Приблизительно двадцать четыре часа спустя, в четверг, Бутси Фоли, сойдя с автобуса, разглядывала клен в соседнем дворе – искала признаки сезонных изменений окраски. И тут к ней подошел бородатый мужчина в костюме и очках.

– Мисс Фоли, позвольте проводить вас домой.

Бутси зарделась и пробормотала:

– Да что вы… Не надо…

– Я настаиваю.

– А я… я… – Она огляделась по сторонам. – Я вызову полицию!

В недрах густой бороды мелькнула улыбка.

– Давайте без глупостей.

– Я закричу!

– И поставите себя в идиотское положение…

– Ой-ой-ой…

– Я просто провожу вас. Полковник Томас просил меня побеседовать с вами. Вы очень нравитесь полковнику Томасу.

Бутси воодушевилась, но зарделась еще гуще.

– Полковнику Томасу? Мне и самой так показалось.

– М-да… Разумеется, Томас – не настоящее имя…

– Неужели?

– …но он очень хороший человек и хочет, чтобы вы знали, что происходит.

Тут уж Бутси кивнула и позволила себя проводить. А незнакомец немедленно сменил обходительный тон на почти приказной.

– Слушайте меня внимательно. Повторять я не буду. Вы меня хорошо слышите? Отлично. Ваш брат больше не в тюрьме.

– А где же?

– Не перебивайте! Несколько дней назад ему удалось бежать с помощью сатанистов. У нас есть все основания считать, что его спрятали в особняке «Плейбоя» в Лос-Анджелесе. «Плейбой» настолько влиятельная корпорация, что никакой судья нам не подпишет ордер на обыск. Тем более – хотите, мисс Фоли, верьте, хотите нет – многие лос-анджелесские судьи сами сатанисты. Поэтому в обозримом будущем придется оставить все как есть. Можете не волноваться, ваш брат будет в полной безопасности и сам не сможет никому причинить зла. Молитесь только, чтобы ничего не изменилось, потому что, если нам удастся его поймать, он как дезертир будет приговорен к смертной казни. Никому, кроме сестры, об этом не рассказывайте. Если будете распускать язык, сами навлечете на себя беду. Запомните все, что я сказал. До единого слова. Ну, разговор закончен! Считайте, вам повезло, мэм. Прощайте!

Дойдя до арендованной машины, которую он оставил в квартале от остановки, лейтенант Дженкс снял фальшивую бороду и очки и расхохотался.

– Пусть теперь попробует втюхать эту байку Джонни Кокрану, – сказал он вслух.

* * *

Мадам Ко разобрала импровизированный алтарь. Сапог отправился в чемодан, за ним последовал лоскут от старого кимоно с вышитой хризантемой. Бумажную фигурку она сначала долго рассматривала, а затем спрятала в сумочку. Скорее всего бабушка Казу хотела изобразить именно тануки, но сообщать об этом всем любопытствующим было совершенно незачем. «Нам, людям, – подумала она, – тайны нужны не меньше, чем правда».

Она расплатилась за номер и оставила чемодан в камере хранения. И отправилась по направлению к Хонг-Каньясину – так здесь назывался Национальный цирк. День был душный, и шла она медленно. Припухлость на нёбе выросла до размеров помидорчика черри (разумеется, созревшего на ветке), и было немного больно глотать. Живот тоже припух и увеличивался с каждым днем. О-Ко не предупредила ее, что беременность может развиваться так быстро.

Хонг-Каньясин находился на северной окраине Вьентьяна, километрах в двух от центра города. По дороге Лиза купила финиковое мороженое, с наслаждением прижала сладкий ледяной брикет к имплантату и попробовала представить, каково было бы сейчас сделать минет Дики. Или Стаблфилду. Это, конечно, помогло бы меньше мороженого, зато они бы здорово удивились. Впрочем, Стаблфилд никогда ничему не удивлялся. Пока что, сказала она себе и вдруг, забыв про ноющее нёбо, рассмеялась, хотя ничего смешного в этом не было.

