Истинно верующий человек может верить в политическую систему, в религиозную доктрину или же в какое-нибудь общественное движение, сочетающее в себе элементы и того, и другого, но истинно верующий не может истинно верить в жизнь.

Истинно верующий может поклоняться Иегове, Аллаху, Брахме, сверхъестественным существам, которые якобы сотворили все живое; истинно верующий может рабски следовать догме, разработанной – теоретически, – чтобы улучшить жизнь, однако до самой жизни – до ее удовольствий, чудес, наслаждений – ему и дела нет.

Музыка, шахматы, вино, карты, мода, танцы, медитация, воздушные змеи, духи, марихуана, флирт, футбол, чизбургеры, красота в разнообразных проявлениях, любое признание гениальности или совершенства отдельной личности – в наше время все это сурово осуждалось или даже запрещалось то одним истинно верующим, то другим. Поэтому нечего удивляться, что лаосские коммунисты, захватившие в 1975 году власть, закрыли Национальный цирк во Вьентьяне. Такое легкомысленное развлечение, как цирк, отвлекало от серьезного дела – социалистической реформы.

Сразу же после закрытия директор цирка (исполнявший также обязанности инспектора манежа) собрал всю труппу.

– Отважные юные комиссары в пылу патриотического рвения не учли того, что здание построено на советские деньги, по образцу знаменитого Московского цирка. Из европейских примеров мы знаем, что коммунисты никогда не считали цирки идеологически враждебными. Рано или поздно наши отважные юные комиссары осознают свою ошибку, и Национальный цирк Лаоса будет возрожден. Но пока что наши отважные юные комиссары малость рассвирепели, им срочно необходимо сажать и расстреливать, вот они и хватают кого ни попадя. Поэтому нам лучше уйти в подполье.

Тут заговорили все разом, но инспектор манежа потребовал тишины.

– Поскольку настанет день, когда наше мастерство будет признано не только не представляющим угрозы для революции, но и полезным для народа, нам нельзя его терять. И лучше держаться вместе – так будет проще тренироваться и репетировать.

Инспектор манежа знал подходящее место. Он родился в Фань-Нань-Нане, где и прожил до четырнадцати лет, после чего родители (бывшие, естественно, скрытыми лаолум) отправили его к другу семьи во Вьентьян – получать образование. И под его руководством циркачи поодиночке, парами или небольшими группами перебрались в далекую деревушку на краю ущелья и стали подпольным цирком. Отсюда – тс-с! – и пошло название La Vallee du Cirque.

Национальный цирк Лаоса, испытавший на себе французское и русское влияние, отличался от китайских и японских, где были в основном акробаты, гимнасты и жонглеры, большим разнообразием. Но номеров с животными было маловато, так что, поскольку слонов национализировали и отправили на лесозаготовки, в Фань-Нань-Нань перебрались без особого труда – туда следовало доставить только костюмы и оборудование. Среди поселившихся в деревне циркачей была и четырехлетняя Ко Ко.

По причине нежного возраста Ко Ко работала один-единственный номер: она восседала в ковбойском костюме между рогами оленя, которого дрессировщик гонял кругами по арене. Олень, несмотря на то что бифштексы из него получились отвратительные, был съеден голодными революционерами и до Фань-Нань-Наня не добрался. Маленькую Ко Ко отнесли туда ее приемные родители. Ее биологическая мать, воздушная гимнастка по имени О-Ко, бросила малютку, когда той был год.

Пожалуй, «бросила» – сильно сказано. О-Ко кормила дочку чуть ли не до дня отъезда и, вне всякого сомнения, ее обожала. А затем умышленно оставила ее на попечение самой добросердечной пары в труппе. (О-Ко переспала со множеством циркачей, но ни одного из них нельзя было с уверенностью назвать отцом ребенка.) Она написала полное любви и грусти письмо, где рассказывала, как ухаживать за ребенком, но никак не объяснила, почему она, О-Ко, решила вот так взять и уйти однажды ночью в лес. Навсегда. Кое-кто считал, что виной всему ее японское происхождение. И большинство с готовностью поверили, что рано или поздно все объяснится: О-Ко оставила еще одно письмо, запечатанное, которое Ко Ко должна была вскрыть в день первой менструации.

