Ориенталист

Риис Том

Часть первая

 

 

Глава 1. Революция

Лев Нусимбаум родился в октябре 1905 года, когда культурная толерантность богатых бакинцев стала исчезать. 17 октября 1905 года Николай II издал манифест о конституции, однако сделано это было ради того, чтобы притушить нараставшие волнения. На улицах Баку появились казаки, разгонявшие граждан, превративших свой прежде многонациональный город в зону военных действий, где восторжествовали средневековые обычаи. Богатые виллы, обитатели которых принадлежали к той или иной этнической или религиозной группе, вызывавшей ненависть у толпы, порой оказывались в настоящей осаде.

Подобно многим писателям, родившимся на закате империи, Лев идеализировал мир своего детства и отрочества. Этот мир рухнул на пятнадцатом году его жизни и рухнул так стремительно, что, спасая свою жизнь, множеству людей пришлось бежать из домов, буквально от накрытых к обеду столов… Лев вспоминал о Баку как о месте, где доброжелательность, расположение к людям существовали с глубокой древности, и объяснялось это относительной слабостью местных правителей. На протяжении всей своей жизни сам он последовательно выступал как противник революции, заменившей сложное переплетение древних религий и культур примитивной уравниловкой. Для Льва революционные политические перемены навсегда запомнились как «яростное безумие, захлестнувшее город»:

И вот на лицах вдруг появились гримасы. Они выражали все то адское, животное, тупоумное, на что только способна человеческая природа.

Словно подвижные черты человеческих лиц, некогда благородно застывшие, насильно смягченные, теперь смогли обрести свою истинную свободу, отныне являя миру лишь примитивные, зверские, «свободные» выражения. Власть большевиков началась с того, что человеческое лицо превратилось в гримасу.

В архивах Баку нет записи о рождении Льва Нусимбаума. Как нет такой записи и в архивах Тифлиса, Киева, Одессы или Цюриха. В рассказе, опубликованном в 1931 году в одной берлинской газете, он признает, что места своего рождения назвать не может:

Родился в…? Уже с этого начинается загадка моего существования. Ведь большинство людей могут назвать дом или хотя бы населенный пункт, в котором они появились на свет. К этому месту или к этому дому человек впоследствии совершает паломничества — с тем, чтобы предаваться сентиментальным воспоминаниям. Мне же для этой цели пришлось бы оказаться в купе скорого поезда. Ведь я родился во время первой забастовки железнодорожников в России, среди просторов русских степей, где-то между Европой и Азией, когда моя мать возвращалась из Цюриха, этого гнезда русских революционеров, в Баку, где проживала наша семья. Как раз в день моего рождения царь обнародовал свой манифест, в котором он даровал жителям России политическую конституцию. А в тот день, когда меня привезли в Баку, город был уже охвачен пламенем революции и в нем началась резня, устроенная чернью. Меня несли до дома отца в корыте, а отец чуть было не выгнал на улицу мою няньку вместе со мной. Так началось мое существование на этом свете. Отец мой был нефтепромышленник, крупный магнат, мать же — радикально настроенная революционерка.

Согласно этому варианту, Лев оказывается в самом центре исторического переворота, который определил его последующую жизнь, и впоследствии, рассказывая о своей семье и о своем происхождении, он ни разу не отклонился от этих основных фактов.

Правдивость этой истории подтверждают свидетельства независимых источников, в том числе воспоминания бонны Льва немки Алисы Шульте, написанных в 1940-х годах. Она была единственной свидетельницей того, как мальчик, за которым она всю жизнь преданно ухаживала, превратился в затравленного, преследуемого человека.

Уже первая книга Льва, «Нефть и кровь на Востоке», заложила основы для дальнейших мифов, к которым он не раз будет возвращаться. В ней рассказ о его собственной жизни переплетается с историей Кавказа. Лев знакомит читателей со своим отцом, Абрамом, рассказывая о том, как он прохаживался туда-сюда перед бакинской тюрьмой «в восточной бараньей шапке на голове, с янтарными четками в руках, без которых в Баку невозможно существовать». Лицо Абрама потемнело от местного, жаркого солнца, правда, в другой книге Лев приписывает его смуглоту турецкой и персидской крови. Согласно свидетельству Льва, отцу удалось выкупить из тюрьмы его будущую мать, «молоденькую, темноглазую девушку, члена российской большевистской партии»: она ожидала высылки за ведение политической агитации, однако Абрам сразу женился на ней и ввел ее в свой гарем. Правда, мать Льва быстро взяла власть в доме в свои руки и этот гарем ликвидировала.

Версия о том, что Абрам Нусимбаум был мусульманским аристократом персидско-турецкого происхождения — или кем угодно еще, но только не евреем с европейским образованием, — составляла часть того мифа, который Лев создавал преднамеренно. На самом деле свидетельство о рождении Нусимбаума-отца сохранилось. Происходил он из евреев-ашкенази и родился 24 августа 1875 года в Тифлисе (Тбилиси), который с тех пор, как Кавказ оказался под властью России, был столицей Тифлисской губернии и всего Кавказского наместничества. Его родители переехали на Кавказ не то из Киева, не то из Одессы, этих двух крупных центров черты оседлости, где процент еврейского населения был достаточно высок. Территории, находившиеся ранее в составе Речи Посполитой, — Белоруссия, Литва и западная часть Украины, были присоединены к России при разделах Польши в 1772,1793 и 1795 годах. В результате этого присоединения помимо миллионов славян, как православных, так и католиков, подданными Российской империи стали и около полумиллиона евреев. До присоединения польских территорий евреев в России практически не было, и страна оказалась не готова к тому, чтобы воспринять новую религиозно-этническую примесь. Официальное решение «еврейского вопроса» в России свелось к одному: ограничить проживание всех евреев территориями тех бывших польских воеводств, которые оказались под властью Екатерины Великой, так называемой «чертой оседлости». По сути дела было создано крупнейшее в истории гетто, огромная географическая тюрьма для новоявленных «российских» евреев.

В истории России бывали периоды, когда накал религиозных страстей в России доходил до того, что даже собственных православных правителей часть подданных считала еретиками. Так, во всяком случае, относились к ним старообрядцы, апокалиптически настроенные фундаменталисты, которые протестовали против изменений в богослужебном чине Русской православной церкви, предпринятых в XVII веке с целью привести его в большее соответствие с ритуалом церкви Греческой. Старообрядцы, убежденные, что следование новым обрядам не позволит им обрести вечное спасение, даже совершали в знак протеста массовые самосожжения (правда, на момент, когда родился Лев, их в России, по ряду оценок, было все же около тринадцати миллионов).

Распространена была и так называемая ересь «жидовствующих», последователи которой не признавали божественной природы Христа и следовали только Ветхому Завету, почитали не воскресенье, а субботу и соблюдали целый ряд других иудейских обычаев, хотя отнюдь не считали себя иудеями. Жидовствующими заинтересовался царь Иван III, их представителей пригласили в Москву, и в последние десятилетия XV века им удалось обратить в свою веру немалое число знати, так что исповедующие православие ощутили потребность противодействовать опасной тенденции — некоторые ересиархи были сожжены. Православное духовенство заставило царя изгнать иудеев, они были объявлены вне закона в середине XVI века, и именно по этой причине в Российской империи их не было, когда в ее состав в конце XVIII века вошли территории, объявленные чертой оседлости. Иудаизм, подобно масонству, с которым его часто смешивали, особенно после того, как русские масоны обратились к каббале и начали избирать из своей среды священнослужителей, которых называли «коэнами», рассматривался как слишком опасное и вредное для России вероучение.

Желая избежать религиозных смут, власти стремились обратить в христианство новых подданных-евреев. В 1817 году царь Александр I лично основал Общество израильских христиан, однако нанести поражение иудаизму оказалось куда труднее, чем победить Наполеона. Более того, среди крепостных крестьян и торговцев в регионах, граничивших с чертой оседлости, даже проявились признаки образования новых сект «иудействующих». Религия оставалась настолько взрывоопасной и неупорядоченной силой в России, что, когда в 1825 году Александр I умер во время своей поездки к Черному морю, многие были уверены том, что на самом деле он сделался старцем Федором Кузьмичом. На протяжении XIX века в России было высказано немало идей относительно того, как надлежит поступить с «чужеродным» элементом, то есть с евреями. В конце XIX столетия Константин Победоносцев предлагал разрешить «еврейский вопрос» в России посредством «третей»: предполагалось, что треть евреев эмигрирует, треть примет христианство, треть вымрет от голода. Охранка, царская полиция, сфальсифицировала документ, ставший известным как «Протоколы сионских мудрецов» — мнимый план еврейского заговора по распространению мировой революции. Во время неудачной революции 1905 года погромы, прокатившиеся по России, ужаснули весь мир.

В этой огромной антисемитской империи Кавказ представлял собой редкостный оазис. Здесь евреи были лишь одним из прочих национальных меньшинств, древним народом, который пользовался всеобщим уважением. На территорию современного Азербайджана евреи бежали после разрушения в 70 году Второго храма, тут растворились после исламского завоевания Персии и потомки тех иудеев, что оставались в ней со времен Вавилонского пленения. Даже жидовствующие, эти «нееврейские евреи» России, нашли здесь убежище, поселившись в XIX веке в лесных районах на границе Азербайджана и Ирана. В глазах мусульманских владык, правивших на большей части Кавказа, положение евреев как людей Писания ставило их на более высокий уровень по сравнению с зороастрийцами или представителями других языческих сект.

Евреи-ашкенази тайно уезжали на Кавказ из черты оседлости на протяжении всего XIX столетия — для этого нужно было только пережить несколько дней плавания по Черному морю. Количество таких переселенцев заметно увеличилось с началом нефтяного бума, после 1870 года.

Возможно, дед Льва Нусимбаума переехал из черты оседлости в Тифлис в 1850-х или 1860-х годах, а его отец, Абрам, уехал из Тифлиса в Баку в начале 1890-х годов. Хотя Лев умалчивал об этом периоде семенной истории, можно предполагать, что для Абрама Нусимбаума Баку стал тем же, чем для его современника Осипа Бененсона, тоже еврея-ашкенази, разбогатевшего на бакинской нефти. Дочь Бененсона, Флора, вспоминала, что вскоре после своей женитьбы в 1880-х годах ее отец порвал со своими родственниками, жившими в черте оседлости, потому что «стремился на далекий Кавказ, край, который в девятнадцатом веке являлся предметом романтических устремлений любого российского юноши». Однако Бененсон — продолжала Флора — не был романтиком; у него в жилах текла кровь игрока, она и оторвала его от родных корней.

Евреев в Баку было не очень много, так что Бененсоны и Нусимбаумы принадлежали к одному кругу. Абрам Нусимбаум составил состояние на перепродаже нефти, а Бененсонов бакинская нефть сделала одной из богатейших семей в России. В 1912 году они приобрели особняк в Санкт-Петербурге неподалеку от Зимнего дворца. Первое празднование еврейской Пасхи в Санкт-Петербурге — согласно воспоминаниям Флоры — резко контрастировало с многонациональной атмосферой Рождества в Баку, во встрече которого в том же самом году участвовал Лев. Перед самым пасхальным седером, вспоминает она, «когда уже все было приготовлено, наш буфетчик привел в будуар к моей матери целую депутацию слуг. Они выполнили всю работу по дому, сказал он, но теперь они желают удалиться из дома. “Мы не можем сервировать стол, пока вы употребляете кровь христианского младенца. Мы вернемся завтра”, - сообщил буфетчик моей матери». Имея деньги, евреи легко могли обойти ограничения, предусмотренные чертой оседлости и поселиться в любом месте Российской империи. Но лишь на Кавказе можно было забыть о клейме иудея, и самым веротерпимым городом на всем Кавказе был Баку, столица Азербайджана.

Персидское слово «азер» означает «огонь», и, возможно, именно с обилием нефти и газа связано то, что на территории современного Азербайджана находился центр зороастризма. Вообще, в этом регионе можно обнаружить все известные человечеству религии. В Древнем Риме еще продолжали казнить христиан, а соседние с Азербайджаном Армения и Грузия уже приняли новую веру. Когда в VIII веке мусульманские армии двинулись на завоевания окружающих территорий, часть христиан, зороастрийцев и язычников Азербайджана перешла в ислам, но очень многие делать этого не стали. Ислам, таким образом, оказался лишь одной из множества религий региона. Три столетия спустя изгнанные из Палестины крестоносцы нашли прибежище в горах Азербайджана, где основали царства, просуществовавшие много веков. Культура Азербайджана развивалась параллельно с культурой соседней Персии, и сегодня это единственная, помимо Ирана, мусульманская страна, которая официально исповедует шиизм: здесь поклоняются целой плеяде святых мучеников, которые восходят к Али, двоюродному брату и зятю самого пророка Магомета. Азербайджанские ханы нередко захватывали персидский трон, а начиная с XVI века все персидские правители были азербайджанского происхождения.

В зону влияния России регион попал в начале XIX века. После того как царские войска завоевали Кавказ, азербайджанцы оказались отрезанными от консервативных шиитов Ирана и сделались «европейцами». Умм-Эль-Бану Асадуллаева, уехавшая из Баку в эмиграцию и написавшая свои воспоминания в Париже под псевдонимом Банин, рассказывает, что в ее собственной «правоверной мусульманской семье» женщины интересовались главным образом одеждой и украшениями, мебелью из Парижа и Москвы, а также игрой в карты. Отец Банин, в прошлом крестьянин, стал миллионером после того, как на его земле была найдена нефть. Ее тетки, «эти толстые усатые брюнетки», целыми днями курили, сплетничали и «с непревзойденным азартом и страстью играли в покер». Банин так вспоминает Баку своего детства (начало XX века): «Коран запрещает азартные игры, но в карты в Баку играли все, и в результате огромные суммы переходили из рук в руки. Поскольку Пророк проклял вино, здесь стали употреблять крепкие алкогольные напитки, такие, как водка и коньяк, оправдываясь тем, что эти напитки Пророк не запрещал. Запрещалось также воспроизводить изображение человеческого лица, однако у фотографов не было отбоя от клиентов. Мусульмане фотографировались в профиль, а в анфас только на фоне картины с пейзажем или гардины».

Нефтяной бум в США начался после того, как в 1859 году в Пенсильвании ударил первый нефтяной фонтан, а в регионе нынешнего Баку своеобразный «нефтяной бум» существовал уже около двух тысячелетий. Здешняя нефть горела еще в светильниках храмов огня Заратустры, а Марко Поло называл нефть главным товаром, который торговцы перевозили по Великому шелковому пути. «Черное золото», постоянно сочащееся из-под земли, стало источником поклонения для зороастрийцев. Старцы, поклонявшиеся огню, приходили сюда даже из далекой Индии. Для остальных нефть-сырец была просто густой грязью, позволявшей тысячам жителей этих мест зарабатывать себе на пропитание. Впрочем, нефть отравляла почву, заставляя местных жителей уходить в поисках незагрязненных земель на новые места.

Нередко воспламенялись даже воды Каспия — когда нефтяная пленка на его поверхности становилась слишком плотной. «Я помню эти пылающие волны, — писала одна из старых эмигранток, вспоминая свое детство в Баку, — помню, как они освещали ночь, когда их испарения вдруг взрывались тысячами огней». До XIX века нефть по большей части использовали в различных мазях и лекарственных составах. Считается, что в Средние века именно нефтяные испарения уберегли Баку от «черной смерти» — эпидемии чумы.

Во время своей поездки по Кавказу в 1850-х годах Александр Дюма с восторгом отзывался о жителях Азербайджана, в которых он почувствовал тот дух свободы и отвагу, что были присущи его легендарным мушкетерам. Между прочим, он записал тогда в своем дневнике: «Побывать в Баку — все равно, что проникнуть в одну из самых неприступных цитаделей Средневековья». Впрочем, очень скоро от Средневековья почти ничего не осталось. Ведь уже в середине XIX века, когда из нефти начали вырабатывать керосин, который быстро заменил дорогостоящую ворвань, китовый жир, был дан старт Веку Освещения! Керосин практически в одночасье стал самым ценным товаром на свете, и можно сказать, что силы, которые породят позднее рокфеллеровскую «Стандарт Ойл», были высвобождены именно в Баку.

Нефтяные фонтаны в Баку по своим масштабам и мощи были для того времени невиданными. Эти дикие, вулканические извержения нефти — некоторые из них даже получали имена, например, «Кормилица» или «Золотой базар» — подолгу не удавалось обуздать. Побережье в окрестностях Баку порой становилось черным, и на нем появилось столько деревянных и алебастровых буровых вышек, что не видны были подходившие к порту суда.

К 1901 году бакинские месторождения давали половину мировой добычи нефти. Баку стремительно превратился в многонациональный город, и число приезжих — русских, грузин, осетин, представителей других национальностей со всех концов света — превысило количество азербайджанцев. Между 1856 и 1910 годами население Баку росло быстрее, чем в Лондоне, Париже или Нью-Йорке. Братья Нобель, которые контролировали нефтяную отрасль в первые десятилетия бума, придумали нефтеналивное судно — танкер. Основную часть своего состояния Нобели нажили как раз на бакинской нефти.

Тем не менее к началу XX века половина бизнеса, связанного с транспортировкой и добычей нефти, уже перешла в руки местных предпринимателей. Среди так называемых «нефтяных баронов» были как вчерашние крестьяне, так и представители аристократии — все, кому посчастливилось пробурить скважину в правильном месте. Кстати, братья Нобель выкупали скважины и у новоиспеченных нефтяных баронов, и у мелких предпринимателей. Так, согласно документам бакинских архивов, незадолго до начала Первой мировой войны Абрам Нусимбаум продал братьям Нобелям большую часть своих скважин, что оказалось весьма своевременным решением.

Нувориши, разбогатевшие на нефти, стремились превратить свой город из провинциальной дыры в самый прекрасный исламский город на свете, органично сочетающий традиции Востока и Запада. Мусульманские нефтяные бароны стремились продемонстрировать всему миру недавно приобретенное богатство. Попутешествовав по Европе, они заказывали архитекторам копии европейских дворцов, музеев и оперных театров, в которых им довелось побывать, в уверенности, что будущее их родного города связано с Западом, а не с Востоком. И хотя часть азербайджанцев-мусульман отвергала саму мысль о том, что женщины могут получать образование, выступать на сцене или же работать в учреждениях, положение на перекрестке между Востоком и Западом пошло городу на пользу.

Баку — последний крупный город, построенный до того, как Первая мировая война развеяла миф о том, что Запад способен бесконечно расширять сферы своего влияния, оказывая цивилизующее воздействие на завоеванные народы. В этом городе нищета и богатство, современность и древность существовали бок о бок: газовое освещение и телефон соседствовали с верблюжьими караванами и аскетичными паломниками-зороастрийцами. Некий британец, побывавший там в те годы, писал: «Здесь кажется, будто находишься где-нибудь на крайнем Западе Америки: та же атмосфера новизны во всем, тот же дух оптимизма. Все преисполнены надеждами на лучшее будущее».

Однако в 1905 году этот регион оказался залит кровью: Российская империя пережила тогда свою первую революцию. Беспорядки от берегов Корен докатились до Невского проспекта в Санкт-Петербурге, не пощадив и Баку. Тяжелое поражение в Русско-японской войне 1904–1905 годов активизировало деятельность леворадикальных террористических организаций: целый год в России не утихали волнения, происходили этнические столкновения.

В год рождения Льва террористам удалось убить или ранить более трех с половиной тысяч правительственных чиновников в России — притом что революционный кризис миновал острую стадию благодаря обещанию царя провести конституционную реформу. К политическому насилию в те годы добавлялось насилие на религиозной и этнической почве.

Различные головорезы, религиозные фанатики, бандиты и террористы стекались в Баку, ведь этот город, обладавший огромной притягательной силой, был передним краем капитализма. Левые — большевистски настроенные группы — грабили банки и казенные учреждения, чтобы получить средства на финансирование своего движения. Правые — царские казаки — стремились подавить беспорядки.

Тридцать пять лет спустя уже на смертном одре Лев вспоминал: «В день моего рождения по бакинским мостовым, сделанным точь-в-точь как в Европе, текла кровь… В домах полыхали пожары, и казаки на своих низкорослых конях с короткими гривами носились по всему городу». Кровь, о которой говорит Лев, была армянской. Армяне мирно и благополучно жили в Баку сотни лет. Однако, когда прежний порядок обрушился, это меньшинство приняло на себя первую волну начинавшегося хаоса. Пожалуй, наиболее яркие воспоминания о событиях того времени, опубликованные в журнале «Азия», оставила молодая армянка по имени Армен Оганян. Вот что она пишет: «Тысячи мертвых лежали на улицах, трупами были завалены и христианское, и мусульманское кладбища. Запах разложения душил нас. Повсюду женщины с безумными глазами разыскивали своих детей, а мужчины рылись в грудах разлагающихся тел. В передней нас встретил лакей. “Царь даровал им конституцию! — сказал он, и я обратила внимание на его почти неподвижные губы: — Отныне всякий волен творить все, что заблагорассудится. И вот… вот теперь казаки жгут наш квартал…” Весь город горел, и даже волны Каспийского моря, покрытые нефтью от горящих скважин, окатывали берег огненными языками, как будто из пасти огромного дракона истекало пламя. Так казаки отметили конституцию, которую царь дал России после своего поражения в войне».

В конце концов революционные выступления и беспорядки прекратились, и многие думали, что автократическая, неповоротливая царская империя еще способна к реформам. Однако хаос 1905 года и сопровождавшая его бойня были многократно, чудовищно усилены во время катастрофических событий Первой мировой войны. В конечном счете царский режим пал, сменившись еще более жестокой тиранией, и в числе величайших, но почти не упоминаемых утрат того времени окажется динамичный, интернациональный дух капиталистического соперничества на Каспии, когда все были «преисполнены надеждами на лучшее будущее».

Я поначалу думал, что Лев изображал свою мать революционеркой лишь ради большего эффекта, для того чтобы показать распад привычного, старого мира на примере собственной семьи: ведь, вызволив будущую мать Льва из царской тюрьмы, его отец тем самым посеял горькие семена своего грядущего краха. Однако если сообщения Льва о том, что его отец — мусульманский аристократ, действительности не соответствуют, то сведения о матери основаны, как мне удалось выяснить, на реальных фактах. Не исключено, что возникший в пределах одной семьи антагонизм между нефтяным бароном и коммунисткой и стал причиной ее гибели в 1911 или 1912 году, когда ей самой не исполнилось и тридцати лет от роду, а Льву было всего шесть или семь.

Когда Лев описывал жизнь своей семьи, он всегда изображал отца властным хозяином, главой семьи, мусульманином азиатского происхождения, однако практически ничего не рассказывает о матери — ни о внешности, ни о характере, ни о ее родне, словно для революционерки все это не имеет значения. Тем не менее он сообщает одну достаточно необычную подробность: будто мать его происходила из дворянской русской семьи. Это превращало «Берту Слуцкую», а именно под таким именем она значится в архивах фашистской полиции в 1930-х годах, в женщину, которая, изменив своему классу, попала в водоворот революционных событий и не смогла из него самостоятельно выбраться, пока отец Льва не вызволил ее из тюрьмы. В наиболее подробном из некрологов Льва о его предках по матери говорилось следующее: «Слуцкие были одной из русских дворянских семей, и во главе ее стоял боярин Слуцкий, занимавший важный пост при дворе царя Василия Темного. В царствование Иоанна IV один из членов этой семьи был обезглавлен. Родословная Слуцких приведена в Третьей части родословных дворянских книг».

Сам Лев ни разу не писал о своей матери столь подробно — по крайней мере, до тех пор, пока обстоятельства не заставили его предоставить «абсолютно достоверные сведения об арийском происхождении на протяжении последних трех поколений». В том, что он писал о матери, всегда присутствовала преднамеренная неопределенность. А вот сведения об отце он на протяжении своей карьеры писателя и «специалиста по вопросам Востока» выстраивал непрестанно и весьма тонко, впрочем постоянно видоизменяя и дополняя их. Близкие друзья понимали, что все это полная чепуха, ведь после знакомства с отцом Льва, много лет жившего в одной квартире с сыном, сначала в Берлине, потом в Вене, всякому становилось ясно, что никакой он не азиатский феодал. Мне удалось найти нескольких знакомых отца и сына Нусимбаумов, которые поведали, что, хотя элегантный, щеголеватый Нусимбаум-отец впечатление производил самое приятное, в нем не было заметно ничего специфически мусульманского.

Я уже было отчаялся найти хоть какие-то сведения о матери Льва. Никто не помнил ни ее саму, ни рассказов сына о ней. Самое удивительное, что в его предсмертных записках, где подробнейшим образом описываются все, кто хоть что-то значил для него, матери посвящено одно-единственное предложение: «Моя мать меня родила — и это все, что она для меня сделала».

Я уже смирился с тем, что так и не узнаю правды, как вдруг мне сообщили, что меня разыскивает какой-то человек, израильтянин. Как выяснилось, он уже звонил в журнал «Нью-Йоркер», где была опубликована моя статья о Льве, однако в тот раз мне его телефон не передали. Теперь он решил действовать через израильского издателя книги «Али и Нино», который, наконец, дал ему телефон моего литературного агента. И вот секретарша агента передала мне, что со мной желает связаться… родственник Льва Нусимбаума.

Но разве у Льва Нусимбаума были родственники? Я гадал, ждет ли меня грандиозный прорыв в моих поисках или же фантазии какого-нибудь чудака. Наконец я получил обстоятельное электронное письмо. Его автора интересовала «трагическая судьба Льва Нусимбаума (Асад-бея, Кутбана [sic!] Саида)». Последние десять лет он занимался розысками, связанными с историей его семьи, и выяснил, что Лев, или «Лева», как его называли родственники, был кузеном его бабушки. Он хотел бы установить контакт со мной — писал он в этом письме, — потому что я, читавший неопубликованные воспоминания Льва, те самые шесть записных книжек в кожаных переплетах, мог бы, по его разумению, помочь «развеять некоторые тайны», связанные с его родственниками. Более конкретно — он хотел бы получить любые сведения «о самоубийстве матери Льва, которое она совершила, когда ему было восемь лет, а также о четырех годах его супружеской жизни с дамой из Германии».

Я сразу ответил ему, и вскоре у нас состоялся долгий телефонный разговор.

Для начала я решил повторить собеседнику лишь то, что уже содержалось в моей статье, напечатанной в «Нью-Йоркере»: мне хотелось убедиться, что мы вообще говорим об одном и том же человеке. Например, в той статье я еще не упоминал имени матери Льва. Но этот человек сам принялся рассказывать мне всю историю семьи Слуцких. Когда он поведал мне о том, что сестры его бабушки, Тамара, Софья и Берта, в конце XIX века покинули Белоруссию, чтобы добраться до Баку, и что Берте, возглавлявшей «экспедицию», удалось в конце концов выйти замуж за бакинского миллионера Нусимбаума, стало ясно, что он — именно тот, кто был мне так нужен. Так я узнал, что мать Льва была еврейкой. Подобно его отцу, она происходила из семьи евреев-ашкенази, проживавших в черте оседлости, и не имела никакого отношения к русской аристократии.

Итак, картина стала проясняться. Лев всю жизнь, даже в разговорах с самыми близкими людьми, яростно отрицал, что его мать — еврейка. И хотя друзья знали, что мусульманское происхождение отца — чистейший вымысел, никто не сомневался, что его мать — христианка и русская дворянка, посвятившая себя делу революции. Однако израильский родственник Льва, ныне пенсионер, а в прошлом научный работник, создал подробнейшее генеалогическое древо своей семьи и выяснил, что мать Льва приехала в Баку из бедной белорусской деревушки, которая называлась Петровичи. Фамилия Слуцкина свидетельствовала о том, что предки ее отца были из городка Слуцка, всего в пятидесяти километрах от этой деревни. Мать Берты была еврейкой и по материнской, и по отцовской линии. Девичья фамилия матери Берты была Ратнер, Слуцкин был ее первым супругом, после него она побывала замужем еще раз — за неким господином Кацем.

Чаще всего Лев трактовал еврейскую проблему, в том числе и в разговорах с высокопоставленными фашистами, как нечто, не имевшее никакого отношения к Кавказу, где расовые и племенные отношения были сложными, многогранными, весьма изменчивыми. «Все кавказские народы, без исключения, унаследовали какие-то свои черты у евреев, — писал он. — Это могут быть какие-то ветхозаветные слова, которыми они пользуются в своих молитвах, или какой-нибудь обычай — например, жениться на вдове покойного брата. А еврейские черты лица широко распространены среди жителей Кавказских гор». Однако мать из черты оседлости — совсем иное дело, об этом ни в коем случае не следовало упоминать. Особенно упорным желание Льва подчеркнуть свое арийское происхождение стало в последние годы жизни, когда он готов был доказывать его любому, кто готов был слушать. Так, он писал Пиме Андреэ в 1942 году: «Разумеется, кое у кого имеются причины считать, будто моя мать — еврейка. Ведь ее родня из Слуцка, того Слуцка, которого сегодня уже не существует. Правили Слуцком князья, которых по-русски так и называли — Слуцкие. Эти земли принадлежали им еще во времена Василия Темного. Это были московские князья, а все, кто жили на их землях, были их подданными. У простых людей, у бедняков, тогда долгое время вообще не существовало фамилий, а это означает, что подданных князей Слуцких звали только по именам: например, Иван, крепостной Слуцких, а по-русски — Иван Слуцкин. Существовал только один княжеский род Слуцких. Хотя вообще Слуцкиных имеется великое множество, причем среди них немало и литовцев, и евреев.

Я сам знал несколько человек с такой фамилией».

Я узнал от своего израильского собеседника о семье Берты куда больше, чем, судя по всему, когда-либо знал сам Лев: во многих своих письмах он жалуется, что и отец, и другие ближайшие родственники попросту отказывались говорить с ним о Берте. «Поверь, для тебя лучше всего — ничего не знать», — однажды сказала ему младшая сестра Берты, Софья, когда он донимал ее просьбами хоть что-нибудь рассказать ему о матери. А через некоторое время израильский родственник Льва связал меня с еще одним их родственником, который оказался попросту бесценным свидетелем. Это был Ноам Эрмон, элегантный восьмидесятилетний мужчина, он родился в Берлине в 1923 году, однако всю жизнь прожил в Париже — за исключением недолгого периода в годы нацистской оккупации, когда он вынужден был скрываться, переехав в Италию. Берта приходилась ему теткой, но Ноам ни разу ее не видел. А его мать, Тамара, сестра Берты, была со Львом в доверительных отношениях. В десятилетнем возрасте Ноам однажды виделся со Львом в Париже, но ему запомнилось лишь то, что Лев «никогда не улыбался». Благодаря ему я смог наконец составить более или менее целостную картину жизни Берты.

В нашем первом разговоре господин Эрмон рассказал мне, что Берта и ее сестры уехали из Белоруссии в Баку, потому что отец их умер, а мать, хотя она снова вышла замуж, не могла прокормить их, — в общем, три сестры оказались, по сути, сиротами. Он также подтвердил, что Берта действительно покончила с собой. Никто, правда, не знал в точности, что было причиной этого; его собственная мать, которая в то время жила в ее семье, рассказывала ему, что Берта была «настроена крайне революционно» и что в доме на этой почве произошла какая-то серьезная ссора. Лев писал Пиме, что еще подростком нашел у них дома в Баку два письма своей матери, и это были «очень революционные письма». Позже, когда мы встретились в Париже, Ноам, со слов своей матери, сообщил мне, что Берта покончила с собой, выпив кислоты.

При Льве родственники всегда вспоминали об этом лишь как об «ужасном случае», о «трагедии». Именно так говорили о случившемся все, кто знал Берту (если об этом вообще упоминалось): скупо, с темными намеками, даже с обвинительными интонациями. «Она поступила правильно для своего времени. У нее не было выбора. Хотя впоследствии оказалось, что это ошибка. А больше я тебе ничего не могу сказать» — вот все, что поведала Льву его тетка Софья. В другой раз, когда он был в Париже, другая тетка, Тамара, сказала ему, разрыдавшись: «На самом деле во всем виноваты двое — ты и твой отец». Надо ли удивляться, что Лев от таких слов приходил в бешенство. Да и что могли означать ее слова? Пиме он писал, что не перестает страдать от мысли, что он, ребенок шести или семи лет, каким-то образом мог быть виноватым в случившемся несчастье.

Могла ли Берта принимать активное участие в революционном движении в Баку и могло ли так получиться, что необходимость служить прямо противоположным принципам разбила ее жизнь? Черта оседлости была в XIX веке плодородным полем, породившим немало революционеров, и мужчин, и женщин, а в Баку первая революционная ячейка появилась еще в 1900 году — за несколько лет до приезда Берты в город. Армия рабочих нефтепромыслов — уже подготовленный пролетариат, составлявший почти четверть населения города, — привлекла к себе соперничающие фракции меньшевиков и большевиков, жаждавших увлечь их за собой. В письмах к Пиме Лев упоминает об одном удивительном и неожиданном знакомстве матери. В нескольких письмах, в 1940 и в 1941 годах, он бранит некоего Pockennarbige (Рябого, или Семинариста). Так Лев называл только Иосифа Сталина. Сталин, тогда еще Иосиф Джугашвили (его лицо в самом деле было рябым от перенесенной в детстве оспы), известный также под партийной кличкой «Коба», обосновался в Баку в 1907 году, когда ему исполнилось двадцать семь лет, и прожил там — наездами — до 1912 года. Порой он попадал в тюрьму, чаще находился на нелегальном положении. Исключенный из Тифлисской духовной семинарии в 1899 году, всего за год до посвящения в духовный сан, Сталин присоединился к революционному движению в Грузин, причем стал известен как организатор насильственных «экспроприаций», то есть ограблений банков и отделений государственного казначейства в целях финансирования разрастающегося большевистского движения (эта тактика получила одобрение самого Ленина). Единственным альтернативным источником финансирования партии на этом этапе были пожертвования со стороны состоятельных доброжелателей и покровителей.

