Цель моего сочинительства — проецирование идеального человека. Изображение нравственного идеала — моя высшая литературная цель и самоцель, для которой все назидательные, интеллектуальные или философские ценности, содержащиеся в книге, — лишь средства.

Мне хотелось бы подчеркнуть: моя цель — не философское просвещение читателей, не благотворное влияние, которое могут оказать мои романы на людей, не возможность помочь интеллектуальному развитию читателя. Все эти вещи важны, но вторичны, это лишь следствия и результаты, а не главные побудительные причины или движущие силы. Моя цель, главная причина и побудительная сила — изображение Говарда Рорка, Джона Галта, Хэнка Риордана или Франциска д'Анкониа как самоцель, а не средство для какой-либо другой дальнейшей цели. Между прочим, это самая большая ценность, которую я могла бы предложить читателю.

Вот почему я испытываю смешанное чувство — отчасти терпение, отчасти приятное изумление, а иногда опустошение и усталость, — когда меня спрашивают, кто я, романистка или философ (как будто это антонимы), считать мои рассказы орудием пропаганды или двигателем идей, а политику или защиту капитализма моей главной целью. Все эти вопросы абсолютно несущественны, бьют мимо цели, и мне такой подход к проблемам не свойственен.

Мой подход куда проще и вместе с тем сложнее, чем этот, если смотреть с двух разных углов зрения. Попросту говоря, я подхожу к литературе, как ребенок, — пишу и читаю ради самого рассказа. Сложность же заключается в том, как перевести этот подход на язык взрослых.

Конкретные формы наших ценностей меняются по мере нашего роста и развития. Абстрактное понятие «ценностей» не меняется. Ценности взрослых включают в себя целую сферу человеческой деятельности, в том числе философию — в особенности философию. Но основной принцип — роль и смысл ценностей в человеческой жизни и литературе — остается тем же.

Мой главный тест при оценке любого рассказа: хотелось бы мне встретить этих героев и наблюдать эти события в жизни? Стоит ли пережить опыт, описанный в рассказе, ради него самого? Можно ли считать самоцелью удовольствие от наблюдения за этими героями?

Это проще простого. Но эта простота вбирает в себя всю жизнь человека.

Она предполагает такие вопросы: Каких людей я хочу видеть в жизни и почему? Какие события, то есть человеческие поступки, мне хотелось бы видеть и почему? Что хотела бы я пережить, то есть каковы мои цели и почему?

Понятно, к какой сфере человеческого знания принадлежат все эти вопросы — к сфере этики. Что такое добро? Что такое правильные поступки? Какие ценности нужно считать правильными?

Поскольку моя цель — изображение идеального человека, я должна определить и представить условия, которые делают возможным его возникновение и которых требует его существование. Поскольку характер человека — продукт его представлений, я должна определить и представить те предпосылки и ценности, которые создают характер идеального человека и мотивируют его действия, то есть я должна сформулировать и предложить рациональный этический кодекс. Поскольку человек действует и общается с другими людьми, я должна предложить некую общественную систему, позволяющую идеальным людям существовать и действовать, — свободную, продуктивную, рациональную систему, которая требует и вознаграждает лучшее в каждом человеке, великом или среднем. Очевидно, что такая система — неограниченный капитализм.

Ни политика, ни этика, ни философия не могут быть самоцелью, ни в жизни, ни в литературе. Самоцелью может быть лишь Человек.

Однако заметьте, что представители литературной школы, диаметрально противоположной моей, — школы натурализма — утверждают, что писатель должен воспроизводить так называемую «действительность», «как она есть», без избирательности и субъективности. Говоря о «воспроизведении», они подразумевают «фотографию», говоря о «действительности», имеют в виду все, что им случится увидеть, а говоря: «как есть» — «как живут окружающие их люди». Но обратите внимание на то, что эти сторонники натурализма (или те из них, кто — хорошо пишет) чрезвычайно избирательны в отношении двух отличительных свойств литературы — стиля и создания характеров. Без избирательности невозможно создать характер ни особенного человека, ни обыкновенного, который должен быть представлен как средне типичный для большой части населения. Поэтому возражение сторонников натурализма против избирательности относится лишь к одному аспекту литературы — содержанию или сюжету. Они утверждают, что именно в выборе темы писатель не должен выбирать.