И вот еще что. У малютки K° Ко была шишка на нёбе. О-Ко строго-настрого наказала, чтобы ее ни при каких условиях не вскрывали, не давили на нее и не лечили. «Не трогайте ее, – писала мать-беглянка. – Поверьте, все будет хорошо. Настанет день, и моя дочь сама все поймет».

* * *

Пока циркачи-изгнанники обживались в Фань-Нань-Нане, наши «пропавшие без вести» размышляли, как бы им половчее остаться пропавшими, если, конечно, их целью было остаться пропавшими, но по прошествии времени стало ясно, что хотя бы на подсознательном уровне так оно и было. Дабы разобраться в анимизме окончательно, Дерн, так в душе и оставшийся религиозным философом, отправился высоко в горы, в самое крупное поселение хмонг. Стаблфилд, который маялся без книг и не знал, чем заняться, и Дики, который хоть и привык к деревенской жизни, как диктофон к пленке, но всегда жаждал новых ощущений, составили ему компанию. То, что они в тот день обнаружили, глубже затянуло их в новую жизнь.

В сравнительно миролюбивом Лаосе представители племени хмонг считаются агрессивными и воинственными по природе. Когда ЦРУ стало подбирать бойцов сопротивления, которые защитили бы правое королевское правительство от повстанцев-леваков, хмонг оказались идеальными кандидатами. Американские шпионы тайком их вооружили, обучили, подкупили, обманули и отправили воевать и умирать за «национальные интересы» Америки. Их усилия не увенчались успехом, и красные победили. В конце 1975 года хмонг тысячами пробирались в Таиланд – кто искал убежища там, кто просил бесплатный билет до Калифорнии. Несмотря на то что большинство хмонг никогда не служили на США, клеймо стояло на всех, и причиной массового исхода была боязнь массовых же репрессий. Те из хмонг, кто остался в Лаосе, были вынуждены затаиться, и поэтому торговлю опиумом (а 1975 год выдался на редкость урожайным на мак) пришлось приостановить.

Когда наши американские летчики, прикинувшиеся представителями комиссии ООН по работе с беженцами, увидели амбар, доверху заваленный маковой соломой, их посетили романтические, но опасные мысли.

После того как они выкурили с местным населением несколько трубок, мысли забили крыльями. (О-о-о! Опиум называют «дымом рая», хотя, строго говоря, опиум выделяет не дым, а химические пары; при нагревании он не горит, а плавится.) Когда же хозяева отвели их в самый конец селения, где прятали под кучами сена целый и невредимый вертолет, мысли воспарили и стали выделывать безумные пируэты.

Вертолет был советской сборки и некогда принадлежал элитным частям Патет-Лао. Однажды, а было это еще в 1972 году, у него внезапно закончилось горючее (лаосцы халатно обращаются с техникой), и он совершил вынужденную посадку на холме за селением. Хмонг, не тратя времени попусту, перебили всех, кто оказался на борту. А затем водрузили вертолет на полозья и несколько недель, кряхтя и пыхтя, тащили его на веревках к маковому полю вождя, где он с тех пор и находился. Зрачки Дерна Фоли, и без того расширенные, выглядели так, словно их показывали через телескоп.

Заключили сделку. Дерн переехал к хмонг. И сумел-таки оживить железную птичку. Раздобыли горючее. Дерн с вождем и двумя деревенскими красотками отправился в город развеяться. Событие отпраздновали на славу. Вскоре спекулянты из долины наладили регулярные поставки горючего. Вертолет загружали буханками ароматной розовато-палевой «пищи богов».

Теперь ты настоящий лорд, Фоли, – объявил Стаблфилд, когда приятель сел за штурвал. – Хранитель хлебов.

Когда вертолет отправился в Таиланд, лишь в душе Дики Голдуайра шевельнулся червячок дурного предчувствия.

* * *

В бунгало сестер Фоли в День труда произошла смена ролей. У Бутси в понедельник был выходной – почту закрывали на праздники, а Пру, столько времени просидевшая без работы, устроилась в цирк: шоу, только что прибывшее в Сиэтл, должно было начаться в среду и идти неделю.

– В Дне труда есть… есть что-то мужественное… – сказала Бутси. – И это так славно.

Пру, которая в этот момент залезала в мешковатые полиэстеровые брюки, замерла и презрительно фыркнула.

