Со стыда провалиться

Робертсон Робин

ЧАК ПАЛАНИК…

ИРВИН УЭЛШ…

ДЖУЛИАН БАРНС…

Автор «Английского пациента» Майкл Ондатжи…

Лауреаты Букеровской премии — от маститой Маргарет Этвуд до прорыва прошлого года Ди-Би-Си Пьера…

И еще ДОБРЫЙ ДЕСЯТОК современных писателей — от «классиков» до «королей контркультуры».

Истории их САМЫХ ПОЗОРНЫХ провалов, просчетов и неудач! Идиотские ответы на ИНТЕРВЬЮ…

Постыдные цитаты из ТОК-ШОУ…

«Перлы» переговоров с ИЗДАТЕЛЯМИ…

Анекдоты из ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ…

Все, что вы хотели знать о своих литературных кумирах, но боялись спросить!

 

Предисловие

Довольно точно могу назвать дату рождения этого проекта. Это случилось в Манчестере промозглым ноябрьским вечером много лет тому назад. Народу в книжном магазине, расположенном в центре города, собралось на удивление мало, но я не терял оптимизма и связал этот факт с ответственным футбольным матчем, проходившим на стадионе «Олд Траффорд». Бодро прочитав два стихотворения, я бросил взгляд поверх голов полудюжины слушателей и вдруг увидел огромную голую задницу, прижатую к окну со стороны улицы. Затем еще одну. И еще четыре. Довольно трудно сохранять самообладание, когда тебе показывают зад фанаты «Манчестер Юнайтед», случайно оказавшиеся рядом с магазином. Особенно когда понимаешь, что они численно превосходят публику.

Конечно, с унижением сталкиваются не только писатели. Однако складывается такое впечатление, что мир печатного слова действительно создает почти идеальный микроклимат для стыда и позора. Есть что-то изначально комичное в сочетании высокого ума и низкого заработка, в стремлении донести самые сокровенные мысли — кропотливо отшлифованные за долгие годы и возведенные в искусство — до толпы чужаков, и это «что-то» опасно близко к трагедии. С полным правом считаю возможным сказать обратное, в ответ на изречение Одена о том, что «искусство рождается из унижения».

Проведя немало времени в обществе писателей до и после публичных выступлений, я выслушал уйму курьезных баек о прошлых конфузах, и меня всегда поражала готовность этих людей превратить свой собственный позор в анекдот. По-моему, в этом сборнике представлены лучшие истории — те, в которых обстоятельства против рассказчика. Что же касается читателя, полагаю, кроме банального злорадства, он непременно восхитится авторами — за их признание слабости человеческой натуры, уязвленной гордости, и одновременно кажущейся нелепости своих попыток вынести искусство, идущее из глубины сердца, на суд общественности.

Большинство рассказов, собранных в книге, посвящены публике (или чаще отсутствию таковой), коллегам-писателям, организаторам литературных мероприятий, местам их проведения, проявленному «гостеприимству» и бесконечным поездкам. Вы также узнаете о том, как писатели выступают в роли учителя и ученика, как пишут отзывы на чужие произведения и как воспринимают рецензии на собственные опусы; о том, как проходят литературные фестивали, дискуссии, симпозиумы, раздачи автографов, конкурсы, церемонии вручения премий, путешествия за границу со всеми сопутствующими радостями перевода. Наконец, вам предложат заглянуть и в другие, смежные с литературой области искусства — особенно в яркий мир телевидения и радио, — с помощью которых позор бедного писателя так легко становится общественным достоянием. Во всех этих печальных ситуациях, верным слугой стыда, естественно, остается алкоголь — во всевозможных видах, но в неизменном количестве — чрезмерном. На этих страницах спиртное льется, как библейский потоп.

Вопреки тому, что к участию в мрачном празднике я пригласил равное число мужчин и женщин, первые явно преобладают среди авторов. Впрочем, это не слишком меня удивило: статистика показывает, что представители сильного пола более часто подвергаются унижению или по крайней мере более привычны к позору на публике. По этой части всех перещеголяли ирландцы и шотландцы, но Ирландия и Шотландия (поверьте моему горькому опыту) по праву считаются колыбелью стыда.

Я также ничем не оправдываю наличие высокого процента поэтов. Сам процесс сочинительства стихов — чистейшей воды безрассудство. Эти безумцы тратят по нескольку дней на одну-единственную строчку, по нескольку лет — на тоненький сборник, и все ради того, чтобы после опубликования их произведения были встречены широкими скучающими зевками. Как сказал Шарль Бодлер:

Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья Летаешь в облаках, средь молний и громов, Но исполинские тебе мешают крылья Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов. [1]

Крылья — да, разумеется, но прибавьте и три бутылки домашнего вина.

Несмотря на то, что в этих историях порой можно встретить скрытую склонность к серьезности (вероятно, из желания чего-то среднего между искуплением вины и изгнанием бесов), главная их цель — заставить нас улыбнуться и одновременно ощутить острое чувство жертвенности: «туда, с Божией милостью, направляю стопы свои». К своей огромной чести, все авторы этого сборника с готовностью согласились рассказать о перенесенных унижениях — они мужественно возвращаются на место преступления и с пылающим от стыда лицом ведут нас через круги пережитого ими ада.

 

Маргарет Этвуд

На арфе перед буйволом

Унижениям нет конца и края. Сразу за ближайшим углом непременно таится новый, дотоле не испытанный стыд. Как сказала бы Скарлетт О’Хара: «Завтра будет новый позор». Подобные опасения вселяют в нас надежду: Господь не отвернул ока своего от людского рода, ибо таким образом посылает нам испытания. Признаюсь, я никогда толком не понимала, что это значит. Где стыд — там жизнь? Наверное.

Коротая время в ожидании грядущих унижений — когда-нибудь я обзаведусь вставной челюстью, которая вывалится у меня изо рта при внушительном скоплении народа, или я кубарем скачусь с подмостков, или же в телестудии меня стошнит прямо на ведущего, — я расскажу вам о трех досадных эпизодах из моего прошлого.

Ранний период

Давным-давно, когда мне было всего двадцать девять и мой первый роман только что увидел свет, я жила в Эдмонтоне, центре канадской провинции Альберта. Дело было в 1969 году. Движение феминисток уже начало набирать силу в Нью-Йорке, но до Эдмонтона не добралось. Стоял ноябрь, было ужасно холодно, я замерзла и решила надеть шубейку — по-моему, из ондатры, — купленную за двадцать пять долларов на распродаже подержанной одежды в местном отделении Армии Спасения. Еще у меня была шапка: я перешила ее из мехового болеро, такого коротенького жакетика на кроличьем меху, отрезав рукава и заделав проймы.

Издатель устроил мне первую в жизни раздачу автографов. Я очень волновалась. Скоро я скину с себя меха и окажусь в универсальном магазине компании «Хадсонс Бэй», в тепле и уюте (уже одно это приводило меня в приятное возбуждение), а передо мной выстроится очередь из доброжелательных, улыбающихся читателей, которым не терпится купить мою книгу с подписью автора, нацарапанной на форзаце.

Стол для раздачи автографов поставили в отделе мужского белья. Из каких соображений, не знаю. В обеденный час я устроилась посреди отдела с милой улыбкой на лице; по обе стороны от меня высились стопки книг — романа под названием «Съедобная женщина». Мужчины в галошах, одетые в пальто, шарфы и теплые наушники, проходили мимо моего стола. Их интересовала покупка трусов. Они бросали взгляд на меня, потом на заголовок моего романа. Вскоре в воздухе повеяло легкой паникой. Массовое бегство сопровождалось приглушенным шарканьем: десятки пар галош и ботинок с прорезиненным верхом поспешно улепетывали прочь.

Мне удалось продать две книги.

Зрелые годы

К тому времени я уже приобрела некоторую известность, позволившую моему издателю в Штатах организовать для меня участие в одной из программ на американском телевидении. Это было дневное шоу, которое тогда — в конце семидесятых? — представляло собой что-то вроде варьете. В таких программах обычно играла легкая музыка, после чего из-за бамбуковой занавески в студии появлялся гость с дрессированным медведем коала, икебаной или книгой.

Я ждала своего выхода за шторкой. Передо мной было другое выступление — в студию пригласили членов ассоциации пациентов, перенесших колостомию. Они делились подробностями операции и показывали, как правильно пользоваться калоприемником.

Я поняла, что обречена. Ну какая книга сравнится по увлекательности с советами по использованию калоприемника? У. К. Филдз однажды поклялся никогда не делить сцену с ребенком или собакой; я же могу добавить к этому следующее: «Ни за что не выступай после рассказов о колостомии» (а также после обсуждения других, не менее жутких физиологических тем, например, способов удаления с одежды пятен от портвейна — на передаче в Австралии моему выходу предшествовала демонстрация именно этой процедуры). Проблема заключается в том, что у тебя начисто пропадает интерес к себе и своему, с позволения сказать, «произведению» — «Напомните, пожалуйста, зрителям, как вас зовут. И расскажите нам о сюжете вашей книги, буквально в двух словах», — ведь ты полностью погружаешься в себя, рисуя в воображении леденящие душу подробности… ладно, не важно чего.

Наши дни

Недавно я участвовала в передаче на мексиканском телевидении. К этому времени я была уже знаменита, насколько вообще могут быть знамениты писатели, хотя, пожалуй, в Мексике я все же пользовалась не такой известностью, как в других странах. Телешоу было из тех, где перед съемкой участников гримируют, и мне так густо накрасили ресницы, что они стояли торчком, будто маленькие черные полки для книг.

Ведущий оказался очень приятным мужчиной, который, как выяснилось, в студенческие годы жил всего в нескольких кварталах от моего дома в Торонто — я тогда обреталась где-то еще, переживая позор после первой раздачи автографов в Эдмонтоне. Мы непринужденно болтали, обсуждая международную обстановку и прочие темы, пока он не пригвоздил меня к месту вопросом на букву «ф»: «Вы считаете себя феминисткой?» Я тут же свечой отбила мяч через сетку («Женщины тоже люди, не так ли?»), но интервьюер нанес коварный удар. Виной всему были ресницы: из-за их частокола я прозевала атаку.

— Ощущаете ли вы свою женственность? — спросил он.

Все порядочные канадские дамы средних лет испытывают смущение, когда мексиканец-телеведущий, да еще моложе их, задает подобный вопрос. По крайней мере я смутилась изрядно.

— В моем-то возрасте? — брякнула я. Подтекст: о том же самом меня спрашивали в 1969 году, во время моего публичного позора в Эдмонтоне, и спустя тридцать четыре года я вовсе не обязана выслушивать это снова! Но чего я могла ожидать с такими ресницами?

— Конечно, а почему бы и нет? — удивился ведущий.

Я удержалась от объяснений. Я не сказала: «Черт возьми, мне стукнуло шестьдесят три, по-вашему, я все еще должна одеваться в розовые платья с оборочками?» Я не сказала: «Ощущаю ли я себя женщиной? А может, кошечкой, приятель? Рр-ррр, мяу». Я не сказала: «Это нескромный вопрос».

Похлопав ресницами, я произнесла:

— Об этом вам следует спрашивать не меня. Спросите лучше мужчин, которые встречались мне в жизни. — Намек на то, что их было великое множество. — Точно так же и я спросила бы ваших знакомых женщин, настоящий ли вы мужчина. Они открыли бы мне всю правду.

Рекламная пауза.

Через несколько дней, все еще размышляя на эту тему, я публично заявила:

— Мои любовники растолстели, облысели, а потом все умерли. — И еще я добавила: — Удачное название для рассказа.

Потом я пожалела и о первом, и о втором высказывании.

Иногда мы сами себя унижаем.

 

Глин Максвелл

Мучительней, чем немота животных

Вест-Мидлендз, 1990.

Сотрудница библиотеки: — Прекрасно. Итак, есть ли у вас вопросы к нашим поэтам? Да?.. Кто-то желает спросить… о чем-нибудь… связанном с… гм… поэзией… со стихами, которые сегодня здесь прозвучали?..

Школьница: — Мне хотелось бы задать вопрос Глину Максвеллу.

Поэт: — Да. Конечно. Замечательно.

Школьница: — Насчет последней поэмы.

Поэт: — «Седьмой день»?

Школьница: — Ага.

Поэт: — Что именно вас интересует?

Школьница: — Ну, в общем… о чем она?

Поэт: — Моя поэма?

Школьница: — Ну да. Про что в ней говорится?

Поэт: — Хм-м… Думаю, она о том… в ней говорится… погодите минутку. Повествователь, иными словами, рассказчик — может, это я, а может, и не я — замечает… хорошо, допустим, речь идет обо мне, хотя совсем не обязательно, что это так… Повествователь. Кто-то, кто просыпается воскресным утром, по всей видимости, бурно повеселившись накануне вечером, если вы понимаете, о чем я… ну конечно, понимаете! Итак, продолжаем. Я имею в виду, он страдает похмельем — это во второй строфе… есть какие-то лекарства от похмелья или нет, да нет, ни черта не помогает, по крайней мере мне. Разве что сон. Вам ведь знакомо похмелье, правда? О да, да, разумеется, ха-ха, может, как раз сейчас вы и мучаетесь им! Хотя нет, что я такое говорю. Конечно, конечно, нет, вам… вам же всего по тринадцать лет. Вот, значит, переходим к четвертой строфе. Не подумайте, у меня самого вовсе нет похмелья. В четвертой строфе ему слегка не по себе, он, если можно так выразиться, ощущает свою уязвимость, он страдает и чувствует себя так, будто его кожа намного тоньше, чем, гм, у всех остальных, он переживает, что скажут люди. И это немаловажный показатель его состояния. И вот он бродит по дому в общем-то без дела, осознавая свою экзистенцию — кхгм… осознавая себя, так сказать, живым существом, представляя себя во вселенной… это в полном, значит, одиночестве, и у него еще проблема с кожей, о которой я говорил. И очевидно, с дыханием. Оно такое ровное, знаете, такое размеренное, как… не знаю… вот послушайте. Ничего не слышу… И он… что? Это я просто проверял. Он не спит. Да, в довершение ко всему он лежит или, скажем, сидит, и ему не спится, он смотрит в окно и в середине восьмой строфы видит… Восьмая строфа… строфа… по-итальянски «станца», также как комната… Он сидит в комнате, словно в… О ГОСПОДИ…

Простите, глотну водички… О, «Вольвик», отличная вода… Итак, он смотрит в окно, наружу, на улицу, на свой город, который, знаете ли, ничем не отличается от вашего, но здесь представлен мой город в противоположность… в противоположность. И вот он сидит со своим стаканом воды и принимает… ну это… таблетку снотворного и затем выпадает из… из… реальности… и тут поэма заканчивается, да, как раз в этом месте, потому что после этого остается только… гм… ну вы сами знаете что… такая… такая… такая… белая пустота.

Школьница: — Так бы сразу и написали.

 

Дженис Гэллоуэй

…И не смердит столь скверно

Моя бабушка терпеть не могла книги и писателей. Совершенно не выносила. У нее, шахтерской вдовы, был стеклянный глаз (однажды в камине разорвался уголь), глиняная трубка (как правило, незажженная) и привычка высказывать вслух вещи, которые вы предпочли бы не слышать. «Ему бы лопату в руки», — едко отзывалась она о рассеянных дикторах телевизионных новостей; «Это от вас несет?» — острота, адресованная сидящим на крыльце мормонам; «Я тебя насквозь вижу», — приговаривала бабуля, вынимая из глаза вышеупомянутый стеклянный протез (самое то, чтобы маленькие дети побелели от ужаса) — в общем, вы понимаете. Через много лет после того, как бабушка погибла при пожаре дома, моя мама, уже сама тяжело больная, сделала что-то вроде предсмертного признания и рассказала, как сильно любила свою мать и как при этом стеснялась ее. Даже не просто стеснялась, а чувствовала себя так, будто из-за бабушки на нее показывают пальцем. Похоже, мне предстояло узнать худшее.

В юности, лет в восемнадцать — девятнадцать, мама устроила бабушке настоящий «выход в свет». Повод был особенный, очень редкий и очень волнующий. Событием, о котором идет речь, стала оглушительная премьера «Унесенных ветром». Женщины, жившие за много миль от городка, приезжали, нарядившись в лучшие платья, только чтобы усесться в темном зале и посмотреть этот фильм. Местный кинотеатрик был забит до отказа, а в фойе продавались бумажные носовые платки и специально завезенные коробки с конфетами-ассорти. Весь этот шик заворожил маму еще до начала картины. К тому времени, когда герои фильма слились в страстном поцелуе и в зале повисла насыщенная сексуальным возбуждением тишина, мама пребывала в полном восторге. Однако в самый напряженный момент мужчина в соседнем от мамы кресле — то ли не сдержавшись, то ли с непривычки переев шоколада — громко пукнул. «Это не я, это он!» — взревела бабушка, вскочив с места, и луч кинопроектора высветил контуры ее седого пучка. Она вопила не переставая и указывала на беднягу пальцем. Мама выбежала, не дожидаясь просьбы удалиться; когда же эта просьба была высказана, бабушка затеяла скандал с билетершами. «При всем народе, — вздыхала мама (сорок пять лет спустя она все еще краснела, вспоминая потерю хрупкого юношеского достоинства). — В ней не было, что называется, такта».