А почему?

Сторонники натурализма так и не дали ответа на этот вопрос — рационального, логического, внутренне непротиворечивого. Почему писатель должен фотографировать свои сюжеты без пристрастия и без разбора? Потому что они «действительно» были? Записывать то, что действительно было, — работа репортера или историка, а не романиста. Чтобы просвещать читателей и образовывать их? Это задача науки, а не литературы; ну хотя бы документальной, научной литературы, а не художественной. Чтобы изменить к лучшему чью-то долю, изобразив бедствия человека? Но именно субъективную оценку, нравственную цель и нравоучительное «содержание» запрещает натуральная школа. Кроме того, чтобы что-то улучшить, нужно знать, что значит «лучше»; а чтобы это знать, нужно понимать, что хорошо и как этого достичь; а чтобы знать это, нужно обладать целой системой субъективных оценок, системой этики, ненавистной сторонникам натурализма.

Таким образом позиция натуральной школы предоставляет романисту полную эстетическую свободу средств, но не целей. Он может прибегать к выбору, творческому воображению, субъективным оценкам относительно того, какой изображает вещи, но не относительно того, что он изображает — относительно стиля или характеристики, но не относительно сюжета. Человек — субъект литературы, и его нельзя рассматривать или изображать выборочно. Человека нужно принимать как нечто данное, неизменное, неподсудное, как статус-кво. Но поскольку люди меняются, отличаются друг от друга, ищут разные ценности, кто должен определять статус-кво человека? Подразумеваемый ответ натуральной школы: все, кроме романиста.

Романист, согласно учению натурализма, не должен ни судить, ни оценивать. Он — не творец, а лишь записывающий секретарь, а его хозяин — все остальное человечество. Пусть другие судят, принимают решения, выбирают цели, борются за ценности и определяют направление, судьбу и душу человека. Романист — единственный изгнанник, дезертир в этой битве. Он не должен рассуждать, почему, он должен семенить позади своего хозяина с записной книжкой в руках, записывая все, что тот продиктует, подбирая бисер или свинство, которые тот может обронить.

Что касается меня, я слишком себя уважаю, чтобы выполнять такую работу.

В моем представлении романист должен сочетать качества золотоискателя и ювелира. Романист должен обнаружить потенциал, золотую жилу в человеческой душе, должен извлечь золото, а затем изготовить из него великолепнейший венец, насколько позволяют его способности и проницательность.

Честолюбивые искатели материальных благ не роются в мусорных свалках, но устремляются в горы в поисках золота, так и честолюбивые искатели интеллектуальных ценностей не сидят на задворках своего дома, а пускаются на поиски благороднейших, чистейших, драгоценнейших элементов. Мне лично зрелище Бенвенуто Челлини, изготавливающего детские куличики, не доставило бы удовольствия.

Именно избирательность темы — суровейшая, строжайшая, безжалостнейшая избирательность, на мой взгляд, главная, основная, кардинальная сторона искусства. В литературе это — история, то есть сюжет и герои, типы людей и события, которые изображает писатель.

Тема — не единственное свойство искусства, но основное; это цель, для достижения которой все основные свойства — лишь средства. Тем не менее в большинстве эстетических теорий цель (тему) не принимают во внимание, лишь средства считаются эстетически важными. Такие теории создают ложную дихотомию и утверждают, что мазня, нарисованная с помощью технических средств гения, предпочтительней богини, изображенной любителем. Я считаю, что и то и другое эстетически отвратительно; но если второе — всего лишь эстетическая некомпетентность, то первое — эстетическое преступление.

Между целями и средствами нет дихотомии, не обязателен конфликт. Цель не оправдывает средства — ни в этике, ни в эстетике. И средства не оправдывают цели: великое мастерство Рембрандта не оправдывает изображение говяжьего бока.