– Ты мне лучше вот что объясни, – потребовала она. – Если День труда – праздник работяг, праздник, как их там, честных тружеников, то почему его так странно отмечают: сидят дома и валяют дурака? Если уж труд такое благородное дело, то как раз в этот день надо пахать в два раза дольше.

Сестра глядела на нее с изумлением, но Пру продолжала:

– По-моему, если люди прославляют труд тем, что не работают, значит, они прославляют безделье. И вообще предпочли бы изо дня в день не трудиться, а веселиться.

– Пру, если ты не можешь обеспечить себя…

– Да я совсем о другом! – Пру застегнула испуганно взвизгнувшую молнию. – Это все равно что в Валентинов день всех ненавидеть, а дорогим-любимым посылать открытки с оскорблениями. Неужели не понятно? Налей-ка мне стаканчик томатного сока. Спасибо. Я жду сегодняшний рабочий день с нетерпением. Но, как правило, трудящиеся ненавидят труд. Поэтому-то столько сердечных приступов случается именно с утра в понедельник. О, кстати, наверное, поэтому День труда и назначили на понедельник.

Бутси даже не нашлась, что возразить. Выждав пару минут, она сказала:

– Ну, тогда сегодня мы вряд ли дождемся новостей из Сан-Франциско.

– Уж это точно! – Пру допила сок. – Знаешь, сестренка, – сказала она уже с порога, – я вот что думаю: надо бы найти Дерну адвоката. Какого-нибудь знаменитого. Здесь ведь вопрос не только в наркотиках – федералы явно не хотят лишнего шума, а ушлый адвокат может согласиться взять дело – это ж ему лучшая реклама.

– Упаси боже! – заволновалась Бутси. – Полковнику Томасу и фэбээровцам такое не понравится.

– А нам на них плевать. Может, так мы вынудим федералов относиться к Дерну по-честному, а если над ними будет кружить звезда вроде Джонни Кокрана,[32] они побоятся выкручивать нам с тобой руки. Ладно, это мы еще обмозгуем. – Она напоследок посмотрелась в зеркало и торжественно провозгласила: – Леди и джентльмены, мальчишки и девчонки! Хей-хо! Пруденс Виктория Фоли отправляется на службу в цирк, черт его подери!

* * *

Лиза Ко в нефритово-зеленом чонсаме бродила в задумчивости по широким улицам Вьентьяна, что-то бормотала себе под нос, легонько щупала языком предмет – явление – на нёбе и порой, остановившись в тени сандалового дерева (в здешних развалюхах-часовнях дзена и в помине не было), молилась о помощи. Она оказалась в трудном положении, и ей нужен был совет поконкретнее, чем фамильное «оно есть оно».

Билет в Штаты Лиза сдала. За эти дни она несколько раз собиралась купить новый, но, пока набирала номер авиакомпании, успевала передумать.

Да, конечно, она рвалась в Орегон – на поиски сбежавших зверьков, однако, молясь, постоянно слышала (во всяком случае, так ей казалось) далекий, но настойчивый голос, упорно ее отговаривавший. Чей это был голос? Вроде бы мужской, так что он вряд ли принадлежал Михо, Казу или матери. Не было в нем и сочувственных интонаций Будды. Голос был хитрый, лукавый, елейный; не то чтобы жуликоватый или лживый, но в нем слышалось что-то лисье.

– Тануки в полном порядке, лапочка, – журчал ей в ухо голос. – Вы отлично позабавились вместе, вдохнули аромат цирка. А теперь дай им снова стать настоящими зверями, пусть они позабавятся без обручей, без будоражащего шквала аплодисментов. Пусть делают в Новом Свете что пожелают, пусть наслаждаются свободой. Это было нужно и Тануки. Возможно, и Америке нужно то же самое.

И Лиза постепенно начинала верить, что голос прав. Она приучала себя к тому, что в ее жизни больше не будет цирка. Ей было нелегко отпускать тануки. Эти глупые барсуки стали ее приемными детьми. Но теперь это уже не имело значения. Ведь у нее должно было родиться собственное дитя.

* * *

Делаешь ставки инкогнито -

Рискуешь в конец проиграться.

На тринадцать поставишь дом родной,

Но в костях потолок – двенадцать.