Когда перед ней предстало здание цирка, сердце застучало, как мотор на лодке. Она бы и Меконг перешла, не замочив ног. Она вспомнила о своей цирковой жизни и задалась вот каким вопросом: неужели и другие люди, разглядывая траекторию прожитой жизни, удивляются, какой сложный и замысловатый путь они прошли? Иногда постулата «оно есть оно» недостаточно – холод есть, а вкуса не хватает.

* * *

Инспектор манежа был прав. Не прошло и четырех лет, как лаосские марксисты, уничтожив, засадив за решетку или отправив в ссылку всех реальных и воображаемых врагов (и устав, быть может, от собственной бурной бюрократической деятельности), угомонились и решили снова открыть Национальный цирк. Инспектор манежа и ведущие артисты тут же вышли из подполья, и никто им никаких вопросов не задавал. Но связь с Фань-Нань-На-нем установилась крепкая, деревня стала для циркачей вторым домом, вроде «зимних квартир» американских цирков во Флориде. Туда уезжали по окончании сезона, там придумывали и репетировали номера, там поселялись те, кто заболел, постарел или просто растолстел и уже не влезал в трико.

Приемные родители K° Ко жили в деревне постоянно – присматривали за оставляемым там реквизитом и репетиционными помещениями. Так что девочка росла в двух мирах – знала и традиционный уклад Фань-Нань-Наня, и жизнь циркачей в La Vallee du Cirque, напрямую связанную с другой, чарующей и яркой реальностью. А узелок на нёбе связывал ее с совсем уж экзотической реальностью – с миром, скрывающимся за нашим, но об этом она, пока не повзрослела, и не догадывалась, да и то, что узнала, прочитав послание матери, ей было трудно понять до конца.

В письме о тануки прямо не говорилось, и если K° Ко и ощущала связь между этими неугомонными зверьками и странной природой семейного наследия, то лишь на подсознательном уровне. (Впрочем, мы можем лишь предполагать, насколько, собственно, была важна эта связь.) Тем не менее в пять лет девочка уже проявила недюжинные способности: ей удалось приручить барсуков и обучить их простейшим трюкам. Возможно, причиной этому была не родственная близость, а то, что она сразу учла неуемный аппетит зверьков и поняла, что их прожорливость (равно как и обаятельную неуемность) можно использовать ко взаимной выгоде.

Однако мысль о том, что обожаемые ею игры с тануки могут стать ее профессией, пришла Ко Ко в голову, когда ей было лет двенадцать-тринадцать. К тому времени у нее было уже шесть тануки, и Дики Голдуайр помогал ей – ставил вместе с ней в горах ловушки. Дики одобрял ее занятия – находил это забавным, а еще его умиляло, как она радуется, возясь со своими подопечными. Инспектор манежа со временем понял, что можно сделать цирковой номер с тануки, и, когда Ко Ко исполнилось шестнадцать, стал уговаривать ее заняться этим всерьез. И она занялась, но, когда номер был отработан как следует и его можно было везти во Вьентьян, в Хонг-Каньясин, ей уже было почти двадцать.

А тем временем ее саму кое-чему обучали. Поначалу Стаблфилд выделял девочку, потому что она оказалась способной к языкам. Из всех его учеников, старых и малых, Ко Ко была самой одаренной. Она так легко усваивала и литературный английский, и разговорный, словно ей в лобную долю вживили лингвистический чип. Бывший профессор восхищался способностями и рвением Ко Ко, да и ее милая и одновременно загадочная манера поведения не оставляла его равнодушным. А когда она прошла через алые врата зрелости и усвоила знание, переданное ей матерью, понял, что и она на него влияет.