Этот натюрморт можно считать символом всего, против чего я возражаю в искусстве и литературе. В семь лет я не могла понять, почему кому-то нравилось изображать дохлую рыбу, мусорный контейнер, толстую крестьянку с тройным подбородком или восхищаться их изображениями. Сегодня мне понятна психологическая подоплека этих эстетических феноменов, и чем лучше я ее понимаю, тем больше противлюсь.

В искусстве и в литературе цель и средства или тема и стиль должны соответствовать друг другу.

То, что не достойно созерцания в жизни, не достойно воссоздания в искусстве.

Бедность, болезнь, несчастье, зло, все отрицательные стороны человеческого существования — подходящие предметы для изучения, для того, чтобы понять и исправить их, но они не годятся для чистого созерцания. В искусстве, в литературе эти отрицательные явления достойны воссоздания лишь в связи с каким-нибудь позитивом, как фон, контраст, как средство подчеркнуть позитив, но не как самоцель.

«Сострадательное» изучение порока, которое выдают сегодня за литературу, — тупик и могила натурализма. Если их виновники по-прежнему говорят в свое оправдание, что это «правда» (большинство из них — не говорит), отвечу, что такая правда относится к истории болезни, а не к литературе. Картина прорвавшегося аппендикса может представлять большую ценность для медицинской монографии, но не для художественной галереи. А больная душа — еще более отталкивающее зрелище.

То, что человек хочет наслаждаться созерцанием ценностей, добра— величия, ума, способностей, добродетелей, героизма, — не требует объяснений. А вот созерцание зла требует объяснения и оправдания; и то же самое относится к созерцанию посредственного, ничем не выдающегося, заурядного, бессмысленного, глупого.

В семь лет я отказывалась читать образчики натуралистической литературы для детей, рассказы о соседских детях. Они наводили на меня смертельную скуку. Меня не интересовали такие люди в жизни, и я не видела в них ничего интересного, если их описали.

Я и сегодня придерживаюсь той же точки зрения; единственная разница в том, что сегодня мне известно ее полное философское обоснование.

Что касается литературных школ, я бы назвала себя романтическим реалистом.

Обратите внимание на то, что сторонники натурализма называют романтизм «бегством». Тут напрашивается вопрос: какая метафизика, какой взгляд на жизнь скрываются под этим обозначением? Бегство от чего? Если проецирование ценностей и исправление данного, известного, доступного — «бегство», тогда медицина — это «бегство» от болезни, сельское хозяйство — бегство от голода, знание — «бегство» от невежества, честолюбие — «бегство» от праздности, а жизнь — «бегство» от смерти. Если это так, тогда закоренелый реалист — зачервивевшая скотина, которая неподвижно сидит в грязной луже, смотрит на свинарник и скулит «такова жизнь». Если это реализм, тогда я эскапист.

Как Аристотель. Как Христофор Колумб.

В моей книге «Источник» есть одно место как раз об этом — отрывок, где Говард Рорк объясняет Стивену Маллрою, почему он поручил ему сделать статую для Стоддардовского храма. Сочиняя этот отрывок, я сознательно и умышленно формулировала основную цель своей собственной работы, маленький личный манифест: «Я считаю вас лучшим нашим скульптором. Я так думаю, потому что ваши статуи не такие, как люди, а такие, какими могут и должны быть люди. Потому что вы пошли дальше вероятного и показали нам возможное, но возможное лишь благодаря вам. Потому что ваши скульптуры лишены всякого презрения к людям. Потому что у вас есть необыкновенное уважение к человеку. Потому что ваши скульптуры исполнены героизма».

Сегодня, еще больше, чем двадцать лет назад, я бы хотела поменять или, скорее, прояснить здесь лишь два момента. Во-первых, выражение «лишены презрения к людям» не совсем точно грамматически, я хотела сказать «не затронуты» презрением к людям, тогда как произведения других отчасти затронуты им. Во-вторых, слова «возможны лишь через вас» не должны означать, что скульптуры Маллроя невозможны метафизически, в реальности; нет, я хотела сказать, что они возможны лишь потому, что он показал, как сделать их возможными.