Несколько лет Дерн возил – иногда в сопровождении Стаблфилда – буханки опиума-сырца на ту сторону гор, на базу таиландских контрабандистов. Доходы трое без вести пропавших делили между собой (в ту пору Дики, пусть и нехотя, но тоже в этом участвовал). Доходы были скромными, даже когда Стаблфилд потребовал и со временем добился от тайцев повышения ставок. Друзья скоро поняли, что сырой опиум как таковой – дерьмо с огромным количеством естественных примесей, как то: другие растения, смола, грязь, а хмонг еще норовят добавить туда для веса толченого аспирина, патоки, табачных листьев и еще много чего. В таком виде опиум годится разве что для сельской местности, поэтому его надо очищать и готовить смесь под названием чанду.

– Мы с вами полные кретины! Добываем руду, а деньги-то делают торговцы скобяными товарами, – заявил Стаблфилд. – Переходим на изготовление чанду.

К тому времени – спасибо вертолету – американцы заняли большой дом по ту сторону ущелья, где, делая ремонт, заодно оборудовали небольшую лабораторию, в которой удаляли из сырья примеси и перерабатывали его в более ценный продукт. Теперь они сами скупали у крестьян опиум и перепродавали в Таиланд. Денег стало больше, и они выкупили у крестьян вертолет. (На нем сохранилась эмблема Патет-Лао, поэтому, даже когда его засекали наземные службы, проблем не возникало. И, кстати, окрестили они его «Умник-2».)

Опиум, как любому кретину известно, отличается от героина, как фигурное катание – от русской рулетки. Однако по причинам, которые заставляют усомниться в умственной и эмоциональной стабильности современного человека, безмятежных курильщиков опиума на нашей планете почти не осталось, зато куча недоумков подсела на героиновую иглу. Вот и получается, что, хотя чанду куда выгоднее опиума-сырца, большие деньги делаются на большой дури.

– Мы – жалкие торговцы скобяными товарами, – сказал Стаблфилд, – а настоящие-то деньги делают металлурги. Нет-нет, героин мы производить не будем, но, если не решимся на следующий шаг, будем прозябать, как хмонг.

Следующим шагом было превращение чанду в порошок, от которого один шаг до морфина, а от морфина еще шажок до героина. Стаблфилд с Фоли на этот шаг решились, а Дики – сердце его было виноградинкой, попавшей в копыто сатира, – съехал из виллы «Инкогнито» и, поскольку иного способа не было, выбирался оттуда на руках по уже натянутому над ущельем тросу. Он разодрал в кровь ладони, пальцы как судорогой свело, голова кружилась, руки чуть не вывернулись из суставов, а когда он наконец перебрался на другую сторону, его еще и вырвало – как горгулью в готический фонтан.

* * *

Стаблфилд не пытался остановить Дики, но был недоволен его уходом. Жизнерадостный каролинский паренек приятно отличался от угрюмого и порой злобного Дерна, а по мере того как Дики набирался знаний и уверенности в себе, его участие в разнообразных ученых диспутах на вилле становилось все осмысленнее. Впрочем, разговор, состоявшийся перед самым исходом Дики, был не столь бурным, сколь напряженным.

– То, чем вы собираетесь заниматься, настоящее преступление.

– Голдуайр, да все, что мы делаем на протяжении лет, можно назвать преступлением. Мы – дезертиры. И наше присутствие здесь – уже преступление.

– Ну хорошо, скажем, что это аморально.

– С точки зрения семантики «аморально» – более подходящее слово. Но с точки зрения этики это ханжеское преувеличение и предвзятое суждение.

– Ни то и ни другое. Вы, черт подери, собираетесь распространять морфин!

Стаблфилд устало покачал головой.

– Ах, Голдуайр, твоя пылкая риторика – наследие предков-баптистов. Мы ничего не распространяем. Потребности так велики, что та малая толика, которую можем предоставить мы, не удовлетворит и тысячной доли спроса. Более того, мы, строго говоря, не занимаемся изготовлением морфина. Да, конечно, это сути не меняет, но, допустим, мы станем торговать морфином. Морфин ведь можно использовать и во благо человека.

– Он назван по имени греческого бога сна Морфея, – последовал комментарий Дерна Фоли.

– Фоли совершенно прав. Сколько несчастных, сраженных тяжким недугом, могут получить несколько благословенных часов сна благодаря…

– Кончай, Стаб! Сам же знаешь, что филиппинцы сделают из твоего… из твоего «не совсем морфина» героин!

Стаблфилд нарочито громко прищелкнул языком.

