Девушку звали Шарлин, и хотя она со своей копной курчавых волос, военными ботинками и жутко накрашенными глазами была не столь привлекательна, как девицы из группы поддержки, с которыми он встречался в Маунт-Эри, или соученицы, привлекавшие его внимание в кампусе, в ней были, что ли… вольтаж, отвага, тайна, а их и близко не чувствовалось в тех, других. Вдобавок в отношении секса Шарлин была и куда щедрее, и куда опытнее, чем все его знакомые девушки, и еще до наступления рассвета он понял, что прежде пребывал в состоянии, равносильном девственности. Само собой, он давно уже держал вертел на огне, но до встречи с Шарлин, как выяснилось, жарил на нем только пирожки.

Если вагина Шарлин была в тот год, выражаясь метафорически, майонезом его жизни, то ветчина, помидоры и собственно хлеб имели природу более интеллектуальную. В школе Дики без труда получал хорошие оценки, но даже отличные оценки отнюдь не свидетельствуют о том, что ученик хоть что-то соображает. Скажи вы Дики до поступления в университет, что Гражданская война не была войной за отмену рабства, что Америку открыл не Колумб, что Иисус Христос никогда не был христианином, что слово «уникальный» не является синонимом слова «необычный» или что обманутый всеми и каждым изобретатель Никола Тесла считается отцом не только электротехники, но и электроники и на фоне его изобретений все творения Томаса Эдисона кажутся поделками сельского самоучки, – поделись вы с ним даже этой обрывочной информацией, он, подобно большинству других обитателей Маунт-Эри, как «образованных», так и нет, счел бы это бредом сумасшедшего. А теперь он сидел в кафе (он стал выступать в «Носороге» почти ежедневно, несмотря на то что все, включая его самого, считали его исполнение песен Боба Дилана немногим лучше того, что мог бы выдать хорошо выдрессированный мексиканский попугай), сидел и слушал, как Шарлин с друзьями треплются про экзистенциализм, про террористические заговоры, про юнгианскую теорию НЛО, про тибетскую «Книгу Мертвых», про пацифизм Ганди и про троичный архетип Матери-Богини в искусстве. Слушал внимательно, но суть улавливал с трудом.

Более того, поскольку ему не хотелось сидеть вот так, дубина дубиной, поскольку по каким-то мистическим причинам он мечтал, чтобы университетские фрики принимали его за равного, поскольку жаждал произвести впечатление на Шарлин и поскольку многое из новой для него информации пробудило в нем искренний интерес, он стал пропадать в библиотеке – изучал всевозможные эзотерические концепции. Ему удавалось получать нормальные оценки по основной специальности – автомобилестроению (это была папочкина идея), но душа его витала в иных сферах. С куда большим наслаждением читал он Бакминстера Фуллера,[25] нехрестоматийные исследования по Гражданской войне и биографии Теслы и Будды. Горизонты его видения мира расползались, как горячий сыр по пицце.

В «Носороге» к нему всегда относились неплохо. Девушкам он нравился потому, что был симпатичен, воспитан и немного наивен (материнский инстинкт не чужд даже представительницам богемы). Мужчинам нравился потому, что разрешал гонять на своем «фиате-спайдере» и давал взаймы на марихуану. Музыкальные таланты, хоть и ограниченные, придавали ему толику загадочности, а туманные намеки Шарлин на размеры его мужского достоинства впечатляли как женщин, так и мужчин. Теперь, когда Дики мог время от времени принимать посильное участие в застольных беседах, он достиг цели – стал своим среди всем чужих. Однако опасения, что его бурно развивающаяся личность скоро выйдет за рамки, рассеялись, когда в первый же теплый апрельский день – весна перла из мягкой каролинской земли, как козлиные гены из кукурузного початка, – Шарлин смылась в Беркли со странствующим торговцем кислотой по прозвищу Цыган, забрав с собой павлиньи перья, карты Таро, романы Колетт и оставив разве что пропахший пачулями и вагиной вакуум – даже запиской его не удостоила.