Лев подробно рассказывал Пиме, как его мать помогала Семинаристу, более того, в одном из своих писем за 1940 год он писал, что знает об этом от самого Сталина. Их встречи якобы имели место в Баку, примерно в 1920 году, незадолго до того, как Лев вместе с отцом навсегда покинули город, — Сталин тогда ненадолго появился в Баку вместе с победившими большевиками. Быть может, Лев приукрашивал собственную роль как свидетеля революционных процессов? Теперь это невозможно проверить. Позже Лев не раз намекал, что Сталин имеет некое отношение и к знакомству его родителей, и к начавшемуся между ними разладу. Надо помнить и другое: Берта и Сталин, который недавно оказался в Баку, еще не являясь значительной фигурой в революционном движении, были тогда примерно одного возраста. И у него были все причины для того, чтобы искать контактов с симпатизирующей революции молодой женщиной, вышедшей замуж за богача. Как бы то ни было, трудно представить себе кого-то из культурной, утонченной семьи Нусимбаум в качестве сообщника Кобы Джугашвили, который на тот момент еще был чем-то средним между бандитом и радикальным студентом-догматиком. Однако возможную ниточку я обнаружил. В какой-то статье Лев однажды заметил: «Моя мать, так же, как и Красин, который в то время был управляющим электростанцией в Баку, финансировала подпольные коммунистические издания Сталина — с помощью своих бриллиантов». Я перечитал это предложение раз шесть, прежде чем до меня дошло, что хорошо бы узнать, кто такой этот Красин, ведь он едва ли мог, казалось мне, иметь отношение к Леониду Красину, центральной фигуре революции в России, близкому другу и одновременно сопернику Ленина. Однако, как выяснилось, это был тот самый Красин! Как писал Алан Мурхед в своей книге «Русская революция», Красин представлял собой «превосходный пример человека, ведущего двойную жизнь. Для властей это был преуспевающий инженер; однако на самом деле он — тайный большевистский агитатор, развивший бурную деятельность. Он руководил нелегальной типографией, переправлял большевистских агентов через границу Российской империи, а по совместительству еще и изготавливал бомбы для террористов».

Итак, Красин и Сталин занимались в Баку примерно одним и тем же. Сталин едва ли был вхож к бакинскому нефтяному комиссионеру, а вот Красин — этот «безукоризненно одетый, эрудированный, утонченный, культурный человек, обладавший изящными манерами и невероятным шармом» — запросто мог оказаться за обеденным столом Абрама Нусимбаума, пусть даже на самом деле и мечтал погубить его. Двойная жизнь, ничего не скажешь… Зная все это, вполне можно предположить, что уличенная в пропаже бриллиантов Берта (а ее, скорее всего, действительно уличили, вследствие чего и начались те самые скандалы, которые помнила росшая в этом доме ее младшая сестра Тамара) просто не видела для себя иного выхода из создавшегося положения. Возможно, муж обвинил ее в том что она делает все для его разорения и гибели. Можно только попытаться представить себе, какие страдания она пережила, чтобы решиться выпить кислоту («Она ведь ужасно мучилась», — сказал мне Ноам).

Лев явно был осведомлен о случившемся: в своих письмах он говорит о совершенном его матерью преступлении, «поскольку я так это тогда воспринимал, и я по-прежнему так к этому отношусь». Она, по его словам, «отравила жизнь моего отца, а также, пусть в меньшей степени, мою жизнь» Его ожесточение в отношении собственной матери нередко перекидывается на Сталина: «Он отнял у меня мою родину, мой дом, вообще все». В 1931 году Лев опубликовал одну из первых биографий Сталина, ставшую тогда бестселлером, с подзаголовком «Карьера фанатика».

Если мать семейства принадлежит к подпольной революционной организации, это, конечно, всегда явление из ряда вон выходящее, однако в Российской империи начала XX века — куда менее необычное, нежели в любую другую эпоху и в любом другом месте. В этот период женщины составляли почти треть членов боевой организации социалистов-революционеров, этого террористического крыла наиболее революционной партии в России. Молодые женщины изготавливали бомбы, они планировали и совершали политические убийства, они доказывали свое равноправие с мужчинами фанатизмом, беззаветной смелостью и жестокостью. Образцом для них были такие революционерки, как Вера Засулич, которая еще в 1878 году пришла на прием к главе полицейского управления Санкт-Петербурга, чтобы выразить свой протест по поводу жестокого обращения в полицейском участке с одним из революционно настроенных студентов. Она стояла в очереди среди прочих просителей и, когда полицейский чин подошел к ней, вынула из своей муфты малокалиберный пистолет и выстрелила в него в упор, серьезно его ранив. На суде, невзирая на все доказательства противного, присяжные сочли ее невиновной, поскольку ее покушение на полицейского, как они признали, было вызвано благородным «состраданием»: Засулич стреляла в начальника полиции потому, что он приказал выпороть одного из студентов. Она тут же стала героиней либеральных салонов, которые отныне сочли необходимым нападать на представителей правительства — ради торжества революционных перемен.

Парадокс, однако, состоял в том, что госпожа Засулич сотоварищи встали на путь террора, чтобы бороться с самым либеральным правительством в истории России — более того, ее саму оправдали потому, что судили судом присяжных, который возник в России в результате либеральных реформ судебной системы, инициированной царем Александром II. «Революционная борьба», которая выразилась в появлении большого количества радикальных левых групп, выступавших за свержение автократического режима путем террористических действий, на самом деле привела к поражению либеральных реформ в стране. Единственный царь, которого террористам удалось убить, был именно Александр II, прогрессивный монарх, всем известный как «Царь-освободитель».

3 марта 1861 года, то есть за два года до того, как Авраам Линкольн объявил об освобождении американских рабов, Александр II подписал манифест, давший свободу крепостным крестьянам в России. Хотя аналогию между президентом-республиканцем и самодержцем в России не следует заводить слишком далеко, все же Царь-освободитель собственной волей покончил с печально знаменитой полурабской системой, желая блага своей стране. В России антикрепостническое движение набирало силу на протяжении всех 1850-х годов. Тургеневские «Записки охотника», в которых крепостные представлены как нормальные, полноценные люди, сыграли ту же роль, что и «Хижина дяди Тома» в Америке. Каково было мнение самих крепостных по этому поводу — вопрос совершенно отдельный, однако дворяне, действовавшие из лучших побуждений, его, как правило, вообще не знали. Граф Лев Толстой понял, что́ думают об этом его крестьяне, когда еще в молодости, в двадцать восемь лет, попытался освободить их, продав им землю, которую они обрабатывали. Его крепостные не только отказались от предложения получить волю, но и были против самой идеи выкупа земли, которую они обрабатывали: они ведь считали ее своей коллективной собственностью, принадлежащей им от рождения. В отличие от рабов, крепостные крестьяне были обязаны платить налоги, их призывали на военную службу, и они имели право владеть землей, хотя к середине XIX века количество крестьянских владений было весьма незначительным. В начале 1790-х годов, когда был казнен король Франции, русская императрица Екатерина II осуществила нововведение с целью не допустить развития революционной ситуации в России: она даровала права исключительно дворянам. До сих пор в России все права принадлежали исключительно монарху, поэтому реформа Екатерины была воспринята как важный шаг на пути прогресса, начало становления просвещенного гражданского общества. Теперь российские дворяне были освобождены от наказания кнутом, от необходимости платить подушный налог и от вероятности быть арестованными по произволу верховного правителя. Отныне никого из них не дозволялось лишать жизни, имущества или дворянского титула без предварительного суда присяжных, в числе которых были одни лишь дворяне. Однако, получив новые права, дворяне по-прежнему обращались с крепостными крестьянами, как с рабами.

В 1830-х годах статус дворянина в России зависел от количества «душ», которые ему принадлежали. При этом русское дворянство все сильнее ощущало себя частью европейской элиты, и его представители все чаще чувствовали личную вину за устаревшую систему, когда крестьяне были прикреплены к принадлежавшей дворянам земле. Противники крепостного права обычно предлагали продавать небольшие участки земли освобожденным от крепостной зависимости крестьянам, но так, чтобы те после своего освобождения отдавали часть урожая владельцу земли, которую они обрабатывали. Крепостные, однако, вовсе не считали, будто у дворян имелось право что бы то ни было им продавать. Ведь в крестьянской среде в России уже существовал своеобразный, органичный социализм: согласно такому, традиционному, укладу земля находилась в собственности у сельской общины, которую называли «мир», и именно мир предоставлял право обрабатывать отдельные участки — в зависимости от размеров крестьянской семьи и ее потребностей. Некоторые реформаторы, такие, как князь Кропоткин, ставший впоследствии известным анархистом, формулировали свои представления о социализме, идеализируя общественные отношения, существовавшие среди принадлежавших его семье крепостных. Крепостные крестьяне верили, что, поскольку свободу даровал им царь, он же обязан был признать и их право владеть землей, иначе кому нужна эта свобода — сама по себе, без земли?!

Александр II взошел на престол в 1856 году, полный решимости модернизировать страну с самых ее основ, и он не только занялся освобождением крепостных крестьян, но и реформировал целый ряд общественных институтов: были приняты законы о печати, ограничившие цензуру; о народном просвещении (в результате чего практически прекратился какой-либо контроль со стороны правительства при присуждении профессорских званий, а также появилась реальная свобода слова); о воинской повинности (был наконец отменен двадцатипятилетний срок службы по призыву); и о судебной реформе (вместо тайных правительственных, сословных судов отныне функционировали публичные суды присяжных). Царь-освободитель также серьезно улучшил положение евреев в России.

В своих «Воспоминаниях бабушки» Полина Венгерова, которая родилась в черте оседлости в 1833 году, описывает то состояние надежды, возникшее у всех членов ее семьи после того, как Александр II освободил от крепостной зависимости шестьдесят миллионов крестьян и ослабил самые тяжкие оковы, от которых страдали евреи. «Царь, — пишет она, — открыл нам двери своих резиденций, и целые толпы еврейских юношей устремились в столицы, чтобы утолить свою жажду западноевропейского образования. В эту блестящую эпоху снова пробудился и обрел новые силы закабаленный дух евреев. Теперь еврей принимал участие в радостном оживлении великого народа, в подъеме искусств и ремесел, в развитии наук, внося свою лепту в духовное богатство страны».

Важно напомнить об уже подзабытом оптимизме той поры (когда, кстати, впервые возникло понятие — «гласность», то есть «открытость»), чтобы лучше понять истинный ужас случившегося дальше.

Правда, нелояльные правительству представители высших классов в годы правления Александра II воспользовались новыми свободами в университетах для того, чтобы стать членами организаций, отвергавших культурные традиции и все больше проповедовавших насилие. Тургенев, тонко улавливавший общественные настроения, в своем романе «Отцы и дети» назвал поколение 1860-х годов популярным новым словечком — «нигилисты». В «безумное лето» 1874 года российские студенты начали массами уходить из своих учебных заведений, чтобы принять участие в движении, получившем название «хождения в народ». Эти студенты одевались в крестьянскую одежду, женщины носили свободные белые блузки, черные юбки и коротко стригли волосы. Они, почти как американские хиппи в 1960-х годах, расходились из больших городов по деревням и селам, намереваясь сеять, пахать, подковывать лошадей. Но студентам пришлось пережить немалое потрясение, когда «народ», у которого подозрение вызывал уже их внешний вид, стал сдавать их местным полицейским. Уязвленные тем, что крестьянская среда не приняла их, наиболее радикально настроенные студенты вернулись в города, горя желанием вызвать общественные потрясения иными способами. Они и основали «Народную волю», организацию, которая объявила своей целью ведение борьбы с правительством средствами террора. «Идеалы Французской революции, задрапированные в варварские одеяния русского нигилизма, — вот что вдохновляло верхние слон санкт-петербургской молодежи», — напишет позже Лев Нусимбаум.

Изменив родословную матери, Лев почти в точности описал происхождение Софьи Перовской, самой знаменитой террористки «Народной воли». «Народная воля» была предшественницей организации социалистов-революционеров, членом которой, как утверждал Лев, являлась и его мать. Правда, если мать Льва происходила из бедной еврейской семьи, а таких, как она, было множество в революционном движении после 1900 года, то Софья Перовская представляла собой классический пример русской революционерки середины XIX века: взбунтовавшаяся наследница богатых родителей, враждебно настроенная по отношению к собственному кругу.

Отец Софьи занимал высокое положение, так же как и отец самого Ленина. Подобно действовавшим сто лет спустя террористам из группы Баадера-Майнхоф или «Красных бригад», Софья ненавидела весь правящий класс, к которому принадлежала по рождению. Она ненавидела отца, ненавидела военных, а еще она терпеть не могла бесконечную болтовню мужчин — своих соратников по террористической организации… Она жаждала стать свидетелем того, как прольется кровь царя и произойдет революция вследствие организованного ею акта насилия. Революционерам не нравились постепенные реформы, проводившиеся царем: ведь их результаты могли удовлетворить жителей империи, примирить их с положением вещей. Революционеров же устраивало лишь насильственное свержение существующего строя.

В 1881 году Софья возглавляла группу из пяти террористов, ведшую наблюдение за маршрутом царского экипажа: царь регулярно выезжал из Зимнего дворца, чтобы посетить другие районы города. Они решили совершить подкоп под одной из улиц, по которым обычно проезжал царь, и в образовавшемся туннеле заложить динамит. При проезде царской кареты они собирались взорвать всю улицу, и хотя от взрыва могли пострадать десятки, а то и сотни случайных прохожих, в глазах народовольцев это был плюс: ведь тогда, по их расчетам, началась бы спонтанная революция. Террористы арендовали подвальное помещение на выбранной улице, чтобы начать рыть туннель, а для прикрытия своей деятельности открыли там сырную лавку. Однако в последний момент царь изменил маршрут, и все усилия по прокладке туннеля оказались тщетными. Но Софья незамедлительно привела в действие вторую часть своего плана. Один из членов «Народной волн» изобрел новый вид ручной гранаты — это была металлическая сфера, заполненная двумя склянками с нитроглицерином. Софья приказала своим сообщникам обогнать царскую карету и забросать ее этими бомбами. Правда, первый из боевиков неожиданно струсил, второй, девятнадцатилетний парень, промахнулся, и взрыв раздался уже после проезда императорской кареты, повредив ее заднюю часть, при этом были ранены два казака из числа государевой охраны, а также убит стоявший в толпе мальчишка — подмастерье пекаря. Этим бы все и обошлось, однако царь, не обращая внимания на просьбы перейти в другую карету и немедленно уехать с места покушения, двинулся назад по окровавленному снегу: он, видимо, намеревался встретиться лицом к лицу с тем, кто осмелился совершить это нападение, а также сказать слова утешения раненым. И тут третий террорист пробился навстречу ему, сквозь толпу, и швырнул бомбу с такого близкого расстояния, что промахнуться было уже невозможно — он и сам был убит взрывом. Царь лишь успел сказать своим охранникам, что не хочет умирать прямо на улице, и его отвезли в Зимний дворец.

Как раз в тот день, когда народовольцы совершили покушение на Александра II, он успел подписать целый ряд уложений, касающихся юридических и законодательных реформ, которые вели Россию по пути ограниченного конституционного правления, в результате чего история страны могла пойти по совершенно иному пути. Убийство царя ожесточило его наследника, Александра III, превратив его в яростного реакционера: всего за несколько дней, одну за другой, он отменил все реформы своего отца. «Народная воля» тут же выпустила открытое письмо, предлагая властям «перемирие», если только правительство согласится незамедлительно провести необходимые преобразования согласно прилагавшемуся длинному списку неотложных требований. Однако Александр III вместо этого устроил охоту на членов «Народной воли», и Софья Перовская была повешена в присутствии восьмидесятитысячной толпы. Сам же государь до конца своих дней занимался подавлением всякого инакомыслия, будь то у террористов или у либералов. Вместо реформ, подписанных его отцом в день собственной гибели, Александр III подписал целый ряд законов, которые давали практически безграничную власть полиции, а также сыскному ведомству. Российская империя отныне превратилась в настоящее полицейское государство.

Убийство царя Александра II похоронило все надежды на проведение настоящих политических реформ в России. Правда, несмотря на репрессии Александра III, террористические и революционные организации все равно процветали, особенно в годы правления его сына, Николая II, последнего царя России. Бомбы Софьи Перовской успешно выполнили обязательство, содержавшееся в уставе «Народной воли»: «совершить общественный переворот», и все оказалось куда серьезнее, чем она могла бы себе представить. В известной степени именно ее целеустремленность да несколько склянок с нитроглицерином, хитроумно упрятанных в бомбу, косвенно способствовали гибели десятков миллионов людей в следующем столетии в России — от голода или в лагерях. Так, по крайней мере, считал Лев Нусимбаум, всю жизнь одержимый мыслью, что все перевернул этот «бунт, настолько же бесовский, насколько и непостижимый». Его биография Николая II, вышедшая в 1935 году и ставшая бестселлером, начинается с того дня, когда погиб дед последнего царя. Лев описывает там, как после совершенного убийства вся царская семья перешла на новый режим существования, так что этот «тихий мальчик… с удивительно красивым разрезом глаз, тонкими, небольшими руками — Его Императорское Высочество, Великий Князь Николай Александрович, наследник престола Всея Руси» рос «совершенно изолированным от окружающего мира, и притом не как царь, а как тюремный узник». Лев утверждает, что задолго до того, как боевики Софьи Перовской убили царя, царская семья чудом избежала нескольких покушений, так что в результате «члены императорской семьи постепенно начали подозревать глашатая смерти в любом незнакомце, любом встречном, в любом госте или в любом слуге». Множество страниц в книге Льва, которая в целом представляет собой вполне трезвое биографическое повествование о жизни Николая II, посвящены тому, как подействовали на юного царевича убийство его деда и годы жизни в условиях постоянной угрозы террористической расправы над членами его семьи: «Долгая серия заговоров с целью покушения на жизнь его деда, пусть даже сам Николай не сознавал этого полностью, не могла не сказаться на нем, оставив в душе и уме ребенка свои, весьма заметные, красноречивые следы».

Ребенок, о котором идет речь в этом месте книги, — это не только юный Николай II, но и юный Лев Нусимбаум. Ведь биография последнего русского царя, которая была издана на девяти языках и имела большой международный резонанс, на самом деле представляла собой слегка завуалированную автобиографию. И пусть впоследствии ее автор из беженца-иудея стал блистательным мусульманином, писателем и искателем приключений, внутренне он все же идентифицировал себя с Николаем. Вот что он писал Пиме в 1940 году: «У меня и у царя — совершенно одинаковые характеры. <…> Я всегда поступал бы точно так же, как он».

Хотя он приобрел известность как тонкий интерпретатор и аналитик политических революций, на каком-то уровне революция для него всегда была связана с фатальным конфликтом его собственных родителей и с его ужасающими последствиями. Лев родился как раз тогда, когда многие годы террористической деятельности и реакционной политики царизма поставили общество на порог полного краха, и этот исторический кризис привел к противоречиям и надлому в его личности. Общественные силы, действовавшие на момент его рождения, вынуждали его одновременно ощущать себя и чрезмерно опекаемым, и брошенным на произвол судьбы. Они заставили его тосковать о прошлом — причем с того самого момента, как он осознал, что это прошлое существует.

 

Глава 2. Горские евреи

Самая ранняя из доступных мне фотографий Льва изображает его в костюме кавказского горца: он позирует в великолепном белом одеянии с газырями и в огромной белой меховой шапке, надетой набекрень; одна рука на бедре, другая небрежно держит стек. Сделана она была, судя по всему, за год или два до рождественской фотографии 1913 года, где мы видим мальчика в кружевном воротничке а-ля лорд Фаунтлерой с немного высокомерным выражением лица. У этого мальчишки в наряде воина-горца лицо веселое, почти ухарское. На фотографии ему не больше семи лет.

Но хотя мальчика и одевали как воинственного горца, выходить из дому без сопровождающих ему не разрешалось. Между революциями 1905 и 1917 годов богатые бакинцы жили под постоянной угрозой похищений и вымогательств. Наряду с большевиками и эсерами (социалистами-революционерами) в те годы орудовали бесчисленные мелкие террористические организации. Они нередко провозглашали себя анархистами или социалистами, однако, по сути дела, их целью была собственно террористическая деятельность. В одном маленьком городке террористы из различных организаций только в апреле 1907 года убили пятьдесят местных предпринимателей. Бесконечные «экспроприации» и прочие формы политического террора сочетались на Кавказе с обычными бандитскими нападениями на большой дороге.

В своих предсмертных записках Лев вспоминал атмосферу тех лет в Баку: «Мой отец в ту пору был миллионером, и в нашем городе, точь-в-точь как где-нибудь на американском Диком Западе, было полным-полно бандитов и грабителей, которые жаждали заполучить для своих собственных целей хотя бы некоторую часть его миллионов. В то время очень часто похищали детей, ведь никому кроме родителей до этого не было дела. В результате растить и охранять детей стали так, как в Европе и не слыхивали, — там даже за королевскими детьми следят меньше».

Семья Асадуллаевых, которая была дружна с Нусимбаумами, как раз стала объектом внимания со стороны вымогателей — похитителей детей. Банин Асадуллаева вспоминала, что ее деда дважды похищали в Баку и дважды отпускали — за огромный выкуп. Лев так описывает свой обычный эскорт: «Они стоят у меня перед глазами, эти трое, наши слуги, которые бежали чуть позади меня, когда я учился ездить на лошади. А четвертый сам ехал верхом с оружием в руках, он следовал за мной с сосредоточенным, воинственным выражением на лице. Прохожие останавливались и начинали улыбаться. Я думал тогда, что они улыбаются потому, что хорошо относятся ко мне, и я также отвечал им улыбкой. На самом деле их улыбки были презрительными. Куда позже я узнал, что у нас в городе ходили сплетни, будто моя гувернантка, внушительная немка по имени Алиса, бежала следом за моей лошадью, держа ее за хвост… И сейчас перед моим взором возникает этот бледный мальчик в великолепном черкесском одеянии, и я тоже испытываю презрение к этому тепличному растению, возросшему на миллионах, полученных на нефти… Разумеется, все это было не столько смешно, сколько трагично: ребенок становился узником, которого охраняли врачи и телохранители. Мне даже не разрешали самому подниматься по лестнице на верхний этаж нашего дома — меня бережно нес на руках наш слуга-евнух».

Окруженный учителями, слугами, игрушками, но лишенный друзей ребенок оказался еще более изолированным от окружающего мира после того, как ему неправильно диагностировали сердечное заболевание — отец стал еще сильнее волноваться за сына. После смерти матери отец нанял фрау Шульте, немку-гувернантку, которая стала для Льва практически приемной матерью и с восторгом играла эту роль до самого конца, несмотря на все перипетии их жизни. Ее имя «Алиса» Лев превратил в «Али». Фрау Шульте вспоминала, что он пошел в школу только восьми лет, хотя большинство детей его круга отправляли учиться с четырех. Его же обучали домашние учителя.

Самообразованию Льва весьма способствовало наличие у них в доме огромной библиотеки, оставшейся после смерти матери. «Никто из домашних даже не прикасался к этим книгам, пока я не научился читать, — вспоминал Лев. — А потом ключи от библиотеки были доверены мне, и я мог читать там все, что мне заблагорассудится. Никому не дозволялось мешать моему чтению. Как говорил мне отец, это — мое наследство, а значит, я мог делать с ним что угодно».

Фрау Шульте вспоминала, что, когда Льву наконец разрешили выходить из дому, «его излюбленным маршрутом стала прогулка в старинный, восточный квартал города с его мечетями, минаретами, узкими улочками и низкими домиками». Он часами бродил по древним мусульманским кварталам, окруженным стеной, где узкие улочки извивались туда-сюда, проходя через внутренние дворы с древними колодцами и огромными воротами со средневековыми надписями на арабском языке. Эти улочки приводили его к огромному, просторному, хаотичному, полуразрушенному дворцу, остававшемуся оазисом спокойствия в городе, где события приобретали все более грозный характер. «Моя любовь к старинному, обветшалому дворцу постепенно переросла в особую приязнь к тем людям, что родились в нем, — писал Лев. — Вокруг дворца, вокруг всего города простиралась пустыня. В восьмилетнем возрасте я сидел, недвижный и ленивый, на крыше нашего дома и писал стихи о пустыне и о дворце. И то и другое было для меня воплощением мирного, древнего, безмолвного величия». В молодом мусульманском принце Али, герое его романа «Али и Нино», Лев изобразил себя самого, поэта и мечтателя, который проводит бо́льшую часть своего времени на крыше родительского дома, разглядывая ханский дворец, протянувшийся вдоль Каспия. Подобно Льву, Али также испытывает страх перед современным городом. Однако Лев сделал своего главного героя членом обширной, разветвленной мусульманской семьи, одна ветвь которой находится в Персии, где в середине романа Али и укрывается вместе со своей Нино. Для самого Льва единственной возможностью уйти от действительности было его собственное воображение:

Все, о чем я читал, что слышал и о чем размышлял, смешивалось в этих мечтах. Я представлял себе безмерное пространство аравийской пустыни, я видел всадников, их белоснежные бурнусы, которые развевались на ветру, я видел толпы пророков, молящихся, обращавших свои лица в сторону Мекки. Я хотел превратиться в эту стену, в эту пустыню, стать частью этого непостижимого, невероятно сложного рукописного шрифта, частью исламского Востока, всего того, что у нас в Баку было с такой помпой погребено в могиле, под победный барабанный бой европейской культуры.

Стремление идентифицировать себя с исламом и Востоком возникло, когда ему не исполнилось еще и десяти лет. «Я и сегодня не в состоянии понять, откуда это чувство, не могу и объяснить его. Может, я и его унаследовал от безвестного предка? Но я точно знаю, что на протяжении всех моих детских лет мне каждую ночь снились арабские здания. И знаю, что это было самое сильное, самое продуктивное ощущение за всю мою жизнь».

— Лёву все это зачаровывало, но учтите: если еврейский мальчик решал взять себе мусульманское имя и перейти в мусульманскую веру, то здесь, в Баку, это не казалось чем-то невероятным, ужасным, не воспринималось так, как сегодня, — говорила мне древняя старуха, глядя в экран телевизора, где по местной азербайджанской программе показывали ее саму.

Ее прокуренный голос гремел, подобно голосу спортивного комментатора, она прекрасно, хотя и с сильным акцентом, говорила по-английски. Ее звали Зулейка Асадуллаева, и она была кузиной Банин. После того как Сара Ашурбекова, старшая из древних старух с их котами и кошками, умерла в 1999 году, Зулейка оставалась одним из немногих прямых свидетелей досоветской жизни в Баку. Она сказала, что отлично помнит «Леву» Нусимбаума еще маленьким мальчиком.

— Лева был лучшим другом моего старшего брата, — громогласно возвестила Зулейка, — и я вам точно скажу, почему он выбрал себе псевдоним Эсад! Ведь так звали моего старшего брата, в котором Лева просто-напросто души не чаял. Они некоторое время были неразлучны, потому что у Лёвы было мало друзей. Видите ли, его отец не позволял ему никуда отлучаться из дома.

Мы сидели с нею в огромном, «сталинском», помпезном номере-люксе бакинской гостиницы, неподалеку от дворца президента, и отсюда, с балкона, открывался вид на ряды ржавых танкеров и рыболовецких судов, стоявших на якоре на просторах Каспия. Отец Зулейки когда-то был самым богатым нефтепромышленником-мусульманином во всем мире. «Вот Ашурбековы, они, например, не были по-настоящему богатыми, такими, как мы! — вспоминала Зулейка. — Они были всего лишь зажиточными». Герб ее семьи встречался мне на зданиях по всему Баку и в его предместьях: ее отец, Шамси Асадуллаев, был известным филантропом. Подобно многим другим, Асадуллаевы в 1920 году покинули пределы страны, спасаясь от революции, и Зулейка в полной безвестности прожила за пределами Азербайджана почти восемьдесят лет — поначалу в Турции, а затем где-то в пригороде Вашингтона. И вдруг уже на девятом десятке вернулась домой, чтобы стать местной знаменитостью, — по приглашению той самой страны, которая сделала ее родственников изгнанниками. Теперь она появлялась в городе во время ежегодных мероприятий, когда в Баку съезжались лоббисты и представители ведущих нефтяных компаний со всего мира. Быть может, Зулейка была для них своеобразным талисманом. «Если я расскажу вам о моей жизни, Том, вы мне не поверите! Скажете, что я говорю неправду» — так обычно начинала она свое очередное повествование, время от времени показывая на телевизионный экран, где можно было видеть, как она встречается с президентом Азербайджана или с представителями различных нефтяных компаний.

Зулейку вовсе не удивляло, что Лев принял исламскую веру и, описывая историю своей семьи, внес туда собственные изменения:

— Перейти в мусульманство в том смысле, в каком моя семья была мусульманской, означало стать частью всемирной, всеобъемлющей религии, уважать традиции, однако это отнюдь не означало преклоняться перед догмой, — сказала она.

Она добавила, что отец не разрешал им с сестрой носить чадру — разве только на похоронах:

— Он видел в этом признак отсталости, а в нашем исламе не было ничего отсталого. Ведь тогда он был не такой, как сегодня: все эти жуткие фундаменталисты ничем не лучше нацистов или большевиков… Нет-нет, в то время в отождествлении себя с исламом не было ничего жесткого, косного — совсем наоборот! Вот большевизм, эта анти-религия современности, он был жестким. Мы, напротив, оставались открытыми всем культурным течениям, которые существовали вокруг нас в среде, где мы родились.

Зулейка пообещала мне, что поищет переписку своего брата Эсада со Львом, и на следующий год, когда я приехал к ней в пансион для престарелых в пригороде Вашингтона, я еще раз поднял этот вопрос. Она показалась мне сильно одряхлевшей, хотя пообещала ради меня пустить в ход связи с президентом Азербайджана, когда в следующий раз поедет на родину. Тем же летом она скончалась, успев, правда, еще раз побывать в Баку. Так что сегодня, насколько мне известно, никого из потомков первых бакинских «нефтяных королей» в живых не осталось, — по крайней мере, тех, кто по возрасту мог сохранить воспоминания о том времени.

Лев нередко воспевал мир нефтяных магнатов, но в юные, проведенные в отчем доме годы он при всяком удобном случае спасался от него, находя себе прибежище в старом городе, где ощущался дух Древнего Востока. Прохаживаясь по мощным укреплениям ханского дворца, он воображал себя героем, способным защитить себя самостоятельно, а не с помощью полудюжины телохранителей и няньки. «На стене, — вспоминал он, — над величественной аркой портала был таинственный, сложный орнамент, древняя восточная вязь. Огромные, непонятные буквы и тонкий, изящный орнамент. Я разглядывал их, нередко впадая в состояние медитации, мечтательное, подобное трансу. Это состояние истинного блаженства длилось часами. Вернувшись же домой, я превращался в ленивого, болезненного, никчемного подростка».

Льва весьма интересовали всевозможные малые народы Азербайджана. Как только отец разрешил, он в сопровождении телохранителей и фрау Шульте стал совершать поездки в места, где мог с ними познакомиться. Для этого достаточно было проехать несколько часов верхом, ведь Азербайджан — страна не слишком большая. Правда, и в первой книге Льва «Нефть и кровь на Востоке», и в последовавших за нею «Двенадцати тайнах Кавказа» зачастую трудно понять, где заканчивается личный опыт Льва и начинается его пылкое воображение. Он писал, например, о племени, напоминавшем амазонок: мужчинам там не разрешалось работать, женщины же ходили с оружием, сами выбирали для себя сожителей и носили не юбки, а штаны. Писал о хевсурах, голубоглазых, рыжеволосых горцах, которые утверждали, что их предками были крестоносцы; они все еще носили кольчуги, прямые мечи и небольшие круглые щиты с изображенными на них крестами. Рассказывая о них, Лев почти наверняка смешивал то, чему был свидетелем, с тем, о чем лишь читал или слышал от других. Районы, находившиеся на расстоянии дневного конного перехода от Баку или от Тбилиси, представлялись горожанам дикими и экзотическими, а обычаи горцев давали пищу для бесконечных пересудов, слухов и сплетен.

Во время путешествий на юг от Баку Лев познакомился с айсорами, потомками жителей Ассирии, чьи лица казались ему похожими на изображения в древних каменных храмах. При поездках на север, на территорию бывшего Кубинского ханства, он впервые встретился с теми, кто особенно повлиял на него, еврейского мальчика, который стремился стать мусульманским воином, — горскими евреями Азербайджана. Они носили кинжалы, сапоги и меховые шапки — точь-в-точь как их соседи-мусульмане, так что их невозможно было отличить друг от друга. «У них всегда было оружие, — одобрительно отмечал Лев, — как и другие горские кланы, они пасли овец, однако были не только пастухами, кочевниками, но и воинами, даже разбойниками, которые грабили купеческие караваны на границе с Персией». Для большинства евреев-ашкенази, перебравшихся в Баку из черты оседлости, эти местные евреи были явлением поразительным. Флора Бененсон с восторгом писала о том, что азербайджанских евреев «в их восточных одеяниях трудно было счесть за евреев; они выглядели едва ли не большими казаками, чем сами казаки, причем у любого мужчины обязательно был острый кинжал, а их женщины, укутанные с головы до ног в одежды из плотной ткани, носили филигранные украшения — их, правда, редко можно было видеть на улице».

Лев с увлечением погрузился в изучение различных теорий, посвященных происхождению горских евреев. Оно было предметом исследований многих историков и этнографов, а в период нацизма даже представители СС поучаствовали в полемике относительно судьбы горских евреев. Согласно некоторым теориям, это остатки одного из исчезнувших колен Израилевых или потомки иудеев времен Вавилонского пленения, которые много веков провели в Персии, прежде чем переселились на север, в Азербайджан. Язык, на котором говорили многие горские евреи, представляет собой средневековый диалект фарси, что придает этой теории известную обоснованность. Когда я брал интервью у старейшин горских евреев в Кубе и спросил, откуда родом их предки, они все сразу же показали на юг.

— Так вы из Персии? — заволновался я. — Ваши предки пришли сюда с юга?

— Ну да, — кивнул один из старейшин, поправляя на голове ермолку, не менее цветистую, чем персидский ковер.

Правда, после дальнейших расспросов выяснилось, что этот человек имел в виду следующее: много веков назад его предки действительно пришли сюда с юга — ведь прежде они жили на десять миль южнее.

— В общем, тут вот какое дело, — увидев мое замешательство, поспешил на помощь Фуад, — он на самом деле понятия не имеет, где изначально была их родина. Ведь горские евреи живут в этих местах уже около тысячи лет.

Поначалу Лев тоже придерживался теории, что горские евреи являются потомками тех, кто пережил Вавилонское пленение. Это означало бы, что они жили здесь за много веков до того, как предки нынешних азербайджанцев мигрировали сюда из пустынных районов Туркестана и Монголии, то есть горские евреи относились бы к самым древним этническим группам на территории нынешнего Азербайджана. Они были независимыми вассалами персидского шаха, эти «гордые княжеские кланы, несколько веков назад основавшие здесь могущественное царство, в котором, однако, иудейской веры придерживались только воины, вельможи и верховные правители. Ведь в ту пору иудаизм был религией привилегированных классов». Все эти штудии привели его в конце концов к теории, доставившей множество затруднений нацистам, потому что из нее следовало, что горские евреи были их собратьями-арийцами, а никак не недругами-семитами. Суть ее заключалась в том, что горские евреи — потомки хазарских племен, союза воинственных тюркоязычных племен, которые стали объектом единственного в постбиблейские времена массового обращения в иудаизм — в VIII и IX веках. «Иудейский правитель, носивший титул кагана, некогда владел всеми пространствами заволжских степей, вплоть до берегов Каспийского моря, — поражался Лев. — На протяжении двухсот лет каган был самым могущественным правителем на Востоке; и все подчинялось его власти, так что даже христианские правители были вынуждены платить ему дань». Лев отмечал также, что азербайджанские мусульмане относились к местным евреям как к мусульманам, которые перешли в иудаизм «по какой-то ошибке, ведь даже само их местное название — “кипта” — означает “заблуждающиеся”». Однако куда серьезнее были «заблуждения» кагана. Самые ранние исторические свидетельства о хазарах относятся к VI веку новой эры; в конце же VIII века это тюркское племя, захватив территорию между Черным и Каспийским морями, стало господствовать над всеми народами Кавказского региона.