Как-то раз у нее вспыхнули от свечки волосы, кожа на голове обгорела, и целый месяц она походила на обуглившуюся губку для мытья посуды. Многие девушки, даже деревенские, старались бы укрыться от посторонних глаз и не показываться бы на люди, пока не сошли струпья, но Ко Ко ходила по Фань-Нань-Наню, даже не прикрыв голову шляпой или платком, а тем, кто из вежливости делал вид, будто ничего не замечает, указывала на свою голову и отпускала шуточки вроде «Я была последней обезьянкой, сбежавшей из горящего леса». Был и такой случай: один из тануки в возбуждении цапнул ее за запястье, а она укусила его в ответ, причем до крови. Но тут же обработала и перевязала его ранку, а потом уж занялась своей.

Ко Ко бесстрашно отвергала условности – с простодушной прямотой нарушала общепринятую логику, отчего Стаблфилд восхищался ею, как восхищался отважными канатоходцами. Она взрослела, а в нем пробуждались уже иные чувства, и он всячески старался не выпускать их наружу. У него хватало ума понимать, что ему нечего и надеяться выиграть эту битву. Ко Ко, должно быть, и сама это интуитивно чувствовала.

Стаблфилд утверждал, что над хижиной, которую рядом с загоном для тануки помог построить для нее Дики Голдуайр, витала почти видимая судьбоносная аура. Особенно густой аура была в тот день, когда туда заглянул Стаблфилд, дабы отругать Ко Ко за то, что утром она одна отправилась в ущелье ставить ловушки. Она возилась с одним из своих подопечных – успокаивала зверька, массируя его грандиозные гонады. Обычно появление Стаблфилда где бы то ни было сопровождалось нескончаемым потоком слов, но когда он увидел шестнадцатилетнюю девушку в дешевой европейской юбчонке и блузке, самозабвенно поглаживающую необъятную мошонку, он чуть не лишился дара речи. И смог лишь мотнуть головой в сторону пропасти и буркнуть:

– Там же и тигры есть.

Она улыбнулась:

– Я не боюсь тигров.

И они уставились друг на друга, лишь изредка бросая взгляды на здоровенные яички. Наконец он, указав на свою татуировку (он был в белой спортивной куртке на голое тело), сказал тихо и почти скорбно:

– А вот его ты лучше бойся.

Ко Ко чмокнула угомонившегося тануки в нос и отправила в загон. А затем медленно пошла на Стаблфидда, расстегивая по дороге блузку. Ее маленькие бледные груди походили на фары детской педальной машины, и он, нервно моргая, молча смотрел на них. Блузка полетела на пол, упругие грудки вскинулись, как сорвавшиеся с поводка щенята, и не успел Стаблфилд опомниться, как она прижалась ими к его голой груди.

– А я и этого тигра не боюсь, – прошептала она.

Если бы они не трахнулись там и тогда, пришлось бы так серьезно пересмотреть законы природы, что Ньютон бы перевернулся в гробу, а НАСА пришлось бы закрыть все космические программы.

* * *

Несколько лет бородатый без вести пропавший обучал восхитительную японско-лаосскую девушку всему, что знал о сексе, а он ведь мог заново переписать «Кама-сутру» от корки до корки, и еще осталась бы пара рецептов для тихуанской поваренной книги. Эти уроки, если можно называть сии интерактивные занятия уроками, девушка усваивала столь же легко и быстро, как и английский.

Ее клитор, пробудившийся от младенческой дремы, проявлял беспокойное любопытство. Стаблфилд, естественно, не стал препятствовать ее желанию пообщаться с некоторыми из деревенских юношей поближе. У него и самого был за плечами немалый опыт, не говоря уж о наложницах на вилле и распутных мыслях в голове. Однако, когда она призналась, что ее тянет переспать с другим ее давнишним благодетелем, Дики Голдуайром, хозяин виллы «Инкогнито» встревожился. И не потому, опровергнем мы циников, что он часто принимал душ в компании ГОЛДУАЙРа, знал, каким роскошным достоинством обладает его младший товарищ и видел в этом угрозу; и не потому, опровергнем мы романтиков, что, услышав ее признание, он и сам был вынужден признать, что эта девушка стала ему дороже всех его принципов. Нет, истинная причина была в том, что Стаблфилд знал, какое у Дики сердце.