Сердце Дики не то чтобы было разбито – оно было выжато досуха. Он чувствовал себя комнатным цветком в заброшенном доме. Семь месяцев он кувыркался в водах жизни – и вот гидронасос пришлось заложить, поскольку стало нечем платить за воду.

На дне канавы еще бил родничок, оставались еще неисследованные области человеческой мысли, но нырять уже было никак невозможно. «Тренер» его бросил, интерес к обыденной жизни был утерян, и он остался с миром один на один, взведенный как курок и выжатый до капли. Опасаясь, что в таком состоянии недолго и засохнуть окончательно, и будучи по натуре человеком слишком жизнерадостным, чтобы впадать в депрессию надолго, он заставил себя действовать. Сдав выпускные экзамены, Дики, невзирая на сопротивление родителей, записался в ВВС.

– Тебя погонят во Вьетнам! – вопили они.

– Очень на это надеюсь, – бурчал Дики и не кривил душой, хотя и сам до конца не понимал почему – особенно после всех антивоенных тирад, выслушанных им в «Носороге».

Предаваясь самоанализу, он вспоминал последнюю ночь с Шарлин. Они лежали на ее узеньком матраце, спальник, служивший одеялом, был отброшен в сторону – так быстрее остывали разгоряченные бурным коитусом тела. Дики все рассуждал о том, что в законах, которым подчиняется Вселенная, главное не материя, а замысел, или о чем-то в этом роде, вычитанном у Бакминстера Фуллера, и только собрался построить собственную теорию, как вдруг заметил странный свет в глазах Шарлин.

Много лет спустя он будет порой замечать тот же свет в глазах Лизы Ко и всякий раз будет удивляться тому, что этот свет сочится из древних и исключительно женских недр. Это было едва различимое сияние, исполненное, хотите верьте, хотите нет (пусть циники глумятся, сколько им вздумается), сакрального смысла; однако ни Папа Римский, ни просветленный гуру, равно как и актер, исполняющий роль Папы или гуру, никогда не смогли бы его изобразить. Так, наверное, может смотреть лисица на своих лисят, но это, как и лактация, вне мужской компетенции. Коли на то пошло, и в женщинах такой свет встречается нечасто, и Дики мог только догадываться о его древнем и загадочном происхождении, хотя мира Зверей-Предков его воображение скорее всего не постигло бы.

Как бы там ни было, но он подметил какое-то новое выражение глаз Шарлин, когда она той ночью повернулась к нему и, прервав его тираду, сказала:

– Ты, главное, старичок, помни, что головная кость соединяется с костью сердца.

– Что-что?

– Понимаешь, старичок, когда я с тобой познакомилась, ты на самом деле жил в согласии с чувствами. Это-то, наверное, меня и завело. Ты жил сердцем. А теперь собрал вещички и переехал в голову. – Она приподнялась, опершись на локоть. – А должно быть, старичок, и то, и то. Пускай ты самый что ни на есть чувствительный или умный-заумный и образованный – надо быть и тем, и этим сразу, а если между умом и сердцем нету связи, если они не делают общее дело, тогда, старичок, получается, что ты прыгаешь по жизни на одной ноге. Сам ты можешь думать, что идешь нормально или даже бежишь, а оказывается, всего-навсего прыгаешь. Ты – попрыгунчик. А связь эту нужно поддерживать.

Шарлин зевнула, чмокнула его в щеку, снова зевнула и заснула.

Когда он, летя в Техас на курсы боевой подготовки, вспомнил это, то решил, что записку она ему все-таки оставила.

И еще решил, что Вьетнам не худшее место, где можно попробовать наладить связь между головой и сердцем.

* * *

Тук-тук!

– Кто там?

– Старший инспектор Ведомства Судьбы и Перемен.

– Ты и вправду Старший инспектор Ведомства Судьбы и Перемен?

