ну да, конечно. А где были вы?

— На улице, всего на минуту. Девушка стояла в дверях с раскрасневшимся лицом и сверкающими глазами, словно только что пришла со свадьбы.

— Говорят, уже сотня людей погибла, — пролепетала она. — На вокзале, медеплавильном заводе и еще в церкви…

— Молчать! — прервал ее Нойбауэр. — Кто вам это сказал?

— Люди, в городе…

— Кто? — Нойбауэр сделал шаг вперед. — Антигосударственные разговоры! Кто это только выдумывает?

Девушка испуганно сделала шаг назад.

— Там в городе… не я… кто-то… все…

— Предатели! Подонки! — бушевал Нойбауэр. Наконец-то он разрядил накопившееся в нем напряжение. — Банда! Свиньи! Болтуны! А вы? Что у вас там за дела в городе?

— Я… ничего.

— Убежали со службы, не так ли? Распространяете всякую ложь и небылицы! Но мы все выясним! Мы во всем разберемся! Внимательно и обстоятельно! А теперь марш на кухню!

Девушка выбежала из комнаты. Нойбауэр глубоко втянул воздух, закрыл окно. «Ничего не случилось, — подумал он. — Они наверняка в погребе. Почему мне сразу это в голову не пришло?»

Он достал сигару и закурил. Потом поправил мундир, расправил плечи, осмотрел себя в зеркале и спустился вниз.

Его жена и дочь сидели рядышком в шезлонге, приставленном к стене. Над ними в широкой золотой рамке висел цветной портрет фюрера.

Погреб был оборудован как бомбоубежище в 1940 году. Нойбауэр велел построить его тогда лишь из престижных соображений. Патриотические настроения требовали подавать в таких вещах положительный пример. Никто ведь всерьез не думал о том, что Германия может подвергнуться бомбардировке. Заявление Геринга, что если, при наличии люфтваффе, вражеские самолеты отважатся на это, он готов будет сменить свою фамилию на Мейера, было воспринято каждым честным немцем вполне серьезно. К сожалению, все сложилось иначе. Типичный пример коварства плутократов и евреев: выставлять себя слабее, чем на самом деле.

— Бруно! — Зельма Нойбауэр поднялась и зарыдала.

Белокурая и дородная, она была в халате из светло-розового французского шелка с кружевами. Нойбауэр привез его в 1941 году из своего парижского отпуска. Щеки ее дрожали, а слишком маленький рот с трудом пережевывал слова.

— Все кончилось, Зельма. Успокойся.

— Кончилось… — она продолжала жевать, будто слова были для нее непомерно большими кенигсбергскими битками. — Надолго ли?..

— Навсегда. Они улетели. Налет отбит. Они больше не вернутся.

Зельма Нойбауэр поправила на груди халат.

— Кто это говорит, Бруно? Откуда ты знаешь?

— Мы сбили не меньше половины всех самолетов. Они побоятся прилететь снова.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю я, знаю. Сейчас они застали нас врасплох. В следующий раз мы будем держать позиции совсем по-другому.

Жена перестала жевать.

— И это все? — спросила она. — Это все, что ты можешь нам сказать?

Нойбауэр знал, что все не так.

— Тебе этого мало? — спросил он поэтому достаточно резко.

Жена уставилась на него. Ее светло-голубые глаза увлажнились.

— Да! — вдруг пронзительно закричала она. — Мне ого мало! Ерунда все это, да и только! И верить этому нельзя! Чего только мы не слышали! Сначала нам рассказывают, как мы сильны, что ни один вражеский самолет не достигнет Германии, а они вдруг над нами.

Потом убеждают, что они больше не прилетят, мол, отныне мы их всех сбиваем на границах, а вместо обещанного прилетает самолетов в десять раз больше и беспрерывно воздушная тревога. Теперь они, в конце концов, добрались до нас даже здесь, ты же хвастливо объявляешь, что они больше не прилетят, мол, мы им покажем!

Как нормальный человек может во все это верить?

— Зельма! — Нойбауэр невольно бросил взгляд на портрет фюрера, подскочил к двери и захлопнул ее. — Черт подери! Возьми же ты себя в руки! — прошипел он. — Ты хочешь всех нас погубить? Что ты так кричишь, ты с ума сошла? Он стоял совсем рядом с ней. Через ее толстые плечи фюрер продолжал холодно глядеть на ландшафт Берхтесгадена. На какое-то мгновение Нойбауэр чуть не поверил, что фюрер слышал весь разговор. Зельма не видела фюрера.

— С ума сошла? — визжала она. — Кто с ума сошел? Я? Нет! Мы прекрасно жили до войны, а теперь?

Теперь? Хотелось бы мне знать, кто здесь сошел с ума? Нойбауэр схватил жену за руки и так встряхнул, о голова у нее заходила из стороны в сторону и она смолкла. Несколько заколок выпало, волосы распустились, она поперхнулась и закашлялась. Нойбауэр выпустил ее из своих объятий, и она, как мешок, плюхнулась в шезлонг.

— Что с ней? — спросил он свою дочь.

— Ничего особенного. Мама очень возбуждена.

— Отчего? Ведь ничего не случилось.

— Как это ничего не случилось? — жена взялась за старое. — С тобой, конечно, ничего там, наверху! Но мы здесь одни…

— Тихо! Черт возьми! Не так громко! Я для того вкалывал пятнадцать лет, чтобы своим воплем ты все разом перечеркнула? Думаешь, не найдется таких, которые только и ждут, чтобы занять мое место?

— Это была первая бомбардировка, папа, — спокойно заметила Фрейя. — До сих пор ведь у нас только объявляли воздушную тревогу. Мама постепенно привыкнет.

— Первая? Конечно, первая. Надо радоваться, что до сих пор еще ничего не случилось, вместо того, чтобы кричать всякую чушь.

— Мама нервничает, но она привыкнет.

— Нервничает? — Нойбауэра раздражало спокойствие дочери. — А кто не нервничает? Думаешь, я не нервничаю? Просто надо уметь держать себя в руках. Иначе может произойти всякое.

— Все одно! — рассмеялась Зельма. Она лежала в шезлонге, растопырив свои неуклюжие ноги. На ногах были розовые шелковые туфли. Розовый цвет и шелк она считала верхом элегантности. — Не нервничать! Привыкать! Тебе хорошо говорить!

— Мне? Почему вдруг?

— С тобой ничего не случится.

— Что?

— С тобой ничего не случится. А мы здесь в ловушке.

— Это же полная ерунда! Здесь все равны. Почему вдруг со мной ничего не случится?

— Ты чувствуешь себя в безопасности там, наверху, в своем лагере!

— Что? У нас нет таких погребов, как у вас здесь. — Это была неправда. Нойбауэр бросил сигарету и затоптал ее сапогом.

— Потому что вам они не нужны. Вы расположены вне города.

— Можно подумать, это что-нибудь да значит! Если уж бомба настигает цель, она ее поражает.

— Лагерь бомбить не будут.

— Вон как? Это что-то новое. Откуда у тебя такая информация? Может, американцы сбросили листовки, сообщив об этом? Или тебя специально проинформировали?

Нойбауэр посмотрел на свою дочь. Он ожидал одобрения этой шутки. Но Фрейя перебирала бахрому плюшевой скатерти, расстеленной на столе рядом с шезлонгом. Вместо дочери ответила жена.

— Они не станут бомбить своих людей.

— Ерунда. Здесь у нас нет американцев. И англичан тоже. Только русские, поляки, всякая балканская сволочь и немецкие враги отечества, евреи, предатели и преступники.

— Они не станут бомбить русских, поляков и евреев, — произнесла Зельма с тупым упрямством.

Нойбауэр резко повернулся к ней.

— Ты знаешь массу всяких вещей, — сказал он тихо с глубокой злобой. — А теперь хочу тебе еще кое-что сказать. Они вообще не представляют себе, что за лагерь там наверху, ясно? Они видят только бараки. Они вполне могут принять их за военные бараки. Они видят казармы. Это наши казармы СС. Они видят здания, в которых работают люди. Для них это фабрики и мишени. Там, наверху, во сто раз опаснее, чем здесь. Поэтому я и не хотел, чтобы вы там жили. Здесь, внизу, нет поблизости ни казарм, ни фабрик. Доходит это до тебя или нет?

— Нет.

Нойбауэр пристально посмотрел на жену. Зельма еще никогда не была такой. Он не понимал, какой бес и нее вселился. Это был не только и не столько страх. Вдруг он почувствовал надвигающийся разрыв с собственной семьей. И это тогда, когда им особенно важно быть вместе. Раздраженный, он снова бросил взгляд на дочь.

— Ну, а ты? — спросил он. — Ты что думаешь? Молчишь, словно в рот воды набрала.

Фрейя Нойбауэр встала. Ей было двадцать лет. Тоненькая, с лицом желтого цвета и выступающим лбом, она не была похожа ни на Зельму, ни на своего отца.

— Мне кажется, мама уже успокоилась, — проговорила она.

— Что? Как это?

— Мне кажется, она успокоилась.

Нойбауэр выдержал паузу. Он ждал, что жена еще что-нибудь выкинет.

— Ну, хорошо, — проговорил он наконец.

— Может, пройдем наверх? — спросила Фрейя.

Нойбауэр настороженно посмотрел на Зельму. Он все еще не доверял ей. Он должен был объяснить жене, что ей ни в коем случае нельзя ни с кем ничего обсуждать. Даже с прислугой. Но его опередила дочь.

— Наверху будет лучше, папа. Там больше воздуха.

Он все еще пребывал в нерешительности. «Лежит передо мной, ну прямо как мешок с мукой, — подумал он. — Пора бы уж ей сказать что-нибудь разумное».

— Мне надо в ратушу. В шесть часов. Дитц позвонил, надо обсудить кое-что.

— Не беспокойся, папа. Все в порядке. Нам надо еще приготовить ужин.

— Ну, что ж, — решился Нойбауэр. Хорошо, хоть его дочь сохранила присутствие духа. На нее он мог положиться. Она плоть и кровь от его плоти и крови. Он приблизился к жене. — Ладно. Забудем все, что произошло, Зельма, а? Всякое бывает. В конце концов, это мелочь. — С улыбкой, но холодным взглядом он оглядел ее сверху вниз. — Не так ли, а?

Она молчала. Он обнял ее толстые плечи и погладил.

— Ну, а теперь пойдите и приготовьте ужин. После этого переполоха хорошо бы чего-нибудь вкусного, ладно?

Она равнодушно кивнула.

— Так-то оно лучше.

Нойбауэр почувствовал, что все кончилось. Его дочь была права. Зельма не станет больше говорить вздор.

«В конце концов, я ведь ради вас приобрел этот прекрасный дом с надежным погребом, вместо того чтобы поселиться там, наверху, рядом с грязной бандой мошенников. И я каждую неделю провожу здесь, внизу, несколько ночей. Интересы у нас одни. Поэтому нам надо быть вместе».

— Итак, приготовьте что-нибудь вкусненькое на ужин, не мне вас тут учить. И принесите сюда бутылочку французского шампанского, хорошо? Его у нас достаточно, не так ли?

— Да, — ответила жена. — Его у нас еще достаточно.

— И еще, — молодцевато сказал группенфюрер Дитц. — До меня дошли слухи, что некоторые господа намерены переправить свои семьи за город. В этом есть доля истины?

Все молчали.

— Я не могу этого допустить. Мы, офицеры СС, должны подавать пример. Если мы станем вывозить свои семьи еще до того, как будет отдан общий приказ о том, чтобы оставить город, это может быть неправильно понято. Нытики и критиканы немедленно этим воспользуются. Поэтому я надеюсь, что без моего ведома никаких шагов в этом направлении предпринято не будет.

Стройный и импозантный, в элегантно подогнанной униформе, он смотрел на стоявших перед ним людей. Каждый из них смотрел прямо перед собой, полный решимости и непричастности к сказанному. Почти все собирались вывезти свои семьи; но об этом нельзя было прочесть ни в одном взгляде. Каждый размышлял одинаково: Дитцу легко говорить, у него не было семьи в городе. Выходца из Саксонии распирало лишь тщеславие выглядеть как прусский гвардейский офицер. А это очень просто: что не касается тебя лично, всегда можно осуществлять с безграничным рвением.

— Это все, господа, — сказал Дитц. — Еще раз хочу напомнить: уже началось массовое производство нашего новейшего тайного оружия. По сравнению с ним бомба Фау-1 — ничто. Лондон лежит в развалинах. Англия постоянно под обстрелом. В наших руках основные порты Франции. У противника огромные трудности со снабжением, и он скоро будет сброшен в море. Эта операция уже в стадии непосредственной подготовки. Мы накопили огромные резервы. Больше я ничего не могу рассказывать, но данная информация получена из высших инстанций: через три месяца победа будет наша. Это время нам надо выстоять. — Он вытянул руку перед собой. — За работу! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — проревела группа подчиненных.

Нойбауэр покинул, здание ратуши. «О России он вообще ничего не сказал, — подумал Нойбауэр. — О Рейне тоже. О прорыве Западного оборонительного вала и того меньше. Продержаться! Легко сказать, особенно ему. У него нет никакой собственности. Он фанатик, да и только. У него нет, как у меня, торгового дома вблизи вокзала. Он не имеет отношения к изданию «Меллерн цайтунг». Он не владеет даже землей. А у меня все это есть. И если все это взлетит на воздух — кто мне хоть как-то это компенсирует?»

Площадь перед ратушей вдруг заполнилась людьми. В подъезде установили микрофон. Должен был выступать Дитц. С фасада взирали сверху вниз каменные, с немой улыбкой, лики Карла Великого и Генриха Льва. Нойбауэр сел в свой «мерседес». — Герман Герингштрассе, Альфред.

Торговый дом Нойбауэра был расположен на углу Герингштрассе и Фридрихсаллее. Это было крупное строение с модным салоном на нижнем этаже. Нойбауэр велел остановиться и обошел дом вокруг. Лопнуло только два стекла в витрине. Он окинул взглядом расположенные на верхних этажах конторы. Они были в черном дыму после взрыва на вокзале, но пламени не было видно. Наверное, и здесь лопнула пара стекол.

Нойбауэр постоял немного. «Двести тысяч марок, — подумал он, — вот сколько это стоило, если не больше». Он заплатил за все пять тысяч. В 1933 году дом принадлежал еврею Йозефу Бланку. Он требовал за дом сто тысяч да еще плакался, что немало на этом теряет, поэтому не отдаст дешевле. Отсидев две недели в концлагере, он продал за пять тысяч марок. «Я действовал вполне достойно, — размышлял про себя Нойбауэр. — А мог бы получить дом вообще бесплатно. Бланк подарил бы мне свой дом, после того как над ним изрядно покуражились. Я же дал ему целых пять тысяч марок. Приличные деньги. Разумеется, не все сразу. Тогда еще у меня не было столько. Но я все выплатил, как только поступили первые взносы за аренду. Бланк и с этим согласился. Легальная сделка. На добровольной основе. Нотариально заверена». Что Йозеф Бланк в лагере потерял глаз, сломал руку и еще кое-что — все это было достойной сожаления случайностью. Таких приказов Нойбауэр не отдавал. Его и не было при этом. Он только велел взять Бланка под стражу, чтобы его не обидели сверхусердные эсэсовцы. За все прочее отвечал начальник лагеря Вебер; просто страдающие плоскостопием неуверенно держатся на ногах.

Нойбауэр обернулся. К чему он вспомнил это? Что с ним случилось? Ведь все давно поросло быльем. Жизнь есть жизнь. Если бы он не купил этот дом, это сделал бы какой-нибудь другой член партии. И заплатил бы меньше. Или вообще ничего. Он же действовал легально. По закону. Ведь фюрер сам сказал, что верные ему люди достойны вознаграждения. Да не самую ли малость он, Бруно Нойбауэр, ухватил по сравнению с великими? Например, с Герингом или Шпрингером, гауляйтером, который был портье в гостинице, а стал миллионером. Нойбауэр никого не грабил. Он просто совершил дешевую покупку. Финансовое покрытие сделки было обеспечено. У него есть все квитанции. Все официально заверено.

Взметнулось пламя в районе вокзала. Послышались взрывы. Наверное, это были вагоны с боеприпасами.

Красные отблески запылали над домом, словно начала сочиться кровь. «Чушь какая-то, — подумал Нойбауэр. — У меня действительно плохо с нервами». Он снова сел в машину. Жить рядом с вокзалом — это очень удобно для деловых контактов, но страшно опасно при бомбардировке; тут есть из-за чего поволноваться.

— Гроссештрассе, Альфред!

Здание редакции «Меллерн цайтунг» нисколько не пострадало. Об этом Нойбауэру уже сообщили по телефону. В редакции как раз выпустили специальный номер. Его вырывали у продавцов прямо из рук. Нойбауэр видел, как тают белые стопки газет. Один пфенниг с каждого проданного экземпляра принадлежал ему. Появились новые разносчики с новыми пачками и сразу же унеслись на своих велосипедах. Спецвыпуск давал дополнительную прибыль. У каждого разносчика было не меньше двухсот экземпляров. Нойбауэр насчитал их семнадцать. Это означало дополнительно тридцать четыре марки. По крайней мере, хоть что-то положительное есть и в авианалете на город. Полученной выручкой он мог покрыть часть расходов по замене стекол в витринах. Хотя, что он говорит? Они же были застрахованы. Но это — если продолжается выплата страховки. При всем нанесенном ущербе. Но они заплатят! По крайней мере, ему. Полученная же им чистая прибыль сегодня составляет тридцать четыре марки.

Он купил спецвыпуск. В нем уже был напечатан краткий призыв Дитца. Весьма оперативно. Рядом сообщение о том, что два вражеских самолета сбиты над городом, половина других над Минденом, Оснабрюком и Ганновером. Статья Геббельса о бесчеловечном варварстве — бомбить мирные города. Несколько ярких изречений фюрера. Сообщение о том, что члены гитлерюгенд отправились на поиск летчиков, выпрыгнувших с парашютом. Нойбауэр выбросил газету и зашел в табачную лавку на углу.

— Три сигары «Дойче вахт», — сказал он.

Продавец выставил целый ящик. Нойбауэр выбирал с равнодушным видом. Сигары были плохого качества. Сплошь из буковой листвы. Дома у него были сигары получше, импортные — из Парижа и Голландии. Он спросил марку «Дойче вахт» только потому, что лавка принадлежала ему. До прихода к власти ее хозяевами была еврейская фирма «Лессер и Захт». Потом лавкой завладел штурмфюрер Фрейберг. До 1936 года. Нойбауэр откусил верхушку сигары. Что он мог поделать, если Фрейберг в подпитии позволил себе предательские замечания в отношении фюрера? Как настоящий партайгеноссе он был обязан об этом донести. Вскоре Фрейберг исчез с горизонта, а Нойбауэр купил это дело у его вдовы. В порядке дружеской услуги. Он настоятельно советовал ей отделаться от фирмы, поскольку, мол, располагает информацией о планируемой конфискации собственности Фрейберга. К тому же деньги легче спрятать, чем магазин. Она была благодарна за совет и продала. Разумеется, за четверть стоимости. Нойбауэр объявил, что у него нет больше свободных денег, а все надо провернуть побыстрее. Она все поняла. Конфискации не произошло. Нойбауэр и это ей разъяснил: просто ради нее он пустил в ход свои связи. Так она сохранила свои деньги. Он честно действовал: ведь лавка действительно могла быть конфискована. Кроме того, вдова не смогла бы этим магазином управлять. Ее просто выжили бы, откупившись еще меньшей суммой.

Нойбауэр вынул сигару изо рта. Он не затягивался. Не продукт, а дрянь. Но люди покупали. Они гонялись за всем, что дымилось. Жаль, что на это были введены ограничения. Иначе можно было бы продавать в десять раз больше. Откровенное везение. Настоящая золотая жила. Нойбауэр сплюнул. Вдруг он ощутил неприятный вкус во рту. Наверное, это от сигары. Или от чего-то еще? Ведь ничего не случилось. Нервы? Зачем только он вспомнил вдруг все эти старые истории? Давно забытый хлам! Он выбросил сигару, когда садился в машину, а две отдал шоферу.

— Вот, Альфред, пусть это доставит тебе радость сегодня вечером. А теперь поехали в сад.

Сад составлял предмет особой гордости Нойбауэра. Основная часть была засажена фруктами и овощами. Кроме того, имелись еще цветник и сарай. За всем этим следило несколько русских заключенных из лагеря. Их труд ничего не стоил. Нойбауэр считал, что они должны еще приплачивать ему. Ведь вместо того, чтобы вкалывать на медеплавильном заводе по двенадцать-пятнадцать часов в день, они у него выполняли легкую работу на свежем воздухе.

Над садом опустились сумерки. Небо на этой стороне было ясное, и луна мирно висела над яблоневыми кронами. Вскопанная земля резко пахла. На грядках завязывались первые овощи, на фруктовых деревьях набухали клейкие почки. Низкорослая японская вишня, перезимовавшая в оранжерее, утопала в робко раскрывавшихся бело-розовых цветах.

Русские работали в противоположной части земельного участка. Нойбауэр видел и темные согбенные спины, и силуэт охранника с винтовкой, примкнутый штык которой упирался в небо. Охранник находился здесь только согласно предписанию: русские не помышляли о побеге. Да и куда им было бежать — в их-то униформе, не зная языка? Они обрабатывали грядки со спаржей и земляникой, которые Нойбауэр любил больше всего на свете. Он мог есть их до бесконечности. Пленные посыпали борозды пеплом из крематория. В бумажном мешке был пепел сожженных шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.

Сквозь наступавшую сумеречную синеву едва проглядывали бледные примулы и нарциссы. Они были посажены у южной стены и прикрыты стеклом. Нойбауэр наклонился. Нарциссы не пахли. Зато в сумерках благоухали невидимые фиалки.

Нойбауэр глубоко вздохнул. Это был его сад. Он сам его, как положено, оплатил. Старомодно и честно. Всю стоимость. Ни у кого этот сад не отнимал. Это было его место. Место, где он каждый раз становился человеком после самоотверженного служения отечеству и заботы о семье. Глубоко удовлетворенный, Нойбауэр осмотрелся. Взгляд скользил по беседке, заросшей жимолостью и вьющимися розами, по изгороди из самшитового дерева, искусственному гроту из туфа и кустам сирени; он вдыхал терпкий воздух, уже наполненный весной; нежно прикасался к перевязанным соломой стволам персиковых шпалер и груш; потом открыл дверь туда, где обитали его животные.

Решив не беспокоить кур, устроившихся, как старые девы, на насесте, и двух молодых свинок, спавших в соломе, он сразу направился к кроликам.

Это были белые и серые ангорские кролики с длинной шелковистой шерстью. Они спали, но когда он включил свет, зашевелились. Он пальцем сквозь проволочную сетку погладил их мех, который был мягче, чем все, что ему было известно. Он просунул в клетки капустные листья и свекловичный жмых.

— Мукки, — позвал Нойбауэр, — поди сюда, Мукки…

Тепло сарая убаюкивало. Оно было, как далекий сон. Запах животных нес с собой забытую невинность.

Это был малый мир сам по себе, мир почти детского бытия, далекий от бомб, интриг и борьбы за существование — листья капусты и свекла, зачатие пушистого потомства и появление детенышей на свет. Нойбауэр продавал шерсть, но он не забил ни одного животного.

— Мукки, — снова позвал он.

Крупный белый самец нежными губами взял лист капусты из его рук. Красные глаза кролика горели, как светлые рубины. Нойбауэр почесал ему шею. Когда он наклонялся, сапоги его скрипели. Что там говорила Зельма? Мол, вы там в лагере чувствуете себя в безопасности? Кто может сейчас этим похвастать? Да и было ли такое вообще?

Он просунул сквозь проволочную сетку еще несколько капустных листьев. «Прошло уже двенадцать лет, — подумалось ему. — До прихода НСДАП к власти я ведь был секретарем на почте, получал всего двести марок в месяц. На эти деньги нельзя было ни жить, ни умереть. Теперь у меня кое-что есть. И я не хочу снова всего лишиться».

Он взглянул в красные глаза самца. Сегодня все сложилось удачно. Так бы и дальше. Возможно, эта бомбардировка досадное недоразумение и не более того. Такое случается. С военной точки зрения город особого значения не имел. Иначе его бы уже разрушили. Нойбауэр почувствовал, что на душе стало спокойней.

 

Глава 4

— Проклятая вонючая банда! Еще раз рассчитайтесь!

Рабочие коммандос Большого лагеря по команде «смирно» выстроились на плацу десятками, по блокам. Уже стемнело, и в сумеречном свете заключенные в своих полосатых одеяниях выглядели, как огромное стадо до смерти загнанных зебр.

Перекличка длилась уже более часа, но все как-то не ладилось. Виной тому был воздушный налет. Коммандос, работавшие на медеплавильном заводе, несли потери. Одна бомба угодила в их отделение, погибло и было ранено несколько человек. Кроме того, надзиравшие эсэсовцы с перепугу открыли беспорядочную стрельбу по заключенным, которые хотели спрятаться в укрытие. Эсэсовцы боялись, что те попытаются бежать. В итоге погибло еще на полдюжины людей больше.

После бомбардировки заключенные стали вытаскивать из-под мусора и обломков тела погибших товарищей или то, что от них осталось. Для переклички это было очень важно. Хотя жизнь узников ценилась дешево и эсэсовцы относились к ней равнодушно, полученная при перекличке цифра, независимо от того, жив человек или мертв, должна была быть абсолютно точной. Бюрократию не смущало, трупы это или живые люди.

Коммандос тщательно собирали всех, кого могли найти. Одни приносили руку, другие ноги и оторванные головы. Пара носилок, которые удавалось сколотить, предназначались для раненых, у которых отсутствовали конечности или были вспороты животы. Остальных раненых поддерживали или кое-как волокли на себе их товарищи. Бинтов не было, истекавших кровью как-то перевязывали проволокой и бечевкой. А лежавшим на носилках раненным в живот приходилось поддерживать руками собственные внутренности.

Колонна с огромным трудом карабкалась в гору. Пока шли, умерли еще двое. Их трупы волокли с собой дальше. Это привело к инциденту, здорово подмочившему престиж шарфюрера Штейнбреннера. У лагерных ворот, как всегда, выстроился оркестр, чтобы исполнить марш «Фридрих, король». Было приказано играть парадный марш, под который, повернув голову направо и оттягивая носок, коммандос промаршировали мимо коменданта лагеря, офицера СС Вебера и его штаба. На носилках тяжелораненые, кося глазами вправо, даже умирая, старались предстать в более строгой позе. Только мертвые не отдавали больше честь. Вдруг Штейнбреннер заметил, что у одного человека, которого тащили двое других, повисла голова. Не обратив внимания, что и ноги этого человека волочились по земле, Штейнбреннер растолкал шеренги и ударил беднягу револьвером между глаз. От удара голова умершего завалилась назад и отпала челюсть; казалось, что окровавленный рот последним причудливым движением тянулся к этому револьверу. Остальные эсэсовцы от души хохотали, в то время как молодой службист переполнялся яростью. Он почувствовал, что тем самым утрачена часть его реноме, приобретенная в результате применения соляной кислоты на Йоеле Буксбауме. Значит, уже ближайшем будущем придется подумать о восстановлении подмоченной репутации.

Марш от медеплавильного завода наверх продолжался, поэтому перекличка началась позже обычного. Мертвые и раненые, как всегда, были аккуратно положены рядом с шеренгами блоков. Даже тяжелораненых не поместили в лазарет и не стали делать им перевязку; перекличка была важнее.

— Вперед! Еще раз! Если и на этот раз ничего не выйдет, придется подсобить!

Начальник лагеря, эсэсовец Вебер, сидел верхом на деревянном стуле, который ему вынесли на плац, где проходила перекличка. Ему было тридцать пять лет, он был среднего роста и очень крепкий физически. У него было широкое, смуглое лицо, глубокий шрам спускался от правого уголка рта через весь подбородок — напоминание о настоящем сражении в зале с «Железным фронтом» социалистов Веймарской республики в 1939 году. Упираясь руками в спинку стула, Вебер со скукой взирал на заключенных, между которыми возбужденно сновали, били и кричали эсэсовцы, старосты блоков и дежурные.

Старосты блоков, обливаясь потом, заставляли узников пересчитываться снова и снова. Монотонно звучали голоса: первый, второй, третий…

Путаница возникла по вине пленных, разодранных клочья на медеплавильном заводе. Заключенные по мере сил разыскивали нужные для отчета оторванные головы, руки и тела. Однако нашли не все, что требовалось. Как они ни старались, судя по всему, недоставало двух человек.

В сумерках между коммандос уже разгорелся спор насчет отдельных частей, особенно черепов… Каждый хотел по возможности выглядеть комплектно, дабы избежать сурового наказания за недостаточный явочный состав. Передрались из-за кровавых кусков человечин; конец этому положила только прозвучавшая команда «смирно». В спешке старосты блоков ничего не смогли организовать, поэтому недосчитались двух тел. Наверное, их разорвало бомбой на мелкие куски, которые или выбросило взрывной волной по ту сторону стен, или куда-нибудь на крыши.

Рапортующий подошел к Веберу.

— Теперь отсутствует лишь полтора тела. У русских оказалось три ноги на одного, а у поляков — лишняя рука.

— Проведите перекличку, чтобы выяснить, кого нет, — сказал Вебер, подавляя зевоту.

По рядам узников прокатилось едва слышное замешательство. Перекличка означала, что придется отстоять еще от одного до двух часов, если не больше. У русских и поляков, не понимавших по-немецки, постоянно случалась путаница с именами.

Началась перекличка. В воздухе плыла языковая разноголосица, слышались ругательства и удары. Раздраженные эсэсовцы избивали почем зря, потому что уходило отведенное на их досуг время. Дежурные и старосты блоков пускали в ход кулаки из страха. Там и сям валились на землю люди, а около раненых постепенно образовывались темные лужи крови. Их серовато-белые лица заострялись в приближении смерти. Они смиренно взирали с земли на своих товарищей, которые стояли руки по швам, не имея права помочь истекавшим кровью. Для некоторых этот лес ног в грязных полосатых, как зебра, халатах был последним из того, что суждено увидеть в этом мире.

Над крематорием медленно выползла луна. Некоторое время она висела прямо за трубой, и ее свет ложился поверх клубившегося дыма, из-за чего казалось, что в печах сжигаются духи, а наружу выплескивается холодный огонь. Потом луна увеличилась, и тупая труба стала казаться минометом, выстреливающим вертикально в небо красное ядро.

В первом десятке тринадцатого блока стоял заключенный Гольдштейн. Он был последним на левом фланге, рядом с ним лежали только раненые и мертвые. Одним из раненых был друг Гольдштейна Шеллер. Он лежал к нему ближе всех. Краешком глаза Гольдштейн видел, что темное пятно под раздробленной ногой Шеллера вдруг стало увеличиваться значительно быстрее, чем прежде. Жалкая повязка на ноге сползла, и Шеллер начал истекать кровью. Гольдштейн стал завалиться на бок, словно у него обморок. Он постарался сделать так, чтобы, падая, накрыть собой полтела Шеллера.

Это было небезопасно. Лютовал эсэсовец, начальник блока, круживший вокруг, как злая овчарка. Крепкий пинок его тяжелого сапога в висок мог в один миг прикончить Гольдштейна. Узники вблизи стояли неподвижно; но все внимательно наблюдали за происходящим. Начальник блока как раз в этот момент вместе со старостой находился на другом краю колонны. Староста о чем-то ему докладывал. Он тоже заметил маневр Гольдштейна и пытался на несколько мгновений отвлечь внимание шарфюрера.

Гольдштейн нащупал под собой бечевку, которой была перетянута нога Шеллера. Он увидел кровь прямо перед своими глазами и ощутил запах сырого мяса.

— Да оставь, — прошептал Шеллер. Гольдштейн нашел сползший узел и развязал его.

Кровь полилась еще сильнее.

— Они ведь сделают мне укол, — тихо проговорил Шеллер, — при моей-то ноге…

Нога уже висела на нескольких сухожилиях и клочках кожи. Из-за того, что на ногу упал Гольдштейн, она сдвинулась и теперь приняла странное положение с вывернутой стопой. У Гольдштейна руки были влажные от крови. Он затянул узел, но бечевка снова сползла.

— Да оставь же… — вздрогнул Шеллер. Гольдштейну пришлось снова развязывать узел. Он почувствовал раздробленную кость. Его чуть не вырвало. Он икнул, пошарил руками в скользких внутренностях, снова поймал повязку, подтянул ее выше и… замер. Мюнцер наступил ему на ногу. Это было предупреждением. Тяжело дыша, приближался эсэсовец, начальник блока.

— Опять эта свинья! Ну что там опять с ним приключилось!

— Упал, господин шарфюрер. — Рядом оказался староста блока. — Подымайся, гад ленивый! — закричал он на Гольдштейна, пырнув ему под ребро. Удар был не таким сильным, как могло показаться со стороны. Староста смягчил его в последний момент. Потом он ударил еще раз, стараясь упредить в том шарфюрера. Гольдштейн не шелохнулся, когда в лицо ему прыснула кровь Шеллера.

— Ну да ладно! Пусть себе лежит! — Начальник блока продолжал свой обход. — Черт возьми, и когда только мы здесь со всем этим разберемся?

Староста следовал за ним по пятам. Гольдштейн выждал секунду; потом быстро обернул тряпкой ногу Шеллера, разорвал ее надвое, связал узлом и снова вставил выскочившую деревянную закрутку. Кровь перестала течь, только сочилась. Гольдштейн осторожно отпустил руки. Перевязка держалась крепко.