Прошло двадцать лет. До сих пор не представляю, как мама и бабушка отнеслись бы к моей профессии писателя. В конце концов, наверное, это и к лучшему. Я и сама не знаю, как относиться к своему ремеслу. Знаю лишь, что легче всего мне работается в одиночестве и что когда я заставляю себя появиться «при всем народе», то воспринимаю все гораздо болезненнее. Так было с самого начала, с первого интервью на радио — я ждала вопросов о недавно законченной книге, а вместо этого до безумия жизнерадостная репортерша спросила меня, как я собираюсь отметить Национальную неделю здоровья ног. В самом деле, словно я — и не я вовсе.

В Лидсе, стоя с книгой в руке, я была представлена как «молодая, подающая надежды комедийная актриса с родины Билли Коннолли». В Хэйуорте меня заклеймили как организатора «слета» лесбиянок, о котором я не имела ни малейшего понятия, а в Мазеруэлле мое приглашение на конференцию феминисток было аннулировано на том основании, что я-де оказалась «недостаточно феминизированной». Меня вытолкали взашей из Амманского университета — я не нашла в себе сил поклясться, что во время выступления с трибуны не произнесу слова «бедра», и в то же время мне, словно обладательнице премии за худший сексуальный пассаж в британской литературе, выразили откровенное «фэ» во время чтения весьма (как я надеялась) пикантного описания фелляции — свидетельством тому стал звучный храп ухоженной пожилой дамочки. Кроме того, мне совершенно бескорыстно предложили «более веселый» финал прочтенного мной перед аудиторией рассказа об электрошоковой терапии, а один довольно робкого вида паренек отстоял больше часа в очереди за автографом, только ради того, чтобы сообщить — как сильно он ненавидит мои книги и, если уж на то пошло, мои гребаные сережки.

Помню, мне сняли номер в модной, с претензиями на высший класс гостинице, в которой все лампы горели отвратительным слепящим зеленым светом, так что у меня сразу же разболелась голова; зато в другой раз я оказалась в полутемном клоповнике, где обои клочьями свисали со стен, в плинтусах зияли такие огромные дыры, что их вряд ли могли прогрызть даже скотч-терьеры, где замки не запирались, телефон был оборван, а сам отель в любую секунду грозил превратиться в публичный дом. Меня даже как-то спросили, не возражаю ли я, если мне не заплатят.

Тем не менее лишь раз, в Эдинбурге, ситуация почти достигла критической точки. Читая перед публикой отрывок из своего романа, я сделала намеренную и, как мне казалось, драматическую паузу. И на пике этой звенящей тишины тип в первом ряду (по крайней мере я решила, что это был тип из первого ряда) выпустил газы из кишечника с таким пушечным треском, какого я доселе не слыхала. Может, во мне зазвучал голос крови, а может, свою роль сыграла поэтика сходных обстоятельств. Как бы то ни было, за крохотную долю секунды я как нельзя лучше поняла мою давно почившую бабушку Макбрайд. В некотором роде на карту было поставлено чувство собственного достоинства: еще немного, и с моих губ сорвались бы слова старой леди. В ту же долю секунды, однако, я подумала о своем десятилетнем сыне, сидящем на заднем ряду. Внезапное воспоминание о стыде, который моя мать испытывала на протяжении сорока пяти лет, решило дело: иного и не оставалось. Я изобразила трансцендентальную глухоту, расфокусировала взгляд и, если не вдохновенно, то, во всяком случае, решительно, с новыми силами, продолжила чтение.

Такт, знаете ли. К этому стоит стремиться.

Думаю, мама бы мной гордилась.

 

Руперт Томсон

…В палату его души

Зимой 1992/93 года мы с моей подругой Кейт перебрались в Ла-Казеллу, уединенную ферму примерно в сорока милях к юго-востоку от Сиены. Это было чудесное место для творчества, и мною владело какое-то смутное нетерпение — я всегда испытываю это чувство, когда приходит пора начинать работу над новым романом. Покинув Лондон, я облегченно вздохнул: отчасти потому, что не хотел провести в нем еще одну угрюмую английскую зиму, а отчасти — чтобы выкинуть из головы все мысли о списке двадцати лучших молодых писателей 1993 года, имена которых широкой публике предстояло узнать уже в начале января. По странному совпадению в этом же доме я останавливался ровно десять лет назад, когда был объявлен список двадцати лучших молодых писателей Великобритании 1983 года, и буквально зачитал до дыр тот номер журнала «Гранта», страстно желая познакомиться с новым поколением писателей, которых в один прекрасный день я надеялся превзойти. На этот раз у меня было право рассчитывать на успех: в свет вышли два моих романа — «Уехать вдаль» и «Пять врат ада», — и мне еще не исполнилось сорока. Близкие к литературным кругам люди говорили мне, что мое имя вполне может попасть в список; кое-кто даже утверждал, что оно просто обязано там быть, в ответ на что я, как правило, лишь улыбался или пожимал плечами. И хотя я напускал на себя безразличный вид, в глубине души мне, конечно же, безумно хотелось оказаться в числе номинантов. В то же время вся эта затея представлялась мне безнадежной, я был полностью уверен, что меня обойдут, и не имел ни малейшего желания находиться в Лондоне, когда это произойдет.

Та зима выдалась великолепной. Кейт читала, готовила гуляш и подолгу гуляла, любуясь сельскими пейзажами Тосканы. Я писал. Иногда к нам приезжали друзья, и мы засиживались допоздна, бутылку за бутылкой потягивая красное вино из запасов полковника (за два литра он брал три тысячи лир). Среди прочего в доме существовало правило: во время работы меня нельзя беспокоить, за исключением, разумеется, каких-то экстренных случаев. Ничего особенного той зимой не происходило, поэтому меня совершенно никто не беспокоил — то есть до того самого дня в начале марта. Наверное, тогда было холодно, потому что Кейт решила затопить камин. Разрывая газету — соседи часто подкидывали нам прессу, хотя мы ее почти не читали, — Кейт случайно увидела маленькую черно-белую фотографию, на которой был изображен я. Она пробежала глазами статью. Имена двадцати лучших молодых британских писателей были объявлены неделей раньше. Кейт взлетела по лестнице и ворвалась в мой кабинет с газетой в руках.

— Тебя выбрали! — воскликнула она. — Ты в списке!

Я повернулся в ее сторону.

— Ты попал в список лучших молодых британских писателей, — пояснила она.

— В самом деле? Дай-ка взглянуть. — Мое сердце бешено заколотилось.

Мы просмотрели список, по моего имени там не нашли. Мы еще раз прочли список. Я не упоминался в нем вовсе.

— Но здесь твое фото, — сказала Кейт, ткнув пальцем в один из черно-белых снимков. — Смотри.

Мы оба посмотрели. Это оказался не я. Это была Дженет Уинтерсон.

В комнате повисло молчание.

— Прости, — наконец выдавила Кейт и отвернулась лицом к стене.

Теперь, вспоминая тот случай, я думаю, что лицо на фото действительно отдаленно напоминало меня или хотя бы некий вариант меня (должно быть, когда-то мы с Дженет носили похожие прически либо одинаково прищуривали глаза, глядя на солнце). Я не отрывал взгляда от фотографии, как будто близкое сходство могло каким-то образом смягчить удар.

— Прости, — снова произнесла Кейт и спустилась вниз.

Конечно, мы оба пережили унижение: Кейт — из-за того, что спутала меня с Дженет, заронила во мне надежду и всего через несколько секунд разрушила ее, но и для меня — для меня в особенности — это было унизительно, ведь я отреагировал так бурно, с таким жаром, позабыв про все на свете и выставив напоказ свое тщеславие. Я чувствовал себя как человек, которому выпотрошили кишки, а потом оставили его тупо разглядывать ярко-красное месиво собственных внутренностей.

Несколько дней я не находил себе места. Утешало меня лишь одно: в следующий раз, когда снова будут выбирать лучших молодых британских писателей, я уже не пройду в список по возрасту. Никогда больше мне не придется испытать этот стыд.

 

Джон Бернсайд

Владей страстями

Трудно выделить какой-то отдельный пример унижения — более неприятный, типичный или оскорбительный, чем другие, поскольку я считаю унижение естественным и абсолютно предсказуемым результатом чтения поэзии на публике. При этом, однако, унижение (на церковной латыни: mortificare — умерщвлять, подавлять, смирять) имеет различные степени и укладывается в следующую классификацию:

1. Легкая форма: чтение стихов в интерьере «кабаре» (то есть аудиторию интересует исключительно пиво / вино / коктейли с водкой / холодные пирожки с мясом / блицлотерея).

Возможные варианты: на середине выступления кто-то из публики извергает наружу содержимое желудка / падает в обморок / отходит в иной мир.

2. Запущенная форма: в зале появляется бывшая любовница / любовник и весь вечер сидит в первом ряду с задумчивым видом.

Возможные варианты: слушая ваши стихи, бывшая или бывший заливается слезами / хихикает / истекает кровью.

3. Вирулентный штамм: любая церемония вручения литературных премий, где номинированные поэты не знают результата заранее и вынуждены толпиться в тесном помещении среди себе подобных (и других враждебно настроенных личностей), в то время как помощник заместителя министра культуры и спорта демонстрирует полнейшее невежество во всем, что хотя бы отдаленно связано с поэзией или искусством (включая название самой премии и организации, ее учредившей).

Возможные варианты: на конкурсе побеждает не ваша книга / стихотворение / литературный проект. Как сказал Гор Видал, «Всякий раз, когда друг добивается успеха, во мне что-то умирает».

Нелепый вариант, иногда со смертельным исходом: мало того, что в конкурсе побеждает не ваша книга / стихотворение / литературный проект, так ко всему прочему сие творение определенно связано с политикой / явно автобиографично / до жути сухо и формально / идеально укладывается в программу домашнего христианского воспитания.

Несмотря на свою этимологию, унижение редко имеет фатальные последствия и, как правило, длится недолго. Традиционные лекарства — стоицизм и временный уход в тень. При подозрении на случай унижения пациенту ни в коем случае не следует предлагать алкоголь, а также допускать его употребление.

 

Дэвид Харсент

Какая дикость!

1969-й или 1970-й год. Моя первая книга только что увидела свет, и Алан Хэнкоке попросил приехать на встречу с читателями в его книжный магазин, расположенный в Челтенхеме. Вместе со мной приглашены Джон Фуллер, Джеймс Фентон и Питер Леви. Джон предложил подбросить всех нас из Оксфорда в Челтенхем, поэтому я сажусь на автобус, приезжаю в Оксфорд пораньше и успеваю пропустить по кружечке пива с моим приятелем Фредом Тэйлором, который учится в Кибле. Мы напиваемся. Оказывается, это совсем нетрудно, хоть и неожиданно.

Пребывая в подпитии, мы следуем логике, покупаем несколько бутылок вина и отправляемся на квартиру Фреда в Ботли (ведь «Город Дремлющих Шпилей» — место сходок ярых социалистов). К полудню в голове у меня шумит, в то же время я весел, пьян и уверен в себе. Фред — студент, поэтому, естественно, телефона у него нет. Я звоню Джону из автомата и сообщаю ему, что нахожусь где-то в Оксфорде, «напротив гаража, похожего на собор». Каким-то образом ему удается разыскать меня — я мирно дремлю на обочине, вытянув ноги на проезжую часть, так что все машины вынуждены меня огибать — и отвезти к себе домой. Остальные уже там. Я выпиваю рюмочку и сажусь прямо на очки Питера Леви.

Дорога в Челтенхем занимает три, ну может быть, четыре минуты. Я провожу это время, высунув голову из окна машины, как лабрадор в семейном авто. Мы заходим в магазинчик Алана, я опрокидываю еще одну порцию спиртного. Мероприятие состоится не раньше чем через час, поэтому план действий таков: сначала обед в индийском ресторане, потом встреча с читателями, а затем небольшой праздник дома у Алана. Я нахожу план великолепным — по крайней мере то, что я понял, мне понравилось. Я киваю, улыбаюсь и пью вино.

В индийском ресторане я заказываю почти все блюда, указанные в меню, поглощаю их, а также уничтожаю все, что не доели мои друзья, подчищая остатки с тарелочек на горячих подносах. С вина я переключился опять на пиво, что кажется мне весьма благоразумным решением. Со стороны доносятся обрывки разговора, я тоже в нем участвую. Где-то в другом месте рыбачья лодка качается на волнах темного и бурного моря, я плыву в этой лодке, и меня сносит течением, но я по-прежнему весел, пьян, ничего не боюсь и надеюсь благополучно причалить к берегу.

Мы возвращаемся в книжный магазин, где уже собралась публика: люди сидят на полу в унылом полумраке. В другом конце магазинчика и, по контрасту, под слепяще ярким светом ламп стоят четыре стула и раскладной столик. Мы выступаем перед зрителями в алфавитном порядке: Фентон, Фуллер, Харсент… который (насколько я могу судить) встает, читает стихи, садится на место и даже, кажется, отвечает на аплодисменты кривой улыбкой и наклоном головы. Потом наступает очередь Питера Леви; он встает, а я засыпаю — в одно мгновение, так же быстро, как ночь опускается на африканский вельд.

Следующее, что я помню — меня будит Джеймс: Алан поблагодарил поэтов и напоследок попросил каждого прочесть по одному стихотворению. Хорошо, признаюсь, к этому моменту мне уже слегка не по себе. На самом деле я не имею понятия, куда, черт возьми, я попал и где находился до этого. Зато у меня есть сильные подозрения, что спал я не беззвучно (в то время у меня была одна особенность: во сне я иногда негромко хныкал, и некоторые девушки находили мой недостаток настолько трогательным, что я наловчился весьма искусно изображать это самое хныканье во сне, чтобы казаться милым и беззащитным).

Отдаленный плеск моря сменяется приветственными аплодисментами. Я рефлекторно поднимаюсь на ноги. Джеймс тоже стоит, поскольку сейчас его черед выступать. Я сажусь. Он садится. Я опять встаю и неловко перелистываю страницы книги, что-то бормоча о сложности выбора. Питер Леви предлагает мне прочесть последнее стихотворение из моего цикла. Так как я совершенно не представляю, о чем идет речь, он помогает мне найти его, несмотря на проблему с очками, которые, как я теперь замечаю, сильно погнуты и криво сидят у него на носу. Выбранное им стихотворение оказывается самым длинным в книге. Я воспринимаю это как саботаж, но не нахожу в себе сил обвинить Питера.

Я читаю стихотворение. Потом сажусь. Встает Джеймс. Я тоже встаю, но не по ошибке, а потому что внезапно понимаю, что меня скоро стошнит. Очень скоро. Вот-вот. Короче, прямо сейчас. Джеймс начинает читать, а я выбираюсь из-за столика и протискиваюсь между зрителями (все они так и сидят на полу, в полутьме), наступая на чьи-то пальцы, пиная голени и вызывая негромкий хор вскриков и ругательств. Уборная расположена чуть дальше последнего ряда. Я вламываюсь внутрь, опускаюсь на коленки, проходит доля секунды, и меня тошнит.

Блевать, насколько я знаю, можно по-разному: скромно выкашлять содержимое желудка коротким плевком или стошнить по-девичьи нежно, шепотом, почти неслышно. Это не мой случай. Это даже не слив воды из туалетного бачка и не шум ливневой канализации. Это настоящий водопад. Оркестровая какофония с акцентированной басовой секцией, рев дикого кабана. Цунами объемом в десять галлонов, заливающее все, от унитаза до ботинок.

Я выползаю из сортира — бледный, дрожащий, все так же пьяный, со всеми (нисколько в этом не сомневаюсь) признаками недавнего занятия на лице. К примеру, у меня на лбу красуется отпечаток крышки стульчака. На одежде — непереваренные остатки пищи. Блевотина. В магазине ярко горит свет. Поэты общаются с аудиторией. Всем предлагаются напитки. Я смутно надеюсь, что у какой-нибудь читательницы — юной, стройной и симпатичной блондинки — мое хныканье вызвало сексуальный интерес и одновременно желание взять меня под крылышко. Не откажусь и от брюнетки — также юной и стройной; впрочем, сойдет и шатенка, меня устроит любой оттенок рыжевато-каштанового, и т. д., и т. п. Ободренный надеждой, я опрокидываю стаканчик.

Позже мы едем домой к Алану наобещанное торжество. Мало что из того вечера осталось у меня в памяти — так уж распорядилась судьба. Тем не менее я помню, что пил вино и с кем-то танцевал: это было юное, стройное, привлекательное создание, причем явно с волосами.