В результате именно хазары оказались там властителями, притом как раз тогда, когда на этот регион двинулись полчища арабов, которые в течение столетия, минувшего после смерти пророка Магомета, победоносно пронеслись по просторам Анатолийского полуострова и Персии. Хазарский же каган успешно отразил нападения воинов ислама, и Хазария стала буфером между исламским и христианским миром. Если бы не эти арабо-хазарские войны VII–VIII веков, славяне Руси, возможно, были бы обращены в ислам.

Хазары были язычниками, верили шаманам, у них существовали человеческие жертвоприношения, но в какой-то момент верхушка хазарского общества приняла иудаизм. Согласно легенде, это случилось после того, как каган Булан, правивший Хазарией в 730–740 годах, изучив две великие богооткровенные религии, ислам и христианство, обнаружил, что они обе вышли из иудаизма, и нашел его наиболее разумным. Большинство историков в наши дни считает, что главную роль тут сыграли практические соображения: каган не желал принимать одну из двух религий, предпочтя ту, которая представлялась ему истоком их обеих и к которой, по его разумению, они обе должны были испытывать пиетет. Это решение кагана в иудейской литературе признавалось благородным поступком, став одновременно темой еврейских анекдотов: подумать только, ну и логика — считать, что, если выберешь иудаизм, тебя будут больше уважать и христиане, и мусульмане, тогда как на самом деле и те и другие способны лишь презирать подобный выбор.

Как бы то ни было, в середине VIII века большинство хазарской знати и многие простые люди перешли в иудаизм, так что в течение нескольких веков, в правление Булана и его преемников, по всему Кавказу были построены синагоги и возникли талмудистские школы. В раннем Средневековье, когда евреи подвергались преследованиям и в христианской Европе, и в Византии, и в мусульманской Персии, Хазария была убежищем для всех тех, кому удавалось добраться до Кавказа. В то же время Хазария, где правящая верхушка исповедовала иудаизм, отличалась веротерпимостью и создавала благоприятный климат для всех иноверцев, позволяя и христианам-грекам, и мусульманам из Ирана, и язычникам-славянам жить в этой стране, не принимая иудаизма. Хазары учредили верховный суд, семь членов которого представляли каждый свою религию, и, по свидетельству арабского летописца того времени, самих хазар судили по законам Торы, а прочих — согласно законам их собственной религии.

На Кавказе существовала и еще одна совершенно неожиданная религиозная группа — потомки русских крепостных крестьян, отрицающих божественное происхождение Иисуса Христа и молящиеся согласно иудейскому закону. Эта секта, получившая название «субботники» и не имевшая представления о традиционном иудейском праве, перешла в иудейскую веру, по-видимому, стихийно, без всякого влияния евреев — носителей традиционной веры. Субботники буквально следовали указаниям Ветхого Завета, например, истово выпекали пресный хлеб, причем многие из них питались им круглый год. В 1817 году субботники обратились к царю с просьбой признать их переход в другую веру, но в это время царское правительство было озабочено тем, чтобы обратить в христианство всех евреев из черты оседлости, так что петиция субботников только разгневала монарха. Согласно крупному историку еврейства в России Семену Дубнову: «Целые селения были опустошены, тысячи сектантов были сосланы в Сибирь и на Кавказ. Многие, не в силах вынести преследований, вновь перешли в православие, но зачастую это делалось лишь напоказ, тогда как на самом деле, тайком, они продолжали исповедовать свои сектантские принципы».

В Азербайджане особенно много поселений «новообращенных иудеев» располагалось вдоль южной границы страны. Самыми необычными среди субботников были казаки, влившиеся в их ряды в XIX веке, тайно соблюдавшие субботу как священный день отдохновения, и притом не менее строго, чем самые ортодоксальные иудеи. Современники отмечали, что во время еврейских погромов на Украине в 1905 году «казаки-иудеи» всеми силами пытались предотвратить насилие, тогда как большинство казаков принимало в нем непосредственное участие.

Лев все больше подпадал под очарование живших на Кавказе евреев, независимо от их происхождения. Он выяснил, что «чужеродных евреев» они считали людьми испорченными и более низкими по положению. «Свободный кочевник, — по словам Льва, — не желает признавать своими единоверцами тех иудеев, что жили под пятой царизма». Лев даже утверждал, что горские евреи якобы обменивались оружием со своими соседями-мусульманами и тайно, на крови, клялись во взаимной верности. Такое кровное братство между кавказскими евреями и кавказскими мусульманами и питало возникшее у Льва представление о самом себе как об уникальном выходце из региона, где «дикие, суровые воины, рыцари и разбойники ничем не отличаются от раввинов или ремесленников из Галицин, если только их нарядить в соответствующие одежды». Хотя Лев публично ни разу не признал того, что в его жилах течет еврейская кровь, он тем не менее напоминал своим читателям: «Многие народы Кавказа с гордостью признают свое иудейское происхождение и считают, что выделяются именно этим».

Лев в конечном счете пришел к выводу, что мусульманам и иудеям понадобится объединить свои усилия в борьбе с исходящим с Запада массовым насилием. Неслучайно описание приключений, которые ему пришлось претерпеть, спасаясь от большевиков, он начинает с восстания горских евреев, случившегося во время прихода красных на Кавказ. Лев утверждал, что его отцу якобы предложили пост наместника Кубинского региона, где они в основном обитали. Эта история, разумеется, призвана показать его отца грозным, всесильным мусульманским правителем, которого страшились как власти, так и бандиты Баку, а вовсе не тем, кем он был на самом деле: предпринимателем, человеком с хорошими манерами, который и помыслить не мог о том, чтобы встать во главе восставшего племени.

«Моя любовь к ханскому дворцу так же не поддается разумному объяснению, как и моя ненависть по отношению к революционным событиям», — вспоминал Лев.

Пока что революция бурлила под поверхностью повседневных событий, выплескиваясь наружу то в «экспроприациях» Кобы, то в виде куда более цивилизованных методов Красина, однако то десятилетие, вплоть до 1914 года, несомненно, стало кульминационным периодом в развитии Российской империи. Насилие и анархия, начавшиеся в 1905 году, мало-помалу улеглись, и царский премьер-министр Петр Столыпин, половина семьи которого погибла от рук террористов, сумел с помощью реформ и политики умиротворения вернуть России атмосферу порядка, стабильности, экономического роста. Период декадентского процветания пришелся на 1912 год, когда российские газеты куда больше внимания уделяли спортивным новостям, нежели революционным волнениям. В кабаре Санкт-Петербурга происходили поэтические вечера футуристов. Экономика России была на подъеме, и Баку оставался основным двигателем, точкой опоры для промышленного развития страны. В 1914 году французское правительство направило в Россию экономиста Эдмона Терри, дабы он произвел общую оценку состояния дел в стране, ведь Франция была крупнейшим кредитором России, и по возвращении тот вынес оптимистический вердикт: «К середине двадцатого века Россия будет доминировать в Европе». Экономические достижения сопровождались и расцветом искусств, именно тогда появились такие грандиозные фигуры русской культуры, как Рахманинов, Дягилев, Стравинский, Малевич и Маяковский. Однако этот подъем оказался весьма недолгим.

В августе 1914 года, после того, как царское правительство объявило мобилизацию своей огромной армии — самой большой в мире. Она блистательно победила австрийскую армию в одном из первых крупных сражений Первой мировой войны. Однако когда завершился первый год обучения Льва в Имперской русской гимназии, немцы уже переломили ход войны, что живо напомнило всем о трагическом исходе войны с Японией девятью годами ранее. И так же, как в 1904–1905 годах, грандиозное поражение царской военной машины сразу же отозвалось антиправительственными выступлениями по всей стране, от Санкт-Петербурга до Владивостока. Революционное брожение захватило и Баку. Фрау Шульте вспоминала, как ей часто приходилось забирать Льва из гимназии в разгар учебного дня, поскольку его отца страшила резко ухудшающаяся обстановка.

К весне 1918 года в России уже бушевала Гражданская война, причем не только белые и красные воевали друг с другом, но большевики находились в конфликте со всеми остальными политическими партиями. Большевикам не удалось победить на выборах: более того, у них не было даже простого большинства голосов. Решение проблемы, согласно мысли Ленина, было простым: большевики использовали самосуд, грабежи и преследование дворянства и буржуазии, играя на самых низменных чувствах низших классов. Демократическая коалиция партий, составивших правительство в 1917 году, прилагала усилия для предотвращения грабежей и насилия, тогда как большевики всячески поддерживали «гнев народа», сделав террор против «бывших» первым шагом по превращению террора в краеугольный камень своей государственной машины. Большевики, заменив царскую тайную полицию собственной организацией под названием Чрезвычайная комиссия (ЧК), сразу же предложили работать в ней многим из прежних полицейских, и те получили от «государства рабочих и крестьян» новые полномочия для действий в отношении врагов государства. Но если царские жандармы и полицейские в своей деятельности были ограничены известными рамками, то сотрудники ЧК не были ограничены вообще ничем, никакими законами, кроме одного — принципа классовой борьбы. Ленин, одержимый желанием принимать жесткие меры по отношению к классовым врагам, постепенно проникся уважениям к методам Кобы Джугашвили, у которого после 1913 года появилась новая партийная кличка — «Сталин». Именно Ленин назначил его комиссаром по национальным вопросам, и в ноябре 1917 года, уже в этом своем новом качестве, тот представил проект всеобъемлющей «Декларации прав народов России», которая должна была сделать частью революционного процесса малые народности страны. В этой декларации, содержавшей набор обещаний, которые впоследствии были цинично преданы забвению, товарищ Сталин заявлял о праве всех народов уничтоженной царской Российской империи на «свободное самоопределение, вплоть до отделения и образования самостоятельного государства».

Жители Баку, однако, знали, с кем имеют дело, а потому не поверили человеку, который более десяти лет наводил на них ужас. Той весной на улицах Баку выросли баррикады, а защищали их представители различных фракций — и тех, кто был за большевиков, и их противников.

Три дня, пока на улицах стреляли, Лев, его отец, фрау Шульте и другие домочадцы прятались в подвале собственного дома, питаясь консервами, хлебом из арахисовой муки и икрой. И днем и ночью Лев слышал из подвала пулеметные очереди. Понять, что творилось на их улице, было невозможно, и Абрам Нусимбаум счел благоразумным отсиживаться внизу. Взрослые сидели в углу, рассуждая, как лучше поступить, куда они могли бы уехать по своим российским паспортам и какие вещи надо взять с собой. Лев — в другом углу — вслушивался в происходящее на улице, даже как-то попытался выглянуть наружу: в подвальной стене было небольшое оконце. При этом никто не решился приблизиться к нему, ведь снаружи, за этим окном, где-то совсем рядом, грохотал пулемет.

Для двенадцатилетнего мальчика, еще вчера грезившего о тюркских воинах и персидских царевнах, время, проведенное в подвале, казалось игрой. На третий день их сидения в подвале стрельба прекратилась, и он тут же прилип к оконцу. Их красивый квартал был полуразрушен: повсюду виднелись разбитые экипажи, повалившиеся столбы уличного освещения, кучи тряпья, мертвые верблюды.

Лев разглядел трупы погибших, лежавшие посреди улицы, и сначала ему показалось, будто это тряпичные куклы или снопы соломы. Но тут вдруг за окном возникла картина, которая осталась в его памяти на всю жизнь: «По пустынной улице заскрипели арбы. Одна, другая, третья — целая процессия, все нагружены трупами. Людьми. С оторванными руками и ногами, истекающими кровью, растерзанными животной ненавистью взаимной вражды. Их руки и ноги порой свисали с телеги до самой земли. Из-за движения они тряслись. Оттого и казалось: эти люди еще живы, пусть у них проткнуты глаза и оторваны носы. Целые горы тел — мужчины, женщины, дети. Мимо меня катила арба за арбой. И даже у возниц глаза будто остекленели, были недвижны и безжизненны, как у трупов… Но вот этот жуткий караван проехал. И тут же громче застучали пулеметы. Я снова скатился в подвал».

Представив себе, как Лев с отцом прятались в подвале собственного дома, я вспомнил о судьбе другого нефтепромышленника, который решил не делать этого. Фуад, водивший меня по великолепным зданиям дореволюционного Баку, как-то указал на одно из них с надписью «Дворец бракосочетаний». Его владельцем был один из немногих миллионеров-нефтепромышленников, который не бежал из города, и история этого дома, как мне представляется, идеально отобразила искаженную насилием кончину капиталистического Баку после того, как революция 1917 года распространилась из центра России далеко на юг.

Этот самый Дворец бракосочетаний построил нефтепромышленник-мусульманин Мухтаров, выходец из скромной крестьянской семьи. Разбогатев в первые годы XX века, он принялся строить мечети по всему Кавказу. Он любил путешествовать, изучать иностранные языки. Во время одной из своих поездок в горы, к реке Терек, где Мухтаров также собрался построить мечеть, он повстречал молодую красавицу-горянку благородных кровей и тут же без памяти влюбился в нее. Но родители не пожелали выдавать ее за него замуж — ведь его происхождение не было достаточно аристократическим. Тогда в честь их дочери он построил великолепную мечеть, и это произвело на них такое впечатление, что они согласились на этот брак.

Молодожены провели медовый месяц в Европе, причем разговаривали друг с другом на языках, которым научились совсем незадолго до этого, — по-французски и по-английски. Во Франции молодая женщина увидела здание, в котором ей хотелось бы жить, — это, как оказалось, был готический собор. Мухтаров тут же пригласил одного польского архитектора, и всего через несколько недель этот архитектор прибыл в Баку, чтобы выстроить копию того собора, который так понравился его молодой жене. Сооружение это возводили в 1911–1912 годах, оно стало самым великолепным из многих роскошных особняков дореволюционного Баку. Но когда строительство подходило к концу, один из строителей упал с крыши и разбился насмерть. Мухтарова сочла это дурным предзнаменованием и, получив от мужа дополнительные средства, перестроила здание в пансион для девочек-сирот.

В 1920 году, когда отряды Красной Армии вошли в Баку, пансион уже не функционировал. Мухтаров отказался покинуть собственный дом и, стоя в прихожей с револьвером в руках ждал, когда «большевистские мужланы» посмеют явиться к нему. После того как в переднюю залу прямо на конях ворвались двое красноармейцев, требуя от имени народа освободить помещение, Мухтаров застрелил их обоих, а затем застрелился сам.

А вот Абрам Нусимбаум, подкупая представителей новоявленных властей, завершая последние дела, готовился бежать из страны на пароходе через Каспийское море на восток с единственным, прежде оберегаемым от всех житейских сложностей сыном. В штанины своего модного европейского костюма отец приказал зашить денежные ассигнации, драгоценности и документы, подтверждающие право владения нефтяным бизнесом.

 

Глава 3. Путь на Восток

Восток не был для Льва далекой, сказочной страной: он с детства видел вокруг себя горских евреев и потомков крестоносцев, с жадностью читал исторические сочинения и слушал местные легенды. Революция 1917 года поначалу отодвинула на задний план увлечение восточной экзотикой, но она же забросила его на настоящий Восток — в красные пески Туркестана и глинобитные крепости Персии. Воспоминания об этих путешествиях принесли Льву известность, несмотря на то что художественный вымысел преобладает там над реальностью. Это обстоятельство заставило меня поначалу с большим скептицизмом отнестись к его документальным произведениям, опубликованным под псевдонимом Эсад-бей. «Правду можно узнать только из блокнота полицейского» — так выразился сам Лев на первых страницах своих воспоминаний. Однако, изучив его биографию, я обнаружил, что самые неправдоподобные эпизоды его книг оказываются на деле правдой: описываемое он пережил сам, узнал от кого-то из родственников или друзей или почерпнул из какого-нибудь турецкого или немецкого журнала. Гораздо меньше можно доверять как раз обычным анкетным данным, которые Лев приводил о себе: имя, национальность, гражданство.

О следующем этапе его жизни — тяжелом и опасном пути из оккупированного Баку через весь Туркестан на юг, в Персию, а затем назад через Азербайджан в Грузию — какие-либо независимые сведения практически отсутствуют. Наслушавшись фантазий своих азербайджанских собеседников, я решил, что попытки получить от них сведения о Льве еще больше запутают ситуацию, и предпочел следовать его собственным текстам. Значительная часть дореволюционных архивов была утрачена, к тому же ведение архивов и делопроизводства не входит в число разнообразных достоинств выходцев с Кавказа. Рассказы о чудесах, якобы виденных своими глазами, были в традициях культуры, в которой рос Лев, — как-никак он родился в стране, где из-под земли временами вырывалось пламя!

История бегства от большевиков через просторы Средней Азии, Персии и Кавказа, рассказанная в «Нефти и крови на Востоке», вполне достойна Зелига: герой неизменно оказывается в центре самых драматических событий — чего стоит описание осады Гянджи, когда тринадцатилетний Лев, обороняющий мост, попадает в лапы чекистов! Между тем верная фактам Алиса Шульте, записавшая события той недели, сообщает, что Льва на тот момент вообще не было в Гяндже и что чекисты арестовали его потому, что приняли гимназическую форму за военный мундир.

То, что в «Нефти и крови на Востоке» Лев изобразил себя юным Эсад-беем, бегущим из родного города вместе с отцом, мусульманином благородных кровей, сообщает повествованию элементы фантастики. По сути дела, это окрашенный восточным колоритом миф Льва о себе — изысканном царевиче-мусульманине, который преградил путь разрушителям старого мира, этим революционерам, что посягнули на древние традиции, и выказал при этом чудеса храбрости и ловкости. Тем не менее я пришел к заключению, что Лев действительно был свидетелем большинства событий, которые описал. Единственным источником сведений об этом периоде его жизни служат его автобиографии, письма и предсмертные записки, но я тщательно сравнил упоминаемые им факты с сообщениями тогдашних газет, воспоминаниями других людей и трудами историков. В результате я могу представить моим читателям достаточно достоверное описание скитаний Льва.

Как сообщает Лев, один из его двоюродных братьев, вошедший в только что созданный бакинский Совет рабочих депутатов, однажды вечером явился к ним с важной новостью. Московские власти опасаются, сказал он, что комиссары в Баку вот-вот утратят контроль над городом, и для укрепления их авторитета Ленин предложил устроить публичный расстрел кровопийц-капиталистов. В список из «десяти бывших кровопийц» вошел и Абрам. Поэтому надо срочно бежать из Баку.

Нусимбаумы решили переправиться на корабле через Каспий в Туркестан, мусульманскую Среднюю Азию. На этой огромной территории еще существовали очаги сопротивления натиску коммунистов.

Большинство туркмен, тогда еще кочевники, никогда не расставались со своими конями, хотя Красноводск на берегу Каспийского моря уже был соединен железной дорогой с такими древними городами, как Бухара и Самарканд. Абрам рассказал сыну, что у него есть родственники в Туркестане, которые, возможно, смогут их приютить, — если только этих самых родственников удастся отыскать, — и кое-какая собственность в Красноводске, и хотя управлял ею человек, с которым ему ни разу не доводилось встречаться, им, по крайней мере, будет где остановиться.

Глубокой ночью Лев и его отец отправились в порт, где им посчастливилось найти судно, капитан которого прежде работал на одном из танкеров Абрама Нусимбаума. Он и согласился помочь им бежать из города.

Но куда? Хотя Германия вот-вот должна была объявить о своем поражении в Первой мировой войне, значительные части распадающейся Российской империи были оккупированы почти миллионной армией кайзера: большевики отдали их немцам ради заключения мира с блоком Центральных держав любой ценой. Выйдя из мировой войны, Россия погрузилась в хаос Гражданской, участников которой условно разделяют на «красных» и «белых». Красные выступали за всемирную революцию и радикальные перемены, и их возглавляли большевики. Объяснить, за что, собственно, боролись белые, довольно трудно, и это, по-видимому, в значительной степени объясняет причину их поражения в Гражданской войне. Ведь белыми называли и умеренных социалистов, и либеральных демократов, и консервативных монархистов, и неортодоксальных мусульманских владык.

В Туркестане, на юго-восточной границе бывшей Российской империи, помимо отрядов красных и белых находились военные формирования Германии, Великобритании и Османской империи. Немцы нуждались в хлопке для производства артиллерийских снарядов, турки желали претворить в жизнь идею о создании империи, которая простиралась бы от Босфора до Бухары, а британцы собирались защищать свои владения в Индии и от немцев, и от турок. Эта территория была последним пределом завоеваний Российской империи, это была сердцевина исламского мира России, и Россия меньше насаждала здесь свои порядки, нежели на Кавказе или в Крыму. В этой пустыне мало ощущалось европейское влияние, как и вообще любые современные воздействия. Площадь Туркестана составляла полтора миллиона квадратных миль полупустынных, засушливых земель, а это ведь примерно половина территории США! Пустыни и лишенные растительности склоны гор простираются до Гималаев на восток и до Афганистана на юг. Русские приступили к колонизации этого региона в XIX веке, когда царская армия захватывала территорию со скоростью около пятидесяти квадратных миль в сутки. Однако расстояния на Востоке были слишком большими, а население слишком диким, чтобы осуществлять эффективное колониальное правление. Вместо этого русские удовольствовались целым рядом целесообразных и взаимовыгодных договоров и договоренностей с местными князьками. Последние с немалым удовольствием отказывались во время таких переговоров от полной независимости своих «государств» — в обмен на денежные средства, которые предоставляла им Россия, а также на поставки промышленных станков и оружия. Помимо материального вознаграждения, они также получали чины генералов и полевых маршалов в Российской армии. Туркменские воины стали обязательным элементом военных парадов в царское время: в высоких меховых шапках они гарцевали на своих лошадях вместе с казаками.

Многие коренные жители Туркестана терпеть не могли своих недавних русских «завоевателей», так что после революции ряд племен восстал. А вот симпатии этнических русских, заселивших Среднюю Азию, были скорее на стороне большевиков, и потому еще в 1917 году они создали собственный Совет в Самарканде, официально объявив, что народы Туркестана отныне являются свободными. Тюркские народы, однако, не желали, чтобы их освобождали русские радикалы, и они начали бороться с большевиками не менее ожесточенно, чем с любыми прочими «неверными», пришельцами извне. Главная большевистская газета, «Известия», сокрушалась в то время, что, если над всей бывшей Российской империей «встало солнце свободы, один лишь Туркестан оказался в стороне от всех этих перемен». Когда в конце лета 1918 года Лев и его отец прибыли в порт Красноводск, необходимость утвердить свое господство над Туркестаном еще была для большевистского правительства в Москве невыполнимой задачей.

Красноводск, эти ворота в некогда великую, расположенную в пустыне империю Тамерлана, где минареты, по преданию, возводились из человеческих скелетов, получил свое название от речки Кызыл-Су («красная вода»), вода в которой была до того грязной, что одни лишь погонщики верблюдов отваживались в ней купаться. Окруженный с трех сторон высокими, выжженными солнцем утесами, город этот предстал перед взором Льва как средневековая крепость. Улицы его были абсолютно лишены растительности и, соответственно, тени, так что всякий, кто решился бы пройти по ним босиком, получил бы серьезные ожоги. Некий американский журналист, которого судьба привела сюда в 1918 году, писал о Красноводске: «В худшую дыру меня еще не заносило».

Поначалу чиновники, с которыми пришлось иметь дело Льву и его отцу, были не слишком дружелюбны: беженцы из Баку не стоили их внимания. В итоге всех революционных потрясений этот город и окружавшая его пустыня были объявлены Красноводской социалистической республикой, и хотя к большевикам она отношения не имела, пренебрежение к высокопоставленным представителям прежнего режима было весьма ощутимо. Кроме того, казалось, что едва ли не каждый в этом городе занимает важный пост — министра или кого-то в этом роде. Однако, когда Абрам сделал запрос относительно принадлежавшей ему собственности, отношение к нему вдруг резко изменилось. Как выяснилось, его управляющий занимал в новообразованной республике пост министра иностранных дел и, разумеется, был не последним человеком в местных политических кругах. Специально собравшийся для этой цели комитет вскоре организовал официальное чествование Льва и его отца. В книге «Нефть и кровь на Востоке» Лев с юмором описывает торжественное шествие по улицам города, устроенное в их честь и возглавляемое министром иностранных дел. Но как только он по-братски обнял Льва, тот почувствовал боль в руке. Когда Лев смог осмотреть болезненное место, он убедился в том, что его укусил какой-то особенно голодный клоп, выбравшийся из рукава сего высокопоставленного чиновника.

В предоставленном им жилище их поджидала та же проблема. «Я так и не смог привыкнуть к жизни среди клопов и немытых женщин», — вспоминал Лев впоследствии. Сказочный Восток его воображения предстал перед ним в своем истинном, неприкрашенном виде, и Лев принялся умолять отца найти другое жилье. В конце концов отец и сын Нусимбаумы переселились в единственное помещение, где имелась уборная европейского типа: они перебрались в городской кинотеатр. Вспоминая об этом, Лев писал, что позднее ему приходилось ночевать на бильярдных столах, под брюхом карабахского осла, между горбами верблюда, даже в синагоге, однако красноводский кинотеатр остался в его памяти как самое прекрасное и самое необычное место для ночлега, какое только случалось в его жизни. В этом кинотеатре, вспоминал Лев, «вероятно, единственном заведении подобного рода между Каспийским морем и могилой Тимура», и прежде не так уж часто крутили кино, а теперь правительство республики вообще отменило показ фильмов — в связи с пребыванием зарубежных гостей. Правда, в конце концов «местное население стало требовать, чтобы им вернули киносеансы». Тогда городские власти «попросили разрешить им время от времени использовать помещение для развлечения публики». Принимая во внимание взрывоопасную общественную ситуацию, пришлось подчиниться воле народа.

Жизнь в кинотеатре была однообразной, хотя время от времени там действительно показывали кинофильмы. Лев много времени проводил за разговорами с единственным европейцем, жившим в городе, — стариком-немцем, бароном фон Остен-Закеном, который вместе со своей женой, тоже немкой, прожил в Красноводске целых тридцать лет. Поскольку барон не желал иметь дела с «цветными», а таковыми были все местные жители, он весьма редко покидал собственный дом. Понятно, что он охотно беседовал с молодым беженцем из Баку. До сих пор Льву не доводилось так много говорить о Германии. При этом они практически не обсуждали текущую ситуацию в Туркестане или же в мусульманской части России: барону больше всего хотелось говорить о своей родине.

Через отца Лев познакомился с начальником полиции Красноводска, грузинским князем Аланией, который после крушения царизма тут же стал социалистом-революционером и, находясь в меньшинстве, вошел в союз с теми силами, которые правили в Красноводской республике. Князь рассказывал Льву о различных проблемах поддержания правопорядка в этом регионе. Экономическое положение республики было весьма тяжелым — печать на бумажных деньгах, ходивших здесь, была односторонней: типографскую краску экономили. Лев вспоминал, как писал различные сатирические вирши на оборотной, чистой стороне таких банкнот, не имевших почти никакой ценности. Правительству постоянно приходилось бороться с фальшивомонетчиками. Министр финансов даже выпустил инструкцию, разъяснявшую, что любую банкноту, которая покажется подозрительной, следовало смочить водой. Настоящая «линяла», поддельная оставалась прежней.

Постепенно Красноводская республика попадала во все большую изоляцию. Азербайджан был в руках большевиков, поэтому суда не приходили в местный порт. Абрам Нусимбаум, помимо нескольких доходных домов, владел небольшой частью местного карьера по добыче алебастра, однако сбывать его было некуда: торговые порты в России и в Азербайджане были закрыты. Лишь маленькие суденышки местных жителей совершали еще рейсы в Персию, и правительство республики получало доход главным образом от налогов на торговлю: местные кочевые племена обменивали у персидских купцов меха на оружие и хлеб. Города в глубине пустыни находились в руках либо враждебно настроенных к Красноводской республике кланов, либо большевиков.

Кофейни и базары полнились новостями о далекой мировой войне. Лев узнавал там о фантастических новых видах оружия — например, об огромной пушке, которую германцы построили для турок: снаряд из нее, как говорили, был способен долететь от Константинополя до Баку. Все эти достойные пера Мюнхгаузена россказни были немногим фантастичнее, чем творившееся вокруг. Ведь всего два года назад русский царь командовал самой большой в мире и боеспособной армией. А теперь царя убили собственные подданные, а великая русская армия перестала существовать. Говорили, будто бы новое советское правительство, дабы максимально задобрить турок, пообещало им ввести в России исламский «сухой закон», запретив винопитие, а также узаконить гаремы. В безумные дни 1918 года все это представлялось вполне возможным.

Внутри самой партии большевиков возникли известные разногласия в связи с проблемой нерусских регионов. Должна ли, например, Советская Россия стать новым воплощением Российской империи? Или она, согласно провозглашенным ею же самой принципам, откажется от политики империализма в любых его формах и даст возможность прежним подданным Российского государства самостоятельно встать на путь к социализму? Сталин вообще не видел необходимости освобождать подвластные России народы. Ленин в теории не соглашался с ним, но настаивал, что мусульманские народы смогут достичь независимости только после того, как у них появится собственный промышленный пролетариат. Поскольку регионы, подобные Туркестану, были заселены либо кочевниками и охотниками, либо крестьянами, которые обрабатывали землю допотопными методами, ждать независимости им предстояло еще лет сто. Помимо того, большевики действовали в полной уверенности, что любой договор — лишь клочок бумаги, а убийство — способ аннулировать любые договорные обязательства. Правда, город Красноводск приобрел известность как раз насилием по отношению к большевикам. Лев описал произошедшее в своей книге «Нефть и кровь на Востоке». Речь идет о расстреле двадцати шести бакинских комиссаров — тех, кто руководил первым бакинским Советом, кто нес ответственность за жестокие репрессии, тех, из-за кого Абрам и Лев вынуждены были бежать из города. Теперь и самим этим комиссарам пришлось бежать из Баку ради спасения своей жизни.

Комиссары, в число которых входили русские, армяне, грузины, а также двое азербайджанцев, были верными соратниками Сталина, из числа тех, кто терроризировал Кавказ в 1917–1918 годах; по меньшей мере, двое из них были личными друзьями Ленина. Но когда Баку окружили германские и турецкие части плюс подразделения азербайджанских националистов, комиссары бежали из столицы Азербайджана. Уже выйдя в море, они пожелали плыть на север, в Астрахань, туда, где в Каспийское море впадает Волга. Однако команда корабля плыть в Россию отказалась, опасаясь революционных событий. Оставался либо путь на юг, в Персию, но ее оккупировали британские войска, либо на восток, в Туркестан. «Вся марксистская диалектика была использована для того, чтобы убедить команду, раз уж она отказалась плыть в Россию, двигаться в сторону Красноводска», — писал Лев.

Лев утверждал, что стоял рядом с князем Аланией на берегу как раз в тот момент, когда пароход прибыл в порт. Вначале все думали, что на борту его только беженцы. Однако, когда с корабля стали выводить людей, переодетых матросами, якобы раненными в сражениях с большевиками, князь, повернувшись ко Льву, восторженно ухмыльнулся: «А вы знаете, кто к нам пожаловал на этом пароходе? Коммунистическое правительство Азербайджана!»

По приказу Алании полиция немедленно заменила бинты у комиссаров на наручники. Правда, согласно другим источникам, приказ об аресте отдал не бывший грузинский князь, а некий офицер из казаков. Лев писал, что он дошел следом за арестованными до небольшой временной тюрьмы, сооруженной на задворках здания суда, поскольку обычная тюрьма и без того была переполнена, и что с того места, где он стоял, были явственно слышны удары прикладами, крики и стоны допрашиваемых. Позже ему рассказали, что правительство решило перевезти комиссаров во внутренние районы страны, туда, где их можно было бы передать в руки англичан или же белогвардейцев, смотря по тому, какая из возможностей представится раньше. В большинстве других источников говорится, что комиссаров на несколько дней поместили в крошечные камеры, где они находились в ужасающих условиях, пока решался вопрос, как с ними поступить. Лев утверждал, что видел собственными глазами, как приговоренных к казни выводили из тюрьмы ночью — все они были в наручниках, в окружении охранников. «Большинство из них были бледны, однако сохраняли спокойствие, — писал он. — Они достаточно времени провели у кормила власти, чтобы сознавать, что именно означает на Востоке вывод из тюрьмы в столь ранний час. Лишь один из заключенных — он был моим родственником — не хотел идти сам, и солдатам пришлось тащить его, будто быка к мяснику. Каждые три шага он останавливался, произнося монотонным голосом, без выражения, отрешенно, тупо одно и то же: “Не пойду… не пойду… не пойду”. Мне и сегодня чудится, как он еле слышно выговаривает эти слова, какая в них звучит мука, звук его голоса, уже не человеческого, а звериного…» Позднее он узнал, что произошло далее: всех их заставили вырыть себе могилы в песке, после чего по очереди расстреляли, а затем, одного за другим, сбросили в могилы. Той ночью Лев долго бродил по улицам, не в силах вернуться «домой», в здание кинематографа. На утро он вновь встретился с начальником полиции, однако князь ни словом не упомянул о казни, но восторженно рассказывал о своей невесте, жившей в Персии, которую он надеялся в скором времени привезти в Туркестан, чтобы жениться на ней.

Рассказ об этих событиях Лев опубликовал в книге «Нефть и кровь на Востоке» в двадцатитрехлетнем возрасте, а когда они происходили, ему было всего двенадцать лет, поэтому к приводимым им деталям можно относиться скептически. Например, к небрежно брошенному замечанию, будто один из этих двадцати шести большевиков был его родственником. Впрочем, учитывая, что и его мать принимала участие в революционной деятельности, можно допустить и это.

В СССР двадцати шести бакинским комиссарам воздавали почести как мученикам, погибшим за счастье народа, и поэтому рассказ Льва о случившемся в Красноводске вызвал серьезную полемику и привлек внимание Троцкого, который был одержим идеей возмездия за смерть комиссаров, занимался поисками виновных и даже написал об этом целую книгу. Официальная советская версия сваливает всю вину за произошедшее на английского тайного агента по имени Реджинальд Тиг-Джонс, хотя имеются доказательства, что в ночь казни комиссаров он находился примерно в двухстах милях от места событий. Агенты советской разведки все же получили указание устранить его, так что Тиг-Джонсу пришлось провести остаток своей жизни под вымышленным именем и фамилией: он стал Рональдом Синклером. И только после смерти Синклера в 1988 году лондонская «Таймс» назвала его истинное имя и рассказала, что этот человек на протяжении семидесяти лет скрывался от расправы, поскольку его обвиняли в гибели комиссаров из Баку.

