Есть версия, что Тануки свалился с небес, спланировав на собственной мошонке.

В этом нет ничего забавного – если принять во внимание удивительные размеры мошонки Тануки.

Ну допустим – и все равно это забавно, особенно если учесть, что по отношению к общей массе тела мошонка Тануки больше мошонок слонов, китов и Зеленого Великана. В те времена вместилище его яичек было, вполне возможно, даже более обширным, чем сейчас, что трудно себе представить, поскольку мошонка у него и так чуть не волочится по земле, и малейшее увеличение объема привело бы к затруднениям при передвижении и даже к травмам. Не исключено, что Тануки обладал (и, быть может, обладает по сей день) способностью по желанию увеличивать или уменьшать размер мошонки.

Однако же, несмотря на вышеизложенное, мы вынуждены признать, что определить, какую роль в спуске Тануки сыграли размеры его органов как таковые, довольно трудно и куда важнее выяснить, не как барсук использовал свой семенной мешок для спуска на землю, а откуда он спускался и зачем.

* * *

Тук-тук!

– Кто там?

– Тануки.

– Какой такой Тануки?

– Что за дурацкий вопрос! Тануки. Я самый.

– Ах, вот оно что… И откуда же ты явился, Тануки, ты самый?

– Из Другого Мира.

– Из какого такого другого мира?

– Из того, что за этим, болван. Из Мира Зверей-Предков. – Его голос напоминал скрежет лопаты по гравию.

– Ну тогда прошу прощения, достопочтенный зверь-предок. И как же ты здесь оказался?

– Спланировал сверху. Это, понятное дело, запрещено. Против всех правил. Только какого черта…

Крестьянин поискал глазами шелковый купол парашюта и стропы.

– Да не заморачивайся ты, – проскрипел Тануки.

– И зачем же ты здесь?

– Рисового вина хочу попить.

– Сакэ? Да неужели? Судя по твоей ухмылке, ты выпил достаточно. Что тебе еще нужно?

– Девчонки нужны. Молоденькие и хорошенькие. Крестьянин так фыркнул, что смех аж носом пошел.

– И не надейся. С такой чудной тварью никакая девчонка не ляжет.

– Не тебе судить, старый дурак, – рявкнул Тануки и так пнул крестьянина под дых, что тот рухнул наземь, ловя ртом воздух. Барсук же, выпятив круглое, как у дедушки Санты, пузо, на задних лапах проковылял вразвалочку к колодцу, где дочь крестьянина набирала воду, и пульнул в нее зубастой наэлектризованной ухмылкой, которая у него была такая жаркая, безумная и дикая, что от нее вполне могли бы полопаться зеркала в комнате смеха или лак на девичьих заколках.

* * *

То, что последовало сразу за этим, объясняет сущность натуры Тануки лишь вкратце и частично. А именно: хотя практически все употребляют применительно к нему слово «барсук» и оно почти что стало его фамилией, с научной точки зрения Тануки и не барсук вовсе. Любой зоолог с радостью вам объяснит, что тануки – это разновидность распространенной в Юго-Восточной Азии енотовидной собаки (Nyctereutes procyonoides), a также что острой мордочкой и окрасом он похож на енота, однако лишен знаменитого енотьего хвоста.

Поскольку тануки почти бесхвостые, а кроме того, имеют привычку стоять столбиком на задних лапах, им зачастую приписывают антропоморфные черты. Заметив тануки на опушке леса, человек впечатлительный вполне может принять его за невысокого мужчину. Но, как нам скоро предстоит выяснить, есть и более веские причины, вследствие которых Тануки благодаря своим иномирным возможностям близок к людям.

Однако прежде чем отправиться дальше, мы обязаны учесть вероятность того, что внимательный читатель может заметить в нашем повествовании явные и, возможно, настораживающие несоответствия. Если это не заведомая небрежность автора, то почему он иногда пишет «Тануки» (имя собственное, единственное число, с прописной буквы), а в других случаях, порой даже в том же абзаце, пишет «тануки» (имя нарицательное, множественное число, со строчной буквы). Все очень просто. Сей барсуковидный зверь, словно Бог, един во многих ипостасях.

И такой, и этакий. Одновременно. Словно Бог.