– Дурачок ты, что ли? Нету такого ведомства. Я – Оголтелый Лототрон Слепого Случая. Если ты углядишь в моих хаотичных метаниях систему – что ж, твое право, но если тебе вздумается принимать на основе своих выкладок важные решения – будь готов к сюрпризам.

Не важно, как и по каким законам предопределяется судьба, кто автор нашей книги жизни – божественный промысл, случай или сила воли, – однако очевидно, что одно ведет, пусть и окольным путем, к другому; а в истории Дики Голдуайра колеса будущего крутились все быстрее.

Бабушка Дики была из старинного семейства табачных плантаторов, она субсидировала избирательные кампании нескольких каролинских конгрессменов, поэтому стоило ей пустить в ход свои связи, и его тут же приняли в военное училище. Дики не помышлял о карьере офицера, ему это и в голову не приходило, но как человек, привыкший к привилегиям, он принял такой поворот судьбы как должное. Из училища он вышел вторым лейтенантом, и его направили в школу штурманов.

– Ну и ладно. Хорошо, когда можно добраться до цели по ровной дорожке, – рассудил он, хотя и подозревал, что Бакминстер Фуллер вряд ли бы с ним согласился.

Школу он окончил в числе лучших, в награду за что был послан на войну.

Во Вьетнаме он пробыл меньше полугода. Отсутствие логики в военной среде – дело обычное, и его назначили в наземную диспетчерскую службу, где он, как и многие другие жертвы кадровой политики Пентагона, был вынужден прозябать, не используя своего потенциала полностью. К тому времени, когда он привык к духоте и вони, к шуму и грохоту, к зудящей от укусов коже, к тому времени, когда смирился с тем, что теперь ему придется слушать беседы либо о косоглазых и неминуемой гибели, либо о машинах, бейсболе и подружках (реальных или вымышленных), кто-то где-то наконец проснулся и бодрствовал настолько долго, что успел послать его в Японию, в эскадрилью В-52. С тех пор Вьетнам ему предстояло видеть только сверху, из кабины самолета.

Он доложил о своем прибытии командиру эскадрильи, и дневальный проводил его в казарму. Дневальный же показал, где офицерский клуб и комната отдыха. Для выпивки было еще рано, поэтому он заглянул в комнату отдыха, где два довольно неопрятного вида типа в жеваных гавайских рубашках громко спорили о том, что хуже – показное потребление или показной отказ от потребления. Они явно раздражали игроков в покер и одинокого капитана, пытавшегося написать письмо домой, но их это нисколько не заботило. Дики почему-то потянуло именно к этой парочке.

Оба были мужчины крупные, но один высокий, с тонкими чертами, продолговатыми глазами и копной не по уставу длинных волос, а его собеседник – низкорослый и коренастый, с угрюмым, грубо вылепленным лицом и руками мясника. Волосы его так стремительно неслись к затылку, словно лоб покрикивал на них, как бывалый кучер: «Эй, залетные!» Когда Дики добрался до кожаного кресла рядом с их диваном, они уже перешли к обсуждению тонкостей. А именно: пытались определить различие между 1) нуворишской склонностью к показухе, 2) компенсаторной жадностью человека, терпевшего лишения в детстве, и 3) крайними случаями потлача[26] у индейцев, когда потребление выходит за пределы обычной жадности и становится спортом и замещением войны.

Не отвлекаясь ни на секунду от беседы, высокий протянул Дики пиво (видно, для выпивки было не так уж и рано) и потребовал, чтобы оппонент объяснил, чем отличается истинный аскет от того, что он назвал нарочно не потребляющим бедняком-снобом. Фоли (а это был именно он), заговорив уверенно, сбился, когда Стаблфилд (разумеется, он) перебил его вопросом о том, к какой категории можно причислить Христа. Был ли Иисус просветленной личностью, понимавшей сущность майи (то есть иллюзорной природы материального мира), и противником обретения счастья посредством обогащения или же всего лишь унылым и бесполым мазохистом, протокоммунистом с оливковой ветвью в одном месте. Вот здесь писавший письмо капитан побагровел.