Нужно заметить, что Лизе – так теперь ее называли все, кто не называл ее мадам Ко, – было уже двадцать три, и она, проработав в Хонг-Каньясине три года, вернулась домой. (Она уже завоевала популярность в Лаосе, но стала ездить со своими тануки по всей Азии только еще через два года.) Итак, сезон закончился, и однажды в сумерках, когда муссонные тучи нависли над фань-нань-наньскими хребтами, как огромные боксерские перчатки, она скользнула в постель Дики, и они занимались любовью практически без перерыва, пока совсем иной петушок не пропел зарю. Лиза проснулась около полудня – на репетицию она безнадежно опоздала – и, открыв глаза, увидела на лице Дики смущенную улыбку.

– Я, наверное, слишком долго воздерживался, – сказал он.

– У меня там, наверное, теперь мозоли, – простонала она, но на жалобу это было не очень похоже.

Весь следующий год, приезжая домой, она раздвигала ноги (всякий раз с одинаковым пылом) перед обоими американцами, хотя женщина и вполовину не столь чувствительная, как Лиза, могла бы догадаться, что – по разным, впрочем, причинам такое положение дел не устраивает ни того, ни другого. Однажды она решила попросить совета у третьего американца, но Дерна ее заботы не волновали. Он хотел беседовать с ней об анимизме. Ему было важно узнать, верит ли она в существование границы между материей и духом, где исчезает разница между тем и другим, и если да, то есть ли животные, растения и предметы, которые стремятся обитать именно на границе, отделяющей мир физический от мира метафизического. Лиза довольно-таки искренне заявила, что ничего об этом не знает, и тут же начала соблазнять и его, чтобы проверить, отвлечет это Дерна или нет (отвлекло); проверить, каково это будет (ничего особенного); проверить, изменит ли это сложившееся положение вещей (не изменило). Она просто раз и навсегда усвоила, что, хотя секс без любви может возбуждать и приносить удовольствие, секс без души – все равно что салат без заправки, чан с силосом, корм для козлов и коров.

Однако положению дел суждено было измениться, и на следующий год Стаблфилд сам его изменил. Он пригласил Лизу на виллу, накормил ужином, напоил вином и усадил на свои огромные колени. А потом оглоушил ее сообщением, что отдает ее Дики.

– Какой бы частью тебя я ни имел чести владеть – а я тщу себя надеждой, что эта часть достаточно велика, – без обид, без сожалений и без каких-либо условий передаю это право Голдуайру. Попрошу воздержаться от возражений. И обсуждений. Это мой дар вам обоим, благо, которого вы оба заслуживаете. – Он безмятежно улыбнулся и смахнул со щеки слезинку.

Лиза смотрела на него долго и пристально, но не заметила в его лице ни намека на злобу, обиду, отторжение, насмешку, неискренность, жалость к самому себе или напускное благородство. Как не было и намека на свойственную старине Стаблфилду извращенность.

– Не ищи мотивов, – успокоил он ее. – Я есть оно. Оно есть оно. Пусть все останется между нами, не будем грузить этим ни в чем не повинного Голдуайра, и если тебя все-таки потянет на размышления, думай об этом как… как о тени дикой утки, летящей задом наперед.

Любой мужчина, имеющий некоторое представление о женском уме, знает, что, если любовник обычной женщины скажет ей, что «отдает» ее своему сопернику, она рассвирепеет и немедленно покинет его, но в то же время будет так страстно его желать, что не успокоится, пока не найдет способ доказать ему, как он жестоко ошибся, и если он при расставании позволит себе употребить столь поэтическое выражение, как «тень дикой утки, летящей задом наперед», ее желание вернуть его только усилится.