Как известно всем, кто знает хоть что-нибудь про Непознаваемое, «Бог» и «боги» – понятия взаимозаменяемые. В чем-то правы чудаки, признающие исключительно патриархального Иегову/Аллаха, когда утверждают, что Бог един и что «он» абсолютен и непреложен. Однако правы и наивные, доверчивые язычники, поклоняющиеся богам огня наравне с богами рек, почитающие богиню Луны, верящие в дух крокодила, а также в мелких божеств, обитающих, помимо прочего, в деревьях, облаках, пуговичках пейотля и неоновых трубках (особенно в мигающих белых и в зеленых).

Таким образом, если у читателя хватит ума не пытаться судить о Божественном Начале по человеческим меркам, если хватит сообразительности уразуметь, что он может (скорее должен!) быть одновременно монотеистом и пантеистом, тогда он без труда признает парадоксальную сущность нашего маленького друга Тануки из рода тануки.

* * *

Поначалу девушка у колодца было согласилась на предложение Тануки возлечь с ним. Она ведь выросла в деревне, и совокупление животных было для нее таким же естественным, как пускающий побеги рис, как зреющая на ветке слива. Знала она и про скотоложство: и ее братья, и соседские парни порой были склонны к подобным забавам. О том же, что таким низким занятиям предаются и девицы, мы слышим реже, но не потому, что юные крестьянки не столь похотливы, как представители противоположного пола. Скорее это объясняется свойствами девичьей натуры, которая куда чище, умереннее и тоньше, нежели грубое естество взрослеющих парней. Или же это всего-навсего вопрос техники: одно дело, когда обуреваемый гормонами парень лезет на овечку, девицу же предлагающую себя барану, даже вообразить трудно. Такое упражнение потребует от девицы недюжинной изворотливости и, вероятно, обескуражит барана.

Однако Тануки был не обычным зверем. Он умел ходить на двух лапах, держал себя с нагловатой уверенностью и к тому же обладал обворожительной улыбкой. Он был так мил и убедителен, что девушка и сама не заметила, как начала развязывать кимоно. Увы: когда он принялся хвастаться, что пять минут назад спустился на землю из Иного Мира, она перепугалась, убежала в дом и заперла дверь.

– Я, кажется, видела демона, – сказала она матери, пытаясь объяснить, почему вернулась без воды и с раскрасневшимся лицом.

Отвергнутый Тануки стянул из колодца охлаждавшийся там кувшинчик сакэ и побрел в лес предаваться размышлениям. Посреди ночи, уже изрядно опьянев, он принялся, как это свойственно тануки, барабанить по своему тугому пузу – пла-бонга, пла-бонга, – и эти звуки привлекли внимание кицунэ, то есть лиса.

– До чего ж ты глуп, – сказал Кицунэ, когда Тануки горестно поведал ему о своем поражении. – Только полные дураки говорят людям правду. Люди живут в плену иллюзий, которые сами себе создают. Религия, патриотизм, экономика, мода и все такое. Хочешь добиться расположения двуногих – научись выдумывать так же чистосердечно, как это делают они, и ври людям как тебе заблагорассудится – себе на пользу; но помни главное: никогда и ни при каких обстоятельствах не лги себе.

Хмельной барсук запомнил далеко не все мудрые советы лиса, но кое-что важное усвоил и на следующий день, подойдя в сумерках к девушке у колодца, применил другую тактику.

– О чудесный цветок сакуры, – проскрежетал он, – на самом деле я обычный лесной зверь, очарованный твоей красотой, и если я вчера чего наговорил, то причиной тому было горячейшее желание подержать твою нежную руку и приникнуть к твоей несравненной шее.

– Вот это да… – выдохнула девушка. В глазах ее читались и жалость, и гордость, и благоговейный трепет, а тонкие пальчики тем временем проворно развязывали пояс.

Позже, оставив изнуренную девицу на мягком мху, Тануки постучался в дом крестьянина.

– Десять тысяч извинений, уважаемый хозяин, – сказал он, низко поклонившись. – Помимо того, что я вчера позволил себе грубость в беседе с вами, я, увы, еще и приврал. Посмотрите на меня, почтеннейший. Посмотрите внимательно. Ясное дело, никакой я не Зверь-Предок. Сам знаю, что это чушь! Нет, я всего лишь бедный сиротка из леса, временно бедствующий и изнывающий от голода. Нынче ведь так мало лягушек и дикого лука, и моя прожорливая утроба будет навеки вам благодарна за любое…

Крестьянин хоть и заподозрил недоброе, но выставил у двери кухни миску вареного риса. Тануки приступил к еде – брал понемножечку, жевал долго и медленно, и когда хозяину это надоело и он отвлекся на какое-то домашнее дело, барсук схватил бочонок сакэ ростом с самого себя и – перебирая коротенькими ножками и размахивая мошонкой – кинулся к опушке, всего на шаг впереди топора крестьянина.