На следующее утро я просыпаюсь в мансарде. Должно быть, с вечера я лег на раскладушку, но сейчас оказался здесь и чувствую себя… э-э… между прочим, очень даже замечательно. Счастлив и уверен в себе, если можно так выразиться. Это состояние длится несколько блаженных мгновений, после чего кто-то неслышно проскальзывает в комнату, подкрадывается ко мне сзади, сбивает на пол и принимается колотить по голове. Это мое похмелье. Оно говорит мне: «С добрым утром».

Я всегда считал естественным и справедливым, что тяжесть утреннего похмелья должна быть пропорциональна количеству принятого накануне спиртного, которое, в свою очередь, определяет степень пьяного куража. Мы ведь грешим и таким образом заключаем договор с всевидящим Господом. Но такое сильное похмелье — это уже, по-моему, чересчур. Если оно приблизит меня еще на шаг к смерти (от которой меня отделяет всего-то полтора шага), то скорее всего свыше ему будет приказано отступить и рассеяться. В самом деле, не настолько же я провинился… И тут в голове у меня начинают всплывать обрывки вчерашнего поведения: вспышки ощущений, отталкивающие образы, бьющая в нос вонь. Нет, пожалуй, я вполне заслужил свою участь. Мне еще повезло, что я держусь на ногах (я держусь на ногах?). Надеюсь, мои вчерашние подвиги ограничиваются тем, что мне удалось вспомнить. Только вот знаю я, что все не так. И воняет здесь не мышами, живущими за стенной обшивкой, и не гнильцой в деревянных перекрытиях; это отвратительный, клоачный смрад — так пахнут унижение и чувство вины.

Я натягиваю на себя одежду (что невольно вызывает некоторые вопросы) и спускаюсь по лестнице. Все еще спят. Я делаю себе чай. Потом иду в санузел. Меня тошнит. Звуки, которые я при этом издаю, конечно, не стыдливое и деликатное «эк-хе» (как мне бы того ни хотелось), но и не более чем «ух» и «плюх» средней тяжести. Чуть позже появляется Алан. Широко улыбаясь, он ведет меня в кафе. Я съедаю полноценный английский завтрак — своеобразное лекарство от похмелья — и, как ни странно, не чувствую позывов к рвоте. Алан подозрительно бодр и вообще как-то слишком улыбчив и разговорчив. Я доедаю второе яйцо и больше не могу выносить это напряжение. Налитыми кровью глазами я смотрю на Алана.

— Алан, я очень сожалею о вчерашнем.

— Что?

— Я про вчерашнее. Извини.

— А что было вчера?

— Ну, ты же сам видел.

— Видел что?

— Я напился. Я был пьян, когда приехал к тебе. Я был пьян в индийском ресторане и потом, когда читал стихи. Я заблевал весь туалет в твоем магазине — мне пришлось пробираться через публику; ты не мог не обратить на это внимания.

— Нуда, один раз ты вышел в сортир. Я не знал, что тебе стало плохо.

— Не знал… Погоди-ка, я же заснул прямо на сцене, так ведь?

— Правда? Разве что на пару секунд. Я и не заметил.

— Ты не заметил и того, что я нажрался, как последняя скотина?

— Вовсе нет. Ты умеешь пить, ничего не скажешь.

Чудо. Настоящее чудо. Чем больше уверяет меня Алан, тем лучше мне становится: пульсирующая головная боль отступает, и черная желчь внутри понемногу растворяется. Признан невиновным. Хотя минуточку — а как же вечеринка?

— Алан, когда мы вернулись к тебе… Я отрывался на всю катушку… так?

— Да, неплохо проводил время. Немного потанцевал. Впрочем, мы все танцевали.

— А потом?

— Потом?.. Ничего особенного. Наверное, пошел спать.

Алан расплачивается, провожает меня на автобусный вокзал и машет рукой на прощание. Я машу в ответ. Я постепенно прихожу к выводу, что пьяные люди иногда выглядят, держатся и ведут себя лучше, чем им кажется. Я мужественно переношу поездку в автобусе и приползаю домой, где меня — само собой — опять тошнит, но на этот раз я выдаю всего лишь слабую «икоту со всхлипом».

Проходит неделя. Я сижу в «Столпах Геркулеса» вместе с Иэном Хэмилтоном. Мы потягиваем вино и делимся последними новостями. Он просит меня написать рецензию на сборник стихов. Я отвечаю, что терпеть не могу «шедевры» этого поэта. Разумеется, говорит Иэн. Я упоминаю, en passant, что на прошлой неделе участвовал в поэтических чтениях в книжном магазине Алана Хэнкокса. «Я знаю», — кивает Иэн. Его брови слегка ползут вверх, а на лице появляется кривая ухмылка. Внезапно ко мне опять возвращается и нестерпимая головная боль, и черная желчь.

— Продолжай, — говорю я.

— Я звонил Алану, и он сказал, что ты там был.

— А что еще он говорил?

— В подробностях? — хихикает Иэн и, передразнивая голос Алана в телефонной трубке, выдает: — Ты себе не представляешь! Дэвид Харсент напился в стельку! Он едва стоял на ногах, молол всякую чушь, свалил из ресторана, не расплатившись, проспал чуть ли не все выступление, храпел, как сапожник, блевал так, что в туалете сотрясались стены, подписывал книги сикось-накось, постоянно посылал читателей в задницу, скакал по моей гостиной, как накачавшийся стимуляторами кенгуру, приставал ко всем девицам…

 

Карл Хиаасен

Утопающего…

Любое книжное мероприятие, которое начинается с инцидента, сопряженного с риском для жизни, непременно следует отменить. Этот урок я накрепко усвоил несколько лет назад, когда по какой-то необъяснимой причине согласился провести встречу с читателями в книжной лавке одного маленького арканзасского городка. Чтобы туда добраться, мне сперва пришлось долететь до Мемфиса на крохотном винтовом самолетике местных авиалиний, в общем-то не предназначенном для полетов на малой высоте в сильную грозу. Из-за жуткой болтанки наушники плеера вывалились у меня из ушей как раз в тот момент, когда необъятных размеров толстуха в соседнем кресле во все горло начала распевать библейские псалмы. Полет был таким отвратительным, что после жесткой, но долгожданной посадки пилот не успокоился, пока не принес личных извинений каждому из пассажиров.

Вместо того чтобы прямиком двинуть в ближайший бар, я как последний идиот взял напрокат машину и в самый дождь потащился на ней в книжный магазин. Этот этап путешествия тоже не обошелся без сюрприза: здоровенный тягач с прицепом примерно с милю полз впереди меня, потом опрокинулся и успешно перегородил трассу в обоих направлениях. В эту минуту любой здравомыслящий человек уже смекнул бы, что Господь посылает ему предостережение; я же вознамерился продавать книги. На приличной скорости я беспечно съехал с шоссе, обогнул покореженный тягач и покатил вперед, наперекор дрянной погоде.

Здесь я должен сделать отступление и упомянуть одну важную вещь, которой я легкомысленно не придал значения. За несколько месяцев до этого, после того как я согласился включить Арканзас в маршрут своего тура, меня со всей серьезностью спросили, не хочу ли я быть почетным судьей в популярном местном конкурсе на лучший рецепт соуса чили; конкурс этот, по счастливому совпадению, будет проходить как раз в день моего приезда в городском торговом центре, там же, где находится книжная лавка. Я ответил отказом, сославшись на проблемы с желудком. Оглядываясь назад, я понимаю, что просто обязан был усмотреть в этом перченом приглашении дурной знак и немедленно отменить встречу.

Отыскав наконец книжный магазин, я обнаружил, что в нем стоит тишина, будто в морге, и примерно так же, как в этом заведении, отсутствует всякая жизнь. Я предпочел объяснить это проливным дождем и явными признаками надвигающегося урагана, а вовсе не недостатком интереса к моим произведениям. Хозяйка магазина, миловидная и любезная женщина, заверила меня, что поклонники моего творчества толпами повалят в лавку, как только позволит погода.

Я убивал время — а оно тянется в Арканзасе страшно медленно, можете мне поверить, — болтая с продавцами, один из которых обмолвился, что одновременно с моим выступлением запланирован не только кулинарный конкурс, но и ежегодный футбольный матч между университетскими командами двух штатов — арканзасскими «Полосатиками» и, если не ошибаюсь, «Пронырами» из Оклахомы. Короткая прогулка по торговому центру подтвердила печальный факт: чуть ли не каждый посетитель был вооружен плошкой с соусом чили и портативным радиоприемником, настроенным на трансляцию матча. Предполагалось, что в перерыве после первого тайма репортер местной радиостанции возьмет у меня интервью, но его, очевидно, так увлекла игра, что он об этом позабыл.

Я поплелся обратно в книжную лавку и принялся терпеливо ждать, пока кто-нибудь — ну хоть один человек! — зайдет с парадного входа. В конце концов хозяйка магазинчика предложила мне воспользоваться «затишьем» и оставить автограф на одном из складных деревянных стульев, расставленных для ожидаемой толпы моих поклонников. За годы своей писательской карьеры мне доводилось расписываться на постерах, фотографиях, автомобильных наклейках и даже на груди молодой женщины, однако меня еще ни разу не просили подписать дешевую садовую мебель. Хозяйка пояснила, что в ее магазине так заведено, и в подтверждение своих слов продемонстрировала мне составленные в ряд стулья с автографами приезжавших писателей, самым знаменитым из которых оказался Джон Гришэм. Я, естественно, тут же вытащил ручку и поставил размашистую подпись.

Дождь постепенно утих, но никто так и не пришел послушать, как я читаю отрывки своих произведений. Я, соответственно, и не читал, а просто сидел сложа руки. Когда последние тягостные минуты были уже на исходе, я презентовал по одному экземпляру моего романа всем продавцам в магазине (которые в тот день гораздо охотнее поболели бы за свою футбольную команду), а также парочке родственников хозяйки (эти оказались настолько добры, что заглянули в лавку и притворились посетителями).

Бесцеремонно отправив свежеподписанный мною стул в кучу к остальным, владелица магазина сообщила, что очень расстроена «низкой явкой», и изобразила на лице полное недоумение. На дорогу она преподнесла мне горячую чашку домашнего соуса чили. С учтивостью, стоившей мне больших стараний, я отказался.

 

Джефф Дайер

Хоть капля стыда

Дорогой Робин!

До меня дошла новость, что ты планируешь выпустить сборник рассказов, объединенных темой стыда и унижения, пережитых литераторами.

Должен сказать, я был глубоко разочарован — скорее, даже унижен тем, что ты не пригласил меня поучаствовать, особенно когда я узнал имена тех, к кому ты обратился за содействием (наверняка почти все они — твои родственники или авторы, которых ты издаешь). Как видно, кое у кого чересчур короткая память. Уверен, ты напрочь забыл, как однажды я специально попросил своего агента отнести рукопись моего романа именно тебе, хотя она собиралась отослать эту рукопись в более солидное издательство (ты тогда, кажется, был на Кейп-Коде). Ну да ладно. С тех пор ты здорово преуспел и, вероятно, уже позабыл об этом случае. Я и сам о нем не вспоминал, но, услышав про твою антологию, решил черкнуть тебе пару строк, поскольку мы давно не общались. Если не ошибаюсь, в последний раз это было, когда ты подготовил к печати «Жар-птицу» для «Пенгвин Букс», а я весьма едко отозвался о ней в «Литературном обозрении». Но ты ведь больше не обижаешься на меня из-за этого? Люди бывают так злопамятны. Лично я выбросил ту историю из головы и очень удивлен, что ты о ней все еще помнишь. Эй, встряхнись, как выразилась бы Хелен Симпсон (я надеюсь, её-mo рассказ ты включил в сборник).

Если честно, я подозреваю, что у тебя есть более свежая причина точить на меня зуб. Пару лет назад я написал разгромную рецензию на опубликованную тобой книгу — я имею в виду «Похоронное бюро» Томаса Линча. Безусловно, получать отрицательные отзывы о публикуемых в твоем издательстве книгах очень неприятно — в нашем случае можно даже сказать: унизительно! — и все же следует уважать непредвзятое мнение критика, тем более что в тот момент я не знал, что издатель — именно ты, а если бы знал, то, уж конечно, ничего такого не написал бы.

Тем не менее вернемся к твоему последнему проекту. Не глядя, могу себе представить эти скорбные повести. Дай-ка угадаю… Уилл Селф делится откровениями о том, как проводил презентацию книг вместе с Ирвином Уэлшем, и жалуется, что цепочка желающих приобрести «На игле» опоясала земной шар, а очередь за его собственными книжками растянулась всего на два квартала. Я и сам баловался наркотиками, но в отличие от некоторых не пишу об этом без конца. В сущности, с возрастом меня все сильнее раздражают писатели, с упоением описывающие себя, любимых, и свой жизненный путь.

Так что мне прекрасно известны все эти байки о горькой писательской судьбе, и, должен сказать, я терпеть не могу подобную чепуху. Нет уж, увольте. По большому счету, забыв написать мне, ты как раз таки избавил меня от участия в этой затее, да и в любом случае я сейчас слишком занят. Точно могу сказать лишь одно: если мне когда-нибудь доведется составлять антологию великих писательских триумфов, ты ни за что не войдешь в число ее авторов. Я вообще не стану просить ничьих рассказов. У этой книги будет только один автор — я.

После всего сказанного добавлю: если ты все-таки придешь к выводу, что твоему сборнику не помешает немного серьезного материала, не стесняйся обращаться непосредственно ко мне (агента у меня больше нет). Вряд ли я сумею выкроить для тебя время, но ты на всякий случай звони — вдруг окажется, что мои работы еще не ушли в печать.

P.S. Я справлюсь в два счета и не потребую платы.

 

Николя Баркер

Свирепый свист

Я провела отвратительный день в Уэльсе. На встрече с читателями я представляла свой роман под названием «Настежь». В ходе презентации выяснилось, что выбрать из него подходящий отрывок для чтения совершенно невозможно. Меня втиснули между Аланом Холлингхерстом и Рупертом Томсоном. Мое выступление закончилось воспоминаниями — причем довольно подробными — о том, как на отдыхе в Мадриде мой приятель страдал приступами обильных носовых кровотечений и как после той поездки меня навсегда отвернуло от острой пищи.

Потом нас отвели под навес, где мы должны были продавать свои книги и ставить на них автографы. Неподалеку — в гораздо более просторном помещении — только что завершил свое выступление Терри Пратчетт, и к нам под навес тут же хлынула толпа его поклонников. Я переминалась с ноги на ногу за стойкой, ожидая (впрочем, тщетно), пока кто-нибудь захочет купить мой роман. В этот момент ко мне подошла женщина с сердитым лицом — она держала в руке недавно вышедшую книгу Пратчетта и размахивала десятифунтовой банкнотой. Приблизившись, она грубо всучила мне купюру.

— Прошу прощения, — виновато пролепетала я (пять лет работы кассиром в булочной так и не научили меня общаться с людьми), — но я здесь не работаю, я — писательница.

— Мне плевать, кто вы, — свирепо прошипела женщина, — просто заберите ваши чертовы деньги!

Позже, возвращаясь в коттедж, куда поселили часть писателей (находился он не близко), я увидела парочку милых и добродушных на вид подростков — парня и девушку. Взявшись за руки, они шагали по пустынной проселочной дороге мне навстречу. Я несла ящик шампанского (плата за участие в мероприятии, а также напиток, который вызывает у меня дикую головную боль) и порядком устала. Через несколько минут мы поравнялись. Паренек обратился ко мне:

— Вы Николя Баркер, так?

— Да, — слегка запыхавшись, подтвердила я и остановилась. — Это я.

— А мы были на презентации вашей книги.

— Очень приятно. Вам понравилось?

Ответа не последовало.

— В прошлом году мы брали с собой на каникулы вашу книжку «Прогноз наоборот», — наконец нарушила молчание девушка. — Она вызывала у меня такое раздражение, что я заставила его, — она указала на своего спутника, — прочитать ее.

Парень кивнул:

— Мы не поняли концовку. Вся эта чушь так нас взбесила, что мы специально притащились сюда сегодня, надеялись получить хоть какие-то разъяснения. — Он сделал паузу, метнув испепеляющий взгляд на мой ящик с шампанским. — Но кажется, пришли зря.

 

Бернард Маклаверти

Гость за час увидит больше

Иногда литературные мероприятия неожиданно срываются, организатор предлагает вам пообедать дома у родителей его жены, и вы соглашаетесь.

Мы — организатор, я и еще несколько местных писателей — появились у дверей квартиры точно вовремя. Организатор нажал кнопку звонка, и это послужило немедленным сигналом для начала громкой собачьей какофонии. Судя по лаю, собак было две. Затем раздался женский голос: «Джулс, замолчи! Джим, умолкни сейчас же!»

Послышалось какое-то царапанье, очевидно, дверь пытались открыть — то ли хозяйка, то ли собаки. Дверь чуть-чуть приотворилась, лай стал громче.