– Довольно! – взревел он, шваркнув ручку на стол. – Я больше не намерен слушать ваши кощунственные рассуждения о Господе моем. – «About my Lord» – так это звучало по-английски.

Стаблфилд миролюбиво улыбнулся.

– Прошу прощения, Сьюард, – сказал он. – Извини. Я и не знал, что ты британец.

– Что ты несешь? Никакой я не британец, и тебе это отлично известно.

Капитан Сьюард кипел от ярости. Игроки в покер побросали карты.

– Но какже, Сьюард… – Голос Стаблфилда был нежнее детского шампуня. – Разве ты не сказал минуту назад, что у тебя есть лорд? Я полагал, что лорд – это титулованный дворянин, наделенный по законам наследного права властью. Следовательно, если ты признаёшь, что у тебя есть лорд…

– Попробуй как-нибудь на досуге почитать Библию!

– Библию читал я, – вступил в разговор Дерн Фоли. Его голос был холоден и монотонен. – Читал по-английски, по-гречески и на иврите. – Все присутствующие за исключением новичка знали, что так оно и есть. – Майор Стаблфилд прав. Слова «lord» в библейские времена не существовало. Этот английский политический термин был введен в Писание шовинистически настроенными переводчиками, нанятыми королем Иаковом. – Он помолчал. – Вот что интересно: слово «lord» произошло от древнеанглийского «hlaford», состоящего из двух слов – «hlaf», хлеб, и «weard», хранитель. То есть «хранитель хлеба». Что, по-видимому, указывает, как для людей был важен хлеб – пища, а не платежное средство.

Дики закрыл глаза и представил себе упаковку в синие, красные и желтые горошины, а рядом – банку майонеза.

– Вот, значит, как, – сказал Стаблфилд. – Выходит, ты обвиняешь меня в оскорблении хранителя твоего хлеба. Видишь ли, Сьюард, я и не подозревал, что хранитель хлеба в твоем…

– Да заткнись ты! – рявкнул Сьюард. – Осточертели твои разглагольствования! Мы обсуждаем проблему эквивалентности выражений. Как еще могли английские переводчики назвать…

– Они редко употребляли слово «Lord» по отношению к Иисусу, – уточнил Фоли. – Это началось позднее, уже после Библии короля Иакова, где «Lord» относится в основном к Иегове. Что касается тебя, Сьюард, ты мог бы называть Иисуса своим главнокомандующим, правомерно опустив тем самым олуха из Белого дома, но на самом-то деле Иисус был странствующим раввином.

– Согласен, – подхватил Стаблфилд. – Он был бездомный еврей-пацифист. Скажи-ка, Сьюард, знай ты это, позволил бы ты своей сестре выйти за Иисуса замуж? А дочери? А тебе бы хотелось иметь такого соседа? Чтобы к нему с утра до ночи шастали блудницы, мытари и грешники, чтобы он сидел и ждал, когда же твоя жена придет и омоет его грязные пацифистские ножонки?

Этого Сьюард снести никак не мог. Он схватил свои бумажки и рванул к двери. Двое картежников вскочили и бросились за ним, а другие двое с трудом сдерживали смех.

– Да не сходи ты с ума, – кинул ему вслед Стаблфилд. Вполне сочувственно.

– Я не схожу с ума, – развернулся к нему Сьюард. – Но счеты с тобой сведу.

– Счеты, говоришь? Так я ж на них не считаю. – С этими словами он встал (томик джойсовского «Улисса» полетел на пол) и, заведя руки за буйную голову, пустился в пляс. Такого причудливого танца Дики в жизни не видел. Стаблфилд то скакал, как обезьяна, у которой хвост попал в камнедробилку, то бился, истекая слюной, в судорогах, лишь изредка выдавая одно-другое неспешное и грациозное па, и вся эта какофония движений строго подчинялась ритму «Бич бойз», едва слышно игравших в углу.

Фоли, который хотя бы с виду казался и сдержаннее майора, и замкнутее, медленно встал и присоединился к танцу, неуклюже копируя пируэты Стаблфилда – как медведь, повторяющий движения поводыря.