Факты, изложенные Львом, бурно обсуждались всеми кому не лень, за исключением непосредственных участников событии: ведь и князь, и матросы, и вообще почти что все, кто, так или иначе, имели отношение к убийству комиссаров, погибли в хаосе революции или же, подобно Тиг-Джонсу, пропали из поля зрения. Дневники этого британского шпиона, опубликованные посмертно в 1991 году, подтверждают многое из рассказанного Львом. Тиг-Джонс, правда, возлагает вину за убийство комиссаров на соперничавших с ними эсеров, которые, по его словам, в то время получали материальную помощь от британской армии. Именно британская помощь, предназначенная противникам большевиков, вызвала гнев большевистских руководителей, и, вероятно, стала одной из причин того, что Троцкий возложил всю ответственность за казнь на Тиг-Джонса. Со своей стороны, Тиг-Джонс в своем дневнике, который он хранил в тайне на протяжении семидесяти лет, записал со слов одного эсера, что через несколько дней после прибытия комиссаров в Красноводск «большинство заключенных были без особого шума ликвидированы».

По-видимому, в октябре 1918 года Лев и Абрам, в надежде оказаться подальше от большевиков и прочих радикалов, покинули Красноводск — их путь лежал через пустыню дальше на восток. Они направлялись в древнюю Бухару, где эмир все еще удерживал свои позиции. На гостеприимство эмира, одного из последних хранителей прежнего порядка вещей, они могли рассчитывать. В прежние времена они отправились бы туда на поезде, однако после революции железные дороги сделались опасными. Железнодорожные рабочие одними из первых пошли за большевиками, а так называемая «железнодорожная ЧК» отличалась еще большей жестокостью, чем тайная полиция в других местах. Возможность передвигаться по стране была на тот момент величайшим благом, ведь она позволяла искать средства к существованию — работу и пропитание. И эта возможность оказалась в 1918 году практически под контролем железнодорожной ЧК. Кроме того, существовала проблема топлива. Паровозы, использовавшиеся тогда на железных дорогах, работали на угле, но в пустыне был острый дефицит древесины, так что в топках паровозов сжигали другое топливо. В то время когда Лев с отцом находились в Туркестане, древесину чаще всего заменяли сушеной соленой рыбой. Рыбу, твердую, как камень, конфисковывали в огромных количествах, чтобы поддерживать транспортную артерию, что вела от побережья Каспия в глубь страны. Кое-кто из местных жителей даже утверждал, что порой из трубы локомотива, тащившего за собой поезд, вылетали несгоревшие рыбины и к железнодорожному полотну тут же бросались голодающие люди.

Абрам Нусимбаум меньше всего хотел иметь дело с железнодорожной ЧК, поэтому отец с сыном избрали проверенный временем способ передвижения — с караваном верблюдов. «Дикие племена пустыни, песчаные бури, морская болезнь от сидения на раскачивающемся верблюжьем горбу, бесконечная жажда — все было лучше поездки по железной дороге», — вспоминал Лев. Наемный отряд вооруженных кочевников должен был провести их по пустыне, минуя пропускные пункты между Красноводском и Бухарой и, по возможности, селения и города, во многих из которых было сильно влияние большевиков.

Они присоединились к каравану из пятидесяти верблюдов вместе с несколькими русскими семьями, которые, как пренебрежительно отмечал Лев, «прежде представляли себе Восток по декорациям в императорском оперном театре». А вожатый каравана, «чалвадар», вызвал у него неподдельный интерес и уважение. Лев позже уверял своих европейских читателей, что этот человек в пустыне чувствовал себя в большей безопасности, чем любой европеец у себя дома. «Потеряться в пустыне, сойти с нужного направления, раз уже встав на правильный путь, невозможно… На огромных, кажущихся бесконечными расстояниях он, кажется, поддерживает постоянную связь со всеми оазисами и племенами». Лев отмечал, как по цвету песка вожатый определяет положение каравана, как, подобно животному, чует воду на огромном расстоянии. Он также умел обойти стороной коварные воронки с мельчайшим песком, который не способен выдержать вес нагруженных верблюдов. Лев не мог забыть, как в подобной песчаной воронке утонула собака. Он наблюдал, как чалвадар заворачивает несколько свежеиспеченных лепешек во влажный холст и зарывает их в песок, отмечая это место длинным шестом: дар путникам, у которых закончится пища. Каравану Льва тоже довольно часто встречались подобные шесты, причем иногда вожатый выкапывал спрятанную провизию, заменяя ее свежей. Он надрезал ножом на поверхности лепешек какие-то знаки, которые Лев посчитал своего рода тайнописью, описывавшей новости о происходящем в пустыне. «Это, несомненно, самая удивительная газета на свете», — писал он. А вот все попытки разговорить чалвадара, выведать, в чем секрет его умения водить караваны, были напрасны. «Редко мне доводилось сталкиваться с таким нежеланием общаться, с такой неприступностью», — вспоминал Лев. Поначалу Льву казалось, что сбылись его фантазии, его мечты о подлинном Востоке. Однако вскоре монотонность движения стала угнетать его, хотя впоследствии, из стен квартиры где-нибудь в Берлине, Вене или же Нью-Йорке, бегство через пески Туркестана представлялось романтическим путешествием. Льва поражал примитивный образ жизни кочевников, например, то, как они в отсутствие воды очищали руки и лицо, обтирая их песком. От «скуки, тоски, страданий, вызванных голодом, физическими тяготами и болезнями» он чувствовал невероятную усталость. Зато хакимы, чьи способности казались ему сверхъестественными, вызывали его восторг и изумление. Хакимом называли врача в древнем смысле, то есть человека, получавшего не только традиционные медицинские знания, но и изучавшего теологию, литературу, логику и грамматику. «Хаким нередко принадлежит к святому братству дервишей, иногда же это поэт, изучающий Коран». Лев был свидетелем нескольких случаев излечения от болезней, например, той, которую местные называли «пиндинка». Это мучительное кожное заболевание начиналось с небольшого красного пятна, а потом распространялось по всему лицу, превращая его в ярко-красную, покрытую струпьями маску. Если хаким лечил недавно появившееся пятнышко, втирая в него какой-то местный целебный бальзам, болезнь удавалось обуздать. Пятно, правда, не пропадало сразу, однако размеры его не увеличивались, и в конце концов оно исчезало, оставляя небольшой шрам. Нелеченное же заболевание могло распространиться на слизистую оболочку глаза, и тогда глаз был потерян. «Я безумно боялся этой самой “пиндинки”, однако, к счастью, она меня не коснулась», — писал Лев, причем этот страх сверхъестественным образом оказался предвестником болезни, что свела его в могилу много лет спустя: ведь она также началась с небольшого темного пятна, правда, на ноге.

Путешествие было опасным, поскольку численность банд в пустыне увеличивалась пропорционально численности отрядов их противников. В конечном счете Туркестан раскололся на две части, при этом большая часть страны оказалась под властью независимого от России националистического мусульманского правительства, тогда как другая пошла за большевиками, через несколько лет покорившими всю страну.

Пережить трудные времена эмиру бухарскому помогла жестокость. В некоторых сообщениях из Бухары, этого древнего города мечетей и минаретов, говорилось, например, что он возродил средневековый обычай — выводить приговоренных к смерти на самый верх минарета Калян, печально известной «Башни смерти», и сталкивать вниз. Эмир был прямым потомком татарских ханов, которые несколько веков правили на Руси, а потому именно себя, а не царя считал законным правителем всех русских. Правда, он носил форму генерала царской армии и не препятствовал притоку русских в Бухару и их культурному влиянию. Да это было и не в его силах, ведь эмир был по уши в долгах перед царским правительством. Бухара в то время зависела от экономической и военной поддержки Санкт-Петербурга, точь-в-точь как в наши дни страны Третьего мира зависят от Вашингтона.

Все изменилось с революцией в России. «Когда революция смела царя с престола, эмир призадумался, — писал Лев. — Он снял с себя царскую генеральскую форму и созвал государственный совет. Когда собрались все сановники, эмир приветствовал их, а затем приказал в ближайшие сутки убить всех русских, что жили в пределах его государства. В пользу этого своего решения он привел следующий довод: Россия теперь ослаблена, так что другая такая возможность вряд ли представится».

Этот чудовищный постулат — «уничтожить всех иноземцев, всех, кто говорит и молится отлично от нас» — является стержнем небольшого шедевра Льва Нусимбаума — романа «Али и Нино». Именно поэтому Лев ненавидел революцию принципиально: она оказалась удобным предлогом для массовых убийств. Русским жителям Бухары было приказано никуда не выходить из своих домов, их охраняли вооруженные до зубов солдаты. Целых три дня люди провели в безвестности, взаперти у себя дома, пока некоторые члены правительства эмира ратовали за то, чтобы все же сохранить им жизнь. Согласно одной из версий, министр финансов встал на колени перед троном эмира и отказывался подняться на ноги, пока жизни русских не перестанет угрожать опасность. Впоследствии он сам с гордостью рассказывал об этом Льву, когда и тот и другой уже были в Берлине. А вот большевики подобной умеренности не проявили: «С помощью нескольких сот красноармейцев, — иронично пишет Лев, — Бухару заставили стать свободной, независимой, суверенной республикой. Эмир бежал в Афганистан, за ним старые и новые князья, министры, царедворцы, коменданты, они все бежали куда глаза глядят». Льву довелось встретить кое-кого из этих князей и министров в 1920-х годах в Берлине. К тому времени Лев Нусимбаум принял ислам и под псевдонимом Эсад-бей приобрел известность, запечатлев их роскошь, их продажность, их мелкотравчатые прегрешения. Если учесть, как унижены они были, уходя со сцены истории, какое чувство обиды, обычное для эмигрантов, терзало их, неудивительно, что они не доверяли этому молодому человеку, которого впервые увидели в качестве еврейского беженца, прибывшего в их город с караваном верблюдов.

Когда эмир бухарский в сентябре 1920 года бежал в Афганистан, по просторам пустыни рассеялись отряды националистов-мусульман и белогвардейцев, сражавшихся с большевиками и друг с другом. Единственным сдерживающим фактором было присутствие Британской Индийской армии, однако она в скором времени должна была покинуть пределы Средней Азии. Уинстон Черчилль призывал Англию не уходить из этого региона, чтобы защитить древние мусульманские царства Средней Азии, невзирая на то, что они весьма коррумпированы и что в Европе о них ничего не известно. Но то был глас вопиющего в пустыне: британская военная машина была не способна в одночасье перейти от противостояния германскому кайзеру к борьбе с большевизмом. Идею Черчилля отвергли как слишком рискованную. Один из британских офицеров, заместитель командира полка Британской Индийской армии по возвращении из Туркестана в 1920 году опубликовал душераздирающее описание того, что означало для мусульман Средней Азин оставление их на произвол судьбы. Когда он и его подчиненные уже готовились к выводу своих частей из Бухары, к ним явилась депутация местного населения, умолявшая их остаться: «“Оставьте нам тысячу солдат, всего только тысячу, и мы сможем остановить врага”. Им ответили, что нашим солдатам требуется отдых и перекомплектация; тогда говоривший продолжал: “Оставьте здесь в таком случае пятьсот человек — неужели великая Британская империя не способна обойтись без пятисот солдат, которые защитят нас?” Ответ ему был: “Но оставить пятьсот солдат невозможно”. Тот сделал последнюю попытку убедить военных: “Ну оставьте здесь хотя бы одного англичанина. Наши люди будут знать, что Великобритания не покинет их, тогда мы будем по-прежнему биться с большевиками”. Когда же ему было сказано, что и это не представляется возможным, что уже получен приказ вывести все части, старейшина в отчаянии махнул рукой, сказав напоследок: “Тогда у нас нет больше никакой надежды. Одни мы не сможем обороняться…” Сейчас, когда по всей России полыхает огонь гражданской войны, Великобритания могла бы повлиять не только на всю Персию, но и на Туркестан, причем не задействовав ни одного солдата, если бы только в те критические дни она продолжала поддерживать население Средней Азии. В этом случае мы завоевали бы прочную дружбу двух миллионов отважных мусульман (с которыми мы никогда не вступали в вооруженные конфликты и с которыми нам бы это вообще не потребовалось)… Эта благоприятная возможность была, однако, упущена».

В довершение всего большевики освободили сорок тысяч полуголодных военнопленных, немцев и австрийцев, взятых в плен в годы Первой мировой войны и привезенных сюда, в лагеря под Бухарой. Теперь эти люди, оставленные на произвол судьбы в центре Средней Азии, среди мусульманского населения, не имея возможности вернуться к себе на родину, стали взрывоопасной силой. Некоторые женились на местных женщинах и, заведя собственное хозяйство, занялись теми ремеслами, которым были обучены до призыва в армию, например, строили дома и так далее. Многие, однако, сочли, что куда проще найти применение своим недавно приобретенным навыкам, и становились наемными солдатами или палачами. Большевики платили им хорошо, хотя порой не выполняли собственных обещаний. К примеру, австрийские военнопленные, которые помогли красным захватить Бухару, были расстреляны, когда потребовали выплаты обещанного жалованья.

В общем, Бухара оказалась явно не тем местом, где стоило оставаться. Пулеметные очереди раздавались здесь без конца. Ко всему прочему началась эпидемия «испанки», тяжесть которой усугублялась царившим вокруг хаосом, так что все, кто уцелел в мясорубке Гражданской войны, кого не расстреляли из пулеметов или не порубили шашками, мог отправиться на тот свет, заразившись этой опасной разновидностью гриппа. В эти годы — 1918-1920-е — мир стоял, пожалуй, на пороге апокалипсиса. Тогда перестали существовать большинство монархий Европы и Азии, которые обеспечивали стабильность миропорядка на протяжении сотен лет. Эмираты Средней Азин были, конечно, захолустьем, но на Льва произвела глубокое впечатление стремительность, с которой рухнули «эти славные древние твердыни», когда «пустыня пала под власть красной звезды».

Абрам принялся раздумывать, куда бы податься. Антибольшевистским оплотом к югу от Бухары был Афганистан, но для безопасного существования там необходимо было иметь связи среди местного населения. К тому же уроженцы Баку, этого «самого восточного города Европы», не желали забираться так далеко. Путь на запад был заблокирован большевиками. А побежденные, рассыпанные по пустыне отряды белогвардейцев были не менее опасны, поскольку, как гласила молва, нападали на любой караван, который им попадался, — точь-в-точь как красные. Бежать можно было лишь в одну сторону — на юго-запад, и потому отец и сын Нусимбаумы присоединились к каравану русских и мусульманских беженцев, который направлялся в Персию.

В пустынной пограничной области между Бухарой и Персией тогда царило спокойствие, так что караван без происшествий пересек пустыню и вошел в номинальные пределы владений персидского шаха. Подобно Туркестану, север Персии был населен мало, однако культура его жителей была более древней и условия жизни более цивилизованными. Караван много дней продвигался вперед по пустыне, порой оказываясь в роскошных оазисах, у развалин древних городов и укреплений — покрытые пылью веков, уединенные, они походили на огромную цепь изысканных городов-призраков. Города, где имелось население, были окружены стенами толщиной в шесть и высотой в двадцать футов. Стены были глинобитными, и ворота в них, точь-в-точь как в Средние века, стояли открытыми только днем, а на ночь запирались. Выдержать обстрел из артиллерийских орудий городские стены не могли, они предназначались для защиты горожан от нападений банд грабителей и кочевников. На севере Персии разбойничали обычно курды, однако они же, наряду с этническими азербайджанцами, составляли большую часть боевой силы персидской армии. Сами персы воевать не желали. Лев впоследствии описал это в «Али и Нино»: когда Али сообщил персидским родственникам о своих планах уехать в Баку, чтобы защищать родной город от большевиков, те брезгливо отпрянули от него со словами: «Проклятье, ведь совершенно вылетело из памяти, что в глазах правоверного иранца быть солдатом — дело недостойное. <…> Иран находится под защитой Аллаха, и, для того, чтобы блистать, ему не нужны мечи. В прошлом сыны Ирана уже доказали свою отвагу. <…> Теперь шахзаде поэзию предпочитает пулемету. Может быть, потому, что он лучше разбирается в поэзии?»

Страна, в которой поэзия и искусство значили больше, чем идеология и оружие, была для Льва в диковинку. Караван продолжал неторопливо двигаться вперед, а ему казалось, что он совершает путешествие в прошлое… «В Персии все кажется не живым, а театральным, — писал Лев в восхищении, — и каджарские принцы, и крестьяне, бредущие за плугом, читая нараспев строфы Хафиза или Саади, которым уже пятьсот лет. Это поистине древняя страна, родина поэтов и философов, которая считает настоящее грязными лохмотьями, что недостойны даже беглого взгляда, но которая охотно штудирует стихи несравненного палаточника». На самом деле Персия была полна жизни: в ее лесах водились волки, тигры, лисы и дикие кабаны, в пустынях попадались львы; персидские кони, пусть и не такие быстроногие, как арабские, были известны своей красотой. Страна славилась также сельским хозяйством — здесь выращивали лучшую в мире пшеницу, хлопок, сахарный тростник, виноград и табак. Запах табака и гашиша встречал Льва повсюду, так же как аромат роз, столько раз воспетый в персидской любовной поэзии. Государство каджарских шахов, казалось, было заповедником, куда не врывались суровые ветры современности, где люди жили среди смоковниц, под сенью фруктовых садов, занимались дистилляцией розовых лепестков для получения изысканных духов, ткали ковры, охраняли гаремы от чужих посягательств, а также создавали поэтические произведения. В этом литературном кладбище поэтов-палаточников он увидел страну, которой еще не коснулись веяния современного мира. «В Персии по-настоящему жива лишь вера», — писал Лев, однако то была вера, в которой существовало немало странных ответвлений, сект и тайных обществ. Ему встречались исмаилиты, поклонники дьявола, бабиды и бахаи, эта секта мусульман-универсалистов, которые уверовали, что мусульманский мессия вновь явился на Землю в середине XIX века — примерно в то же время, когда Джозефу Смиту была дана «Книга Мормона», — и что мы живем в тысячелетии, когда все религии объединятся. Правоверные мусульмане презирали бахаи, считая их еретиками, и часто преследовали их. Триумфальная победа ислама в Персии в VII веке означала поражение местной религии, зороастризма, который был запрещен и всячески искоренялся. Наряду с завоевателями-мусульманами в стране появились и проповедники Корана другого толка — это были беженцы, которые назвали себя «Ши-Али», то есть «приверженцы Али», или попросту шииты. Они учили, что персы не должны доверять завоевателям-арабам, которые заявляли, будто идут по пути, явленному пророком Магометом.

Шииты считали, что право быть халифом, или духовным лидером в исламе, после смерти пророка Магомета должно было перейти по наследству к Али, который был одновременно двоюродным братом и зятем пророка. Али избрали халифом, но через четыре года его убили отравленным мечом. Еще через несколько лет были убиты его сыновья, Хасан и Хусейн, пытавшиеся отстоять права своей семьи на наследование. Хасана отравили, а Хусейн героически погиб в пустыне, обороняясь против превосходящих сил неприятеля. Произошло это близ города Кербела в современном Ираке, и он был убит, так же как и его отец Али, воинами-суннитами, жаждавшими его погибели. Мученичество Хусейна, когда он, внук пророка Магомета, пожертвовал собственной жизнью, дабы не изменить истинной вере, священному Корану и преданиям пророка, для его последователей является актом самопожертвования, таким же, как для христиан распятие Христа (правда, шииты не считают Хусейна сыном Божьим). В глазах шиитов смерть Хусейна — это центральная, основополагающая трагедия ислама. В основе сложной идеологии шиизма лежит убеждение: истинные наследники пророка были погублены, в исламе воцарилась несправедливость, и мир не станет праведным, пока не явится Махди, мессия шиитов, призванный воплотить Царство небесное здесь, на Земле.

Песнопения, в которых говорилось о муках Хусейна за грехи человеческие, постоянно исполнялись в городах и селениях Персии, а основным видом театральных представлений в стране были мистерии в память о его жертвенной, мученической смерти. Как-то караван застрял в одном городке из-за того, что там отмечался ежегодный праздник Ашура. Улицы были заполнены мужчинами, музыканты играли свои заунывные мелодии на барабанах, флейтах и тарелках-кимвалах, а молодые люди, сверстники Льва, шли по улицам обнаженные до пояса, бичуя себя и возглашая: «Хасан, Хусейн, Хасан, Хусейн!» За этой процессией двигались жители городка, шиитские священнослужители встречались повсюду на городских улицах, они направляли движение толпы, обращались к ней с призывами. Больше всего Льва заинтересовали старики с длинными волосами, которых он в первый момент принял за женщин. Поверх буйной шевелюры некоторые носили оранжевые шапочки с остроконечным верхом. Все они были босы, и в течение всего праздника многие из них хлестали себя по спинам и плечам небольшими плетками с вплетенными в хвосты железными полосками, вознося при этом молитвы. Это были дервиши — те, кто в поисках религиозной истины отрешался от всего материального. Священный орден этих танцующих нищих получил распространение вместе с гностическим, экстатическим движением суфиев по всей Азин. Лев обратил внимание на то, что «в их обществе можно было видеть купцов, воинов, князей, даже иностранцев. И не стоило удивляться, если оборванный, длинноволосый попрошайка вдруг обращался к тебе на улице по-немецки, по-французски или по-английски. На Востоке богатство и образование существуют отдельно одно от другого. Дервиш обязан оставаться нищим попрошайкой, даже если его орден на самом деле является главным кредитором правительства… Дервиши неустанно передвигаются из одного города в другой, проповедуют на базарах о грядущем конце света, а также с большой гордостью заявляют, что в их рядах можно найти лучших людей страны».

Персидские шииты-мусульмане чрезвычайно привлекали Льва. Это был ислам в самом своем пьянящем виде — в жертвенном танце самопожертвования. Ему нравилось непритворное религиозное рвение, бурлившие вокруг него страсти, — такого он никогда не видел у себя в Баку. Шиизм поощрял побежденных, жертв несправедливости, и это укрепило представление Льва об исламе как бастионе героического сопротивления в мире, исполненном грубой силы и неправедности.

Вместе с тем Персия была страной тиранов и самодуров. Когда караван пересекал провинции Мазендаран и Гилян, его остановил некий всадник в красочных персидских одеждах. Он представился как посланник Джафар Хана, правителя этого региона. Хан просил приветствовать путешественников, сказал всадник, и пожелал передать им, что все они будут казнены. Не соблаговолят ли они подождать, пока хан не явится, для того, чтобы самолично исполнить свой приговор? У Льва возникло дурное предчувствие, что это вовсе не розыгрыш и они в самом деле могут погибнуть от руки какого-то безумца, пусть и весьма колоритного, словно сошедшего со страниц «Тысячи и одной ночи», — и это после того, как им с отцом удалось уцелеть во время событий Гражданской войны в Азербайджане и Бухаре! Однако Абрам Нусимбаум лучше разобрался в происходящем. Лев вслушивался в начавшуюся между отцом и посланником хана мучительно-дружелюбную перепалку. Перс выражался настолько вежливо и осторожно, что невозможно было понять, к чему он клонит. Однако Абрам продолжал разговор, и все стало ясно, когда посланник в конце концов проговорил: «К чему вам деньги, если вы все равно умрете?» Беглецы вздохнули с облегчением: всадник всего лишь желал получить с них некую мзду, а это для всякого, кто вырос на Кавказе, дело обычное. Правда, манера, в которой это было сделано, оказалась чрезвычайно причудливой. Но они ведь оскорбили хана, пересекая его владения и не предложив ему какого-либо подношения, пояснил посланник, известивший их далее, что не следует воспринимать требование заплатить за проезд как примитивное желание получить презренные деньги. «Что скажут в других странах, узнав, что даже такие премногоуважаемые путешественники, как вы, отказываются что-нибудь подарить нашему хану?» — вопрошал посланник. После длительных переговоров и отчаянной торговли Лев и Абрам отослали с всадником письмо для хана, составленное в самых цветистых выражениях и с вложенным в него денежным «подарком», и курьер лихо поскакал прочь, — точь-в-точь средневековый рыцарь. А когда вернулся, нагнав караван, то передал Абраму и Льву настоятельное приглашение Его Высочества Джафар Хана пожить у него, побыть его гостями.

Путешествуя с караваном, Лев познакомился с религиозной жизнью Персии. Теперь, живя при дворе Джафар Хана, он получил возможность составить себе представление о политической жизни страны. Каждое утро Лев являлся на заседания правительства хана, которые были посвящены почти исключительно получению подношений от его многочисленных подданных. При этом ассортимент этих подношений был невероятно широк: от золотых и серебряных монет до живых кур и мешков с мукой. Принималось все без разбору. Порой серьезное правительственное совещание прерывалось каким-нибудь вполне легкомысленным занятием, чтобы несколько развеяться: однажды во дворе выпустили из клетки стаю голубей, и хан успешно перестрелял их одного за другим. Это тоже было использовано для сбора подарков: после каждой подстреленной птицы властелин получал от придворных поздравление и несколько монет для ханской кошечки.

Лев никак не мог понять, когда они с отцом наконец смогут покинуть двор хана. Они даже не могли определить для себя, являются они гостями хана или его пленниками, но спрашивать об этом представлялось им неблагоразумным. Более того, у Льва была почетная стража — двое вооруженных до зубов, хотя и босоногих, солдат, выполнявших роль телохранителей и потому следовавших за ним повсюду. Там, где было особенно грязно, они несли его на руках — так же, как поступали его слуги у них дома, в Баку.

Персия была обителью не только религиозности, но и чувственности. В «Нефти и крови на Востоке» Лев описывает, как однажды ночью в помещение, где жили они с отцом, хан прислал «бичо», или мальчика для удовольствий. Лев объяснил слуге, который сопровождал мальчика, что они не способны оказать честь столь щедрому дару, «поскольку наши интересы находятся в другой сфере». Момент был затруднительный, неловкий. Рассыпавшись в извинениях, слуга удалился. Едва отец с сыном устроились на ночь, прямо на полу, на подушках и коврах, как слуга вновь появился у их двери. С ним были две молоденькие девушки, с любопытством постреливающие глазками сквозь тонкую чадру в путешественников. На сей раз отказаться от их общества было, как пишет Лев, совершенно невозможно «с точки зрения благовоспитанности».

«Все же хан был уязвлен тем, что мы воздержались от наслаждения, которое доставили бы нам обоим юные прелести его бичо. Он навестил нас с отцом уже на следующее утро, причем вел себя так, что можно было понять: он попросту не понимает, как быть с этими двумя варварами, которые не в состоянии оценить утонченные чувства. Он пустился в бесконечные истории о красавцах в Древней Персии, жаловался на развращенность современной молодежи, которая восторгалась одними лишь низменными удовольствиями повседневного существования, причем выказал весьма солидные познания в обсуждавшемся предмете.

Поскольку, как я уже упоминал выше, я был в состоянии восторгаться всеми классическими образцами красоты (за исключением мальчиков для наслаждений), хан довольно скоро примирился со случившимся и даже пригласил меня отобедать с ним в его гареме. Я же, проявив достаточную осторожность, предпочел не появляться у него в гареме, поскольку там он мог бы, чего доброго, поступить со мной, как со своим бичо. За пределами гарема, где власть хана была ограничена условностями гостеприимства, я ощущал себя в большей безопасности. Когда мы уже прощались с ним, покидая его дворец, он вручил мне рукопись Хафиза, и с мрачным видом, но, разумеется, в стихах объяснился мне в любви, на что я, естественно, также отвечал ему объяснением в любви. Я, правда, не уверен, что его любовь сохранила бы чисто платоническую форму, если бы наш караван не охраняли вооруженные наездники».

На протяжении этого путешествия юный Лев везде ощущал себя объектом мужского вожделения. Лев воспринимал эту «персидско-греческую традицию» как очередной на удивление хорошо сохранившийся элемент Древнего Востока, который пышная, угасающая Персия смогла сберечь от современной цивилизации в неизменном, первородном виде.

После долгих дней удушающего ханского гостеприимства Лев и Абрам наконец сумели уехать. Караван теперь направился на северо-запад, к порту Энзели на берегу Каспийского моря. Оттуда они намеревались на пароходе вернуться в Азербайджан, который был теперь оккупирован турецкой армией, недавно изгнавшей англичан. С точки зрения Нусимбаумов, турки были идеальной оккупационной силой, ведь Азербайджан все же тюркская страна. Абрам стремился как можно скорее вернуть себе свою собственность, и оба страстно желали вновь оказаться в родном Баку. Однако не успели они отъехать достаточно далеко, как у них возникли некоторые трудности.

По всей Северной Персии, как и предупреждал их Джафар Хан, в то время пылало восстание дженгелийцев. Дженгелийцы, или «Лесные братья», были фанатичной шиитской сектой, которая взяла в руки оружие, чтобы изгнать чужеземцев с земли Персии. Это был очередной пожар, разгоревшийся от искр русской революции. Дженгелийцы имели сильные позиции на севере Персии, вдоль ее границы с Азербайджаном, и на то была существенная причина: через границу шла революционная пропаганда из России. Вдохновляемые призывами к революции, которые раздавались по всей России и по всему Кавказу еще в 1905 году, некоторые персы создали революционное движение, поначалу вполне умеренное и либеральное. В 1906 году шах даровал народу конституцию, которая гарантировала выборные права гражданам страны, создание парламента и установление конституционной монархии. Однако, предвосхищая действия американского ЦРУ в Иране в 1950-х годах, англичане и русские помогли тогдашнему шаху совершить кровавую контрреволюцию, причем было даже сожжено только что построенное здание парламента — и это несмотря на то, что внутри него находились многие парламентарии. К 1911 году либеральная конституционная революция была насильственно прекращена.

Вмешательство европейцев изменило основную цель революционеров Персии: вместо конституционной демократии они объявили джихад, направленный против западных стран. В 1912 году на пике реакции появилась партия «Единство ислама», которая объявила своей задачей изгнание всех иностранцев из Персии. Члены этой партии поклялись не стричь волосы и ногти до тех пор, пока последний неверный не оставит священную землю Ирана. К дженгелийцам примкнули фанатики всех мастей, все те, кто хотел иметь возможность убивать неверных «на законных основаниях», а также те, кто просто хотел убивать. Каравану, в котором ехали Лев и Абрам, теперь встречались заброшенные деревни; временами они видели трупы людей и валявшееся возле них оружие.

Однажды на караван напала шайка личностей, размахивающих шашками, с точки зрения Льва, это были самые обыкновенные грабители, а никакие не революционеры, хотя они и назвали себя дженгелийцами.

Главарь этих разбойников, молодой перс со сверкающими черными глазами, подошел к ним и сказал: «Неверные, отойдите в сторону и отдайте ваши вещи правоверным». Погонщик верблюдов попытался договориться с ними о размерах мзды, чтобы они пропустили караван, однако грабители так прикрикнули на него, что он тут же умолк. Главарь дженгелийцев обратился к просвещенным чужестранцам, желая знать цель их путешествия. После чего объявил, что все желающие могут стать членами его отряда. Лев и Абрам «в исключительно вежливых выражениях» отказались от такой чести, после чего у них отобрали все мало-мальски ценное. Бандиты также обыскали всех, кто ехал в караване. «Когда очередь дошла до меня, — вспоминал Лев впоследствии, — главарь этой шайки спросил меня, не желаю ли я стать его возлюбленным, причем обещал мне радужные перспективы в будущем». Ничего не зная о том, как здесь принято вести себя в подобных ситуациях, Лев рассказал тут же придуманную им историю, будто он уже является возлюбленным одного почтенного имама из Мешхеда, а потому, да будет благословенно имя Аллаха, и не собирается оставлять этого мудреца в одиночестве, чтобы не причинить ему горя. «Авторитет служителя Бога спас меня», — заключает он. В последний момент, когда бандиты вот-вот должны были отправиться восвояси, забрав с собой всех верблюдов, к ним неожиданно присоединились погонщики. Так Лев и Абрам остались посреди пустыни совершенно одни, без проводников. Пришлось им двигаться куда глаза глядят, пешком. Шли они до рассвета, когда, на их счастье, вдруг увидели какие-то жилища.

Измученные отец и сын вошли в город. У них не было денег, верблюдов, не было с ними и никого из прежних спутников. Они решили идти в местную мечеть. В отличие от западных церквей или синагог, мечети нередко представляют собой лишь часть общественного места, где имеются дворы, залы, харчевни. Здесь, как хорошо знали они — евреи, выросшие среди мусульман, — всегда можно найти приют. И в самом деле, им не только дали прибежище, но и снабдили пищей и деньгами, чтобы хватило до самого Энзели, который находился на расстоянии дня пути. Наконец, когда они уже собрались покинуть этот гостеприимный городок, к ним подъехал гонец, назвавшийся представителем «Железного комитета». Это была протофашистская организация, которой руководил Реза Кули — тот, что в 1925 году стал шахом, взяв себе имя Реза Пехлеви (Реза Великий). Этот самопровозглашенный комитет тогда уже набирал силу по всей Персии, действуя как сила, принуждавшая людей к миру и спокойствию. Гонец вынул из сумы запечатанный кожаный мешок. Когда он распечатал и открыл его, оттуда посыпался песок. Пошарив в мешке, курьер вытащил, наконец, наружу некий предмет размером с арбуз, покрытый запекшейся кровью. Это была человеческая голова. «Вот негодяй, который доставил вам столько неприятностей по пути сюда», — заявил гонец. Ему поручено, объяснил он, вручить им эту голову в знак уважения со стороны «Железного комитета», а также пожелать дальнейшего приятного путешествия. Льву и Абраму с большим трудом удалось объяснить гонцу, что голова нм вовсе ни к чему. Вид головы мерзавца, что так издевался над ними, заверяли они, доставил им обоим глубочайшее удовлетворение, однако, приняв ее, они помыслить не могли бы о продолжении своего путешествия. В конце концов им удалось отправиться восвояси, а гонец остался решать, что же ему теперь делать: как-то избавиться от этой головы или же вернуть непринятый дар тем, кто его сюда послал…

И вот отец и сын наконец оказались в порту Энзели. Там подтвердились сведения о том, что политическая обстановка в Баку складывалась в высшей степени благоприятно: правительство возглавлял всеми уважаемый юрист, бывший, по мнению Льва, «человеком нашего круга». Теперь они знали наверняка, что можно возвращаться домой без всяких сомнений. Революция закончилась. Начался период восстановления.