Сухонькая женщина выглянула в щелочку, но еще до того, как она открыла рот, одна из собак протиснулась у нее между ног и начала носиться по выложенной мраморной плиткой площадке, захлебываясь лаем.

Это оказался боксер с шерстью цвета карамели и свирепой черной мордой. Прежде чем женщина успела сдвинуть ноги, на площадку вылетел второй боксер. Собаки рванулись к гостям, целясь в район гениталий, но в последнюю секунду изменили направление и проскочили мимо. Затем они возобновили атаку и снова принялись набрасываться на нас, в то время как хозяйка пыталась их успокоить: «Джулс, Джим, прекратите сию же секунду!» Боксеры громко и беспрерывно гавкали, бегали кругами, злобным рычанием реагируя на каждое движение гостей. Я старался перемещаться медленно и осторожно, чтобы лишний раз не нервировать и не злить собак. Я до ужаса их боюсь. Сам не помню, но мне рассказывали, что в детстве, когда я лежал в коляске, соседская псина по кличке Трикси укусила меня за голову, и с тех пор где-то на дне моего сознания навсегда поселился страх.

Боксер сидит передо мной на задних лапах, лает так, что чуть не лопаются барабанные перепонки, и скалит клыки, а я изо всех сил стараюсь быть любезным с хозяйкой. Второй пес где-то сзади. В коридоре горит свет, и я вижу, что в приступе возбуждения собаки все описали, в том числе мои туфли и брюки. «Что вы наделали, негодники! — вопит хозяйка. — Джулс, Джим, прекратите немедленно!» Собаки точно взбесились: они продолжают носиться по коридору и лестничной площадке, стуча когтями по полу, разбрызгивая струи мочи во все стороны. «Как вам не стыдно! А ну-ка идите на место! Быстро домой!» Я кое-как изображаю светский поцелуй, хозяйка, не переставая вопить, выразительно закатывает глаза. «Счастлив познакомиться», — бормочу я. Она кивает. Следующий по очереди гость делает попытку обнять ее, но она нагибается и хватает не то Джулса, не то Джима за ошейник с металлическими заклепками и зашвыривает боксера в коридор. Обе собаки убегают в комнату. «Бесстыдники! Каждый раз одно и то же. Джим, Джулс, больше я вас предупреждать не буду!» На короткое время собаки исчезают в глубине квартиры.

Хозяйка выпрямляется и заканчивает процедуру приветствия гостей. Положение абсурдно донельзя. Должно быть, эта сцена повторяется всякий раз, как звенит дверной звонок. Эти люди пригласили нас. Мы явились вовремя. Почему они не заперли своих собак?

«Песики совсем безобидны и никого не кусают, — уверяет нас хозяйка. — Просто они немного нервничают при виде чужих». А значит, проблема в гостях. Вот кого надо винить. Если бы не они, собачки сейчас мирно спали бы.

Мы снимаем пальто. Лай не прекращается. Псы вылетают из дальней комнаты и опять бросаются в атаку. Они точь-в-точь как настоящие боксеры, начавшие следующий трехминутный раунд. Собаки прыгают и гавкают, писаются и скребут пол когтями. «Джулс, Джим, прекратите!» Эти создания со своими сморщенными угольными мордами и оскаленными белыми зубами на редкость уродливы. Когда одно из них кидается в мою сторону, я замираю от ужаса. Очень медленно и аккуратно, стараясь не делать резких движений, я передаю пальто хозяйке.

В конце концов мы все проходим в гостиную и, соблюдая осторожность, рассаживаемся. Мерзкие собаки скачут по всей мебели, хозяева перекрикивают оглушительный лай. «На место, Джулс! Джим! На пол! Фу!»

Джулс и Джим запрыгивают на диван рядом со мной и, прежде чем я успеваю отвернуться, демонстрируют мне свои задницы. По обе стороны заднепроходного отверстия, обтянутого черной складчатой кожей, у боксеров торчат маленькие клочки шерсти, эдакие мохнатые завитки. Перед едой как-то не очень хочется разглядывать подобные детали, но, увидев это зрелище в упор, из памяти его не сотрешь.

Хозяйка поднимает всех на ноги и ведет в столовую, которая выходит на балкон. И она, и ее супруг уже пообедали, поскольку правильный режим питания полезен для здоровья. Они сядут с нами за стол, однако есть не будут. Они немолоды и вовсе не выглядят здоровыми, несмотря на правильный режим питания. У обоих одышка. Муж хозяйки тучен, с губами тревожно-синеватого оттенка. Грузный живот обтянут плотным шерстяным свитером. Супруги и сами понимают, что собак надо как-то усмирить, и хозяйка закрывает боксеров на балконе. Противные твари начинают скулить и громко скрести когтями балконную дверь. Вдобавок они хрюкают и пускают под себя струю.

Хозяйка, теща организатора, накрывает на стол. Гости едят, тесть с тещей курят одну сигарету за другой. Суп отдает чем-то непонятным — собачьей мочой, наверное. Привкус не то чтобы неприятный, но странный: чувствуется едва заметный след сорочьего жира или дерьма летучих мышей — чего-то такого, чего ты раньше не пробовал, и совсем неаппетитного. Запертые на балконе собаки так скребутся и воют, что один из гостей предлагает впустить их, чтобы стало немного тише. Хозяйка встает и открывает дверь. Боксеры в полном восторге врываются в комнату, чуть не сшибив ее с ног. Они скачут взад и вперед, лазают под столом и нашими стульями, тычутся во все мордами, а изо рта у них веревками свисает липкая белая слюна. Я плотно сдвигаю колени, чтобы адские создания не пролезли у меня между ног и не стали обнюхивать промежность. Собачьи слюни на брюках, да еще в таком месте, смотрятся непривлекательно. Во время еды я то и дело опускаю руку под стол и неизменно ощущаю под пальцами мокрую выпуклость. Коснуться собачьего носа — все равно что накрыть ладонью целую тарелку холодных слизняков.

После супа следует горячее. Хозяйка подает ветчину с горошком. Блюдо приготовлено на том же сорочьем жире или мышином помете, который был добавлен в суп. Цвет ветчины варьируется от темно-бордового до черного и густо перемежается слоями белого. В горке горошка лежит недоваренное яйцо-пашот. Я разрезаю его и смотрю, как желток растекается по зеленому горошковому полю. Потом пожилой хозяин заходится в приступе кашля. Звук такой, будто в груди у старика пересыпается гравий или полусырые яйца-пашот просятся из желудка обратно наружу. Справившись с приступом, хозяин закуривает сигарету. Слышится явственный звук льющейся жидкости. В коридоре Джулс писает на выложенный плиткой пол. Звенит дверной звонок, и собаки устраивают сумасшедший дом по новой.

Я кладу вилку и опускаю взгляд на часы. До отъезда еще сидеть и сидеть. Местное красное вино превосходно и кажется мне единственным способом отрешиться от действительности. Я напиваюсь.

 

Саймон Армитедж

Бегство — наилучший выход

Писательское ремесло предполагает бесконечное число обидных и унизительных ситуаций, поскольку балансирует на той самой грани, где сокровенная мысль встречает общественный отклик. Публичные литературные мероприятия — своеобразная передовая линия, область контакта между процессами написания и чтения. Порой эти два элемента соединяются, порой свертываются, как молоко, а иногда, точно вода и масло, ни в какую не хотят смешиваться. В год я провожу как минимум сотню встреч с читателями. По отдельности каждый случай тянет не больше чем на анекдот, но если взять в целом…

Я выхожу из поезда. Меня встречает чрезвычайно нервозная дамочка во взятом напрокат авто. От нее исходят волны термоядерного жара, и она в упор не видит на приборной панели кнопку кондиционера. В облаке горячего и влажного тумана мы едем в местное кафе, где дама ограничивает мой выбор блюд рамками казенных средств. Выясняется, что я забыл взять книги. В ближайшем книжном магазинчике я покупаю экземпляр моих «Избранных стихов». Кассир меня узнает. Он ничего не говорит и лишь смотрит на меня с трогательным воодушевлением.

Под встречу с читателями отведена разборная палатка на автостоянке. В качестве усилителя звука выступает детский однокнопочный проигрыватель караоке. Меня представляют: «Перед вами человек, чье имя у всех на устах. Саймон Армрайдинг». Благонравный юноша из центра содействия людям с недостатками слуха (каковых среди публики нет) вызывается помочь мне подписывать книги. Весь вечер он маячит слева от меня, изображая вполне сносную пародию на Иэна Кертиса, трясущегося под песню «Она опять не владеет собой», но в конце концов куда-то исчезает. За пять минут до перерыва милая леди из «Женского института» удаляется в тесную кухоньку, чтобы заняться приготовлением чая. Я читаю последнее стихотворение; начиная с середины, декламацию сопровождает органное гудение настенного титана, вода в котором медленно закипает. «Спиртного у нас нет, не желаете ли чашечку бульона?» После перерыва пожилой мужчина в первом ряду засыпает и громко выпускает газы, в то время как звучит поэма о смерти, страданиях, жалости к себе и т. д. Книг на продажу нет, однако какая-то добрая душа просит меня подписать ее экземпляр «Вызванной звонками».

Приставленная ко мне радиоактивная водительша транспортирует меня в своей передвижной сауне в индийский ресторан, расположенный на центральной улице города. Моя провожатая страдает аллергией на карри (наверное, боится расплавиться) и ждет в машине, пока я лопаю обед, который стоит не более пяти фунтов, включая напитки, и оплачен талоном на питание. Ночевать я буду за городом, в доме у старого мистера Пердуна. Он отправляется домой, чтобы просушить на воздухе кресло-кровать и подготовить для моего прочтения подборку своих стихов, первое из которых (под названием «Дикий селезень») начинается словами: «О ты, король речного брега». Я, если можно так сказать, «сплю» не раздеваясь на простынях, усыпанных лобковыми волосами.

На рассвете, наплевав на вежливость, я тайком выскальзываю из дома и брожу по пустым незнакомым улицам, смутно ориентируясь по очертаниям самых высоких зданий на горизонте. Первый поезд отходит только через три часа. Я завтракаю в «Макдоналдсе» в компании пьяниц и наркоманов. Убивая время, гуляю по городу и в урне для мусора у дверей благотворительной лавки нахожу сборник моих ранних стихов. Цена: десять пенсов. Книга подписана автором. Под росписью моей собственной рукой выведено: «Маме и папе».

 

Джулиан Барнс

Такое устройство в мозгу

Первый в моей жизни литературный вечер проходил в одном из лондонских парков. Мне еще не исполнилось тридцати, и, не имея постоянной работы, я кое-как перебивался, зарабатывая на жизнь критическими статьями. На вечер я взял с собой девушку — вроде как подружку. Мы встретили моего приятеля.

— Это Крис Рид, — представил я его.

— Чем вы занимаетесь? — спросила она.

— Я поэт, — ответил он.

Она расхохоталась с таким нескрываемым презрением, что едва не рухнула на цветочную клумбу, и расплескала половину вина. Когда Крис отошел, я спросил ее, почему она так отреагировала.

— Нельзя же называть себя поэтом только потому, что ты просто сочиняешь стихи, — пожала плечами она.

В душе я порадовался, что никогда и никому — не говоря уж об этой девице — не представлялся писателем, хотя в ящике моего стола лежал законченный роман.

Литературный вечер продолжался. Кто-то подвел меня к Элизабет Джейн Говард, а сам смылся. Знаменитая писательница вызвала у меня благоговейный ужас: высокая, невозмутимая, элегантно одетая, с безупречной прической и выражением вселенской скуки на лице. Как раз недавно в «Оксфорд мэйл» была напечатана моя рецензия на сборник ее рассказов, «Мистер Вред», к тому же я пришел от них в полный восторг. Я упомянул этот факт, постаравшись убрать из своего тона всякое подобострастие. Это ее не развлекло и, насколько я мог судить, даже ничуть не заинтересовало. Что ж, ладно. По-видимому, фраза типа «Я похвалил вашу книгу в коротком обзоре беллетристики на страницах провинциальной газеты» — не лучшее начало разговора с представительницей литературного Лондона.

Как же разговорить ее? Пожалуй, здесь требуется что-то более recherché. Я, как настоящий книжный червь, припомнил одну подробность: обычно в сборниках на обратной стороне титульного листа указываются оригинальные выходные данные каждого рассказа, но в «Мистере Вреде» их не было. Я посчитал, что такое отсутствие сведений — сознательное решение автора, и мне стало интересно, с чем это связано. Я задал вопрос Элизабет.

— Не знала, что это так.

Разговор явно не клеился. Может быть, ее заинтересуют мои скромные достижения на литературном поприще? Пару месяцев назад я принял участие в конкурсе лондонской «Таймс» на лучший рассказ о призраках, вошел в число двенадцати победителей, и в награду меня ждет публикация в сборнике. Он будет в твердом переплете и выйдет не где-нибудь, а в издательстве «Джонатан Кейп»! Там же публикуется и сама Элизабет Джейн Говард!.. Нет, это ей точно не интересно.

В отчаянии я принялся оглядываться по сторонам и заметил высокую долговязую фигуру. Том Машлер! Какое совпадение — это же управляющий «Джонатан Кейп».

— Это, случайно, не… Том Машлер?

— Он самый. Хотите познакомиться? — мгновенно отозвалась Элизабет, подвела меня к Машлеру и растворилась.

Нервы мои напряглись до предела. Тем не менее я попробовал произвести впечатление:

— Здравствуйте, я — один из двенадцати ваших авторов.

Машлер не повел и бровью. Я сбивчиво объяснил про таймсовский конкурс историй о привидениях и дюжину его участников. Он снова спросил, как меня зовут. Я еще раз назвал свое имя.

Он покачал головой:

— Простите, я не запоминаю фамилий. Как назывался ваш рассказ?

Я посмотрел на него. Он выжидающе глядел на меня. Я молчал. В голове образовалась страшная пустота. Как, черт побери, назывался мой рассказ? Я ведь знал, клянусь, знал! Ну же, давай вспоминай скорее, ты только что читал корректуру. Буквально на днях ты написал авторское предисловие. Перед тобой твой издатель. Ты должен вспомнить. Ты не можешь не вспомнить.

— Не помню, — ответил я.

Так мы и стояли: издатель, не знающий фамилии автора, и писатель, забывший название своего собственного — и единственного — произведения. Добро пожаловать в мир литературы.

Вы спрашиваете о той девушке — вроде как моей подружке? Вскоре после этого она меня бросила.

 

Рик Муди

В долину Унижения

Тебе повезло: ты едешь в презентационный тур. Ты встретишься с читателями, которые по достоинству оценили твою работу и, похоже, счастливы познакомиться с автором. Тебе повезло: ты будешь грызть соленые сухарики в баре, увидишь новые города — например, Цинциннати и Балтимор. Бесспорная удача. Всякий тебе скажет.

Это была моя первая поездка. Я представлял свой роман «Ледяная буря». Скромный тур — первый как-никак. Шесть городов: Миннеаполис, Лос-Анджелес, Сан-Франциско, Сиэтл, Бостон, Вашингтон. Как правило, слушателей можно было пересчитать по пальцам. Я позвонил в Нью-Йорк своей издательнице, та принялась меня утешать: прорываться вперед и завоевывать новые читательские слои — это ведь так важно. А что, если мое сердце лопнет от горя, прежде чем я сумею прорваться?

Первые пять городов я кое-как перенес, настала пора отправляться в Вашингтон, столицу нашей родины. В то время моя мать жила недалеко от Вашингтона, в Виргинии. Ей захотелось приехать и послушать, как я читаю. Это было довольно сложно — по нескольким причинам. Мать весьма противоречиво относилась к моей работе и далеко не всегда хвалила. Однажды она даже написала критический отзыв о моей книжке на «Амазоне» и поставила мне всего три балла из пяти возможных, а потом еще сказала, что это благоприятная рецензия.

В отеле я назвал свою фамилию, и на женщину за стойкой, по-моему, это произвело огромное впечатление. «Мистер Муди, ваш приезд — большая честь для нашего отеля!» — кажется, так она сказала. Или выдала что-то в этом духе, такое же напыщенное. Понятия не имею, за кого она меня приняла. Может, за дипломата из Растрепляндии или высокопоставленного сотрудника Ассоциации содействия умственно отсталым. Как бы то ни было, на нее глубоко подействовала пометка «VIР» против моего имени в списке постояльцев, и она держалась в высшей степени любезно.

Вероятно, ребенком я уже когда-то останавливался в номере люкс или по крайней мере заходил в такой номер, но не жил в нем самостоятельно. Никогда прежде я не бродил в одиночестве по дополнительной гостиной, в которой есть дополнительный факс и дополнительный мини-бар, откуда можно что-нибудь стянуть. Никогда раньше я не смотрел в номере порнушку по чужой кредитной карточке. Определенно, это было началом мирового господства, стартом продвижения мирового имени: Рик Муди, Лтд.