Перекличка закончилась. Было отмечено отсутствие частей тела одного русского и верхней половины тела заключенного Сибольского из пятого барака. Но это было не совсем так. От Сибольского остались руки. Правда, ими владел семнадцатый барак, который выдавал их за остатки Йозефа Бингвангера, от которого вообще ничего не осталось. Зато двое из пятого барака похитили нижнюю часть тела русского, которую там выдали как принадлежавшую Сибольскому, ибо ноги было трудно различить. К счастью, оставалось еще несколько лишних частей конечностей, списанных за счет полутора единиц отсутствующих. Тем самым было подтверждено, что в суматохе авианалета никто из заключенных не сбежал. Но не исключалось, что всем придется простоять на плацу до утра, чтобы потом уже на медеплавильном заводе продолжать поиск останков. Несколько недель тому назад весь лагерь простоял так целых два дня, прежде чем нашелся тот, кто в свинарнике покончил жизнь самоубийством.

Вебер спокойно восседал на своем стуле, как и прежде подпирая подбородок руками. Все время он был почти неподвижен. После рапорта он медленно поднялся и потянулся.

— Люди довольно долго стояли. Им надо немного размяться. Поупражняться в «географии».

Над площадью разнеслись приказы: «Руки за голову! Колени согнуть! Прыгать как лягушка! Вперед — прыгай!»

Длинные ряды подчинялись командам. Они медленно прыгали вперед с поджатыми коленями. Между тем еще выше поднялась набиравшая яркость луна. Теперь она освещала только часть плаца для перекличек. Другая лежала в тени, которую отбрасывали строения. Резко выделялись контуры крематория, ворот и виселицы.

— А теперь прыгать в обратном направлении. Ряды заключенных из освещенной части территории, как кузнечики, возвращались в темноту. От изнеможения люди валились на землю. Эсэсовцы, дежурные и старосты блоков избивали их, заставляя подняться. Из-за шарканья бесчисленных ног едва слышны были пронзительные команды: «Вперед! Назад! Назад! Смирно!»

Теперь-то и начиналась «настоящая география». Она состояла в том, что заключенные должны были бросаться наземь, ползать, вскакивать, снова бросаться наземь и снова ползать. Таким образом до боли знакомой становилась для них земля «танцплощадки». Очень скоро площадка превращалась в груды, кишевшие огромными полосатыми червяками, весьма отдаленно напоминавшими людей. По мере сил они помогали раненым, однако в спешке и страхе это не всегда удавалось.

Спустя четверть часа Вебер дал отбой. Впрочем, эти четверть часа дорого стоили изможденным узникам. Повсюду валялись тела тех, кто уже не мог подняться.

— По блокам стройся!

Заключенные с трудом тащились обратно. Они подбирали вконец обессилевших и с обеих сторон поддерживали тех, кто еще мог стоять. Других они укладывали рядом с ранеными.

Лагерь погружался в тишину. Вебер сделал шаг вперед.

— То, что вы только что проделали, было в ваших интересах. Теперь вы усвоили, как при воздушном налете прятаться в укрытия.

Кое-кто из эсэсовцев захихикал, Вебер бросил взгляд в их сторону и продолжал:

— Сегодня вы познали на собственной шкуре, с каким бесчеловечным противником нам приходится иметь дело. Германия, которая всегда хотела только мира, подверглась жестокому нападению. Противник, разбитый на всех фронтах, в отчаянии прибегает к последнему средству: нарушая всякое международное право, он трусливым образом бомбит мирные германские города. Он разрушает церкви и больницы. Убивает беззащитных женщин и детей. Другого от таких неполноценных людей и бестий трудно было и ожидать. Но наш ответ не заставит себя ждать. С завтрашнего дня лагерное командование приказывает обеспечить повышенную производительность труда. Коммандос выйдут на час раньше, чтобы убирать развалины. По воскресеньям вплоть до особого распоряжения свободное время отменяется. Евреям два дня хлеб выдаваться не будет. Благодарите за это врагов-убийц.

Вебер замолчал. Лагерь притих. Было слышно, как надрывно шел в гору быстро приближавшийся мощный автомобиль. Это был «мерседес» Нойбауэра.

— Всем петь! — скомандовал Вебер. — «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!»

Лагерные блоки запели не все. Сразу наступило замешательство. Дело в том, что в последние месяцы не так уж часто приходилось петь по приказу. Если же такое и случалось, это всегда были народные песни. В основном петь приказывали в момент совершения телесных наказаний. Пока жертвы кричали от боли, остальные заключенные должны были распевать лирические мелодии. Старый, прежний национальный гимн, написанный еще до прихода нацистов к власти, уже несколько лет в лагере не исполнялся.

— Эй вы, свиньи!

В тринадцатом блоке запел Мюнцер. Другие стали подпевать. Кто уже не помнил слов, делал вид, что поет. Главное при этом, чтобы все рты открывались.

— К чему бы все это? — шепотом, не повернув головы, спросил Мюнцер стоявшего рядом Вернера, который делал вид, что поет.

— Что-о?

Мелодия все больше напоминала тонкое хрипенье. Начальные ноты были взяты недостаточно низко, и теперь певцы никак не могли подобраться к высоким торжественным нотам заключительных строк и осеклись. У узников и без того не хватало дыхания.

— Что это за гнусное блеянье? — пробурчал второй комендант лагеря. — Еще раз сначала! Если и на этот раз не получится, останетесь здесь на всю ночь!

Заключенные взяли ниже. Мелодия зазвучала увереннее.

— Что? — повторил Вернер.

— К чему именно «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!»?

— Наверное, после сегодняшнего уже не очень доверяют своим нацистским песням, — пропел Вернер в такт исполняемой мелодии.

Заключенные смотрели прямо перед собой. Вернер почувствовал в себе какое-то напряжение. Вдруг ему показалось, что это ощущение разделяет не только он, но и Мюнцер, и лежавший на земле Гольдштейн, и многие другие, и даже СС. Мелодия вдруг перестала звучать так, как ее обычно исполняли заключенные. Она была чистой и почти вызывающе ироничной, причем слова существовали независимо от музыки, сами по себе. «Может, Вебер ничего не заметит, — подумал он, глядя на коменданта лагеря. — Иначе мертвых будет еще больше, чем сейчас».

Лицо лежавшего на земле Гольдштейна оказалось рядом с лицом. Шеллера. Губы его шевелились. Гольдштейн не мог понять, что тот хотел сказать. Но он видел полуоткрытые глаза и догадывался, о чем идет речь.

— Ерунда! — произнес он. — У нас есть дежурный в лазарете. Он это перевяжет. Ничего. Пробьешься. Шеллер молчал.

— Заткнись! — прокричал Гольдштейн сквозь шум. — Пробьешься! Вот так! — Он увидел перед собой серую пористую кожу. — Они не будут тебе делать укол! — пропел он в такт гимну. — У нас есть свой человек в лазарете! Он подкупит врача!

— Внимание! Поющие смолкли. На плац вышел комендант лагеря. Докладывал Вебер.

— Я прочел братьям краткую проповедь и заставил их поработать еще часок.

Нойбауэр воспринял информацию без интереса. Он втянул воздух и посмотрел на ночное небо.

— Думаете, что эти бандиты снова прилетят сегодня ночью?

Вебер ухмыльнулся.

— По последним сообщениям радио, нами сбито девяносто процентов самолетов.

Нойбауэра это как бы и не касалось. «В общем-то, ему нечего терять, — подумал он. — Такой же, как Дитц, только поменьше, ландскнехт, вот и все».

— Пусть люди разойдутся, если все выполнено.

— Разойдись!

Узники проследовали в бараки. Они забрали с собой раненых и мертвых. Прежде чем сдать умерших в крематорий, о них надлежало доложить и потом зарегистрировать. Лицо у Шеллера заострилось, как у карлика, когда Вернер, Мюнцер и Гольдштейн подошли, чтобы его забрать. Казалось, что ночь он ни за что не протянет. Во время «географии» его ударили в нос, и когда его потащили к бараку, потекла кровь и в тусклом свете она поблескивала на подбородке.

Они свернули на улицу, которая вела к их бараку. Ветер, доносившийся снизу до лагеря, принес с собой дым горящего города.

— Вы тоже чувствуете? — спросил Вернер.

— Да. — Мюнцер поднял голову.

Гольдштейн ощутил сладковатый вкус крови на своих губах. Он сплюнул, решив попробовать запах дыма открытым ртом.

— Так пахнет, будто и здесь уже горит.

— Да…

Теперь они могли дым даже видеть. Он доносился снизу из долины до лагерных улиц в виде легкого белого тумана и вскоре уже висел даже в проходах между бараками. Какое-то мгновение Вернеру показалось странным и почти непонятным, почему колючая проволока не задержала этот дым: лагерь вдруг перестал быть таким изолированным и недоступным, как прежде.

Они шли вниз по улице. Шли сквозь дым. Их шаги стали тверже, а плечи прямее. Шеллера несли с большой осторожностью. Гольдштейн наклонился к нему.

— Понюхай! Понюхай же и ты! — сказал он тихо, посмотрев с отчаянием и мольбой в заострившееся лицо.

Однако Шеллер уже давно был в забытьи.

 

Глава 5

Вонючий барак погрузился в темноту. Света по вечерам не было уже давно.

— Пятьсот девятый, — прошептал Бергер. — Ломан хочет с тобой поговорить.

— Что, уже?

— Еще нет.

Пятьсот девятый на ощупь пробрался по узким проходам к дощатым нарам, рядом с которыми выделялся матовый четырехугольник окна.

— Ломан?

Раздалось какое-то шуршание.

— Бергер тоже здесь? — спросил Ломан.

— Нет.

— Приведи его.

— Зачем?

— Приведи, говорю!

Пятьсот девятый повернул обратно. На него сыпались проклятия. Он наступал на тела, лежащие в проходах. Кто-то укусил его за ногу. В ответ он ударил укусившего в голову, после чего тот разжал зубы.

Через несколько минут он добрался до Бергера.

— Ну вот мы и встретились. Что ты хочешь?

— Вот она! — Ломан протянул руку.

— Что это? — спросил Пятьсот девятый.

— Держи свою ладонь под моей. Ровнее. Осторожно. Пятьсот девятый ощутил тонкий кулачок Ломана.

Он был сухой, как кожа ящерицы. Кулачок медленно разжался. Что-то маленькое и тяжелое упало Пятьсот девятому на ладонь.

— Ну, теперь это у тебя?

— Да, а что это? Это?..

— Да, — прошептал Ломан. — Мой зуб.

— Что? — Бергер придвинулся ближе. — Кто это сделал?

Ломан захихикал. Это было почти беззвучное призрачное хихиканье.

— Я.

— Ты? Как это?

Они ощутили удовлетворение умирающего. Он казался по-детски гордым и глубоко умиротворенным.

— Гвоздь. Два часа. Железный гвоздик. Нашел его и рассверлил им зуб.

— А где гвоздь?

Ломан пошарил рукой вокруг себя и дал его Бергеру. Тот поднес гвоздь к окну.

— Дрянь и ржавчина. Кровь текла? Ломан захихикал.

— Бергер, — сказал он, — есть риск получить заражение крови.

— Подожди. У кого-нибудь найдется спичка? Спички были бесценной редкостью.

— У меня нет, — ответил Пятьсот девятый.

— На, возьми, — раздался голос со среднего ряда нар.

Бергер провел спичкой по стене. Бергер и Пятьсот девятый закрыли глаза, чтобы не ослепнуть. Так они выиграли несколько секунд, чтобы рассмотреть коронку.

— Открой рот, — сказал Бергер. Ломан уставился на него.

— Не будь смешным. Продайте это золото.

— Открой рот.

На лице Ломана мелькнуло нечто похожее на улыбку.

— Оставь меня в покое. Хорошо, что еще раз увидел вас обоих при свете.

— Я помажу тебе йодом. Сейчас принесу флакон. Бергер дал Пятьсот девятому спичку и на ощупь дотащился до своей кровати.

— Погасите спички, — снова прокряхтел другой голос. — Хотите, чтобы охранники нас перестреляли?

Заключенный на средней кровати прикрывал своим одеялом окно, а Пятьсот девятый — крохотное пламя курткой сбоку. Глаза у Ломана были ясные. Даже чересчур. Пятьсот девятый посмотрел на догорающую спичку, потом на Ломана и подумал, что знает его уже семь лет и что сейчас он видит его живым в последний раз. Он слишком много видел таких лиц, чтобы не знать этого. Он почувствовал, что пламя обжигает пальцы, но продолжал держать спичку, пока она не догорела. Он услышал, как вернулся Бергер. И вновь опустилась темнота, поразившая его словно слепота.

— У тебя есть еще спичка? — спросил он человека на нарах.

— Вот, держи! — Человек протянул спичку. — Последняя.

«Последняя, — подумал Пятьсот девятый. — Пятнадцать секунд света. Пятнадцать секунд на сорок пять лет, которые были отпущены Ломану. Последние. Маленький мерцающий круг».

— Погасите, черт возьми! Отнимите у него спичку!

— Идиот! Ни одна сволочь это не увидит!

Пятьсот девятый опустил спичку ниже. Рядом, с флаконом йода в руке, стоял Бергер.

— Открой рот…

Он замолчал. Теперь он тоже четко видел Ломана. Уже бессмысленно было идти за йодом. Но он сделал это только для того, чтобы что-то предпринять. Он медленно спрятал флакон в карман. Ломан спокойно наблюдал за ним не моргая. Пятьсот девятый отвел взгляд в сторону. Он разжал ладонь и увидел поблескивающий крохотный кусочек золота. Потом снова посмотрел на Ломана. Пламя обожгло пальцы и погасло.

— Доброй ночи, Ломан, — сказал Пятьсот девятый.

— Позже я еще раз подойду, — сказал Бергер.

— Ладно, — прошептал Ломан. — Теперь… это просто…

— Может, удастся раздобыть еще пару спичек. Ломан уже ничего не ответил.

Пятьсот девятый чувствовал в ладони твердую и тяжелую золотую коронку.

— Выйди из барака, — прошептал он Бергеру. — Обсудим все снаружи. Там мы будем одни.

Они ощупью пробрались к двери и вышли на защищенную от ветра сторону барака. В городе действовала светомаскировка, в основном пожар был потушен. Только колокольня церкви святой Катарины продолжала гореть, как гигантский факел. Колокольня была очень старая со множеством сухих балок; пожарные оказались бессильными, поэтому пришлось ждать, пока колокольня выгорит полностью.

Они присели на корточки.

— Что же будем делать? — спросил Пятьсот девятый.

Бергер потер воспаленные глаза.

— Если коронка зарегистрирована в канцелярии, мы погибли. Они наведут справки и кого-нибудь обязательно повесят. Причем меня — первым.

— Ломан говорит, что коронка не зарегистрирована. Когда он сюда попал, семь лет назад, таких правил еще не было. Золотые зубы тогда просто выбивали. Без регистрации. Перемены наступили уже позже.

— Ты это точно знаешь? Пятьсот девятый повел плечами.

— Конечно, нам все еще не заказано сказать правду и сдать коронку. Или засунуть ему в рот, когда умрет, — проговорил наконец Пятьсот девятый. Он плотно обхватил ладонью маленький кусочек. — Ты этого хочешь?

Бергер покачал головой. Золото обеспечивало жизнь на несколько дней. Оба понимали, что теперь, когда коронка была у них, они с нею уже не расстанутся.

— А можно себе представить, что он сам вырвал зуб еще несколько лет назад и продал его? — спросил Пятьсот девятый.

Бергер измерил его взглядом.

— Думаешь, что СС захочет с этим возиться?

— Нет. Особенно, если обнаружат свежую рану во рту.

— Это как минимум. Если он еще немного протянет, рана подживет. К тому же это задний коренной зуб: трудно будет проверить, когда труп окоченеет. Если он умрет сегодня вечером, дождемся завтрашнего утра. Если же он умрет завтра утром, труп придется держать здесь, пока он не окоченеет. Это реально. А Хандке на утренней перекличке мы как-нибудь проведем.

Пятьсот девятый посмотрел на Бергера.

— Надо рискнуть. Нам нужны деньги. Особенно теперь.

— Да, видимо, нам уже ничего не остается другого. А кто переправит зуб?

— Лебенталь. Он единственный, кто это может.

За ними открылась дверь барака. Несколько человек кого-то вытащили за руки и за ноги и поволокли к куче рядом с улицей, где лежали умершие после вечерней переклички.

— Это уже Ломан?

— Нет. Это не наши. Это мусульмане.

Люди, которые вытаскивали мертвеца, пошатываясь, возвращались в барак.

— Кто-нибудь заметил, что зуб у нас? — спросил Бергер.

— Не думаю. Здесь лежат почти исключительно мусульмане. Разве, что тот, который давал нам спички.

— Он что-нибудь сказал?

— Нет. До сих пор. Но он может потребовать своей доли.

— Это не столь важно. Вопрос в том, не захочется ли ему нас предать.

Пятьсот девятый задумался. Он знал, что есть люди, которые за кусок хлеба способны на все.

— На него не похоже, — сказал он, поразмыслив. — Тогда чего ради он давал нам спички?

— Одно другого не касается. Нам надо проявлять осторожность. Иначе обоим хана. И Лебенталю тоже.

Пятьсот девятому и это было довольно хорошо знакомо. Он видел, как одного повесили и за меньшее нарушение.

— Надо за ним проследить, — сказал он. — По крайней мере, до тех пор, пока не сожгут Ломана, а Лебенталь не переправит зуб. Потом это потеряет для него всякий интерес.

Бергер кивнул.

— Я еще раз туда схожу. Может, что-нибудь разузнаю.

— Хорошо. Я буду здесь ждать Лео. Он, наверное, еще в трудовом Лагере.

Бергер встал и направился к бараку. Он и Пятьсот девятый без колебаний рискнули бы собственной жизнью, если бы Ломана хоть как-нибудь можно было спасти. Но он был обречен. Поэтому они говорили о нем уже как о камне. Проведенные в лагере годы научили их мыслить по-деловому.

Пятьсот девятый присел на корточки в тени сортира. Это было удобное место, где никто за ним не мог наблюдать. В Малом лагере на все бараки имелся только один общий сортир, который был построен на границе обоих лагерей и к которому от бараков постоянно тянулась со стоном вереница скелетов. Почти у всех был понос или того хуже. Многие изможденные лежали на земле, стараясь собраться с силами, чтобы дотащиться до цели. По обе стороны сортира была натянула колючая проволока, отделявшая Малый лагерь от трудового.

Пятьсот девятый присел так, чтобы видеть ворота, врезанные в колючую проволоку. Они предназначались для начальников блоков, ходивших за пищей, санитаров морга и катафалков. От двадцать второго барака ими разрешалось пользоваться только Бергеру, когда он направлялся в крематорий. Всем другим это строго запрещалось. Поляк Зильбер называл их покойницкими воротами, потому что узники, попадавшие в Малый лагерь, возвращались через эти ворота только трупами. Каждому охраннику разрешалось открывать огонь, если какой-нибудь скелет пытался проникнуть в трудовой лагерь. Почти никто этого и не пробовал. Из трудового лагеря, кроме дежурных, сюда тоже никто не приходил. Из-за не очень строгого карантина Малый лагерь воспринимался прочими узниками своего рода кладбищем, на котором мертвецы еще короткое время бродили, как призраки.

Через колючую проволоку Пятьсот девятый видел часть улиц трудового лагеря. Они кишели заключенными, использовавшими остаток своего свободного времени. Он видел, как они беседовали, как стояли группами и прогуливались по улицам. Хотя это было лишь другой частью концлагеря, ему казалось, что их разделяла непреодолимая пропасть и все происходившее по ту сторону — нечто вроде потерянной родины, в которой, несмотря ни на что, продолжали существовать жизнь и человеческое общение. Он слышал, как у него за спиной мягко шуршат ноги узников, как они, пошатываясь, тащатся в сортир, и ему не надо было оборачиваться, чтобы видеть угасший свет в их глазах.

Узники почти не разговаривали друг с другом, они почти разучились думать. Лагерные остряки называли их мусульманами, потому что они полностью покорились своей судьбе. Они двигались, как абсолютно безвольные автоматы. В них было вытравлено все, кроме нескольких физических функций. Они были живыми мертвецами и погибали, как мухи на морозе. Они были сломлены и перемолоты, и уже ничто не могло их спасти — даже свобода.

Пятьсот девятый ощущал ночную прохладу даже в костях. Бормотание и стоны за его спиной были как серый поток, в котором легко можно было утонуть. Это было приманкой к самоотречению, приманкой, с которой отчаянно боролись ветераны. В Пятьсот девятом невольно что-то всколыхнулось, он повернул голову, чтобы почувствовать, что еще жив и не лишился воли. И тогда до Пятьсот девятого из трудового лагеря донесся сигнал отбоя. Заключенные на улицах стали расходиться. Не прошло и минуты, как осталась только безутешная колонна теней в Малом лагере, забытая товарищами по ту сторону колючей проволоки; отторгнутый, изолированный кусочек трепещущей жизни на территории неотвратимой смерти.

Лебенталю не пришлось проходить ворота. Пятьсот девятый вдруг увидел, как он направляется через плац: видимо, прошел где-то со стороны сортира. Никто не знал, как он «просочился»; Пятьсот девятого не удивило, если бы Лебенталь воспользовался нарукавной повязкой бригадира или даже дежурного.

— Лео!

Лебенталь остановился.

— Что случилось? Осторожно! Эсэсовцы все еще там. Уходи отсюда!

Они направились в сторону бараков.

— Что-нибудь раздобыл? — спросил Пятьсот девятый.

— Что?

— Еды. Что еще? Лебенталь повел плечами.

— Еды. Что еще? — повторил он раздраженно. — Как ты себе это представляешь? Я что, дежурный по кухне?

— Нет.

— Тогда чего ты от меня хочешь?

— Ничего. Я просто хотел спросить, достал ли ты что-нибудь поесть.

Лебенталь остановился.

— Поесть, — проговорил он с горечью. — А известно ли тебе, что по всему лагерю евреям вот уже два дня не дают хлеба? Вебер приказал.

Пятьсот девятый уставился на него.

— Это правда?

— Нет. Я выдумал. Я всегда чего-нибудь выдумываю. Это даже забавно.

— Господи! Мертвецов прибавится!

— Да. Прямо пачками. А ты берешь меня за горло, добыл ли я еды.

— Успокойся, Лео. Присядь. Дурацкая история. Именно теперь! Теперь, когда нам нужна жратва и появилась возможность достать ее.

Лебенталь задрожал. Он всегда дрожал, когда волновался. А возбуждался он легко и был очень чувствительным. Лично для него это означало нечто большее, чем постукивание пальцем по крышке стола. Такое состояние вызывалось постоянным чувством голода. Оно одновременно и расширяло и сужало диапазон эмоций. Истерия и апатия шли в лагере рука об руку.

— Я делал все, что мог, — сетовал Лебенталь высоким срывающимся голосом, — и доставал, и рисковал, и приносил, а ты вот объявляешь, что нам надо…

Его голос вдруг растворился в вязком сплошном клокотании. Такое было впечатление, будто нарушился контакт одного из громкоговорителей лагерной радиостанции. Лебенталь пошарил вокруг себя руками. Его лицо уже не выглядело больше, как обиженная мертвая голова; это был всего лишь лоб с носом и лягушачьими глазами на фоне дряблой кожи да еще с отверстиями в ней. Наконец, он нашел на земле свою вставную челюсть, обтер ее курткой и сунул обратно в рот. Громкоговоритель снова включился, и снова раздался голос, высокий и жалобный.

Лебенталь продолжал свое нытье, но Пятьсот девятый его не слушал. Когда это дошло до сознания Лебенталя, он замолчал.

— Нас уже часто лишали хлеба, — проговорил он вяло. — И между прочим, больше чем на два дня. Что вдруг сегодня из-за этого столько разговоров?

Пятьсот девятый бросил на него мимолетный взгляд. Потом показал на город и горящую церковь.

— Что произошло? Вот что, Лео!

— Что?

— Посмотри вниз. Как это было тогда в Ветхом Завете?

— Какое тебе дело до Ветхого Завета?

— Разве не было подобного при Моисее? Огненный столб, выведший народ из рабства?

Лебенталь сверкнул глазами.

— Облачный столб днем и огненный ночью, — произнес он строго. — Ты это имеешь в виду?

— Да. И разве в этом не Бог?

— Иегова.

— Хорошо, Иегова. А это внизу — ты знаешь, что это?

Пятьсот девятый немножко помолчал.

— Это нечто похожее, — проговорил он. — Это надежда, Лео. Надежда для нас! Черт возьми, разве никому из вас не хочется это видеть?

Лебенталь молчал. Внутренне сжавшись, он смотрел вниз на город. Пятьсот девятый расправил спину. Теперь он высказал это наконец-то. Впервые. «Едва ли можно обозначить его словами, — размышлял он, — это слово убивает почти наповал, слово немыслимое. Я избегал его все эти годы. Мысль о нем прямо разъедала меня на части. Но теперь оно вернулось, сегодня; пока еще непозволительно полностью его осознать, но оно уже рядом со мной, оно или сокрушит меня, или станет явью».

— Лео, — сказал он. — Происходящее внизу означает, что и здесь этому придет конец.

Лебенталь не пошевельнулся.

— Если они проиграют войну, — прошептал он. — Только в этом случае! Но кто это может знать? — В страхе он невольно оглянулся.

В первые годы лагерь довольно хорошо информировали о ходе войны. Однако, когда кончились победы, Нойбауэр запретил доставлять газеты и сообщать об отступлении по лагерному радио. Самые несуразные слухи носились по баракам. В результате уже никто не мог понять, чему верить. Война шла плохо. Это было ясно. Но революция, которую многие ждали столько лет, так и не наступила.

— Лео, — сказал Пятьсот девятый. — Они проигрывают войну. И это — конец. Если бы то, что сейчас внизу, случилось в первый год войны, это ничего бы не значило. Но это происходит пять лет спустя, значит, побеждают другие.

Лебенталь снова оглянулся.

— К чему ты завел об этом разговор?

Пятьсот девятый знал о распространенном в бараках суеверии. Сказанное утрачивало надежность и достоверность, — а обманутая надежда всегда означала существенную потерю энергии. Это предопределяло настороженность и осмотрительность всех.

— Я говорю об этом, потому что сейчас мы должны об этом говорить, — сказал он. — Для этого настало время. Это поможет выстоять. Теперь это не слухи. Это уже не может долго продолжаться. Мы должны… — Он осекся.

— Что? — спросил Лебенталь.

Пятьсот девятый и сам точно не знал. «Продержаться, — подумал он. — Продержаться, но не только».

— Это как гонка, — проговорил он наконец. — Наперегонки, Лео… — «Со… смертью», — подумалось ему, но он этого не произнес. Он показал в направлении казарм СС. — Вон с теми! Только мы не имеем права проигрывать. Конец уже виден, Лео! — Он схватил Лебенталя за рукав. — Теперь мы должны сделать все…

— Но что мы можем сделать?

Пятьсот девятый почувствовал, что все у него плывет перед глазами словно после выпивки. Он уже отвык много думать и говорить. И он уже давно так много не думал, как сегодня.

— Вот здесь кое-что, — сказал он и достал из кармана золотую коронку. — Она была у Ломана. Видимо, не зарегистрирована. Можно ее продать?

Лебенталь прикинул, сколько весит коронка. Его это нисколько не удивило.

— Опасно. Можно организовать только с тем, кому разрешается выходить из лагеря или кто имеет связь с внешним миром.

— Каким образом, это все равно. Что нам за это перепадет? Все надо провернуть быстро!

— Быстро не получится. Это надо хорошенько обмозговать. Все взвесить. Иначе не избежать виселицы или мы останемся при своем интересе.

— Ты не мог бы устроить это еще сегодня вечером? Лебенталь опустил ладонь, в которой лежала коронка.

— Пятьсот девятый, — сказал он, — еще вчера ты был благоразумным.

— Вчера давно прошло.

Со стороны города донесся грохот и вскоре после этого прозрачный колокольный звон. Огонь прожег систему балок колокольни, и колокол упал на землю.

Лебенталь испуганно пригнулся.

— Что это было? — спросил он. Пятьсот девятый скривил губы.

— Признак того, Лео, что вчера давно прошло.

— Это был колокол. Почему вдруг у церкви под нами есть колокол? Ведь все колокола они переплавили в пушки.

— Не знаю. Может быть, один забыли. Итак, как насчет коронки сегодня вечером? Нам нужна жратва на те дни, когда останемся без хлеба.

Лебенталь покачал головой.

— Сегодня не получится. Именно поэтому. Сегодня ведь четверг. Товарищеский вечер в казарме СС.

— Ах, вот как. Значит, сегодня явятся проститутки. Лебенталь поднял глаза.

— Ага, это тебе известно! Откуда?

— Неважно откуда. Это известно мне, Бергеру, Бухеру и Агасферу.

— Кому еще?

— Больше никому.

— Так, значит, вам это известно! А я и не заметил, что вы за мной наблюдаете. Придется проявлять большую осмотрительность. Хорошо, значит, сегодня вечером.

— Лео, — сказал Пятьсот девятый, — попробуй отделаться от коронки сегодня вечером. Это важнее. Дай мне денег. Я все знаю. Это просто.

— Ты знаешь, как это делается?

— Да, из шахты… Лебенталь задумался.

— В колонне грузовиков есть один специально выделенный дежурный, — сказал он. — Завтра он едет в город. Можно проверить. Вдруг он клюнет. Что ж, ладно. И может, я еще загодя вернусь, чтобы все это проделать самому.

Он протянул коронку Пятьсот девятому.

— На что мне она? — спросил удивленно Пятьсот девятый. — Тебе же надо ее захватить с собой.

Лебенталь с презрением покачал головой.

— Теперь ясно, что ты ничего не понимаешь в коммерции! Думаешь, мне что-нибудь перепадет, если коронка сначала окажется в лапах одного из «братьев»? Это делается по-другому. Если, все идет успешно, я возвращаюсь и забираю. Спрячь пока. А теперь внимание…

Пятьсот девятый лежал в углублении немного в стороне от колючей проволоки, но ближе, чем это разрешалось. Палисадники здесь делали изгиб. Это место плохо просматривалось со сторожевых башен, особенно ночью и в туман. Ветераны уже давно сделали это открытие, но только Лебенталь несколько недель тому назад сумел этим воспользоваться.

Все пространство на несколько сот метров за пределами лагеря считалось запретной зоной, в которой можно было появляться только с особого разрешения СС. Широкая полоса этой зоны была очищена от всяких кустарников, соответственно были пристрелены пулеметы.

Лебенталь, обладавший шестым чувством в отношении всего, что было связано с едой, наблюдал за тем, как в течение нескольких месяцев по четвергам вечером две девицы проходили отрезок широкой полосы вокруг Малого лагеря. Они направлялись в кабачок «Летучая мышь» специально для участия в развлекательном отделении культурных вечеров войск СС. Те по-рыцарски позволяли им пройти через запретную зону, чтобы не делать крюк и тем самым сэкономить почти два часа времени. Осторожности ради на это короткое время со стороны Малого лагеря отключали ток. Начальство ничего об этом не знало. В общей неразберихе последних месяцев эсэсовцы пошли на собственный страх и риск. В общем-то они ничем не рисковали: никто из Малого лагеря бежать физически не смог бы.

Однажды из сиюминутного добродушия одна из проституток кинула кусок хлеба, когда вблизи находился именно Лебенталь. Несколько слов в темноте и предложение заплатить за услуги сделали свое дело. С тех пор девушки приносили что-нибудь с собой, особенно в дождливую и темную погоду. Они бросали все через проволоку, делая вид, будто поправляют чулки или высыпают попавший в туфли песок. Весь лагерь был затемнен, и на той стороне охранники чаще всего спали. Но если бы кто-нибудь, и заподозрил недоброе, в девушек все равно стрелять бы не стали, а пока разобрались в чем дело, никаких следов бы уже не осталось.

Пятьсот девятый слышал, как полностью рухнула городская башня. Огненный сноп взметнулся в небо и развеялся, донеслись далекие сигналы пожарных машин.

Он не знал, как долго ему пришлось ждать. Время в лагере было ничего не значащим понятием. Вдруг сквозь тревожную темноту он услышал сначала голоса, а потом шаги. Он выполз из-под пальто Лебенталя, прижался теснее к проволоке и прислушался к легким шагам слева. Он оглянулся. Лагерь погрузился в кромешную тьму, не видно было даже мусульман, ковылявших в сортир. Зато до него донеслось, как один из охранников крикнул девушкам:

— Сменяюсь в двенадцать. Встретимся еще, а?

— Ясное дело, Артур.

Шаги приближались. Прошло еще мгновение, и Пятьсот девятый увидел на фоне неба расплывчатые фигуры девушек. Он взглянул на сторожевые башни с пулеметами. Было так туманно и темно, что он не мог рассмотреть охранников, а они по той же причине его. Он стал тихонько посвистывать.

Девушки остановились.

— Ты где? — прошептала одна из них. Пятьсот девятый поднял руку и помахал.

— Ах, вот где. У тебя есть деньги?

— Да. А у вас что есть?

— Вначале гони гроши. Три марки.

Деньги в пакете, перевязанном бечевкой, он просунул длинной палкой под колючей проволокой на дорогу. Девушка наклонилась, вынула деньги и быстро пересчитала. Потом сказала:

— Вот, смотри!

Обе достали из карманов картофелины и бросили сквозь колючую проволоку. Пятьсот девятый попытался поймать их прямо в пальто Лебенталя.

— А теперь хлеб, — сказала та, что потолще. Пятьсот девятый наблюдал, как ломти хлеба перелетали через проволоку, и быстро ловил их.

— Вот это все.

Девушки собрались было уходить. Пятьсот девятый присвистнул.

— Что? — спросила толстушка.

— Можете принести еще?

— На следующей неделе.

— Нет, когда будете возвращаться из казармы. Ведь там вам дадут все, чего пожелаете.

— Ты всегда одинаково выглядишь? — спросила толстушка и наклонилась, чтобы лучше его разглядеть.

— Да они все такие, Фритци, — сказала вторая.

— Я могу здесь подождать, — прошептал Пятьсот девятый. — У меня еще есть деньги.