Вскоре они нашли других беженцев с Кавказа, и в результате присоединились к группе владельцев нефтяных скважин, которые возвращались домой со своими семьями. Чтобы переплыть просторы Каспия, они сложили имевшиеся у них средства и купили корабль, который выглядел подозрительно дряхлым. Он был небольшой, максимум на пятьдесят пассажиров, однако на его борт взошло двести человек. Они наняли команду, в которой оказалось четыре капитана, причем двое из них работали прежде на танкерах, принадлежавших Абраму. Хотя обычный рейс из Энзели в Баку продолжался двенадцать часов, решено было, что их пароходу потребуется вдвое больше времени. На борт взяли двухдневный запас пищи и воды. Также было решено выйти из порта под покровом ночи, чтобы их не обнаружили британские военные. Труднее всего, как вспоминал Лев, оказалось попасть незамеченными на борт корабля. Ведь добираться до него, стоявшего на якоре посреди акватории порта, пассажирам приходилось на лодках, а потом еще нужно было карабкаться на палубу по веревочным лестницам, так что в результате прошло много часов, прежде чем все попали на борт. «Наконец-то четыре капитана и эти моряки-разбойники подняли паруса, началось наше счастливое возвращение на родину. Никто впоследствии не был в состоянии вспомнить, сколько же бутылок вина выпили за эту ночь возвращающиеся домой пассажиры…»

Им удалось миновать поисковые прожекторы, установленные британцами в Энзели, и покинуть порт без проблем. Когда Лев наконец уснул, ему снились кары, обрушившиеся на головы большевиков. Он слышал их стенания, они стонали и кричали, стоя на коленях перед пришедшими отомстить им. Но тут выяснилось, что стенания раздавались и наяву. Когда он пробудился от тяжкого сна, его каюта оказалась заполнена перепуганными людьми: их утлое судно попало в один из тех случающихся раз в несколько месяцев штормов, которыми известен Каспий и которых стремится избежать любой настоящий моряк.

Наконец шторм стал стихать, и тут из ночной тьмы появилось загадочное судно — судя по его вооружению, боевой крейсер. Как ни странно, над ним развевался прежний стяг — флаг Российского императорского военно-морского флота. Моряки на этом крейсере отказались признавать случившуюся революцию. И хотя царь был убит уже несколько месяцев назад, ни офицеры, ни простые матросы не собирались нарушить данную ему присягу. Эти фанатичные монархисты патрулировали воды Каспия на боевом корабле императорского флота, иными словами, с 1917 года постоянно находились в походных условиях, выживая, по-видимому, за счет того, что грабили торговые или пассажирские суда. Матросы-монархисты, высадившись на судно со злополучными беженцами, объявили всем, находящимся на борту, что направляются в Баку с целью атаковать вражескую флотилию, стоявшую на якоре в бакинском порту. Пассажиры объяснили, что Баку оккупирован германскими и турецкими войсками, но для моряков его величества этот факт ничего не значил: они же не признавали мирного договора, который большевики от имени России заключили с Германией и Турцией. С их точки зрения, это ничего не меняло, разве что врагов теперь стало больше, чем прежде: и немцы, и турки, и болгары, и австрийцы, и… свои сограждане — большевики. В глазах этих матросов и Лев, и Абрам, и все остальные пассажиры, желавшие вернуться в Баку, были предателями, и поэтому они заявили, что имеют полное право потопить судно. И пока они решали, что делать с несчастными, тем было приказано не рыпаться. На счастье, оказалось, что был день тезоименитства кого-то из великих князей, и потому моряки отправились на свой крейсер праздновать это событие. Капитаны в подзорные трубы и бинокли наблюдали, как ярые монархисты упились до положения риз. После чего они приказали бесшумно поднять якорь и уплыли.

Вскоре пассажиры столкнулись с иной проблемой: образовалась течь, а на борту нашлась всего одна ручная помпа, да и то маломощная. Пока мужчины старались справиться с этой напастью, обнаружилось, что на коже у детей, плывших на этом корабле, появились ужасные черные пятна. Один ребенок умер. Капитаны объявили, что это черная оспа, однако, по мнению Льва, болезнь вполне могла быть и чумой. Помпа не откачивала воду с нужной скоростью. Тогда пассажиры, разобрав ведра, стали вычерпывать воду, создав живую цепь. Но судно все равно продолжало тонуть. Ужас и хаос воцарились во мраке ночи, на еле-еле борющемся с волнами судне. Матросы принялись грабить пассажиров, насиловать прислугу. Льву и Абраму удалось спрятаться на дне одной из спасательных шлюпок. Они слышали, как началась стрельба.

«Это был уже не столько корабль, сколько сумасшедший дом, — писал Лев в своих воспоминаниях. — Мы, голодные, замерзшие, плыли по волнам, находясь уже в полубессознательном состоянии». Он пытался отвлечься за чтением единственной книги, которая оказалась у них с собой, — это был «Дон Кихот» в русском переводе. Время от времени они с отцом принимались говорить о смерти — спокойно, без эмоций. И хотя бакинская гавань была совсем недалеко, добраться до нее представлялось им практически невозможным, ведь судно медленно тонуло, к тому же на его борту разразилась загадочная болезнь.

Спасение пришло нежданно, как в дешевом приключенческом романе.

На пятые сутки их плавания, во второй половине дня, пассажиры увидели где-то на горизонте пароход, шедший под германским флагом. Отношение к ним со стороны немецких моряков, отмечал Лев, было самым почтительным. Всех беженцев пригласили перейти на германское судно, оставив тонущий корабль, причем немецкая команда мгновенно освободила для них свои каюты, в том числе и каюту капитана, чтобы там могли поместиться бывшие среди них князья, нефтяные магнаты и политики. Капитан заверил их, что ситуация в Баку стабильная, что нефтяные вышки не повреждены и что враги — и большевики, и англичане — бежали из города.

Уже на следующий день немецкий корабль вошел в бакинский порт. Лев снова смотрел на старый город, дворцы, средневековые бастионы — все, как прежде. Вот поистине волшебный, сказочный город, думал он, город, где чудес куда больше, чем в любом другом месте. Встретить их явился сам новый премьер-министр, уважаемый бакинский юрист, окруженный своими телохранителями, в сопровождении солдата, который нес флаг независимого Азербайджана. А когда они сошли, наконец, на берег, после нескольких месяцев опасных приключений, Лев впервые увидел отряд германских солдат. Когда они с отцом добрались до собственного дома, то обнаружили, что у их входных дверей стоят навытяжку два турецких солдата. В их доме, оказывается, были размещены на постой немецкий и турецкий офицеры. Абрам представился им, сообщив, что он — владелец этого дома, и постояльцы заверили его, что тут же переедут. Абрам упрашивал их остаться и быть его гостями, ведь места в доме было предостаточно, однако они отказались.

На этот раз им повезло. Лев понятия не имел, как станут развиваться события дальше. Он знал лишь, что они у себя дома. Отец и сын Нусимбаумы вернулись на родную землю.

 

Глава 4. Бегство

Пребывание Нусимбаумов в Туркестане и Персии длилось, по-видимому, всего несколько месяцев, однако в Баку за это время произошло множество головокружительных политических пертурбаций. Город не раз осаждали, в нем заключались самые невероятные союзы, в которых участвовали и британцы, и представители Советов, и казаки, и эсеры, и немцы, и турецкая «Армия ислама», намеревавшаяся присоединить Азербайджан к Османской империи. Армянское население понесло массовые жертвы в результате кровавых побоищ. К моменту возвращения Льва в Баку город был в руках у турецких и немецких солдат.

Хотя стены средневековой крепости и подверглись обстрелам со стороны, как минимум, трех армий, Лев обнаружил, что космополитическая смесь европейской и азиатской архитектуры, характерная для Баку, не слишком пострадала. Арбы с трупами пропали с улиц города. Пронизывающие октябрьские ветры с моря продували закоулки ханского дворца и средневековых мечетей, срывали листья с деревьев на бульварах, вдоль которых высились особняки нефтяных королей. Правда, многие здания были изрешечены пулями и повсюду высились новые сооружения, знаменовавшие собой результат многомесячной «политической борьбы», — это были виселицы.

Местные жители говорили, что виселицы были сооружены германскими и турецкими властями в целях восстановления порядка после осады города. К болтавшимся на виселицах трупам крепились картонки с надписями, например: «Повешен за кражу фунта орехов». Это возымело свое действие. «До оккупации, — вспоминал Лев, — Баку кишмя кишел всевозможными преступниками, а всего через пять дней после того, как город захватили турки и немцы, он стал эталоном честности, безопасности и порядка». В этом городе, который едва приходил в себя от многих месяцев осадного положения, самым серьезным преступлением стали попытки накопить излишки продовольствия и вздуть цены на товары.

Время бунта прошло. На нефтяных месторождениях вновь началась добыча «черного золота». На балконе отеля «Метрополь», высившегося над морем, снова сидели нефтяные тузы в вечерних костюмах, посасывая сигары и цедя шампанское из бокалов — только теперь им составляли компанию немецкие и турецкие офицеры. «Одним из первых, кто там появился, был турецкий паша, сумевший захватить Баку, — вспоминал Лев. — Его окружали со всех сторон германские офицеры, которые всячески старались превзойти друг друга в изысканности поздравлений и в изъявлении дружеских чувств. Я выступал в роли переводчика между ними и своим отцом». Льву очень нравилось переводить для немцев, которые произвели на него большое впечатление своим нежеланием принимать от населения привычные здесь «подарки» и тем более взятки. «Согласно общепринятому представлению, завоевателю не пристало платить за все, что принадлежало ему по праву сильного, однако ничто не могло убедить в этом немцев, — писал он. — Никогда прежде на Востоке не появлялись такие странные завоеватели».

Турки в этом отношении были ближе и понятней. И главное — те и другие были куда лучше большевиков. Может, вся эта революция — лишь тяжкий, кошмарный сон? Неужели он снова заживет прежней жизнью и у него опять будут телохранители, он будет часами читать книги в домашней библиотеке, участвовать в костюмированных балах, неторопливо прогуливаться, предаваясь своим мечтаниям, вдоль серых бастионов Старого города?

Но германо-турецкая оккупация Баку продолжалась всего несколько недель. В октябре 1918 года болгарский фронт развалился, блок Центральных держав (Германия, Австрия, Болгария и Османская империя) оказался под ударом, так что и турецкое, и германское высшее военное командование, на уровне генеральных штабов, принялись умолять о заключении мира. В начале ноября 1918 года немцам пришлось передать управление Баку англичанам, которые вернули свои войска из Персии. Британские военные, получившие приказ о наступлении на Баку, не слишком радовались подобному развитию событий, ведь совсем недавно городское правительство было на стороне турок и немцев, которые вышвырнули англичан из Баку. И если во время своего первого пребывания в городе англичане держались высокомерно, то теперь они относились к его обитателям с нескрываемым презрением.

Тем не менее на несколько месяцев на Кавказе воцарился мир, и все наслаждались передышкой на общем фоне войн и революций. Более того, Азербайджан стал первым, реально функционировавшим демократическим государством в исламском мире. Здесь, впервые в истории мусульманского общества, женщины получили право голоса. Здесь начинала доминировать эта удивительная смесь качеств Востока и Запада, которая выделяла Баку на общем фоне еще в годы изначального нефтяного бума. Хотя коррупция и тайные закулисные сделки всегда характеризовали стиль жизни в этом центре нефтедобычи, он отличался и практическим плюрализмом. Политическая жизнь била ключом. Даже скептически настроенный начальник английского гарнизона и тот был под впечатлением от лидерских качеств азербайджанских государственных деятелей, особенно нового спикера парламента — усатого Расулзаде, внешне напоминающего профессора. В 1919 году, на Парижской мирной конференции, президент США Вудро Вильсон также обратил внимание на Расулзаде, назвав его «весьма достойным, вызывающим интерес джентльменом из Азербайджана, который говорит на языке, что мне близок и понятен — в смысле идей, понимания, что такое свобода, а также, что́ есть право и справедливость».

Несмотря на улучшение отношений между оккупационными войсками и азербайджанцами, все, что им не нравилось, англичане объявляли нарушающим «принципы цивилизованного общества». Это, быстро понял Лев, маскировало жесткое условие: если что не так, британские войска тотчас снимутся с места и уйдут восвояси, оставив Азербайджан на произвол судьбы. А в августе 1919 года они и в самом деле покинули Баку. Демократически избранное правительство всячески приветствовало грядущую независимость, однако у всех на уме был один и тот же вопрос: способен ли будет демократический Азербайджан защититься от большевистского колосса к северу от своих границ? И все же, когда англичане ушли, все в Баку испытывали воодушевление. Предприниматели, такие, как Абрам Нусимбаум, были теперь в состоянии вести дела в столице собственного, независимого государства, которое не было более ни окраиной Российской империи, ни протекторатом Британской империи.

«Для нефтяных магнатов, которые теперь пришли к власти, настала лучшая пора за всю их жизнь», — писал Лев. Он всегда вспоминал об этом периоде, о целом годе существования независимой азербайджанской республики, как о времени непреходящего оптимизма. Беседуя с Зулейкой Асадуллаевой, младшей сестрой школьного товарища Льва, я получил подтверждение тому, что подобные ощущения испытывали тогда многие. «Мы все очень гордились нашей независимой, современной мусульманской республикой, — сказала она мне. — У нас женщинам разрешили голосовать на выборах — такого тогда не было нигде в мусульманском мире! Наше правительство возглавляли просвещенные, образованные государственные деятели, и оно было относительно некоррумпированным. Казалось, что все складывается слишком хорошо — настолько, что в это было даже трудно поверить. Так оно и оказалось! Наши руководители не понимали тогда, что мы были совершенно беззащитны».

Азербайджанский парламент, проведя соответствующие переговоры, заключил со своими соседями необходимые политические и экономические договора. Была заключена эксклюзивная сделка на разведку новых месторождений с компанией «Датч-Шелл» (хотя и на не слишком выгодных для Азербайджана условиях). В России все еще полыхала Гражданская война, а на Кавказе воцарился мир, суливший развитие и процветание.

Однако то было кратковременное затишье перед бурей.

В «Нефти и крови на Востоке» Лев описывает званый обед в узком кругу, который однажды вечером устроил его отец для членов азербайджанского правительства. Когда закурили сигары, речь зашла о развертывании армейских подразделений. Министр торговли и начальник военной администрации Баку, оставшиеся дольше прочих гостей, принялись обсуждать проблему обуздания беспорядков вдоль армянской границы. Граница с Арменией находится на юго-западе Азербайджана, и чтобы защитить ее должным образом, значительную часть небольшой армии молодой республики, в том числе и пограничные патрули, пришлось отправить туда, сняв их с позиций вдоль северной границы. Но разве разумно, спросил Абрам, оставлять одну из границ совершенно открытой ради того, чтобы защищать другую, тем более что за этой, незащищенной границей находится куда более сильный сосед? Так ведь ресурсы у нашей республики довольно ограниченные, возразил начальник военной администрации, и поэтому было принято тщательно взвешенное решение, что южная граница для нас сейчас важнее. Наша республика, сказал министр торговли, только что подписала важное новое соглашение с Советской Россией. Высокие гости выкурили свои сигары и откланялись, и Лев наблюдал со своего балкона, как начальник военной администрации садился в свой автомобиль. «Я видел, как мимо него проехала машина ночного патруля и оттуда прозвучало “мир вам” — принятое у нас приветствие». Но когда министр приехал к себе домой, к нему приблизились несколько вооруженных людей и заявили, что он арестован. «По чьему приказу?» — только и спросил он. «По приказу ЧК Социалистической Советской Республики Азербайджан».

Слуги той же ночью разбудили Льва и его отца, чтобы сообщить, что большевики заняли город. «Из своего окна я видел входившие в город отряды Красной Армии, видел жесткие лица, оборванные униформы, завистливые, голодные глаза русских, которые жаждали получить доступ к богатствам города нефтедобытчиков».

Той ночью составы с красными солдатами пересекли российско-азербайджанскую границу, за ночь продвинулись на юг, вдоль побережья, и бесшумно окружили Баку. Они привезли с собой самое страшное оружие большевиков: Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, или, сокращенно, ЧК. Эти самые чекисты в своих знаменитых куртках-кожанках, с пистолетами-маузерами на боку в последующие пять лет уничтожили больше людей, чем царская тайная полиция за все предыдущее столетие. Вот что писал Владимир Короленко, который считался одним из самых выдающихся писателей-социалистов и который провел немалую часть своей жизни в Сибири, в царских тюрьмах: «Если бы при царской власти окружные жандармские управления получили право не только ссылать в Сибирь, но и казнить смертью, это было бы то же самое, что мы видим теперь». Излюбленным оружием ЧК был небольшой ручной пулемет, с помощью которого они стремились уничтожить любого, кто пытался «ускользнуть».

Азербайджанское правительство быстро приняло решение, что сопротивление бесполезно, и оформило акт о капитуляции. В этом документе завоевавшие город коммунисты обязались «никак не преследовать никого из министров, членов парламента или нефтяных магнатов, и более того — предоставить им возможность свободно покинуть страну». Но не прошло и месяца после захвата Баку, как начались репрессии. Большинство нефтяных магнатов было отправлено в тюрьму (чтобы можно было получить побольше взяток от их родственников). На свободе, под неусыпным надзором, оставили тех, кто требовался для совершения экспортных операций.

В первый раз став свидетелем того, как разрушается окружавший его мир, Лев испытал страх и смятение. Во второй раз им владели скорее отвращение и гнев. Разрушительная сила нового режима уже стала легендарной, и главным ее свойством было презрение ко всему, что существовало прежде. Как было известно Льву, татаро-монголы в процессе завоевания этих регионов уничтожали людей не менее безжалостно, но, требуя от покоренных племен полного и безоговорочного подчинения, они все же впитывали какие-то элементы их культуры. Большевики же не желали считаться с прошлым: оно было этапом формирования настоящего, а дальше его следовало вышвырнуть вон, как использованную тряпку.

ЧК была центральным органом нового коммунистического правительства. Она могла арестовать любого, кто не был в состоянии представить непреложные доказательства своих «благонадежных» убеждений или же своей незаменимости для нефтяной отрасли. Лев видел своими глазами, как по улицам вели жертв очередной «чистки». Один из уводимых на казнь офицеров, узнав Льва, взмахнул рукой и показал ему на собственную шею, давая понять, что будет дальше. Размах репрессий нарастал с каждым днем. И каждый день сотни людей — банкиров, аристократов, учителей, студентов, журналистов — бросали в застенки. Главой бакинской ЧК был русский матрос, который «использовал свой опыт, приобретенный в морских переходах». Всех, кого арестовывали в Баку, перевозили лодками на небольшой остров Нарген, на котором ЧК организовала свой официальный штаб. Для экономии времени чекисты нередко расстреливали своих узников по пути на остров и выбрасывали их тела за борт. Люди вокруг пропадали бесследно, но даже близкие родственники не отваживались выяснять их судьбу. Кроме массовых арестов и расстрелов, бакинская ЧК поднимала революционный дух в Баку и другими способами. На площади напротив дома Льва регулярно организовывали зрелища в стиле средневековых аутодафе. Фигуры, изображавшие знаменитых «кровопийц», — американского и французского президентов Вудро Вильсона и Жоржа Клемансо, британского премьер-министра Дэвида Ллойд-Джорджа, торжественно сжигали под пение «Интернационала». Лев видел, как большевики снимали эти сцены на кинопленку, чтобы впоследствии показывать по всей стране. Через много лет ему даже довелось увидеть один из таких фильмов в берлинском кинотеатре. Он вспоминал, что фильм получил благожелательные отзывы в немецкой прессе — за мастерство режиссера.

Когда, в конце 1920-х годов, воспоминания Льва о зверствах большевиков были впервые опубликованы, ни он сам, ни его немецкие читатели не верили, что подобное может повториться в современной европейской стране, такой, как Германия. Однако всего через три года после издания книги «Нефть и кровь на Востоке» в Берлине после нацистского переворота начались аресты, убийства и аутодафе не меньшего размаха. Гестапо — новая тайная политическая полиция нацистов — взяла ЧК в качестве образца, и ее сотрудники рьяно изучали методы и приемы работы чекистов.

Очень скоро представители ЧК явились в дом Нусимбаумов. Они сообщили Абраму Нусимбауму: ему вынесен смертный приговор «как закоренелому преступнику и кровопийце». Правда, этот приговор будет отложен на неопределенное время, если он согласится — разумеется, находясь под соответствующим контролем, — работать на благо нефтяной отрасли, «пока из рядов пролетариата не появятся опытные преемники, продолжатели его дела». Было даже упомянуто, что существует возможность заслужить своим поведением полное прощение при условии содействия в транспортировке нефтепродуктов: большевикам на самом деле было нужно как можно скорее организовать поставки на север, в Россию. Абрам согласился работать на благо нового бакинского Совета. Когда он предстал перед новым Советом директоров нефтяной отрасли, то из преступника и кровопийцы превратился в «подозрительного, однако временно незаменимого эксплуататора», каковое понижение в ранге спасло ему жизнь.

Именно в этот период, по свидетельству Льва, к ним в дом приезжал Сталин. Лев рассказал журналисту из «Нью-Йорк геральд трибьюн» в 1934 году, что именно тогда он и начал собирать материалы для биографии Сталина. «Я часто сидел напротив него. Он обычно читал какую-то глупую книжку, в которой было написано, что вскоре произойдет мировая революция». Один раз Лев, по его словам, спросил: «Неужели им недостаточно всех убийств, которые они совершили?!» На что Сталин возразил: «Ну что еще тебе нужно? Тебе же мы сохранили жизнь!»

Непонятно, можно ли этому верить, но Лев писал Пиме: «Когда Рябой жил с нами, он мне многое рассказал о моей матери. Он к тому времени уже стал важным функционером, и он рассказал мне, как мать моя когда-то помогала ему. Мы проговорили почти всю ночь».

Если Сталин и был какое-то время «покровителем» Нусимбаумов в Баку, это продолжалось совсем недолго. Предваряя методы нацистов, большевики объявили неделю «экспроприации экспроприаторов», иными словами, призывали «пробудившийся пролетариат» вторгаться в дома «буржуев» и забирать там все, что понравится. Последним оставалось лишь молча наблюдать за происходящим. Любое противодействие означало бунт против существующей власти и каралось смертью. «Пролетарии» тащили с собой изящную мебель и ковры, пищу и алкогольные напитки, белье и самовары, а также всевозможные предметы старины. Владельцы этих вещей были обязаны по первому требованию безвозмездно отдавать все, за исключением разве что личной одежды, хотя порой приходилось расставаться и с ней. Впрочем, вспоминал Лев, действительно богатые люди, люди его круга пережили это легче, чем можно было ожидать: «Владельцам нефтяных месторождений неделя грабежа показалась невинной забавой. Те, кто потерял миллионы в результате национализации нефтяной промышленности и конфискации банков, все те, кто изо дня в день жил под угрозой быть застреленными, — неужели для них были так уж важны кухонные принадлежности или какие-нибудь тарелки? Хуже всего пришлось людям среднего класса, ведь у них отбирали последнее, хотя, если разобраться, они были не богаче хорошего квалифицированного рабочего. Многие мужья тогда покончили с собой, чувствуя себя обесчещенными, поскольку в их гаремы врывались посторонние, совершенно чужие люди. В домах среднего класса гарем — это помещение, где обитает вместе с детьми жена хозяина (обычно единственная)». В гаремах небогатых мусульманских семей хранилась самая большая ценность: шелковые простыни и наволочки, которыми пользовались только члены этой семьи. Символы домашнего уюта и женской чести, эти простыни порой поглощали львиную долю скромных доходов такой семьи. Теперь же их отбирали — «ради торжества мировой революции».

Одна из таких шаек конфисковала все, что было в доме у Нусимбаумов, к чему хозяева отнеслись с полным безразличием, поскольку для них это было наименее значительным из всех постигших их несчастий. «Мы понимали, что либо большевиков прогонят и мы вновь займем подобающее нам место, либо нас расстреляют… Не исключалось также, что нам удастся бежать. Так или иначе, мы вполне могли обойтись без принадлежавшей нам мебели». После экспроприации к Нусимбаумам снова явился какой-то чекист, предъявивший бумагу, согласно которой они были обязаны очистить помещение, как он выразился, «в двадцать четыре… минуты» — это было стандартное большевистское уведомление о выселении, но чекист перепутал часы с минутами. ЧК позволила им перебраться в контору Абрама, однако и там им было разрешено занять лишь одну комнату. Впрочем, для устройства на новом месте у них уже почти не осталось личных вещей.

По словам Льва, примерно тогда был провозглашен лозунг: «Пролетариат не терпит грязи!» Всех «классовых врагов Революции» заставили мести и мыть улицы Баку. Со вкусом одетые немолодые мужчины и женщины, моющие, стоя на коленях, тротуары — подобное зрелище не раз повторялось при нацистском режиме. Жестокий террор, не снившийся никому из самых деспотичных монархов, начал постепенно принимать конкретные формы в умах тех, кто теперь оказался у кормила власти.

В результате Лев, которому было уже почти пятнадцать лет, с отцом приняли новый план действий. На этот раз они отправятся на запад, чтобы бежать по суше в Грузию, которая еще оставалась независимой. Когда они были вместе, за ними постоянно следили: предполагалось, что отец ни в коем случае не попытается бежать без сына. Поэтому они решили выбираться из города порознь. Слежка за Львом велась не так усердно, и он должен был уехать первым. Он отправится в Гянджу, древний город поблизости от грузинской границы, — там у их семьи было немало друзей и там же базировались силы азербайджанской националистической оппозиции. Через несколько месяцев после бегства сына Абрам предпримет инспекционную поездку на нефтяные месторождения за пределами Баку, в ходе ее скроется и также направится в Гянджу. Встречу они назначили у азербайджано-грузинской границы.

При первой же возможности Лев забрался в один из вагонов товарного поезда, что следовал из Баку через пустыню, — это был вагон для перевозки скота, в котором ехало немало крестьян: так он мог избежать рискованного путешествия на пассажирском поезде. Здесь, усевшись прямо на пол, будто бродяга из рассказа Стейнбека, наблюдая за проплывавшими мимо равнинами, пустынями, горами, Лев чувствовал себя как дома. Крестьяне «все, как один, проклинали коммунистов, так что у меня было ощущение, словно я оказался в компании с владельцами нефтяных месторождений». Нередко поезд, с немилосердным скрежетом тормозов, останавливался, в вагоны влезали солдаты, которые обшаривали все и вся в поисках «белых», проклиная болванов-чурок, угрожая всем, что вызовут ЧК, однако почти всегда они, как и проводники в вагонах, были пьяны.

Главное, полагал Лев, добраться до азербайджано-грузинской границы. Дальше они смогут попасть на грузовое судно и пересечь Черное море, а там уже и до Европы рукой подать! В Европе они будут в безопасности. Нефтяные месторождения остались позади, поезд шел мимо садов и полей. «Стояла весна, и могло показаться, что эта земля, родина Заратустры, еще не пострадала от красных».

Приехав в Гянджу, былую столицу Азербайджана, Лев обнаружил, что здесь процесс большевизации зашел уже довольно далеко, хотя город считался центром «националистической» деятельности. Он увидел объявления, знакомые ему по Баку, однако в целом атмосфера показалась ему иной, особенно в мусульманской части города, где на базарах люди во всеуслышание проклинали своих красных «освободителей». Это привело Льва в восторг, и, предоставленный самому себе, он почувствовал вкус к интригам и заговорам. Один торговец, его новый приятель, познакомил его с группой заговорщиков, которые решили, что важно иметь в своем кругу человека, прекрасно знающего Баку, ведь именно Баку был главной целью националистов. Поначалу Льву очень польстило, что его приняли в круг посвященных. Однако он быстро сообразил, что в этот круг принимают практически любого, и подивился тому, сколь неэффективно действовали власти: таких неуклюжих заговорщиков ничего не стоило разоблачить и ликвидировать.

Как ни удивительно, разоблачены заговорщики не были, так что начавшееся в назначенный день восстание, охватившее весь город, застало врасплох руководителей большевистских отрядов. Заговорщики получили к тому же поддержку со стороны русских беженцев — белогвардейцев, которые были рады возможности свести счеты с красными. В Гяндже красных было не так уж много, и реализовать заговор оказалось куда проще, чем, скажем, в Баку. Лев утверждал, что он лично оборонял из пулемета ключевой мост, однако его карьера военного не продлилась дольше одного дня.

Описывая эти, как, впрочем, и все остальные, события в книге «Нефть и кровь на Востоке», Лев Нусимбаум освещал их с позиции мусульманина Эсад-бея, сына знатного мусульманина. Именно поэтому интересно отметить немногие места, где видна его озабоченность еврейским вопросом. Вспоминая о восстании в Гяндже, он, например, писал: «Русские белогвардейцы, те, что присоединились к нам, тут же предложили, согласно традициям своей страны, устроить еврейский погром. Мы, однако, вежливо отклонили это предложение, хотя у них уже были даже напечатаны плакаты с надписями: “Бей жидов, спасай Азербайджан!”» И дальше Лев специально подчеркивает, что если «прочие» мусульмане просто отказались от участия в этом предприятии, то он лично обошел город и, содрав с заборов все уже наклеенные призывы убивать евреев, тут же уничтожил их. А потом еще заявил русским, что «им не следует забывать: они находятся в цивилизованном Азербайджане, а не в дикой России, на что русские тут же предложили устроить армянский погром». Лев утверждал, что его соотечественники отказались и от этого, ведь, по его словам, азербайджанцы-мусульмане идут на смертоубийство, только если того требуют законы чести и необходимость отомстить обидчику; а коль скоро они уже за все отомстили армянам во время устроенной в Баку резни, то «теперь не собирались впустую проливать кровь людей».

Заговорщики и все увеличивавшаяся группа их сподвижников «с восточной невозмутимостью», то есть медленно и неэффективно, готовились распространить восстание на остальные регионы страны. А тем временем большевистские руководители, находившиеся в Баку, узнав о перевороте в Гяндже, направили туда двадцатитысячную армию. В результате не успели восставшие оглянуться, как оказались отрезанными и изолированными и от других городов Азербайджана, и от всего внешнего мира. Большевики начали постепенно сжимать кольцо блокады. Заговорщики не знали, что подобные восстания уже происходили в других районах страны и что метод большевиков был один и тот же: окружить, изолировать и уничтожить сопротивление. В Гяндже большевики сначала заняли армянскую часть города, а затем приблизились к мосту через реку, разделявшую армянские и мусульманские кварталы. Сама река, давшая городу название, уже давно пересохла, однако ее русло по-прежнему существовало, и там по весне иногда вился небольшой ручей. Именно здесь Али-хан, alter ego Льва, герой его романа «Али и Нино», решил стоять со своим пулеметом насмерть, не отступая ни на шаг, так что в конце концов его тело, пронзенное восемью большевистскими пулями, упало в пересохшую реку.

Мы с Фуадом, моим приятелем, сотрудником Интерпола, съездили в Гянджу и потратили немало времени, пытаясь найти нужный мост. Но после семидесяти лет советской власти никто из горожан уже не мог сказать нам, где именно он мог находиться, и нас целый день водили по городу, так что мы увидели полдюжины разных мостов. В итоге мы его все же нашли — полуразрушенный и бесполезный над покрытым грязью пересохшим руслом. На нем все еще были отметины от пуль, оставшихся со времен революции. На углу улицы рядом с этим мостом, на бывшей армянской стороне города, откуда наступали большевики, высилось здание психиатрической лечебницы.

Когда сражение закончилось, ЧК провела «расследование». «Судебная процедура отличалась невероятной простотой, — писал Лев. — Спрашивали имя, профессию и возраст, ответы наскоро записывали, а потом, в девяноста из ста случаев, приговор “Расстрелять!” исполнялся тут же, прямо на месте. Это была организованная резня, массовое убийство, для которого название “террор” было слишком мягким».

Лев так и не объяснил в деталях, как ему удалось бежать после поражения восстания. В 1929 году он опубликовал в Германии свои первые воспоминания, повествование о пережитом, о том, как он не раз был на волосок от гибели. Либеральными читателями они были в целом приняты на веру и вызвали глумливые отклики антисемитски настроенных правых, которые сочли его стремление скрыть свое еврейское происхождение доказательством того, что и все его россказни — фальшивка. В этих воспоминаниях двадцатичетырехлетнего автора действительно полным-полно сомнительных мест и похвальбы, однако впоследствии он доказал, что способен на неожиданные и отчаянно-смелые поступки.

Во всем развитии большевистской революции было что-то ирреальное, и особенно сильно это ощущалось в пограничных территориях бывшей империи, например в Туркестане или на Кавказе. Большинство тех, кто совершил этот революционный переворот, по-видимому, сами не могли поверить во все происходившее: ведь всего за несколько дней или недель кровопролития им удалось разорвать на части те общественные и политические отношения, что складывались в стране на протяжении веков.

В своих предсмертных записках Лев вспоминал: «Когда чекисты арестовали меня, я лишь засмеялся. Бог знает, почему так вышло. Но я засмеялся. Мне было четырнадцать лет. По всем стандартам Востока я был взрослым человеком. Однако все, вместе взятое, представлялось мне приключением, смешным, восхитительным приключением. Было очевидно, что всего через несколько недель или через несколько месяцев все следы революции бесследно исчезнут. И так думали все, даже сами красные».

И в самом деле, рассказ Льва о том, как ему удалось уйти от облавы в Гяндже, читается как веселое, увлекательное приключение. Спрятавшись на несколько дней в чьем-то погребе, он разработал план действий. Подойдя к проходившему мимо солдату, он спросил его, как добраться до ЧК. Солдат был донельзя удивлен — в самом деле, никто никогда не желал найти ЧК — и подробно объяснил ему, как туда пройти. Лев пришел прямо в ЧК и попросил встречи с ее начальником. «Товарищ, пожалуйста, выдайте мне разрешение на выезд из города», — обратился он к этому офицеру на чистом русском языке. Представитель ЧК потребовал сообщить, кто он такой. «Комсомолец из Астрахани, сын рабочего, — ответил Лев. — Я был в Гяндже по поручению комсомольской организации, на меня напали враги пролетариата, а теперь я хочу вернуться домой, чтобы продолжить борьбу в рядах вооруженных рабочих». Лев утверждал, что его хитрость удалась благодаря безукоризненному русскому, убедительности и юному возрасту, ведь он просто еще не мог быть белым офицером.

— Документы? — потребовал чекист.

— Уничтожил, согласно общим указаниям партийного съезда после белогвардейского мятежа.

Чекист пытливо посмотрел на меня, немного подумал и вдруг спросил:

— А что сказал товарищ Ленин насчет прав народов на самоопределение?

— Самоопределение вплоть до отделения! — отчеканил я.

— А куда ведет путь к коммунизму с экономической точки зрения?

— От временной экономической анархии капитализма к систематической организации промышленного производства, — отвечал я как по-писаному в полном соответствии с бухаринской «Азбукой коммунизма», которую успел выучить назубок еще во время первого большевистского вторжения в Азербайджан.