– Охолони, Голдуайр! Сколько страсти ты вкладываешь в столь простое слово! Чего ты истеришь? – Он снова зацокал языком – так близорукая курица стучит клювом по омлету. – Героин! Химический демон! Кристаллы Сатаны! Наркотик, вызывающий такое же привыкание, как никотин, и почти столь же опасный…

– Никотин, – раздумчиво вставил Фоли. – Назван в честь Жака Нико, французского божества, покровителя рака легких. – В богах он разбирался отменно.

– Это софистика! – возмутился Дики. – Их нельзя сравнивать.

– Пожалуй, нельзя, – согласился Стаблфилд. – Если б мы поставляли филиппинцам не опиаты, а никотин, я бы испытывал те же нравственные муки, что и ты. Конечно, от смертоносного тезки мсье Нико в медицинском смысле проку мало. Тогда как преступный эликсир, наш аморальный тоник… Нет, уж лучше я умолкну, не то изойду альтруизмом. Ведь нас прежде всего интересует выгода. Сколько еще бабок потребуется, чтобы вернуть этому старому дому былую роскошь…

Стаблфилд защищался изо всех сил, но это нельзя списать исключительно на попытку – как говорят психологи – рационализировать собственное поведение. Мы не можем не отметить, что героин – одно из самых эффективных обезболивающих, известных современной медицине. Он обладает уникальной способностью облегчать боль, с которой не может справиться даже морфий. А ведь сколько жертв рака мучаются от неослабной, изматывающей боли! Многие десятилетия милосердные американские врачи умоляли разрешить им вводить героин смертельно больным, однако политики пресекали все их попытки, твердя о привыкании к наркотикам. Правда, эти мудрецы так и не объяснили, чем опасно привыкание для тех, кому все равно остается жить месяц-другой. Некоторых конгрессменов беспокоило, что героин, если его разрешить, будут воровать из больниц и продавать на сторону, или же им начнет баловаться медперсонал (такова непоколебимая уверенность Вашингтона в неотразимом воздействии этого белого порошка на человека); другие же опасались, что это послужит дурным примером детям, однако логику такого объяснения обычный ум понять не в состоянии.

Кто его знает, какими именно причинами руководствуются политики? Возможно, на них оказывает давление мафия, заинтересованная в том, чтобы наркотики оставались под запретом и, соответственно, не падали в цене. Или же на них наседают религиозные фанатики, в «христианских» душах которых не осталось ни капли сострадания, одни только суеверия. Как бы то ни было, но тысячи смертельно больных людей вынуждены проводить последние дни в нечеловеческих муках, хотя протяни руку к шприцу – и им будет даровано облегчение, возвращено достоинство и предоставлено право осмысленно попрощаться с близкими.

Итак, в конце семидесятых некая лаборатория на окраине Манилы стала производить из приобретаемого нелегальным путем сырья героин для медицинских целей и снабжать им одну подпольную клинику на Филиппинах и две в Индии. В этих клиниках, точнее, в хосписах, умирающим пациентам делали для облегчения их страданий инъекции, и многие из тех, кому было суждено умереть в жутких муках, умирали с улыбками на устах. К 2001 году в Азии, Латинской Америке и на островах Полинезии действовало уже тринадцать подпольных клиник.

Манильская лаборатория была главным поставщиком азиатских хосписов. Как-то раз сотрудник этой лаборатории, биохимик, занимающийся закупкой сырья, прибыл на базу в Таиланде именно в тот момент, когда туда прилетел и «Умник-2» с грузом чанду. Стаблфилд и Дерн завели с филиппинцем беседу (он хорошо говорил по-английски, тогда как вокабуляр тайских контрабандистов был крайне примитивен) и узнали про его миссию. Через час благодаря бескрайней широте личности Стаблфилда и отменному качеству фань-нань-наньского чанду они заключили сделку.

Как упоминалось выше, Дики Голдуайр выступал против. Его мучила совесть даже по поводу опия-сырца и чанду, а тут уж он окончательно уперся.

– Вы же не можете быть на сто процентов уверены, – заявил он своим товарищам, – что ни миллиграмма этого героина не окажется в каком-нибудь притоне или в венах рок-звезды.

Дерн поднял глаза от бутылки пива «Лао», которую рассматривал так пристально, словно уже вошел в телепатический контакт с тигром на этикетке. Он в конце концов поддался очарованию анимизма.