В тот вечер Тануки повеселился от души, и сакэ веселилось вместе с ним. Он барабанил по своему набитому пузу – пла-бонга, пла-бонга, – и его ухмылка сияла ярче луны.

* * *

Тануки знал толк в домашнем сакэ. Он любил плясать в лунном свете, аккомпанируя себе на собственном животе, любил лакомиться жирными лягушками и ямсом и не меньше, а то и больше любил совращать молоденьких девушек. После первой победы над дочкой крестьянина последовала долгая череда совращений. Многие годы он одерживал победу за победой, всякий раз получая громадное наслаждение, несмотря на то что некоторые из девиц впоследствии производили на свет странного вида младенцев, которых родственники девушек, считая порождениями демонов, сбрасывали в пропасть или топили в ближайшем ручье.

Однако со временем Тануки наскучили незамысловатые простушки-селянки, и он стал захаживать в города, где женщины были утонченными и роскошными, одевались в шелка, декламировали стихи, подавали сакэ заметно лучшего качества, да и пахло от них не деревенским потом, а пудрой и духами.

Забравшись во двор или сад или даже в сад во дворе, он подходил вразвалочку к даме – размахивая мошонкой, сверкая ослепительной улыбкой.

– Прошу меня извинить, – говорил он. – Я одинокий житель лиловых холмов, и в город меня привело исключительно сияние вашей красоты, которой я со всей искренностью хотел бы…

Реакция зависела от возраста дамы. Совсем молоденькие – девушки пятнадцати, шестнадцати или семнадцати лет – визжали так, словно увидели вылупившегося из яйца годзиллу, и спешили, теряя по пути гэта[1] укрыться в доме. Девушки старше двадцати швыряли в него гэта, швыряли книги, флейты, чайники, светильники, чернильницы и камни, и швыряли с такой сокрушительной силой, что ему самому приходилось поспешно искать укрытие. Если же объекту его намерений было тридцать или более, женщина смотрела на Тануки с равнодушным презрением, наставляла на него острый накрашенный ноготь и холодно сообщала:

– Мерзкая мартышка, ты своей вонью погубишь мои хризантемы! Ползи в свою смердящую нору, не то попробуешь мечей моих слуг.

С каждым новым отказом самоуверенность Тануки таяла, пока от нее не осталась лишь жалкая лужица. И, подобрав то, что хвостом свисало у него между ног, он и в самом деле убрался назад в горы – подальше от огней городов, городишек и деревень, дабы ничто не заглушало безмолвной песни звезд. Уныло подкрепившись древесными грибами, он высосал кувшин ворованного сакэ (самого непритязательного) и стал так же уныло приплясывать на ковре опавших листьев. Ближе к полуночи появился лис.

– Что за убогое зрелище! – упрекнул его Кицунэ. – Да я зубочисткой по пельменю и то бы громче колотил. Где гулкость, где напор? Где чувство ритма?

Тануки подавил острое желание огреть Кицунэ пустым кувшином и, забыв о гордости, перечислил весь скорбный список постигших его в городе поражений.

Кицунэ покачал рыжей головой.

– Не могу понять, – сказал он, – как это тебе удалось заслужить репутацию хитреца. Слушай меня, красавчик! Обмануть можно любого человека, но обманывать каждого нужно по-разному. Крючок, на который можно подцепить мужлана, образованный космополит либо выплюнет, либо не заметит. Если, конечно, на него не насажены деньги – роковая наживка, превращающая человека любого сословия в рыбу.

– Я слыхал, их можно обменять на сакэ, – вставил Тануки. – Полезная вещь.

– Это верно. Но если приходится воровать деньги, чтобы купить сакэ, не проще ли просто воровать вино и обойтись без посредника? Деньги! Пока их не изобрели, люди были почти такими же смекалистыми, как мы. Не то чтобы ты уж очень смекалистый. Эта твоя чушь – пожалей-меня-зверушку-малую-пушистую-несчастную – жалкая самодеятельность. Годится для комнатных собачек и плюшевых мишек. Ты так до сих пор и не просек, как устроен человеческий разум. Я тебе вот что скажу: желаешь возлежать с женщиной на футоне, прими человеческое обличье.