Снизу позвонила моя мать. Она поднялась ко мне в номер. Мы выпили по чашечке чаю. Все очень культурно. Здесь, в люксе, сидя за чаем в обществе матери, я понимал: судьба моя круто меняется к лучшему.

Потом мы вместе с ней отправились в книжный магазин, где должна была проходить презентация моего романа. Издательница ясно дала понять, что это крупный столичный магазин. В нем продаются самые известные книги!

Унижение уже близко. Расскажу по порядку. Все началось, как только я переступил порог магазина. «Мистер Муди! — радушно воскликнула молодая женщина в очках. — Спасибо, что приехали!» Я огляделся. Выступая в предыдущих пяти городах, я считал достижением, если послушать меня приходило больше десяти человек, но даже по этим меркам назвать здешнюю аудиторию многочисленной я не мог.

Молодая женщина в очках подвела меня к стеллажам у стены — очевидно, это был отдел литературы по психологии.

— Понимаете, у нас возникла небольшая проблема. Мы очень сожалеем. Так получилось, что…

— Да?

— В афишу вашей презентации вкралась опечатка.

Опечатка в афише! Опечатка!

— В программках, которые мы разослали, стояло вчерашнее число. Мне очень жаль.

Значит, сегодня в моем расписании пусто. Как и в магазине.

— Для вас, правда, оставили записку.

Она передала мне сложенный листок, точно это была компенсация за опечатку.

«Дорогой Рик! Извини, сегодня я не смогу послушать тебя. Я очень хотела прийти, но возникли непредвиденные обстоятельства. Надеюсь, все пройдет замечательно. До встречи, Элиза».

Что ж, у меня чуть не появилась слушательница. То есть кроме моей матери, которая робко жалась у полок в отделе исторической литературы, делая вид, будто ничего особенного не случилось.

И тут, словно по волшебству, в магазин действительно зашла моя знакомая — Катя, историк-искусствовед из Нью-Йорка. Она училась в школе вместе с моим братом, с ним же курила травку, а потом стала очень известным искусствоведом. В этот момент она оказалась единственной представительницей аудитории — той самой аудитории, которая исторгла меня из своего чрева.

— Давайте немного подождем, может быть, еще кто-нибудь заглянет, — бодро предложила девушка в очках.

Я ретировался за стеллажи. Прошло несколько минут, а дверной колокольчик так ни разу и не звякнул. Наконец я уныло поплелся к столику, выполнявшему роль кафедры. Маленький столик перед совершенно пустыми рядами стульев. Заняты были только два, на которых сидели моя мать и Катя, выбрав места как можно дальше друг от друга. Нет, погодите! Какой-то мужчина робко присел с краю. Бездомный? Вполне возможно.

И вот я приехал в столицу нашей родины, на заре карьеры, и представлял свой роман — максимально сжато и коротко — публике, состоявшей из моей матери, женщины, которая в школьные годы курила травку с моим братом, и случайного прохожего, которому за присутствие на моем выступлении пообещали десятипроцентную скидку на любую книгу. На лице матери застыла ледяная улыбка. Истина была налицо. Моя писательская карьера началась! И кирпичиками ее фундамента стали невнимательность, разочарование, досадное недоразумение, презрение со стороны родственников и опечатки.

 

Пол Фарли

Оставляя лишь тело

Несколько лет назад я находился в Индии, где выполнял кое-какую работу по поручению Британского Совета, и все было замечательно, пока перед самым отъездом у меня не скрутило живот. Обратный полет в Лондон задал тон на последующую пару недель: панический страх в общественных местах или закрытом пространстве, постоянное беганье в туалет, скрюченная поза на унитазе. Мой терапевт в Брайтоне решил, что это обычное расстройство желудка и что антибиотиками оно не лечится, поэтому не потрудился выписать мне лекарств (год спустя, когда мою медицинскую карту передали в Озерный край, выяснилось, что у меня был кампилобациллярный энтерит с коли-инфекцией в придачу). В моем расписании значилось несколько встреч, в том числе литературные чтения. Передо мной встал вопрос: что делать? По каким-то причинам — сам не знаю, по каким — я решил не отменять выступление. Все будет в порядке. Я запру кишечник на замок с помощью имодиума. Я не могу подвести людей: уже разосланы рекламные листки и все такое.

При нормальных обстоятельствах мероприятие прошло бы как по маслу, но мой взбунтовавшийся живот испортил все дело. В поезде было легче: можно было забаррикадироваться в туалете и вообще не выходить оттуда. Имодиум помогал, как мертвому припарки. Предполагалось, что от вокзала до места я доберусь на такси, однако мне вовсе не улыбалось ехать в машине по совершенно незнакомому «историческому городу», застрять в пробке и выслушивать болтовню водителя. Я пошел пешком. По дороге пришлось завернуть в «Макдоналдс», магазин товаров для дома, книжную лавку, аптеку и паб; этот городок остался у меня в памяти сплошной галереей поломанных или запертых туалетов, а разрисованные стены, на которые я пялился, сидя на корточках, запомнились мне лучше, чем местная архитектура. Что там говорил Эдуард Хоппер насчет впечатлений при въезде в город или выезде из него?

Все, все, не буду повышать голоса.

Когда я приплелся, вид у меня был еще тот, но встречавшие меня этого не заметили, и я решил, что раз уж все-таки пришел, то надо держаться. Встреча с читателями проходила в центре искусств, и, как мне сообщили, послушать меня собралось около тридцати человек. Я всегда прячу улыбку, когда при мне сетуют о положении, в котором находится современная поэзия в этой стране, с ее дутым популизмом, пусканием пыли в глаза и угождательством вкусам публики. Что видели эти люди? Реальность — по крайней мере та, с которой я регулярно сталкиваюсь, — это захудалый культурный центр где-то на отшибе; малочисленная, но благодарная аудитория; с десяток проданных книг; неловкая суета с гонораром за выступление. Особенно остро я ощутил это расхождение именно в тот вечер, когда мучительно ждал его окончания в прокисшем от пота пиджаке. Не помню даже, сколько мне заплатили.

Если подняться с одра болезни меня заставили не деньги, то, вероятно, причиной тому была моя глупость. Незадолго до выступления меня начало терзать беспокойство. Я и раньше немного нервничал перед выходом на публику, но теперь это был новый удушливый страх, которого я никогда не испытывал прежде (к счастью, и впоследствии тоже). Меня мучила мысль, что свист и клокотание в моем желудке попадут в микрофон. Женщина, организовавшая чтения, не пожалела слов, представляя меня зрителям: я — восходящая звезда, один из ярчайших талантов, появившихся на горизонте в последние годы, я — модный поэт, мои стихи наполнены элементами масскульта, я — блестящий декламатор, я — настоящий мачо…

Я вышел на сцену с широкой, уверенной улыбкой на лице и (что осталось тайной для публики) с плотно проложенным между ног полотенцем.

 

Эдна О’Брайен

Самые мягкие подушки

В эпоху неистовых шестидесятых, вскоре моего переезда в Лондон, я каким-то непостижимым образом получила приглашение на званый обед, проходивший где-то в фешенебельных кварталах лондонского Вест-Энда. Я сидела рядом с Граучо Марксом, который — я с уверенностью могу это утверждать — оказался чуть ли не самым сдержанным и неразговорчивым человеком из всех, кого я встречала. В конце концов после долгого молчания и в ответ на мой тяжеловесный комплимент он спросил, чем я занимаюсь. Я призналась, что пишу романы. Определив во мне ирландку, он на секунду задумался, а потом окликнул свою жену, сидевшую за другим столиком, и попросил напомнить ему фамилию молодой ирландской писательницы, которая так забавно описывает жизнь в монастыре и которой они оба так восхищаются. Я уже грелась в лучах ожидаемого комплимента, но, волею судьбы, писательницей, которой восторгались супруги, была Бриджит Брофи.

Этот пресловутый презентационный тур! Представьте себе универсальный магазин в Бирмингеме, горячий субботний день, покупатели снуют туда-сюда, а я сижу за столиком, на котором высятся стопки моего романа «Джонни, тебя не узнать». Матери с детьми — маленькими, капризными, вертлявыми — проходили мимо, не оглядываясь. Никто не остановился, чтобы купить мою книгу или хотя бы полистать ее. Должно быть, новость о надвигающемся провале дошла до администрации, потому что вскоре из громкоговорителя раздалось объявление о том, что я буду счастлива оставить автографы на проданных экземплярах моего романа, только что вышедшего из печати. Я сконфуженно ждала, провожая взглядами посетителей универмага. Мои безмолвные призывы и мольбы оставались без ответа. Когда отведенное время наконец истекло, я встала, завернулась в пальто, точно улитка в раковину, и поблагодарила молодого ассистента, который сказал: «Вот смеху-то, а, дорогуша?» У выхода ко мне обратился мой соотечественник, бывший изрядно навеселе. Уточнив, что я — это я, он с обычной фамильярностью попросил одолжить пятерку. Я до сих пор горжусь своим ответом: «Я дам вам эти деньги, потому что вряд ли вернусь сюда еще раз».

…Я сижу в Королевском театре Хаймаркет. Играют мою пьесу «Вирджиния». Первый акт завершается несколько бурной, насыщенной эротизмом сценой между Вирджинией Вульф и Витой Саквилл-Уэст в ярком исполнении Мэгги Смит и Патриции Коннолли. В зале зажигается свет, и две женщины позади меня, которые во время спектакля без умолку переговаривались, громко негодуют: нанесено оскорбление морали. Выясняется, что я все переврала. «Она все переврала: Вита Саквилл-Уэст была замужней дамой с детьми, а тут из нее сделали лесбиянку. Лесбиянку!» — возмущается первая. Ее приятельница качает головой, всем своим видом изображая отвращение, а затем высокомерно роняет: «Ну, конечно же, она все переврала, дорогая. Эдна О’Брайен пишет для прислуги, это всем известно».

Я меряю их долгим ледяным взглядом. Они поспешно удаляются.

 

Эндрю О’Хейган

Из сферы ручного ремесла…

Может быть, во мне говорит чересчур ревностный католик, но я давно уже подозреваю, что боль унижения связана с каким-то особенным, пикантным и дерзким удовольствием. В конце концов, унижение в той же мере напоминает нам о наших бессчетных потребностях, в какой указывает на презренные слабости, и писателю стоит внимательно прислушиваться к внутренней драме своих запросов. Именно в непроглядно-черную ночь истинного унижения, в мучительные часы духовного кровопускания писатель становится самим собой, наиболее полно и правильно проявляет себя, обнажая душу. Мы даже дерзнем назвать это Жизнью Писателя: единственный успех, на который можно рассчитывать, — это успех на страницах книги, все остальное — сладкие речи из руководства Ф. Скотта Фитцджеральда по мгновенному взлету к славе — не больше чем распевки перед грядущей трехактной оперой позора.

В двадцать шесть лет, с целым мешком надежд и улыбок, я был счастлив впервые отправиться в тур по стране с презентацией своей книги. Погода стояла прекрасная, у меня был новый костюм, и я перемещался из одного города в другой в легком экстазе от выпитых коктейлей и бесконечных вечеринок, в полной уверенности, что образ жизни писателя очень даже по мне. Где бы я ни появился, чуть ли не со всех сторон на меня сыпались любезные предложения: не хотите ли написать для «Нью-Йоркера», поучаствовать в шоу Стадса Теркела, посетить Бьютт, штат Монтана, жениться на моей дочери… Дни мои были наполнены постоянными развлечениями, и я полагал, что не за горами и то время, когда мне предложат выступить в Конгрессе с докладом о положении в стране.

А потом самолет со мной и моим самодовольством на борту пробился сквозь облака и сел в Чикаго.

Вообще-то Чикаго очень приятный город. В нем много подростков и журналов со скромными тиражами. Мою книгу они приняли на ура, и будь вы таким же блаженным идиотом, каким был я, вы бы тоже позволили себе думать, что их восторг отражает всеобщее мнение и что вся Америка от мала до велика захлебывается от любви к автору «Пропавших без вести» — документального размышления о людях, ушедших из дома и не вернувшихся обратно. В то время понятие «день спокойных новостей» было мне еще незнакомо, а потому, когда продюсер телепередачи «С добрым утром, Чикаго» позвонил мне и пригласил на свою программу, я, естественно, вообразил, что эти люди тоже мечтают, чтобы О’Хейган великодушно к ним снизошел.

В восемь утра в гримерной стояла тишина. На стенах в рамочках висели фотографии американских актеров-комиков — помню, там было фото Филлис Диллер и еще, кажется, Сида Сизара со счастливой улыбкой на лице, опьяненного славой. С самого Нью-Джерси я пребывал точно в таком же состоянии, а потому сидел в кресле с чувством полного духовного блаженства. Тем временем гримерша принялась задело, вооружившись оранжевой губкой. Соседнее кресло занимала блондинка; наши взгляды встретились. Она улыбалась мне, и было в ее искушенном взгляде что-то такое, от чего все лампочки вокруг большого зеркала вдруг показались тусклыми.

— Вы позволите кое-что вам сказать? — спросила она.

— Валяйте, — отозвался я.

— Вы сидите с таким видом, будто вас по уши переполняет божественный свет, — сказала она, и ее резиновая улыбка резко сменилась злой гримасой.

— Божественный свет? — переспросил я. — Неделя, конечно, выдалась неплохая, но…

— Определенно, — кивнула она. — Божественный. Как в слове «набожность». — Она протянула руку. — Меня зовут Дана Плато. Вам, наверное, знакомо мое имя? — Она закончила предложение со слегка печальной, восходящей интонацией (американцы с успехом используют ее, одновременно выражая грусть и требуя к себе внимания). — Я снималась в известном телесериале «Ловкий ход». Он гремел на всю страну, — теперь она разговаривала с моим отражением в зеркале, — но с этим сериалом связано много плохого. Всех, кто в нем снимался, преследовали неудачи… да, нам всем сильно не повезло.

— Правда? — Я поднял брови, хотя прекрасно знал, кто она такая. В годы моей шотландской юности я регулярно смотрел «Ловкий ход» — сериал с участием популярного актера Гари Коулмана, эксцентричного темнокожего карлика с вечной ухмылкой и знаменитой фразой «Чего-чего?». Дана Плато играла там острую на язычок девчушку из его приемной семьи. Слыхал я и про «невезение»: эта нашумевшая история получила название «Проклятие „Ловкого хода“» и несколько лет не сходила со страниц таблоидов. Мое лицо приобретало все более оранжевый оттенок, я продолжал таращиться на Дану в зеркало, а в ее глазах засветились воспоминания.

— Меня арестовали за вооруженное ограбление. Видеосалон в Вегасе. Это все из-за денег, — вздохнула она. — А остальные ребята из сериала… Оружие, наркотики и так далее.

— О Господи, — произнес я.

— Вот именно, — сказала она. — Я порвала со всем этим, когда обратилась в христианство, потом прошла реабилитацию, а теперь приехала в Чикаго и буду сниматься в чудесном шоу «Лучшие моменты Голливуда».

Я призадумался. Рядом со мной сидит Дана Плато. Она нервничает. Она участвует в программе. С ее светлыми волосами, сагой об ограблении видеосалона, этой самой набожностью, да еще накануне премьеры нового шоу… Иисусе Христе! Куда мне, бедняге, до нее!

— Говорят, вы писадель, — сказала Дана.

— Верно, — подтвердил я.

— Обожаю писаделей. Боже мой, вы такой известный писадель!

— Вовсе нет, я пока только начинающий…

— Здорово, — воскликнула она. — Известный писадель. И мы с вами выступаем в одной программе. Должно быть, вы и вправду знамениты. И довольно милы к тому же. Обычно на такие передачи писаделей не приглашают.

На меня разом навалилось несколько страхов — какие-то из них, возможно, заставили бы вас меня пожалеть, но остальные не делали мне чести: во мне обнаружилось врожденное понимание всей кухни шоу-бизнеса, где правят своекорыстие и личный интерес, способный превратить Дайану Росс в Мисс Конгениальность.

Я набрал побольше воздуха и задал самый эгоистичный вопрос за всю свою карьеру:

— На передаче я выступаю после вас?

— По-моему, да, — сказала Дана.

Мое сердце камнем рухнуло в пропасть унижения. Я сразу представил себе картину: сперва на экранах появится «Мадам звезда телесериала 70-х, героиня светских хроник и сплетен, познавшая нищету и богатство участница долбаного ограбления видеосалона, ударившаяся в религию, прошедшая психологическую реабилитацию, а теперь королева шоу „Лучшие моменты Голливуда“, фантастический образец выживания в шоу-бизнесе, черт возьми, перед вами несравненная великолепная мисс Дана Плато!», а сразу после нее выползает молодой «Мистер кто он вообще такой с его паршивой книжонкой, огромным британским лбом, и почему он вгоняет зрителей в тоску своей чушью о пропавших людях, да еще с таким идиотским акцентом». Господь всемилостивый! Это же будет кровавая баня. Резня в Гленко! Дана Плато показалась мне настоящим Кинг-Конгом шоу-бизнеса, а мне отводилась роль полураздетой Фэй Рэй в огромной, волосатой и мощной лапе этого монстра.