Экзамен был сдан. Чекист ухмыльнулся и оформил для него разрешение на отъезд. Однако на вокзале представитель железнодорожной ЧК отнюдь не пришел в восторг от предъявленного документа. «ЧК Гянджи имеет право выдавать разрешения только на выезд из города. А для проезда по железной дороге требуется получить разрешение железнодорожной ЧК», — гаркнул он. Когда Лев попытался уйти, чекист отказался вернуть ему только что предъявленный документ. Более того, он сказал, что Лев выглядит подозрительно и поэтому может либо отказаться от мысли получить назад эту бумагу, либо же «задержаться» в ЧК. Лев предпочел ретироваться без документов.

Ничего не зная про окрестные деревни, не понимая, как добраться до грузинской границы, чтобы встретиться с отцом, Лев ушел из города пешком. Идти ему пришлось целый день, и по дороге он так никого и не встретил. К вечеру ему стали попадаться сады и аккуратные посадки деревьев и кустарников. Вдруг в кустах сверкнуло ружейное дуло, и чей-то голос произнес: «Вон какой-то парень идет». Слова эти прозвучали тем более неожиданно, что произнесены были по-немецки. Лев поднял руки вверх и крикнул тоже по-немецки, что хотел бы знать, кто они и что им от него нужно. «Ополчение района Хеленендорф», — ответили ему на чистом немецком языке и приказали приблизиться к кустам.

Как узнал Лев, в этом селении, угнездившемся здесь, между азербайджанской пустыней и предгорьями Кавказского хребта, но выглядевшем точь-в-точь как деревня где-нибудь в Шварцвальде, жили несколько тысяч немцев чьи хозяйства процветали. Основатели Хеленендорфа эмигрировали сюда из Германии за сто лет до этого — они покинули родную Швабию после Наполеоновских войн, спасаясь от голода 1816 года и от религиозных преследований. Александр I предложил им земельные участки на Кавказе, чтобы заселить этот регион и обеспечить его защиту от мусульман. Согласно одному немецкому исследованию, опубликованному в 1910 году, в 1816 и 1817 годах на Кавказ было отправлено пятнадцать вагонов со швабскими переселенцами, считавшими приграничные районы Российской империи «страной свободы и счастья». Они разбогатели за счет постоянного, тяжкого труда, начав создавать в Азербайджане производство коньяка и виноделие.

Германские колонисты не интересовались политической жизнью Азербайджана, они лишь платили налоги тому правительству, которое в данный момент находилось у власти. Правда, иноплеменные соседи нередко зарились на их винные погреба. А тут еще подавленное большевиками националистическое восстание в Гяндже — неудивительно, что жители Хеленендорфа выставили передовой охранный пост.

У Льва было такое чувство, будто он вдруг оказался в Германии. Желая сохранить родной язык, жители Хеленендорфа каждый год посылали кого-нибудь на родину, в Германию, — на своего рода стажировку и чтобы убедиться, что они ничем не хуже любой немецкой деревни. Они выписывали школьных учителей из Германии, нанимали германских врачей, а также следили за тем, чтобы у их пасторов было германское теологическое образование.

Когда охранники привели Льва в селение, его приветствовали все жители. Быть может, они не ко всякому проявили бы такое гостеприимство, но Лев расположил их к себе хорошим немецким. Лев вспоминал позже, что праздность его продолжалась неделями, он пил вино, которое производили члены этой колонии, ходил с ними в церковь, ухаживал за девушками. Он появлялся на концертах, которые устраивали по воскресеньям во второй половине дня, а также в кофеине, проводя целые часы за пересудами и общими разговорами. Хотя жители Хеленендорфа понимали, что Лев скрывается от большевиков, никто из них ни разу не заговорил с ним об этом. К нему относились как к дачнику, к путнику, который решил остановиться на некоторое время у них в поселке, пусть у него почти не было средств, чтобы оплачивать расходы: Льву удалось припрятать очень небольшую сумму денег, на которую он теперь и жил.

По прошествии многих лет, уже живя в Германии, где нарастала враждебность по отношению к национальным меньшинствам, Лев вспоминал обитателей Хеленендорфа, которые для него представляли не столько немецкую, сколько общекавказскую культуру. Это селение, где проживало крошечное меньшинство, противостоявшее посягательствам многих и одновременно проявлявшее гостеприимство по отношению к беженцам и чужестранцам, стало для Льва воплощением идеального Кавказа — Кавказа его воображения.

Азербайджанские крестьяне из окрестных поселений с большим уважением относились к предприимчивым германским «колонистам», которые самостоятельно обрабатывали свои наделы и в чьих домах имелись такие удобства, о каких местные крестьяне и не слыхивали. Жители Хеленендорфа строили двух-трехэтажные дома в традиционном швабском стиле — с островерхими крышами, с традиционной кирпичной кладкой, сооружали большие погреба, отделанные тесаным камнем. Хотя немцы жили в культурной изоляции от окружающих, Лев вскоре заметил у некоторых жителей Хеленендорфа черты соседей — черные волосы и смуглую кожу. Многих немцев Хеленендорфа вполне можно было спутать с азербайджанцами. И это притом, что уроженцы селения выступали против смешивания с туземцами. Лев осветил это обстоятельство с присущим ему юмором: «Германские колонисты, не желающие иметь ничего общего с “цветными туземцами”, вскоре, по-видимому, сами станут “цветными”. Все, кто знает жизнь немцев-колонистов, способны подтвердить, что расовые предрассудки отнюдь не имеют к этому отношения. Появление смешанных отпрысков местных жителей и колонистов весьма маловероятно, и, скорее всего, на цвет кожи влияет местный климат. Примечательно, однако, что среди новых поколений айсоров, проживающих в непосредственной близости от Хеленендорфа, отчего-то появились дети со светлыми волосами — это тем более невероятно, что ни один истый германец не способен настолько уронить себя, чтобы вступить в связь с женщиной-айсоркой».

Пассаж об отсутствии расовых предрассудков в отношениях немцев-колонистов и коренных жителей Кавказа приобретает особенно острое значение, если учесть, что Лев опубликовал свою автобиографию в Германии накануне нацистского переворота.

В 2000 году мы вместе с Фуадом добрались до селения Хеленендорф.

Мы заблудились, пытаясь найти его, и нас остановила группа вооруженных до зубов азербайджанских солдат. Деревня эта находится почти на границе с Арменией, в той зоне, где азербайджанские и армянские военные время от времени обмениваются выстрелами. Здесь кажется, что Первая мировая война все еще продолжается, или, вернее, что она таилась в латентном состоянии, подобно вирусу, все восемьдесят лет советского режима, чтобы вновь активизироваться после его падения.

В конце концов мы нашли Хеленендорф, и здесь все выглядело в точности так, как это описывал Лев, с одной лишь разницей: в селении не было немцев. Еще в 1941 году Сталин приказал депортировать их в Казахстан. Большинство там и умерли, а небольшая группа выживших вернулась в Германию в 1991 году. Этот факт уничтожил мои последние, совсем слабые надежды на то, что здесь можно найти кого-то, кто еще припомнил бы того подростка — беженца из Баку. Дома, по-прежнему крепкие, стояли, однако тех, кто их построил, давно не было на свете. Лишь одна женщина откликнулась, когда я приветствовал ее по-немецки. Эта древняя старуха поведала мне, с трудом выговаривая немецкие слова и без конца перемежая их азербайджанскими, что ее отец был немецким колонистом, а мать принадлежала к одному из местных племен, вот ей и удалось избежать депортации. Все прочие мои собеседники были потомками азербайджанских семей, привезенных сюда после насильственного переселения немцев. Эти семьи, как могли, пытались сохранить красивую деревню. И очень гордились подвалами из тесаного камня, ведь таких не было нигде в округе. Многие из них водили меня по шатким старым лестницам вниз, в прохладу этих каменных покоев, где по стенам были полки, уставленные бутылками с вином и коньяком и банками с фруктовыми компотами.

Я обнаружил и церковь, которую описал Лев, — здесь жители селения в свое время встречались постоянно: послушать проповедь пастора, посудачить о том о сем. Сложенная из прочного красного кирпича она на удивление хорошо сохранилась. Правда, когда я вошел внутрь, оказалось, что здание превращено в спортклуб. Именно здесь, в этой церкви, как повествует Лев, он однажды вечером услышал молитву еще одного беженца, армянина, который просил Всевышнего дать ему возможность уехать живым из этой страны. Он, как оказалось, занимался нефтедобычей, подобно Абраму Нусимбауму, и добрался сюда на старом грузовике прямо из Баку с единственным, что у него осталось, — самоваром. Правда, грузовик тоже принадлежал ему.

Вскоре они уже обсуждали, как лучше всего добраться до границы. У армянина был с собой документ, согласно которому ему якобы поручалось закупать рыболовные сети по всей стране и за границей — там, где он сочтет нужным. Этот документ оказался достаточно убедительным, чтобы «дорожная» ЧК разрешила ему выехать на грузовике из Баку, вот только теперь его грузовик уже дышал на ладан. Идти до границы пешком было слишком далеко, а свирепость железнодорожной ЧК его сильно беспокоила. Кроме того, этот предприниматель опасался путешествовать в одиночку: его, армянина, могли убить мусульмане или арестовать ЧК — как паразита и кровопийцу. Путешествуя вместе, размышляли они, легче было бы защищаться. Документ армянина, его «удостоверение рыболовецкой артели», должен был защитить их обоих от классового геноцида. Они репетировали свою «легенду»: армянин — пролетарий, специалист, командированный для закупки сетей; Лев — его доверенный секретарь и эксперт по плетению рыболовецких сетей. Армянин даже выправил какую-то поддельную бумагу на имя Льва, чтобы подкрепить эту версию. Они были готовы по проселочным дорогам добираться до границы.

Приступить к исполнению намеченного плана действий удалось не сразу: передвижения и в сельской местности стали довольно опасными. Укрепив свою власть в городах, большевики принялись прочесывать сельские районы. Повсюду в деревнях они приказывали «выдать аристократов», если жители не хотят подвергнуться артиллерийскому обстрелу, поджогу или же массовому расстрелу за «укрытие кровопийц-эксплуататоров». Лев вспоминает, что в тех деревнях, где не имелось ни аристократа, ни хана, ни какой-то другой «акулы капитализма», приходилось бросать жребий, и кто-то из несчастных крестьян, кому он выпадал, вынужден был изображать из себя землевладельца, жертвуя собой ради односельчан. В иных селениях, где на самом деле жили аристократы, местные князья, люди порой отказывались выдать их, и в таких случаях дома строптивых обычно сравнивали с землей. Лев писал, что многие князья из провинциальных городков и селений сами являлись в местную ЧК, не желая подвергать опасности своих сограждан и односельчан. Переодетые агенты явились и в Хеленендорф, выдавая себя за беженцев. В результате заводить какие-либо знакомства стало небезопасным, из-за этого Льву с его другом пришлось ускорить отъезд. Их новый знакомец был человеком весьма заметным, уроженцем мест, весьма далеких от Кавказа, — из Латвии. Он организовал вечеринку, которая началась с танцев. По ходу дела, однако, его подручные, рассыпавшиеся в толпе танцующих, принялись петь большевистские песни, а под конец вечера латыш вышел на сцену и обратился к собравшимся с речью. После того как он якобы «зажег толпу», всем пришлось подняться с мест и спеть «Интернационал».

Сразу после этой вечеринки солдаты арестовали Льва и привели его к латышу, который, разумеется, был офицером ЧК. Он обвинил Льва в том, что тот не встал с места, когда запели «Интернационал», и что он «контрреволюционный элемент». Лев бодро выдал ему свою легенду — что он приехал сюда для того, чтобы узнать, нельзя ли здесь закупить рыболовецкие сети для Азербайджанской ассоциации развития рыболовного промысла. Выражение лица латыша ясно говорило: он и представить не мог, что кто-либо способен придумать такую бредовую небылицу. Однако не мог он и на сто процентов отвергнуть вероятность, что Лев говорит правду, ведь экспорт черной икры был для Азербайджана вторым по значению после нефти. Он потребовал сообщить ему точное название и адрес этой ассоциации, и Лев тут же сделал это. Конечно, если бы в 1920 году в Азербайджане существовали телефоны и телефаксы, Льву бы не поздоровилось. А тут — хочешь не хочешь — латышский чекист лишь пообещал, что известит ассоциацию о ненадлежащем поведении ее сотрудника и, вообще, наведет там справки о Льве. Он также приказал Льву не отлучаться из деревни, пока не придет ответ из Баку. Это стало для Льва сигналом о том, что нужно немедленно уезжать. Он тут же отправился к армянину, разбудил его, и той же ночью они уехали, не забыв прихватить с собой и самовар. Но вот незадача: грузовик смог доехать лишь до ближайшей деревни и там окончательно сломался. Впрочем, беглецам удалось купить там лошадей, так что остаток пути до границы они проделали верхом. Они скакали всю ночь, как два сбившихся с пути ковбоя, молясь лишь о том, чтобы в случае нужды им удалось правдоподобно воспроизвести историю о закупке рыболовецких сетей.

В районах поблизости от границы между Азербайджаном и Грузией изумрудно-зеленые луга покрыты орхидеями, там пасутся дикие кони, а овечьи стада то и дело останавливают движение на дороге, переходя с одной ее стороны на другую. Я старался по возможности воспроизвести путь Льва той ночью, однако меня вез на своем старом «БМВ» дядя Фуада — прежде он заведовал отделением детской хирургии в Баку, а теперь подрабатывал извозом и продажей недвижимости. Этот доктор Рауф был счастлив, что ему довелось съездить в эти места, где можно отведать, пожалуй, самую изысканную пищу и самые лучшие напитки Кавказа.

Лев вспоминал, как они проезжали деревни, в которых старейшины приветствовали их как дорогих гостей, обращались к ним с речами, предлагали им золото, женщин или баранов — все, чем была богата деревня: ведь эти гости явно были аристократами. Когда они отказывались от даров, люди целовали им руки и устраивали празднество в честь «гостей, которые ничего не отобрали силой». План, который разработали Лев с армянином, удалось воплотить в жизнь куда лучше, чем они оба ожидали. В мусульманских деревнях Лев поручался за армянина, а в армянских — тот поручался за Льва. Надо ли говорить, что на самом деле эти два уроженца Баку имели куда больше общего друг с другом, нежели с жителями горных деревень?

Я бы усомнился в правдивости рассказов Льва о местном гостеприимстве, если бы сам не проехал по этим же местам на стареньком «БМВ», благодаря которому нас принимали, как князей. Люди предлагали нам все, что имелось у них в доме, хотя на тот момент имели они очень немногое. Ресторанов нигде не было, но в каждой деревушке нас ожидало очередное празднество; на любой улочке находились люди, готовые сорвать для тебя фрукты прямо с ветки, поймать форель из пруда или зарезать барашка или козленка. Как писал Лев в «Али и Нино»: «Если даже гость отрежет голову твоему сыну и явится с ней в твой дом, ты должен принять его, накормить, напоить и почитать, как гостя». Люди на Кавказе выказывают радушие, с каким, вероятно, столкнулись еще войска Александра Македонского, когда прошли маршем через эти самые места более двух тысяч лет назад. Легко понять, что Лев еще больше полюбил эту родную для него землю, пусть даже теперь он и пытался поскорее покинуть ее. Сидя у походного костра, Лев и армянин слушали песни про древних владык, про соловья, что умер от любви к прекрасной розе. Песни эти, сложенные на стихи персидских поэтов Хафиза и Саади, звучали в сопровождении саза, инструмента, похожего на скрипку, но с тремя струнами, который при игре держат как виолончель. Они видели и танец с кинжалами, когда мужчина, удерживая на весу десять кинжалов, кружит вокруг женщины, отгоняя прочь ее врагов и пытаясь обнять ее. Но женщина отстраняется от него, давая ему все новые поручения. Сначала мужчина должен положить один из кинжалов на землю и пригласить женщину наступить на него — в знак того, какой властью она над ним обладает. А затем она начинает бросать вверх монеты, которые он должен поймать, не уронив ни одного кинжала.

Хотя в ту пору, когда Лев жил на Кавказе, тамошние крестьяне не знали грамоты, они были полностью погружены в традиции собственной словесности. От деревни к деревне шествовали странствующие поэты-ашуги — точь-в-точь как в Персии, расплачивавшиеся стихами за приносимые им подарки, лакомства, за общую любовь и расположение. Лев узнал, что даже самые бедные крестьяне ценили хорошую поэзию, причем готовы были отдать все, что сами имели, за право слушать стихи. Он присутствовал на одном из последних «поэтических состязаний» ашугов. Такие состязания привлекали участников из окрестных деревень, при этом ни положение в обществе, ни богатство не играли роли — важен был лишь талант. Участники встречались на площади, прямо под открытым небом и сражались друг с другом в любом из поэтических жанров. Зачастую ашуги просили присутствующих предложить тему, а затем развивали ее. Описывая в «Али и Нино» такое состязание, автор стремился с его помощью показать, насколько древние горские традиции отличались от происходящего в современном мире, где размыто всякое понятие о чести.

Проезжая через горную местность, Лев впервые за все послереволюционные годы чувствовал себя свободным и счастливым. В то время склоны гор еще были усеяны высокими каменными башнями, на протяжении многих веков они служили прибежищами мирным жителям на случай войны. Большевики, когда им удалось окончательно закрепиться в этом регионе, приказали снести эти башни, как «пережитки феодализма».

Но и сегодня, в наши дни, то тут, то там, среди придорожных лугов все еще можно увидеть их основания.

Если переход с караваном через пустыни Туркестана вдохновил Льва на книги и статьи о местных обычаях и об исламе, то поездка верхом вдоль грузино-азербайджанской границы заложила основу для его книг о Кавказе. Пустыня и горы слились в его сознании, создав духовную альтернативу все сокрушающему гнету революции, тоталитаризма и мировой войны. Пока на просторах Кавказа полыхала гражданская война, шла борьба между большевиками и националистами, жители этой приграничной территории по-прежнему сражались в символических средневековых поединках, используя выкованное ими самими оружие, в окружении невероятной, сказочной тишины и спокойствия. И неважно, носили они кресты и кольчуги, как хевсуры, или же бились на конных турнирах, используя палицы и булавы, подобно пехлевийцам, все они казались Льву детьми, которые в своих заколдованных лесах не ведали ничего об окружающем их взрослом мире, увлеченно играя в свои смешные и бурные игры. Ему встречались также «дьяволопоклонники», или езиды, которые, хотя и вызывали страх у жителей окрестных деревень, оказались на поверку людьми вполне безобидными, мирными и даже робкими. Езиды вовсе не выступали против Бога, как европейские поклонники сатаны, они лишь придерживались дуалистской точки зрения на все сущее, согласно которой просить милости следует не только у Бога, но и у дьявола. Согласно их верованиям, Бог всемилостив, а потому умиротворению дьявола нужно уделять куда больше времени. Селение езидов добавило еще один, ключевой аргумент в сложившуюся у Льва концепцию, что Кавказ является своего рода охранной зоной, заповедником, куда не проникают догмы современного мира. В этническом отношении езиды родственны курдам. В религиозном представляют собой некий гибрид всех основных верований, существовавших на Кавказе, — ислама, иудаизма, христианства и зороастризма, причем влияние последнего было определяющим. Езиды боялись солнечного света, им была ближе темнота, однако они также поклонялись солнцу как глазу Бога и огню как источнику жизни во вселенной. Они практиковали обряд посвящения в свою веру и обрезание. Их ограничения в отношении пищи касались не только мяса, но и некоторых овощей. Их учение передавалось изустно, и в этом смысле представляло собой поэтические предания гор, которые слегка изменялись от одного рассказчика к другому.

В регионе, где древнее недоверие к чужаку было столь сильно, что армянину и азербайджанцу приходилось поручаться друг за друга в каждой деревне, куда они вступали, лишь езиды не задавали никаких вопросов ни Льву, ни его спутнику. Эта секта, подвергавшаяся многовековым преследованиям и презираемая представителями других религий, легко и охотно приняла в свою среду и армянина-христианина, и азербайджанца-мусульманина — ведь для них, поклонявшихся золотому павлину, все это не играло никакой роли.

Описывая в опубликованных уже после прихода Гитлера к власти книгах религиозные и этнические меньшинства Кавказа, Лев, по-видимому, желал высказать некоторые соображения относительно евреев. Езиды, которым никто не доверял, народ, оказавшийся мишенью для разнообразных иррациональных предрассудков, были для этого прекрасным примером. Христиане считали их поклонниками сатаны. Шииты обвиняли в том, что они — потомки калифа Язида, который убил имама Хусейна; этого было достаточно, чтобы считать езидов воплощением дьявола. Их сексуальные практики, о которых ходили ужасающие слухи, делали их объектом презрения со стороны верующих всех других религий, а турки даже обвиняли езидов в том, что они — племя гомосексуалистов, которые и размножаются каким-то неестественным способом, по наущению дьявола…

Когда в конце концов наши беглецы добрались до реки, разделявшей Азербайджан и Грузию, армянин хотел сразу же пересечь ее, чтобы оказаться на свободе — на грузинской стороне! Но вместо этого как верный товарищ последовал за Львом до того места, где была назначена встреча с Абрамом. Они ехали не по дороге, а прямо по берегу, чтобы при появлении большевиков иметь возможность быстро пересечь реку. Беда пришла, однако, вовсе не стороны большевистских отрядов. Совсем наоборот — всадников остановил отряд местных крестьян, созданный для противодействия большевикам. Эти люди обвинили Льва и его спутника в том, что они революционеры. Друзья попытались объяснить, что они как раз капиталисты, нефтяные магнаты из Баку, что они — враги революции, но увидели лишь недоверчивые взоры ополченцев. Ситуация усугубилась тем, что крестьяне обнаружили в их вещах документы, имевшие отношение к закупкам рыболовецких сетей. Правда, никто из них не умел читать, поэтому они решили обождать, пока не приведут единственного грамотного в их селе человека. Тот подтвердил: документы со всей очевидностью подтверждают, что арестованные — агенты большевиков. Тогда крестьяне стали предлагать различные, вполне средневековые способы установления истины. Их уже собирались куда-то вести, когда к ополченцам подошел один из старейшин этого села. Тут из Баку как раз приехал один благородный господин — сказал он, — этот бей там всех важных лиц знает, вот он и предлагает встретиться с арестованными, чтобы опознать их. Пленники просияли: уж кому-кому, а любому влиятельному бакинцу они сумеют доказать, что говорят правду! Однако они не представить себе не могли, какая картина их ожидает: в хижине, куда их доставили ополченцы, перед ними предстал одетый в национальную кавказскую одежду не кто иной, как сам Абрам Нусимбаум.

После бурных выражений радости отец с сыном, наконец, покинули Азербайджан, перейдя границу.

Куда бы я ни направлялся в Грузин, я постоянно оказывался на краю обрыва, ущелья или долины. Во время моей поездки туда в 2000 году меня поразило неимоверное количество статуй средневековых грузинских святых и рыцарей-крестоносцев с щитами и крестами, которые невозможно было отличить от кинжалов. Они, казалось, были неуместны в этих горах, где стоят шиитские храмы, где почитают суфиев — святых воинов за веру, но странным образом вместе с ними составляли часть некоего целого. На базаре в Тифлисе, столице Грузин, Лев обнаружил «разносчиков-армян, гадателей-курдов, поваров-персов, монахов-осетин, русских, арабов, ингушей, индийцев».

Грузины говорят на древнем языке, входящем в одну из мелких языковых групп. Обитатели этого небольшого царства в горах, возможно, умели так хорошо уживаться со своими могущественными соседями потому, что у них был огромный опыт межнациональных отношений в пределах собственных границ. Их уважают за благородство, независимость, любовь к жизни, а также за то, что они способны на спор перепить любого другого представителя этого региона. Грузия — это Шотландия Кавказа. «Здесь пьют вино, танцуют и веселятся, — пишет Лев в “Али и Нино”. -Неужели это врата в Европу? Нет, конечно, нет. Это наш край, просто он отличается от остальных азиатских стран. Да, здесь тоже ворота, только куда они ведут?»

Грузия — третья страна в мире, принявшая христианство, но, в отличие от другой христианской страны этого региона, Армении, у нее обычно были хорошие отношения с ее мусульманскими соседями. Когда, покинув Иерусалим, рыцари-крестоносцы пришли в XI веке на Кавказ, они были гостеприимно встречены грузинами, принявшими крещение за пятьсот лет до этого. Лев до конца жизни восторгался тем, что в Хевсурети, области на северо-востоке Грузии, можно было обнаружить остатки культуры крестоносцев. Он видел в этом символ рыцарского духа и гостеприимства, присущего стране, где смогли сохраниться исчезнувшие племена и благородные обычаи.

Османское вторжение в XVI и XVII веках поставило под угрозу само существование этого островка древнего христианства на Кавказе, и многие грузинские князья приняли ислам, чтобы умилостивить своего могущественного южного соседа. Грузины могли бы оказаться в рассеянии, как это случилось с армянами. Однако они частично поддались мусульманскому влиянию и сделали его частью своей культуры, так что получилась странная смесь Европы и Азии, христианства и ислама, однако в результате сумели сохранить независимость.

Абрам помнил Тифлис еще со времен собственного детства, а вот Лев никогда прежде не жил в христианской стране. По прошествии многих лет он вспоминал Грузию как последнее место, где еще теплилась героическая средневековая жизнь. Правда, реальный опыт столкновения с нею был у него куда менее приятным, чем может показаться по прочтении его текстов. Трудности, поджидавшие его здесь, не имели ничего общего с приключениями, пережитыми до сих пор: это было отсутствие денег и документов. Правда, Лев и его отец оказались в хорошей компании. В 1920 году, осажденная большевиками, однако все еще цепляющаяся за свою независимость, Грузинская республика стала транзитной остановкой для тысяч и тысяч бывших граждан царской империи. Как и Нусимбаумы, все они направлялись в Батум, главный глубоководный порт Грузин на Черном море. За прошедшие сорок лет нефтяного бума Батум стал основным портом для экспорта азербайджанской нефти в Европу и, соответственно, благодаря большевикам очагом напряженности, где без конца бастовали рабочие. До революции просторы Черного моря бороздили пароходы; большие суда под германскими, итальянскими, французскими, греческими и российскими флагами обязательно заходили в Батум на стоянку. Однако в 1921 году главные ворота для вывоза российской нефти превратились в пункт исхода русских эмигрантов.

В воспоминаниях Льва запечатлено ощущение ужаса от толчеи, которую создавали все эти эмигранты, набившиеся в этот город и ожидавшие разрешения на выезд, получения документов, чтобы двигаться куда-то дальше. «Жулики и миллионеры со всей России скопились здесь, на границе старого мира, они ожидали парохода, который отвез бы их в Европу. Мы остановились у родственников, у бывших работников фирмы отца, делили квартиру с какой-то дамой полусвета, и все ждали, ждали, ждали. Чего? Либо падения большевизма, либо парохода в Европу — того же, чего и все прочие».

С набережной Лев любовался белоснежными пиками Кавказских гор. Запах нефтепродуктов, разлитый в воздухе, напоминал ему детство. Но в порту находились лишь севшие на мель танкеры, не загруженные нефтью, железнодорожные пути были забиты товарными поездами с пустыми цистернами. А за морем, за горизонтом — Константинополь! Европа! Весь свет! «Я могу вспомнить сейчас лишь один сон, связанный с образом Европы, потому что тогда он то и дело снился мне, — писал он. — Широкая, чистая улица. Вечер, люди вышли на прогулку, и среди них я. Никто не вооружен, потому что это Европа и здесь не стреляют. Я подхожу к какому-то дому. Вынимаю простой маленький ключ и открываю входную дверь. На двери нет железных засовов, нет задвижек, нет часового — ведь это Европа, здесь никто не вламывается в дома… Все мое существо стремилось на тот берег моря».

Для того, чтобы уехать, необходимы были паспорта: ведь прежние документы, паспорта Российской империи, равно как и паспорта недолго просуществовавшей Азербайджанской республики, теперь оказались бесполезными. Абрам предпринимал все необходимые шаги, но беда заключалась в том, что у них практически не было средств на жизнь: полгорода стремилось продать привезенные с собой золотые слитки и драгоценности, так что предложение многократно превышало спрос.

Именно тогда Лев обнаружил вокруг «невероятное количество красивых женщин — в кофейнях, на улицах, под пальмовыми деревьями, повсюду». Грузинки славились своей красотой, и Лев наполовину поверил в некогда слышанную историю: турецкий султан якобы не разрешал своим подданным посещать некоторые районы Грузии, опасаясь, что, очарованные красотой местных женщин, они не вернутся на родину. Правда, новые чувства в сердце Льва пробуждали на батумском променаде, как правило, отнюдь не грузинские красавицы. Это были беженки, находившиеся в том же положении, что и он. В Баку, за пределом круга богатых эмансипированных девушек, с которыми он дружил, Лев встречал только женщин в чадре. Постоянно видеть множество женщин, вообще не закрывающих лицо, — это было настоящим испытанием. Даже через двадцать лет он писал, что «все еще видит тонкие лица дам, лица, которые, в зависимости от темперамента, с улыбкой, тоской или негодованием смотрели сверху вниз на меня, мальчишку, который таращился на эти создания, явившиеся мне из другого мира». У Льва нашелся и товарищ по разглядыванию девушек — грузинский мальчик, чей отец, в прошлом царский губернатор Батума, Захарий Мдивани, был знакомым Абрама. Звали его Алексей Мдивани. Двое пятнадцатилетних отроков напивались допьяна в кофеине на набережной Батума, а потом волочились за дочерьми русских эмигрантов — до первой пощечины. В это время состоялась и первая дуэль Льва, хотя я склонен рассматривать его рассказ об этом с известной долей скептицизма. Лев якобы сидел в кофеине, как вдруг распахнулась дверь и «внутрь вошло совершенно ангельское создание, чью прелесть невозможно описать словами». Она пришла в сопровождении брата. Лев двинулся за этой русской красавицей и следовал за нею по всему Батуму, так и не решившись заговорить с нею. Однажды, войдя за нею следом в какую-то другую кофейню, он поймал себя на том, что наблюдает за тем, как она поправляет шляпку, стоя перед зеркалом. Он, по-видимому, смотрел слишком пристально и жадно, потому она вдруг прошипела, глядя в зеркало: «Ах, ты, паршивец кавказский!» Лев настолько смутился, что тут же убежал. Через несколько часов он оказался на пляже, под освещенными луной пальмами, где лежал, мечтая об этой русской красавице и о европейских городах за морем и гадая, падет ли большевистская власть через три или через шесть месяцев. Внезапно он ощутил, как его горло охватили чьи-то руки и принялись душить. У Льва был с собой старый пистолет, и, когда ему удалось достать его и наставить на нападавшего, он вдруг понял, что это брат той самой русской красавицы. Лев крикнул, что вызывает его на дуэль. «Услышав мои слова, — вспоминает Лев, — человек этот так рассмеялся, что долго не мог прийти в себя. “Кто? Ты?! Это ты меня вызываешь на дуэль?! Да ты вообще совершеннолетний? Сколько тебе лет? Да ты вообще не понимаешь, что эти слова означают! Я — камергер при дворе императора!”

Но я был вооружен и потому, сохраняя спокойствие, лишь ответил ему: “Если вы трус и способны лишь нападать на людей сзади, в таком случае я вполне в состоянии потребовать удовлетворения за доставленное мне оскорбление”. <…> В конце концов этот человек признал, что я имел право потребовать дуэли, однако он, к сожалению, не имел с собой оружия. <…> “О каком оружии можно говорить здесь, в этой глуши. (Для него Батум представлялся невероятной глушью.) Отчего бы нам не поступить, как принято здесь, хотя этот обычай вам, видимо, неизвестен — кинжал и накидка на левой руке”…»

Через час они снова встретились на пляже. Алексей Мдивани и его брат Давид были секундантами Льва, а брат красавицы явился с двумя персами, у которых оказались невероятно вычурные титулы. Лев вспоминал, как удивило его, что у этого русского вельможи друзья — персы и что они говорили по-русски так, будто сами прибыли сюда прямиком из Санкт-Петербурга. Они были согласны, что дуэль состоится в соответствии с местным, грузинским обычаем — с кинжалом и накидкой. Вначале оба хорохорились, заявляя, что будут драться, пока кто-то из них двоих не умрет, однако потом сошлись на дуэли «до первой крови», а она пролилась, как хвастал Лев в письме к Пиме, когда он рассек русскому руку. После этого они помирились, и сестра этого русского в результате даже захотела познакомиться с «кавказским паршивцем». Однако Лев так разобиделся на нее, что утратил к ней интерес, а быть может, он просто так говорил.

Подобное бездумное времяпрепровождение закончилось уже через несколько дней после этой дуэли, когда Абраму удалось «подмазать» одного врача, который выдал им справки о якобы сделанных прививках, и приобрести билеты на итальянский лайнер «Клеопатра». Поскольку у Захария Мдивани были прекрасные связи, он раздобыл для Нусимбаумов грузинские паспорта. Сам он с сыновьями, «князьями» Мдивани, также погрузился на «Клеопатру», и пароход повез всех их вместе с сотнями прочих эмигрантов в Константинополь (который теперь назывался Стамбулом). Путешествие длилось четыре дня. На борту «Клеопатры» они оказались в мире эмигрантов, который будет отныне их новым обществом — это потертое, хотя элегантное собрание разнородных людей отчасти напоминало их бакинский круг общения. Порой им казалось даже, будто они на самом деле вернулись к себе домой, на берег Каспия, однако на этот раз они были на лайнере, этом плавучем городе, который двигался на запад, а у его обитателей все драгоценности были зашиты под подкладку костюмов. Вместе со Львом и его отцом плыли к новым берегам политики, аристократы, беглецы всех мастей, все, кто ненавидел большевиков. Казалось, целый мир собрался на этом корабле. Лев вновь встретил здесь армянина, который помог ему бежать из Хеленендорфа, а также одного своего старого знакомого из Баку, которому «удалось каким-то образом стать голландским консулом в далекой стране». Начались непрестанные, характерные для эмигрантской среды разговоры, которые будут продолжаться теперь многие годы, пока эти благородные сановники погибшей империи будут выживать в роли жиголо и привратников, жуликов и уборщиков в туалетных комнатах, ремесленников и лавочников. Начались дебаты о том, как лучше всего устроить контрреволюцию. Споры о стратегии и геополитических процессах, о финансах и о стратегическом значении Кавказа. Разговоры о том, что Запад ни за что не допустит, чтобы большевики надолго захватили этот регион.