Все это так, но мадам Ко не была обычной женщиной. Она довольно быстро поняла, что именно в словах Стаблфилда продиктовано его заботой о Дики, поэтому не стала ни расспрашивать его, ни возражать. С того вечера она стала возлюбленной одного лишь Дики, отвечала на его любовь так, как могла, однако никогда, даже приняв впоследствии предложение вступить в брак, не забывала, что настанет время, когда проявится ее наследственное «состояние», а это неминуемо его ранит, и им придется расстаться.

* * *

В Национальном цирке Лаоса сезон 2001 года должен был открыться не раньше ноября, когда наконец уйдут, выпотрошив свое нутро, муссонные тучи. Однако в первую неделю сентября уже начали ремонт зала, циркачи проверяли реквизит, ставили свет и монтировали аппаратуру. На манеже уже кипела работа, и, стоя у бортика, Лиза наблюдала за тем, как суетятся маляры, электрики, портнихи, униформисты, и в животе у нее что-то екнуло, причем не из-за зреющего в нем плода.

И тут она поймала на себе взгляд инспектора манежа. Ему было уже под семьдесят, и он подумывал уйти на покой и окончательно поселиться в Фань-Нань-Нане. Инспектор поспешил к ней, сказал, как больно ему было узнать, что она потеряла своих чудесных зверьков, но он надеется, что она наберет новых и через годик-другой вернется на мировую арену.

– У тебя был уникальный номер, – признался он. – Как он воздействовал на публику! Другого такого нет и быть не может.

Лиза поблагодарила его и, похлопав себя по чуть округлившемуся животику, сообщила, что скоро у нее будет занятие поважнее и она присоединится к старику в Фань-Нань-Нане. Инспектора это известие особенно потрясло, потому что он вспомнил, как объявила о своей беременности ее мать, вспомнил, как О-Ко вот так же заикалась, чего прежде с ней не бывало, а еще вспомнил, как после родов О-Ко переменилась, хотя речь и восстановилась, как потом ушла и пропала, словно исчезла с лица земли.

Инспектор манежа промолчал – то ли из вежливости, то ли от изумления. Он просто обнял мадам Ко за плечи, пожелал ей всяческой удачи и, извинившись, пошел проверять, как идут работы. Лиза снова обошла цирк, села в первом ряду – напротив того места, где когда-то вместе со своими чудесными партнерами развлекала публику.

Инспектор манежа сказал, что номер мадам Ко не только развлекал, он воздействовал на зрителей, однако, поскольку не подтвердил свое мнение примерами, трудно понять, что, собственно, он имел в виду. Трюки, которые исполняли тануки, не были такими уж уникальными или зрелищными. Зверьки ходили колесом, кувыркались, играли в волейбол, прыгали сквозь обручи (в финале – огненные), а также ловко удерживали на носу мячики и прочие предметы. Так что их способность «воздействовать», как выразился инспектор манежа, не имела никакого отношения ни к их репертуару, ни к свойствам, каковые обычно приписываются набитым тестостероном шарикам, болтавшимся у самцов тануки между задними лапами. Да, действительно, при виде столь огромных мошонок одна часть публики хихикала, другая с удивлением и отвращением перешептывалась; в нескольких американских городах строгие блюстители нравственности возмущались наличием у зверьков столь явно выраженных половых признаков и требовали, чтобы бедняг либо кастрировали, либо исключили из труппы. Но, поскольку читатель вряд ли видел живых самцов тануки, нужно подчеркнуть, что их обширные семенные мешки хоть и отличались нестандартными размерами, но им было далеко до легендарной мошонки Тануки. Вы только представьте себе, как он бы выступил на утреннем представлении.