На всякий случай я переспросил еще раз:

— Точно? МЕНЯ поставили после ВАС?

— Угу. Мне нравится ваш акцент. Вы — очаровашка.

Где-то в глубинах вселенной до сих пор отдается эхо аплодисментов, подаренных Дане Плато, а поток любви, исторгнутый той чикагской аудиторией, проплывает мимо звездных скоплений, которые ученым еще только предстоит увидеть в самые сильные телескопы. Сказать, что публика приняла Дану Плато тепло, — недостаточно: зрители жаждали смотреть на нее, не отрывая глаз, и без конца слушать ее историю, они хотели, чтобы идеи, которые она высказывает, песнью разнеслись по миру и заполнили все чудовищные пустоты в их жизни. Пусть Дана говорит вечно, существует вечно, и пусть над крыльцом каждого американского дома сияет непреходящий свет ее мудрости и страданий.

Потом выступал я. Передача транслировалась в прямом эфире. Декорации в студии — впрочем, они ничем не отличались от декораций в любой другой американской студии — напоминали пронзительный вопль синего оптимизма в ярко-желтых лучах софитов, публика же была совершенно скрыта в тени. Я уселся на диванчик. Двое ведущих напротив меня воплощали собой презрение, скрытое за внешним лоском; их внимание было поглощено исключительно указаниями в наушниках. Самовлюбленно подставив щеки порхавшей вокруг них гримерше — шел рекламный блок, — они продолжали восхищаться Даной Плато, которая уже покинула студию.

— И не говори. Великолепно. Потрясающе. Еще бы!

Мой новый костюм внезапно стал старым. Постарел и я, и мои волосы. Руки и ноги налились свинцовой тяжестью, а моя новенькая книга в блестящей обложке на столике вдруг показалась мне мертвой. Я посмотрел на обоих ведущих, и у меня в голове мелькнуло ценное наблюдение: они выглядят так же, как почти все остальные ведущие на американском телевидении: наполовину люди, наполовину роботы — залакированные, покрытые искусственным загаром, красивые до тошноты.

— Поехали, — кивнул один из них галерке. — Поскорее покончим с этим.

Реклама закончилась. В затемненной студии послышался обратный отсчет.

— Начали!

— Мы рады снова приветствовать вас в нашей студии. Вы смотрите программу «С добрым утром, Чикаго». Дана Плато была великолепна, правда? Что ж, движемся дальше. Возможно, сегодня у экрана собралась вся ваша семья. У каждого из нас есть семья, и наш следующий гость, Эндрю О’Хейган, приехал из Шотландии. Он — писатель и только что выпустил в свет книгу о своем дедушке.

Кабели и провода в студии, сделавшие стойку, точно змеи, заговоренные елейными речами факира-андроида, закачались передо мной и угрожающе зашипели. В один миг вся ситуация с какой-то сюрреалистической ясностью предстала моим глазам в бьющем желтом свете студийных софитов: я забрался в несусветную даль, и Америка опьянила меня. Быстрая слава и выпивка на халяву одурманили меня, и теперь эти две недели, прожитые, словно в угаре, обернутся страшной рвотой. Все знают и любят Дану Плато, сверхчеловека, суперзвезду, и тут — здрасьте — появляюсь я, Эндрю О’Хейган из Шотландии, Ничтожество Века, и меня с энтузиазмом расспрашивают о книге, КОТОРУЮ Я НЕ ПИСАЛ!

Соль унижения, разумеется, в том, что оно притягивает к себе еще большее унижение. Как правило, когда в прямом эфире кто-нибудь задает вам вопросы о чужой книге, вы не полагаетесь на самого себя, не поднимаете интервьюера На смех, не удивляетесь его глупости и не уходите с этого идиотского шоу — нет, ничего подобного. Вы сидите выпрямив спину, дружелюбно улыбаетесь и смотрите на болвана ведущего с не меньшей, а то и с еще большей серьезностью, чем он на вас. При этом вы произносите примерно следующее:

— Доброе утро, Чак. Разговор о наших дедушках и бабушках, о семьях вообще, очень интересен. Как вы уже упомянули, у каждого из нас есть семья, и это крайне важно. Мне самому не довелось знать своих бабушек и дедушек при жизни, но я не сомневаюсь, что многие телезрители понимают ценность этой ячейки общества, и это одна из тем, затронутых в моей книге «Пропавшие без вести».

— Действительно, — подхватил Чак, — крайне интересно.

Просто чтобы вы знали: если американский телеведущий на передаче говорит что-нибудь вроде «крайне интересно», на самом деле он имеет в виду: «Нельзя ли убрать из эфира этого тупорылого идиота, прежде чем мы все тут УМРЕМ ОТ СКУКИ?» Главное правило любого ток-шоу на американском телевидении: поскольку это состязание в глупости, во что бы то ни стало нужно уступить победу ведущему.

— Мы все любим наших дедушек и бабушек, — констатировал Чак. — Любовь к бабушкам и дедушкам — это очень по-американски. Вы согласны?

— Да, конечно, — сказал я. — Что бы с нами было…

— Знаете, у вас такой странный акцент!

— Я из Глазго…

— Да, сумасшедший акцент. Мистер О’Хейган, у нас осталось мало времени. Скажите, по сюжету вашей книги в семье происходят какие-то перемены?

На долю секунды я забыл о правилах игры.

— Э-э… на самом деле в моей книге говорится об исчезнувших людях…

— Вы совершенно правы. В наши дни из семейных отношений что-то исчезло. Вы это хотели сказать?

— В годы моей юности несколько детей пропали без вести, и, наверное, мне всегда хотелось узнать, что с ними стало. Я подумал, это может являться проекцией определенной грани нашей повседневной жизни, поэтому решил взять эти истории за основу и попытаться воссоздать социальную атмосферу современной Британии.

— Ничего себе, — подал реплику напарник Чака, — это уж больно сложно. А со времен вашего дедушки что-нибудь изменилось?

— Думаю, да, и часть моего исследования…

Из всех живущих на Земле людей Чак хотел моей смерти, как никто другой. Он мечтал, чтобы я убрался из его передачи. Он жаждал вернуть Дану Плато и вышвырнуть со своего диванчика этого депрессивного шотландского придурка. Сейчас. Немедленно. Похоже, он мечтал об этом еще со вчерашнего дня. Этот тип со своей неестественной шевелюрой вперил в меня невидящий взгляд и задал последний вопрос:

— Какой совет вы можете дать американским матерям?

Я понял, что полностью уничтожен. Я уже знал, что проиграл, так почему бы мне не воспользоваться шансом и не стать самим собой? Почему не схватить Чака за отвороты пиджака прямо на глазах у тупоголовой, ухмыляющейся публики и не бросить ему в лицо что-нибудь резкое, умное, подходящее моменту? Да потому что я трус, вот почему, и в этом суть унижения: трусость — его питающий источник. Когда меня, одинокого человека без семьи и детей, попросили дать совет американским матерям, моя гордость взмыла над унижением, как розовокрылый фламинго над густым лиственным шатром тропического леса; пронеслась мимо, и я подумал: скажи ему, что твой совет американским матерям — не совать мокрый палец в электрическую розетку, — но эта яркая птица исчезла в вышине, едва промелькнув, и я глубоко вздохнул.

— Поменьше тревожиться, — сказал я. — Когда речь идет об обществе и изменениях в социальных механизмах защиты детей и семьи, очень легко поддаться излишним страхам. Мой совет матерям — по возможности стараться избегать опасений.

— Отличный совет от молодого литератора из Шотландии. Наш гость рассказал о своей книге про его дедушку и других родственников. Спасибо, что пришли к нам.

Раздались жидкие аплодисменты, больше похожие на шум дождя, я без единого слова прошел между рядами зрителей и покинул студию. Вскоре я уже сидел в машине, отвернув к окну оранжевое лицо, и мы ехали по улицам Чикаго — водитель, далекий от мира писательского унижения и позора, и я на заднем сиденье, мечтая о новой жизни в иглу где-нибудь на севере Гренландии.

 

Дебора Моггах

Всякий из толпы

По правде говоря, писателям остается лишь жаловаться друг дружке на те унижения, которые они вынуждены сносить: выступление перед аудиторией из двух человек, раздача автографов, на которую никто не приходит, общение с читателями, интересующимися единственным вопросом: «Где вы покупали лак для ногтей?» (стянула удочери, если вам так любопытно). В сущности, всем плевать, что ты сидишь, одинокая и никому не нужная, среди стопок своих книг и что за два часа к твоему столику подошла только одна женщина, да и та пыталась подсунуть изданную на собственные деньги брошюру о чудесном опыте излечения от рака груди. Никого не волнует, что ты сидишь в темноте, на безлюдном вокзале в Ньюарке, а из развлекательного чтива имеется лишь трепещущее на ветру объявление «Зверское нападение: свидетелей просят обращаться в полицию», которое ты разглядываешь до тех пор, пока не сообразишь, что последний поезд уже ушел.

В этих неприятных переживаниях, однако, присутствует некоторая экзистенциальность, безусловно, знакомая и тем, кто не связан с литературой. Несмотря на то, что унижение — одна из писательских прерогатив, испытывать его доводилось каждому. Конечно, писатель делает себя уязвимым, когда представляет свое творение критическому или того хуже — равнодушному взгляду общественности. Это своеобразная сделка: люди тратят свои деньги и драгоценное время на чтение книг про вымышленных героев, и за подобную дерзость мы вынуждены расплачиваться.

Помню одну корпоративную вечеринку, когда (очевидно, в обмен на салат из свежей капусты и яйца по-шотландски в колбасном фарше) сотрудников книжного магазина уломали заказать солидное количество наших книг. Среди прочих там был продавец из «Уотерстоуна», небритый тип с серьгой в ухе и снисходительным выражением лица «Я-читаю-только-Дона-де-Лилло». Вдобавок он был изрядно пьян.

Наклонившись ко мне, он заявил:

— Вы пишете любовные романы?

— Нет, — удивилась я.

— А я говорю, пишете.

— Вы читали хоть один мой роман?

— Нет, — заплетающимся языком проговорил он. — Но я точно знаю.

— С чего вы взяли?

— Потому что вы стареющая тетка в леопардовой майке.

На этот выпад я ответила с достоинством, которого он, пожалуй, не заслуживал:

— Может, я и романтик, но это отнюдь не означает, что я пишу любовные романы.

«Общенациональный презентационный тур», как правило, ограничивается парой-тройкой выступлений перед публикой с продажей книг и раздачей автографов, а также двухминутным интервью на местном канале Би-би-си в Хамберсайде.

Никогда разрыв между обещаниями и действительностью не ощущается так глубоко, как во время презентационной поездки по стране — по крайней мере это я знаю по собственному опыту.

Почти с нежностью мне вспоминается один эпизод: дождливым будничным днем в торговом центре Мейденхеда проходила презентация моего романа. Посетителю, купившему мою книгу, полагалась бесплатная упаковка цветочного мыла «Крабтри и Эвелин» и бокал вина. Иными словами, покупателям фактически приплачивали, чтобы они разбирали книги. Но даже с этими приманками за целый час возле меня не остановился ни один человек.

— Прямо и не знаю, в чем дело, — вздохнула администраторша. — Неудобно получилось. На прошлой неделе у нас был Рольф Харрис, так люди стояли в очереди по полтора часа. — Она почему-то решила, что меня это утешит.

Еще через полчаса ко мне наконец подошла женщина с синдромом Дауна.

— У вас продаются колготки? — спросила она.

Я объяснила ей, как найти ближайший отдел «Дороти Перкинс», и она удалилась. Больше никто ко мне не обращался, и я пошла домой.

Часто на встречу с читателями приходится ехать в несусветную даль. Договориться о том, чтобы по приезде тебя покормили, всегда нелегко. С напитками дело обстоит еще сложнее. Однажды я поехала в Фолкстон на литературный фестиваль — скромное мероприятие в холле разорившегося отеля на берегу моря. В качестве угощения нам выдали блюдечко жареного арахиса — предполагалось, что я и еще двое писателей должны разделить его на троих. Мы выехали из Лондона еще днем, а вернуться должны были не раньше полуночи, но организатор мероприятия, по-видимому, сочла, что писателям, как «ситроену 2CV», почти не требуется дозаправки. А также денег. Как сказали каждому из нас по отдельности: «Спасибо, что отказались от положенного гонорара». (Общеизвестный факт: писатели выступают задаром. Попробуйте заикнитесь о том же водопроводчику.)

Еще помню библиотеку в Мидленде, куда меня пригласили на литературные чтения. Как бы далеко ни располагалась библиотека, можно считать удачей, если после выступления тебе нальют кружку «Нескафе», однако на этот раз мне позвонили заранее и спросили, не пожелаю ли я чего-нибудь перекусить и выпить. Я сказала, что сандвич и бокал вина меня вполне устроят. Через несколько дней снова зазвонил телефон.

— Мы разглядывали вашу фотографию и все думали, не вегетарианка ли вы.

— И к какому выводу вы пришли?

— Нет, вы не вегетарианка.

Я восприняла это как комплимент.

На другом конце провода сказали:

— Мы решили купить вам в «Марксе и Спенсере» бутерброд с лососем, если вы не против.

— Замечательно, — ответила я.

Через две недели я села в поезд и приехала в Мидленд, где меня ждала толпа библиотекарей, мой сандвич и невероятная суматоха.

— Мы купили для вас бутылку вина, — сообщили мне, — но не можем найти штопор.

Далее последовали масштабные поиски штопора.

— Мэгги, тебе на глаза не попадался штопор?

— А у Боба его разве нет?

— Штопор? Нет, не попадался.

— Где-то я его видела.

Ящики буфета были перерыты вверх дном.

— Пожалуйста, не беспокойтесь, — начала я.

— Нет уж, теперь мы должны его найти, — ответили мне.

Я стояла, чувствуя себя так, будто я какая-то извращенка, а все вокруг сбиваются с ног, дабы удовлетворить мои самые нелепые прихоти, раз уж мне это пообещали. В конце концов штопор отыскался, бутылку откупорили, и небольшое количество вина было со всей торжественностью налито в чайную кружку. Публика постепенно начала собираться, а я стояла в окружении библиотекарей и жевала бутерброд, запивая его вином.

— Наверное, надо было дать вам тарелку, — запоздало произнесла одна библиотекарша.

В «Нежданном туристе» Энн Тайлер один из героев управлял фабрикой по изготовлению бутылочных пробок. Когда его спросили о работе, он ответил: «Это еще менее увлекательно, чем звучит на словах». То же самое относится и к презентационным поездкам. Позор усугубляется присутствием свидетелей — других писателей, работников книжного магазина. Смущение и жалость на их лицах порой бывают просто невыносимы. Поэтому я езжу одна, без рекламного агента, не желая, чтобы он видел мой стыд. Это, однако, заставляет острее ощущать свою беззащитность.

Помню недавнюю поездку в Глазго на встречу с читателями в уотерстоуновском магазине. На пустынной улице в окрестностях торгового центра за спиной я услышала хриплый шепот:

— Ножик есть?

— Э-э… есть, — ответила я.

Несмотря на пронизывающий холод, какой-то мужчина сидел прямо на булыжной мостовой, склонившись над чем-то похожим на голубя. Вокруг был рассыпан арахис.

— Тогда помоги, — проворчал он.

Я вытащила ножик — складное лезвие, которым я затачивала карандаш для глаз, — и отдала его мужчине. Теперь я увидела: он пытался разрезать нитку, обмотавшуюся вокруг птичьей лапки. Перерезать ее у него не получалось.

— Ну-ка придержи меня, — сердито буркнул он. — Упрись мне в плечи!

Я присела на корточки и положила руки ему на плечи, как мне было сказано.

— А ножик тебе придется выбросить, — сообщил он. — Голуби переносят смертельную для людей болезнь.

Вот досада! Мне очень нравился этот ножик, и другого такого мне нигде не попадалось. Через несколько минут я сказала:

— Знаете, мне пора. Я опаздываю.

— Стоять! — рявкнул он, скрючившись над лиловой чешуйчатой лапкой голубя.

К этому времени я уже безнадежно опоздала, а птица так и не освободилась от нитки. Я сказала мужчине, чтобы он занес ножик в книжный магазин, расположенный дальше по улице, и пошла на встречу с читателями. Аудитория состояла из четырех человек, включая молодого человека в теплой куртке на молнии, который, очевидно, ходил на все литературные мероприятия со своей мамашей только ради автографов. На середине моего чтения дверь распахнулась, голубиный спаситель ввалился в магазин, отдал мне ножик и ушел. Я так и не смогла объяснить слушателям, что это было. Кроме того, они мирно клевали носами.