— Сколько?

— Три.

— Нам надо идти, Фритци, — проговорила вторая. Все это время обе имитировали шаги, чтобы не вызвать подозрение охранников на башнях.

— Я могу ждать всю ночь. Пять марок.

— Ты здесь за новенького, что ли? — спросила Фритци. — А другой где? Умер?

— Заболел. Вот и послал меня сюда. Пять марок. Можно и больше.

— Пошли, Фритци. Нам нельзя здесь так долго стоять.

— Хорошо. Посмотрим. Подожди меня здесь, пожалуй.

Девушки ушли. Пятьсот девятый слышал шуршание их юбок. Он отполз назад, подстелил себе пальто и обессиленный лег. Ему казалось, что он потеет. Хотя был совершенно сухой.

Обернувшись, он увидел Лебенталя.

— Ну, все как надо? — спросил Лео.

— Да, вот картошка и хлеб.

— Вот ведь сволочи, — прошипел он. — Какие кровопийцы! Цены почти такие же, как здесь в лагере! За это им хватило бы и полторы марки. За три марки надо было бы добавить еще колбасы. Все потому, что меня при этом не было!

Пятьсот девятый не слушал.

— Давай разделим, Лео, — сказал он.

Они заползли под барак и разложили там картошку и хлеб.

— Картошку возьму я, — заметил Лебенталь, — чтобы выторговать на нее что-нибудь завтра.

— Нет. Нам все это нужно сейчас самим. Лебенталь поднял глаза.

— Вот как? А откуда мне взять деньги в следующий раз?

— У тебя ведь еще есть кое-что.

— Да что ты говоришь!

Вдруг они, как звери, на четвереньках уселись друг против друга и уставились в осунувшиеся лица друг друга.

— Сегодня вечером они снова придут и принесут еще, — сказал Пятьсот девятый. — Кое-что оттуда, на это тебе будет легче выменять. Я сказал, что у нас есть еще пять марок.

— Послушай-ка, — начал Лебенталь, пожав плечами, — если у тебя есть деньги, это твое дело.

Пятьсот девятый уставился на него. Наконец, Лебенталь отвел взгляд и облокотился.

— Ты меня угробишь, — простонал он тихо. — Что тебе, собственно, надо? Чего ради ты во все вмешиваешься?

Пятьсот девятый боролся с искушением съесть картофелину, потом еще одну, быстро, все картофелины, прежде чем кто-нибудь успеет его опередить.

— Как ты это себе представляешь? — продолжал шепотом Лебенталь. — Значит, все сожрать, все деньги распустить, как идиоты, а где потом еще раздобыть?

Картошка. Пятьсот девятый обнюхал ее. Хлеб. Его ладони отказывались подчиниться разуму. Его желудок — это было сплошное оголенное страстное желание: Есть! Есть! Глотать! Быстро! Быстро!»

— У нас есть коронка, — произнес он мучительно и отвел взгляд в сторону. — Как насчет коронки? Мы ведь кое-что за это получим. Как там обстоят дела?

— Сегодня трудно было чего-либо добиться. Все закрутилось. Впрочем, уверенности нет. Что есть на ладони, то есть.

«Ему что, есть не хочется? — подумал Пятьсот девятый. — Что он там говорит? Разве не раскалывается у него желудок от голода?»

— Лео. Не забывай Ломана! Пока мы соберемся с силами, будет поздно. Сейчас каждый день на счету.

Теперь уже нет необходимости думать на месяцы вперед.

Вдруг донесся тонкий пронзительный крик, напоминающий крик испуганной птицы. На одной ноге, воздев руки к небу, стоял мусульманин. Другой мусульманин пытался поддерживать первого. Казалось, что оба исполняют причудливое па-де-де на горизонте. Мгновение спустя они упали, как сухая листва на землю, и крик угас.

Пятьсот девятый снова обернулся.

— Если мы будем такими, как вот эти, нам уже ничего больше не потребуется, — произнес он. — Тогда мы сломлены навсегда. Поэтому надо сопротивляться, Лео.

— Сопротивляться, а как?

— Сопротивляться, — повторил Пятьсот девятый спокойнее. Приступ кончился. Он снова обрел зрение.

Запах хлеба уже не ослеплял его. Он наклонился к Лебенталю. — Во имя будущего, — проговорил он почти беззвучно, — чтобы отомстить. Лебенталь отпрянул.

— С этим я не желаю иметь ничего общего.

На лице Пятьсот девятого промелькнуло подобие улыбки.

— Это и не надо. Занимайся только жратвой.

Лебенталь немного помолчал. Потом он сунул руку в карман, пересчитал монеты прямо у него перед глазами и отдал их Пятьсот девятому.

— Вот три марки. Последние. Теперь ты доволен? Пятьсот девятый молча взял деньги.

Лебенталь разложил кучками хлеб и картошку.

— Двенадцать порций. Чертовски мало. — Он начал пересчитывать.

— Одиннадцать. Ломану уже ничего не понадобится. Вообще ничего.

— Хорошо. Тогда одиннадцать.

— Отнеси это в барак Бергеру, Лео. Они там ждут.

— Да. Вот твое. Хочешь остаться здесь, пока обе не вернутся?

— Да.

— У тебя есть еще время. До часу или двух они не вернутся.

— Неважно. Я останусь здесь. Лебенталь повел плечами.

— Если они не принесут больше, чем раньше, вообще нет смысла ждать. За такие деньги я достану кое-что и в Большом лагере. Грабительские цены, вот сволочи!

— Да, Лео. Постараюсь получить от них больше. Пятьсот девятый снова забрался под пальто. Ему стало зябко. Картошку и кусок хлеба он держал в руке. Он сунул хлеб в карман. «Сегодня ночью есть ничего не буду, — подумал он. — Потерплю до завтра. Если удастся, тогда…» Он не знал, что будет тогда. Что-нибудь. Что-нибудь важное. Он попробовал пофантазировать. Но ничего не получилось. У него в ладонях еще лежали картофелины. Одна крупная, другая очень маленькая. Они казались ему слишком большими. Он съел обе. Маленькую он проглотил в один прием; крупную жевал и пережевывал. Он не ожидал, что после съеденного чувство голода будет еще острее. Но такое случалось вновь и вновь, и каждый раз в это как-то трудно было поверить. Он облизал пальцы, а потом даже укусил руку, чтобы она не касалась лежавшего и кармане куска хлеба. «Хлеб, как прежде, проглатывать сразу не буду, — подумал он. — Съем не раньше завтрашнего дня. Сегодня вечером я выиграл у Лебенталя. Я его почти убедил. Он не хотел, но дал три марки. Я еще не сломался. Значит, у меня еще есть воля. Если не съем хлеб и продержусь до завтра, — ему казалось, что в голове капает черный дождь, тогда он сжал кулаки и поглядел на горящую церковь, — тогда я еще не животное. Не мусульманин. Не только машина для пожирания пищи. Тогда я, — слабость опять охватила его, — страстное желание, это… я раньше сказал об этом Лебенталю, но в тот момент у меня в кармане не было хлеба. Сказать легко. Это — сопротивление, это как снова стать человеком — это начало…»

 

Глава 6

Нойбауэр удобно расположился в своем кабинете, напротив него сидел штабной доктор Визе, обезьяноподобный мужчина с веснушками и неухоженными рыжими усами.

Нойбауэр был явно не в духе. Для него это был именно один из тех дней, когда все как назло не получалось. Сообщения в газетах были более чем осторожные. Зельма все ворчала дома; Фрейя с красными от слез глазами металась по квартире; два адвоката закрыли свои конторы в его торговом доме. А теперь еще явился этот гнусный пилюльщик со своими идеями.

— Сколько же людей вам требуется? — спросил неприветливо Нойбауэр.

— Пока хватит шести. По своей кондиции где-то за гранью физической немощи.

Визе не имел непосредственного отношения к лагерю. Неподалеку от города у него был маленький госпиталь, и он не без тщеславия считал себя ученым мужем. Как и некоторые другие врачи, он ставил опыты над живыми людьми, и лагерь несколько раз предоставлял ему заключенных для этих целей. Он был в дружеских отношениях с бывшим гауляйтером провинции, и поэтому никто не задавал ему лишних вопросов о том, как он использует людей. Трупы в установленном порядке всегда доставлялись в крематорий; на этом все формальности заканчивались.

— Итак, вам нужны люди для клинических экспериментов? — спросил Нойбауэр.

— Да. Это опыты для армии. Пока, разумеется, тайно. — Визе улыбнулся. Зубы под усами оказались удивительно крупными.

— Значит, тайно… — Нойбауэр тяжело вздохнул. Он терпеть не мог этих высокомерных ученых мужей. Они повсюду лезут, важничают, стараясь оттеснить старых вояк. — Вы получите столько, сколько захотите, — сказал он. — Мы рады, что эти люди еще на что-то годятся. Единственное, что нам требуется, — это приказ об их переводе.

Визе удивленно поднял глаза.

— Приказ о переводе?

— Так точно. Приказ о переводе из моей вышестоящей инстанции.

— Но чего вдруг, я просто не понимаю… Нойбауэр подавил свое удовлетворение. Он ожидал недоумения Визе.

— Я действительно не понимаю, — повторил штабной доктор. — До сих пор от меня ни разу этого не требовали.

Нойбауэр был в курсе дела. Доктору Визе это не требовалось благодаря знакомству с гауляйтером. Между тем гауляйтер из-за какой-то темной истории был отправлен на фронт, и теперь это дало Нойбауэру желанную возможность создать трудности для штабного доктора.

— Все это — чистая формальность, — добавил он приветливо. — Если армия запросит перевод, вы безо всякого получите людей в ваше распоряжение.

Визе это интересовало в весьма малой степени; он упомянул армию лишь как предлог. Нойбауэр это тоже знал. Визе нервно подергивал усы.

— Все это с трудом доходит до моего сознания. До сих пор я безо всякого получал людей.

— Для опытов? От меня?

— Здесь, от лагеря.

— Тут, видимо, какое-то недоразумение. — Нойбауэр снял телефонную трубку. — Сейчас выясню.

Ему незачем было выяснять, он и так все прекрасно знал. Задав несколько вопросов, Нойбауэр положил трубку на рычаг.

— Как я и предполагал, господин доктор. Раньше вы запрашивали людей на легкие работы и получали их. Здесь наша биржа труда действует без формальностей. Мы ежедневно направляем специально выделенные коммандос на десятки предприятий. При этом люди остаются в подчинении лагеря. Ваш случай предстает сегодня в другом свете. На этот раз вы требуете людей для клинических экспериментов. Тем самым люди официально покидают территорию лагеря. А для этого мне нужен приказ об их переводе.

Визе покачал головой.

— Здесь нет никакой разницы, — сказал он раздраженно. — Прежде людей также использовали для экспериментов.

— Об этом мне ничего не известно. — Нойбауэр откинулся в кресле. — Я знаю только то, что есть в документах. И я полагаю, на этом можно было бы поставить точку. Вы наверняка не заинтересованы в том, чтобы привлечь внимание властей к подобному заблуждению.

Визе на минуту задумался. Он понял, что сам себя загнал в тупик.

— А я получу людей, если сделаю заявку на их участие в легких работах? — поинтересовался он.

— Разумеется. На то и существует наша биржа труда.

— Хорошо. Тогда я прошу предоставить мне шестерых для выполнения легкой работы.

— Но, господин штабной доктор! — Нойбауэр наслаждался тем, что контролировал ситуацию с триумфом, полным укора. — Откровенно говоря, я не вижу оснований для столь неожиданной смены ваших пожеланий. Сначала вам нужны люди даже за гранью физической немощи, потом они требуются вам для участия в легких работах. Вы сами себе противоречите! Уж можете мне поверить, кто у нас за гранью физической немощи, тот не в состоянии даже чулки себе заштопать. Мы здесь — воспитательно-трудовой лагерь с прусским представлением о порядке.

Визе икнул, резко встал и потянулся за своей шапкой. Нойбауэр тоже поднялся. Он испытывал радость оттого, что позлил Визе. Он вовсе не стремился к тому, чтобы сделать гостя своим откровенным врагом. Кто знает, вдруг старый гауляйтер в один прекрасный день снова будет в чести.

— У меня другое предложение, господин доктор, — проговорил Нойбауэр.

Визе обернулся. Он был бледен. Его веснушки резко проступали на бледном, как полотно, лице.

— Простите, какое?

— Если вам очень нужны люди, спросите, может, найдутся добровольцы. Это избавит от формальностей. Если узник желает послужить науке, мы не имеем ничего против. Это не совсем официально, но я все возьму на себя, особенно в отношении тех, кто бесполезно ожидает своей участи в Малом лагере. Люди подписывают соответствующее заявление, и баста.

Визе ответил не сразу.

— В таком случае не требуется даже оплаты за выполненную работу, — заметил радушно Нойбауэр. — Люди официально остаются в лагере. Вы видите, я делаю, что могу.

В докторе Визе все еще сидело недоверие.

— Я не понимаю, чего вдруг такая ершистость. Я служу отечеству.

— Все мы служим отечеству. И я совсем не ершистый. Просто должен быть порядок. Определенный бюрократизм. Такому научному светилу, как вы, это, наверное, может показаться излишним, но для нас это, считай, половина дела.

— Значит, я смогу получить шестерых добровольцев?

— Если захотите, даже больше. Кроме того, в помощь вы получите нашего первого начальника лагеря: он вас отведет в Малый лагерь. Это штурмфюрер Вебер. Исключительно способный работник.

— Благодарю.

— Не стоит благодарности. Мне было приятно вам помочь.

Визе ушел. Нойбауэр схватил телефонную трубку, чтобы проинструктировать Вебера.

— Пусть себе поизгаляется. Но никаких приказов. Только добровольцев. Пусть сам доводит себя до белого каления. Если не будет желающих, значит, помочь мы ему просто не сможем.

Он ухмыльнулся и положил трубку. От его плохого настроения не осталось и следа. Ему доставило удовольствие продемонстрировать этому культур-большевику, что здесь Нойбауэр еще кое-что может. Особенно удачной показалась ему придумка с волонтерами. Доктору наверняка сложно будет найти таковых. Почти все узники были в курсе дела. Даже лагерный врач, тоже считавший себя ученым мужем, вынужден отлавливать свои жертвы на улицах, когда ему требуются для опытов здоровые люди. Ухмыльнувшись, Нойбауэр решил выяснить позже, чем все это кончится.

— А можно проверить рану? — спросил Лебенталь.

— Едва ли, — сказал Бергер. — Эсэсовцам это наверняка не удастся. Это был предпоследний коренной зуб. К тому же челюсть сейчас окоченела.

Они положили труп Ломана перед бараком. Утренняя перекличка закончилась. Они ожидали прибытия катафалка.

Агасфер стоял рядом с Пятьсот девятым. Губы у него дрожали.

— Старик, по этому не нужно читать каддиш, — сказал Пятьсот девятый. — Он был протестантом.

Агасфер поднял глаза.

— Это ему не повредит, — проговорил он спокойно, продолжая свое бормотание.

Появился Бухер. За ним шел Карел, мальчик из Чехословакии. Ноги у него были тоненькие, как палочки, а лицо — крохотное, как кулачок, под слишком крупным черепом. Его слегка пошатывало.

— Иди назад, Карел, — сказал Пятьсот девятый. — Здесь для тебя слишком холодно.

Юноша покачал головой и подошел ближе. Пятьсот девятый знал, почему тот хотел остаться. Ломан иногда делился с ним своим хлебом. Ведь по сути это были похороны Ломана; отсюда начинался бы его скорбный путь на кладбище, были бы венки и цветы с горьким запахом, были бы молитвы и плач, в общем, все, что они еще могли бы сделать для него. А сейчас они могли лишь постоять здесь и без единой слезинки поглазеть на тело, освещаемое лучами утреннего солнца.

— А вот и катафалк, — проговорил Бергер.

Раньше в лагере были только санитары из крематория. Потом, когда умирающих прибавилось, появилась машина, в которую впрягали сивую лошадь. Когда лошадь сдохла, стали использовать отслуживший свой век грузовик с плоским кузовом и решеткой, какие используются для перевозки забитого скота. Грузовик объезжал барак за бараком и собирал мертвецов.

— Санитар из крематория здесь?

— Нет.

— Тогда придется грузить самим. Позовите Вестгофа и Мейера.

— Ботинки, — вдруг прошептал взволнованно Лебенталь.

— Да. Но он ведь должен иметь что-то на ногах. У нас есть что-нибудь под рукой?

— В бараке еще валяется обувь Буксбаума. Я сейчас принесу.

— Встаньте здесь кружком, — сказал Пятьсот девятый. — Быстро! Следите, чтобы меня никто не увидел.

Он опустился рядом с телом Ломана на колени. Остальные встали таким образом, чтобы его загораживать от грузовика, остановившегося перед семнадцатым бараком, и охранников на ближайших сторожевых башнях. Ему удалось быстро снять ботинки. Они были слишком велики. Ступни ног у Ломана состояли только из костей.

— А где вторая пара? Быстро, Лео!

— Здесь…

Лебенталь вышел из барака. Драные ботинки он держал под курткой. Войдя в круг, он повернулся так, что ботинки вывалились у него как раз перед Пятьсот девятым, который в свою очередь вложил в руки Лебенталю снятые. Лебенталь стал засовывать ботинки под куртку, снизу до самых плечей. После этого он вернулся в барак. Пятьсот девятый натянул драные ботинки Буксбаума на ноги Ломана и, покачиваясь, встал. Машина остановилась перед восемнадцатым бараком.

— Кто за рулем?

— Сам дежурный, Штрошнейдер.

— И как только об этом можно было забыть! — сказал Пятьсот девятому вернувшийся Лебенталь. — Подошвы ведь еще целы.

— Их можно продать?

— Обменять.

— Ну, значит, обменять.

Машина подъехала ближе. Тело Ломана лежало под солнцем. Приоткрытый рот вытянулся в кривой улыбке, один глаз светился, как желтая роговая пуговица. Никто ничего не говорил. Все смотрели на него. А он удалялся от них куда-то в бесконечность.

Грузили трупы секций «Б» и «Д».

— Поехали! — закричал Штрошнейдер. — Вам что, нужно еще объяснять? А ну, бросай вонючек наверх!

— Пошли, — сказал Бергер.

В то утро в секции «Д» было только четыре трупа. Для первых трех место еще нашлось. Но потом грузовик оказался переполненным. Ветераны не могли сообразить, куда деть труп Ломана: мертвецы лежали до самого верха друг на друге. Большинство из них окоченели.

— Давай наверх, — прокричал Штрошнейдер. — Мне еще вас надо торопить? Пусть двое залезут наверх, свиньи вы ленивые! Это единственная работа, которая от вас еще требуется. Подыхать и грузить!

Поднять труп Ломана снизу на грузовик им никак не удавалось.

— Бухер! Вестгоф! — сказал Пятьсот девятый. — Пошли!

Они положили труп снова на землю. Лебенталь, Пятьсот девятый, Агасфер и Бергер помогали Бухеру и Вестгофу залезть на машину. Бухер добрался уже почти до самого верха, но поскользнулся и чуть было не упал. Он уцепился за что-то, это оказался чей-то труп, да еще не окоченевший. Труп пополз и вместе с Бухером съехал вниз. Страшно было наблюдать за тем, как труп соскользнул на землю, словно состоял из одних позвонков.

— Черт возьми! — заорал Штрошнейдер. — Что это за свинство?

— Скорее, Бухер! Еще раз! — прошептал Бергер. Тяжело дыша, они снова помогли Бухеру забраться наверх. На этот раз ему удалось зацепиться.

— Сначала другой труп, — сказал Пятьсот девятый. — Он еще мягкий. Его легче продвинуть вперед.

Это был труп женщины. Он казался тяжелее, чем обычные лагерники. У нее еще были груди. Она умерла, но не от голода. У нее остались груди, а не кожные мешки. Она не сидела в женском отделении, примыкавшем к Малому лагерю. Тогда она была бы совсем истощенной. Судя по всему, она имела отношение к обменному лагерю евреев с южноамериканскими въездными документами; там еще сидели семьями.

Штрошнейдер слез со своего водительского места и увидел труп женщины.

— Ну там, возбудились, что ли, козлы вы этакие?

Его рассмешила собственная шутка. Как специально выделенный дежурный крематорской команды, он вовсе не обязан был сам садиться за руль. Но он делал это, потому что речь шла о машине. Раньше он работал шофером и разъезжал, где только можно. К тому же, садясь за руль, он постоянно был в прекрасном настроении.

Восьмером они наконец-то снова забросили мягкий труп наверх. Дрожа от изнеможения, они приподняли Ломана, в то время как Штрошнейдер плевал в них жевательный табак. После женского трупа Ломан показался им очень легким.

— Привяжите его покрепче, — прошептал Бергер Бухеру и Вестгофу. — Привяжите одну руку к другой.

Наконец им удалось просунуть руку Ломана через боковую решетку машины. В результате рука вылезла наружу, а поперечина придерживала труп под мышкой.

— Готово, — сказал Бухер, спрыгивая на землю.

— Готово, эй вы, саранча?

Штрошнейдер рассмеялся. Десять суетившихся скелетов напоминали ему гигантских кузнечиков, которые хлопотали над сложившим крылышки одиннадцатым.

— Эй вы, саранча, — повторил он, бросив взгляд на ветеранов. Никто из них не засмеялся. Они лишь пыхтели, поглядывая на край грузовика, из которого торчали ноги мертвецов. Причем не одного, а многих. Среди них было несколько детских ног в белой грязной обуви.

— Ну, — проговорил Штрошнейдер, садясь за руль, — кто из вас, тифозников, следующий?

Все молчали. У Штрошнейдера как ветром сдуло хорошее настроение.

— Засранцы, — пробурчал он. — Даже это вы не способны понять.

Вдруг он дал резко газ. Мотор загрохотал, как пулеметный залп. Скелеты отскочили в сторону. Штрошнейдер радостно кивнул и рванул руль в сторону, оставив после себя голубое облачко дыма. Лебенталь закашлялся.

— Толстая, зажравшаяся свинья, — ругался он. Пятьсот девятый продолжал стоять в дыму из выхлопных газов.

— А может, это полезно от вшей?

Грузовик мчался вниз по направлению к крематорию. Рука Ломана торчала сбоку. Машина подпрыгивала на неровной дороге, и рука раскачивалась в такт, словно помахивала кому-то.

Пятьсот девятый огляделся, нащупал золотую коронку в кармане. Какое-то мгновение ему казалось, что зуб обязательно должен исчезнуть вместе с Ломаном. Лебенталь все еще не мог откашляться. Пятьсот девятый обернулся. Сейчас он почувствовал в своем кармане кусочек хлеба: с того самого вечера накануне он так его и не съел. Он ощутил этот кусочек, показавшийся ему бессмысленным утешением.

— Как насчет обуви, Лео? — спросил он. — Она чего-нибудь стоит?

Направляясь в крематорий, Бергер увидел Вебера и Визе. Он сразу же, прихрамывая, поспешил обратно.

— Вебер идет! С ним Хандке и какой-то штатский!

Мне кажется, что специалист по морским свинкам. Осторожно!

Бараки были взбудоражены. Высокие чины СС почти никогда не появлялись в Малом лагере. Каждый знал, что на то есть особая причина.

— Овчарка, Агасфер! — крикнул Пятьсот девятый. — Спрячь ее!

— Ты думаешь, они хотят провести ревизию в бараках?

— Может, и нет. С ними штатский.

— Где они? — спросил Агасфер. — Еще есть время?

— Да. Быстрее!

Овчарка покорно улеглась на пол, Агасфер принялся ее ласкать, а Пятьсот девятый — вязать ей ноги, чтобы она не могла выбежать наружу. Правда, она никогда этого не делала. Но этот визит был чрезвычайный, и лучше было не рисковать. Агасфер еще засунул ей тряпку в пасть, чтобы она могла только дышать, но не лаять. Потом они оттащили ее в самый темный угол барака.

— Здесь сидеть! — Агасфер поднял руку. — Тихо! На место! — Овчарка попыталась подняться. — Лежать! Тихо! Ни с места! — Безумный пес опустился на пол.

— Всем выйти из барака! — крикнул Хандке у дверей.

Скелеты, толпясь, стали выходить из барака и строиться. Кто не мог идти самостоятельно, того поддерживали или несли и клали на землю.

Это была жалкая кучка полуживых, умирающих людей. Обращаясь к Визе, Вебер сказал:

— Это то, что вам требуется?

У Визе ноздри так и заходили, словно он почуял жаркое.

— Прекрасные образцы, — пробормотал он. Надев роговые очки, он прошелся благожелательным взглядом по рядам.

— Желаете себе кого-нибудь отобрать? — спросил Вебер.

Визе откашлялся.

— Да, но в общем-то речь шла о добровольцах…

— Воля ваша, — ответил Вебер. — Как хотите. Итак, шесть человек для участия в легких работах — шаг вперед!

В ответ никто не двинулся с места. Вебер побагровел. Старосты блоков продублировали команду и стали спешно выталкивать людей вперед. Утомленно прохаживаясь вдоль рядов, Вебер вдруг наткнулся на Агасфера перед двадцать вторым бараком.

— А этот вот! С бородой! — вскрикнул он. — Выйти из строя! Ты что, не знаешь, быть в таком виде запрещается? Староста блока! Вы здесь на что? Что еще за выдумки? Шаг вперед, тебе говорю!

Агасфер выступил вперед.

— Этот чересчур старый, — пробормотал Визе, потянув Вебера назад. — Минуточку. Мне кажется, это надо делать не так. Люди, — проговорил он мягким голосом. — Всех вас необходимо положить в госпиталь. Всех. Но в лагерном лазарете нет больше ни одного места. Шестерых из вас я могу поместить куда-нибудь еще. Вам требуются супы, мясо и калорийная пища. Шестеро, которые нуждаются в этом больше других, пусть сделают шаг вперед.

В ответ никто не шелохнулся. В такие сказки никто в лагере уже не верил. Кроме того, ветераны узнали Визе. Им было известно, что он уже несколько раз брал отсюда людей. И никто из них не вернулся.

— У вас, наверное, еще слишком много жратвы, а? — резко бросил Вебер. — Мы об этом позаботимся. Шестеро шаг вперед, и поживей!

Из секции «Б», покачиваясь, вышел вперед скелет и замер.

— Вот этот годится, — сказал Визе, разглядывая его. — Вы благоразумны, мой дорогой. Мы вас обязательно подкормим.

Из строя вышел второй. И еще один. Это были люди из вновь прибывших.

— А ну, живей! Еще трое! — сердито орал Вебер. Он считал, что идея с добровольцами пришла Нойбауэру с похмелья. Прежде канцелярия отдавала приказ — шестерых отправляли, и конец.

У Визе дернулись уголки рта.

— Люди, я лично гарантирую вам хорошую пищу. Мясо, какао, питательные супы!

— Господин штабной доктор, — сказал Вебер. — Эта банда не понимает, когда с нею так разговаривают.

— Мясо? — спросил скелет Вася, который, как загипнотизированный, стоял рядом с Пятьсот девятым.

— Разумеется, мой дорогой. — Визе повернулся к нему. — Причем каждый день. Каждый день мясо.

Вася что-то жевал. Пятьсот девятый предостерегающе толкнул его локтем. Он сделал это едва заметно. Но Вебер тем не менее уловил момент.

— Пес паршивый! — Он ткнул Пятьсот девятому в живот. Удар был не очень сильный. По мнению Вебера, это был не столько удар-наказание, сколько удар-предостережение. Но Пятьсот девятый упал как подкошенный.

— Встать, симулянт!

— По-другому надо, по-другому, — пробормотал Визе, останавливая Вебера. — Они мне нужны живые.

Он наклонился над Пятьсот девятым и ощупал его. Мгновение спустя Пятьсот девятый открыл глаза. Он смотрел не на Визе, а на Вебера. Визе выпрямился.

— Вам надо в госпиталь, дорогой. Мы о вас позаботимся.

— У меня нет никаких травм, — тяжело проговорил Пятьсот девятый и не без труда поднялся.

Визе улыбнулся.

— Как врач я это знаю лучше. Он повернулся к Веберу.

— Итак, еще двое. Остается последний. Более молодой.

Он показал на Бухера, стоявшего с другой стороны от Пятьсот девятого.

— Может, вон тот…

— Шаг вперед. Марш!

Бухер встал рядом с Пятьсот девятым и другими. Теперь Вебер увидел чешского мальчика Карела.

— Вот еще полпорции. Может, устроит вас как довесок?

— Спасибо. Мне нужны взрослые, сформировавшиеся люди. Этих вполне достаточно. Сердечно благодарен.

— Хорошо. Вы, шестеро, через пятнадцать минут явитесь в канцелярию. Староста блока! Записать номера! И помыться, свиньи вы грязные!

Они стояли словно пораженные громом. Все молчали. Они знали, что все это означало. Ухмылялся только Вася. Он стал слабоумным от голода и верил в то, что сказал Визе. Трое новеньких тупо смотрели в пустоту. Они беспрекословно выполнили бы любое приказание, даже побежали бы по проволоке, через которую пропущен электрический ток. Агасфер лежал на земле и стонал. Хандке избил его дубинкой после ухода Вебера и Визе.

— Йозеф! — долетел до них слабый голос из женского лагеря.

Бухер не шелохнулся. Бергер слегка подтолкнул его.

— Это Рут Голланд.

Женский лагерь примыкал слева к Малому лагерю. Их разделял двойной ряд колючей проволоки, по которой не пропускали электрический ток. Лагерь состоял из двух небольших бараков, построенных во время войны с началом новых массовых репрессий. Прежде женщины в лагерях не сидели.

Два года назад Бухер несколько недель там проработал столяром. Там же он и познакомился с Рут Голланд. Оба иногда накоротке тайно встречались и переговаривались, но потом Бухера перевели в другую коммандос. Они снова увиделись только после того, как он попал в Малый лагерь. Иногда ночью или в туман они могли шепотом беседовать друг с другом.

Рут Голланд стояла за колючей проволокой, разделявшей оба лагеря. Ветер обдувал тонкие ноги узницы в полосатом халате.

— Йозеф! — воскликнула она снова. Бухер поднял голову.

— Отойди от проволоки! Тебя видно!

— Я все слышала. Не делай этого!

— Отойди от проволоки, Рут! Часовой может выстрелить.

Она покачала головой. У нее были короткие и совсем седые волосы.

— Не надо! Оставайся здесь! Не уходи! Оставайся здесь, Йозеф!

Бухер бросил беспомощный взгляд на Пятьсот девятого.

— Мы вернемся, — ответил за него Пятьсот девятый.

— Он не вернется. Я это знаю. Тебе это тоже известно. — Она прижалась руками к проволоке. — Никто больше не вернется.

— Возвращайся, Рут! — Бухер бросил взгляд на сторожевые башни. — Стоять здесь небезопасно.

— Он не вернется. Вы все это знаете!

Пятьсот девятый молчал. Здесь трудно было что-нибудь возразить. Он внутренне просто онемел. Утратил всякое восприятие. Других и самого себя. Он знал, всему конец, но еще не ощутил этого. Он чувствовал только пустоту.

— Он никогда уже не вернется, — повторила Рут Голланд. — Не надо ему уходить.

Бухер уперся взглядом в землю. Он был слишком заторможен, чтобы продолжить разговор.

— Не надо ему уходить, — проговорила Рут Голланд. Это было, как причитание. Монотонное и бесчувственное. Это было уже по ту сторону возбуждения. — Пусть идет кто-нибудь другой. Он молод. За него должен пойти кто-нибудь другой…

Воцарилось молчание. Каждый понимал, что идти должен Бухер. Хандке переписал все номера. Ну а кто мог бы пойти вместо него?

Они стояли, посматривая друг на друга. Те, кто должны были идти, и те, кто оставались. Они глядели друг на друга. Если бы сверкнула молния и убила Бухера и Пятьсот девятого, это еще можно было бы вынести. Однако невыносимым было то, что в этом последнем взгляде еще заключалась ложь. Это безмолвное: «А почему я?», а с другой стороны: «Слава Богу, что не я! Нет, все же не я!»

Агасфер медленно поднялся с земли. Он, словно завороженный, еще какое-то мгновение смотрел прямо перед собой. Потом нахлынули воспоминания, и он что-то прошептал.

Бергер обернулся.

— Это я виноват, — вдруг прохрипел старик. — Я… со своей бородой… из-за нее он сюда попал! Иначе бы он остался там…

Он обеими руками стал дергать свою бороду. По лицу потекли слезы. Агасфер был слишком слаб, чтобы вырвать себе волосы. Он сидел на земле и мотал головой.

— Отправляйся в барак, — резко сказал Бергер. Агасфер пристально посмотрел на него. Потом он упал прямо лицом на землю и взвыл.

— Нам надо идти, — сказал Пятьсот девятый.

— Где зуб с коронкой? — спросил Лебенталь. Пятьсот девятый сунул руку в карман и протянул зуб Лебенталю.

— Вот…

Лебенталь взял коронку. Он дрожал.

— Твой Бог! — произнес он заикаясь, сделав какой-то неопределенный жест в направлении города и сгоревшей дотла церкви. — И вот вам знамение! Твой огненный столб!

Пятьсот девятый, вынимая зуб, снова нащупал кусочек хлеба. И какой был толк от того, что он его не съел. Он протянул его Лебенталю.

— Ешь сам, — ответил сердито и беспомощно Лебенталь. — Он твой.

— Для меня это больше не имеет смысла.

Между тем кусочек хлеба привлек внимание одного мусульманина. С широко раскрытым ртом он устремился, спотыкаясь, к Пятьсот девятому, вцепился ему в руку, стараясь вырвать хлеб. Пятьсот девятый оттолкнул его и сунул кусочек хлеба в руку Карела, который все время молчаливо стоял рядом. Мусульманин вцепился в Карела. Мальчик спокойно и уверенно ударил его в стопу. Мусульманин зашатался, и остальные оттолкнули его в сторону.