– Ты стал выражаться как то самое правительство, от которого сбежал, – сказал он.

Стаблфилд изъяснялся куда поэтичнее.

– Да, – согласился он, – белая река макового сока извилиста, у нее множество притоков, и лишь малая их толика течет по поверхности. Мы не можем быть абсолютно уверены, что некая часть нашего вклада не выйдет из предназначенного ей русла. Нам остается только верить и надеяться.

– Вот именно. Надеяться, что ни один отчаявшийся мальчонка не сдохнет от передоза, употребив товар, поставленный вами.

– А сколько лихих парней гибнет – и будет гибнуть – на машинах, которыми торгует твой отец? Во зло может быть употреблено что угодно. Более того, все, даже юные и бедные, должны нести ответственность за свои поступки. Социальная система, отрицающая это, способствует атрофии интеллекта и стагнации духа.

Предыдущей ночью Дики опять посещал школу кошмаров, где сполна намучился от несделанных заданий и заваленных экзаменов, а эта беседа только усугубила его состояние. Он чувствовал, что в словах Стаблфилда присутствует здравый смысл, но его было недостаточно, чтобы совесть Голдуайра умолкла. Поэтому он собрал свои пожитки, в том числе и дрянную украинскую гитару, на которой впоследствии сочинит «Встретимся в Когнито», и аккуратно сложил их в углу, чтобы Дерн при случае перевез все на вертолете в деревню. Потом пожал руку Дерну, покряхтел в медвежьих объятиях Стаблфилда и отправился к наводящему ужас тросу над пропастью.

Не успел он дойти до двери, а его приятели уже возобновили спор о том, почему героин настолько популярен, хотя, как подсказывает здравый смысл, употребление таких наркотиков ведет к саморазрушению. Стаблфилд настаивал, что, пока существуют методы, позволяющие человеку разлагать собственное эго и убивать время – не проводить его, не тратить попусту, а аннигилировать, – люди будут стремиться к этому, невзирая на риск. Экстаз от существования исключительно в настоящем, которого большинство достигает посредством оргазма, мистики получают через медитацию, шаманы испытывают, входя в психоделический транс, а истинные художники ловят, с головой погружаясь в творчество, есть, утверждал Стаблфилд, суть трансцендентности, высвобожденное состояние предельной простоты, к которому невольно стремится каждый. Трансцендентность – это в буквальном смысле рай на земле, и любой наркотик, обеспечивающий билет в рай, будет рано или поздно употреблен, даже если в конце поездки путешественника ждет ад.

Дерн, цитируя буддистские тексты и Книгу Бытия, возражал, что дорогу в рай земной нам перегораживают не время и эго, а страх и желание. В представлении человека о времени одно плохо, считал Дерн, – оно всегда нацелено на летальность исхода, а также на вечно неопределенное будущее, и тем самым усугубляет его страх смерти и неведомого. Отхлебнув пива, лысеющий летчик заявил, что эго, освобожденное от невротического груза жадности и честолюбия, становится благом, а не препоной. Если бы мы только могли отбросить страхи и желания, наши угомонившиеся эго помогли бы нам удержаться в своем перманентном, портативном Эдеме. Наркоман, подсевший на героин, никуда не рвется, ни к чему не стремится, ни за что не цепляется и именно ради этого наивысшего спокойствия, ради того, чтобы избежать мерзостей нашего общества, а заодно и личной ответственности, засаживает в вену иглу. Так сказал Дерн.

Дики был вынужден слушать этот диалог, пока собирал вещи, но, попрощавшись и направляясь к двери, он пробормотал:

– Интересно, который из этих богов – Бог Собачьей Чуши?

Конечно же, это вырвалось у него помимо воли: будь все как обычно, он и сам бы принял участие в диспуте; кроме того, он и не подозревал, что товарищи его услышат. Но, увы, всегда бдительный Стаблфилд крикнул ему вслед:

– Да все, Голдуайр, все до единого. Собачьей Чушью не ведает никто конкретно, иначе бы они передрались за это право. Боги терпят человеков исключительно за талант нести собачью чушь. Все остальные наши качества наводят на них скуку.

«А как же любовь? – хотел было крикнуть напоследок Дики. – Человек ведь наделен способностью любить». Но дверь за ним уже захлопнулась.