«Ваши скульптуры не такие, как люди, а такие, какими могут и должны быть люди».

Эта строчка прояснит, чей великий философский принцип я приняла, чему я следовала и что искала, прежде чем услышала имя «Аристотель». Это Аристотель сказал, что вымысел — важнее истории, потому что история представляет вещи такими, каковы они есть, в то время как вымысел представляет их такими, какими они могут и должны быть.

Почему же вымысел представляет вещи такими, «какими они могут и должны быть»?

Мой ответ содержится в «Атланте», и подтекст этого ответа: «Человек — существо, которое само создает свое богатство и свою душу».

Как физическое, так и психологическое выживание человека зависит от его собственных усилий. Человек сталкивается с двумя следствиями, взаимозависимыми полями действий, в которых от него требуется постоянный выбор и постоянный творческий процесс: мир вокруг него и его собственная душа (под словом «душа» я имею в виду сознание). Ему нужно производить материальные ценности, он должен поддерживать жизнь, а также приобретать индивидуальные ценности, которые позволят ему поддерживать жизнь и сделать ее достойной существования. Он рождается без знания о том и другом. Он должен раскрыть и то и другое, перевести на язык реальности — и выжить, вылепив мир и себя в соответствии со своими ценностями.

Вырастая из общего корня, то есть философии, человеческое знание разветвляется в двух направлениях. Одна ветвь изучает физический мир или явления, относящиеся к физическому существованию человека; другая изучает человека или явления, относящиеся к его сознанию. Первая ведет к абстрактной науке, та — к прикладной науке или технике, которая, в свою очередь, ведет к технологии, то есть к реальному производству материальных ценностей. Вторая ведет к искусству.

Искусство — это технология души.

Искусство — это продукт трех философских дисциплин: метафизики, эпистемологии, этики. Метафизика и эпистемология — абстрактная база этики. Этика — прикладная наука, определяющая кодекс ценностей, направляющих человеческий выбор и действия; выбор и действия, которые определяют ход его жизни. Этика — это технология, принципы и программы. Искусство создает конечный продукт. Оно выстраивает модель.

Мне хотелось бы подчеркнуть эту аналогию: искусство не учит, оно изображает, демонстрирует полную, конкретную реальность конечной цели. Обучение — задача этики. Обучение не цель произведения искусства, как, скажем, не цель самолета. Человек может многому научиться, изучая или разбирая самолет на части, и точно так же человек может многое узнать из произведения искусства — о природе человека, о его душе и существовании. Но это всего лишь интерференционная полоса. Основная цель самолета не научить человека летать, а дать ему реальную возможность летать. Такова же главная цель искусства.

Хотя изображение вещей, «какими они должны быть», помогает человеку достичь их в реальной жизни, это всего лишь второстепенная ценность. Главная ценность их в том, что она дает опыт жизни в мире, где вещи таковы, какими они должны быть. Это решающе важный опыт и психологический якорь спасения.

Поскольку человеческое честолюбие не знает границ, а поиск и достижение ценностей продолжаются всю жизнь, и чем выше ценности, тем сильнее борьба, человек нуждается в мгновении, часе или периоде, когда он может испытать ощущение выполненной задачи, ощущение жизни во вселенной, в которой он успешно достиг своих ценностей. Это подобно мгновению отдыха; можно сказать и так: он нашел топливо, необходимое, чтобы двигаться дальше. Искусство дает ему это топливо. Искусство дает ему возможность увидеть полную, непосредственную, конкретную реальность его дальних целей.

Важность этого опыта — не в том, что он узнает, а в том, что он испытывает. Топливо — не теоретический принцип, не дидактическое «учение», а жизненно важный миг переживания метафизической радости, миг любви к жизни.