Карел посмотрел на Пятьсот девятого.

— Вас что, отравят газом? — спросил он деловым тоном.

— Здесь нет газовых камер, Карел. Тебе не мешало бы это знать, — сказал сердито Бергер.

— Нам то же самое говорили в Бирленау. Если вам дадут полотенца и скажут, чтобы вы искупались, значит, готовьтесь к газовой камере.

Бергер отодвинул его в сторону.

— Иди и ешь свой хлеб, иначе у тебя кто-нибудь отнимет.

— Я начеку. — Карел сунул хлеб в рот. Он просто поинтересовался, словно расспрашивал, как проехать куда-то, и не имел в виду ничего дурного. Он вырос в концлагерях и другого не знал.

— Пошли, — сказал Пятьсот девятый.

Рут Голланд расплакалась. Ее руки висели, как птичьи когти, на колючей проволоке. Она оскалила зубы и застонала. Слез не было видно.

— Пошли, — повторил Пятьсот девятый. Он окинул взглядом остающихся. Большинство из них уже равнодушно расползались по баракам. Стояли на месте только ветераны и еще несколько других. Вдруг Пятьсот девятому показалось, что ему надо сказать еще что-то страшно важное, такое, от чего зависит все остальное. Он старался изо всех сил, но не мог излить это в мысли и слова.

— Помните об этом, — выдавил он из себя в конце концов.

Никто не ответил ему. Он понимал, они это забудут. Они ведь уже слишком часто видели подобное. Разве что Бухер этого не забыл бы, он достаточно молод. Но он был вместе с ним.

Они заковыляли по дороге. Они так и не помылись. Это было ухищрение Вебера. В лагере всегда не хватало воды. Они тащились вперед не оглядываясь. Вот миновали ворота с колючей проволокой, отделявшие Малый лагерь. Ворота для издыхающих. Вася чавкал. Трое новеньких шагали, как автоматы. Остались позади первые бараки трудового лагеря. Рабочие коммандос уже давно ушли на объект. Опустевшие бараки производили безутешное впечатление. Но сейчас они казались Пятьсот девятому самыми желанными на свете. Они вдруг предстали перед ним как символ жизни, защищенности и безопасности. Сейчас ему так хотелось бы заползти туда и спрятаться прочь от этого безжалостного приближения смерти. «Еще бы два месяца, — подумал он глухо. — Может быть, даже две недели. И вот все впустую. Впустую».

— Камарад, — вдруг проговорил кто-то рядом с ним. Это было у тринадцатого барака. Человек стоял перед дверью, лицо его было черным от щетины.

Пятьсот девятый поднял глаза.

— Помните об этом, — пробормотал он. С этим человеком он никогда не был знаком.

— Мы это будем помнить, — ответил человек. — Куда вы идете?

Люди, оставшиеся в трудовом лагере, видели Вебера и Визе. Они понимали, что это не просто так.

Пятьсот девятый остановился. Он измерил человека взглядом. Напряженность сразу исчезла. Он снова ощутил в себе потребность сказать нечто важное, чтобы оно было услышано.

— Никогда этого не забывайте, — прошептал он настойчиво. — Никогда! Никогда!

— Никогда! — повторил человек твердым голосом. — Куда вас теперь?

— В лазарет. Как подопытных кроликов. Никогда этого не забывайте! Как тебя зовут?

— Левинский Станислаус.

— Никогда не забывай об этом, Левинский, — сказал Пятьсот девятый. Ему казалось, что упоминание имени придает его увещеванию дополнительный акцент, — Левинский, никогда не забывай об этом.

— Я это не забуду.

Левинский дотронулся ладонью до плеча Пятьсот девятого. Тот воспринял это прикосновение как нечто большее… и еще раз взглянул на Левинского. Тот кивнул. Его лицо было похоже на лица в Малом лагере. Пятьсот девятый почувствовал, что его поняли. И он продолжил свой путь.

Его ждал Бухер. Они догнали четверых других, тяжело шагавших по дороге.

— Мясо, — бормотал Вася. — Суп и мясо.

В канцелярии пахло холодным спертым воздухом и гуталином. Специально выделенный дежурный подготовил все бумаги. Он измерил их безучастным взглядом.

— Вам надо расписаться здесь.

Пятьсот девятый посмотрел на стол. Он не понимал, что здесь надо было подписывать. Обычно заключенным отдавали команду, и конец. Потом он почувствовал, что кто-то его пристально разглядывает. Это был один из писарей, сидевший сзади дежурного. У него были огненно-рыжие волосы. Когда тот увидел, что Пятьсот девятый ощутил на себе его взгляд, он незаметно повернул голову справа налево.

Вошел Вебер. Все замерли по стойке «смирно».

— Продолжайте! — скомандовал он и взял бумаги со стола. — Еще не готовы? А ну-ка быстро подписать это!

— Я не умею писать, — сказал Вася, стоявший к Веберу ближе всех.

— Тогда поставь здесь три креста. Следующий! Один за другим подошли трое новеньких. Пятьсот девятый судорожно попробовал взять себя в руки. Ему казалось, что где-то еще должен быть выход. Он снова посмотрел на писаря. Но тот больше не поднимал глаз.

— Теперь ты, — прорычал Вебер. — Шевелись! Заснул что ли, а?

Пятьсот девятый взял в руки бумагу. В его взгляде отражалась мутная поволока. Несколько напечатанных на машинке строк прыгали у него перед глазами.

— Еще читать будешь! — Вебер толкнул его. — Подписывай, ты, гад вонючий!

Пятьсот девятый прочел. Дойдя до слов «настоящим я добровольно заявляю», он бросил лист на стол. Это была она — последняя отчаянная возможность! Именно ее имел в виду писарь.

— Быстрее, ты, дерьмо! Я что, должен водить твоей рукой?

— Добровольно я не пойду, — сказал Пятьсот девятый.

Дежурный уставился на него. Писари подняли головы и сразу снова склонились над своими бумагами. На какое-то мгновение наступила мертвая тишина.

— Что-о? — спросил Вебер, не веря своим ушам. Пятьсот девятый вдохнул воздух в легкие.

— Добровольно я не пойду.

— Значит, ты отказываешься подписать?

— Да.

Вебер облизал губы.

— Итак, ты не желаешь подписать? — он схватил Пятьсот девятого за левую руку, вывернул ее и завел высоко за спиной. Пятьсот девятый повалился плашмя на пол. Вебер продолжал удерживать вывернутую руку, подтянул на ней тело Пятьсот девятого, покачал его и наступил ногой на спину. Пятьдесят девятый вскрикнул и затих.

Другой рукой Вебер взял его за шиворот и поставил на ноги. Пятьсот девятый бухнулся на пол.

— Дохлятина! — прорычал Вебер. Потом он открыл дверь. — Клейнерт! Михель! Вынесите это ничтожество отсюда и приведите его в чувство. Я сам выйду к вам.

Они вытащили Пятьсот девятого наружу.

— Теперь ты! — сказал Вебер Бухеру. — Подписывай!

Бухер задрожал. Он не хотел этого, однако уже не владел собой. Пятьсот девятого рядом не было. Неожиданно Бухер остался один. Все в нем размякло, но он понял, что должен быстро проделать то, что уже сделал Пятьсот девятый, иначе будет поздно, и тогда придется, как автомат, выполнять все, что ему прикажут.

— Я тоже не подпишу, — пробормотал он. Вебер ухмыльнулся.

— Вы только посмотрите! Еще один нашелся! Ну прямо как в самом начале, в старые добрые времена!

Бухер едва почувствовал удар и погрузился в какое-то зловещее затмение. Когда пришел в себя, над ним стоял Вебер. «Пятьсот девятый, — подумал он. — Пятьсот девятый старше меня на целых двадцать лет. С ним Вебер устроил ту же самую расправу. Поэтому я обязан выстоять!» Он ощущал жуткие боли, жжение, ножи в лопатках, он не слышал собственного крика — и потом снова затмение.

Когда он снова пришел в себя, то лежал уже рядом с Пятьсот девятым на цементном полу в другом помещении. Сквозь шум долетел голос Вебера: «Можно было бы подписать за вас — и конец делу; но я на это не пойду. Я не спеша сломаю ваше упрямство. Вы сами это подпишете. Вы будете на коленях умолять меня разрешить вам подписать, если только к тому времени у вас хватит на это сил».

Пятьсот девятый воспринимал голову Вебера как темное пятно перед окном. Она казалась ему очень большой на фоне неба. Голова была смертью, а небо за окном — неожиданно жизнью. Жизнью, совершенно не важно, где и какой — во вшах, побоях, крови, — тем не менее жизнью, пусть даже на самый короткий миг. Потом в это восприятие ворвалась деревянная тупость, нервы сочувственно снова отключились, и вот уже ничего больше не осталось, кроме приглушенного грохота. «К чему сопротивляться? — сверлила его сознание какая-то глухая мысль, когда он снова пришел в себя. — Ну какая разница — быть забитым до смерти здесь или подписать бумагу и погибнуть от укола. Так даже быстрее и не столь мучительно». Но потом он услышал рядом голос, свой собственный голос, которым, казалось, говорил кто-то другой: «Нет, я все равно не подпишу, даже если вы меня убьете».

Вебер рассмеялся.

— Тебе, наверное, этого очень хочется, ты, скелет. Чтобы все это поскорее кончилось, не так ли? Но убиение длится у нас неделями. Сейчас это только начало.

Он снова взял в руки поясной ремень. Удар пришелся Пятьдесят девятому по глазам, глаза у него были посажены слишком глубоко. Потом ремень угодил в губы, и они треснули, как высохший пергамент. После нескольких ударов по черепу застежкой ремня он снова потерял сознание.

Вебер оттащил его в сторону и принялся избивать Бухера. Тот попытался отстраниться, но не успел.

И удар пришелся по носу. Бухер скорчился от боли, и в этот момент Вебер ударил ему между ног. Бухер вскрикнул. Он еще пару раз ощутил, как застежка врезалась ему в шею. Потом снова впал в забытье.

Он слышал беспорядочные голоса, но не подавал признаков жизни. Пока он внешне без сознания, его не станут бить. Голоса бесконечно проносились над ним. Он старался не прислушиваться, но они приближались, заполняя его уши и разум.

— Мне очень жаль, господин доктор, но если люди не хотят добровольно… Вы же видите, Вебер всячески пытался их уговорить.

Нойбауэр был в прекрасном настроении. Все, что произошло, подтвердило его ожидания.

— Вы от них этого требовали? — спросил он Визе.

— Разумеется, нет.

Бухер попробовал незаметно приоткрыть глаз, но не мог контролировать свои веки. Они открывались, как у механической куклы. Он увидел Визе и Нойбауэра. Потом разглядел Пятьсот девятого. У него тоже были открыты глаза. Вебера в комнате больше не было.

— Конечно, нет, — подчеркнул еще раз Визе. — Как культурный человек…

— Как культурный человек, — прервал его Нойбауэр, — вы нуждаетесь в этих людях для своих опытов, не так ли?

— Это в интересах науки. Наши опыты спасают жизни десяткам тысяч других людей. Вы, наверно, не понимаете, что…

— Почему вы так считаете? Но вы, видимо, не понимаете происходящего здесь. Все дело в элементарной дисциплине. Это исключительно важно.

— Каждый по-своему прав, — произнес высокомерно Визе.

— Разумеется, разумеется. Жаль только, что я оказался не в состоянии быть вам более полезным. Но мы не можем принуждать наших подопечных. К тому же находящиеся здесь люди весьма неохотно покидают территорию лагеря. — В доказательство он повернулся к Пятьсот девятому и Бухеру.

— Скажите, вы ведь предпочитаете остаться в лагере?

Пятьсот девятый повел губами.

— Не так ли? — резко спросил Нойбауэр.

— Да, — ответил Пятьсот девятый.

— Ну, а ты там?

— Я тоже, — прошептал Бухер.

— Вот видите, господин штабной доктор. — Нойбауэр улыбнулся. — Людям здесь нравится. Тут уж ничего не поделаешь.

Визе сдержал улыбку.

— Дураки, — бросил он презрительно по адресу Пятьсот девятого и Бухера. — В этот раз мы действительно не хотели ничего иного, кроме экспериментов с питанием.

Нойбауэр отогнал от себя дым собственной сигары.

— Тем лучше. Двойное наказание за неподчинение. Впрочем, если вы захотите поискать в лагере желающих, вам предоставляется такая возможность, господин доктор.

— Благодарю, — холодно ответил Визе.

Нойбауэр закрыл за ним дверь и вернулся в помещение. Над ним сгустилось пряное голубоватое облачко табачного дыма. Пятьсот девятый вдруг понял, что он чувствует запах табака и даже какой-то зуд в легких. Это не имело к нему никакого отношения; это было чужое самостоятельное ощущение, вцепившееся когтями в его легкие. Он бессознательно сделал глубокий вдох и, наблюдая за Нойбауэром, втянул дым. Мгновение Пятьсот девятый не мог понять, почему он и Бухер вместе с Визе остались в этом помещении. Но потом до него дошло. Объяснение могло быть только одно. Они отказывались подчиниться офицеру СС, и за это их ждет в лагере наказание. Его легко можно было предвидеть— людей вешали только за то, что они не подчинялись дежурному. «Отказ подписать был ошибкой, — почувствовал он вдруг. — С Визе у нас, наверное, еще был бы шанс. Вот теперь нам конец».

Удушающее раскаяние нарастало в его душе. Оно сдавливало живот, накатывалось на глаза. Вместе с тем он остро и непонятно почему ощутил щемящее желание глотнуть табачного дыма.

Нойбауэр рассматривал номер на груди Пятьсот девятого. Он был одним из самых ранних.

— Ты давно уже здесь? — спросил он.

— Десять лет, господин оберштурмбаннфюрер.

Десять лет. Нойбауэр даже не знал, что есть заключенные с момента создания лагеря. «Собственно говоря, это — доказательство моей мягкости, — подумал он. — Таких лагерей наверняка не так уж много. Подобное могло порой оказаться весьма полезным. Трудно все предугадать». Он затянулся сигарой.

Вошел Вебер. Нойбауэр вынул сигару изо рта и рыгнул. На завтрак он ел копченую колбасу и глазунью — одно из своих любимых блюд.

— Оберштурмфюрер Вебер, — сказал он. — То, что здесь происходило, приказом не предусматривалось.

Вебер бросил на него взгляд. Он ждал, что это шутка, но улыбки не последовало.

— Мы их повесим сегодня вечером на перекличке, — сказал он наконец.

Нойбауэр еще раз рыгнул.

— Такого в приказе не было, — повторил он. — Впрочем, почему вы беретесь за такие дела сами?

Вебер ответил не сразу. Он никак не мог понять Нойбауэра, который затеял разговор из-за таких мелочей.

— Для этого ведь достаточно людей, — добавил Нойбауэр. В последнее время Вебер позволяет себе все большую самостоятельность. Все бы ничего, если бы он помнил, кто здесь командует. — Что случилось с вами, Вебер? Может, нервы сдают?

— Нет.

Нойбауэр снова повернулся к Пятьсот девятому и Бухеру. Вебер сказал: «Повесить». В общем, все правильно. Но какой смысл? День сложился лучше, чем можно было предполагать. Кроме того, приятно было дать Веберу понять, что не все должно происходить так, как ему захочется.

— Это не было прямым отказом от выполнения приказа, — объяснил он. — Я велел подготовить волонтеров. В данном случае это не так. Посадите этих людей на двое суток в бункер, и больше ничего. Больше ничего, Вебер, понятно? Мне хотелось, чтобы мои приказы выполнялись.

— Так точно.

Нойбауэр ушел. Довольный, с сознанием своего превосходства, Вебер с презрением посмотрел ему вслед. «Нервы, — подумал он. — У кого здесь крепкие нервы? И у кого ни к черту не годные? Двое суток в бункере!» Он сердито обернулся. Солнечная полоска упала на расквашенное лицо Пятьсот девятого. Вебер вгляделся в него.

— А ведь я тебя знаю. Откуда?

— Не могу знать, господин оберштурмфюрер.

Пятьсот девятый все отлично помнил. Просто он надеялся, что Вебер запамятовал.

— Все же я тебя знаю. Откуда у тебя эти увечья?

— Я упал, господин оберштурмфюрер.

Пятьсот девятый вздохнул. Это были старые уловки. Шутки начального периода. Никому не разрешалось признаваться в том, что его избили.

Вебер посмотрел на него еще раз.

— Откуда же мне знакома эта рожа? — пробормотал он и открыл дверь. — Отправить этих в бункер. На двое суток. — Он снова повернулся к Пятьсот девятому и Бухеру. — Только не думайте, скоты, что вы от меня улизнули. Все равно я вас повешу!

Их вытащили наружу. Пятьсот девятый от боли закрыл глаза, но почувствовав свежий воздух, снова открыл. Вот и небо. Голубое и безбрежное. Он повернул голову к Бухеру и посмотрел на него: они унесли ноги. По крайней мере, пока. В это трудно было поверить.

 

Глава 7

Они прямо выпали из бункеров, когда двое суток спустя шарфюрер Бройер велел открыть двери. Последние тридцать часов оба пребывали то в полузабытьи, то в беспамятстве. В первые сутки они еще перестукивались изредка друг с другом, но это длилось недолго.

Их вынесли наружу. Они лежали на «танцплощадке» рядом со стеной, окружавшей крематорий. Их видели сотни людей; никто к ним не прикасался. Никто не помог им встать с земли. Каждый делал вид, что их в упор не замечает. Приказа насчет их судьбы не было, поэтому они просто не существовали. Прикоснешься к ним и сам загремишь в бункер.

Два часа спустя в крематорий были доставлены первые мертвецы этого дня.

— Что с ними? — спросил лениво осуществлявший наблюдение эсэсовец. — Их вместе вот с ними?

— Эти двое из бункера. — Отдали концы?

— Похоже на то.

Эсэсовец увидел, что у Пятьсот девятого ладонь медленно сжалась в кулак и опять разжалась.

— Не совсем, — сказал он. У него разболелась спина. В минувшую ночь он явно перегулял с Фритци в «Летучей мыши». Он закрыл глаза. Он выиграл у Гофмана. Гофмана с Вильмой. Бутылку «Эннеси». Хороший коньяк. Только вот вымотался здорово. — Выясните в бункере или в канцелярии, что с ними делать, — сказал он санитару из морга.

Посыльный вернулся. Ввиду срочности вопроса с ним был и рыжий писарь.

— Этих обоих выпустить из бункера, — доложил он. — Отправить в Малый лагерь. Сегодня же во второй половине дня. Приказ комендатуры.

— Тогда забирайте их отсюда. — Эсэсовец заглянул в список. — У меня здесь значится тридцать восемь покойников. — Он пересчитал трупы, тщательно уложенные перед входом. — Тридцать восемь. Так и есть. Не путайте этих с теми, иначе опять будет неразбериха.

— Эй, вы, четверо! Доставить обоих в Малый лагерь! — скомандовал дежурный из морга.

Четверо взялись за дело.

— Сюда, — прошептал рыжий писарь. — Быстрее! Оттащите их от мертвых! Сюда их!

— Они ведь почти испустили, дух, — проговорил один из санитаров.

— Заткни глотку! Пошли! Они оттащили Пятьсот девятого и Бухера от стены.

Писарь наклонился над ними и прислушался.

— Они живы. Сбегайте за носилками! И побыстрее! Он огляделся. Он боялся, что Вебер явится сюда, вспомнит и заставит повесить обоих. Он подождал, пока придут санитары с носилками. Это были грубо сколоченные доски, на которых обычно переносили покойников.

— Кладите их! Да побыстрей!

Место вокруг ворот и крематория всегда было небезопасным. Там можно наткнуться на эсэсовцев, да и шарфюрер Бройер неподалеку. Он весьма неохотно выпускал кого-нибудь из бункера живым. Приказ Нойбауэра выполнен. Пятьсот девятый и Бухер выпущены и теперь снова стали дичью, на которую разрешена охота. Каждый мог отвести на них душу, не говоря уже о Вебере, который считал бы чуть ли не честью для себя прикончить их, если бы узнал, что они живы.

— Чушь какая-то! — проговорил уныло один из санитаров. — Тянуть их на своем горбу в Малый лагерь, уже завтра утром наверняка тащить обратно. Да они и пару часов не протянут.

— Какое твое дело, идиот! — вдруг крикнул на него в ярости рыжий писарь. — Давай! Вперед! Разум-то хоть в вас еще остался?

— Да, — сказал пожилой санитар, поднявший с земли носилки, на которых лежал Пятьсот девятый. — Что с ними приключилось? Что-нибудь необычное?

— Эти двое из двадцать второго барака. — Писарь посмотрел вокруг и подошел вплотную к санитару. — Это те самые двое, которые два дня назад отказались подписать.

— Что подписать?

— Заявление для доктора по морским свинкам. Тогда он забрал четверых остальных.

— Что? И их до сих пор не повесили?

— Нет. — Писарь прошелся еще немного вдоль носилок. — Их велено вернуть в бараки. Таков приказ. Поэтому отнесите их побыстрей, чтобы никто не помешал.

— Ах, вот как! Понимаю!

Санитар вдруг так резко прибавил шагу, что уперся носилками в ноги впереди идущего.

— Что случилось? — спросил тот сердито. — Ты с ума сошел?

— Нет. Сначала давай унесем обоих отсюда. Потом я тебе расскажу, в чем дело.

Писарь отстал от них. Оба санитара молча и торопливо отмеряли шаг, пока не миновали административное здание. Солнце опускалось за горизонт. Пятьсот девятый и Бухер пробыли в бункере на полсуток дольше, чем было приказано. От подобной небольшой вариации Бройер просто не мог отказаться.

Впереди идущий санитар обернулся.

— Ну так в чем же дело? Наверно, какие-нибудь бонзы?

— Нет. Но они — двое из тех шестерых, которых Вебер в пятницу отобрал в Малом лагере.

— Что же с ними сделали? У них такой вид, словно их просто-напросто избивали.

— Так оно и есть. Потому что они отказались пойти с присутствовавшим штабным доктором. Он уже часто брал отсюда кое-кого. Опытная станция недалеко от города.

Впереди идущий тихонько присвистнул.

— Черт возьми, и они еще живы?

— Сам видишь.

Первый покачал головой.

— И теперь их даже выпустили из бункера? И не повесили? Что-то здесь не то. Такого я что-то не припомню!

Они приблизились к первым баракам. Было воскресенье. Проработав весь день, рабочие коммандос недавно вернулись в лагерь. На улицах было много заключенных. Весть о происшедшем распространилась со скоростью ветра.

В лагере знали, с какой целью забрали шестерых. Знали также, что сидели в бункере Пятьсот девятый и Бухер. Об этом сразу стало известно через канцелярию, и об этом скоро снова забыли. Никто не ожидал их возвращения живыми. Теперь они вернулись — и даже тот, кто ничего не знал, вдруг увидел, что вернулись они вовсе не из-за своей непригодности, в противном случае чего ради их было так мордовать.

— Давай, — сказал кто-то из толпы шагавшему сзади санитару. — Я помогу нести. Так будет лучше.

Он взялся за одну из ручек носилок. Подошел еще один и вцепился во вторую переднюю ручку. Вскоре каждую пару носилок тащили четыре узника. В этом не было необходимости, ведь Пятьсот девятый и Бухер весили немного. Однако узники, которые в данный момент оказались свободными, обязательно хотели что-нибудь для них сделать. Они тащили носилки, словно те были из стекла, а обгоняя их, словно на крыльях, бежала весть: живыми возвращаются те двое, что отказались выполнить приказ… Двое из Малого лагеря. Двое из бараков умирающих мусульман. Неслыханно. Никто не знал, что этим они были обязаны лишь сиюминутной прихоти Нойбауэра. Впрочем, это было не так уж важно. Важно было лишь то, что они отказались и вернулись живыми.

Левинский стоял перед тринадцатым бараком задолго до того, как появились люди с носилками.

— Неужели это правда? — спрашивал он уже издалека.

— Да. Ведь это они. Или нет?

Левинский подошел ближе и наклонился над носилками.

— Мне кажется, да, тот самый, с которым я разговаривал. А остальные четверо умерли?

— В бункере были только эти двое. Писарь говорит, что остальные ушли. А эти нет. Они отказались.

Левинский медленно выпрямился. Рядом он увидел Гольдштейна.

— Отказались. Ты мог бы себе такое представить?

— Нет. Только не в отношении людей из Малого лагеря.

— Я о другом. Я имею в виду, что их снова выпустили.

Гольдштейн и Левинский удивленно смотрели друг на друга. К ним подошел Мюнцер.

— Видимо, тысячелетние братья помягчели, — сказал он.

— Что? — Левинский обернулся. Мюнцер высказал именно то, что думали он и Гольдштейн. — Как это тебе пришло в голову?

— Указание от самого старика, — сказал Мюнцер. — Вебер хотел их повесить.

— Откуда тебе известно?

— Рыжий писарь рассказал. Он это слышал. — Левинский мгновение помолчал, потом обратился к невысокому седому человеку:

— Сходи к Вернеру, — прошептал он. — Скажи ему, тот, который хотел, чтобы мы об этом не забыли, тоже здесь.

Человек кивнул и двинулся, прижимаясь к бараку. Между тем люди, которые тащили носилки, продолжали свой путь. Все больше узников выходили из дверей. Некоторые испуганно подходили к носилкам, чтобы посмотреть на оба тела. Когда у Пятьсот девятого свесилась рука, два человека подскочили и осторожно поправили ее.

Левинский и Гольдштейн окинули взглядом пространство сзади носилок.

— Всеобщий энтузиазм по отношению к двум живым трупам, которые просто так взяли да отказались, а? — заметил Гольдштейн.

— Уж никак не ожидал от того, кто сидит в отделении для издыхающих.

— Я тоже. — Левинский продолжал простреливать взглядом убегавшую вниз дорогу. — Они должны жить, — проговорил он. — Они не должны подохнуть. Ты знаешь, почему?

— Могу себе представить. Ты считаешь, это будет самым несправедливым?

— Да. Если они издохнут, уже на другой день их забудут. А если нет…

«Если нет, они станут для лагеря примером, символом каких-то перемен», — подумал Левинский. Он об этом только подумал, но не сказал вслух.

— Нам это нужно, — произнес он взамен. — Именно сейчас.

Гольдштейн кивнул.

Санитары шли вперед в направлении Малого лагеря. На небе разливалась дикая вечерняя заря. Она освещала правый ряд бараков трудового лагеря; левый ряд находился в глубокой тени. Лица стоявших перед окнами и дверьми теневой стороны были как всегда бледными и смазанными, а на противоположной стороне буйствовал свет, как бурный обвал жизни, словно одолженной у кого-то взаймы. Санитары прошли сквозь гущу света. Он падал на носилки, на два перемазанных грязью и кровью тела, казалось, что не просто тащат двух избитых узников, а происходит прямо-таки триумфальное шествие, хотя и жалкое. Они выстояли. Они еще дышали. Они не дали себя победить.

Бергер хлопотал над ними. Лебенталь сварганил суп из брюквы. Им дали выпить воды, после чего в полузабытьи они снова погрузились в сон. Затем Пятьсот девятый вдруг почувствовал, как медленно отступавшее окоченение ладони сменилось ощущением тепла. Мимолетное робкое воспоминание. Откуда-то издалека. Тепло. Он открыл глаза.

Овчарка лизала ему руку.

— Воды, — прошептал Пятьсот девятый.

Бергер помазал ему йодом ободранные суставы. Он поднял глаза, взял миску с супом и поднес ее ко рту Пятьсот девятого.

— Вот, пей.

Пятьсот девятый стал пить.

— Что с Бухером? — мучительно спросил он.

— Он лежит рядом с тобой.

Пятьсот девятый попробовал задать еще вопрос.

— Он жив, — сказал Бергер. — Отдохни.

На перекличку их пришлось выносить и положить вместе с больными, которые больше не могли ходить, на землю перед бараком. Стемнело, но небо было ясное.

Начальник блока Больте провел перекличку. Он внимательно посмотрел на лица Пятьсот девятого и Бухера, как разглядывают раздавленных насекомых.

— Оба — мертвые, — сказал он. — Чего ради они лежат здесь вместе с больными?

— Они не мертвые, господин шарфюрер.

— Еще нет, — добавил староста блока Хандке.

— Значит, завтра они «вылетят в трубу». Можно отдать голову на отсечение.

Больте быстро ушел. У него были деньги, и он решил сгонять партию в карты.

— Разойдись! — прокричали начальники блоков. — Кому идти за едой, шаг вперед!

Ветераны осторожно отнесли Пятьсот девятого и Бухера в барак. Хандке с ухмылкой наблюдал за этим.

— Эти оба, что у вас, из фарфора, а?

Никто ему не ответил. Он еще немного постоял и потом тоже ушел.

— Вот свинья! — пробурчал Вестгоф и сплюнул. — Грязная свинья!

Бергер внимательно разглядывал его. Вестгофа уже некоторое время одна мысль о лагере приводила в бешенство. Утратив спокойствие, он таинственно размышлял о чем-то, разговаривал сам с собой, затевая всякие споры.

— Поспокойнее, — резко бросил Бергер. — Не шутите. Мы все знаем, что происходит с Хандке.

Вестгоф уставился на него.

— Заключенный, такой же, как мы. А такая свинья. Ну прямо…

— Это каждому знакомо. Есть десятки в его положении, которые еще хуже. Власть развращает, тебе это уже давно пора знать. Вот, а теперь помоги-ка нам.

Они приготовили Пятьсот девятому и Бухеру каждому по кровати. Для этого шестерым пришлось лечь на пол. Одним из них был Карел, мальчик из Чехословакии. Он помогал втаскивать обоих.

— Шарфюрер ничего не понимает, — сказал он Бергеру.

— Ну?

— Не вылетит их прах в трубу. Завтра это не произойдет. Это точно. Можно было бы спокойно заключать пари.

Бергер посмотрел на него. Маленькое личико было полно взрослой деловитости. «Вылететь в трубу» — это было лагерное выражение о тех, кого сжигали в крематории.

— Послушай, Карел, — сказал Бергер. — С эсэсовцами можно заключать пари только тогда, когда уверен, что проиграешь. Но и тогда лучше не стоит.

— Завтра они не вылетят в трубу. Причем оба. Те, что там, другое дело. — Карел показал на трех мусульман, которые лежали на полу.

Бергер снова окинул его взглядом.

— Ты прав, — сказал он.

Карел кивнул не без особой гордости. Он неплохо разбирался в этих вещах.

На следующий вечер к ним вернулся дар речи. Их лица были истощены, поэтому припухлостей не было. Кожа была иссиня-черной, губы разодраны, но глаза — живые.

— Не шевелите губами, когда говорите, — сказал Бергер.

Это было несложно. Они освоили такую премудрость за годы, проведенные в лагере. Каждый, посидевший продолжительное время, умел говорить, не напрягая ни один мускул.

После того как принесли пищу, раздался неожиданный стук в дверь. У всех сжались сердца. Каждый про себя задал вопрос: «Неужели они все же пришли, чтобы забрать обоих?»

Стук повторился, осторожно и едва слышно.

— Пятьсот девятый! Бухер! — прошептал Агасфер. — Делайте вид, что вы мертвые!

— Открой, Лео, — прошептал Пятьсот девятый. — СС приходят не так.

Стук прекратился. Несколько секунд спустя в бледном свете окна выросла тень, сделавшая знак рукой.

— Открой, Лео, — проговорил Пятьсот девятый. — Это из трудового лагеря.

Лебенталь открыл дверь, и тень впорхнула внутрь.

— Левинский, — сказал он в темноту. — Станислаус. Кто не спит?

— Все.

Левинский пытался на ощупь приблизиться к говорившему в темноте Бергеру.

— Где? Я боюсь на кого-нибудь наступить.

— Стой на месте. Подошел Бергер.

— Здесь. Садись сюда.

— Оба живы?

— Да. Они лежат слева рядом с тобой. Левинский что-то сунул в руку Бергера.

— Здесь вот кое-что…

— Что?

— Йод, аспирин и вата. Здесь еще моток марли. А это перекись водорода.

— Прямо настоящая аптека, — сказал удивленно Бергер. — Откуда у тебя все это?

— Стащили. В госпитале. Один из нас там делает уборку.

— Хорошо. Все пригодится.

— А это сахар. Кусковой. Дай им его в растворе. Это полезно.

— Сахар? — спросил Лебенталь. — Откуда он у тебя?

— Откуда-нибудь. Ты ведь Лебенталь, да? — спросил Левинский в темноту.

— Да, а почему вдруг?

— Потому что ты об этом спрашиваешь.

— Я не поэтому спросил, — ответил обиженно Лебенталь.

— Я не могу тебе сказать, откуда он. Его достал кто-то из девятого барака. Для обоих. И еще немного сыра. А эти шесть сигарет от одиннадцатого барака.

Сигареты! Целых шесть сигарет! Потрясающее богатство. Все на мгновение замолчали.

— Лео, — произнес Агасфер. — Он лучше, чем ты.

— Ерунда. — Левинский говорил отрывисто и быстро, словно задыхаясь. — Они принесли это до того, как заперли бараки. Знали, что я могу пройти оттуда сюда, когда лагерь взаперти.

— Левинский, — шепотом произнес Пятьсот девятый. — Это ты?

— Да.

— Ты можешь выйти?

— Ясное дело. Иначе как бы я появился здесь? Я — механик. Кусок проволоки, все очень просто. Я неплохо разбираюсь в замках. Кроме того, всегда можно вылезти через окно. А вы здесь как приспособились?

— Здесь не запирается. Сортиры снаружи, — ответил Бергер.

— Ах вот как, ясно. Совсем забыл. — Левинский сделал паузу. — Другие подписали? — спросил он, обращаясь к Пятьсот девятому. — Те, что были с вами?

— Да…

— А вы — нет?