Итак, причиной успеха номера мадам Ко было не умение, а внешний вид ее подопечных, не трюки, а парадоксальное и несокрушимое достоинство, с которым эти пухлые зверьки, такие неуклюжие и неповоротливые, их проделывали, а также удовольствие, которое они явно получали. Когда дикие тануки якобы ни с того ни с сего (тут их дрессировщица обычно притворно возмущалась) пускались в лихой пляс, громко притоптывая да еще стуча по пузу в ритме пла-бонга, пла-бонга, пла-бон-бонга-а одновременно и неуемно-взрывном, и элегичном, как фуги Баха, это было иллюстрацией (объемной, да еще и высвеченной огнями рампы) того, что, должно быть, имел в виду Альфред Норт Уайтхед,[36] когда написал, что понятие «жизнь» подразумевает наличие чистой радости.

Возможно, воздействие на публику заключалось в том, что тануки мадам Ко пробуждали в мышцах зрителей кинетическую память о безмятежной свободе детства, когда тело творит что хочет, скачет, прыгает, падает в свое удовольствие, ничего не стесняясь, не задумываясь и не сдерживаясь.

Или же, вызывая более зрелые воспоминания, например, о том, как напиваешься вусмерть на дружеской пирушке, безумные зверьки дарили возможность вновь пережить эти упоительные моменты свободы, в то же время поддерживая в зрителе иллюзию его цивилизованности и респектабельности, гарантирующих прочность его брака, стабильное положение в обществе, хорошую работу.

Или же на сугубо подсознательном уровне любители цирка видели в ужимках тануки – ужимках глупых и одновременно обидных, смелых и лихих – аналогию своего собственного безнадежного кувыркания в запутанной и изменчивой Вселенной, где любой беспечный танец исполняется под нависающей тенью смерти. Возможно, это их вдохновляло, и они хотя бы в этот вечер пытались вслед за тануки испытать «чистую радость», а это ведь дар, на который гомо сапиенс должен иметь право по рождению.

А может, все было не так. Может, все эти толкования слишком уж ориентированы на высшие силы, может, все это и есть та собачья чушь, благодаря которой, как считают некоторые, у богов осталась хоть капля интереса к дискредитировавшему себя роду человеческому.

Лиза же сидела перед пустым манежем не потому, что анализировала прошлое, нет, она скорее предавалась ностальгии. Сидела Лиза не шелохнувшись, уставившись в одну точку, и кто знает, сколько бы это продлилось, если бы кто-то не чмокнул ее, тепло и по-дружески, в шею.

* * *

Едва правительственный «Лирджет» поднялся в воздух с аэродрома Хикем-филд на Гавайях, с левой руки Дерна Фоли сняли наручник, а правая оказалась прикованной к стальному кольцу на стенке кабины. Сержант Кентербери сидел от Дерна через проход и не спускал с него глаз. Сержант Кентербери, говоривший на четырех азиатских языках и освоивший несколько военных специальностей, не уступал Дерну в силе и был на четыре дюйма выше. Хотя бы на этот счет полковник Пэтт Томас не волновался.

Ни разу за долгую карьеру не приходилось Томасу выполнять задание со столь неопределенными целями. Главным, разумеется, было выяснить, живы ли другие члены экипажа самолета В-52, известного под названием «Умник», находятся ли в Юго-Восточной Азии, и если да, то в какой степени они и, возможно, другие пропавшие без вести вовлечены в контрабанду наркотиков. Но если он – при минимуме зацепок, ограниченном числе помощников и при наличии отказывающегося сотрудничать подозреваемого – каким-то чудом это выяснит, тогда что? В федеральное ведомство, занимающееся наркотиками, обращаться было нельзя, поскольку тут же всплывал вопрос о дезертирах. Хватит с Америки и одного пропавшего без вести, ныне преступника, хватит и одного героя-предателя. Еще двое только усугубят и без того неприятное положение.