– Но как же…

– Как же, как же! Зверь ты Предок или не Зверь-Предок?

И раздраженный Кицунэ, удостоверившись, что в этот вечер у барсука ни еды, ни выпивки, ни достойного веселья не намечается, растворился в тени.

Тануки улегся на сухую листву и попытался протрезветь настолько, чтобы уяснить смысл сказанного лисом. С неба посыпались редкие снежинки, они летели медленно-медленно, словно ожидая, когда Тануки – или хоть кто-нибудь- их заметит, словно зависая в воздухе, пока какой-нибудь недоумок не восхитится их красотой и не скажет наконец, что нет во всем мире двух одинаковых снежинок. С каких это пор, интересно, снежинки уверовали в собственную значимость?

* * *

Это был первый снегопад. Когда же в конце зимы, в середине марта, выпал последний снег, на барсучьей полянке можно было увидеть фигуру, отбрасывавшую почти человекоподобную тень. Падая лишь чуть быстрее первой ноябрьской снежной ласточки, охорашиваясь на легком ветерке, хвастаясь театральным шепотом: «Regardez-moi.[2] Подобной мне никто еще не видел и не увидит впредь», самая последняя из снежинок (так до конца и оставшаяся в плену собственных иллюзий) приземлилась на веко, которое, судя по эпиканту, могло бы принадлежать хоть Тосиро Мифунэ.[3] Откуда ее бесцеремонно смахнули пальцем. Заметьте, не когтем, а пальцем.

Почти всю зиму Тануки потратил на то, чтобы добиться совершенства – насколько это было возможно. Его внеземные таланты позволяли изменять обличье, но это была тяжкая работа, а тяжкой работы тануки стараются избегать. Метаморфоза, пусть и временная, требует предельной концентрации (а не происходит, как в сказках, по мановению волшебной палочки), в то время как неумеренное потребление сакэ рассредоточивает внимание. Леность и пьянство явились причиной отдельных недоработок, которые при ближайшем рассмотрении были заметны в фигуре, сладко потягивающейся у входа в пещеру.

Тануки это мало беспокоило. Он все равно предпочитал быть барсуком, полагая (и не без оснований), что такое обличье мягче, но сильнее, проворнее, энергичнее, чем те, в которых обитают знаменитейшие из актеров, спортсменов или воинов. Возможно, он не постиг еще человеческого разума, однако успел понять, сколь ограничены биологические возможности человеческого тела. Его новым подружкам предстояло принять и отдельные островки шерсти, и чрезмерную остроту зубов, и звериную грацию, и яростную пахучесть.

***

Апрель. Весенняя земля зудела. Вся природа, пробуждаясь ото сна, почесывалась – лениво, с наслаждением, правда, иногда и царапая себя до кости, до тех богатых кальцием конструкций, что притаились под свербящей кожей. Крохотные лягушки проворно выкарабкивались из болотной жижи. Крохотные бутоны, переливающиеся всеми цветами радуги, перли из ветвей. Да и сами деревья, накачавшись весенних соков, как Тануки накачивался сакэ (впрочем, деревья держали себя с куда большим достоинством), впивались ветвями в голубизну неба.

Тысячи насекомых проверяли свои моторчики, готовясь к ежегодной гонке за нектаром и кровью. Вороны, на декабрьских сугробах выглядевшие слишком черными, теряли зловещую мрачность, и весенние цвета делали с ними то же самое, что сделает впоследствии «Техниколор» с Борисом Карлоффом.[4] Но их колючие голоса никаким золотым лучиком было не смягчить. Вороны устроили прослушивание на самую демоническую роль в воображаемом театре Кабуки, и их душераздирающее карканье заглушало и чириканье, и жужжание. Оно словно протрубило побудку – природа вскочила с кровати и собралась засучить рукава.

Тануки тоже встал, умылся, жмурясь на весеннем солнышке, обследовал свою кладовую и сложил кое-что в сине-белую бенто.[5] Весна умеет избавлять от сомнений. Фиалки в апреле не печалятся о скором конце карьеры. Сын мельника снова верит, что завоюет сердце принцессы. И трава, и старая дева сбрасывают ледяные доспехи. Вот и Тануки был настроен оптимистично.