— Мы — нет.

Левинский наклонился вперед.

— Мы даже представить себе не могли, что вам это удастся.

— Я тоже, — сказал Пятьсот девятый.

— Я имею в виду не только то, что вы все это выдержали. Но и то, что с вами ничего больше не случилось.

— Я тоже.

— Оставь их в покое, — проговорил Бергер. — Они еле живые. К чему тебе точно знать все подробности?

Левинский шевельнулся в темноте.

— Это важнее, чем ты думаешь. — Он поднялся. — Мне надо возвращаться. Скоро снова приду. Принесу еще чего-нибудь. Хочу кое-что с вами обсудить. Ночью вас часто проверяют?

— Чего ради? Чтобы считать мертвых?

— Ясно. Значит, не проверяют.

— Левинский… — прошептал Пятьсот девятый.

— Да…

— Ты обязательно придешь снова?

— Обязательно.

— Послушай! — Пятьдесят девятый взволнованно подбирал подходящие слова. — Мы еще… мы еще не сломлены… мы еще кое на что сгодимся.

— Именно поэтому я приду опять. Не из любви к ближнему.

— Хорошо. Тогда все в порядке; значит, ты придешь обязательно.

— Обязательно.

— Не забывайте нас…

— Однажды ты мне это уже говорил. Видишь, я не забыл. Поэтому и пришел сюда. Я приду опять.

Левинский стал на ощупь пробираться к выходу. Лебенталь притворил за ним дверь.

— Стой! — прошептал уже снаружи Левинский. — Кое-что забыл. Вот здесь…

— Можешь выяснить, откуда сахар? — спросил Лебенталь.

— Не знаю. Посмотрим. — Левинский говорил все еще бессвязно, задыхаясь. — Вот здесь, возьми… прочтите… мы это сегодня получили…

Он сунул сложенную бумажку в руку Лебенталя и растворился в тени барака. Лебенталь запер дверь.

— Сахар, — сказал Агасфер. — Дай мне потрогать кусочек. Только потрогать, больше ничего.

— Тут еще есть вода? — спросил Бергер.

— Вот, — Лебенталь протянул чашку.

Бергер взял два кусочка сахара и положил в чашку с водой. Потом он подполз к Пятьсот девятому и Бухеру.

— Выпейте это. Только не спеша. Каждый по очереди, по глотку.

— Кто это тут ест? — спросил кто-то со среднего ряда нар.

— Никто. Чего вдруг спрашиваешь?

— Я слышу, кто-то глотает.

— Это тебе приснилось, Аммерс, — сказал Бергер.

— Я не сплю! Я требую своей доли. Вы там внизу сожрете ее, и все! Требую своей доли.

— Подожди до завтра.

— До завтра вы все сожрете. Вот так всегда. Каждый раз мне достается меньше всех. Именно мне! — Аммерс зарыдал. Никого это не взволновало. Он уже несколько дней был болен и постоянно считал, что другие его обманывают.

Лебенталь на ощупь приблизился к Пятьсот девятому.

— Насчет этой истории с сахаром, — прошептал он смущенно, — я поинтересовался не потому, что хотел этим торговать. Просто хотел побольше для вас достать.

— Да…

— И зуб с коронкой все еще у меня. Я его пока не продал. Подождем. Чтобы повыгодней продать.

— Хорошо, Лео. Что еще Левинский дал тебе? У двери.

— Листок бумаги. Это не деньги. — Лебенталь пощупал его рукой. — На ощупь, как обрывок газеты.

— Газеты?

— На ощупь.

— Что? — спросил Бергер. — У тебя обрывок газеты?

— Проверь, — сказал Пятьсот девятый. Лебенталь подполз к двери и открыл ее.

— Так и есть. Обрывок газеты. Разорванный.

— Можно прочесть, что там?

— Сейчас?

— Когда же еще? — спросил Бергер. Лебенталь поднял обрывок газеты.

— Только вот света мало.

— Открой дверь пошире. Выползи наружу. Там луна.

Лебенталь открыл дверь, сел на корточки и стал рассматривать обрывок газеты сквозь паутину рассеянного света. Изучал долго.

— Мне кажется, это военная оперативная сводка, — сказал он.

— Читай! — прошептал Пятьсот девятый. — Читай, тебе говорят!

— Ни у кого нет спички? — спросил Бергер. — Ремаген, — произнес Лебенталь. — На Рейне.

— Что?

— Американцы достигли Ремагена, форсировали Рейн!

— Что, Лео? Ты правильно прочел? Форсировали Рейн? Ты ничего не перепутал? Может, река во Франции?

— Нет, Рейн, под Ремагеном, американцы…

— Да не путай ты! Читай правильно! Ради Бога, читай правильно, Лео!

— Все так и есть, — сказал Лебенталь. — Так здесь написано. Сейчас я это вижу четко.

— Форсировали Рейн! Неужели это возможно? Значит, они уже в Германии! Ну читай дальше! Читай! Читай!

Они кряхтели и сопели. Пятьсот девятый перестал чувствовать боль в израненных губах.

— Форсировали Рейн! Но как? С помощью авиации? На шлюпках? Как? На парашютах? Читай, Лео?

— Мост, — прочитал Лебенталь по слогам. — Они атаковали мост, мост… под мощным немецким огнем…

— Мост? — недоверчиво спросил Бергер.

— Да, мост… близ Ремагена…

— Мост, — повторил Пятьсот девятый. — Мост… через Рейн? Тогда это должна быть целая армия. Читай дальше, Лео! Должно быть еще что-то написано!

— Напечатано мелким шрифтом, я прочесть не могу.

— У кого-нибудь есть спички? — спросил в отчаянии Бергер.

— Есть, — ответил кто-то из темноты. — Здесь еще две.

— Поди сюда, Лео.

У дверей образовалась целая группа людей.

— Сахара дайте, — скулил Аммерс. — Я знаю, у вас есть сахар. Я все слышал. Я требую своей доли.

— Бергер, дай кусочек этому чертовому псу, — прошептал нетерпеливо Пятьсот девятый.

— Нет. — Бергер поискал глазами, обо что ему чиркнуть спичкой.

— Прикройте окна одеялами, куртками. Залезь в угол под одеяло, Лео. Скорей!

Он зажег спичку. Лебенталь стал читать быстро, насколько хватало сил. Это были традиционные попытки сокрытия фактов. Мост якобы значения не имеет; американцы, которых встретил мощный огонь, оказались отрезанными на достигнутом берегу. Мол, части, не взорвавшие мост, пойдут под трибунал…

Спичка погасла.

— Не взорвавшие мост, — проговорил Пятьсот девятый. — Значит, атаковали его целым. Знаете, что это означает? Стало быть, их застали врасплох…

— Это значит, что Западный вал прорван, — проговорил Бергер едва слышно, будто во сне. — Прорвали Западный вал. Они вырвались вперед! Это, видимо, целая армия. Парашютная часть десантировалась бы на том берегу Рейна.

— Бог мой, а мы ничего не знали! Мы-то думали, немцы еще удерживают часть Франции!

— Прочти это еще раз, Лео! — сказал Пятьсот девятый. — Нам надо точно знать, от какого это числа? Там указана дата?

Бергер зажег спичку.

— Выключите свет! — крикнул кто-то. Лебенталь уже читал.

— От какого числа? — прервал Пятьсот девятый.

— 11 марта 1945 года. А сегодня какое?

Никто не знал, был ли еще конец марта или уже наступил апрель. В Малом лагере они разучились считать. Однако знали, что 11 марта уже миновало некоторое время тому назад.

— Дайте мне посмотреть быстро, — сказал Пятьсот девятый.

Не обращая внимания на боли, он подполз к углу, где они держали одеяло. Лебенталь отошел в сторону. Пятьсот девятый бросил взгляд на листок бумаги и прочел. Узкий круг угасающей спички как раз осветил заголовок.

— Прикури сигарету, Бергер, быстро!

Бергер сделал это, пока тот стоял на коленях.

— Зачем ты сюда приполз? — спросил он и сунул ему в рот сигарету. Спичка погасла.

— Дай мне листок, — сказал Пятьсот девятый Лебенталю.

Тот исполнил просьбу. Пятьсот девятый сложил листок и положил под рубашку. Он ощущал листок собственной кожей. Потом он сделал затяжку.

— Вот, передай сигарету дальше.

— Есть здесь курящие? — спросил тот, кто дал спички.

— Ваша очередь тоже подойдет. Каждому по затяжке.

— Я не хочу курить, — простонал Аммерс. — Хочу сахара.

Пятьсот девятый вернулся ползком на свою кровать. Ему помогали Бергер и Лебенталь.

— Бергер, — прошептал он чуточку спустя. — Теперь ты в это веришь?

— Да.

— В то, что город бомбили, это все так?

— Да.

— А ты тоже, Лео?

— Да.

— Мы выберемся отсюда — мы должны…

— Все это мы обсудим завтра, — сказал Бергер. — А теперь спи.

У Пятьсот девятого кружилась голова. Он считал, что это от затяжки сигаретой. Маленькая красная точка света, прикрытая ладонью, бродила по бараку.

— Вот, — сказал Бергер. — Выпейте еще сахарной водички.

Пятьсот девятый выпил.

— Берегите остальные кусочки, — прошептал он. — Не кладите в воду. На них можно выменять еду. Настоящая пища важнее.

— Еще есть сигареты, — прохрипел кто-то. — Раздайте их всем.

— Здесь ничего больше не осталось, — ответил Бергер.

— Не может быть! У вас еще есть. Выкладывайте!

— То, что принесли, предназначается для обоих из бункера.

— Ерунда! Это для всех. Давай сюда!

— Будь осторожен, Бергер, — прошептал Пятьсот девятый. — Возьми дубинку. Сигареты надо выменять на еду. И ты, Лео, будь осторожен!

— Я и так начеку.

Было слышно, как ветераны собираются в одну группу. Люди на ощупь пробирались сквозь темноту, падали, ругались, дрались и кричали. Другие, лежавшие на нарах, тоже начали кряхтеть и шуметь.

— Эсэсовцы идут, — крикнул Бергер. Мелькание, ползание, тычки, стоны — потом все стихло.

— Эта затея с курением была ненужной, — сказал Лебенталь.

— Ты прав. Остальные сигареты спрятали?

— Уже давно.

— Надо было и первую приберечь. Но когда такое случается…

Пятьсот девятый вдруг почувствовал себя вконец измученным.

— Бухер, — спросил он еще. — Ты тоже слышал?

— Да…

Пятьсот девятый ощутил, как едва заметное головокружение переходит в сильное. «Форсировали Рейн, — подумал он и почувствовал дым сигареты в легких. Он вспомнил, что недавно уже было такое ощущение. — Только когда все это было? Дым, мучительный и неотступный. Нойбауэр? Да. Дым его сигары, в то время как я лежал на мокром полу. Казалось, это уже давно прошло». Только на мгновение его пронизал страх и растворился.

И тут наплыл другой дым, дым города, дым Рейна. И тогда ему вдруг пригрезилось, что лежит он на объятом туманом лугу, который куда-то все наклоняется и наклоняется, и вот все стало ровным и пологим, и он впервые без страха погрузился в темноту.

 

Глава 8

Сортир был заполнен скелетами до отказа. Из длинной очереди кричали, чтобы они управлялись побыстрее. Часть ожидающих лежала на земле, извиваясь в судорогах. Другие сидели на корточках в страхе близ стен и испражнялись, когда становилось уже невмоготу терпеть. Один человек выпрямился во весь рост, как аист, задрал ногу и, опершись одной рукой о стену барака, с раскрытым ртом смотрел куда-то вдаль. Он стоял в этой позе некоторое время и вдруг замертво упал. Такое порой случалось: скелеты, которым едва хватало силы, чтобы ползать, неожиданно мучительно распрямлялись; простояв какое-то время с угасающим взором, они валились как подкошенные, словно их последним желанием перед смертью было еще раз выпрямиться во весь рост, как нормальным людям.

Лебенталь осторожно переступил через мертвый скелет и направился к сортиру. Сразу же послышалось возбужденное шипение. Стоявшие вокруг подумали, что он норовит пролезть вне очереди. Его оттащили назад и стали бить тощими кулачками. При этом никто не рисковал выйти из очереди, ведь потом уже никто не пустил бы обратно. Скелеты повалили его и стали топтать ногами, но больно не было, ведь для этого требовалась физическая сила.

Лебенталь встал. Он не хотел обманывать. Он разыскивал Бетке из транспортного отряда. Ему сказали, что Бетке должен быть здесь. Некоторое время он еще подождал на достаточном удалении от переругавшейся очереди.

Дело в том, что Бетке был клиентом в связи с коронкой Ломана. Но он не явился. Лебенталь не мог понять и то, какие у Бетке могли быть дела в этом вшивом сортире. Правда, и здесь чем-нибудь торговали, однако такой бонза, как Бетке, мог прокручивать подобные дела в иных условиях.

В конце концов Лебенталю надоело ждать, и он направился к помывочному бараку. Это было небольшое строение, примыкавшее к сортиру, с длинными цементными корытами, над которыми были установлены водопроводные трубы с маленькими отверстиями. Там толпились группы заключенных. В основном чтобы напиться или взять с собой воды в жестяных банках. Здесь всегда не хватало воды, чтобы по-настоящему помыться, а кто в надежде на это раздевался, всегда боялся, как бы не стащили вещи.

В помывочном помещении уже разместился более серьезный черный рынок. В сортире шли в ход хлебные крошки, отбросы и сигаретные окурки. А здесь обосновались мелкие предприниматели, люди из трудового лагеря.

Лебенталь с трудом протиснулся вперед.

— Что у тебя? — спросил его кто-то.

Лео окинул человека беглым взглядом. Это был оборванный заключенный с одним глазом.

— Ничего.

— У меня есть морковь.

— Неинтересно. — В помывочном помещении Лебенталь вдруг оказался более решительным, чем в двадцать втором бараке.

— Дурак.

— Сам такой.

Лебенталь знал некоторых торговцев. Он обязательно поторговался бы за морковки, если бы не сговорился сегодня с Бетке. Еще ему предложили кислую капусту, кость и несколько картофелин по спекулятивным ценам. Но он отказался и прошел дальше. В дальнем углу барака он заметил парня с женскими чертами лица, который был явно не отсюда. Он что-то жадно ел из консервной банки, причем Лебенталь сразу отметил, что ел он не пустой суп, а еще что-то жевал. Рядом с ним стоял упитанный заключенный примерно сорока лет, который тоже не вписывался в эту атмосферу. Он, несомненно, принадлежал к лагерной аристократии. Его лысый жирный череп блестел, а рука медленно скользила по спине парня. Парень не был, как все, подстрижен наголо, а был хорошо причесан, с пробором. Короче, производил ухоженное впечатление.

Лебенталь обернулся. Разочарованный, он уже хотел было вернуться к торговавшему морковкой, но вдруг увидел Бетке, который целеустремленно направлялся в тот самый угол, где стоял парень. Лебенталь оказался у него на пути. Бетке оттолкнул его и закричал парню:

— Значит, здесь ты прячешься, Людвиг! Проститутка ты эдакая! Все же я застукал тебя здесь!

Уставившись на него, парень часто икал, ничего не мог возразить.

— Да еще с этим чертовым лысым поваром, — добавил язвительно Бетке.

Повар не обращал внимания на Бетке.

— Ешь, мой мальчик, — сказал он лениво Людвигу. — А если не наешься, дам тебе еще.

Бетке покраснел. Он ударил кулаком по консервной банке. Ее содержимое угодило Людвигу прямо в лицо. Кусочек картошки упал на пол. На него кинулись два скелета. Отталкивая друг друга, они пытались завладеть этим кусочком. Бетке оттолкнул их в сторону.

— То, что ты получаешь, тебе мало? — спросил он.

Людвиг обеими руками крепко прижимал банку к груди. Он пугливо скривил лицо и перевел взгляд с Бетке на лысого.

— Видимо, да, — ответил повар за него Бетке. — Не обращай внимания, — сказал он парню. — Ешь себе спокойно, а если не хватит, дам еще. Бутузить я тебя не стану.

У Бетке был такой вид, будто он вот-вот накинется на лысого, но он не посмел. Так как не знал, какой тот пользуется поддержкой. В лагере это было чрезвычайно важно. Если лысый опирается на полную поддержку дежурного по кухне из числа заключенных, драка могла обойтись Бетке дорого. У кухни были блестящие связи. Кроме того, все знали, что кухня занималась спекуляцией вместе с лагерным старостой и другими эсэсовцами. Таких интриг в лагере было хоть отбавляй. Бетке запросто мог потерять свое место и, не прояви осторожность, снова стать простым заключенным. Тогда конец прибыльным делам во время поездок на вокзал и на склад.

— Как это прикажете понимать? — спросил он лысого уже более спокойным голосом.

— А какое твое дело?

Бетке икнул.

— Меня это в какой-то степени касается. — Он повернулся к парню. — Не я ли достал тебе костюм?

Пока Бетке разговаривал с лысым, Людвиг продолжал торопливо есть. Теперь, отбросив банку, он резким неожиданным движением протиснулся между обоими и устремился к выходу. Несколько скелетов мгновенно кинулись к банке, чтобы вылизать ее.

— Приходи снова, — крикнул повар вслед парню. — Здесь для тебя всегда что-нибудь найдется.

Он рассмеялся. Бетке попробовал было удержать парня, но споткнулся о скелеты на полу. Разозлившись, он наступил на мелькавшие под ногами пальцы. Один из скелетов запищал, как мышь. В это время другой скрылся с банкой в руках.

Насвистывая вальс «Розы с юга», повар стал вызывающе медленно прохаживаться мимо Бетке. Он отрастил себе брюшко, довольно толстую задницу и выглядел весьма упитанным. Почти все работавшие на кухне заключенные были хорошо откормлены. Бетке плюнул ему вслед. Но сделал это так осторожно, чтобы слюна попала только в Лебенталя.

— Ах, ты здесь, — грубо проговорил он. — Чего хочешь? Пошли. Откуда узнал, что я тут?

Лебенталь не стал отвечать. Он был при деле, когда нет времени на лишние разговоры. На зуб с золотой коронкой Ломана нашлось два серьезных покупателя: Бетке и мастер одной из внешних коммандос. Оба нуждались в деньгах. Мастер был привязан к некой Матильде, которая работала на той же фабрике, что и он, и с которой он эпизодически встречался наедине, давая кое-кому взятки. Она весила без малого 200 фунтов и казалась ему неземной красавицей. В лагере, где постоянно страдали от голода, вес считался мерилом красоты. Он предложил Лебенталю несколько фунтов картошки и один фунт жира. Но тот отказался и теперь поздравил себя с этим решением. Он мгновенно просчитал предыдущую сцену и надеялся теперь больше получить от гомосексуалиста Бетке. Он считал, что люди с аномальной любовью в большей степени готовы на жертвы, чем с нормальной. После всего увиденного он сразу же поднял цену.

— Зуб с тобой? — спросил Бетке.

— Нет.

— Я никогда не покупаю того, чего не вижу.

— Коронка есть коронка. Коренной зуб. Массивное солидное золото.

— Все это ерунда! Вначале надо посмотреть. Иначе какой смысл о чем-то говорить.

Лебенталь понимал, что более сильный Бетке просто отнимет у него коронку, как только увидит ее. И он ничего не смог бы сделать, чтобы воспрепятствовать этому.

— Что ж, тогда ничего не получится, — спокойно проговорил он. — С другими легче будет договориться.

— С другими! Болтун ты! Сначала найди желающих.

— Уже есть кое-кто. Только что был здесь один.

— Неужели? Хотел бы я на него посмотреть! — Бетке презрительно осмотрелся вокруг. Он знал, что коронка может пригодиться только тому, кто имеет связи за пределами лагеря.

— Моего покупателя ты сам видел минуту назад, — сказал Лебенталь. Это была ложь.

Но Бетке насторожился.

— Кто он? Повар? Лебенталь пожал плечами.

— Ведь должна быть причина, почему я сейчас здесь. Может, кто-то хочет купить подарок для кого-то и поэтому нуждается в деньгах. Там за лагерными воротами испытывают острую потребность в золоте. А еды у него для обмена достаточно.

— Мошенник ты! — крикнул разгневанный Бетке. — Отъявленный мошенник!

Лебенталь только один раз поднял тяжелые веки и снова опустил их.

— На то, чего нет в лагере, — продолжил он хладнокровно. — Например, на что-нибудь шелковое.

Бетке чуть не поперхнулся.

— Сколько? — прохрипел он.

— Семьдесят пять, — решительно проговорил Лебенталь. — Льготная цена. — Он хотел запросить тридцать.

Бетке посмотрел на него.

— Ты знаешь, стоит мне сказать одно слово и тебя отправят на виселицу.

— Разумеется. Если ты это докажешь. Ну и что тебе от этого? Ничего. Тебе нужна коронка. Поэтому давай говорить по-деловому.

Бетке на мгновение замолчал.

— Никаких денег, — проговорил он. — Еда. Лебенталь не возражал.

— Заяц, — сказал Бетке. — Мертвый заяц. Переехала машина. Ну как?

— Что за заяц? Собака или кошка?

— Заяц, говорю тебе. Я сам его переехал.

— Собака или кошка?

Они некоторое время пристально смотрели друг на друга. Лебенталь даже глазом не моргнул.

— Собака, — выдавил Бетке.

— Овчарка?

— Овчарка! Почему не слон? Среднего размера. Как терьер. Жирный.

Лебенталь никак не реагировал. Собачина. Редкая удача.

— Мы не можем ее сварить, — сказал он. — Даже содрать шкуру. У нас для этого ничего нет.

— Я могу поставить ее уже без шкуры. Бетке распалился. Он знал, что повар запросто мог заткнуть его за пояс по части доставания съестных припасов для Людвига. Поэтому во имя конкуренции ему приходилось добывать кое-что за пределами лагеря. Например, кальсоны из искусственного шелка. Это произвело бы впечатление, да и ему самому доставило бы удовольствие.

— Хорошо, я ее тебе даже отварю, — сказал он.

— Это все равно будет трудно. Тогда нам понадобится нож.

— Нож? Зачем нож?

— У нас нет ножей. Нам ведь придется разрезать. Повар мне…

— Ладно, ладно, — прервал его нетерпеливо Ветке. — Значит, еще и нож.

«Кальсоны должны быть голубые. Или лиловые. Лучше бы лиловые. Около склада есть магазин, там это можно найти. Специально выделенный дежурный пошлет его туда. А коронку можно продать живущему рядом дантисту», — просчитывал он в уме.

— Стало быть, еще и нож. Ну, этого достаточно. — Лебенталь понял, что сейчас ему больше уже не выбить.

— Ну и, разумеется, хлеб, — проговорил он. — Это уж обязательно. Значит, когда?

— Завтра вечером. Как стемнеет. За сортиром. Принеси коронку.

— Терьер молодой?

— Откуда я знаю? Ты что, с ума сошел? Так, средний. Да какая разница?

— Если старый, придется долго варить.

У Бетке был такой вид, словно он хотел вцепиться Лебенталю в лицо.

— Что-нибудь еще? — спросил он тихо. — Брусничного соку? Икры?

— Хлеба!

— Кто говорил о хлебе?

— Повар.

— Заткни глотку! Посмотрим.

Вдруг Бетке заторопился. Он хотел соблазнить Людвига кальсонами. Что ж, пусть повар подкармливает его. Но если у Бетке в запасе будут кальсоны, это уже совсем другое дело. Людвиг был тщеславным. Нож можно стащить. Хлеб — это тоже было не так уж сложно. А вот терьер был всего лишь таксой.

— Значит, завтра вечером, — сказал Бетке. — Жди за сортиром.

Лебенталь ушел. Он все еще не мог поверить в свалившееся на него счастье. «Это — заяц», — скажет он в бараке. Вовсе не потому, что это была собака, такое никого не смущало — встречались люди, которые пробовали есть даже трупы, а потому, что кое-кому из спортивного интереса доставляло радость все преувеличивать. Кроме того, Ломан был ему очень симпатичен. Поэтому его коронку надо было обязательно выменять на что-нибудь чрезвычайное. Нож без труда можно будет продать в лагере. Значит, появятся новые деньги что-нибудь купить.

Сделка состоялась. Вечер выдался мглистый. Белый туман окутал лагерь. Лебенталь крался сквозь темноту в барак, пряча под курткой собачину и хлеб.

Неподалеку от барака он увидел тень, которая покачиваясь двигалась по улице. Лебенталь сразу отметил для себя, что это не был обычный заключенный. Те ходили совсем по-другому. Мгновение спустя он узнал старосту двадцать второго блока. Хандке шагал словно по палубе корабля. Лебенталь сразу понял, в чем тут дело. У Хандке был запой. Ему, видимо, удалось где-то раздобыть спиртного. В этот момент уже едва ли можно было незаметно прошмыгнуть мимо него, спрятать в бараке собачину и предупредить других. Поэтому Лебенталь беззвучно прижался к задней стенке барака и затаился в тени.

Вестгоф был первым, кто встретился Хандке.

— Эй ты! — крикнул он. Вестгоф остановился.

— А что это ты не в бараке? — В сортир иду.

— Сам ты сортир. Ну-ка, поди сюда!

Вестгоф подошел ближе. Он с трудом разглядел в тумане лицо Хандке.

— Как тебя зовут?

— Вестгоф. Хандке покачнулся.

— Нет! Ты — вонючий жид. И как же тебя зовут?

— Я — не еврей.

— Что? — Хандке ударил его в лицо. — Ты из какого блока?

— Из двадцать второго.

— Еще чего! Из моего, значит! Негодяй! Помещение?

— Помещение «Д»!

— На землю лечь! — заорал Хандке.

Вестгоф лечь отказался. Он продолжал стоять. Хандке приблизился к нему на шаг. Теперь Вестгоф увидел его лицо и готов был убежать. Хандке наступил ему на ногу. Как староста блока он хорошо ел и поэтому был сильнее любого в Малом лагере. Вестгоф упал, и Хандке наступил ему на грудь.

— Лечь, говорю, еврейская свинья! Вестгоф лег ничком на землю.

— Помещение «Д» — шаг вперед! — заорал Хандке. Скелеты выполнили команду. Они уже знали, что произойдет. Одного из них обязательно изобьют до полусмерти. Запои Хандке всегда так заканчивались.

— Все тут? — пробормотал Хандке. — Дневальный!

— Так точно! — отозвался Бергер.

Сквозь ночную мглу Хандке пристально всматривался в лица построившихся перед бараком. Бухер и Пятьсот девятый стояли среди других. Они с трудом могли ходить и стоять. Не было Агасфера. Он остался с овчаркой в бараке. Если Хандке спросит, где Агасфер, Бергер скажет, что тот умер. Но Хандке был пьян. Он и трезвый не знал точно, что к чему. Он с большой неохотой заходил в бараки, опасаясь подцепить там дизентерию или тиф.

— Ну, кто еще здесь хочет бунтовать? — В голосе Хандке послышались жесткие интонации. — Вонючие… вонючие жиды!

Все молчали.

— Стоять смирно! Как культурные люди!

Они и стояли смирно. Какое-то мгновение Хандке смотрел на них, выпучив глаза. Затем повернулся и стал топтать ногами все еще лежавшего на земле Вестгофа. Тот пытался прикрыть голову руками. Хандке топтал его еще некоторое время. Стало тихо, и слышны были только глухие удары сапог Хандке по ребрам Вестгофа. Пятьсот девятый почувствовал, что около него зашевелился Бухер. Чтобы удержать Бухера, Пятьсот девятый схватил его за запястье. Рука Бухера дернулась, но Пятьсот девятый не выпустил ее. Хандке продолжал тупо избивать Вестгофа. Он еще несколько раз ударил Вестгофа по спине и, наконец, утомился. Вестгоф не шевелился. Хандке отошел в сторону. Его лицо было мокрым от пота.

— Евреи! — проговорил он. — Вас надо давить, как вшей. Вы кто?

Неуверенным движением он показал на скелеты.

— Евреи, — ответил Пятьсот девятый.

Хандке кивнул и несколько секунд глубокомысленно смотрел на землю. Затем повернулся и направился к проволочному забору, разделявшему женские бараки. Хандке стоял там, и было слышно, как он тяжело дышит. Раньше он был печатником, а в лагерь попал за преступление на сексуальной почве. И вот уже год, как он староста блока. Через несколько минут он вернулся и, ни на кого не обращая внимания, напряженно зашагал по лагерной улице.

Бергер и Карел перевернули Вестгофа. Он был без сознания.

— Он что, ребра ему сломал? — спросил Бухер.

— Пинал ему в голову ногами, — ответил Карел. — Я сам видел.

— Может, втащить его в барак?

— Нет, — сказал Бергер. — Оставьте здесь. Пока ему лучше полежать на воздухе. Внутри слишком мало места. У нас есть еще вода?

Нашлась консервная банка с водой. Бергер расстегнул куртку Вестгофа.

— Может, все же лучше оттащить его в барак? — проговорил Бухер. — Эта падла может снова прийти.

— Больше не придет! Я знаю Хандке. Сейчас он уже перебесился.

Из-за угла барака незаметно появился Лебенталь.

— Умер?

— Нет. Нет еще.

— Он его топтал ногами, — сказал Бергер. — Обычно он просто избивает. Наверное, достал шнапса больше, чем обычно.

Лебенталь прижал руку к куртке.

— У меня найдется что поесть.

— Тихо! Весь барак услышит. Что у тебя?

— Мясо, — проговорил шепотом Лебенталь. — За коронку.

— Мясо?

— Да. Много. И хлеб.

Он уже не стал ничего говорить о зайце. Это было неуместно. Он бросил взгляд на темную фигуру, возле которой стоял на коленях Бергер.

— Может, он еще чего-нибудь съест, — сказал Лебенталь. — Мясо вареное.

Туман сгущался. Бухер стоял у двойного проволочного забора, отделявшего его от женского барака.

— Рут! — прошептал он. — Рут!

Тень приблизилась. Он устремил на нее свой взгляд, но кто это, понять не мог.

— Рут! — прошептал он снова. — Это ты?

— Да.

— Ты меня видишь?

— Да.

— У меня найдется для тебя кое-что поесть. Видишь мою руку?

— Да, да.

— Это мясо. Я тебе его перекину. Сейчас.

Он взял маленький кусок мяса и бросил его через оба забора из колючей проволоки. Это была половина полученной им порции. Он услышал, как кусок упал на другой стороне. Тень нагнулась и стала шарить руками по земле.

— Слева! Слева от тебя! — прошептал Бухер. — Он должен быть примерно в метре слева от тебя. Нашла?

— Нет.

— Слева. В метре от тебя. Вареное мясо. Ищи, Рут! Тень замерла.

— Ну, нашла?

— Да.

— Съешь прямо сейчас. Ну как, вкусно?

— Да. У тебя есть еще?

Бухер насторожился.

— Нет. Я уже получил свою долю.

— Да, у тебя есть еще! Бросай сюда!

Бухер так близко подошел к проволоке, что шипы впились ему в кожу. Внутренняя часть ограды не была под током.

— Ты не Рут! Скажи, ты действительно Рут?

— Да, я — Рут. Ну давай еще! Бросай!

Вдруг до него дошло, что это не Рут. Та не позволила бы себе говорить такое. Туман, возбуждение, тень и шепот ввели его в заблуждение.

— Ты не Рут! Тогда скажи, как меня зовут!

— Тсс! Тише! Бросай!

— Как меня зовут? Как меня зовут?

Тень безмолвствовала.

— Это мясо для Рут! Для Рут! — прошептал Бухер. — Передай его ей! Понимаешь, а? Передай его ей!

— Да, да. У тебя есть еще?

— Нет! Отдай его ей! Это для нее! Не для тебя! Для нее!

— Да, конечно.

— Отдай его ей! Или я… я…

Он замер. А что он, собственно, мог сделать? Он знал, что тень уже давно проглотила кусок мяса. В отчаянии он опустился на землю, словно на него обрушился невидимый кулак.

— Ах ты, каналья проклятая… чтоб ты подавилась… подавилась этим…

Это уже было чересчур. По прошествии стольких месяцев получить кусок мяса и так глупо с ним расстаться! Он рыдал, но без слез.

Стоявшая напротив тень прошептала:

— Дай мне, я тоже тебе кое-что покажу… здесь… Ему казалось, что она уже задирает свою юбку. Ее движения растворялись в белой пелене тумана, словно какая-то причудливая нечеловеческая фигура выполняла козлиные прыжки.

— Ах ты стерва! — прошептал Бухер. — Стерва ты, подавись этим! А я-то идиот, идиот…

Ему надо было точно разобраться, прежде чем бросать, или подождать, пока все проявится; тогда, наверное, уж лучше было бы самому съесть это мясо. Он хотел быстро передать мясо Рут. Опустившийся туман показался ему весьма кстати. И вот — он застонал и стал бить кулаками по земле.

— Идиот, что я наделал!

Кусок мяса был куском жизни. Бухера чуть не стошнило от такой безысходности.

Его разбудила прохлада ночи. Спотыкаясь, он побрел назад. Перед бараком, о кого-то споткнувшись, упал. Потом увидел Пятьсот девятого.

— Кто это здесь? Вестгоф? — спросил он.

— Да.

— Умер?

— Да.

Бухер наклонился к самому лицу лежавшего на земле Вестгофа. Оно было влажным от тумана и усеяно темными пятнами от пинков Хандке. Он смотрел на лицо и размышлял об утраченном куске мяса, причем ему казалось, что и то и другое взаимосвязано.

— Черт возьми, — проговорил он. — Почему же мы ему не помогли?

Пятьсот девятый поднял глаза.

— Что ты там за чушь несешь? Разве это было в наших силах?

— Да. Может быть. Почему бы нет? Смогли же мы другое.

Пятьсот девятый молчал. Бухер опустился рядом с ним на землю.