Ну ладно, предположим, он не сумеет отыскать следов Голдуайра и Стаблфилда (что вполне вероятно), не сумеет выяснить, откуда Фоли брал наркотики. И тогда что? Что прикажете делать с этим сукиным сыном, с этим свихнувшимся любителем Библии? Сдать таиландским или лаосским властям – пусть сгноят его в какой-нибудь крысиной норе, но только так, чтобы иностранные журналисты об этом не пронюхали? Нет уж, ставку на счастливый конец такого кино он делать не будет. «Я могу его убить», – подумал Томас. Но поскольку за двадцать пять лет службы полковник Томас никогда никого не отправлял на тот свет – во всяком случае, лично, – решиться на это было трудновато. «Или его кто еще убьет. Пусть-ка Мэйфлауэр поручит это кому-нибудь из своих душегубов. Или прикажу Кентербери. Грязное дело, но альтернатива какова: тащить этого ублюдка обратно в Штаты, пресекать утечку информации, врать сестричкам и всю волынку начинать по новой. Нет уж, хрен вам!»

Полковник – скорее всего потому, что измаялся от собственных мыслей, – отстегнул пристяжной ремень, отправился в хвост самолета и сел на место сержанта Кентербери, а его послал на свое. Дерн читал Библию. Томас рассматривал его в упор, и тот наконец поднял на него глаза.

– Чем занят, приятель? – спросил Томас. – Ищешь себе отмазки?

К удивлению полковника, его пленник улыбнулся. И стукнул по Библии кулаком.

– Если бы я верил, что их тут можно найти, я был бы счастливым человеком… Да здесь можно найти оправдание практически любому поступку. Куда ни глянь – везде двусмысленности и противоречия.

– Да ну? – Томас воодушевился – он впервые услышал от молчальника Фоли три связные фразы. – И где же, например?

– Вот пожалуйста: в одном месте нас призывают к мести – око за око, зуб за зуб. А в другом Иисус учит подставлять вторую щеку и любить врагов. Эти два места, естественно, легко привести в соответствие. Если и альтруистическая любовь, и злостное членовредительство считаются одинаково добродетельными, что выберет настоящий мужчина?

– Понятно, куда ты клонишь. Но, знаешь, среди наркоторговцев редко встретишь религиозных философов. И это ведь тоже противоречие, а, Фоли? – Дерн ничего не ответил, и полковник разведки продолжил: – Значит, ищешь там Бога?

Пленник усмехнулся.

– Здесь? – И, помолчав, добавил: – Наверное, отпечатки пальцев Господа можно найти в любой книге, даже в этой сборной солянке из мифов, генеалогии, истории, поэзии, сексуальных фантазий, политики и инвентарных ведомостей, которую называют Библией, но, – Дерн показал на иллюминатор, – в холмах, над которыми мы летим, куда больше божественного. Если бы я решил поохотиться на Господа, то отправился бы в какое-нибудь такое место.

«Хороший знак! – подумал Томас. – Может, удастся разговорить парнишку?» Но беседа его и без того заинтересовала.

– Ты, наверное, из этих, из гринписовцев?

– Из каких? – переспросил Дерн.

– Черт, я и забыл, что в твое время их и не было. Гринписовцы… Ну, они защищают экологию – болота всякие, рыбок, треклятых пятнистых сов. Для них это важнее прогресса. Важнее экономики. Важнее национальной безопасности. Для этих типов дикая вонючая природа с жучками-паучками дороже родной мамы. Они с любым деревцем готовы обниматься.

Томас думал, что Фоли спросит, какой цели служит экономика, ради которой люди должны жить в уродливой, отравленной среде – он уже сталкивался с подобными аргументами и не очень-то знал, как их опровергать, – однако бывший летчик просто пожал плечами и сказал:

– В деревьях есть много всякого. Я встречал и такие, с которыми вполне бы обнялся – как с женщиной.

Ответ был неожиданным, но Пэтт тут же нашелся:

– Кстати о женщинах… У тебя там есть жена?

– Где это там?

«Тьфу ты!» Но Томас решил не сдаваться.

– В Лаосе.

– Поймать меня хотите, полковник?

«Ну, черт тебя подери!»

– Просто интересуюсь, есть ли у тебя баба.

Второй раз за день губы Дерна расплылись в подобие улыбки.