В своем зверином теле он поднялся по цветущему склону, вскарабкался на скалу, где мелкой сыпью поблескивал лишайник, и остановился у подножия водопада. Там он принялся срезать бамбук и виноградные лозы – видно, решил соорудить плот. Увы, оказалось, что заготавливать жерди, а потом еще их и связывать – дело трудное, и, попотев часок, он оставил эту затею.

Тогда он забрался в реку, распластал мошонку по воде, и его тестикулы превратились в пару отличных понтонов. Затем он наклонился вперед и осторожненько опустил тело на это невообразимое плавсредство. Банзай! Он отдал себя на волю волн. И река, быстрая и полноводная из-за тающих снегов, понесла Тануки вниз по течению. Так и несла пятьдесят миль. До самого Киото.

* * *

Встретимся в Когнито, милая,

Не будет в Когнито секретов,

Поедем инкогнито, радость моя,

Пусть думает мир, что нас нету.

Инкогнито, замаскированный (до неузнаваемости) под человека Тануки первый день в Киото только и успевал уворачиваться от трамваев и рикш да втягивал голову в плечи, чтобы не стукнуться о бумажные фонарики со свечками и электрические лампочки. Киото переживал переходный период, семенил крохотными шажками от феодального мира к современному, и сопутствующие этому контрасты были, собственно говоря, весьма кстати для нашего странного гостя, поскольку Тануки, Зверь-Предок, жил вне времени. Но хоть он и запросто управлялся с анахронизмами, город все же не был средой его обитания. К несчастью для всех нас, цивилизация и дикая природа никогда не сольются воедино, и можно, конечно, вывести псевдобарсука из леса, но как извести лес в псевдобарсуке?

Он осторожно исследовал город, принюхивался к лоткам с лапшой, глазел на гейш; звериная жадность, с которой он лакал сакэ и грыз мясо, наглость, с которой стучал себя по животу или ковырялся в зубах, когда следовало восхвалять императора или декламировать любимое хайку, неподвижность взгляда, устремленного на луну или на клин перелетных гусей, – посреди Киото все это выдавало в Тануки деревенщину.

Разумеется, ему были присущи вышеупомянутые обаяние и привлекательность, сохранившиеся и тогда, когда он превратился из зверя в человека. Находились и высокородные горожанки, которых его дремучие манеры возбуждали – грубость соблазняет утонченность. Но деревенские ухватки – одно дело, а клочья седой шерсти под коленями любовника – совсем другое; и благородные дамы, и куртизанки, увидев его обнаженным, со всех ног мчались назад к утонченности.

Но не все. Как внушали нам мудрецы, вкус – понятие необъяснимое, и, похоже, некоторые женщины благоволят к волосатым мужчинам, благоволят настолько, что их нимало не смущают пучки шерсти, произрастающие там и сям на теле возлюбленного. Ни у одной не закралось – или кое у кого закралось? – подозрение, что Тануки дикий зверь. А меховая поросль – что ж, прилагается к продукции.

Оставалась, впрочем, еще одна проблема. И это был уже coup de grace*. Допустим, дама поддается его суровому очарованию, чрезмерная местами волосатость скорее разжигает, а не остужает страсть. Готовясь принять первый сладостный удар, она томно откидывается на шелковые подушки, и тут вдруг кверху взмывает хвост, куцый обрубок, который он по небрежности не удосужился трансформировать, а она в пылу желания до сих пор не замечала. Однако теперь в возбуждении и хвост выскакивает из укрытия и… начинает энергично вилять! (Не забывайте, тануки по происхождению все же собака.) Увы, этим обычно все и заканчивалось – кончиком хвоста. Будь coitus interruptus[6] отдельным государством, хвост Тануки стал бы его флагом.

Одна лишь госпожа Огумата, признанная красавица Киото, дозволила продолжить спектакль, когда на сцену выскочил хвост. Само собой, успех окрылил Тануки, и через несколько дней он, рассчитывая на повторение, вновь постучал в ее дверь, однако слуга сообщил, что «госпожа Огумата отбыла на длительный отдых на взморье».

* * *

Тануки опостылел Киото. Женщины были слишком разборчивы, воздух слишком грязен, на улицах слишком многолюдно и шумно, и вообще там было слишком много правил и установок. И цикад не слышно, и половины звезд не видно, и деревья повырублены – а все ради домов и лавок.