Когда «Клеопатра» покинула прибрежные воды Грузин и вышла в открытое море, команда заявила, что теперь пассажиры должны оплачивать еду и питье валютой, которая обеспечена золотом. Лев бродил по лайнеру, «словно во сне», ошалело таращась на бары, оркестры, ярко освещенные пассажирские салоны — на все, что составляло для него расплывчатые символы нового, незнакомого ему континента. Он ощущал невероятную усталость, умственную, эмоциональную, физическую, и вид «аккуратных стюардов, освещенных коридоров, красиво сервированных блюд» вызывал ощущение, сходное с погружением в глубокий сон на накрахмаленных белых простынях после многих месяцев бегства, когда кругом лишь грязь, пот и кровь.

 

Глава 5. Константинополь, 1921 год

Прекрасное настроение не покидало Льва, пока их пароход, оставив позади Кавказ, двигался на всех парах в направлении столицы обветшалой и прогнившей Османской империи. Переход занял несколько дней, но вот они вошли в бухту Золотой Рог, и Лев увидел знаменитые мечети, церкви и дворцы, о которых он столько читал.

На мостах через Золотой Рог, соединявших центральную часть древнего Стамбула с дворцами и мечетями и район Галата, торговый порт «франков» (европейцев), стояли мужчины в белоснежных одеждах, взимавшие с путников монетку за право перейти на другую сторону. Тысячи евреев, бежавших сюда от преследований инквизиции в Испании, поселились здесь среди арабов, греков и армян. С самой высокой точки Галаты смотрела на залив каменная сторожевая башня, построенная торговцами из Генуи, которые основали этот район в XIII веке.

Большинство великих столиц мира находятся поблизости от воды, однако Константинополь существует буквально на ней. По воде можно проехать весь город в направлении «север — юг». Владеть Мраморным морем и Босфором означало контролировать перевозку любых товаров и транспортировку оружия между Европой и Азией, и турки-османы господствовали здесь уже почти пятьсот лет.

Когда «Клеопатра» входила в гавань, всюду, куда ни оборачивался Лев, он видел серые канонерки, над которыми развевались британские флаги. В 1914 году Османская империя приняла сторону Германии, и теперь, в 1921-м, все еще расплачивалась за это решение. Константинополь был разделен на две части, совсем как Берлин после Второй мировой войны. Французы контролировали часть города к югу от Золотого Рога. Британцы расположились к северу от него, в Галате и Пере, так называемых франкских кварталах: это название крестоносцев, некогда завоевывавших Константинополь, турки по-прежнему относили ко всем христианам-европейцам. Итальянские и греческие войска оккупировали другие районы города. Здесь имелось даже некоторое количество японских солдат, ведь к концу Первой мировой войны и Япония присоединилась к антигерманской коалиции.

Союз с Германией стал неожиданным, резким поворотом в политике Турции, которого добились младотурки, группа националистически настроенных молодых офицеров, которым удалось сместить султана в ходе кровавой младотурецкой революции 1908 года. Поначалу младотурки много говорили о всеобщих правах человека, о расовом и религиозном равенстве, декларировали намерение привести в ряды современных, цивилизованных государств и Османскую империю, которая включала в себя множество этнических групп — армян, греков, евреев, арабов, курдов. «Неважно, что один идет молиться в синагогу, другой в церковь, а третий в мечеть, — заявлял Энвер-паша, лидер этой офицерской хунты, — важно то, что все мы, обитающие здесь, под этим голубым небом, с гордостью называем себя османами». Однако этот дух универсального османского братства вскоре улетучился, а на поверхность вышла куда более жесткая идеология, выделяющая людей одной национальности и отодвигающая на задний план других. Младотурки исповедовали идею пантюркизма или пантуранизма: согласно ей, все тюрки, от населяющих степи Российской империи до живущих в Анатолии, были выходцами из единой земли своих древних предков — «Турана». С этой точки зрения вся прежняя ориентация Османской империи, ее стремление завоевать территории в Европе и на Ближнем Востоке были неверными. Вместо этого империи следовало сосредоточить силы на объединении туранских народов в России и Средней Азии. В своей книге «Аллах велик!» Лев сравнивал одержимость идеей туранизма с идеями «крови и почвы» в Германии. Это своего рода турецкая аналогия германских идей «жизненного пространства»: будущее, по мнению ее идеологов, связано с Востоком, а потому следует вторгнуться в Россию, чтобы вернуть себе древние земли предков, живших там в XIII веке и ранее.

Судьбу создания турецко-германской оси в годы Первой мировой войны определила личность Энвера-паши. Этот крепко сбитый, темноволосый мужчина был военным атташе Османской империи в Берлине. Энвер хорошо относился ко всем, кто носил островерхие офицерские шлемы и до блеска начищенные сапоги, кто вел разговоры о вагнеровской «гибели богов» в сочетании с джихадом (определенную роль сыграл тут и кайзер Вильгельм, распространив слух, будто перешел в ислам). Когда Энвер привел младотурок к власти в 1908 году, сам став военным министром, у него были точно такие же усы, как у кайзера Вильгельма, в чем можно было усмотреть намек на дальнейшее развитие событий. И вот последовала, пожалуй, наиболее драматическая «самоколонизация» за всю историю человечества: желая достичь ускоренной модернизации и вернуть себе ведущую роль на международной арене, пришедшие к власти младотурки практически превратили Османскую империю в военную колонию Германского рейха. «Германия превыше Аллаха!» — пошутил тогда один остряк из дипломатического корпуса. Однако дело было крайне серьезное, и маневр этот был совершен практически мгновенно. Энвер передал весь офицерский корпус турецкой армии под командование германцев: более двадцати пяти тысяч германских офицеров и старшин заняли посты, позволявшие им отдавать команды турецким солдатам. Один из прусских офицеров основал турецкие военно-воздушные силы. В бухте Золотой Рог бросили якоря два германских броненосца. Вскоре германские матросы, нацепив на головы турецкие фески, начали лихо горланить «Германия превыше всего» вблизи от резиденции русского посла.

Младотурки, однако, пустили Османскую империю под откос. Сегодня едва ли кто помнит, какую роль играла Турция в годы Первой мировой войны, — за исключением, может быть, легендарного сражения на Галлипольском полуострове, где турки нанесли поражение англофранцузским десантным частям, пытавшимся овладеть проливом Дарданеллы. Большинство других сражений были менее успешны для турецкой армии. Только в ходе военных действий на Кавказе из-за попыток Энвера претворить в жизнь свои планы — начать отвоевывать древнюю родину тюрков — погибло более трехсот тысяч турецких солдат. План состоял в том, чтобы захватить Баку, затем переправить турецкие части через Каспийское море в нефтяных танкерах, высадиться в Красноводске, пройти пустыни Туркестана, завоевать Бухару, Самарканд, а впоследствии еще и Монголию! Накануне революции в России царские войска были развернуты для окончательного марша на Константинополь. Если бы Россия не вышла тогда из войны и если бы большевики не взяли власть, кто знает — быть может, сегодняшний Стамбул в самом деле назывался бы Царьградом, а Ближний Восток стал бы частью федеративной российской империи? Разгром турецкой армии на Кавказе был результатом грубых просчетов командования, но фанатичным младотуркам нужно было обвинить кого-то в провале и невозможности реализовать мечту о туранском государстве. В ход были пущены инсинуации и пропагандистская ложь, результатом чего стала печально знаменитая резня армянского населения в 1915 году.

В Османской империи, как и в Азербайджане, армяне жили вполне благополучно, иногда даже занимая важные политические посты и контролируя положение в промышленности и торговле. Но в конце XIX века Россия, объявив себя защитницей армян как собратьев по вере, начала вооружать и поддерживать армян-сепаратистов. Воспользовавшись этим предлогом, султан Абдул-Хамид (Абдул Рыжий) организовал армянские погромы, неизмеримо более масштабные, чем еврейские погромы в России. Во время Первой мировой войны армяне снова оказались между двух огней — подстрекавшей их Россией и враждебными турецкими властями. Теперь, однако, преследования носили уже совершенно иной характер. Правительство объявило тайную войну своим собственным гражданам армянского происхождения, и вот весной 1915 года начались облавы и депортации армянских мужчин, женщин и детей. Практически все убийства совершались в отдаленных районах Восточной Анатолии и Сирии. Большинство погибло во время вынужденного побега через пустыню, где люди умирали от жажды и голода, при этом на армян нападали курды, их старинные враги. Многие турецкие офицеры выражали свой протест по поводу происходившего, и некоторые из них были даже казнены за это. Точное число погибших неизвестно, по существующим оценкам, речь идет о сотнях тысяч, быть может, даже о полутора миллионах жертв. К 1916 году правительство младотурок подготовило тщательно проработанную дипломатическую акцию в защиту произошедшего, назвав эти убийства «защитным» маневром, направленным против внутреннего мятежа.

С некоторыми вариациями это утверждение и по сей день представляет собой официальную позицию турецких властей. Однако, даже если представить себе, что какие-то соображения военных стратегов способны оправдать уничтожение такого огромного количества гражданских лиц, аргументация младотурок, которую порой принимают за чистую монету специалисты, занимающиеся изучением истории Первой мировой войны, явно лжива. Армянское сепаратистское движение действительно существовало в османской Турции и даже играло достаточно важную роль, но все-таки это было движение меньшинства: большинство армян были на стороне имперского правительства, особенно в годы войны (пусть даже из страха быть обвиненными в предательстве интересов страны).

Итак, к 1918 году, всего через десять лет после своего прихода к власти, правительство младотурок привело к гибели Османскую империю, отправило на верную смерть миллионы турецких солдат и устроило массовую резню собственного гражданского населения по национальному признаку. Когда силы Антанты стали приближаться к Константинополю, группы либеральных парламентариев и приверженцев султанской власти объединились с целью арестовать лидеров младотурок, однако тем удалось бежать в Берлин, скрывшись на германских торпедных катерах. Было создано правительство, выступавшее на стороне Антанты, которое незамедлительно обратилось к союзникам с просьбой о заключении мирного договора. Новый султан Османской империи, Мехмед VI, и его великий визирь считали, что им удастся возобновить режим особых отношений с Англией и Францией, уже не раз приходивших на помощь империи. Однако британское правительство ответило на политические маневры либеральных османских властей присылкой броненосца «Агамемнон», вставшего на якорь в бухте Золотой Рог, а также оккупацией Константинополя, которую осуществили военные подразделения Антанты. Вслед за этим началось политическое расчленение «больного», как назвал Османскую империю царь Николай I еще в 1850-х годах — во времена, когда Российская империя казалась образцом здорового организма. Османское правительство указало на то, что оккупация Константинополя английскими, французскими и итальянскими войсками произведена в нарушение подписанного союзниками мирного договора, однако эти призывы оказались тщетными. Лорд Керзон, министр иностранных дел Британии, в прошлом вице-король Индии, выступал за превращение Константинополя в международную зону. Он также возглавил кампанию, призывавшую удалить со стен Айя-Софии изречения из Корана и снова превратить эту самую известную в мире мечеть в христианскую церковь. Ватикан также пожелал участвовать в происходящем, и вскоре итальянское правительство заявило, что коль скоро Константинополь был основан римским императором, то его следует отдать под управление Италии.

Представители Османской империи, возможно, и изыскали бы за столом переговоров какой-нибудь выход, однако ситуация, возникшая в связи с уничтожением армянского населения, привела к долговременному охлаждению отношений с самым важным потенциальным союзником турок на Версальской конференции — США. Судьба Армении вызывала беспрецедентно высокий интерес у американцев. «Страдающая Армения» — так была названа крупнейшая в истории США кампания по массовому сбору средств для оказания помощи этой стране. В 1917 году президент Вильсон даже ненадолго отложил вступление США в Первую мировую войну — исключительно для того, чтобы это не помешало переводу средств и доставке помощи по линии этой на удивление популярной благотворительной акции. Представители султана на Версальской мирной конференции заклеймили резню армян, а также их депортацию, утверждая, что это стало результатом деятельности младотурок и германских военных. Союзники, однако, приняли такие примирительные нотки в заявлениях нового османского правительства за признак слабости. И вот, вместо того, чтобы достичь соглашения с правительством Османской империи, что позволило бы сохранить в ней своего рода конституционную монархию, учитывающую интересы Запада, союзные державы то и дело унижали турок, например, позволив Греции захватить некоторые турецкие регионы в рамках ее не слишком удачной попытки начать восстановление империи Александра Македонского.

Возникшая ситуация предоставила уникальную возможность человеку, способному выступить в защиту национальных интересов, — генералу Мустафе Кемалю, вошедшему в историю как Ататюрк («отец турок»). Ведь он, с одной стороны, сумел победить британцев на полуострове Галлиполи, но с другой — всегда был врагом прогермански настроенных младотурок. И он был более умеренным националистом, нежели они. Его усы не были похожи на усы кайзера Вильгельма, и он не принимал участия в массовых убийствах армян. Генерал Кемаль встречался с султаном несколько раз и произвел на него впечатление верного защитника османского трона. 30 апреля 1919 года Кемаль получил приказ отправиться в Анатолию с целью «умиротворения» этого региона и соблюдения перемирия с Антантой. Разумеется, он сделал прямо противоположное. Приехав в Анатолию, он начал гражданскую войну, которая в конце концов привела к рождению независимого постосманского турецкого государства. В результате Кемаль оказался в Константинополе, куда незадолго до того попали Лев и его отец, а также сотни тысяч беженцев из нового Советского государства.

Представители союзнической администрации, вместе с угодливо державшимся турецким чиновником, который присутствовал явно для проформы, прибыли на борт «Клеопатры». За ними следом явилась добрая дюжина врачей и целая ватага полицейских. У врачей был длинный перечень болезней, которые пассажиры могли привезти с собой из грязной Азии, — это не дало бы им права сойти на берег. У полицейских, уроженцев стран Антанты, были не менее длинные перечни политических и прочих преступлений. К своему большому облегчению, отец и сын Нусимбаумы увидели, что представители Великобритании, руководившие всеми этими процедурами, учитывали социальное положение прибывших. Льва поражало то, что здесь и мысли не возникало ни о какой взятке, поскольку принадлежность к высокому общественному слою была достаточным основанием, чтобы избавить от серьезного расследования. Вот пассажиров третьего класса, тех отправляли прямиком в карантин или же арестовывали тут же, на месте: изначально предполагалось, что они способны быть источником той или иной угрозы. Пассажиров второго класса пропускали через вереницу врачей, и даже если они проходили медицинский осмотр благополучно, им предстояло выдержать бесконечный допрос полицейских чинов.

В салоне первого класса, где ожидали своей очереди Лев и его отец, седовласый профессор лишь здоровался за руку с прибывшими и тут же выдавал им свидетельства, что у них нет ни чумы, ни тифа, ни холеры. Вслед за этим политическая комиссия быстро проштемпелевала документы пассажиров, тем самым гарантируя их благонадежность. Абрам лишь заметил вслух, что, в отличие от отсталой Азии, здесь, на Западе, все происходит по-современному, спокойно и без проволочек.

В конце концов Нусимбаумы оставили пароход и отправились в отель.

По пути им всюду попадались солдаты в форме цвета хаки, причем среди них встречалось немало черных и шоколадных лиц. Поскольку члены Антанты опасались осады города националистическими силами, они ввели сюда дополнительный контингент войск для дополнительной охраны, и тысячи солдат из Египта и Палестины присоединились к частям индийских кадровых военных. Британцам недавно удалось убедить султана, который одновременно являлся и высшим религиозным авторитетом всех мусульман — халифом, что необходимо объявить фетву против Ататюрка, и вот уже «армия халифата», экипированная англичанами, двинулась на восток, чтобы взять приступом Анкару. Льва, к его собственному удивлению, весьма трогала судьба разваливающейся Османской монархии, а ее древняя столица привела его в полный восторг. Константинополь долгое время представлял собой столицу мусульманской веротерпимости, ныне же превратился и в столицу мусульманского обновления, восточной просвещенности, а еще — в настоящую эмигрантскую столицу.

В ноябре 1920 года генерал Петр Николаевич Врангель, которого считали наиболее честным и порядочным из белогвардейских военачальников, привел в Золотой Рог ни много ни мало сто двадцать шесть судов, на которых находились более ста тысяч русских. Среди прибывших на кораблях Врангеля были военные, крестьяне, ремесленники, монархисты, евреи и антисемиты — все, кто сумел попасть на борт флотилии, когда осуществлялась эвакуация из Крыма, последнего оплота Белого движения в России. Эмигранты, к своему удивлению, обнаружили, что власти Османской империи, их традиционного врага, настроены по отношению к ним весьма гостеприимно. Константинополь временно стал главным штабом «Зарубежной России», или просто Эмиграции, как все эти беженцы называли свою новую, не имеющую определенного места родину. Русских военных в городе было больше, чем английских, французских и итальянских военных, вместе взятых. Высказывались даже опасения, что белогвардейцы захватят город и установят здесь свою власть, однако это не имело под собой никаких оснований. Российские солдаты стали просто эмигрантами, чей мир только что разрушился, исчез, развеялся, как дым, а сами они даже не знали, где могут оказаться в следующем месяце. Большевистское правительство довольно скоро аннулировало их паспорта, так что они, так же, как Лев и Абрам, превратились в лиц без гражданства. Вскоре широкие бульвары и узкие улочки Константинополя заполнили толпы русских офицеров — им пришлось водить такси, торговать на базарах одеждой, книгами и золотыми монетами. Многие голодали, у большинства одежда все сильнее изнашивалась, обувь стаптывалась, а денег на обновки было взять неоткуда.

В своей книге «Белая Россия: люди без отечества», опубликованной в Берлине в 1932 году, Лев писал о поразительной изобретательности некоторых беженцев, о «странных заведениях», которые существовали порой тайком. Один весьма предприимчивый человек, вспоминал Лев, «изобрел новый вид состязаний, который вскоре распространился по всему городу: тараканьи бега. Русские собирали особенно крупных, сильных тараканов, сажали их в пустую папиросную пачку, накрывали ее стаканом и объявляли, что устраиваются бега. Собирались зрители, которые платили за входные билеты». Театры и ночные клубы Константинополя были практически монополизированы русскими. Эмигранты открыли клубы под названиями «Черная роза» или «Петроградская кондитерская», куда посетителей привлекали не только музыка, еда или выпивка, но и русские официантки (в турецких ресторанах обслуживать столики разрешается только мужчинам). Женщины эти были высокие, красивые, многие из них принадлежали к высшему обществу (или же называли себя аристократками) — по крайней мере, в «Le Grand Cercle Moscovite», тогдашнем модном русском ресторане, официанток называли «княгинями». Банин Асадуллаева, как и Лев, уроженка Баку, в своих воспоминаниях, изданных в 1945 году под названием «Jours Caucasiens» («Кавказские дни») пишет следующее: «Одной из весьма привлекательных достопримечательностей Константинополя были русские клубы, которые постепенно проникали на Запад, пока не добрались, наконец, до Парижа. Город был переполнен русскими эмигрантами. Мужчины спорили друг с другом, продавали семейные драгоценности или же брались за любую случайную, поденную работу. Женщины больше всего стремились стать куртизанками. <…> Самым элегантным ночным клубом была “Черная роза”. Мой муж нередко водил меня туда. <…> Одна русская песня сменялась другой, одна за другой опустошались бутылки шампанского… Кто-то из завсегдатаев признался мне: “Сюда не смеяться приходят, нет. Сюда приходят плакать”».

Теперь, когда эти люди всё потеряли у себя на родине, когда они прекратили борьбу против красных, им осталось одно — долгий, непрестанный праздник, помогающий выжить. Русские аристократки представляли для местных властей, пожалуй, самую тяжелую проблему. Ассоциация турецких жен и вдов обратилась к губернатору Константинополя с жалобой на пагубное влияние, которое оказывают на местных мужчин эти эмигрантки, приучающие их к морфию, кокаину, алкоголю и прочей гадости. Скандальной славой пользовались и джаз-клубы, причем один из них принадлежал чернокожему американскому антрепренеру, волею судеб оказавшемуся белоэмигрантом. Рассказывали, что он открыл свой первый джаз-клуб в Санкт-Петербурге, а когда разразилась революция, отправился следом за своими клиентами на юг — до самого Босфора. И вскоре в Константинополе уже вовсю танцевали фокстрот и чарльстон.

Когда Ататюрк захватил этот город в 1923 году — уже после того, как отец и сын Нусимбаумы покинули его, — белогвардейское «правительство в изгнании» быстро ретировалось оттуда. Оно освободило здание российского посольства, и в нем тут же появились представители советского правительства. Закончилась эпоха кутежей и прожигания жизни, а еще через два года само название «Константинополь» также ушло в прошлое: город был переименован в Стамбул. Русские эмигранты разъехались кто куда, увозя с собой своих женщин-аристократок, свои драгоценности и свои «кафе-шантаны». Многие из них впоследствии умерли в страшной нищете, где-нибудь в Париже, Сан-Паулу или Нью-Йорке.

Оккупация Константинополя военными силами Антанты была бы, скорее всего, забыта, как только британцы оставили город и начали поддерживать Ататюрка. Однако возмущение, которое вызвало в Турции поведение союзников во время оккупации, продолжало напоминать о себе, расходясь волнами, на протяжении всего XX века и в конце концов выкристаллизовалось в неприязнь мусульман по отношению к Западу. Намерения лорда Керзона вновь сделать Айя-Софию христианским храмом и ликвидировать халифат мгновенно привели к яростным протестам мусульман в различных странах. Именно тогда возникла порочная идея, что Запад суть некая дьявольская машина, главная цель которой состоит в том, чтобы уничтожить ислам. Горькая ирония заключалась в том, что, когда двумя годами позже Ататюрк (а вовсе не британцы!) ликвидировал халифат, одной из причин этого решения он назвал международное движение протеста мусульманских лидеров. С его точки зрения, эти протесты представляли собой грубое вмешательство во внутренние дела Турции.

После первого возвращения из Баку я еще не слишком много знал об Османской империи, однако, когда я очутился в своей нью-йоркской квартире, выяснилось, что сведения о ней я могу получить из первых рук, не покидая своего этажа. С такими невероятными случайностями я не раз сталкивался в ходе своих разысканий, касающихся Курбана Саида (он же Лев Нусимбаум). Однажды нас с женой пригласила на ужин соседка по этажу, черноволосая, голубоглазая турецко-английская жительница Нью-Йорка по имени Эйприл. Она познакомила нас с кузеном своего мужа — весьма немолодым человеком, безукоризненно, хотя и скромно, одетым в костюм от «Брукс Бразерс» бог весть какого года. И тут я узнал, что пожал руку мистеру Эртогрулу Осману, законному наследнику трона Османской империи. Он был старшим из живущих ныне членов семьи, которая на протяжении шести веков правила мусульманским миром, так что если бы история пошла иначе, он был бы сейчас турецким султаном. У мистера Османа были уже знакомые мне по портретам Сулеймана Великолепного и прочих султанов глаза с тяжелыми веками и надломленными посередине бровями. Правда, украшал его не шелковый тюрбан, а черный вязаный галстук. Эртогрулом звали отца Османа I, основателя династии, который на поле битвы нанес поражение туркам-сельджукам в 1290 году. Трудно было поверить, что мистеру Осману уже за восемьдесят: столь энергично он жестикулировал, — меня не покидало ощущение, что я веду беседу с Сулейманом Великолепным в обличье выпускника Гарварда.

Жена мистера Османа была родственницей свергнутого короля Афганистана, однако куда больше она гордилась родословной мужа.

— Подумаешь тоже — афганское королевство! — сказала она мне. — Не такое уж оно и древнее на самом-то деле. А вот мой муж, он законный наследник престола самой долговечной в истории человечества империи.

— Насчет империи ты права, — возразил мистер Осман с обезоруживающей улыбкой, — но законным наследника я не являюсь, ведь империи больше нет. Я лишь претендент на престол, но меня и это не слишком интересует.

Пока моя двухлетняя дочка дергала за волосы претендента на престол Османской империи, а Эйприл подавала бесконечные, вкуснейшие блюда турецкой кухни, мистер Осман читал мне лекцию по истории Османской империи. О султанах своей династии он знал все: речь шла и о размерах их гаремов, и о том, какой процент государственной казны тратили их жены на свои наряды, и об их отношении к европейским странам, и о том, как они вели дела с Западом. Он вспомнил своего троюродного деда, чьи жены вдруг все поголовно увлеклись европейскими модами, да так, что, отправившись в Париж, скупили все, что было в магазинах на Сен-Жермен-де-Пре, и чуть не опустошили султанскую казну. По его словам, в 1860 году в Стамбуле ни одна из обитательниц гарема не показалась бы на людях, не надев самых последних, самых изысканных парижских нарядов. Он особенно негодовал по поводу того, какой несправедливой оказалась история к его деду Абдул-Хамиду — ведь он был грозой всех этих либералов и армян, этот последний султан, который крепко держал в своих руках бразды правления.

— Понимаете, моего деда вознамерились свергнуть, например, за то, что он отказывался идти на союз с Германией, потому что понимал: это будет полная катастрофа! Мой дед был в прекрасных отношениях с кайзером. В Турции сохранилось письмо кайзера, где он называет моего деда братом и говорит: если начнется война, ты будешь со мной, на моей стороне. Но мой дед в самых вежливых выражениях отвечал, что этого не получится… Он понимал, что, если начнется война, немцы проиграют ее, а тогда и мы потерпим поражение.

По словам мистера Османа, все самые серьезные ошибки сделал преемник деда, «дядя Мехмед», который прислушивался к младотуркам, а потому увел империю из-под влияния Англин и Франции в сторону Германии. В те годы было несколько султанов, пояснил он, но ни один не добился хоть какого-то успеха. Это все его дядья, и последним был его кузен Абдул Меджид, который в 1922 году стал только халифом, но не султаном.

Но, хотя мистер Осман не склонен был признавать это, после губительных заигрываний младотурок с Германией последние османские правители рассеяли угар национализма и возродили многовековую традицию толерантности. Они были настроены космополитично и прогрессивно. Главой полиции в городе стал курд, быстро развивалась курдская пресса. Армян также оставили в покое. Юбки становились все короче, а чадру носили все реже. Тем не менее эти последние правители-султаны были чудовищно непопулярны. И дело вовсе не в том, что народ Турции не был готов к либерализации: Ататюрк вскоре доказал обратное. Причина, по-видимому, в другом: последние османские султаны выказывали свое предпочтение всему современному, либеральному, западному, им нравились быстроходные автомобили, легкомысленные женщины, «красивая жизнь», как выразился мистер Осман, — и все это в тот самый момент истории, когда европейские державы растаскивали их империю по кускам. Иными словами, их воспринимали как предателей национальных интересов.

К 1922 году Ататюрк прочно контролировал новую страну под названием Турция, правда, неясно было, какой официальный пост он занимает. Он перевел правительство в Анкару, небольшой городок в области Анатолия, чтобы изолировать турецкую политику от константинопольских интриг. Он разделил светскую и религиозную власть, то есть уничтожил совмещение этих функций, отделив титул султана от титула халифа, так что впервые в истории последний титул стал чисто религиозным, хотя Ататюрк все же не решился окончательно его упразднить. Уничтожение халифата одновременно с султанатом могло бы оказаться слишком сильным ударом для консервативных кругов Турции, особенно из числа духовного истеблишмента, а Ататюрк отнюдь не желал гражданской войны. Покончив с султанатом, он стал рассматривать кандидатуры самых умных и уважаемых людей на роль духовного главы мусульман — халифа. Его выбор пал на кузена мистера Османа, Абдул-Меджида, пожалуй, наиболее прогрессивного правителя, какого когда-либо знала Турция, ученого, художника, музыканта и поэта, начисто отвергавшего идею превосходства ислама над остальными религиями.

Однако уже 3 марта 1924 года Ататюрк неожиданно упразднил халифат. 23 марта вали (что-то вроде губернатора) Константинополя получил из Анкары инструкции, где значилось: «С халифом следует обращаться исключительно вежливо и почтительно, однако он должен покинуть территорию Турции до рассвета следующего дня». Всем мужчинам из семьи Османов давалось двадцать четыре часа на то, чтобы уехать из страны. Женщинам, детям и домочадцам предоставили три дня. Халифу вручили семь тысяч пятьсот долларов наличными, а каждому члену семьи Османов по пятьсот долларов. Они никогда прежде не пользовались деньгами, поскольку их слуги получали неограниченный доступ к государственной казне, как только у царственных особ возникали какие-либо пожелания. Многие из них даже не умели сами одеваться. В паспорта всех членов султанской семьи были поставлены особые штемпели, чтобы они никогда больше не могли вернуться в Турцию. Им было разрешено поселиться в любой из западных стран по их выбору, однако никто из Османов не имел права проживать в мусульманской стране, чтобы не иметь возможности снова претендовать на статус султана или халифа. Когда вали явился к Абдул-Меджиду, чтобы объявить ему это решение, он обнаружил халифа всех мусульман мира лежащим на своей кушетке-оттоманке и читающим Монтеня. Эту удивительную деталь мистер Осман не выдумал, в опубликованной стенограмме отчета вали говорится: «Его Величество были заняты чтением “Опытов” Монтеня, когда я вынужден был известить его, что вали и трое других представителей полиции настаивают на незамедлительном свидании с ним». Он также с большим сожалением сообщил халифу, что ему дано максимум четыре часа на то, чтобы одеться и подготовиться к отъезду в изгнание. В тогдашних репортажах описывалось, какая суета поднялась во дворце халифа. Женщины из гарема, большинству из которых было уже за семьдесят, метались туда-сюда, горестно стеная. Еще громче, заглушая их, стенали евнухи. Сотни слуг доставали из кладовых старинные ковровые саквояжи и роскошные позолоченные дорожные несессеры, наваливая туда все, что попадалось им на глаза: вазы, старинные кофейные чашки, лампы, незапамятных времен воинскую одежду, шелковые халаты, рукописи, оружие… Но упаковать вещи шестисотлетней династии — это не то что свернуть выставочный стенд. Как быть с подарками, которые подносили на протяжении нескольких веков членам царствующей семьи? Слуги не имели ни малейшего представления, что делать, а потому лишь бестолково швыряли вещи в саквояжи. В конце концов комиссар полиции и его сотрудники вмешались в происходящее и помогли им упаковать европейскую одежду и постельное белье в обычные чемоданы.

В четыре часа утра халиф с членами своей семьи покинул дворец своих предков. А по прошествии еще нескольких часов они пополнили число вельможных беженцев, заполонивших Европу. С этого момента его императорское величество, Свет Мира и прочая, и прочая стал всего лишь обычным, ничем не примечательным мистером Османом, подобно моему соседу за обеденным столом. Вскоре Абдул-Меджид, уже никому не известный, сидел в каком-нибудь парижском кафе, перечитывая любимого Монтеня и не думая больше о всевозможных напастях, ожидавших его бывших подданных.

— Какие чувства вы испытываете, — задал я моему собеседнику типичнейший вопрос американского корреспондента, — из-за того, что никогда не сможете быть ни султаном, ни халифом всех мусульман?

— Меня это, право же, мало касалось, — отвечал он. — Мне даже не пришлось отправляться в изгнание, потому что я уже был на тот момент за границей — учился в пансионе «Терезиана» в Вене. Разумеется, тогда во всем мире воцарилась смута: ведь и Австро-Венгерская монархия только что перестала существовать, и на меня это подействовало никак не меньше известия о крахе Османской империи… Но, по правде говоря, меня тогда куда больше интересовал футбол. Понимаете, я в тот год стал капитаном футбольной команды «Терезианы»…

И мистер Осман перечислил имена своих товарищей по команде — тех, с кем он играл в футбол семьдесят лет назад.

— Почти все они были австрийцы, ну кроме меня, конечно, — сказал он, посмеиваясь.

Я спросил его, каково было учиться в школе, предназначенной только для аристократов, — с кем же, например, им дозволялось играть в футбол?

— Нет-нет, там у нас были не только аристократы. Как раз незадолго до отречения монарха в эту школу стали принимать тех, кто не был королевским отпрыском и даже не принадлежал к аристократии. Что-то вроде тогдашнего варианта «политики равных возможностей».

Но как он все же относится к тому, что в принципе утратил право стать султаном? Быть может, судьба Турции сложилась бы иначе, лучше, если бы султанат как институт власти сохранился?

— Монархия мертва, — сказал мистер Осман. — Как сказал король Фарук после своего смещения с престола: «Еще немного, и в мире останется всего пять королей: король пик, король червей, король треф, король бубен, а еще — английский король».

Его жена была согласна с ним, однако выразила озабоченность тем, что в наши дни наследие Османской империи предано забвению, более того — его совершенно неверно трактуют.

Мистер Осман лишь пожал плечами и спросил у моей жены, не болеет ли наш кот, ведь его, несмотря на солидный возраст, также пригласили сюда в гости. И весь остаток вечера мы обсуждали нашего огромного котищу тигровой расцветки, который сидел неподалеку и довольно жмурился. Несостоявшийся претендент на трон турецкого султана и его милая жена с большим знанием дела расспрашивали нас о том, что наш кот ест, хорошо ли спит, как относится к чужакам, и в конце концов даже предложили нам, что будут за ним ухаживать, если нам понадобится куда-либо надолго уехать. Мы с женой охотно огласились.

Прежде чем мы распрощались, миссис Осман снова вернулась к предмету, который ее явно очень занимал:

— Ужасно жаль, что, когда моего мужа не станет, династическая кровь окажется весьма разбавленной и что никто не знает родной истории так, как…

— Ну, я бы не стал этого утверждать, — скромно заметил мистер Осман.

— Ну конечно, вот скажи мне, кто из вас, кроме тебя, хоть что-нибудь знает?! — отрезала его жена, явно имея в виду родственников с его стороны.

— Кто из них интересуется историей?! Этой великой империей, самой древней в мире, а? Ну кто?

А вот Лев очень интересовался всем этим. Бродя по улицам оккупированного Константинополя в 1921 году, он верил, что здесь он нашел для себя смысл жизни, жизни в плавильном котле самой древней в мире империи, где перемешивались все расы и все религии. Он бродил по этим улицам совершенно завороженный, оставив своего отца в отеле, где тот вместе с другими эмигрантами строил планы, как бы им выбраться отсюда и двинуться дальше. А Льву уже не нужно было никуда двигаться. Он уже оказался в мире своих детских мечтаний.

«Кажется, я целыми днями так и бродил по городу, — вспоминал он в своих предсмертных записках. — Бродил мимо дворцов, среди визирей и придворных чиновников… У меня кружилась голова от того только, что я в самом деле иду по улицам этого города халифа! Может, это был не я?

А какой-то незнакомец, с чужими чувствами, с чужими мыслями… Моя жизнь, как мне представляется, началась по-настоящему в Стамбуле. Мне тогда было пятнадцать лет. Я собственными глазами видел жизнь Востока и понимал, что как бы меня ни тянуло в Европу, я пленен этой жизнью навсегда».