Подобных примеров великое множество. Книжные магазины, где я предлагала организовать продажу книг с раздачей автографов, а на меня смотрели так, будто я наступила ногой в кучу собачьего дерьма. Выступление в кинотеатре «Елизавета II», где публика просидела в гробовом молчании, а потом, полчаса спустя, мне объяснили, что люди пришли на фильм «Французский поцелуй» с Кевином Кляйном. Официальное мероприятие в Эдинбурге, где перед огромным залом Хантер Дэвис обращается ко мне с вопросом: «Ну что ж, Дебора Моггах, вы явно не входите в первую десятку писателей, верно?» Благотворительный обед, который обошелся мне в сто двадцать фунтов (билеты на поезд) и на котором организаторша не только переврала мою фамилию, но и упорно называла мою книгу «Будущие жены», хотя книга (на самом деле она называлась «Бывшие жены») лежала перед ней на столе. Бесконечные «а что, ваше имя должно быть мне известно?», и люди, которые восклицают «вы моя любимая писательница!» и тут же начинают цитировать чужое произведение.

Писатели, если так можно выразиться, связаны с реальностью довольно странным образом, и бывает, что в плохой день мы чувствуем себя такими же несуществующими, как наши герои, или даже еще сквернее. В моем случае положение осложняется тем, что я никогда не видела, чтобы кто-нибудь читал мои романы. Мне говорили, что пару раз мои книжки мелькали в автобусах и поездах, но стоит ли верить этим утверждениям? Если на то пошло, я всю свою жизнь только и делаю, что выдумываю разные истории.

И все-таки унижение некоторым образом придает нам силы. Мы можем использовать этот опыт в своей работе, так же как любой другой. И в глубине души мы сознаем, что заслуживаем его. Все литераторы, которых я знаю, втайне ждут легкого хлопка по плечу, когда голос над ухом произнесет: «Ты что, всерьез думал выйти сухим из воды?»

 

Томас Линч

Кем тебя считают…

Свою первую, скромную, но приятно согревающую душу порцию известности я получил в Альдебурге на фестивале поэзии. Авиабилет, оплаченный издателем, машина с водителем у вокзала, афиши с моим фото и фамилией, выделенной жирным шрифтом, вывеска на центральной улице, извещающая о разнообразных событиях литературного уикэнда, радушный прием со стороны устроителей фестиваля и дружеские приветствия других знаменитостей — все это поднимало меня в собственных глазах.

Все участники напускали на себя важный вид. Среди приглашенных были Пола Миан из Дублина, Дерин Рис-Джонс, симпатичный молодой поэт из Ливерпуля, и Чарльз Бойл, тогда еще младший редактор издательства «Фабер и Фабер». Я был американцем с ирландскими корнями, и мою основную работу в качестве директора похоронного бюро здесь сочли настолько экстравагантной, что этот факт удостоился упоминания в местной прессе.

Годом раньше в странах Соединенного Королевства увидел свет мой первый сборник стихотворений, а это означало, что я вошел в анналы литературы и теперь меня с полным правом игнорирует весь англоязычный мир и что мои книги продаются — хоть и не раскупаются — в Аделаиде и Монреале, Веллингтоне и Эдинбурге, Нью-Йорке, Ванкувере и Лондоне.

Мы все были авторами, которые выпустили по одной-две книжки и стояли на пороге либо славы, либо забвения; именно нам в начале ноября 1995 года были вручены ключи от Альдебурга, приморского городка в Восточной Англии, где проходил седьмой ежегодный международный фестиваль поэзии.

Атмосфера успеха, к которой быстро привыкают знаменитости, ощущалась все сильнее, мы — Пола Миан и я — прогуливались по эспланаде, болтая про общих знакомых в Ирландии и Америке; волны осеннего прибоя с шелестом накатывали на гальку, а из узких окон викторианских коттеджей лился мягкий свет.

Две местные старые девы, стоявшие у дверей одного такого коттеджа на берегу моря, пригласили нас в гости — выпить чашечку чаю и поговорить на литературные темы. Они приготовили для нас простое, но изысканное угощение и серьезные вопросы о современной поэзии и литературных жанрах вообще. Нас — меня и Полу — попросили дать, что называется, экспертное заключение о стихах и поэтах — как давно почивших, так и ныне здравствующих.

Потом были творческие дискуссии, интервью для местных радиостанций и художественные чтения в Джубили-Холле — огромном кирпичном амбаре, который с помощью расположенных амфитеатром кресел, микрофонов и освещения превратили в сценическую площадку. На каждом выступлении зал был забит битком, книги распродавались, как горячие пирожки, люди терпеливо выстаивали в длинных очередях за автографами. Они «счастливы были познакомиться» и «рады были принять участие в этом невероятном событии». Воздух бурлил комплиментами, гиперболами, велеречивыми похвалами и радостью неожиданных открытий. После каждого мероприятия поэтов — и меня в том числе — приглашали через улицу в импровизированный буфет, расположенный на втором этаже городского кинотеатра. Чай и кофе, супы и бутерброды, импортное и отечественное пиво, местные сыры и европейские вина были щедро выставлены на стол для трудяг-поэтов, по-видимому, вечно голодных и мучимых жаждой, а те, со своей стороны, общались с организаторами и поклонниками и выглядели, как это принято в свете, утомленными и благодарно-расслабленными. Чем-то напоминая звезд рок-н-ролла в гастрольном туре, мы прижимали к груди свои тоненькие сборники и стопки набросков, точно орудия нашего совершенно особого ремесла, и купались в волнах неприкрытого обожания как жителей городка, так и приезжих. Все это кружило голову.

Поэт, оторванный от родины, я наконец почувствовал себя пророком, которого оценили по достоинству. Казалось, аудитория с жаром отзывается на каждое слово, охотно раскрывая сердце и душу. Непривычность обстановки и удаленность от дома делали каждую фразу настоящим перлом — ведь если к ирландцам и валлийцам в Альдебурге относились очень тепло, а английские поэты, как обычно, держались несколько отстраненно, то меня от родных краев отделял целый океан плюс порядочный кусок материка, поэтому воспринимали меня здесь соответствующе — как эксцентричного чужеземца. Впервые в жизни я чувствовал себя почти что модным.

Дома, в Мичигане, владелец похоронного бюро, пишущий стихи, приравнивался обществом к дантисту — любителю попеть под караоке, — отношение тем более неприятное, что в нем присутствовал налет скуки. Но здесь, в Англии, я был не чудаком, а знаменитым поэтом, которого «обихаживали» местные поклонницы литературы, неглупые и хорошо сложенные дамы: одна предлагала мне отведать домашние сыры всевозможных сортов, другая щедро наливала в чашку чай, третья угощала домашними булочками, четвертая — хорошенькая жена приходского священника — записывала в блокнот мои замечания, высказанные в беседе с коллегой-поэтом об особенностях ямбического пентаметра, а также упоминания типа «когда я в последний раз видел» Хини, Мюррея или других, еще более ярких светил поэтического небосклона. И хотя до этого я много лет вел себя вполне скромно, явная восторженность, с которой ко мне отнеслись, опьянила меня сверх меры. Почувствовав себя центром безраздельного внимания, я стал чрезвычайно разговорчив, общителен, словно завсегдатай светских раутов; сыпал остротами, блистал умными мыслями, был, как никогда, великодушен, щедр и чертовски привлекателен, поражая всех окружающих, в том числе и себя самого.

Тогда-то я и заметил в дверях салона симпатичного мужчину, которого, как мне показалось, уже встречал прежде. Поскольку в эти места я приехал впервые, то решил, что он из Мичигана. На нем был более элегантный и тщательно отглаженный костюм, нежели те, что носят представители писательской братии, и вообще он выглядел как-то по-американски — лицо запоминающееся, а вот имя начисто вылетело у меня из головы. Я подумал, что это скорее всего мой соотечественник из Милфорда на отдыхе, либо знакомый по «Ротари-клубу», или такой же, как я, владелец похоронного бюро, с которым мы встречались на общенациональной конференции — видимо, он прочитал обо мне в одной из английских газет и поменял маршрут путешествия, чтобы заглянуть в Альдебург и послушать мои стихи. Иных объяснений у меня не нашлось. Пусть я и не мог вспомнить имени этого мужчины, но был уверен, что встречал его не в этих местах.

Извинившись, я прервал беседу с женой пастора и пересек зал, рассчитывая на радостные приветствия знакомого. Тот, однако, смотрел мимо меня, как будто пришел ради кого-то или чего-то другого. Должно быть, решил я, он не узнал меня вне привычной обстановки и без моего традиционного черного костюма. По мере приближения я все сильнее утверждался в мысли, что общался с этим человеком в Америке. Я напряг память, пытаясь припомнить имя, время или место, с которыми связаны детали нашего знакомства.

— Ужасно рад вас видеть! — воскликнул я. — Да еще так далеко от дома!

Разнежившись в лучах славы, я был благодушен, приветлив и настроен на дружескую волну. Я энергично потряс его руку. Он посмотрел на меня с легким удивлением.

— Я точно помню, что знаю вас, но не помню откуда, — произнес я, не сомневаясь, что мой визави подскажет подробности нашего знакомства: назовет общего приятеля, обстоятельства нашей встречи или причину своего приезда.

— Том Линч, — с улыбкой представился я, — из Мичигана. — На случай, если наше знакомство имело профессиональный характер, я прибавил: — Милфордское похоронное бюро «Линч и сыновья».

— Приятно познакомиться, мистер Линч. Меня зовут Файнс. Рэй Файнс… — У него был негромкий, бархатистый, но хорошо поставленный голос. Священник, подумал я. Они постоянно ездят «по обмену», по три-четыре месяца проводя приходские службы в другой стране и получая возможность посмотреть мир на скромное церковное жалованье. А может, он телерепортер и намерен взять интервью у американского поэта, посетившего Туманный Альбион?

— Вы здесь на отдыхе? — поинтересовался я.

— Нет-нет, просто приехал навестить друзей. — Он продолжал оглядываться по сторонам, словно пришел сюда совсем не из-за меня.

— А где мы с вами раньше встречались? Что-то никак не вспомню, — признался я.

— Не знаю, — промолвил он и добавил, почти застенчиво: — Вероятно, вы видели меня в кино.

— В кино?

— Ну да, — смутился он. — Наверное. Я снимаюсь.

Это было одно из тех мгновений, когда внезапно вспыхивает свет или рассеивается туман и все вокруг приобретает четкие очертания. Конечно же, я видел этого человека в Штатах — дома в Мичигане, в милфордском кинотеатре, в «Списке Шиндлера», где он играл Амона Гёта, безжалостного нациста, который расстреливал евреев ради забавы; а еще я видел этого актера в недавнем фильме «Телевикторина» в роли одаренного, но доверчивого «золотого мальчика», сына американского поэта Марка Ван Дорена. И это был никакой не Рэй Файнс. Его звали Рейф Файнз. Это лицо смотрело со всех афиш и постеров — общепризнанный эталон зрелой мужской красоты и суровой чувственности, предмет тайных желаний женщин разных стран и континентов. И рядом с этим человеком стоял я. Звездочка моей славы свалилась с небосвода, даже не успев по-настоящему сверкнуть.

Я заметил, что в дальнем углу жена пастора с замиранием сердца следит за нашим разговором. Она смотрела на нас широко раскрытыми глазами, краснея от волнения, и, очевидно, надеялась, что я ее представлю.

Один мой знакомый циркач, чье имя вам ничего не скажет (хотя в узких кругах он снискал определенную славу занятными трюками, которые проделываете большими пальцами рук), однажды выдал такую теорию: если натянуть нижнюю губу на голову, а потом быстро глотнуть, то ты исчезнешь. Никогда в жизни я Не испытывал более сильного желания проверить эту гипотезу на практике, чем в ту минуту в Альдебурге.

 

Ди-Би-Си Пьер

[29]

Масло в глотке

Демон Ремесел на пустынном перекрестке уговорил меня стать писателем. Он нашептал мне, что я должен изведать все в этой жизни, потому что мастер слова обязан исследовать грани сущего, недоступные для простых людей. В один прекрасный день дух пережитого за этими гранями сорвется с книжных страниц, сказал Демон. Чертовски глупо с его стороны!

Время от времени весной или осенью я летал в Австралию. Весна и осень — это сезон, когда в малонаселенных местах мухи забиваются тебе в ноздри, глаза и уши не больше, чем по восемь штук кряду — удобный момент, который мы с приятелями воспринимали как сигнал, чтобы загрузить в машину банки с тушеной фасолью, портвейн, винтовки и отправиться куда глаза глядят в поисках дичи. У нас это называлось охотой. Днем — на диких козлов, ночью — на лисиц, так как эти животные официально считались вредителями, нарушающими естественный природный баланс. Нам и в голову не приходило, что эта отговорка — выдумка наших гормонов.

Как правило, в таких поездках мы постоянно мерзли и испытывали кучу других неудобств, пока однажды мой приятель не получил осторожное разрешение использовать в качестве охотничьей базы фермерскую усадьбу дальнего родственника. Разрешение поступило после долгих уламываний престарелых родственников приятеля, относившихся к тому сорту людей, которые в ответ на просьбу не говорят ничего определенного, а лишь кряхтят или ни с того ни с сего чихают и падают, разбитые параличом.

Мы ухватились за приглашение, хотя нам недвусмысленно объяснили, что хозяйская ферма — это место, где кипит работа; мы будем ночевать в сарае для стрижки овец и обязаны вести себя безупречно.

Пока трое городских оболтусов спорили, что лучше подарить хозяину — электрическую мороженицу или набор кухонных инструментов для приготовления мексиканских лепешек, наш товарищ со связями в сельской местности молча закинул в багажник пакет с апельсинами, и вот, вооружившись винтовками и фонарями, прохладным вечером мы двинулись прочь от цивилизации.

Небольшие городишки вдоль дороги сменялись заштатными, заштатные — захолустными, а потом следы цивилизации окончательно исчезли.

Наутро мы добрались до овцеводческой фермы у подножия иззубренной горной цепи. В дверном проеме появились два здоровенных уха, приделанные, казалось, не к той голове. Мы подождали, пока старик поскреб выцветшую фланелевую рубаху под шерстяной жилеткой, связанной по всем правилам и так же по всем правилам истертой. Жена хозяина, кроткое привидение в армейских ботинках, ободряюще попискивала из темноты позади него. Между ними сидел пес — австралийская овчарка, — чьи блестящие живые глаза подтверждали, что он не только управляет фермой последние десять лет, но и единственный из всех в доме знает, как включать видеомагнитофон.

Старательно воспроизводя все шестнадцать слов, которыми ограничивался лексикон местных жителей еще с Первой мировой войны (это были разумные, освященные веками слова), пожилые супруги поприветствовали нас с такой очаровательной неуклюжестью, что нам захотелось укачать их на руках, словно детей. Разумеется, сделать этого мы не могли — согласно сельскому этикету даже обыкновенное рукопожатие считалось опасно-интимным жестом. Протокол светской беседы в подобной глухомани требовал, чтобы мы стояли на террасе со скрещенными на груди руками и смотрели в пол, пока нам не покажут место ночлега. Сарай был небольшой, зато с очагом, и нас это порадовало. Спорить, кто кого перепердит, и выдумывать новые слова для обозначения гениталий гораздо удобнее в тепле, а не на холоде.

В тот же день, вырядившись в камуфляж, мы отправились на охоту. Наш автомобиль, как еж, во все стороны щетинился стволами винтовок. Однако наш план избавить мир от зла натолкнулся на неожиданное препятствие. В поле зрения не попадалось никакой живности, за исключением пару раз мелькнувшего кенгуру. Мы решили, что надо отъехать подальше; главное, не спутать диких козлов с хозяйскими овцами.

Мы даже не взяли с собой выпивку (вот какие мы были ответственные), а ружья оставили незаряженными в машине — все, кроме Стива, чье имя, впрочем, мне стоило бы сохранить в тайне. Он прострелил крышу автомобиля, когда мы переезжали через небольшую речку. Остаток дня я провел, уговаривая его не стрелять в попугаев и ворон.

На второй день опасность уже грозила паукам и бабочкам. Шкурки от фасоли налипли нам на зубы, а растворимый кофе, до конца не растворившийся в тепловатой дождевой воде, не выгнал из наших костей жгучий ночной холод. Мы пали жертвами полнейшего отсутствия козлов и лисиц. Дома нас ждут жены и друзья, но вернемся мы не потрясая трофеями, а с пустыми руками, и нас встретит то неуловимое разочарование, которое преобладает в обществе, когда правительство теряет престиж, отзывая хорошо обученное войско, так и не начав войны.

И все-таки безумные вихри, веющие у порога смерти, нас задели. Ну хорошо, только меня.

В последний вечер мы долго не ложились спать, упорно пытаясь выследить хотя бы кролика. Бесполезно. В игре на выживание божьи твари нас победили. Потерпев поражение, мы развернулись в обратный путь. Когда мы заезжали в ворота изгороди, отделявшей границы пастбища, в свете фар сверкнула пара глаз. Хрестоматийный пример из охотничьего руководства — пара глаз, там, на дальнем участке. Мы немедленно зарядили винтовки и пустили в дело фонари. Так, вон она. Лиса. Проверим форму ушей. Точно, лисица.