— Мы же не сдались Веберу, — сказал он. Пятьсот девятый молча смотрел в туман. «Ну вот опять, — подумал он. — Ложное геройство. Старая беда. Этот малый впервые за несколько лет ощутил в себе чуточку отчаянного бунта с положительным исходом, и вот уже пару дней спустя рвется фантазия с романтическим искажением и забвением риска».

— Ты думаешь, если нам самим удалось устоять перед комендантом лагеря, все сложилось бы как надо и с пьяным старостой блока, а?

— Да. Почему бы нет?

— И что бы нам пришлось делать?

— Не знаю. Что-нибудь. Но только не позволить затоптать Вестгофа насмерть.

— Мы могли бы вшестером или ввосьмером напасть на Хандке. Ты это имеешь в виду?

— Нет. Ничего бы не вышло. Он сильнее нас.

— Тогда что нам надо было предпринять? Поговорить с ним? Сказать ему, что надо быть благоразумнее?

Бухер молчал. Он понимал, что и это бы не помогло. Пятьсот девятый какое-то мгновение понаблюдал за ним.

— Послушай, — проговорил он затем, — у Вебера нам нечего было терять. Мы отказались, нам фантастически повезло. А если бы сегодня мы что-нибудь предприняли против Хандке, то он забил бы насмерть еще одного-двух да еще доложил бы начальству о бунте в бараке. Бергера и еще кое-кого наверняка бы повесили. Вестгофа в любом случае. Тебя, наверно, тоже. Потом на несколько дней лишение пищи. В общем, на тот свет отправилось бы на десяток больше. Не так ли?

Бухер отмалчивался.

— Может быть, — проговорил он наконец.

— У тебя есть какие-нибудь другие идеи? Бухер задумался.

— Нет.

— У меня тоже нет. Лагерь вызывал в Вестгофе припадок бешенства. Так же, как и Хандке. Если бы он сказал то, что хотел Хандке, то отделался бы несколькими ударами. Вестгоф хороший человек. Нам бы он очень пригодился. Но он был дурак.

Пятьсот девятый повернулся к Бухеру. Его голос был полон горечи.

— Думаешь, ты единственный, кто здесь думает о нем?

— Нет.

— Если бы мы оба сорвались у Вебера, может, он держал бы язык за зубами и еще пожил бы. Может, именно это заставило его сегодня забыть об осторожности. Ты когда-нибудь об этом задумывался?

— Нет. — Бухер уставился на Пятьсот девятого. — Ты веришь в это?

— Может быть. Мне пришлось быть свидетелем еще больших глупостей. Причем у более разумных людей, когда они верили в необходимость проявлять мужество. Чертовская ерунда, почерпнутая из книг! Ты знаешь Вагнера из двадцать первого барака?

— Да.

— Он — развалина. Но он был настоящим человеком, обладавшим мужеством. Даже в избытке. И это возымело обратное действие. Два года он приводил эсэсовцев в восторг. Вебер в него чуть было не влюбился. И тут он сломался. Навсегда. А чего ради? Он бы нам очень даже пригодился. Но он не мог управлять своим мужеством, и таких было много. А осталось мало. И еще меньше тех, кто не сломался. Поэтому сегодня вечером я старался тебя удержать, когда Хандке стал топтать Вестгофа. Поэтому когда он спросил, кто мы такие, я ему ответил. Теперь до тебя дошло?

— Ты считаешь, что Вестгоф…

— Это не имеет значения. Он умер…

Бухер молчал. Теперь он видел Пятьсот девятого лучше. Туман немного рассеялся, и пробился лунный свет. Пятьсот девятый выпрямился. От кровоподтеков его лицо было и черным, и голубым, и зеленым. Вдруг Бухер вспомнил старые истории о нем и Вебере. Видимо, Пятьсот девятый сам когда-то был одним из тех, о которых сейчас говорил.

— Послушай хорошенько. Только в романах встречается дешевая фраза о том, что дух не сломить. Я знал хороших людей, которые были способны лишь на одно — выть как звери. Сломить можно почти любое сопротивление. Для этого требуется только достаточно времени и случай. И то, и другое у них там есть — он показал жестом на казармы СС. — Они все это очень хорошо понимали. И всегда четко следовали этому принципу.

При оказании сопротивления главное — помнить лишь о том, чего добиваешься в итоге, а не как это выглядит со стороны. Бессмысленное мужество — это самоубийство. Наша весьма слабая воля к сопротивлению — это единственное, чем мы еще обладаем. Мы должны эту волю скрывать и проявлять ее только в самом крайком случае, как, например, мы у Вебера. Иначе…

Лунный свет выхватил из темноты тело Вестгофа, пробежал по его лицу и шее.

— Кое-кто из нас должен обязательно остаться, — прошептал Пятьсот девятый. — На потом. Все это не может кануть просто так. Те немногие, которые не сломались…

Изможденный, он откинулся назад. Размышления могут изматывать не меньше, чем напряженный бег. Иногда прорывалась удивительная легкость, все казалось отчетливым и ясным, и на короткое время появлялась какая-то проницательность, пока снова не наползал туман слабости.

— Те немногие, кто не сломались и не желают забыть, — договорил Пятьсот девятый и посмотрел на Бухера.

«Тот больше чем на двадцать лет моложе меня, — подумал он в отчаянии. — И еще многое может сделать. Он еще не сломался. А я? Время. Оно разъедает и разъедает. Действительно почувствуешь, сломался или нет, когда всему этому придет конец, когда захочешь начать все заново по ту сторону колючей проволоки. Эти десять лет в лагере стоили каждому вдвойне или даже втройне. У кого еще остались силы? А потребовалось бы много сил».

— Когда мы отсюда выйдем, никто не встанет перед нами на колени, — сказал он. — Все будут все отрицать и стараться забыть. И нас тоже. Причем многие из нас тоже постараются все забыть.

— Я это не забуду, — мрачно возразил Бухер. — Это и все остальное.

— Хорошо.

Вновь накатилась волна изнеможения. Пятьсот девятый закрыл глаза, но сразу открыл. Оставалось еще что-то важное из невысказанного, и он боялся потерять мысль. Бухеру это обязательно надо было знать. Может, он единственный, кто пробьется. Как важно, чтобы он все хорошо понял.

— Хандке — не нацист, — проговорил он с напряжением в голосе. — Он такой же заключенный, как и мы. На воле он, наверное, ни за что не убил бы человека. А здесь это делает, потому что у него есть власть, понимая, что нам бесполезно жаловаться. Его-то прикроют. Он не несет никакой ответственности. Вот в чем дело. Власть и никакой ответственности — чересчур много власти в чьих-то руках, понимаешь…

— Да, — сказал Бухер. Пятьсот девятый кивнул.

— Это и другое… леность сердца… страх… симуляция совести… вот, в чем наша беда… об этом сегодня… я размышлял целый вечер….

Усталость казалась теперь надвигавшейся на него черной зловещей тучей. Пятьсот девятый вынул из кармана кусочек хлеба.

— Вот, мне не надо; я съел свое мясо, отдай Рут…

Бухер, не шелохнувшись, смотрел на него.

— Я всякого там наслушался раньше, — не без труда проговорил Пятьсот девятый, почувствовав, что силы его оставляют. — Отдай ей это… — его голова упала на грудь, но он еще раз поднял ее, и снова засветился пестрый от кровоподтеков череп, — это тоже важно… что-нибудь давать…

Бухер взял хлеб и направился к забору, отделявшему их от женского лагеря. Теперь пелена приподнялась над землей, очистив полосу в человеческий рост. Возникла призрачная картина, словно безголовые мусульмане, спотыкаясь, направляются в сортир. Некоторое время спустя появилась Рут. И ее головы не было видно.

— Нагнись, — прошептал Бухер.

Оба присели на корточки. Бухер бросил ей хлеб через забор. Он подумал, стоит ли сказать о том, что для нее было мясо. Решил, что не стоит.

— Рут, я верю, что мы вырвемся отсюда…

Она не могла ничего ответить. Рот был забит хлебом. Широко раскрытыми глазами она смотрела на него.

— Теперь я в это твердо верю, — сказал Бухер. Он не знал, почему вдруг в это уверовал. В какой-то степени это было связано с Пятьсот девятым и с тем, что тот сказал. Он побрел назад к бараку. Пятьсот девятый крепко спал. Его лицо почти касалось головы Вестгофа. Лица обоих были в кровоподтеках, и Бухер с большим трудом мог различить, кто из них еще дышит. Он не стал будить Пятьсот девятого, зная, что тот целых два дня здесь около барака ждал Левинского. Ночь была не очень холодная, но Бухер снял куртки с Вестгофа и двух других мертвецов и прикрыл ими Пятьсот девятого.

 

Глава 9

Следующий налет авиации повторился два дня спустя. Сирены завыли в восемь вечера. Вскоре стали падать первые бомбы. Они падали стремительно, как ливень, а взрывы лишь немного заглушали огонь зениток. И только к концу заговорили орудия большого калибра.

«Меллерн цайтунг» больше не выходила. Она горела. Станки плавились. Рулоны бумаги полыхали в черном небе. Здание медленно разваливалось.

«Сто тысяч марок, — подумал Нойбауэр. — Сгорают принадлежащие мне сто тысяч марок. Сто тысяч марок! Даже не представлял себе, что так легко может гореть так много денег. Вот сволочи! Если бы я знал, вложил бы деньги в какой-нибудь рудник. Но рудники тоже горят. Их тоже бомбят. Тут тоже нет никакой уверенности. Судя по сообщениям, Рурская область лежит в руинах. Где еще можно себя чувствовать в безопасности?»

Его форма была серой от сажи. Глаза покраснели от дыма. От принадлежавшей ему табачной лавки остались только развалины. Еще вчера золотое дно, а сегодня— груда пепла. Вот вам еще тридцать, а может, даже сорок тысяч марок. За один вечер можно было потерять столько денег. Ну, а что же партия? Сейчас каждому было только до себя! Страхование? Страховые компании разорились бы, если бы стали оплачивать все, что разрушено за один только вечер. К тому же он все застраховал по минимуму. Неуместная бережливость. Да и не было уверенности, распространяется ли страхование на ущерб, вызванный бомбардировками. Всегда говорили, что великая компенсация начнется после войны, после победы. Противнику придется за все заплатить. Только получишь ли чего? Да и ждать, наверно, придется долго, а затевать что-то новое — теперь уже слишком поздно. Да и к чему все это? Чья очередь гореть завтра?

Он пристально рассматривал черные лопнувшие стены лавки. Сгорели и сигары «Дойче вахт», пять тысяч сигар. Ну да ладно. Ничего не поделаешь. Тогда какой смысл было доносить на штурмфюрера Фрейберга? Из чувства долга? Да ерунда это все. Какое там чувство долга! Вот вам оно — горит. И сгорает. И вместе с ним сто тридцать тысяч марок. Еще один такой пожар, несколько бомб в торговый дом Йозефа Бланка, в сад и в дом, где он живет — такое может случиться уже завтра, — и он окажется в том же положении, с которого начинал. Или в еще худшем. Сейчас он уже в возрасте и не в лучшей форме. И вот беззвучно и неожиданно им завладело то, что уже подкарауливало его, прячась по углам. Он отгонял это, не подпускал до тех пор, пока его собственность, его капитал оставались незыблемыми. Сомнения, страх, которые до недавнего времени уравновешивались более сильным антистрахом, вдруг вырвались из своих клеток и уставились на него. Усевшись на развалинах его табачной лавки, они прыгали по руинам, оставшимся от здания редакции его газеты, с ухмылкой разглядывали Нойбауэра и грозили будущему. Его толстая красная шея взмокла, он неуверенно сделал шаг назад, на какое-то мгновение его взгляд уперся в пустоту. Он знал — и тем не менее не хотел себе признаться в том, что выиграть войну было уже невозможно.

— Нет, — проговорил он громко. — Нет, нет… должен еще… фюрер… чудо… несмотря ни на что… конечно.

Он осмотрелся. Рядом никого не было. Даже тушить пожар было некому.

Зельма Нойбауэр наконец-то замолчала. Ее лицо распухло, шелковый французский халат хранил многочисленные следы выплаканных слез, ее толстые ладони дрожали.

— Этой ночью они больше не прилетят, — сказал Нойбауэр не очень убедительно. — Весь город горит. Что тут еще бомбить?

— Твой дом, твой торговый дом. Твой сад. Они ведь еще стоят, а?

Нойбауэр преодолел раздражение и неожиданный страх из-за того, что это действительно может случиться.

— Вздор! Для этого они больше не прилетят.

— А другие дома. Другие магазины. Другие фабрики. Их еще предостаточно.

— Зельма…

Она прервала его.

— Можешь говорить, что хочешь! Я доберусь до тебя там, наверху! — Ее лицо снова покраснело. — Я поднимусь к тебе в лагерь, даже если придется спать в бараке у заключенных! Здесь в городе я не останусь! В этой крысоловке! Я не хочу погибнуть! Тебе, разумеется, все равно, лишь бы ты был в безопасности. Подальше от пуль! Как всегда! Расхлебывать-то нам! Ты всегда был такой!

Нойбауэр обиженно посмотрел на нее.

— Таким я никогда не был. И ты это знаешь! Посмотри на свои платья! Туфли! Халаты! Все из Парижа! Кто это тебе привез? Я! А кружева? Тончайшие кружева из Бельгии. Я купил их для тебя. А шуба? А меховая накидка? Я ее привез из Варшавы. Загляни в свой подвал. А твой дом! Выходит, я неплохо о тебе позаботился!

— Ты забыл еще одну вещь. Гроб! Сейчас ты его быстро не достанешь. Завтра утром гробы подорожают. Их все равно почти нет во всей Германии. Но тебе ведь сделают один гроб в твоем лагере, там, наверху! На это у тебя хватит людей.

— Ах, вот как! Значит, так ты мне благодарна! За все, чем я рисковал. Так ты отблагодарила!

Зельма не слушала.

— Я не хочу сгореть! Не хочу, чтобы меня разорвало на части! — Она повернулась к дочери. — Фрейя! Ты слышишь своего отца? Своего родного отца! Единственное, чего мы хотим, это спать ночью в его доме там, наверху. Больше ничего. Чтобы спасти нашу жизнь. А он отказывает нам. Партия! Что скажет Дитц? Что скажет Дитц насчет бомб? Почему партия здесь ничего не предпринимает? Партия!

— Тихо, Зельма!

— «Тихо, Зельма!» Ты слышишь, Фрейя? Тихо! Смирно! Умереть без крика. «Тихо, Зельма!» — это все, что он знает!

— Пятьдесят тысяч человек точно в таком же положении, — устало проговорил Нойбауэр. — Все…

— Пятьдесят тысяч человек меня совершенно не интересуют. И этим пятидесяти тысячам абсолютно все равно, если я буду подыхать. Поэтому прибереги свою статистику для партийных речей.

— Мой Бог…

— Бог! Где он? Вы его прогнали! И не вспоминай его…

«Почему не дать ей пощечину? — подумал Нойбауэр. — Почему я сразу почувствовал в себе такую усталость? Надо бы ей хорошенько врезать! Показать характер! А ну-ка поэнергичнее! Потеряно сто тридцать тысяч марок! А тут эта визгливая баба! А ну засучить рукава! Да! Спасать! Но что? Что спасать? Куда?»

Он сел в кресло — тончайшей работы гобеленовое кресло восемнадцатого века из дома графини Ламбер. Для него это было лишь богатой на вид мебелью. Поэтому несколько лет назад он купил его вместе с другими вещами у одного приехавшего из Парижа майора.

— Принеси мне бутылку пива, Фрейя.

— Принеси ему бутылку шампанского, Фрейя! Пусть выпьет, прежде чем взлетит на воздух! Пах! Пах! Стреляйте пробками! Победы положено обмывать!

— Будет тебе, Зельма…

Дочь вышла на кухню. Жена выпрямилась.

— Ну так — да или нет? Сегодня вечером мы придем к тебе туда наверх или нет?

Нойбауэр посмотрел на свои сапоги. Они все были в пепле. В пепле из ста тридцати тысяч марок.

— Там будут всякие разговоры. Нельзя сказать, что это запрещено, но у нас прежде такого не было. Станут говорить, мол, получил преимущество перед другими, которые вынуждены оставаться здесь внизу. У нас ведь важные военные предприятия.

Кое-что соответствовало действительности. Но подлинной причиной его отказа было желание оставаться одному. Там, наверху, у него была своя, как он говорил, частная жизнь. Газеты, коньяк, а иногда женщина, которая была на тридцать килограммов легче Зельмы. Эта женщина внимательно слушала его, когда он говорил, восхищалась им как мыслителем, мужчиной и нежным кавалером. В общем-то невинное удовольствие, столь необходимое расслабление после борьбы за существование.

— Пусть говорят, что хотят! — заявила Зельма. — Твой долг — заботиться о семье!

— Об этом можно будет поговорить позже. Сейчас мне надо в бюро партии. Посмотрю, что там решают. Может, уже готовятся к размещению в деревнях людей, тех, что потеряли свои квартиры. Но может быть, и вы…

— Никакого «может быть»! Если я останусь в городе, буду с ума сходить и кричать, кричать…

Фрейя принесла пива. Оно не было холодным. Нойбауэр попробовал, внутренне собрался и встал.

— Значит, да или нет? — спросила Зельма.

— Вот вернусь, тогда поговорим. Мне надо выяснить, каковы последние указания.

— Ну, так да или нет?

Нойбауэр увидел, что Фрейя кивает за спиной у матери, делая ему знак, чтобы тот пока согласился.

— Хорошо, да, — проговорил он, раздосадованный. Зельма открыла рот. Напряжение вышло из нее, как газ из баллона. Она во весь рост плюхнулась на софу, составлявшую гарнитур с креслом восемнадцатого века. Как-то сразу она превратилась в комок мягкой плоти, сотрясаемой рыданиями: «Я не хочу умереть… не хочу… со всеми нашими красивыми вещами… не сейчас…»

Над ее растрепанными волосами равнодушно, с иронической улыбкой смотрели в никуда пастухи и пастушки с гобелена восемнадцатого века.

Нойбауэр смотрел на нее с отвращением. Ей было проще: она кричала и выла, но кого интересовало, что он переживал? Ему пришлось все проглотить. Демонстрировать уверенность, как морской утес. Сто тридцать тысяч марок. Про это она его даже не спросила.

— Хорошенько последи за нею, — сказал он Фрейе и ушел.

В саду за домом стояли двое русских заключенных. Они продолжали работать, хотя было уже темно. Несколько дней назад так приказал Нойбауэр. Он велел им быстро перекопать кусок земли, где хотел посадить тюльпаны. А кроме того, еще петрушку, майоран, базилик и другую зелень. Он любил травы для салата и для соусов. Это было несколько дней назад. Казалось, целая вечность. Теперь он мог здесь посадить сгоревшие сигары, а еще расплавленный свинец из типографии.

Заключенные склонились над своими лопатами, когда увидели приближающегося Нойбауэра.

— Ну, чего уставились? — спросил он. Вдруг его прямо затрясло от гнева. Старший ответил что-то по-русски.

— Чего уставились, я сказал! Ты чего глазеешь, большевистская свинья! Наглая такая! Наверно, радуешься, что разрушена частная собственность честных граждан, а?

Русский только молчал.

— А ну за работу, псы ленивые!

Русские его не понимали. Они пристально смотрели на него, стараясь понять, что он имел в виду. Нойбауэр замахнулся и ударил одного из них в живот. Русский упал и очень медленно поднялся. Опираясь на свою лопату, он сначала выпрямился и потом уже взял ее в руки. Нойбауэр увидел его глаза и руки, охватившие лопату. Страх, как ножевая рана в живот, заставил его схватиться за револьвер.

— Негодяй! Оказывать сопротивление, да?

Он ударил его рукояткой револьвера между глаз. Русский повалился на землю и больше не поднялся. Нойбауэр напряженно задышал.

— Я мог бы тебя расстрелять, — засопел он. — Сопротивление оказывать! Лопату хотел поднять, чтобы ударить! Люди здесь порядочные, вот что! Другой бы его уже пристрелил! — Он посмотрел на охранника, стоявшего рядом навытяжку. — Вы видели, как он хотел поднять лопату?

— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.

— Ну да ладно. А ну-ка, плесните ему воды в морду. Нойбауэр бросил взгляд на второго русского. Тот копал, низко наклонившись над лопатой. Лицо его было каким-то бесчувственным. На соседнем участке, как безумная, лаяла собака. Там на ветру развевалось белье. Нойбауэр почувствовал, что у него пересохло во рту. Он вышел из сада. Руки тряслись. «Что случилось? — подумал он. — Что это — страх? Я его не испытываю, нет, только не я! Перед каким-то придурковатым русским. Нет. Тогда перед кем? Что со мной? Да ничего! Просто слишком много во мне порядочности, вот и все. Вебер, тот подверг бы парня медленной смерти. Дитц пристрелил бы его на месте. Но это не для меня. Я слишком сентиментален, вот в чем моя ошибка. Это моя ошибка во всем. В том числе и с Зельмой».

Машина ждала его снаружи. Нойбауэр расправил плечи.

— К новому дому партии, Альфред. Дорога туда свободна?

— Если только в объезд города.

— Хорошо. Поехали вокруг.

Машина развернулась. Нойбауэр посмотрел на шофера.

— Что-нибудь случилось, Альфред?

— Мать у меня погибла.

Нойбауэр как-то неуютно заерзал. Вот ведь как! Сто тридцать тысяч марок, вопли Зельмы, а сейчас еще говорить слова утешения.

— Мои соболезнования, Альфред, — произнес он скупо и по-военному, словно исполняя формальность. — Сволочи! Убийцы женщин и детей.

— Мы их тоже бомбили, — сказал Альфред, глядя перед собой на дорогу. — Вначале. Я был при этом. В Варшаве, Роттердаме и Ковентри. До того, как получил ранение и был комиссован.

Нойбауэр удивленно посмотрел на него. Что сегодня за наваждение? Сначала Зельма, а теперь вот шофер! Неужели все разваливается?

— Это не то же самое, Альфред, — сказал он. — Нечто совершенно иное. То диктовалось стратегической необходимостью. А это — чистое убийство.

Альфред ничего не ответил. Размышляя о своей матери, о Варшаве, Роттердаме и Ковентри, о жирном маршале немецкой люфтваффе, он резко повернул машину за угол.

— Так нельзя думать, Альфред. Это уже почти государственная измена! Конечно, это можно понять в минуту вашей скорби, но так думать запрещено. Будем считать, что я этого не слышал. Приказ есть приказ, и для нашей совести этого достаточно. Раскаяние — это не для немцев. И так думать — ошибка. Мы отомстим этим военным преступникам. Вдвойне и втройне! С помощью нашего секретного оружия! Мы их положим на лопатки! Уже сейчас мы днем и ночью обстреливаем Англию нашими снарядами Фау-1. Всем тем новым оружием, которое у нас есть, мы превратим весь остров в пепел. И Америку в том числе! Им придется за все заплатить! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! — повторил Нойбауэр с твердостью в голосе, уже сам почти уверовав в то, что говорил.

Нойбауэр достал из кожаного портсигара сигару и откусил кончик. Он хотел продолжить свои аргументы, вдруг ощутив в этом большую потребность, но осекся, увидев сжатые губы Альфреда. «Кому тут до меня дело, — подумал он. — Каждому сейчас только до себя. Поеду-ка я лучше в свой сад за городом. Кролики, мягкие и пушистые, с красными глазами в сумерках». Он еще мальчишкой всегда хотел завести кроликов, но отец был против. Только теперь он стал их обладателем. Запах сена и шкурок, и свежей листвы. Сознание мальчишеских воспоминаний. Забытые сны. Иногда жуткое ощущение одиночества. Сто тридцать тысяч марок. В детстве у него только раз было семьдесят пять пфеннигов в кармане, да и те через два дня стащили.

В небо взлетал один огненный сноп за другим. Это был старый город, горевший, как солома, а сплошь деревянные дома отражались в воде, словно горела река.

Ветераны, которые могли передвигаться, сидели на корточках, сбившись в черную кучку перед бараком. В красной темноте можно было видеть, что пулеметные гнезда зияли пустотой. Огонь сверкал даже в глазах мертвецов, лежавших штабелями. Мягкий сероватый слой облаков был окрашен, как оперение фламинго.

Внимание Пятьсот девятого привлекло едва слышное шарканье. Левинский оторвал взгляд от земли. Пятьсот девятый глубоко вздохнул и выпрямился. Он ждал этого мига с тех пор, как снова мог ползать. Пятьсот девятый мог бы и сидеть, но встал, желая показать Левинскому, что не калека и в состоянии ходить.

— Значит, все снова наладилось? — спросил Левинский.

— Конечно. Так легко нас не сломать. Левинский кивнул.

— Мы можем где-нибудь поговорить?

Они обошли груду мертвецов с другой стороны. Левинский быстро осмотрелся.

— Охранники у вас еще не вернулись…

— Здесь охранять-то нечего. У нас никому и в голову не придет бежать.

— Я как раз это имею в виду. А ночью вас не проверяют?

— Практически нет.

— А днем эсэсовцы часто заглядывают в бараки?

— Почти никогда. Боятся вшей, дизентерии и тифа.

— А старший по блоку?

— Он приходит только на перекличку. Ему на нас наплевать.

— Как его зовут?

— Больте. Шарфюрер. Левинский кивнул.

— Старосты блоков не спят вместе со всеми в бараках?

— Только старшие по помещению.

— Ваш-то как?

— Да ты только что с ним говорил. Зовут Бергер. Лучше его не найти.

— Это врач, который сейчас работает в крематории?

— Да. Я вижу, ты все знаешь.

— Мы навели справки. Кто у вас староста блока?

— Хандке. Зеленый. Несколько дней назад он у нас одного насмерть затоптал. Но он мало что о нас знает. Боится чем-нибудь заразиться. Знаком только с некоторыми из нас. Столько лиц мелькает. Старший по блоку знает еще меньше. Контроль возлагается на старост по помещениям. Здесь можно делать, что угодно. Тебя это интересовало, а?

— Да, я хотел услышать именно это. Ты меня понял. — Левинский с удивлением посмотрел на красный треугольник на робе Пятьсот девятого. Для него это было неожиданностью.

— Коммунист? — спросил он. Пятьсот девятый покачал головой.

— Социал-демократ?

— Нет.

— Кто ж тогда? Кем-то ты ведь должен быть. Пятьсот девятый поднял взгляд. Кожа вокруг глаз еще оставалась выцветшей от кровоподтеков. От этого глаза казались светлее обычного; почти прозрачные, они блестели в свете огня, словно не имели отношения к темному избитому лицу.

— Кусочком человеческой плоти, если угодно.

— Что?

— Да ладно. Так просто. Левинский на мгновение оторопел.

— Ах, какой идеалист, — проговорил он с налетом добродушного презрения. — Ну ладно, как скажешь. Если только мы сможем на вас положиться.

— Сможете. На нашу группу. Те, что там сидят. Они дольше всех здесь. — Пятьсот девятый поморщился. — Ветераны.

— А остальные?

— Тоже можно не сомневаться. Мусульмане. Надежные, как покойники. Дай им только кусок жратвы да возможность умереть лежа. У них нет сил для предательства.

Левинский посмотрел на Пятьсот девятого.

— Значит, кого-нибудь у вас можно спрятать, по крайней мере на несколько дней? Это не бросится в глаза?

— Нет. Только если он не будет очень упитанный.

Левинский пропустил это ироническое замечание мимо ушей. Он подсел поближе.

— У нас что-то носится в воздухе. В разных бараках красных старост блоков заменили на зеленых. Идут разговоры о том, что будут увозить ночью и в тумане. Ты знаешь, что это такое?

— Да. Транспорты с людьми в лагеря смерти.

— Идут слухи и о массовой ликвидации. Эту новость принесли люди, которых доставили из других лагерей. Нам надо быть готовыми. Организовать свою оборону. Эсэсовцы так просто не исчезнут. До сих пор мы о вас в этой связи не подумали…

— Вы считали, что мы подыхаем здесь, как полумертвые рыбы, не так ли?

— Да. Но это только раньше. Вы еще пригодитесь. Если там запахнет жареным, чтобы на какое-то время спрятать нужных нам людей.

— В лазарете уже не безопасно? Левинский снова поднял взгляд.

— Значит, и тебе известно?

— Да, мне тоже.

— Ты там участвовал с нами в движении?

— Это не важно, — сказал Пятьсот девятый. — Как там сейчас?

— Лазарет, — проговорил Левинский с другой интонацией, чем прежде, — уже не то, что раньше. У нас еще остались свои люди; но с некоторых пор там вовсю лютуют.

— А как в тифозном отделении?

— Пока еще можно. Но этого недостаточно. Нам нужны другие места, чтобы прятать людей. В собственном бараке можно отсидеться только несколько дней. Того гляди, нагрянут эсэсовцы с ночной проверкой.

— Понимаю, — сказал Пятьсот девятый. — Вам нужно место, как это: где все быстро меняется и редко бывают проверки.

— Точно. И где проверкой занимаются люди, на которых можно положиться.

— Ну как у нас.

«Я расхваливаю Малый лагерь, как булочную», — подумал Пятьсот девятый и сказал:

— Что, вы справлялись насчет Бергера?

— Да, хорошо, что он работает в крематории. Там у нас никого нет. Бергер мог бы держать нас в курсе дела.

— Это он может. Бергер выдергивает в крематории зубы и подписывает свидетельства о смерти или что-то в этом роде. Он там уже два месяца. Прежнего лагерного врача при последней замене крематорской команды отправили с «ночной группой в тумане». Потом пару дней здесь был зубной техник. Он умер. И тогда они нашли Бергера.

Левинский одобрительно кивнул:

— Тогда у него еще два-три месяца. На первый раз хватит.

— Да, хватит. — Пятьсот девятый поднял свое сине-зеленое лицо. Он знал, что весь состав работавших в крематории обновлялся каждые четыре-пять месяцев, после чего их увозили и уничтожали в газовых камерах лагеря. Так проще всего было отделаться от слишком много видевших свидетелей. Поэтому Бергеру, вероятно, осталось еще жить не более трех месяцев. Но три месяца — это был немалый срок. Еще многое могло случиться. Особенно при содействии трудового лагеря.

— А что от вас мы можем ожидать, Левинский? — спросил Пятьсот девятый.

— То же, что и мы от вас.

— Для нас это не столь важно. Пока нам некого прятать. Жратва нам нужна — вот что.

Левинский на миг задумался.

— Мы не можем снабжать весь ваш барак, — заметил он. — Ты это знаешь!

— Об этом никто и не просит. Нас всего дюжина людей. Мусульман все равно не спасти.

— У нас самих чересчур мало. Иначе сюда не приходили бы каждый день новенькие.

— И это мне известно. Я не говорю о том, чтобы наесться досыта. Просто не хочется умереть с голода.

— То, без чего мы можем обойтись, надо отдать тем, кого мы уже сейчас прячем у себя. Для них у нас ведь нет пайка. Но мы сделаем для вас все возможное, обещаю.

Пятьсот девятый подумал: «Этого достаточно и вместе с тем практически ничто. Просто обещание — но я не могу ничего требовать, пока барак не ответит взаимностью».

— Годится, — сказал он.

— Хорошо. Тогда поговорим сейчас с Бергером. Он может быть нашим связным. Ему ведь разрешается бывать в нашем лагере. Лучше, чтобы обо мне знало как можно меньше людей. Достаточно одного связного для контакта между группами. И еще нужен запасной. Старое правило, ты его знаешь, правда?

— Его-то я знаю, — ответил Пятьсот девятый.

Левинский медленно пополз сквозь красную темноту за барак и потом в направлении сортира и выхода. Пятьсот девятый стал на ощупь пробираться назад. Он почувствовал себя очень усталым. Было такое ощущение, будто он целыми днями не переставая говорил и напряженно думал. С момента выхода из бункера этот разговор был для него самым главным. Голова гудела. Раскинувшийся под ним город горел, как огромных размеров кузнечный горн. Он подполз к Бергеру.

— Эфраим, — проговорил он. — Мне кажется, мы вырвались отсюда.

С трудом передвигаясь, приблизился Агасфер.

— Ты с ним говорил?

— Да, старик. Они нам помогут. А мы им.

— Мы им?

— Да, — сказал Пятьсот девятый и выпрямился. Голова у него перестала гудеть. — Мы им тоже.

В его голосе звучала какая-то бессмысленная гордость. Им никто ничего не подарил, они что-то возвращали людям. Они еще на что-то годились. Они могли помочь даже Большому лагерю. Они были настолько ослаблены, что при такой физической немощи не устояли бы при резком порыве ветра. Но в тот момент они этого не ощущали.

— Мы вырвались отсюда, — сказал Пятьсот девятый. — Мы снова почувствовали связь с миром. Больше нет этой изоляции. Мы прорвали карантин.

Казалось, будто он проговорил: «Мы больше не обречены на смерть, у нас есть маленький шанс. В этом заключалось гигантское различие между отчаянием и надеждой».

— Теперь мы всегда должны об этом думать, — сказал он. — Мы должны это поедать. Как хлеб. Как мясо. Скоро все кончится. Это точно. И мы выберемся отсюда. Раньше это нас бы сломало. Это было слишком далеко. Было слишком много разочарований. Но это прошло. Теперь оно наступило. Теперь оно должно нам помочь. Мы должны его пожирать вместе с нашими мозгами. Оно, как мясо.

— Он не принес никаких новостей? — спросил Лебенталь. — Обрывок газеты или что-нибудь в этом роде.

— Нет. Все запрещено. Но они тайно собрали радиоприемник. Из утиля и ворованных частей. Через несколько дней заработает. Может быть, они его здесь спрячут. Тогда мы будем знать, что происходит.

Пятьсот девятый достал из кармана два кусочка хлеба и передал их Бергеру.

— Вот, Эфраим. Раздай. Левинский принесет еще.