– Ну почему, – ворчал Тануки, – почему деревья рубят, а людей не трогают? Деревья куда полезнее, и весь мир – за исключением людей – это понимает.

Может, он и был прав. Деревья вырабатывают кислород, люди же его поглощают, отравляют и большей частью используют не по назначению. Деревья укрепляют почву, люди же ее постоянно разрушают. Деревья дают приют и защиту и зверю, и птице, люди же их уничтожают. Деревья регулируют температуру атмосферы, а люди угрожают жизни на планете, поскольку эту регуляцию нарушают. В тени человека, даже корпулентного, отдохнуть нельзя; а у деревьев – вот что приятно – даже трудности роста проходят без нервных срывов. У кого, скажите, больше достоинства – у дерева или у типичного гомо сапиенса? И наконец, пытался ли когда-нибудь клен или кипарис всучить вам ненужный товар?

Банально? И что с того? Суть в том, что нашему приятелю это все осточертело. В тот вечер, узнав о бегстве госпожи Огуматы, он удалился на окраину города, где в укромном уголке между сосновым леском и старой каменной оградой провел теперь уже десятиминутную процедуру превращения обратно в Nyctereutes procyonoides. Он не единожды проделывал это в Киото, но на сей раз особенно вовремя. Едва он завершил трансформацию, едва, заиграв упругими звериными мускулами и ощутив увесистую тяжесть тестикул, возрадовался, как услышал со стены негромкий свист, и нежный женский голосок воскликнул:

– Так вот оно что! Ты и в самом деле колдун из Иного Мира!

Тануки ощетинился. Какая-то бесстыжая человеческая особь шпионила за ним и наблюдала за трансформацией! Что за безобразие! Развернувшись к соглядатаю, он встал на задние лапы, оскалился и зашипел.

– В нашу последнюю встречу вы были куда дружелюбнее, Тануки-сан. – В нежном голоске слышалась насмешка.

Барсук вгляделся в фигурку, стоявшую в воротах.

– Я… я… мы что, знакомы? – пробормотал он.

– Еще бы! – Женщина шагнула к нему. – С тех пор, правда, прошло двенадцать лет, и, полагаю, за это время ты уже и счет потерял бедным девушкам.

Ей и в голову не могло прийти, что для таких, как Тануки, двенадцать человеческих лет – все равно что целый век. Или, допустим, четыре минуты. Она знала лишь, что ей теперь двадцать девять, на двенадцать лет больше, чем было, когда он уложил ее на мягкий мох у родительского колодца.

О да, то была Михо – крестьянская дочь, первая, которую он соблазнил, спустившись на землю из Заоблачной Крепости, куда был сослан по решению разгневанного совета божеств, где председательствовали порицавший барсука Бог Умеренности и пребывавшая в ярости Богиня Слипшейся Лапши. (Между прочим, если бы его покровители – Богиня Мелких Краж, Бог Икоты и Отрыжки и Бог Дуракаваляния – не помогли ему бежать, Тануки, возможно, отлучили бы от нашего мира навеки. Во всяком случае, так гласит легенда.)

Михо вновь ему представилась, а когда он подошел поближе, напомнила своему когдатошнему соблазнителю, как они с ним забавлялись у колодца. Рассказала, что в результате этих забав забеременела и родила чудесного ребеночка – во всех отношениях нормального, только появившегося на свет с полным набором зубов. И ушки у него были чуточку заостренными. И еще личико его человеку предвзятому напомнило бы рыльце. Ах да, еще мошонка была вдвое больше головы. Но в целом дитя получилось прекрасное. Милое и прекрасное. Ее дитя. Увы, ее мать прокляла ребенка, братья над ним потешались, а отец выбросил в овраг. В овраг, где кормились дикие кабаны.

– Невежественный кретин! – взвыл Тануки. – Мало я ему врезал! Впрочем, – добавил он, подумав, – сакэ у него сносное.

Опозоренная Михо бежала из деревни и отправилась в Киото.

– Я рассчитывала стать гейшей, – сказала она, – но в каждом доме гейш мама-сан, осмотрев меня и увидев растяжки, которые твое могучее дитя оставило на моем животе, отсылала меня прочь. Я голодала, мне негде было приклонить голову, и я едва не стала обычной уличной девкой, но монахи из здешнего храма, найдя меня спящей у этих самых ворот, взяли к себе.