– Законной супруги нет, – признался он. – А вы, полковник, женаты?

– Я? Я-то женат.

– Я во Фриско ни разу не видел вашей жены поблизости от наших апартаментов. Вы ей не разрешаете ходить к вам на работу?

Это кто ж кого взялся расспрашивать? Томас, повинуясь непреодолимому желанию, которое выше всяких протоколов, решился ответить:

– Она сейчас в Луизиане. За моей сестрой ухаживает.

– Ваша сестра больна?

– Рак поджелудочной. – Эти два слова чиркнули ему по нёбу, словно у него тоже там был имплантат.

– Какой кошмар! Мучается, наверное, бедняжка.

– Ужасно, – вздохнул полковник. – И никакая дрянь, которой ее пичкают, не помогает.

Впервые за все время Дерн посмотрел полковнику в глаза. Глаза были темные, как пивные бутылки, и влажные, как барная стойка.

– Говорят, такую боль может облегчить только героин.

– Я об этом слышал. Но героина от них не дождешься. Это запрещено.

– В Штатах запрещено.

– В других странах тоже.

– Верно. Но есть в мире клиники, где этим лечат.

– Что за клиники? – насупился Томас. Сомнение и подозрительность подавили нотки живой заинтересованности в его голосе.

– Клиники, где лечат больных. Отличные клиники с профессиональными медиками. Сам я, правда, в них не бывал, только помогал… – Дерн запнулся, и полковник это заметил. – Говорят, там относятся к больным с состраданием. Всюду свежие цветы, играет приятная музыка, желающие могут получить духовные наставления.

Пациента не доводят до состояния ступора, вводят наркотиков ровно столько, сколько нужно, чтобы облегчить фазу перехода. Сделать процесс умирания приятным и безболезненным – насколько это возможно.

Томас долго молчал. Это Дерна устраивало. Он и так сказал слишком много. И он снова вернулся к Библии – к фразе о полевых лилиях, которые не пытаются жонглировать булочками или лезть вверх по корпоративной лестнице. Прошло минут десять, не меньше, прежде чем Томас спросил вполголоса:

– А ты мне можешь сказать, где находятся лучшие клиники?

– Я не справочное бюро, – фыркнул Дерн.

– Но ты знаешь?

– Может, и знаю. Надо подумать.

– О чем именно?

Дерн захлопнул Библию, откинул лоснящуюся лысую голову назад и закрыл глаза. И после долгой паузы заявил:

– Даже и не помышляйте.

– Нельзя запретить себе…

– Все можно! – отрезал Дерн. – Я не могу вам доверять. Я знаю, какую вы дали клятву. Я как-то раз и сам ее дал. Вы поклялись отстаивать и защищать любые ошибочные, неправомочные, своекорыстные, хитроумные, гнусные и безнравственные толкования Конституции, которые шайка жадных и лживых дельцов использует… Всё, забудем об этом. Вы поклялись исполнять свой долг, Томас, а для таких, как вы, долг важнее мучений ни в чем не повинных людей; и даже ваша совесть, если она у вас осталась, вам не помеха. Рано или поздно страх и честолюбие перекроют узкий канал, открывшийся в вашем сознании; вы услышите глас долга, услышите зов Пентагона, услышите, как вас призывают сила и слава, власть и закон, а также сам Янки-Дудл. Вы… Слушайте, вы хоть и черный и для боевого офицера вполне вменяемый парень, но все равно вы винтик в огромной машине патриархального прогресса, и птицы у вас на погонах хищные. И вам, полковник, все равно придется плясать под дудку тех, кто вас нанял, так что да будут боги, в том числе и боги деревьев, милостивы к вашей несчастной сестре.

Хотя Дерн произнес свою страстную речь, не повышая голоса, это его, человека сдержанного, утомило, и он, устало вздохнув, вновь открыл Библию – словно добровольно отправился в знакомую наизусть палату психлечебницы. Полковник Томас, не глядя на него, встал и направился на свое прежнее место.