Сьюард, хлопнув дверью, удалился. Картежники, даже те двое, которых оскорбила непочтительность Стаблфилда, покачали головами и разразились хохотом. А Дики влюбился.

* * *

Считается, что в окрестностях Сиэтла лето наступает пятого июля. Наблюдение это, разумеется, научно не подкрепленное, но не лишенное оснований. Июнь в Сиэтле обычно холодный и дождливый, а День независимости знаменателен отмененными барбекю и насквозь промокшими петардами. Однако – что интересно, необъяснимо и даже непатриотично – частенько на следующий день внезапно выходит солнышко и еще пару месяцев мотается по небу, как одинокая девушка, случайно перебравшая на вечеринке пунша.

Впрочем, и в этом мотании по небу нет постоянства. Бывает, даже заведя уже мотор, северо-восточное лето движется с перебоями – как будто пробирается в пробке по центру города. Случаются в августе дни, когда в воздухе уже чувствуется «дыхание осени», и миллионы голов ныряют в горловины свитеров, а шорты убираются до следующего лета. И вдруг несколько дней спустя бледный аэростат солнца сверкнет, как космический «коктейль Молотова», и только и слышен синкопированный ритм откидываемых крыш кабриолетов.

Вот, например, и в нынешнем году восторги, которыми Бутси приветствовала осень, оказались преждевременными. В тот день на излете августа солнце определенно решило прервать затяжной отпуск и вернуться в строй. Бутси пришла с работы поздно (в почтовом отделении устроили профсоюзное собрание) и едва пропихнула свое лоснящееся, задыхающееся тело в дверь – будто приволокла статую Свободы в плутониевом чемоданчике. На самом деле она принесла только сумочку, коробку для завтраков с портретом Винни-Пуха и свернутую трубочкой газету.

– Ф-фу! – выдохнула она, обмахиваясь газетой.

Она стояла в дверях, ждала, наверное, что Пру спросит: «Ну как, тебе достаточно жарко?» Этот вопрос Бут-си, к ее вящему удовольствию, задавали в тот день раз тридцать. Но Пру только сказала:

– Привет, сестренка, – и продолжила просмотр уже подходившего к концу выпуска шестичасовых новостей.

Бутси уселась к сестре на диван и радостно заявила:

– Денек-то жаркий! – В ответ не последовало ни согласия, ни возражения, и ей пришлось продолжить беседу самой. – Какие новости?

– Если ты имеешь в виду наших друзей из Фриско, то новостей нет. Полагаю, Дерн рассказал федералам не больше, чем нам. И пока не вскроются новые подробности… – Пру пожала плечами. – Кто его знает, может, он защищает интересы международной наркомафии… а может, просто Дерн в своем репертуаре.

Бутси молча, медленно, рассеянно расстегнула две пуговки на влажной блузке. Обмахнулась последний раз газетой и развернула ее.

– Ладно… – как будто сказала она, хотя это был скорее вздох, чем слово. – Я тут прочла кое-что в автобусе. Может, это тебя заинтересует?

Пру и в самом деле заинтересовала статья, на которую указала Бутси. В ней описывались последствия железнодорожной катастрофы у Грантс-Пасс, штат Орегон, – там с рельсов сошел поезд, где ехал цирк. Нескольких обезьян и льва поймали без особых усилий, но все до единого редкие зверьки тануки сбежали в горы и исчезли.

* * *

Фань-нань-наньское ущелье – бездна, занавешенная туманом, головокружительный провал, рваная рана в крыле ветра, пещера, где тигры прячут павлиньи кости и где витают тени древних слонов. Одинокий трос над пропастью – как ниточка слюны, протянувшаяся между бранящимися богами. Две женщины (одна в люльке) покачиваются у самого обрыва – словно муравьи, ползущие по соломинке к горшку с медом.