– Монахи? – Тануки наконец разглядел в полумраке за оградой знакомый островерхий силуэт крыши храма. – Я и не знал, что монахи пускают к себе женщин.

– Так это же дзен-буддисты. Они в отличие от обычных буддистских монахов не боятся искушений. И их в отличие от голубоглазых европейских дьяволов, что нынче шныряют по Киото, не пугают идеи, противоречащие их собственным. Дзен-буддисты ничего не боятся. – В голосе Михо слышалась гордость. – Но работу, – добавила она, – мне дают тяжелую, я и готовлю, и убираю. Встаю каждый день в четыре утра и редко когда ложусь раньше полуночи.

Тануки даже при тусклом свете заметил, какой у нее изможденный вид. Нос у Михо был кривоват, морщинистый подбородок слишком уж напоминал японскую хурму, поэтому классической красавицей ее назвать было трудно, однако шея была длинной и изящной, что так ценится ее соотечественниками, и в целом она радовала глаз. «Была бы и посимпатичнее, – подумал Тануки, – если б эти монахи побаивались хотя бы перегружать людей работой».

– Ты небось ненавидишь меня лютой ненавистью, – сказал он, переминаясь с ноги на ногу, словно готовясь пуститься наутек.

– Да что ты, – поспешно ответила сна. – Нисколько. Когда б не ты, я бы не увидала Киото, его огней, уличных музыкантов, храмов, самураев и роскошных кимоно. Так бы и сидела в деревне, кормила бы кур и батрачила день и ночь не на славных монахов, а на дурачину-мужа. Ты сломал предполагаемый план моей жизни, и хотя неопределенность и перемены порой досаждают, без них жизнь – лишь спектакль кукольного театра.

– Ты рассуждаешь прямо как твои монахи, – проворчал Тануки.

Михо зарделась.

– Да, пожалуй, они оказали некоторое влияние на мою жизненную позицию. – Она замялась. – Послушай, Тануки-сан, я не хотела бы брать на себя лишнего… но я случайно повстречала в Киото пару девушек, которые также носили под сердцем твоих незаконнорожденных детей, и они говорят то же самое. Естественно, все мы чуть с ума не сошли от горя, когда наших чад уничтожили, и это наша неизбывная печаль, но все же мы благодарны тебе за то, что, воспользовавшись нашей неопытностью и доверчивостью, ты перевернул наши жизни, направил нас на новые пути, о которых мы прежде и помыслить не могли. И я беру на себя смелость сказать от нас всех: спасибо тебе, что ты нас погубил. – Михо смущенно улыбнулась и потупила очи.

Тануки, который несколько минут назад чуть не лопался от самодовольства – как избалованное дитя или тренер университетской баскетбольной команды, – впал в несвойственную ему задумчивость. Его мордочка с округлым вытянутым рыльцем, напоминавшая, должно быть, Михо велосипедное седло, приняла столь сосредоточенное, отрешенное выражение, какое приобрело бы «седло» под грузом увесистых ягодиц Будды.

Думал он о Кицунэ, о том, как лис вечно подшучивает над людьми, утверждая при этом, что его подлые проделки идут им исключительно на пользу, поскольку в конце концов вынуждают проявлять гибкость и изобретательность, что способствует их усовершенствованию. Прежде Тануки был убежден, что лис просто актуализирует собственное поведение, причем без всякой на то надобности, поскольку по его, барсука, мнению удовольствие оправдывает все, а усовершенствование человеческой природы никогда его не заботило. Однако выходит, если Михо говорит правду, его собственные беспечные забавы невольно повлекли за собой положительные изменения в жизни нескольких женщин.

Тануки не мог решить, как к этому отнестись. Он испытывал нечто, однако чувство было слишком уж неожиданным и незнакомым – в анналах истории тануки такого прецедента не встречалось. Но он не успел в нем разобраться, поскольку его размышления прервала Михо.

– Мне пора идти убирать со стола после ужина, – сказала она. – Я рада, что наконец представилась возможность сказать тебе все это. И, Тануки-сан, я бы хотела при случае узнать, как получилось, что ты, обитатель лесов, рискнул отправиться в большой город. Заходи еще, я угощу тебя чаем.

– Сакэ, – выпалил Тануки, хотя имел ли он в виду то, что подался в город ради сакэ или же предпочел бы сакэ чаю, так и осталось навсегда неясным.