 

Глава 6. Минареты и шелковые чулки

Несколько недель среди мечетей и ночных клубов — и вот отец и сын Нусимбаумы снова в пути. Подобно белоэмигрантам, своим товарищам по несчастью, большинство беженцев из Баку воспринимали Константинополь лишь как промежуточную остановку на пути к истинной цели, неофициальной столице русской Эмиграции — Парижу. Представители русского высшего общества умели и читать, и говорить по-французски, и Франция была главным инвестором, дававшим займы правительству царской России. Однажды Николай II, крайне отрицательно относившийся к конституции, вынужден был, стоя подле президента Франции, отдавать честь «Марсельезе». Еще до русской революции большевики обжили самые непритязательные кварталы Парижа. После революции красные отправились в Россию брать власть в свои руки, и вскоре в этих же кварталах появились белые.

Некоторые эмигранты отправились на Восточном экспрессе по железной дороге, через Болгарию, как поступили и изгнанные из Турции члены семьи османского султана. Банин Асадуллаева вспоминала, что она проделала этот путь в одиночку, запершись в своем купе и дрожа от страха, как бы «кто-то из мужчин, а может, и несколько мужчин» не вломились к ней. Но к тому моменту, когда поезд достиг предместья Парижа, она сняла с себя чадру — в символическом и в буквальном смысле слова — и впоследствии вела жизнь современной, независимой западной женщины. Нусимбаумы предпочли пароход, следующий к Адриатическому побережью Италии. Еще одним важным пунктом притяжения для эмигрантов из России был, конечно же, Берлин, и они решили, что проделают путь вверх по «Итальянскому сапогу», оставив для себя возможность выбора. Раньше пароходы, курсировавшие между Европой и Востоком, возили любителей морских путешествий, теперь же картину определяли толпы беженцев, стремившихся как можно скорее попасть из Константинополя в любой европейский порт. Многие итальянские моряки продавали места в своих каютах тем, кто не имел нужных средств на обычный билет. Правда, это не относилось к Нусимбаумам, которым удалось купить билеты на нормальные места.

Вновь очутившись на борту плавучего города, заселенного эмигрантами, Лев вдруг ощутил невероятную тоску по тому Востоку, который он успел полюбить за время жизни в Константинополе. Он сочувствовал султану и членам его двора. И султанат, и халифат представлялись ему грандиозным общественным институтом, и самый вид мечетей и базаров великой исламской столицы вселял в него ощущение, что здесь он нашел свое предназначение в жизни. По мере продвижения на запад Лев, одетый, разумеется, в обычный европейский костюм, ощущал все большую уверенность в том, что внутренне он всегда останется Человеком Востока, царства утраченной славы и неразгаданных тайн. Дух панисламизма, воображал он, мог бы защитить мир от революционных потрясений. Все эти революционеры и все эти политические движения — да, собственно говоря, вся современная ему политика — вызывали у него лишь отвращение и тревогу. Он мечтал о возвращении к устойчивым общественным институтам, основы которых коренились в далеком прошлом. Его привлекали монархия, даже абсолютизм. Он вырос в таком месте и в такое время, когда динамичное, стремительное развитие происходило при отсталом, абсолютистском режиме. Несмотря на ярый антисемитизм царистской России, Лев вырос, обуреваемый мечтаниями о некоей идеальной монархии. Лев желал получить от такой монархии примерно то же, чего современный американец ждет от либеральной демократии: право жить так, как ему хочется. Лев в глубине души был консервативен — в старом добром либеральном смысле этого слова. Консерватизм для европейских евреев был трудным выбором, ведь прежний политический строй жестоко преследовал их. Но в начале XX века он приобретал все большую привлекательность для уроженцев великих империй. Когда Вудро Вильсон выиграл вторые президентские выборы благодаря своей доктрине отказа от имперских образований в пользу самоопределения наций, те нации, входившие в состав Османской и Габсбургской империй, что желали этого, постарались не упустить своего шанса. При этом они принялись также враждовать друг с другом. Распад империй в Европе и на Ближнем Востоке привел к случаям массового истребления населения по всему континенту. В этих условиях немалое число евреев скорбело об ушедших с политической сцены императорах, которым все же удавалось делать жизнь достаточно цивилизованной и безопасной. У евреев не было никакого представления относительно того, что станется с ними, как только падет монархия, однако у них было ощущение, что ничего хорошего им это не сулит. Ведь, кроме цыган, евреи были единственной этнической группой, которая не могла заявить о своем праве хотя бы на клочок территории, где жили их предки. В результате многие евреи до последнего поддерживали и дом Габсбургов, и дом Османов и после их свержения продолжали нести факел мультиэтнического монархизма.

«С того дня, как царь отрекся от престола, я стал убежденным монархистом, — писал Лев впоследствии. — Поначалу это было чисто сентиментальное сочувствие к поверженному величию, но мало-помалу оно превращалось в убеждение». Однако его монархические устремления никогда не фокусировались на фигуре последнего, свергнутого царя. Его монархизм представлял собой смесь наследия османского и царистского с более древним наследием — хазарским и хевсурским. Такая монархия могла бы существовать лишь в некоем нереальном пространстве между Европой и Азией. И Лев решил, что появится в Европе не как еврей без гражданства откуда-то с Востока, а в османской феске или в наряде казака.

— Чтобы понять мироощущение моего кузена, — говорил мне Ноам Эрмон в Париже, — вам надо прочитать Пушкина. Левочка его читал, конечно, как все образованные мальчики в России. А кто герои пушкинских книг? Русские солдаты и кавказские воины, хазары! Левочка не мог стать русским офицером, ведь он был евреем. Вот он и стал хазаром!

Плавание шло своим чередом, и однажды Лев спустился в трюм, в темные, душные проходы, желая посмотреть, как живут матросы. Не обнаружив в кубриках ничего особенного, он по обитому железом, покрытому влагой коридору добрался до двери с решеткой на окне и заглянул в длинное помещение за дверью. Оно походило на столовую или на зал собраний — судя по стоявшему в ней длинному столу и стульям вдоль него. Однако стены не были увешаны мореходными картами или фотографиями танцующих девушек или популярных среди матросов киноактрис. Вместо этого на них красовались огромные портреты Ленина и Троцкого, а также большевистские лозунги, точь-в-точь как те, что Лев видел еще в Баку. Вернувшись на палубу, он спросил одного из матросов, что это за помещение.

— А, это вы попали в нашу коммунистическую Бастилию, — с гордостью отвечал ему тот.

С этого момента Италия стала в глазах Льва погибшей страной. Помещение в трюме означало, что революционное насилие обгоняет бегущих от него эмигрантов. В своих опасениях Лев не был одинок: экспорт революции в Европу все еще был официальной политикой ленинской партии.

После трехдневного морского перехода пассажиры высадились в Бриндизи, на юге Адриатического побережья Италии. Это произошло весной 1921 года. Ни уличных боев, ни криков о помощи — как непривычно! Сойдя на берег, Лев «принялся пристально разглядывать всех, кто проходил мимо нас. Европейцы… надо же, идут себе по улице. Европейцы сидели в кофейнях, ели и пили точно так же, как евразийцы. И это был другой мир». Вскоре Нусимбаумы переехали в Рим, где Льва вновь стали посещать мрачные предчувствия. Они поселились в гостинице в центре города, и здесь, точь-в-точь как в Константинополе, его со всех сторон окружала история. Однажды, стоя на виа Венето с одним русским эмигрантом, он увидел группу молодых людей, которые маршировали по улице. Они двигались колонной, размахивая перед собой толстыми палицами. При этом они горланили что-то вроде гимна и выкрикивали лозунги.

Все ясно! Коммунисты захватили Рим. Видимо, уже взяты армейские казармы, полицейские участки и муниципальные здания. Лев хорошо представлял себе, что последует за этим: римский Совет начнет конфискацию собственности и примется арестовывать людей. В Колизее будет устроено публичное сожжение книг. Лев схватил товарища за руку и попытался увести его прочь. В своих предсмертных записках он преподносит эту сцену в виде фарса:

— Куда ты? — спросил приятель.

— Укладывать вещи.

— Зачем?

— Может, мы еще попадем на последний поезд в сторону Франции.

— Ты о чем? Почему? Что случилось?

— Господи, ты что, не видишь, что ли?.. Вот так это всегда и начинается. Это же большевики. Я еще по дороге сюда все понял, на корабле. Они уже повсюду, по всей стране. Бедная Италия! Надо бежать!

Русский приятель Льва хохотал до слез: «Так это же фашисты!» — сказал он. Лев нервно огляделся по сторонам. Какая ему разница, как красных называют в Италии? Его приятель — полный идиот…

Да, он ни разу в жизни не слышал слова «фашист». Но ведь и Европа еще не знала, что это такое. Муссолини произвел название своего движения от латинского fasces (фасции), то есть «пучки», «связки» — так в Древнем Риме называли перетянутые ремнями пучки прутьев с секирой посередине, которые несли перед римскими магистратами как знак их достоинства. Впоследствии фасции стали восприниматься как символ сильной государственной власти. Зима 1920–1921 года стала решающей для нового движения, и марш, свидетелем которого стал Лев, был одним из первых появлений фашистов на национальной арене. Товарищ Льва терпеливо объяснил ему, что у него совершенно неправильный взгляд на фашизм, что все как раз наоборот: молодые люди в черных рубашках намеревались спасти свою страну от коммунизма, а вовсе не насаждать его. Фашисты выступали за сохранение частной инициативы и частной собственности, за сохранение старинных традиций и обычаев.

Лев глядел на марширующую по виа Венето колонну — тесный строй, шаг в ногу. Все противники большевиков, которых ему доводилось видеть, были «из бывших» — либо царские офицеры, либо представители мусульманских народов и племен, либо кроткие либеральные патриоты, вроде друзей его отца. А вот молодые люди, организованные, современные, устремленные в будущее, — они все были сторонниками красных. Здесь же, в Италии, молодежь сама вставала стеной против красной угрозы, и казалось, была той силой, с которой всем приходилось считаться.

Через несколько дней Лев стал свидетелем еще одной фашистской демонстрации. Ходили слухи, что в отеле напротив них остановился какой-то известный большевистский лидер. Неожиданно отель окружила группа молодежи, скандирующей: «Долой, долой, долой!» Лев высунулся из окна и тоже закричал: «Долой, долой, долой!»

Странное чувство вдруг обуяло меня. Мне показалось, что я как будто спаян с этими молодыми людьми, которые называли себя фашистами и выступали против большевиков, о которых я до сей поры ничего не знал. Вдруг возникло горячее, радостное ощущение внутренней солидарности с массой этих людей, чьего языка я не понимал и чьи мысли были для меня чуждыми. Впервые в жизни я испытал чувство, что я не одинок. Оно продолжалось лишь несколько мгновений. Но затем все вернулось на круги своя — к реальности: вот комнатка, где мы живем, вот наполовину распакованные чемоданы, вот мой вечно чем-то озабоченный отец — первый этап эмиграции.

Пройдет время, и мир узнает цену фашизму, но в 1921 году казалось, что разрушительная функция является прерогативой левацких революционеров. К тому же если ЧК уже уничтожила на тот момент тысячи и тысячи людей, то количество погибших в ходе фашистского переворота в Италии 1922 года не составило и нескольких сот человек. Известны благожелательные слова Уинстона Черчилля и Бернарда Шоу о Муссолини и восторженные отзывы многих американских газет — от «Нью-Йорк таймс» до «Кливленд-плейн-дилер» — о его политических талантах и гуманизме. В 1925 году статья в лондонской «Таймс» сравнивала Муссолини с Цезарем и Наполеоном и делала вывод, что, предприняв свой поход на Рим, его чернорубашечники «изгнали политиков, как некогда менялы были изгнаны из храма». Один из репортеров «Таймс», Уолтер Литлфилд, получил награду от правительства Муссолини, ведь сам дуче был когда-то журналистом, а потому очень высоко ценил писателей и репортеров.

Такие положительные отзывы отражали всеобщее мнение американского истеблишмента. Муссолини сравнивали с Теодором Рузвельтом, в 1920-х годах республиканская администрация Вашингтона открыто поддерживала Муссолини и через посредство Дж. П. Моргана помогла предоставить фашистскому правительству кредиты и займы на сумму в несколько сот миллионов долларов. В 1920-х годах и США, и Европа были охвачены прямо-таки истерическим страхом распространения революции из недавно созданного Советского Союза и дестабилизации демократического устройства в странах Запада. Демократия представлялась соперником большевизму. В феврале 1917 года, когда был свергнут царь Николай II и при этом не пролилось ни капли крови, а в Россию пришло верховенство закона, Соединенные Штаты приветствовали русскую революцию, сравнивая ее с 1776 годом. Они были первой великой державой, которая признала новое демократическое правительство России. Однако принципиальная порядочность тех, кто пришел к власти после Февральской революции, сослужила им плохую службу. Через восемь месяцев после установления конституционного правления в России власть в результате переворота захватили большевики. Запад понял намек. Теоретики конституционных поправок и сенаторы, пожалуй, не смогли бы справиться с красными, а вот новое, сильное движение по итальянскому образцу было вполне способно стать таким союзником демократических государств, какой им был нужен. В конечном же счете нацизм сыграл роль, которую отводили «красной опасности», ведь именно он свел на нет демократию в Европе, хотя коммунисты и к этому приложили руку. Осенью 1932 года германские коммунисты и нацисты, которые лишь умеренных демократов ненавидели больше, чем друг друга, объединили усилия для того, чтобы низложить Веймарскую республику. А книги Льва Нусимбаума о Сталине, Ленине и о первых коммунистических «отрядах ликвидаторов» разошлись большим тиражом, наполнив конкретным содержанием терзавшие Запад страхи.

Однако весной 1921 года Лев и Абрам не стали задерживаться в столице фашизма. Подобно большинству русских эмигрантов, они двинулись в Париж.

Во французской столице Нусимбаумам ничего не оставалось, как жить за счет «мертвых душ». Этим термином пользовались специалисты товарных бирж, имея в виду название знаменитой книги Гоголя. «Душами» здесь были не умершие крепостные, а нефтяные скважины, экспроприированные большевиками. И пусть души были мертвые, бойкая торговля ими позволяла попавшим в эмиграцию нефтяным промышленникам, таким, как Абрам, очень неплохо существовать в Париже. Торговаться чаще всего доводилось в уютных кафе вдоль Сен-Жермен-де-Пре. Основными покупателями выступали представители «Стандарт Ойл», «Ройял датч» и Англо-персидской нефтяной компании. Поражение армии Врангеля осенью 1920 года практически завершило Гражданскую войну, однако в Советском Союзе начался голод и экономическая разруха, и потому будущее его представлялось весьма туманным.

В те дни русская эмиграция жила на широкую ногу: еще сохранились бриллиантовые ожерелья, которые можно было заложить, еще имелись кое-какие авуары, ценные бумаги, которые удавалось выгодно продать. Еще не настали те дни, когда чуть не каждый привратник в Берлине был русским великим князем, а парижский таксист — белогвардейским офицером, вроде набоковского полковника Таксовича. Бумаги на право собственности, все еще находившиеся на руках у нефтяных магнатов из Баку, многими по-прежнему рассматривались как ключ к одной из крупнейших на свете промышленных сокровищниц. И именно в Париже следовало их продавать. Все российские товары по-прежнему играли некую роль в какой-то безнадежно абстрактной игре, однако кавказская нефть была на первом месте. Игра эта, разумеется, зависела от того, считал ли тот или иной ее участник большевизм временным явлением и какой срок он ему отводил. Большинство эмигрантов искренне верили, что большевизм потерпит поражение — они попросту не были готовы к иному варианту, — и со страстью доказывали это всем, кто соглашался их слушать. Несмотря на известный скепсис представителей зарубежного бизнеса, первоначальное нежелание эмигрантов продавать свои ценные бумаги, будь то в связи с надеждами на лучшее будущее или же из упрямого патриотизма, как раз создавало впечатление, что им известно нечто важное. А это подстегивало желание иностранных заинтересованных лиц приобрести ценные бумаги и тем самым делало продавцов менее сговорчивыми, так что спекулятивный рынок рос как на дрожжах.

В 1921 году Париж еще не стал столицей русской эмиграции. На тот момент эта честь по-прежнему принадлежала Константинополю, но быстро переходила к Берлину, ведь там были дешевые квартиры, безумно низкие цены и процветало издательское дело — интеллигенция, особенно писатели, стекалась поэтому туда. Однако былые капитаны российской промышленности, подобно Абраму Нусимбауму, собрались в Париже, чтобы быть ближе к крупным рынкам Запада. Берлин был столицей государства, проигравшего войну, Париж — победившего.

Для Льва, привыкшего к жизни в империи и в аристократическом мусульманском обществе, освоиться в буржуазном Париже означало пройти целую школу жизни. Он, по-видимому, лишь отчасти шутил, вспоминая, как только в парижском метро он узнал, что «есть, оказывается, такие люди, которые ездят вторым и даже третьим классом… Ведь до этого я пребывал в уверенности, что обычные, нормальные люди, которые жили в средних, нестесненных обстоятельствах, ездят только первым классом». Первые эмигранты — те несколько тысяч лиц благородного происхождения, опора королевского режима, покинувшие Францию после революции 1789 года, в конечном счете с триумфом вернулись на родину. Но эмигранты 1921 года были другими, среди них были представители самых разных социальных слоев. Невозможно даже точно определить их количество: один эксперт по проблемам народонаселения утверждал в 1921 году, что из России эмигрировало 2 935 600 человек, американский Красный Крест примерно в тот же период называл цифру 1 963 500 человек. Да и какая могла быть точность в подсчетах, если эмигранты переезжали из страны в страну, пользуясь немалым количеством различных документов, зачастую просроченных или утративших силу.

Массовая эмиграция из России породила первый крупный кризис XX века, связанный с необходимостью как-то устроить беженцев. До того масштабы эмиграции в Европе были незначительными и ограничивались четко очерченными общественными группировками, в основном религиозными, например, в результате раскола, вызванного распространением протестантизма. Единственной насильственной эмиграцией, которую можно сравнить с исходом белых из России, было изгнание евреев из Испании в 1492 году. Тогда точно так же целый миропорядок, существовавший веками, неожиданно «потерпел крушение», как любили выражаться белые.

Термин «белые» поначалу относился к группе офицеров царской армии, которая сформировалась весной 1917 года для того, чтобы бороться с демократической революцией, которая свергла Николая II. Со временем это понятие расширилось: в число белых стали включать всех противников большевистского переворота.

О возможном развитии событий, окажись антибольшевистские силы победителями в Гражданской войне, можно судить по деятельности Врангеля. Когда он создал недолго просуществовавшую белогвардейскую республику на Украине и в Крыму, он преднамеренно удалил из правительственных органов ультрареакционеров, а главное внимание уделил обеспечению безопасности всех российских жителей, независимо от их общественного положения. Сейчас основательно подзабыты политические воззрения Врангеля, на удивление гибкие и провидческие. А он успел провести целый ряд основополагающих реформ, которые предоставили землю в частное владение крестьянам и начал радикальные аграрные реформы. В результате его политики российские подданные из всех слоев населения устремились в Крым, чтобы найти убежище под защитой его временного правительства, — в их числе были и монархисты, и меньшевики, и евреи, и узбеки, и армяне, да все, кто только сумел туда добраться. Поэтому, когда его правительству пришлось бежать в Константинополь на судах кое-как собранной флотилии, вместе с ним в эмиграцию ушли и люди, представлявшие собой самый широкий срез российского общества. Немалое количество людей гуманитарных профессий и квалифицированных специалистов в различных областях так или иначе находили возможность уехать из страны уже начиная с 1918 года, однако врангелевская флотилия стала истинным началом Эмиграции. Она знаменовала собой конец надежд на лучшее будущее, и если бы большевики не перекрыли границы в 1921 году, количество эмигрантов из России могло увеличиться на порядок.

В Париже и во многих других местах Лев отмечал эмигрантский обычай жить «на чемоданах», не распаковывая вещей, в ожидании возвращения на родину. «В следующем году — в Баку… в Петрограде… в Москве и т. д.» — к этому сводилось немалое количество провозглашаемых тостов. Обаяние Парижа и удаленность от событий, происходивших в России, позволяла эмигрантам довольно легко уверовать в то, что совсем скоро там произойдет контрреволюция. Они продолжали обитать в дорогих отелях, благодаря средствам от отданных под залог владений, которые они надеялись скоро вернуть себе как законную собственность. Ощущение того, что случившееся с ними — дело временное, способствовало стремлению русских держаться друг друга и препятствовало их интеграции во французское общество. Они ведь были не иммигрантами, но беженцами, теми, кто желал временного убежища от ужасов революции, войны и политики. Вот выпьют еще немного водки, посидят в кофеине, а потом вернутся на родину, воевать. Некоторые офицеры бывшей армии Врангеля пытались сохранить свои подразделения, организуя регулярные собрания в барах и кофейнях. Преуспели в этом лишь казацкие части, ведь воинские традиции поддерживались у них издавна, это было частью их самобытного статуса. Однако и казаки утратили кое-что в новых условиях, особенно когда начали разъезжаться в разные стороны. «Вокруг Канн жило немало казаков, которые разводили кур, — вспоминала эмигрантка графиня Наталия Сумарокова-Эльстон. — Они так и не научились говорить по-французски». К 1921 году, когда миллионы молодых французов либо погибли, либо стали инвалидами — кто на войне, а кто в результате эпидемии гриппа, — в стране возникла острая нехватка рабочих рук. Особенно нужны были шахтеры и заводские рабочие, а вот в «людях умственного труда», каких среди эмигрантов было большинство, никто не нуждался. В этом смысле русские эмигранты были в том же положении, в каком оказались евреи из Германии, попавшие во Францию в 1930-х годах: их квалификация была слишком высокой, чтобы найти для себя работу. Бывшие царские офицеры выбирали работу таксиста или шофера по перевозке грузов еще и потому, что она давала свободу, возможность самому управлять своим средством передвижения, а еще, что немаловажно, красивую форменную одежду. Одна эмигрантка, графиня, вспоминала, как ее собратья-аристократы в буквальном смысле попали «из князей в грязь»: «Русские мусорщики в Каннах были весьма знамениты, — рассказывала она. — Они ведь были такие элегантные и такие эффектные в своих военных мундирах! Все их просто обожали. Я знала одну англичанку, она жила этажом ниже русского полковника, и он каждую неделю приносил ей в подарок экземпляр журнала “Тэтлер”. Она как-то спросила его, отчего это он покушал именно “Тэтлер”? “Надо же мне знать, как дела у моих друзей”, - отвечал он». Отец самой графини получил работу в компании по снабжению населения газом и электричеством. «А вот его друг, барон Притвиц, снимал показания счетчиков». Пожалуй, единственный раз живущие в окрестностях Канн эмигранты почувствовали себя во Франции, как дома, когда одна кинокомпания воссоздала в горах над Каннами кавказскую деревню, и все они получили там работу в качестве статистов.

Что же касается Льва, его жизнь в Париже в 1921 году напоминала каникулы. Ему исполнилось шестнадцать лет, его отцу все еще везло в торговле «мертвыми душами», он по-прежнему оставался сыном миллионера. Он пристрастился читать в газетах разделы объявлений: так он делал вид, что занимается чем-то осмысленным, ищет работу. Он водил пальцем по перечню имеющихся вакансий, подчеркивал те, которые находились по наиболее интересным адресам, особенно если это были улицы с историческими названиями или коннотациями. Потом брал такси и отправлялся якобы на собеседование. Приехав на место, он выходил из машины и принимался бродить туда-сюда по улице. «Иногда я брал такси, говорил шоферу название улицы и номер дома, он меня довозил туда, а потом я стоял перед этим домом, говоря себе: “Так вот она какая, эта рю Бонапарт в Париже” — и был на верху блаженства». Однако на самом деле, испытывая облегчение от того, что опасности позади, и ведя более или менее беззаботное существование, Лев был не слишком счастлив. Несмотря на большое количество беженцев с Кавказа, в том числе и его собственных родственников, он как-то не вписывался в общую картину. Примерно в это время его родные стали отмечать в нем странности. Он почти никогда не принимал их приглашений пойти с ними в кино, в театр или в музей. Когда они все же вытаскивали его на какое-либо мероприятие, он сидел тихо, неподвижно, глядя прямо перед собой, вид у него был напряженный и отсутствующий. По его собственному признанию, его родственники видели в нем чуть ли не идиота. Зато он любил сидеть на скамье в парке и разглядывать изящных парижанок, носивших тогда чулки из чистого шелка. При этом у него был вид опытного ценителя дамской красоты. Но если ему случалось познакомиться с девушкой своих лет (почти всегда они были из эмигрантской среды), он просто-напросто терял способность хоть как-то поддерживать разговор. «Однажды я целый час провел с первой красавицей эмиграции, — вспоминал он позже, — мы были одни в комнате, и весь этот час я сидел и читал газету!» Не позволяя себе никаких «вульгарных» мыслей в отношении женщин, которых он видел на улице, Лев решил, что их ножки в шелковых чулках напоминали ему «стройные минареты» Стамбула.

Нетрудно представить себе, что Льву не удалось снискать расположение парижских родственников, например своих богатых кузенов с материнской стороны по фамилии Лейтес. Они еще в 1890-х годах крестились, приняв православную веру. Не исключено, что именно это навело Льва позже на мысль о создании мифа об аристократическом происхождении его матери. Лейтесы жили в самом фешенебельном отеле на Елисейских Полях. Один из сыновей Лейтесов служил прежде в царской кавалерии и в составе врангелевской армии был в эмиграции в Константинополе — как белогвардеец, а не как гражданское лицо. Одна из кузин Льва жила в Париже еще с довоенных времен, так что сейчас она для остальных родственников стала чем-то вроде гида.

«Среди дюжины родственников, — писал впоследствии Лев Пиме, — есть одна женщина, которую я люблю и которая также относится ко мне с любовью. Ее зовут Тамара, и она замужем за итальянцем. Она единственная из всех них, этих моих родичей, кто небогат. Возможно, это покажется Вам странным, но я не знаю точно, кто она мне — тетя или сестра. Она всего на несколько лет старше меня. Мы выросли вместе. Одни родственники утверждают, что она моя сестра, другие, что — тетка. Мой собственный отец говорит то одно, то другое».

Тамара была на самом деле его теткой — младшей сестрой его матери, Берты. А «итальянец», за которого она вышла замуж, был просто очередным евреем-эмигрантом из России, которому неслыханно повезло: в Константинополе ему удалось заполучить итальянское гражданство. Через двадцать лет этот невероятный подарок судьбы спас жизнь Тамаре, ее мужу и их сыну, Ноаму, — они избежали газовых камер… После стольких лет, когда я медленно, но верно складывал мозаику жизни Льва по письмам и воспоминаниям знавших его людей, по его полицейскому досье, мне уже начало казаться, будто я был его единственным родственником. Поэтому встреча с Ноамом Эрмоном в Париже меня поразила, тем более что Ноам, пусть уже и старый, был вылитый Лев. У него было весьма значительное лицо, с сильно выступающим вперед носом и загадочной улыбкой, которую он унаследовал, по-видимому, по материнской линии. Мы с Ноамом часами говорили о прошлом, перебирая имеющиеся старые фотографии. Увы, не нашлось ни одного снимка Берты, однако великое множество фотографий Тамары. Ноам никогда не был в Баку, но мать много рассказывала ему о жизни там. Ведь на нее, десятилетнюю девочку, которая только-только приехала в Баку из штетла — полудеревни, полугородишки в черте оседлости, невероятное впечатление произвела вся атмосфера дома, под крышей которого она отныне жила вместе с собственной сестрой-революционеркой и ее мужем-миллионером. Позже, после того как Берта покончила с собой, когда все пошло наперекосяк в результате революционных волнений, жить там стало очень трудно. Ноам вспоминал, как его мать говорила ему: во время армяно-азербайджанских столкновений Абрам предлагал свой кров тем, кто подвергался преследованиям. Тамара помнила искаженные ужасом лица армян, которые прибежали к ним искать убежища от толп мусульманской черни. Но она же прекрасно помнила и мусульман, искавших защиты от черни армянской. «Тут дело в том, что раз Нусимбаум — еврей, его дом был нейтральной территорией, — сказал мне Ноам. — Они тогда не трогали дома евреев, неважно, кто из них принимался громить другую сторону. А господин Нусимбаум имел возможность предложить убежище любому, кто в нем нуждался». Обсуждая со мной книги Льва, Ноам выразил сомнение в том, что в романе «Али и Нино» Лев идентифицировал себя с главным героем книги — мусульманином. Он заметил, что картина межэтнических и межкультурных отношений в романе «была чересчур романтически описана… впрочем, может, это было Левушкино представление о том, как в Баку обстояли дела в старину». Ноам вспомнил, что среди их парижских знакомых — выходцев с Кавказа — были примадонна бакинской оперы и ее муж, также популярный певец. Эта примадонна была еврейкой по национальности, а муж ее армянином. «В их доме вечно собирались всевозможные выходцы с Кавказа, а также разные прочие эмигранты, — вспоминал Ноам. — Каждый год в день рождения примадонны устраивали званый прием, и все там играли на фортепиано, пели оперные арии… Гукосовы были невероятно популярны в среде парижской эмиграции». Тамара была одной из тех немногих, для кого жизнь в эмиграции оказалась гораздо приятнее, чем в Российской империи. Она уже была замужем, и, хотя они с мужем по сравнению с прочими родственниками Льва отнюдь не являлись состоятельными людьми, жили они в отеле, окна которого выходили на Ботанический сад.

Оказавшись среди родственников своей матери, Лев все чаще вспоминал детство. У него было ощущение, как будто ему с отцом удалось бежать из адского горнила революции, а вот ее они бросили там. Нет, конечно, это она их бросила, притом за много лет до этого. Однако ее родственники почему-то считали ее жертвой революции. Тамара уже жила в их доме, когда Берта умерла, и позже она рассказала своему сыну, что сестра ее погибла, выпив кислоту, но не захотела рассказывать об этом собственному племяннику, которому тогда было шестнадцать лет. Возможно, это было правильное решение, однако самая мысль, что никто из родных не желал говорить о его матери, терзала его. Его отец не мог не знать правды, но лишь отмалчивался, если речь заходила о ней. Говорить на эту тему явно было выше его сил. А может быть, он считал себя каким-то образом ответственным за случившееся. Абраму часто снилась покойная жена — это Льву было известно. Самому Льву его мать не снилась никогда.

К 1921 году были приняты серьезные решения относительно будущего Льва. Его отец и родственники рассматривали вопрос о том, где ему лучше получать образование, и по причинам, которых так никто и не разъяснил, все они были против самого очевидного — чтобы Лев поступил во французский лицей. Абрам Нусимбаум был особенно ярым противником этой идеи, возможно, потому, что понимал, какое влияние оказывал Париж на его сына. Короче, отроку надлежало отправиться за рубеж — получать образование в «серьезной» стране.

Первым делом рассматривалась возможность учиться в Англии. Повсюду на Востоке считалось, что дать английской образование — это максимум того, что способен сделать отец для своего сына. Лев вспоминал, какова была логика размышлений его богатых родственников по этому поводу: «Английское образование не может не быть очень хорошим, иначе почему же тогда Англия правит миром?» Владимир Набоков-старший послал своего сына учиться в Англию. Однако родственники Льва сомневались в том, что «шестнадцатилетний мальчик из Баку, который никогда прежде настоящего снега не видел, сможет справиться со столь суровыми условиями». Кроме того, сам Абрам Нусимбаум относился к англичанам не слишком хорошо: он винил их в расчленении Османской империи, однако, как намекнул мне Ноам Эрмон, возможно, причина его неприязни была в разногласиях при совершении нефтяных сделок. Нежелание послать сына на учебу в Англию, насколько помнил Лев, было продиктовано и соображениями совершенно иного рода. Один из богатых и влиятельных бакинцев в начале войны послал своего двенадцатилетнего сына на учебу в Англию. В результате войны и революции они не виделись семь лет, и в 1921 году сын, уже повзрослевший молодой человек, закончивший курс наук в Англии, воссоединился с собственным отцом в Париже. «Все родные очень хотели знать, каков он теперь, и гордость его отца была поначалу невероятно велика», — писал Лев в своих воспоминаниях. Но и чувство любопытства, и отцовская гордость вскоре сменились страшным разочарованием, потому что всем им стало ясно: по всем меркам дореволюционного Баку этот молодой человек превратился в полного идиота. Он забыл русский и азербайджанский языки — настолько, что его отцу понадобился переводчик, чтобы разговаривать с собственным сыном. Сын, имя которого было Юсеф, настаивал на том, чтобы его называли Джо, и лишь смеялся, когда кто-нибудь все-таки обращался к нему по-старому. Лев вспоминал: «Хотя Юсеф, он же Джо, был весьма скромен и хорошо воспитан, речи его были весьма странными. Он с невероятной серьезностью рассуждал о футболе и скачках, однако мгновенно умолкал, если его спрашивали о чем-либо еще. Когда кто-то все-таки настоял, чтобы он высказал свое мнение о большевиках, войне и так далее, его суждения напоминали слова пятилетнего ребенка». Но поскольку в детстве Юсеф слыл умным, смышленым ребенком, в кругу выходцев из Баку решили, что все это — результат английского образования.

Абрам Нусимбаум лишь однажды встретился с этим молодым человеком, и этого оказалось достаточно, чтобы он навсегда поставил крест на идее отправить сына учиться в Англию и начал размышлять, как быть дальше. Примерно в это время в Париж приехал один из дядьев Льва, проведший всю свою юность в Германии. Дядя этот без конца нахваливал среднюю школу, в которой учился, — она находилась на одном из множества небольших островков в Северном море, неподалеку от Гамбурга. И Абрам, и остальные родственники слушали как завороженные рассказы о том, что за программа была в этой школе, какие высокие идеи ему прививали и какая там прекрасная дисциплина. В Германию издавна приезжали учиться отпрыски русских аристократов, а у евреев немецкое образование вообще ценилось выше других. Ну что же, подумал Абрам, несколько лет сыну будут прививать германские добродетели и культуру — это ведь то, что надо. Родственники согласились с ним. Благодаря Алисе Шульте Лев свободно говорил по-немецки, да к тому же в Германии было тогда полным-полно русских. Вопрос денег тоже сыграл не последнюю роль, ведь с ними, несмотря на торговлю «мертвыми душами», становилось все труднее. Учиться в Англин было невероятно дорого, да и Франция в этом отношении недалеко ушла, а вот жизнь в Германии была дешевой. На том и порешили. Мнения самого отрока, разумеется, не спросили.

Готовясь к отъезду, Лев купил себе единственную обновку — монокль и сделал это, по его собственному признанию, потому что «был убежден: в Германии монокль вещь столь же необходимая для джентльмена, как зонтик в Англин». Теперь они с отцом ехали в спальном вагоне первого класса на восток, в Германию, и всю дорогу он учился удерживать монокль в глазу. Этот отъезд имел для них обоих весьма далеко идущие последствия.