Каждый взял свою долю. Они ели не торопясь. Внизу под ними пылал город. За спиной у них лежали мертвецы. Сидя на корточках, крохотная группа молчаливо прижималась друг к другу и ела хлеб, который по вкусу отличался от любого хлеба раньше. Это было как особое причастие, которое их отличало от других в бараке. От мусульман. Они начали борьбу. Они обрели товарищей. У них появилась цель. Они разглядывали поля, и горы, и ночь — и никто в этот Момент не видел колючую проволоку и башни с пулеметами.

 

Глава 10

Нойбауэр снова взял бумагу, лежавшую на письменном столе. «Просто для братьев, — подумал он. — Одно из тех резиновых предписаний, по которым можно сделать все, что угодно. И хотя оно читалось как нечто совершенно бесхитростное, в нем чувствовался скрытый подтекст. В качестве дополнения предлагалось составить список важных политических заключенных, если таковые еще остались в лагерях. Ах, вот в чем фокус! Намек ясен». В разговоре с Дитцем сегодня утром уже не было никакой необходимости. Дитцу легко говорить. «Избавьтесь от того, что представляет опасность, — заявил он. — В такое трудное время мы не можем иметь в тылу, да еще кормить, откровенных врагов отечества». Говорить всегда было легко. Но потом это кому-то приходилось выполнять. Это — другое дело. Такие приказы следовало четко формулировать в письменном виде. А Дитц не выдал никаких письменных указаний — и этот чертов запрос не был настоящим приказом; Дитц как бы перекладывал всю ответственность на других.

Нойбауэр отодвинул бумагу и достал сигару. И с куревом становится все труднее. У него оставалось еще четыре коробки. Потом ведь придется переходить на «Дойче вахт», но и этих сигар осталось не так уж много. Почти все сгорело. Надо было запасаться, когда царил полный достаток. Но кто бы мог подумать, что однажды все так повернется?

Вошел Вебер. Преодолев мимолетное колебание, Нойбауэр придвинул к нему коробку. — Угощайтесь, — проговорил он с наигранной сердечностью. — Сейчас это редкость.

— Спасибо. Я курю только сигареты.

— Ах, да. Я все время забываю. Тогда курите свои сигареты.

Вебер подавил в себе ухмылку. Он извлек из кармана свой плоский золотой портсигар и постучал сигарету, утрясая в ней табак. В 1933 году табакерка принадлежала советнику юстиции Арону Вейценблюту. Она оказалась удачной находкой, в которую хорошо вписывалась монограмма «Антон Вебер». Это была его единственная добыча за все минувшие годы. Сам он довольствовался малым и не интересовался, у кого что есть.

— Тут поступило предписание, — сказал Нойбауэр. — Вот, прочитайте это.

Вебер взял лист бумаги. Он читал медленно и долго. Нойбауэр начал терять терпение.

— Остальное не столь важно, — сказал он. — Главное — вот этот пункт насчет политических заключенных. Сколько у нас еще таких примерно?

Вебер бросил бумагу. Она скользнула по полированной поверхности стола, натолкнувшись на маленькую стеклянную вазу с фиалками.

— В данный момент не скажу точно, сколько всего, — ответил он. — Думаю, примерно половина от общего числа всех заключенных. А может быть, чуть больше или меньше. Все те, что с красным уголком. Иностранцы, разумеется, не в счет. Вторая половина — это уголовники, затем гомосексуалисты, исследователи библии и всякие прочие.

Нойбауэр поднял глаза. Он никак не мог понять, сознательно ли Вебер прикидывается дурачком. Тем более что его лицо ничего не выражало.

— Я не это имею в виду. Люди с красными уголками ведь не все политические преступники. Не в смысле этого предписания.

— Разумеется, нет. Красный уголок — это весьма условная общая классификация. Сюда относятся евреи, католики, демократы, социал-демократы, коммунисты и еще бог знает кто.

Нойбауэру все это было хорошо знакомо. Только чего ради десять лет спустя Вебер решил просвещать его. Ему вдруг показалось, что начальник лагеря снова потешается над ним.

— Как насчет действительно политических заключенных? — спросил он с невозмутимым видом.

— Это в основном коммунисты.

— Можно назвать точные цифры, а?

— Достаточно. Это отражено в документах.

— У нас здесь сидят и важные политические деятели?

— Я дам указание проверить. Возможно, еще есть некоторое число журналистов, социал-демократов и демократов.

Нойбауэр отогнал от себя дым сигары «Партага». Удивительно, как быстро сигара успокаивает и настраивает на оптимистический лад!

— Хорошо! — проговорил он добродушно. — Сначала отметим сам факт. Дайте указание проверить списки. Мы ведь всегда сможем подправить данные в зависимости от того, сколько людей нам потребуется для отчета. Вы согласны?

— Безусловно.

— Это не очень срочно. У нас примерно две недели в запасе. А это приличный период времени, чтобы кое-чего добиться, не так ли?

— Безусловно.

— Кроме того, кое-что можно пометить задним числом. Я имею в виду то, что все равно произойдет. Не надо больше фиксировать имена людей, которые очень скоро умрут. Это все пустые хлопоты и порождает ненужные встречные вопросы.

— Безусловно.

— Слишком много таких у нас все равно не будет; я имею в виду, что это не бросится в глаза…

— Нам это и не требуется, — сказал Вебер спокойным голосом.

Он знал, что Нойбауэр имеет в виду, а Нойбауэр, и свою очередь, знал, что Вебер его понимает.

— Незаметно, само собой разумеется, — сказал он. — Все надо организовать по возможности незаметно. Здесь я ведь могу на вас положиться…

Он встал и осторожно поковырял разогнутой канцелярской скрепкой кончик сигары. Нойбауэр слишком торопливо надкусил, и вот теперь она погасла. Фирменные сигары никогда нельзя надкусывать, можно только осторожно надламывать или, в крайнем случае, надрезать острым ножичком.

— Как идет работа? У нас есть, чем заниматься?

— Во время бомбардировки здорово пострадал медеплавильный завод. Мы приказали людям начать расчистку. Остальные коммандос работают как и прежде.

— Расчистка? Хорошая идея. — Сигара снова загорелась. — Сегодня Дитц говорил со мной об этом. Надо привести в порядок улицы, снести разрушенные бомбами дома. Городу требуются сотни людей. Это же бедствие, а у нас самая дешевая рабочая сила. Дитц за это. Я тоже. Нет основания быть против, а?

— Нет.

Нойбауэр стоял у окна и смотрел вдаль.

— Тут поступил еще один запрос насчет запасов продовольствия. Нам следует быть экономными. Что можно сделать?

— Выдавать меньше продовольствия, — лаконично ответил Вебер.

— Здесь нельзя переусердствовать. Если люди будут валиться от изнеможения, они не смогут работать.

— Экономить можно на Малом лагере. Там полно бесполезных едоков. Кто умирает, тому уже не нужна еда.

Нойбауэр кивнул.

— И тем не менее вы знаете мой принцип: всегда человечность в пределах возможного. Если это выходит за рамки, действует другой принцип: приказ есть приказ…

Теперь оба стояли у окна и курили. Они спокойно и по-деловому беседовали, как два порядочных скототорговца на бойне. За окном на клумбах, окружавших дом коменданта, работали заключенные.

— Я велел здесь для обрамления посадить касатик и нарциссы, — сказал Нойбауэр. — Прекрасное цветовое сочетание — желтый с голубым.

— Да, — ответил Вебер без особого энтузиазма. Нойбауэр рассмеялся.

— Наверно, вам это не очень интересно, а?

— Не очень. Моя страсть — кегли.

— В этом тоже что-то есть. — Нойбауэр еще немного понаблюдал за работавшими. — А как дела у лагерного оркестра? Эти парни здорово обленились.

— Они играют при выходе на работу и отправлении маршем и еще два раза в неделю после обеда.

— Какой толк рабочим коммандос от их игры после обеда? Распорядитесь, чтобы они играли еще час после переклички. Это полезно для людей. Развлеките их. Особенно сейчас, когда придется экономить на еде.

— Я дам указание.

— Мы вроде бы все обсудили и понимаем друг друга.

Нойбауэр вернулся к письменному столу, открыл ящик и достал маленькую коробочку.

— Вот еще один сюрприз для вас, Вебер. Сегодня получил. Думаю, что доставит вам радость.

Вебер открыл коробочку. В ней был крест за боевые заслуги. Нойбауэр с удивлением отметил, что Вебер покраснел. Нойбауэр ожидал любую реакцию, но только не эту.

— Подтверждение того, — объявил он, — что вы это давно заслужили. Мы ведь здесь до некоторой степени тоже на войне. Ни слова больше об этом. — Он протянул Веберу руку. — Суровые времена. Мы должны их пережить.

Вебер ушел. Нойбауэр покачал головой. Маленький трюк с наградой возымел большее действие, чем он рассчитывал. Ведь у каждого есть свои слабости. В раздумье он остановился на миг перед большой пестрой физической картой Европы, висевшей на стене напротив портрета Гитлера. Торчавшие на ней флажки уже не соответствовали реальному положению вещей. Они обозначали глубинные территории России. Нойбауэр велел натыкать их как бы из суеверия в надежде на то, что со временем все вернется на круги своя. Он вздохнул, вернулся к письменному столу, взял вазу с фиалками и вдохнул сладкий запах.

«Такие уж мы, мои дорогие, — подумал он взволнованно. — В нашем сердце есть место для всего. Железная дисциплина, если того требует историческая необходимость, и глубочайшая душевность. Фюрер с его любовью к детям; Геринг, обожающий животных». Он еще раз понюхал цветы. Сто тридцать тысяч марок он потерял и тем не менее снова карабкается в гору. Сломать его не так просто! И снова пробуждается в нем чувство прекрасного! Идея с лагерным оркестром ему показалась удачной. Сегодня вечером сюда наверх к нему приедет Зельма с Фрейей. Это произвело бы на них блестящее впечатление. Он сел за пишущую машинку и двумя толстыми пальцами напечатал приказ о лагерном оркестре. Это предназначалось для его личного дела. Затем последовало предписание об освобождении от работы ослабевших заключенных. Оно имело совершенно другой смысл. Как будет реагировать Вебер, это уже его дело. Он что-нибудь да придумает. Крест за боевые заслуги подвернулся вовремя. В личном деле было множество доказательств того, что Нойбауэр относится к окружающим заботливо и доброжелательно. Это, разумеется, обычный компромат на начальство и товарищей по партии. Но кто находится под обстрелом, тому ох как не просто укрываться от огня.

Нойбауэр с удовлетворением захлопнул голубую папку и снял телефонную трубку. Его адвокат дал прекрасный совет— скупать подвергшиеся бомбежке земельные участки. Из-за их дешевизны. Но и те, на которые бомбы не падали. Так можно компенсировать собственный ущерб. Дело в том, что земельные участки, даже если их сотни раз бомбили, сохраняли свою стоимость. Надо было воспользоваться сиюминутной паникой.

Коммандос по расчистке развалин возвращались с медеплавильного завода. Позади были двенадцать часов изнурительного труда. Часть большого цеха обвалилась, и другим участкам был нанесен огромный ущерб. В распоряжении заключенных было немного кирок и лопат, так что большинству пришлось работать голыми руками. Кожа на руках была разодрана и кровоточила. Все ощущали смертельную усталость и голод. На обед им дали жидкий суп, в котором плавали какие-то растения: великодушный дар дирекции медеплавильного завода. Единственное утешение, что суп был теплый. За это инженеры и надзиратели завода — они были гражданскими лицами, но некоторые из них мало в чем уступали эсэсовцам — издевались над узниками, как над рабами.

Левинский шагал в середине колонны. Рядом с ним — Вилли Вернер. При формировании коммандос обоим посчастливилось попасть в одну группу. Здесь выкликали уже не отдельные номера, а целиком группу в четыреста человек. Уборка развалин была трудным делом, и добровольцев нашлось немного, поэтому Левинский и Вернер попали в эту коммандос без труда. Оба уже несколько раз проделывали это прежде.

Четыреста заключенных шли медленным шагом. Среди них было шестнадцать человек, которым эта работа оказалась не по силам. Двенадцать еще могли кое-как идти при чужой поддержке; остальных пришлось нести на грубо сколоченных носилках или держа за руки и за ноги.

Путь к лагерю был долгим: заключенных гнали вокруг города. Эсэсовцы старались, чтобы узников на городских улицах никто не видел. Кроме того, эсэсовцы не хотели, чтобы пленные увидели масштабы разрушений.

Вот они приблизились к небольшому березняку. В закатных лучах шелком светились стволы деревьев. Охранники СС и старшие коммандос распределились вдоль колонны. Эсэсовцы в любой момент были готовы открыть огонь по заключенным, которые с трудом тащились по дороге. Ветви благоухали зеленью и весной. В листве щебетали птицы. Но никто не обращал на это внимания. Все были слишком усталые. Потом снова пошли поля и пашни, и снова охранники подтягивались друг к другу.

Левинский шагал рядом с Вернером. Он был возбужден. — Куда ты это засунул? — спросил он слабым движением губ.

Вернер едва заметно прикоснулся рукой к ребрам.

— Кто нашел?

— Мюнцер. На том же месте.

— Та же марка? Вернер кивнул.

— Значит, теперь у нас все части?

— Да. Мюнцер смонтирует их в лагере.

— Я нашел горсть патронов, но не рассмотреть, подойдут ли они. Пришлось сразу спрятать.

— Не бойся, пригодятся.

— У кого-нибудь еще что-то есть?

— У Мюнцера остались части револьвера.

— Они лежали на том же месте, что и вчера?

— Да.

— Видимо, кто-то их туда положил.

— Конечно. Кто-то, но не из лагерных.

— Из рабочих.

— Да. Такое мы находим уже в третий раз. Это не случайно.

В ожидании решающей схватки с эсэсовцами лагерное движение Сопротивления уже давно пыталось раздобыть оружие, чтобы не оказаться абсолютно беззащитным. С началом бомбардировок коммандос, занимавшиеся расчисткой развалин, вдруг стали натыкаться на оружие и его отдельные части. Видимо, рабочие специально для них прятали оружие в грудах мусора. Эти находки были причиной того, что все больше добровольцев изъявляли желание поработать на разборке развалин. Это были надежные люди.

Заключенные миновали луг, огороженный колючей проволокой. Вплотную к проволоке подошли и стали ее обнюхивать две буро-белые коровы. Одна замычала. Но никто из заключенных не обращал на них внимания: ведь это только обостряло постоянное чувство голода.

— Ты думаешь, они будут проверять нас сегодня?

— Почему? Они ведь и вчера не проверяли. Наша коммандос работала вдали от военного отдела. После разборки за пределами военного завода обычно уже не проверяют.

— Кто знает. А если нам придется избавляться от этих вещей…

Вернер посмотрел на небо. Оно светилось розовыми, золотыми и голубыми красками.

— Когда мы доберемся до места, станет уже достаточно темно. Мы должны следить за тем, как будут развиваться события. Ты хорошо завернул свои патроны?

— Да. В тряпку.

— Ясно. Если что-нибудь случится, передай назад Гольдштейну, который перекинет их Мюнцеру, а тот дальше — Ремме. Один из них эти патроны выбросит. Если не повезет и эсэсовцы будут со всех сторон, выкиньте их посреди группы. Тогда трудно будет схватить кого-то одного. Надеюсь, что вместе с нами вернется коммандос, работающая на корчевании деревьев. Там Мюллер и Людвиг в курсе дела. Их группа, если нас станут проверять, сделает вид, что неправильно поняла команду, приблизится к нам и все возьмет.

Описав кривую, дорога по вытянутой прямой снова приблизилась к городу. С обеих сторон к дороге подступали небольшие сады с деревянными беседками. Там работали люди в рубашках с засученными рукавами. Только немногие поднимали взгляд. Узники были им знакомы.

Из садов на дорогу доносился запах вскопанной земли. Кукарекал петух. На обочине стояли щиты, предупреждающие автомобилистов о крутом повороте. До Хольцфельде осталось двадцать семь километров.

— А это еще что? — спросил вдруг Вернер. — Уже возвращаются с корчевания?

Далеко впереди они увидели темную массу растянувшихся по дороге людей; так много, что трудно было рассмотреть лица.

— Наверно, они подошли раньше нас, — проговорил Левинский. — Может, мы их еще догоним.

Он обернулся. За ними, пошатываясь, шел Гольдштейн. Он с трудом тащился, положив руки на плечи двух шедших рядом.

— Давайте, — сказал Левинский обоим, помогавшим Гольдштейну. — Мы вас сменим. Потом, перед лагерем, снова ему поможете.

Он подхватил Гольдштейна с одной стороны, а Вернер подпер его с другой.

— Проклятое сердце, — пропыхтел Гольдштейн. — Мне сорок лет, а сердце ни к черту. Просто идиотизм.

— Зачем ты-то пошел? — спросил Левинский. — Тебя ведь можно было отправить в сапожную мастерскую.

— Да посмотреть хотел, как там за воротами лагеря. Свежий воздух… Это было ошибкой.

На сером лице Гольдштейна мелькнула вымученная улыбка.

— Ты еще отдохнешь, — сказал Вернер. — А сейчас обопрись, мы тебя дотащим.

Голубые тени соскользнули с холмов на землю, и небо утратило последний блеск.

— Послушайте, — прошептал Гольдштейн, — засуньте все в мои вещи. Если им взбредет проверять, проверят и вас и, наверное, носилки. Нас, дохляков, контролировать не станут. Мы уже конченые люди. Нас пропустят как есть.

— Если решат проверять, это коснется всех, — сказал Вернер.

— Нет, нас не станут, мы совсем выбились из сил. А еще к нам добавилось несколько человек там на дороге. Засуньте все мне под рубашку.

Вернер обменялся взглядом с Левинским.

— Все обойдется, Гольдштейн. Уж как-нибудь пробьемся.

— Нет, отдайте мне.

Оба никак не реагировали.

— Мне в общем-то все равно, схватят меня или нет. Это не имеет ничего общего с самопожертвованием и бахвальством, — сказал Гольдштейн с кривой улыбкой. — Так практичнее. Я ведь все равно долго не протяну.

— Увидим, — возразил Вернер. — Нам еще идти почти час. Перед лагерем ты снова вернешься в свой ряд. Если что-нибудь случится, вещи мы тебе отдадим. Ты их сразу передашь Мюнцеру. Мюнцеру, понятно?

— Да.

Мимо проехала женщина на велосипеде. Она была толстая и в очках, а на руле возвышалась картонная коробка. Она не хотела видеть заключенных и отвела взгляд в сторону.

Подняв глаза, Левинский стал напряженно разглядывать, что впереди.

— Послушайте, — сказал он. — Это не коммандос по корчеванию деревьев.

Приблизилась черная масса шагавших впереди. Толпа сама шла навстречу. Теперь уже можно было видеть, что это огромный людской поток.

— Новое пополнение? — спросил кто-то. — Или это целый этап?

— Нет. При них нет эсэсовцев. Да и идут они не к лагерю. Это — гражданские.

— Гражданские?

— Ты что, не видишь? У них шляпы. Здесь и женщины. И дети. Много детей.

Теперь их можно было четко рассмотреть. Обе колонны быстро приближались друг к другу.

— Правее взять! — заорал эсэсовец. — Резко вправо! В кювет, крайний ряд вправо. Быстро!

Надзиратели бегали вдоль колонны заключенных.

— Вправо! Взять вправо! Кто свернет влево, будет расстрелян!

— Это пострадавшие от бомбардировок, — проговорил Вернер неожиданно резко и тихо. — Горожане. Беженцы.

— Беженцы?

— Беженцы, — повторил Вернер.

— По-моему, ты прав! — Левинский прищурился. — Это действительно беженцы. Но на этот раз немецкие беженцы!

Это слово шепотом пронеслось вдоль колонны. Беженцы! Немецкие беженцы! После того как несколько лет они одерживали победы в Европе и гнали людей впереди себя, теперь в собственной стране им была уготована роль изгоев. Это казалось немыслимым, но это соответствовало действительности.

Женщины, дети, старики тащили пакеты, ручные сумки и чемоданы. Некоторые тянули маленькие тележки, на которые был погружен их скарб. Они брели друг за другом беспорядочной и угрюмой толпой.

Обе колонны почти поравнялись друг с другом. Мгновенно стало очень тихо. Слышно было только шарканье ног. И вдруг, даже не перекинувшись взглядом, заключенные преобразились. Казалось, кто-то отдал безмолвный приказ всем этим до смерти уставшим, изможденным, голодным людям, словно какая-то искра воспламенила их кровь, встряхнула мозг, расправила мышцы. Только что спотыкавшаяся колонна зашагала маршем. Головы распрямились, лица посуровели и в глазах засветилась жизнь.

— Пустите меня, — проговорил Гольдштейн.

— Что за чушь!

— Пустите меня! Хотя бы пока они не пройдут!

Его отпустили. Он пошатнулся, стиснул зубы и чуть не упал. Левинский и Вернер подставили плечи, сжатый ими с обеих сторон, Гольдштейн зашагал сам. Запрокинув голову, тяжело дыша, он шел сам, без поддержки.

Шаркавшие ногами узники теперь зашагали в ногу. Вместе с ними маршировало отделение бельгийцев и французов, а также небольшая группа поляков.

Колонны поравнялись. Немцы направлялись в окрестные селения, куда добраться на поезде было невозможно. Колонной руководило несколько гражданских лиц с повязками штурмовиков. Кое-кто из детей плакал. Мужчины пристально смотрели перед собой.

— Так вот нам пришлось бежать из Варшавы, — тихо прошептал поляк за спиной Левинского.

— А нам из Льежа, — добавил бельгиец.

— А нам точно так же из Парижа.

— Нам было намного тяжелее. Несравненно. И гнали нас по-другому.

Они едва ли ощущали чувство реванша. Или ненависти. Женщины и дети везде одинаковые, и обычно чаще всего преследуют не тех, кто виноват, а тех, кто ни в чем не повинен. В этой уставшей массе наверняка было много таких, кто не желал и сознательно не делал ничего бесчеловечного. У заключенных было только чувство гигантской обезличенной несправедливости, которое возникло в тот самый момент, когда поравнялись обе колонны. Совершилось и почти удалось злодеяние в мировом масштабе: закон жизни отдан на поругание, исхлестан бичом, сожжен огнем; разбой стал нормой, убийство — добродетелью, террор — законным деянием. И теперь, именно в этот момент, четыреста жертв произвола неожиданно осознали: «Все, с них довольно!» И маятник резко качнулся. Они почувствовали, что речь идет о спасении не только отдельных стран и народов; на карту поставлен закон самой жизни, ее заветы, у которых было много названий, и самое простое и древнее это — Бог. А это означало — и человек.

И вот колонна беженцев миновала колонну заключенных. Казалось, что на несколько минут беженцы стали заключенными, а заключенные — свободными людьми.

Колонну замыкали две доверху груженные поклажей телеги, в которые были запряжены сивые лошади. Эсэсовцы нервно бегали вдоль колонны взад и вперед, стараясь уловить какой-либо взгляд или слово. Однако ничего не происходило. Колонна молча шагала дальше, и скоро ноги снова стали шаркать, снова вернулась усталость. Гольдштейн положил руки на плечи Левинскому и Вернеру, но когда показались красно-черные барьеры лагеря и железные ворота со старым прусским девизом «Каждому — свое», то каждый смотрел на этот девиз, не один год остававшийся жуткой издевкой, неожиданно по-новому.

Лагерный оркестр уже ждал у ворот. Играл марш «Фридрих, король». За музыкантами стояли группа эсэсовцев и второй начальник лагеря. Заключенные стали маршировать.

— Носок вперед! Направо, равняйсь!

Коммандос по корчеванию деревьев еще не вернулась в лагерь.

— Смирно! Пересчитайсь!

Они пересчитались. Левинский и Вернер наблюдали за вторым начальником лагеря. Прогибаясь в коленях, он кричал: «Личный обыск! Первая группа — шаг вперед!»

Осторожно завернутые в тряпки части оружия стали передавать назад к Гольдштейну. Левинский почувствовал, как вдруг покатились по спине капельки пота.

Шарфюрер СС Гюнтер Штейнбреннер, который стоял, как овчарка в карауле, услышал какой-то шорох и, расталкивая других, бросился к Гольдштейну. Вернер сжал губы. Если сейчас вещи не дошли до Мюнцера или Ремме, всему конец. Но прежде чем Штейнбреннер приблизился, Гольдштейн повалился на землю. Эсэсовец ткнул его под ребро.

— А ну, подымайся, сволочь!

Гольдштейн попробовал встать, поднялся на колени, выпрямился и застонал, изо рта выступила пена, и он повалился снова.

Штейнбреннер видел серое лицо и закатившиеся глаза и еще раз ткнул Гольдштейна ногой; прикинул, а не поднести ли под нос горящую спичку, чтобы привести его в чувство. Но потом вспомнил, что недавно залепил пощечину мертвецу, из-за чего над ним смеялись его товарищи. Еще раз такое не должно повториться. Поэтому, что-то пробурчав, он вернулся на свое место.

— Что? — спросил второй начальник лагеря старшего коммандос скучным голосом. — Значит, эти не с военного завода?

— Нет. Эти из коммандос по расчистке развалин.

— А где же остальные?

— Как раз поднимаются в гору, — сказал обершарфюрер СС, возглавлявший коммандос.

— Ну ладно. Этих дураков обыскивать не надо. А ну, разойдись!

— Первая группа, назад, шагом марш! — скомандовал обершарфюрер. — Коммандос, смирно! Налево, шагом марш!

Гольдштейн поднялся с земли. Он шатался, но ему удалось остаться в группе.

— Выбросил? — спросил Вернер почти беззвучно, увидев рядом с собой голову Гольдштейна.

— Нет.

— На самом деле?

Они встали в строй. Эсэсовцев они больше не интересовали. Сзади стояла колонна с военного завода. Ее проверили с особой тщательностью.

— У кого вещи? — спросил Вернер. — У Ремме?

— У меня.

Они подошли маршем к месту переклички и построились.

— А если бы ты больше не смог подняться на ноги? — спросил Левинский. — Как ты незаметно все передал бы нам?

— Я все равно поднялся бы.

— Это как?

Гольдштейн улыбнулся.

— Когда-то хотел стать артистом.

— Ты все это разыграл?

— Не все. Только самую последнюю часть.

— Пену у рта тоже?

— Это школьные трюки.

— Тем не менее это надо было передать дальше. Почему? Почему ты оставил?

— Я объяснил раньше.

— Внимание, — прошептал Вернер. — Эсэсовец! Они вытянулись по стойке «смирно».

 

Глава 11

Новый транспорт прибыл после обеда. Примерно полторы тысячи людей с трудом тащились в гору. Среди них было меньше инвалидов, чем ожидалось: кто во время долгого пути падал, пристреливали на месте.

Регистрация вновь прибывших отнимала много времени. Сопровождавшие транспорты эсэсовцы пытались обманом зарегистрировать несколько десятков покойников, которых забыли списать. Однако лагерная бюрократия была начеку. Она требовала предъявить каждое тело, живое или мертвое, принимая только тех, кто живым проходил в ворота. При этом случилось происшествие, доставившее эсэсовцам массу удовольствия. Пока транспорт стоял перед воротами, целая группа людей окончательно выбилась из сил. Товарищи попытались было тащить их на себе, но эсэсовцы скомандовали: «Бегом марш!» В результате часть инвалидов оказалась брошенной на произвол судьбы. Примерно два десятка людей остались лежать, рассеянные на последних двухстах метрах дороги. Они кряхтели, пыхтели, щебетали, как раненые птицы, или просто лежали с вытаращенными от страха глазами, слишком слабые, чтобы кричать. Они знали, что их ожидает, если не подняться. Они слышали, как во время марша сотни товарищей умирали от выстрела в затылок.

Эсэсовцы быстро восприняли «комизм» этой ситуации.

— Ты только посмотри, как они молят, чтобы попасть в концлагерь, — воскликнул тогда Штейнбреннер.

— Давай! Давай! — покрикивали эсэсовцы, пригнавшие транспорт.

Узники пробовали ползти.

— Черепашьи бега! — ликовал Штейнбреннер. — Ставлю вон на того лысого в центре.

Лысый полз на широко расставленных руках и коленях, как обессилевшая лягушка на блестящем асфальте. Миновав узника, у которого то и дело подкашивались руки, он снова мучительно выпрямлялся, но никак не мог сдвинуться с места. У всех ползущих людей голова каким-то странным образом была вытянута вперед навстречу спасительным воротам. И одновременно они напряженно прислушивались в ожидании выстрелов за спиной.

— А ну, вперед, лысый! Эсэсовцы выстроились цепью. Вдруг сзади прогремели два выстрела. Стрелял шарфюрер СС из конвоя. С ухмылкой он вложил револьвер в кобуру. Он стрелял в воздух. Но эти выстрелы страшно перепугали заключенных. От возбуждения они теперь передвигались еще хуже, чем прежде. Один остался лежать на земле, раскинув руки и сжав ладони. Его губы дрожали, на лбу блестели крупные капли пота. Второй беззвучно и покорно лег на землю, прикрыв лицо руками, не подавал признаков жизни.

— Еще шестьдесят секунд! — прокричал Штейнбреннер. — Минута! Через одну минуту закроются ворота в рай. Кто не успеет, останется снаружи.

Он посмотрел на свои ручные часы и дотронулся до ворот, словно желая их закрыть. В ответ раздался стон человеческих «насекомых». Шарфюрер СС из конвоя выстрелил еще раз. Люди закопошились с еще большим отчаянием. Не шелохнулся только тот, кто прикрыл лицо руками. Он испустил дух.

— Ур-р-а! — крикнул Штейнбреннер. — Мой лысый пришел к финишу!

Чтобы ободрить человека, Штейнбреннер пнул его под зад. Через ворота проползли еще несколько человек, но больше половины пока оставалось снаружи.

— Еще тридцать секунд! — прокричал Штейнбреннер тоном радиодиктора, объявляющего точное время.

Шуршание, царапание и причитание усилились. Двое беспомощных лежали на дороге, размахивая руками и ногами, словно пловцы веслами. Подняться больше не было сил. Один из них плакал высоким фальцетом.

— Пищит, как мышь, — сказал Штейнбреннер, поглядывая на свои часы. — Еще пятнадцать секунд!

Раздался еще выстрел. На этот раз не в воздух. Человек, прикрывший лицо руками, вздрогнул и совсем распластался на дороге. Вокруг его головы, как темный венец, образовалась лужа крови. Молящийся рядом с ним узник попробовал подняться, но сумел встать только на колено, потом сполз на бок и повалился на спину. Он судорожно закрыл глаза, поболтал руками и ногами, словно желая бежать и не зная, что всего лишь сотрясает воздух, как младенец в колыбели. Эти старания вызвали взрыв смеха.

— Как ты его хочешь взять, Роберт? — спросил один из эсэсовцев шарфюрера, который пристрелил первого заключенного. — Сзади через грудь или через нос?

Роберт медленно обошел барахтавшегося на земле. На какой-то миг он в задумчивости остановился у того за спиной. Потом наискось выстрелил в голову. Суетившийся взвился, несколько раз тяжело хлопнул ботинками по земле и завалился. Он медленно прижимал к телу одну ногу, потом вытягивал ее, снова прижимал и снова вытягивал…

— Не точно ты попал, Роберт.

— Нет, точно, — возразил равнодушно Роберт, не глядя на критика. — А это лишь нервные рефлексы.

— Все, конец! — объявил Штейнбреннер. — Ваше время истекло! Ворота закрываются!

Охранники действительно начали медленно закрывать ворота. Раздался испуганный крик.

— Только не надо так напирать, господа! — орал Штейнбреннер. Глаза его весело светились. — Пожалуйста, только без толкотни, один за другим! А то еще кто-нибудь скажет, что вас здесь не уважают!

Трое так и не доползли. Они лежали на дороге в нескольких метрах друг от друга. Двоих Роберт спокойно прикончил выстрелом в затылок. А вот третий все крутил головой, наблюдая за ним. Он полусидел, и когда Роберт заходил к нему со спины, то поворачивался и смотрел на Роберта, словно таким образом мог предотвратить выстрел. Роберт попробовал дважды, но каждый раз тому удавалось последним усилием повернуться так, чтобы видеть Роберта в лицо. Наконец, Роберт пожал плечами.

— Как хочешь, — сказал он и выстрелил узнику в лицо. Он сунул оружие в кобуру. — Вместе с этим всего сорок.

— Сорок прикончил? — спросил подошедший к нему

Штейнбреннер. Роберт кивнул.

— Из этого транспорта.

— Черт возьми, ну ты и молодец! — Штейнбреннер смотрел на него с восхищением и завистью, словно тот установил спортивный рекорд. Роберт был старше его всего на несколько лет. — Вот это я понимаю, класс!

Подошел более старший по возрасту обершарфюрер.

— А вы тут со своими хлопушками! — выругался он. — Да еще теперь снова устроят театр с оформлением бумаг по тем, кого прикончили. Возятся с ними так, будто привезли принцев.

За три часа, пока шло персональное оформление нового транспорта, от изнеможения упали тридцать шесть человек. Четверо умерли. С утра не было воды. Двое заключенных попытались тайком принести из шестого блока ведро воды. Но их схватили, и теперь они висели с вывернутыми суставами на крестах возле крематория.

Персональное оформление продолжалось. Спустя два часа умерло семеро и более пятидесяти, обессилев, лежало на земле. В семь часов — уже сто двадцать, и трудно было определить, сколько из них умерло. Потерявшие сознание лежали неподвижно, как мертвые.

К восьми часам личный учет тех, кто еще мог стоять, был закончен. Стемнело, небо затянули серебристые барашки. Возвращались трудовые коммандос. Им специально устроили сверхурочные, чтобы управиться с вновь прибывшим транспортом. Коммандос по расчистке развалин снова нашли оружие. Уже в пятый раз и на одном и том же месте. В этот раз была приложена записка: «Мы помним о вас». Заключенные давно поняли, что оружие по ночам прятали для них рабочие военного завода.