* * *

Несколько лет наши без вести пропавшие предприниматели отправляли товар из Северного Таиланда на Филиппины через специального курьера. Курьера порекомендовали в лаборатории, и на него вроде можно было положиться: он возвращался вовремя, с заранее оговоренным количеством наличности в заранее оговоренной валюте – таиландских батах, лаосских кипах и долларах США. А где-то в середине восьмидесятых Дерн Фоли сам стал ездить в Манилу раза два-три в год. Сначала он съездил пару раз в Бангкок и из второй поездки привез себе и своим сообщникам фальшивые французские паспорта. Еще он раздобыл сутану католического священника и, когда ее надел, впервые с раннего детства расплылся в широченной улыбке.

– А я-то уж думал, что помру от старости прежде, чем увижу, как ты улыбаешься, – сказал Стаблфилд.

Каждый раз, посещая Манилу, Дерн как мог проверял, действительно ли героин, получаемый из сырья с виллы «Инкогнито», поступает исключительно в хосписы, а не попадает в розничную торговлю. После третьей инспекционной поездки они со Стаблфилдом «в достаточной степени убедились», что выполняют гуманитарную миссию. Стаблфилд был настолько в этом убежден, что разгуливал по вилле, облачившись в халат одной из сожительниц и обмотав голову посудным полотенцем, – изображал мать Терезу. (Немалую роль в этом играло и шампанское, изрядные количества которого привозил в Фань-Нань-Нань Дерн.)

Дики радовали отчеты Дерна, да и с друзьями-дезертирами он по-прежнему поддерживал теплые отношения, однако его подозрения никак не могли рассеяться настолько, чтобы он с чистой совестью вновь вошел в дело. Он в своей хижине наслаждался деревенской жизнью, особенно когда циркачи уезжали в город. Кроме того, он наладил собственный скромный бизнес.

Одна из жительниц селения хмонг воспылала чувствами к Дики. Это была вдова средних лет, которая в придачу к потере мужа лишилась почти всех зубов. Она была обделена резцами и клыками в той же мере, в какой предмет ее воздыханий был, по слухам, наделен первичными половыми признаками исключительных размеров. Кое-кто утверждал, что однажды она увидела его купающимся в ручье и, потрясенная его приапическими достоинствами, влюбилась без памяти, однако этой версии, которую породили, по-видимому, шуточки Стаблфилда, доверять не стоит. Как бы то ни было, но Дики хоть и стоял на позициях эгалитаризма, взаимностью вдове не отвечал и вежливо отвергал ее притязания. Тем не менее в один прекрасный день потерявшая от страсти голову дама преподнесла ему пригоршню мелких необработанных рубинов.

Отказываться от подарка было невежливо, и Дики принял его. Использовав в качестве абразива песок, он, как сумел, отчистил камушки и послал с Дерном в Таиланд, где барыги заплатили за них намного меньше, чем они стоили. Пятьдесят процентов выручки Дики отдал своей поклоннице, что только подхлестнуло ее рвение. Вдохновленная вдова выкапывала камни где могла – в высохших руслах рек, горных ручьях, оврагах. Дело у нее шло не то чтобы быстро, но труды не пропадали даром.

Большинство найденных рубинов были обычного желто-красного окраса, однако раз в три-четыре года вдове удавалось отыскивать темно-красные с синим отливом, так называемую «голубиную кровь». Такие рубины обычно сберегали для деревенских старейшин, но Дики уговорил женщину продавать их ему. Ходили слухи, будто согласилась она лишь потому, что в таких случаях Дики позволял сделать ему минет, каковой, ввиду отсутствия зубов, ей, возможно, неплохо удавался – впрочем, мы обязаны предупредить читателя, что и это скорее всего апокриф.

Со временем Дики приобрел ручной станок для шлифовки камней, в связи с чем его рубины приобрели окончательно товарный вид. И совсем уж хорошую прибыль стал получать, когда начал через Дерна (он же отец Городиш) посылать камни в Манилу. Голдуайр стал бы не менее зажиточным, чем обитатели виллы «Инкогнито», если бы не делился своими доходами с бедными жителями Фань-Нань-Наня. Благодаря долговязому американцу это была единственная в горах Лаоса деревня, не нуждавшаяся в медикаментах и школьных принадлежностях. Об этом, разумеется, не распространялись – кто знает, как бы к этому отнеслись вьентьянские бюрократы?