Лизу Ко в отличие от ее жениха прогулка по проволоке всегда возбуждала. Она же как-никак выросла циркачкой и, хотя сама не была воздушной гимнасткой, давно водила дружбу с теми, кто, как и Карл Валленда,[27] считал: «Жизнь – она на проволоке, все прочее – лишь ожидание». Вниз она не смотрела, даже Валленда бы не смотрел, да и незачем это. Высота, бездна, ревнивые волны земного притяжения, дерзость самого поступка – всем этим был напоен утренний эфир, и в Лизе било ключом ощущение безрассудной свободы, которое неведомо ни чайке, ни соколу, защищенным инстинктом и крыльями.

Посреди пути какая-то пичужка – не чайка и не сокол, – пролетая мимо, выдернула из головы Лизы Ко длинный черный волос. У Лизы хватило ума промолчать, а завизжала она, только добравшись до бамбуковой площадки на той стороне. Гимнастка же, аккуратно закрепив опустевшую люльку, воздержалась даже от упоминания о том, что, как ей показалось, волосок в клюве кукушки превратился в сияющую нить.

* * *

Лан (или то был Кхап?) впустил ее на виллу «Инкогнито» и проводил в кабинет Стаблфилда. Тот сидел голый по пояс, выставив напоказ блистательного тигра, в одних брюках от Армани, потягивал шампанское «Луи Родерер» и читал Бодлера. Увидев Лизу, он сделал вид, что закашлялся, чтобы скрыть, что у него перехватило дыхание, и опустил глаза – чтобы не выдать удивления.

– Бонжур, маэстро, – сказала Лиза Ко. И не было ни майонезной гранаты, ни пикирующего хлеба. – Ваша маленькая ученица вернулась.

– Все как раз наоборот, радость моя. Это я – твой ученик. Тем единственным, чему научил тебя я, мы с тобой заниматься больше не можем, потому что ты – без пяти минут замужняя женщина.

Она расхохоталась.

– Ты неисправим! И притворная скромность тебе не к лицу. Равно как и дурные манеры. Твоя статуя говорит с тобой, Пигмалион, так подойди же и поцелуй ей руку.

Стаблфилд тяжело поднялся.

– Боже мой, что же такое творится? Почему это ты так быстро вернулась? Могу предположить, что пуритане-американцы депортировали тебя зато, что ты пробуждаешь в гражданах похоть. Хорошо еще, эти мужланы не умеют читать твои мысли. – Он наклонился, чтобы поцеловать ей руку, но тут же притянул Лизу к себе. Она почти не сопротивлялась. – Неужели до них дошло, что ты способна совратить с пути истинного весь их американский народ?

– Нет. И хватит мне льстить. Если кто из нас совратитель, так это ты. Мои затасканные мыслишки и последнего тупицу не совратят.

Они еще немного поспорили, кто кого радикальнее и кто на кого повлиял. Если бы читатель имел возможность послушать их беседу, он бы тут же заметил, что спорящая со Стаблфилдом женщина говорит совсем иначе, чем та, которая общалась с Бардо Боппи-Бип. Была ли это та самая мадам Ко? О да! Даже если то было внезапное помутнение разума или преднамеренная хитрость (для обеспечения инкогнито), но наподобие китайской прачки из позапрошлого века Лиза Ко разговаривала исключительно в Америке и только с некоторыми иностранцами. В Лаосе ее ломаный английский чудесным образом исправлялся, речь становилась плавной и практически безукоризненной – так ее научил говорить Стаблфилд, прежде чем научил… науке сладострастия. (По зрелом размышлении хочется заметить, что вряд ли один человек может научить другого постельному искусству. Можно разве что разбудить в партнере или партнерше прежде дремавшую предрасположенность к этой дисциплине. Предрасположенность есть не у всякого. У юной Лизы она, безусловно, имелась. Это было врожденное качество – так копится сок в согревающем манго. К счастью, у нее были и другие дарования, что помешало либидо определить ее жизнь.)