— Полюбуйся-ка этой неразберихой, — прошептал Вернер. — Ничего, пробьемся.

Левинский прижимал к груди плоский пакетик.

— Жаль, что мало. Работы осталось всего на два дня, не более. Тогда и разбирать будет нечего.

— Шагом марш, вперед! — скомандовал Вебер. — Перекличка будет позже.

— Черт возьми, почему у нас до сих пор нет пушки? — прошептал Гольдштейн. — Ну и не везет же нам!

Они маршем прошли к баракам.

— Новичков в дезинфекцию! — объявил Вебер. — Мы не хотим, чтобы занесли тиф или чесотку. Где старший по помещению?

Появился старший.

— Вещи этих людей необходимо дезинфицировать, чтобы не было вшей, — сказал Вебер. — У нас хватит для них носильного белья?

— Слушаюсь, господин штурмфюрер. Месяц назад получено еще две тысячи пар.

— Ах, да, верно, — вспомнил Вебер. Одежду прислали из Освенцима. В лагерях смерти всегда достаточно вещей, чтобы поделиться ими с другими лагерями. — Ну-ка, всех в баню!

Раздалась команда: «Раздевайсь! Всем мыться. Форменную одежду и белье положить сзади, личные вещи — перед собой!»

Потемневшие от грязи люди заколебались. Прозвучавшая команда действительно могла означать баню: но точно так же, как и отправку в газовые камеры. Туда в лагерях смерти отправляли нагишом тоже под предлогом мытья. Только вот из душа шла не вода, а смертельный газ.

— Что будем делать? — прошептал узник Зульцбахер своему соседу Розену. — Упасть на землю?

Они разделись. Вспомнили о том, что очень часто им приходилось в считанные секунды принимать решение о жизни и смерти. Они не знали, что это за лагерь. Если лагерь смерти с газовыми камерами, то лучше притвориться, что упал в обморок. Тогда появится хоть малый шанс продлить жизнь, ибо потерявших сознание, как правило, не сразу тащат на смерть: ведь даже в лагерях смерти убивали не всех. Если в этом лагере нет газовых камер, разыгрывать потерю сознания небезопасно. Очень может быть, что ввиду бесполезности воткнут шприц, и конец всему.

Розен посмотрел на потерявших сознание. Отметил для себя, что никто не старается привести их в чувство, и сделал вывод, что, наверное, до умерщвления газом дело не дойдет. Иначе загоняли бы максимально большими партиями.

— Нет, — прошептал он. — Еще нет…

Ряды узников, ранее казавшиеся темными, теперь засветились грязно-серым цветом. Заключенные разделись донага; каждый был человеком, но об этом они уже почти забыли.

Весь транспорт прогнали через огромный чан с концентрированным дезинфекционным раствором. На вещевом складе каждому бросили по паре одежды. И вот теперь шеренги заключенных снова выстроились на площади для переклички.

Они быстро оделись и чувствовали себя почти счастливыми: они оказались не в лагере смерти. Зульцбахеру вместо нижнего белья подкинули шерстяные женские подштанники со шнурками, а Розену — священнический стихарь. Все это были вещи, принадлежавшие умершим. В стихаре было входное отверстие от пули, вокруг которого тянулось желтовато-растекшееся кровяное пятно. Часть людей получила деревянные башмаки с острыми краями, которые попали сюда из концлагеря в Голландии; по сути это были орудия пыток для непривычных, истертых в кровь ног.

Вот-вот должно было начаться распределение по блокам. И в этот момент в городе завыли сирены. Все взгляды были устремлены на начальника лагеря.

— Продолжать! — кричал Вебер сквозь шум.

Эсэсовцы и старшие из заключенных возбужденно бегали взад и вперед. Шеренги заключенных спокойно стояли на месте; только головы были чуточку приподняты да на лицах отражался блеклый лунный свет.

— Головы пригнуть! — крикнул Вебер.

Эсэсовцы и специально назначенные дежурные метались вдоль шеренг и громко повторяли команду. На мгновение и они сами бросали взгляд на небо. Их голоса тонули в окружающем шуме. Пошли в ход и дубинки.

Сунув руки в карманы, Вебер прохаживался по краю площадки. Никаких указаний он больше не давал. Примчался Нойбауэр.

— Что случилось, Вебер? Почему люди еще не в бараках?

— Распределения не было, — ответил флегматично Вебер.

— Все одно. Им нельзя здесь оставаться. На такой открытой площадке их могут принять за войска.

Нойбауэр знал, чего ждет Вебер — что он побежит в убежище. От досады он остановился.

— Только последние идиоты могли прислать нам этих парней, — ругался он. — Своих собственных бы лучше прочесать, а тут шлют нам еще целый транспорт! Абсурд! Ну почему эту банду не отправить в лагерь смерти?

— Наверно, лагеря смерти слишком далеко отсюда, на Востоке.

Нойбауэр поднял взгляд.

— Что вы имеете в виду?

— Слишком далеко отсюда, на Востоке. Автомобильные и железные дороги необходимо использовать для других целей.

Вдруг Нойбауэр почувствовал, как у него от страха сводит живот.

— Ясное дело, — сказал он ради самоуспокоения, — для отправления на фронт. Мы новеньким сейчас покажем!

Вебер ничего не ответил. Нойбауэр угрюмо посмотрел на него.

— Пусть люди лягут на землю, — сказал он. — Тогда они не так похожи на войсковое подразделение.

— Слушаюсь. — Вебер не спеша сделал несколько шагов. — Ложись! — скомандовал он.

— Ложись! — повторили эсэсовцы.

Шеренги слились в единую массу. Вернулся Вебер. Нойбауэр уже хотел пойти домой, но что-то в поведении Вебера ему не понравилось. «Почему он задержался? Вот ведь неблагодарная тварь, — подумал он. — Едва получил крест за боевые заслуги, как уже снова обнаглел. Экая метаморфоза! В общем-то что ему терять? Два куска железа на дурацкой груди этого героя, больше ничего. Одно слово, ландскнехт!»

Больше налета не было. Через некоторое время прозвучали сигналы отбоя тревоги. Нойбауэр повернулся к Веберу лицом.

— Как можно меньше света! Поскорее закончите распределение по блокам. В темноте ведь мало что видно. Остальное доделают завтра старосты блоков вместе с канцелярией.

— Слушаюсь.

Нойбауэр на миг замер, наблюдая за тем, как расходится транспорт. Люди с трудом расправляли плечи. Одних, заснувших от изнеможения, товарищи никак не могли разбудить. Другие, вконец измученные, не могли идти.

— Умерших оттащить во двор крематория! Тех, кто без сознания, взять с собой!

— Слушаюсь!

Сформировавшаяся колонна медленно двинулась вниз по дороге к баракам.

— Бруно! Бруно!

Нойбауэр резко обернулся. От ворот через площадь бежала его жена. Она была близка к истерике.

— Бруно! Где ты? Что случилось? Ты…

Она увидела его и остановилась. За ней шла дочь.

— Что вы здесь делаете? — спросил Нойбауэр свирепо, но тихо, потому что Вебер находился неподалеку от него. — Как вы сюда прошли?

— Часовой. Он ведь нас знает! Ты не вернулся, и я подумала, с тобой что-то случилось… Все эти люди…

Зельма оглянулась, словно пробуждаясь ото сна.

— Разве я не говорил, что вам следует оставаться в моей служебной квартире? — спросил Нойбауэр все так же тихо. — Разве я не запрещал вам появляться здесь?

— Папа, — проговорила Фрейя. — Мама жутко перепугалась. Эта пронзительная сирена, совсем рядом с…

Транспорт свернул на основную улицу и пошел у обочины вплотную мимо них.

— Что это? — шепотом спросила Зельма.

— Это? Ничего! Транспорт сегодня прибыл.

— Но…

— Никаких но! Вам тут нечего делать. Давайте отсюда! — Нойбауэр оттеснил их в сторону. — Ну, ну! Уходите!

— Но как они выглядят! — Зельма рассматривала лица, мелькавшие в лунном свете.

— Выглядят? Да это же заключенные! Изменники родины! Как они еще должны выглядеть? Может, как коммерции советники?

— А которые их на себе тащат, они…

— Ну, это уже слишком! — грубо оборвал ее Нойбауэр. — Только этого еще не хватало! Расчирикалась! Люди прибыли сегодня. Мы не имеем отношения к их внешнему виду, как раз наоборот! Здесь их даже подкормят. Разве не так, Вебер?

— Так точно, оберштурмбаннфюрер. — Вебер измерил Фрейю полушутливым взглядом.

— Ну вот, добились своего. А теперь уходите отсюда! Находиться здесь запрещено. Это не зоопарк!

Нойбауэр теснил женщин в сторону. Он боялся, что Зельма ляпнет что-нибудь опасное. Тут надо быть осторожным. Ни на кого нельзя положиться, даже на Вебера. Черт возьми, и надо же было случиться, что Зельма и Фрейя явились сюда наверх, когда прибыл транспорт! Он забыл сказать, чтобы они оставались в городе. Но Зельма все равно не осталась бы там, когда прозвучала тревога. Одному дьяволу было известно, отчего у нее этот психоз. Солидная женщина, во всех отношениях. Но как только прозвучала сирена, она превратилась в худосочную девчонку.

— А караулом я как-нибудь займусь лично! Запросто впустил вас сюда! Просто чудеса! В следующий раз пропустят в лагерь любого!

Фрейя обернулась.

— Не многие захотят здесь появиться.

У Нойбауэра на мгновение замерло дыхание. Что за наваждение? Фрейя? Его плоть и кровь? Свет его очей? Революция! Он заглянул в ее спокойное лицо. «Она не могла так подумать. Нет, она хотела сказать что-то безобидное». Он как-то неожиданно рассмеялся.

— Ну, я еще не знаю. Эти, этот транспорт, они умоляли, чтобы им разрешили здесь остаться. Умоляли! Плакали! Что ты думаешь, как они будут выглядеть через две-три недели? Их будет трудно узнать! Мы здесь — самый лучший лагерь во всей Германии. Поэтому широко известны. Настоящий санаторий.

Перед Малым лагерем оставалось еще двести человек с транспорта. Это были совсем выбившиеся из сил люди. Они, как могли, поддерживали друг друга. Среди них были Зульцбахер и Розен. Блоки выстроились снаружи. Они знали, что сам Вебер контролирует размещение. Поэтому Бергер послал за пищей Пятьсот девятого и Бухера. Он не хотел, чтобы их увидел начальник лагеря. Но на кухне им ничего не дали. Сказали, что еду будут раздавать только по прибытии транспорта.

Везде было темно. Только у Вебера и шарфюрера СС Шульте имелись карманные фонарики, которые они включали время от времени. Отрапортовали старосты блоков.

— Оставшихся загонять сюда, — скомандовал Вебер второму старосте лагеря.

Староста лагеря распределял людей. Шульте проверял. Вебер прохаживался рядом.

— Почему здесь намного меньше людей, чем снаружи? — спросил он, подойдя к секции «Д» двадцать второго барака.

Староста блока стоял навытяжку.

— Помещение здесь меньше, чем в других секциях, господин штурмфюрер.

Вебер зажег фонарик. Луч света пробежал по застывшим лицам. Пятьсот девятый и Бухер стояли в последнем ряду. Светлый круг скользнул по Пятьсот девятому, ослепил его, побежал дальше и вернулся.

— А тебя я знаю. Откуда?

— Я уже давно в лагере, господин штурмфюрер. Светлый круг выхватил номер из темноты.

— Пора б тебе уже сдохнуть!

— Это один из тех, кого недавно вызывали в канцелярию, господин штурмфюрер, — доложил Хандке.

— Ах да, верно. — Луч снова опустился, высветив номер, потом побежал дальше. — Запомните-ка этот номер, Шульте.

— Так точно, — проговорил шарфюрер Шульте звонким молодым голосом. — Сколько сюда войдет?

— Двадцать. Нет, тридцать. Немного подожмем. Шульте и староста лагеря пересчитали заключенных и сделали записи. Из темноты глаза ветеранов наблюдали за карандашом Шульте. Они не видели, чтобы он писал номер Пятьсот девятого. Вебер ему этого не сказал, и фонарик снова выключили.

— Готово? — спросил Вебер.

— Так точно.

— Остальную писанину доделает завтра канцелярия. А теперь, шагом марш! И подыхайте! Иначе мы вам поможем!

Вебер вразвалку и самоуверенно пошел обратно по лагерной улице. За ним следовали шарфюреры. Хандке еще немного прошелся вдоль строя.

— Кому на кухню за едой, шаг вперед! — пробурчал он.

— Останьтесь здесь, — прошептал Бергер Пятьсот девятому и Бухеру. — Найдется кому сходить. Лучше вам не попадаться еще раз на глаза Веберу.

— Шульте записал мой номер?

— Я не видел.

— Нет, — сказал Лебенталь. — Я стоял впереди и внимательно следил. Он в спешке забыл.

Тридцать новичков почти неподвижно стояли на ветру в темноте.

— В бараках есть место? — спросил наконец Зульцбахер.

— Воды, — проговорил рядом с ним человек хриплым голосом. — Воды! Дайте ради Христа воды!

Кто-то принес наполовину наполненное водой жестяное ведро. Новички кинулись и опрокинули его. Им не во что было налить, они черпали ладонями, бросились на землю, стараясь собрать воду. Они стонали и облизывали землю черными грязными губами.

Бергер видел, что Зульцбахер и Розен в этом не участвовали.

— У нас есть водопровод около сортира, — сказал он. — Если подождать, можно набрать достаточно воды для питья. Возьмите ведро и сходите за водой.

Один из новичков оскалил зубы.

— Чтобы вы за это время сожрали нашу еду, а?

— Я схожу, — сказал Розен и взял ведро.

— Я тоже. — Зульцбахер взялся за другую сторону ручки.

— Ты останься здесь, — сказал Бергер. — Бухер сходит с ним и все покажет.

Оба ушли.

— Я здесь старший по помещению, — объяснил Бергер новичкам. — У нас установлен определенный порядок. Я вам советую его уважать. Иначе будут трудности.

В ответ ни слова. Бергер даже не был уверен, слушал ли кто-нибудь его.

— В бараках есть еще места? — снова спросил Зульцбахер.

— Нет. Приходится спать по очереди. Некоторые вынуждены оставаться снаружи.

— А что-нибудь поесть? Мы целый день шли, нас ни разу не кормили.

— Дежурные пошли на кухню. — Бергер не обмолвился ни словом о том, что новичкам, по-видимому, никакой еды не дадут.

— Меня зовут Зульцбахер. Это что, лагерь смерти?

— Нет.

— Точно?

— Да.

— О, слава Богу! У вас нет газовых камер?

— Нет.

— Слава Богу, — повторил Зульцбахер.

— Ты так рассуждаешь, словно в гостинице остановился, — сказал Агасфер. — Не суетись! А откуда вы?

— Мы пять дней в дороге. Все время пешком. Нас было три тысячи. Лагерь закрыли. Кто не мог идти, того пристреливали.

— Откуда вы?

— Из Ломе.

Часть новичков еще лежала на земле.

— Воды! — прохрипел один из них. — Ну, где тот с водой? — Небось, никак не может напиться вволю, вот свинья!

— Ты сам смог бы, как он? — спросил Лебенталь. Человек уставился на него пустым взглядом.

— Воды! — проговорил он более спокойным голосом. — Воды, пожалуйста!

— Значит, вы из Ломе? — спросил Агасфер.

— Да.

— Случайно не знали там Мартина Шиммеля?

— Нет.

— Или Морица Гевюрца? Совсем лысый, с пробитым носом.

Зульцбахер устало задумался.

— Нет.

— А может быть, Гедалье Гольда? У него осталось только одно ухо, — спросил с надеждой Агасфер. — На него сразу все обращают внимание. Из двенадцатого блока.

— Из двенадцатого?

— Да. Четыре года назад.

— О, Боже! — Зульцбахер отвернулся. — Вопрос-то идиотский. Четыре года назад. Ну тогда почему не сто?

— Оставь ты его в покое, старик, — попросил Пятьсот девятый. — Устал он, вот и все.

— Мы были друзьями, — пробормотал Агасфер. — А о судьбе друзей принято справляться.

Пришли Бухер и Розен с ведром воды. У Розена текла кровь. Его стихарь был разорван на плече, а куртка распахнута.

— Новички дерутся из-за воды, — сказал Бухер. — Нас спас Манер. Он там навел порядок. Теперь они становятся в очередь за водой. Здесь тоже надо ввести это правило, иначе они снова опрокинут ведро.

Новички поднялись.

— В очередь становись! — крикнул Бергер. — Каждый получит свою долю. У нас есть на всех. Кто не станет в очередь, не получит ничего!

Все подчинились, кроме двух, бросившихся вперед. За это им досталось дубинками. Потом Агасфер и Пятьсот девятый достали свои кружки, и все по очереди напились.

— Посмотрим, может, еще чего раздобудем, — сказал Бухер Розену и Зульцбахеру, когда они осушили ведро. — Теперь это уже не опасно.

— Нас было три тысячи, — снова произнес Зульцбахер механически.

Вернулись дежурные с едой. На новичков ничего не дали. Сразу же возникла свалка. Дрались перед секциями «А» и «Б». Старосты помещений ничего не могли добиться. Дело в том, что у них собрались сплошь мусульмане, по сравнению с которыми новички оказались половчее и не такими смиренными.

— Придется чем-нибудь поступиться, — тихо сказал Бергер Пятьсот девятому.

— Максимум супом. Но не хлебом. Он нам нужнее. Мы слабее.

— Поэтому придется что-нибудь отдать. Иначе они это возьмут сами. Видишь, что там творится.

— Да. Но только суп. Хлеб нужен нам самим. Давай поговорим с тем, Зульцбахером.

— Послушай, — сказал Бергер. — Сегодня вечером нам ничего для вас не дали. Но мы поделимся нашим супом.

— Спасибо, — ответил Зульцбахер.

— Что?

— Спасибо.

Они с удивлением посмотрели на него. В лагере было не принято благодарить.

— Ты можешь нам помочь? — спросил Бергер. — Иначе ваши люди снова все пошвыряют. А больше ничего нет. Есть еще кто-нибудь, на кого можно положиться?

— Розен. И еще двое при нем.

Ветераны и четверо новичков вышли навстречу дежурным с едой и обступили их. Бергер заранее позаботился о том, чтобы остальные встали в очередь. Только тогда они принесли пищу.

Когда все выстроились, началась раздача. У новичков не было мисок. Им пришлось есть порции стоя и сразу отдавать миски. Розен следил за тем, чтобы никто не подошел дважды. Некоторые из узников со стажем ругались.

— Вернем вам завтра ваш суп, — сказал Зульцбахер.

— Его просто одолжили. Хлеб нам самим нужен. Наши люди слабее вас. Может, завтра утром и вам что-нибудь перепадет.

— Да. Спасибо за суп. Мы его завтра вернем. А как нам спать?

— Мы подготовили несколько мест в бараке. Вам придется спать сидя. Но и тогда всех мы не можем обеспечить.

— А вы?

— Мы останемся снаружи. Позже мы вас разбудим и поменяемся местами.

Зульцбахер покачал головой.

— Если они уснут, вам не просто будет вытащить их из барака.

Часть новичков уже спала с раскрытыми ртами перед бараком.

— Пусть себе спят, — сказал Бергер и оглянулся.

— А где остальные?

— Они сами уже нашли место в бараке, — сказал Пятьсот девятый. — В темноте мы не сможем их вытащить наружу. На эту ночь оставим все как есть.

Бергер посмотрел на небо.

— Может, не будет слишком холодно. Сядем вплотную к стене и тесно прижмемся друг к другу. У нас три одеяла.

— Завтра все должно быть по-другому, — заявил Пятьсот девятый. — Насилия в этой секции не бывает.

Они рядком уселись на корточки. Здесь были почти все ветераны; даже Агасфер, Карел и овчарка. Около них устроились Розен и Зульцбахер и еще примерно с десяток новичков.

— Мне очень жаль, — сказал Зульцбахер.

— Да ерунда. Вы не можете отвечать за других.

— Я могу проследить, — сказал Карел Бергеру. — В эту ночь умрут не меньше шестерых. Они лежат справа внизу у двери. Мы их вынесем и потом по очереди сможем спать на их местах.

— И как ты собираешься в темноте выяснять, живы они или умерли?

— Это просто. Я наклоняюсь над самым лицом. Если больше не дышат, это сразу заметно.

— Еще до того, как вынесем, на их место уже ляжет кто-то из барака, — заметил Пятьсот девятый.

— Да, — живо подхватил Карел, — но я приду и сообщу. И как только мы вынесем мертвеца, на его место сразу же ложится другой.

— Ладно, Карел, — сказал Бергер. — Внимательно следи!

Похолодало. Из бараков доносились стоны и крики ужасов во сне.

— Боже мой, — сказал Зульцбахер Пятьсот девятому. — Какое счастье! Мы думали, что попали в лагерь смерти. Только бы не погнали нас дальше!

Пятьсот девятый молчал. «Счастье, — подумал он. — Но для прибывших это было действительно так».

— Как там было у вас? — спросил спустя некоторое время Агасфер.

— Они пристреливали всех, кто не мог идти. Нас было три тысячи…

— Мы знаем. Ты уже несколько раз говорил.

— Да… — проговорил беспомощно Зульцбахер.

— И что вы видели по дороге? — поинтересовался Пятьсот девятый. — Как там в Германии?

Зульцбахер немного задумался.

— Позавчера вечером у нас было достаточно воды, — добавил он. — Иногда люди нам что-нибудь давали. А иногда ничего. Нас было слишком много.

— Как-то ночью один нам принес четыре бутылки пива, — сказал Розен.

— Я имею в виду не это, — сказал нетерпеливо Пятьсот девятый. — Как там города? Разрушены?

— В города мы не попадали. Всегда в обход.

— Вы что, вообще ничего не видели? Зульцбахер посмотрел на Пятьсот девятого.

— Когда с трудом ковыляешь и у тебя за спиной стреляют, увидишь немного. Поезда мы не видели.

— А почему закрыли ваш лагерь?

— Из-за приближения линии фронта.

— Как? И что тебе об этом известно? Ну, рассказывай! — Где расположен Ломе? Далеко от Рейна? Сколько километров?

Зульцбахер пробовал бороться со сном.

— Да, довольно далеко… пятьдесят… семьдесят… километров… завтра… — успел произнести он, и его голова упала на грудь. — Завтра… сейчас я хочу спать.

— Это примерно семьдесят километров, — сказал Агасфер. — Я там был.

— Семьдесят? А отсюда? — Пятьсот девятый стал подсчитывать. — Двести… двести пятьдесят…

Агасфер повел плечами.

— Пятьсот девятый, — сказал он тихо. — Ты всегда размышляешь о километрах. А ты хоть раз задумался о том, что они могут сделать с нами то же самое, что и вот с этими? Лагерь закрыть… нас отсюда отправить… но куда? Что тогда с нами станет? Мы ведь здесь уже не в состоянии шагать.

— Кто не может идти, будет расстрелян… — Зульцбахер как-то неожиданно пробудился и снова уснул.

Все вокруг молчали. Они ни разу не задумывались об этом. Вдруг серьезная угроза нависла над ними. Пятьсот девятый разглядывал сначала толкотню серебристых облаков на небе, потом дороги в долине, растворившейся в сумеречной мгле. «Не надо было отдавать им суп, — вдруг подумалось ему. — Нам самим нужны силы, чтобы шагать. Впрочем, насколько этого хватило бы? В лучшем случае на несколько минут марша. Новичков гнали сюда несколько суток».

— Может, они не будут расстреливать у нас тех, которые остаются? — спросил он.

— Разумеется, нет, — ответил Агасфер с мрачной усмешкой. — Они накормят вас мясом, выдадут новую одежду и помашут ручкой на прощание.

Пятьсот девятый окинул его взглядом. Агасфер был абсолютно спокоен. Ничто не могло его напугать.

— А вот и Лебенталь, — воскликнул Бергер. Лебенталь сел рядом.

— Ну, что-нибудь еще разузнал, Лео? — спросил Пятьсот девятый.

Лео кивнул.

— Им хотелось бы насколько возможно отделаться от прибывших с транспортом. Левинскому это рассказал рыжий писарь из канцелярии. Ему еще не известно, каким образом они собираются от них отделаться. Но это должно произойти скоро; так они смогут списать умерщвленных как умерших от последствий перехода.

Один из новичков вдруг вскочил во сне и закричал. Потом снова опустился на нары и захрапел с широко раскрытым ртом.

— Они собираются прикончить только людей с транспорта?

— Левинскому стало известно только это. Но он велел передать, чтобы мы были начеку.

— Да, надо быть начеку. — Пятьсот девятый немного помолчал. — Это значит, что надо держать язык за зубами. Именно это он имеет в виду. Или нет?

— Ясное дело. Что еще?

— Если мы предупредим новичков, они будут более осторожными, — проговорил Мейер. — А если эсэсовцы решат расстрелять определенное число и этого количества не окажется, они возьмут остаток из нас.

— Похоже на то, — Пятьсот девятый посмотрел на Зульцбахера, голова которого тяжело лежала на плече Бергера. — Итак, что будем делать? Помалкивать?

Это было непростое решение. Если станут просеивать и не найдется достаточное количество новичков, вполне возможно, что брешь закроют людьми из Малого лагеря; тем более что новички еще не так обессилели.

Молчание тянулось долго.

— Что они нам? — проговорил Мейер. — Сначала о себе надо позаботиться.

Бергер тер свои воспаленные глаза. Пятьсот девятый от волнения теребил край куртки. Агасфер повернулся к Мейеру. В его глазах мерцал блеклый свет.

— Если им до нас нет дела, — сказал он, — то и нас они не должны волновать.

— Ты прав, — сказал Бергер, подняв голову.

Агасфер тихо сидел у стены и молчал. Его старый изможденный череп с глубоко сидящими глазами, казалось, видел то, чего обычно не видел никто.

— Мы скажем этим обоим здесь, — проговорил Бергер, — чтобы они предупредили других. На большее мы не способны. Мы сами не знаем, чего еще ждать.

Из барака подошел Карел.

— Один там умер. ― Пятьсот девятый встал.

— Давайте вынесем. — Потом повернулся к Агасферу. — Пошли, старик. Там и останешься, чтобы поспать.

 

Глава 12

Блоки выстроились на плацу Малого лагеря. Шарфюрер Ниман с удовольствием покачивался, пружиня колени. Это был мужчина примерно тридцати лет, с узким лицом, оттопыренными маленькими ушами и покатым подбородком. У него были волосы песочного цвета и очки без оправы. В штатском его можно принять за типичного мелкого конторского служащего. Он как раз и был таким, прежде чем вступил в СС.

— Внимание! — сказал Ниман высоким, чуточку сдавленным голосом. — Новый транспорт, шаг вперед, марш!

— Осторожно! — пробормотал Пятьсот девятый Зульцбахеру.

Перед Ниманом выстроились две шеренги.

— Больные и инвалиды, вперед вправо! — скомандовал он.

Шеренга оживилась, но никто не отошел в сторону. Люди не верили; подобное случалось с ними уже не раз.

— Быстрее! Быстрее! Кому надо к врачу и на перевязку, шаг вперед и встать справа!

Несколько узников робко отошли в сторону. Ниман подошел к ним.

— Что у тебя? — спросил он первого.

— Ноги натер до крови и сломал палец на ноге, господин шарфюрер.

— А ты?

— Двусторонняя паховая грыжа, господин шарфюрер.

Ниман продолжал выяснение. Потом отослал двоих обратно. Это был обманный трюк, чтобы ввести узников в заблуждение и усыпить их бдительность. Задуманный прием сработал. Сразу же вызвалось несколько новичков. Ниман едва заметно кивнул головой.

— Сердечники, шаг вперед! Кто не способен выполнять тяжелую работу, но умеет штопать чулки и чинить обувь.

Нашлось еще несколько добровольцев. Теперь Ниман набрал примерно тридцать человек. Стало ясно, что больше ему не набрать.

— Я вижу, что остальные в прекрасной форме! — злобно проорал он. — А ну, давайте-ка проверим! На-пра-во! Бегом, марш!

Двойная шеренга побежала вокруг плаца для переклички. Тяжело дыша, они бежали мимо остальных узников, которые замерли на месте, отдавая себе отчет в том, что их жизнь тоже в опасности. Если кто-нибудь упадет, Ниман запросто отошлет его к отобранной группе. Кроме того, никто не знал, займется ли он особо стариками.

Узники в шестой раз пробежали мимо. Они начали спотыкаться, но уже твердо знали, что их заставили бегать не для того, чтобы выявить неспособность выполнять тяжелую работу. Они бегали во имя выживания. Их лица обливались потом, а в глазах светился отчаянный страх перед смертью, осознанный страх, свойственный только человеку.

Даже те, кто согласились, теперь поняли, в чем дело. Их охватило беспокойство. Еще двое попытались присоединиться к бегущим. Ниман это увидел.

— Назад! Марш на место!

Но его не слышали. Оглохшие от страха, они бросились вперед. На ногах были деревянные ботинки, которые они сразу же потеряли, но продолжали бежать, мелькали только их сбитые в кровь голые ноги. Ниман не спускал с них глаз. Некоторое время они бежали вровень со всеми. Когда же в их обезображенных лицах постепенно засветилась жадная надежда на бегство, Ниман спокойно сделал несколько шагов вперед и, как только они проковыляли рядом с ним, сделал им подножку. Они упали, хотели встать. Но Ниман пинками снова повалил их на землю. Тогда они попробовали ползти.

— Встать! — заорал он своим сдавленным тенором. — Марш, вон туда!

В это время он стоял спиной к двадцать второму бараку. Карусель смерти продолжалась в ритме бега. Упали еще четверо. Двое были без сознания. Один был в гусарской униформе, которую получил накануне вечером; другой в женской блузке с дешевыми кружевами под каким-то обрезанным кафтаном. Старший по помещению с юмором распределил среди узников вещи из Освенцима. Было еще несколько десятков заключенных, которых вырядили, как на карнавал.

Пятьсот девятый видел, как отставал, полусогнувшись, ковыляя, Розен, и знал, что через несколько секунд у Розена полностью иссякнут силы и он рухнет на землю. «Меня это не касается, ничуть, — подумал он. — Зачем делать глупости? Каждый должен сам о себе заботиться». Шеренга снова пробегала мимо барака, приблизившись к нему вплотную. Пятьсот девятый отметил, что теперь Розен уже был последним. Он бросил беглый взгляд на Нимана, который все еще стоял спиной к бараку, потом огляделся кругом. Никто из старост бараков не обращал на него внимания. Все наблюдали за теми, кому Ниман подставил подножку. Хандке, подняв голову, даже вышел вперед. Пятьсот девятый схватил зашатавшегося Розена за руку, подтянул его к себе и, выдернув из шеренги, спрятал за своей спиной.

— Быстрее! В барак! Спрячься там!

Он слышал тяжелое дыхание за спиной, воспринимал уголками глаз какое-то движение, потом пыхтение прекратилось. Ниман ничего не видел. Он все еще стоял спиной. Хандке тоже ничего не заметил. Пятьсот девятый знал, что дверь в барак была открыта, и надеялся, что Розен его понял. И он надеялся, что если его схватят, тот не продаст. Розен должен был понимать, что ему и без того была бы крышка. Ниман не пересчитывал новичков, и у Розена появился шанс. Пятьсот девятый почувствовал, что у него дрожат колени и пересохло горло. Потом вдруг зашумела кровь в ушах.

Он осторожно бросил взгляд на Бергера. Тот спокойно наблюдал за бежавшей толпой, из которой падало на землю все больше людей. По его напряженному лицу было видно, что он все видел. Потом Пятьсот девятый услышал за спиной шепот Лебенталя: «Он уже внутри». Колени затряслись еще сильнее. Ему пришлось даже опереться на Бухера.

Повсюду были разбросаны деревянные башмаки, которые достались некоторым новичкам. Людям непривычно было их носить, и они их теряли. Только двое еще отчаянно грохотали в этих башмаках. Ниман протер запотевшие очки. Он раскраснелся: его возбуждал страх узников перед смертью. Они падали, вскакивали, снова падали, вскакивали и, покачиваясь из стороны в сторону, бежали дальше. Он ощущал тепло в животе и вокруг глаз. Впервые у него было такое ощущение, когда он убил первого еврея.

Он, собственно, этого вовсе не хотел, но потом… Он всегда был пришибленным, закомплексованным и поначалу испытывал чуть ли не страх, замахиваясь на еврея. Но когда тот валялся у него в ногах и молил о жизни, Ниман вдруг почувствовал, что стал другим: крепким и могучим; он ощутил в себе ток крови, его горизонт расширился: разрушенная четырехкомнатная квартира с мебелью, обитой зеленым репсом, этого мелкого еврейского торговца готовым платьем превратилась в азиатскую пустыню Чингисхана, а торговый служащий Ниман мгновенно стал властителем над жизнью и смертью; к нему пришли власть, всемогущество, пьянящее упоение, которое все ширилось и возрастало, пока первый удар совершенно непроизвольно не обрушился на очень податливый череп с редкими крашеными волосами.

— Отделение, стой!

Узники не могли поверить своим ушам. Они ожидали, что их будут гонять до тех пор, пока они не расстанутся с жизнью. Бараки, плац и люди закружились перед глазами, как во время солнечного затмения. Они держались друг за друга. Ниман снова надел свои протертые очки. Он вдруг заторопился.

— Трупы перенести сюда!

Они уставились на него. Ведь до сих пор никаких трупов не было.

— Те, что попадали на землю, — поправился он. — Которые остались лежать.

Пошатываясь, они стали приподымать лежащих за руки и за ноги. В одном месте образовался целый клубок людей. Они падали, натыкаясь друг на друга. В этой толкотне Пятьсот девятый разглядел Зульцбахера. Прикрытый стоявшими спереди, он старался оттащить лежавшего за волосы и уши. П