Данная личность может предпочесть двигаться дальше, преобразуя смысл этого опыта в реальный путь. Иногда человеку не удается жить согласно этому опыту, и всю оставшуюся жизнь он будет предавать его. Но как бы то ни было, произведение искусства остается нетронутой, завершенной данностью, достигнутым, реализованным, незыблемым фактом реальности, подобно маяку, освещающему темные перекрестки мира и говорящему: «Это возможно».

Независимо от последствий такой опыт нельзя считать чем-то вроде полустанка, это — пункт нашего назначения, нечто самоценное, о котором можно сказать: «Я рад, что достиг этого в своей жизни». В современном мире подобный опыт встречается редко.

Я прочла огромное количество романов, от которых в моем сознании не осталось ничего, кроме сухого шелеста давно развеявшихся обрывков. Но романы Виктора Гюго и некоторые другие стали для меня неповторимым опытом, путеводной звездой, каждый отблеск которой до сих пор не померк.

Трудно передать эту сторону искусства — она многого требует от зрителя или читателя, но думаю, многие из вас поймут меня, исходя из собственного опыта.

В «Источнике» есть сцена, которую можно считать прямым выражением этой проблемы. В определенном смысле я представляю там обоих персонажей, но она была написана, прежде всего, от лица потребителя, а не производителя искусства; она основана на моем собственном отчаянном стремлении к высшим человеческим свершениям. Я считала эмоциональный смысл этой сцены исключительно личным, почти субъективным — и не ожидала, что кто-то будет сопереживать мне. Но оказалось, что именно эту сцену лучше всего понимают и чаще всего упоминают читатели «Источника».

Это первая сцена четвертой части, диалог между Говардом Рорком и мальчиком-велосипедистом.

Мальчик думал, что «труд человеческий должен возвышать людей, должен вести к совершенствованию природы, а не к ее деградации. Ему не хотелось презирать людей; он хотел любить их и восхищаться ими. Но его страшил вид первого же дома, который попадался ему на пути, или помещение для игры в пул и киноафиши... Он всегда хотел писать музыку и не мог выразить иначе то, что он искал... Мне бы хотелось увидеть это в одном-единственном человеческом поступке на земле. Мне хотелось бы увидеть, что это свершилось. Мне бы хотелось увидеть ответ на то, что обещала эта музыка... Не трудитесь ради моего счастья, братья мои, покажите мне ваше, покажите мне, что оно возможно, покажите мне ваши подвиги, и это придаст мне мужества».

Вот в чем смысл искусства в жизни человека.

Я бы хотела попросить вас: оцените с этой точки зрения значение натурализма — школы, которая предлагает ограничить людей видом трущоб, помещений для игры в пул, киноафиш, а то и чем-нибудь похуже.

Сторонники натурализма считают романтический или ценностный взгляд на жизнь «поверхностным», и взгляд их простирается до дна мусорного ящика, который они считают «глубоким».

Они считают наивным рационализм, цель и ценности, тогда как умудренность, по их мнению, состоит в отрицании разума, отметании целей, развенчании ценностей и написании непристойных слов на заборах и тротуарах.

Взобраться на гору, утверждают они, легко, а вот скатиться в канаву — интересно.

Те, кто ищет красоты и величия, одержимы страхом, говорят эти люди, олицетворяющие хронический страх, а вот ловля рыбки в клоаке требует мужества.

Человеческая душа — помойка, утверждают они с самодовольной гордостью.

Что ж, им видней.

Важный комментарий к современному состоянию нашей культуры — меня ненавидят, бранят, осуждают, поскольку я считаюсь практически единственным прозаиком, провозгласившим, что моя душа не помойка, как и души моих героев, и, вообще, душа человеческая.

Замысел и цель моих сочинений можно лучше всего обобщить, сказав, что посвящением ко всем своим трудам я бы поставила слова: «Во славу Человека».

Если бы меня спросили, что же я сказала во славу Человека, я бы ответила словами Говарда Рорка. Я бы подняла экземпляр «Атланта» и сказала: «Объяснение тут».

1963