Итак, собеседники вели искусный и изысканный спор, стоя в полушаге от объятия. Ни он не уступал, ни она, и в конце концов Лиза сказала:

– Я ведь совсем ненадолго. Мне нужно возвращаться в цирк. Я уехала самовольно, чтобы предупредить вас с Дики об аресте Дерна. Но, оказывается, вы давно в курсе.

– Не так уж и давно. Я узнал об этом вчера. Наш малыш Голдуайр не на шутку встревожен.

– А ты нет?

Он пожал могучими плечами. И тигр пожал.

– Оно есть оно. Ошибки быть не может.

– Вот гад, а! – воскликнула она, но улыбки сдержать не смогла. – И что ты собираешься делать?

– Может, отправлюсь на курорт в Европу. Куда-нибудь на воды. Сделаю пластическую операцию. Изменю пол. Займусь ремонтом телевизоров. У меня есть фальшивый паспорт и счет в гонконгском банке. В крайнем случае можно распродать по дешевке вот это – на карманные расходы. – Он махнул рукой в сторону ковров, мебели в колониальном стиле, тайских и бирманских деревянных Будд, порнографических нэцке (шунга) и полок с редкими книгами.

– Да, ценностей у тебя немало. Но и торговцам до них не добраться, и тебе их не вывезти. Вывозить все эти редкости поштучно – как их сюда доставляли – не получится.

– Может, и не получится, но только американское правительство шевелится не быстрее страдающей запором черепахи, да и информацию им легче выудить из той же черепахи, чем из таких, как Дерн Фоли. А сами они вряд ли доберутся до La Vallee du Cirque. И я очень сомневаюсь, что кому-нибудь из здешних придет в голову нас выдать.

– Зря ты так уверен. А если объявят розыск? Пообещают вознаграждение? Насколько мне известно, в Фу-Луанге на месте катастрофы уже несколько месяцев работает американская исследовательская экспедиция. А это всего в пятидесяти километрах отсюда.

– Ага, знаю. Слишком уж близко, что мешает комфорту. Впрочем, комфорт – это форма паралича. От него тупеешь. Я не желаю тратить золотые годы жизни в треклятом коконе. Я давно уже собирался отсюда смотаться, хочу дать себе волю, распустить подпруги. – Он взглянул на нее в упор. – Разумеется, я рассчитывал взять с собой тебя. Но это было давно.

Их разделяло каких-то несколько сантиметров, но напряжение было столь высоко, что даже нейтрино бы здесь не проскользнул. Ее губы сами собой потянулись к его, а его – к ее, эпителии на миг соприкоснулись, и они отпрянули друг от друга.

– Всё, хватит, – сказал он. Сделал глубокий вдох. И опустил руки.

– Хватит, – согласилась она. Глаза ее увлажнились, трусики тоже, но в этом она ни за что бы не призналась.

– Давай я налью тебе шипучки, детка. Интересно послушать, какое у тебя впечатление от Америки. Полагаю, моя старушка родина по-прежнему красит губы демократией и пудрится истинной верой, но никакой макияж не скроет ее подлинного лица, вернее, бессовестной и наглой рожи жадной лавочницы. Это-то и есть настоящая Америка во всей истинной сути ее бытия. – Стаблфилд шагнул к бронзовому ведерку, где стояло во льду шампанское. Но вдруг остановился и медленно, чуть ли не смущенно повернулся к Лизе. – Прости, пожалуйста, – сказал он. – Но я просто должен проверить.

И огромным большим пальцем, огрубевшим от бесчисленного множества страниц, им перелистанных, он раздвинул ее губы. Лиза Ко приоткрыла рот и пропустила палец дальше. Он нежно дотронулся до ее нёба. Оно было теплым на ощупь, скользким и влажным. Он нашел то, что искал. Оно было маленьким, размером с дробинку. Он слегка надавил пальцем, и по ее телу пробежала быстрая струйка наэлектризованного тепла.

– Всё на месте, – сообщил он и убрал руку.

– Да, – сказала она и улыбнулась, и было в ее голосе нечто, что его поразило.