«Погоди, — воззвал голос разума, — вы на территории фермы…»

Бах! Слишком поздно. Глаза и уши рухнули в траву. Мы вышли из машины и, разделившись, пошли на поиски добычи. Она должна быть где-то здесь. Или чуть дальше.

Прошло два часа. Мы ничего не нашли. В темноте размеры поля были обманчивы. Наверняка животное лежало где-то неподалеку, мертвое, в зарослях травы. Или — что совершенно возмутительно и невероятно — лисица оказалась на удивление живучей, сумела отползти на внушительное расстояние и только потом сдохла.

Истинное унижение — очень личное и очень сильное ощущение, и проступает оно не сразу, а постепенно. На этом месте, дойдя до страшной кульминации своего рассказа, я вас оставлю, уповая на выразительность печатного слова. Прочувствуйте это сами.

Утром выяснилось, что рыжий хозяйский пес, остроухий и ясноглазый, единственный друг и помощник старого фермера, бесследно исчез.

 

Вэл Макдермид

Осел предпочтет сено

Сочинительство детективов — ремесло, связанное с унижением более всех других творческих занятий. Да, нам точно так же отказывают издатели и агенты, мы краснеем от стыда, когда нас спрашивают, под своим ли именем мы пишем; переживаем позор на встречах с читателями, когда послушать нас приходят всего два человека. Вдобавок к этому мы испытываем особое унижение, когда в журнальном обзоре книжных новинок фамилии авторов детективных романов указываются одной строчкой через запятую. Но хуже всего, наверное, вечный вопрос: «А вам никогда не приходило в голову написать настоящую книгу?»

Вы можете подумать, что пятнадцать лет творчества, почти двадцать изданных романов и куча премий примирили меня с подобным обращением, однако мне до сих пор мучительно больно, когда ко мне относятся как к несчастному члену семьи, у которого не все дома.

Представьте себе картину: воскресное утро в рамках престижного литературного фестиваля. Дабы не показывать пальцем на виновных, условным местом его проведения назовем городок Уит-Он-Рай.

Я вылезла из постели ни свет ни заря, чтобы вместе с еще одним «детективщиком» из Манчестера отправиться на машине в несусветную даль и принять участие в круглом столе с профессиональным литератором, автором романа, который «перевернул устоявшиеся стандарты детективного жанра». Мы привыкли к подобным вещам. Как правило, это означает «Я — писатель с профессиональным образованием, поэтому совершенно не важно, что расследование преступлений в моих романах не имеет ничего общего с действительностью, а в сюжете больше дыр, чем в Блэкберне, Ланкашир, ведь я создаю глубокую и содержательную прозу».

С дурными предчувствиями мы заняли свои места в переполненной аудитории. Первый вопрос ведущая круглого стола адресовала моему коллеге: «Итак, ваш герой — офицер полиции. Скажите, а в жизни вы общаетесь с полицейскими, чтобы получше узнать об их буднях?» Следующий вопрос уже мне: «В вашем романе фигурирует психолог. Должно быть, вам пришлось немало потрудиться, чтобы выяснить особенности работы психолога?» Вопрос «настоящему» писателю: «В своих произведениях вы, несомненно, уделяете большое внимание языку и стилю. Что побудило вас к экспериментам с художественной формой?» И все в таком духе. Снисходительные вопросы к нам, авторам детективов, почти или совсем не предполагающие какого-либо обсуждения особенностей жанра или более широких понятий, которые ложатся в основу нашего труда, — и подобострастное заискивание перед «профессионалом» (на самом деле тот оказался довольно милым человеком, у которого хватило такта сделать вид, будто все это его ужасно смущает).

К концу дискуссии я уже была готова поколотить ведущую, и ее спасло лишь то, что далее последовала серия вопросов из зала. Публика хотя бы понимала, что современная детективная проза на много световых лет ушла вперед от романов Агаты Кристи и Дороти Сейере, поэтому вопросы поступали вполне разумные — как раз такие, которые должна была бы задать толковая ведущая. Примерно через час мое давление практически снизилось до нормального уровня. Но, как обычно, когда ты думаешь, что без опаски можешь войти в воду, что-то обязательно выскакивает из кустов и хватает тебя за задницу. Из-под навеса, где проходил круглый стол, нас быстренько вытурили в артистическое фойе. Мы вошли в холл, и сопровождавшая нас девушка изумленно выдохнула: в центре зала, за кофейным столиком сидела группа из трех человек — Стивен Фрай, Майкл Игнатьефф и Стивен Беркофф. Разумеется, и речи не шло о том, чтобы мы своим присутствием осквернили собрание столь благородных умов. И вот, с поразительным нахальством, наша сопровождающая увела задрипанных детективщиков подальше от середины зала и усадила за маленький столик в углу, где мы могли дожидаться оплаты за выступление, не нарушая высокой ноты мероприятия.

Признаться, я очень удивилась, когда гонорар нам выдали шампанским. Учитывая общий дух этого утра, я рассчитывала самое большее на ящик пива.

 

Уильям Бойд

И даже больно

Писатель находится на пути в четвертый из семи городов, включенных в маршрут презентационного тура. За плечами Нью-Йорк, Вашингтон и Бостон; писатель уже собирается лететь в Кливленд, штат Огайо, и тут до него доходят дурные вести. Его последний блестящий смелый роман получил многословную и весьма снобистскую рецензию в воскресном приложении к газете «Нью-Йорк таймс». Даже по телефону писатель чувствует, что моральный дух его американских издателей резко упал: уныние почти физически ощутимо, горькое разочарование чуть лине сочится из трубки. Для иностранного писателя в Америке настоящее значение имеет только одна рецензия — та, что опубликована в воскресном приложении к «Нью-Йорк таймс». Попросту говоря, если там напечатают отрицательный отзыв, то все остальное, включая уйму положительных рецензий в других газетах и журналах, — сплошная потеря времени; редактор, находящийся на грани самоубийства, практически так и сказал. Писатель задумывается — поднимаясь по трапу самолета, который летит в Кливленд, — если все действительно так плохо, то какого черта он мотается по Штатам, рекламируя свою книгу? К чему летать за тысячи миль в Кливленд и Сиэтл, Сан-Франциско и Лос-Анджелес? Почему бы ему просто не вернуться домой? Этим писателем был я, дело происходило в 1988 году, а книгой, с которой я ездил в презентационный тур, был мой роман «Новые признания» — почти пятисотстраничный труд, вымышленная автобиография шотландского кинорежиссера, который всю жизнь мечтает снять «Исповедь» Жан-Жака Руссо.

В аэропорту Кливленда меня ожидает «эскорт», назовем ее Филлис. Филлис — жена адвоката, дантиста или практикующего врача. Она любит читать и водит большую дорогую машину. Писатель ездит по стране, и в каждом городе его встречает точная копия такой вот благодушной матроны, которая сопроводит его из отеля на встречу с читателями, потом на радиостанцию, потом на ленч с репортером. Все эти женщины любезны, доброжелательны и относятся к тебе, как тетушки, опекающие любимого талантливого племянника (племянницу). Филлис привозит меня в безымянный отель в центре Кливленда. Я говорю, что закажу ужин в номер. Она пробегает пальцем по моему расписанию: ранний подъем, интервью на радио, участие в утреннем ток-шоу на телевидении, раздача автографов в книжных магазинах, а в полдень — самолет на Сан-Франциско. Или я лечу в Сиэтл? Увидимся завтра в шесть, говорит Филлис и прибавляет, что начала читать мой роман и он ей жутко нравится.

Я заказываю в номер «клубный» сандвич и пялюсь в телевизор, постепенно опустошая запасы спиртного в минибаре. Я подумываю о том, чтобы спуститься вниз, посидеть в ресторане, прогуляться по городу, но в итоге решаю остаться в номере — здесь вполне сносно. Литература? Я стал писателем только ради романтики.

В лучах раннего утреннего солнца Филлис везет меня через предместья Кливленда. Перед моим взором мелькает огромное закрытое море — озеро Эри. Складывается впечатление, что у каждого дома, мимо которого мы проезжаем, стоит по три машины и обязательно есть какое-нибудь плавсредство. Радиостанция, похоже, расположена у черта на куличках.

Наконец мы находим обшитое досками бунгало с тридцатифутовой антенной на коньке крыши. Радиожурналист — приветливый бородач. В перерывах между легкой музыкой он расспрашивает меня о королевской семье и знаменитых лондонских туманах. Он постоянно обыгрывает тот факт, что я — полный тезка актера, исполнявшего роль ковбоя Хопалонга Кэссиди. Еще он привлекает меня к участию в рекламных вставках.

— Уильям, вы любите чипсы?

— Да, — сознаюсь я, — но у нас в Англии это называется «хрустящий картофель».

Бородач несколько раз повторяет это словосочетание, перекатывая на языке звук «р».

— Думаю, американские чипсы понравятся вам не меньше.

В ходе интервью я также одобряю средство для чистки ковров («Уильям, скажите, в вашем доме грязнятся ковры?») и какую-то марку моторного масла.

Это было великолепно, бурно восторгается Филлис по дороге в телестудию. В артистической уборной мне предлагают кофе с булочками и знакомят с другими утренними гостями: вместе со мной в программе участвует молодой человек огромного роста (его спина размером с кухонный стол, а шея — шире головы) и маленькая девочка в розовом платьице, которую сопровождают преисполненные благоговейного страха родители. Первой идет девочка, потом я, потом великан.

К этому времени я уже нахожусь на автопилоте и со странным спокойствием воспринимаю информацию, которую мне сообщает ассистент продюсера: малышка в розовом победила на школьном конкурсе правописания, а здоровенный детина — суперзвезда университетской команды по футболу, которая называется не то «Спартанцы», не то «Бродяги» — я особо не вникаю.

— Уильям, расскажите, пожалуйста, о вашей книге, — обращается ко мне продюсер, и его ручка застывает в воздухе. Пожалуй, Руссо лучше не упоминать.

Я приветствую ведущих в студии; мы дожидаемся, пока объявят прогноз погоды и выведут маленькую девочку.

— Прелесть, а не ребенок, верно?

— Прелесть, — не спорю я.

Оба ведущих, мужчина и женщина, выглядят невероятно здоровыми и холеными — нигде ни складочки, ни морщиночки.

— Вы знаете, что носите одно имя с исполнителем роли Хопалонга Кэссиди? — спрашивает мужчина. — А лошадь вы, наверное, привязали к ограде?

Я смеюсь вместе с ведущими. Мы в прямом эфире.

— Наш следующий гость сегодня — английский писатель Уильям Бойд. Он представит свой последний роман «Правдивые признания». Доброе утро, Уильям.

Я здороваюсь.

— Ну что ж, Уильям, расскажите нам о вашей принцессе Диане, — обращается ко мне ведущая.

Это было замечательно, восхищается Филлис по пути в первый из трех книжных магазинов, где я должен подписывать книги. Я, как положено, здороваюсь с серьезными, дружелюбными продавцами, которые сочувствуют мне по поводу рецензии в «Нью-Йорк таймс» («Таймс» просто осрамилась) и поздравляют с утренним появлением на телевидении. Это уже мировая известность, единодушно соглашаются все. Мировая известность британской королевской семьи, думаю я, подписывая дюжину книг в каждом магазине. Филлис сообщает, что мы опаздываем и надо спешить в аэропорт.

Я убеждаю Филлис, что ей не следует сопровождать меня на регистрацию в аэропорту, что я справлюсь с этим один, без ее пригляда. Мы прощаемся в машине перед зданием аэровокзала.

— Господи Боже, чуть не забыла! — восклицает она и вытаскивает из бардачка экземпляр моего романа.

Я думаю о городах, которые мне еще предстоит посетить, и мне страшно хочется домой. «Филлис от автора, — пишу я, понимая, что она нив чем не виновата. — С благодарностью».

 

Уильям Тревор

Если нет публики

Поройтесь как следует в своем детстве, поднимите со дна памяти яркие воспоминания о перенесенном позоре, и они тут же вернутся к вам. Тягуче-унылую атмосферу класса порой все же пробивают колкие шпильки — оценка «неудовлетворительно», выведенная тысячу раз. По рядам проносят булочки с сосисками, а над ухом раздается голос:

— Это ты сочинил стихотворение!

Стихотворение, тайком написанное, тайком подсунутое И. Г. Сайнзбери — скорее, мужчине, чем мальчишке, — редактору хулиганского школьного журнала.

— Как ты догадался? — Мой шепот едва слышен из-за топота ног. Мы выходим из столовой, и я узнаю, что Сайнзбери искал бумажку, чтобы свернуть сигаретку.

Писательская работа подарила еще немало подобных эпизодов, но с годами насмешка бьет не так больно, словно в конце концов уже не видит смысла жалить тебя, унижение воспринимается все менее болезненно, а потом и вовсе теряет значение. Наверное, случай, который я спишу ниже, тоже унизителен, но тогда я этого не ощутил.

Я получил письмо из Совета по искусству и культуре. В письме сообщалось, что мне присуждена литературная премия и что до церемонии награждения эту информацию следует держать втайне. В положенный срок мне позвонили из отдела по связям с общественностью этого же Совета и сказали, что, возможно, потребуется немного разрекламировать мою книгу. Я объяснил, что не очень силен в рекламных делах, однако согласился выступить перед публикой. Предполагалось, что выступление состоится в рамках фестиваля искусств, который по случайному совпадению будет проходить в это самое время где-то в окрестностях Лондона. В разговоре упомянули Темзу, и я решил, что фестиваль будет в Марлоу или Хэмптоне.

Как выяснилось, я ошибся. Вечером после церемонии награждения мы с женой встретились с молодым человеком из оргкомитета фестиваля и миловидной дамой из Совета. Мы все сидели в холле отеля «Даррантс» и ждали такси, которое должно было отвезти нас собственно к месту. Я осведомился, где именно все протекает, и мне ответили, что мероприятие проходит в районе Барьера Темзы. В назначенный час такси не подъехало, по поводу чего была сделана серия взволнованных звонков. Устав ждать, мы остановили первое попавшееся такси у отеля. Медленная езда по улицам, запруженным машинами, отняла больше времени, чем рассчитывали наши «опекуны». Выбирая, на каком мосту лучше повернуть, водитель воспользовался паузой и спросил нас, действительно ли мы хотим ехать на Барьер, поскольку в столь поздний час там мало чего интересного. Мы подтвердили свое намерение, и он послушно повез нас, по пути обращая наше внимание на впечатляющие здания, стоявшие вдоль берега. Мы миновали Саутварк, Бермондси и Дептфорд. Указатель на Гринвич выглядел заманчиво, но стильный Гринвич был не для нас. Через час с лишним мы съехали с шоссе в район доков, где по большей части царил непроглядный мрак.

— Ну, вы и задали мне задачу, — признался таксист. Фары нашего автомобиля высвечивали огромную бетонную пустоту. Ни дороги, ни единого знака.

— У меня есть телефонный номер, — сказал молодой человек из оргкомитета.

Пока он говорил, из темноты выросли две фигуры, взирающие на наше приближение. Ими оказались две школьницы. «Вы, случайно, не Гилберт и Джордж?» — спросили они, когда мы остановились. Узнав, что нет, девицы уныло побрели прочь и растворились в темноте.

Мы поехали дальше, опустив стекла и напряженно вглядываясь в черноту.

— Кажется, телефонная будка, — сказал кто-то из моих спутников. Так оно и оказалось. Мы остановились возле нее, наблюдая за молодым человеком, который набрал номер и стал ожидать ответа. Откуда-то до нас донеслись едва слышимые звонки. Он повесил трубку, звонки прекратились. Когда он вернулся, мы не замедлили сообщить ему об этом. Тогда он забарабанил кулаком в дверь соседнего строения, в тусклом свете похожего на сарай. Ничего не произошло, и мы все, кроме таксиста, вышли из машины.

Поднялся небольшой туман, и мы стали осторожно пробираться вперед, разглядывая смутные контуры построек, мало напоминающие обычные здания, и остро ощущая тишину и сырость в воздухе.

Когда мы вернулись к такси, вдалеке заколыхались чьи-то тени, и перед нашими глазами материализовались трое высоких мужчин. Они несли усилители и другое электрическое оборудование; позади них шла женщина с двумя подносами сандвичей. Она сказала, что кто-то видел разъезжающую по округе машину. Мы двинулись за этой четверкой, такси ползло вслед за нами. Двери строения, которого мы прежде не заметили, открылись, зажегся свет, и мы вошли. Внутри аккуратными рядами были расставлены стулья, но на них никто не сидел.

— А что здесь намечается? — полюбопытствовал таксист, которого охватила жажда приключений. Когда я сказал, что буду читать свое произведение, он очень удивился, однако повел себя мило и устроился в первом ряду, прихватив несколько сандвичей. Вскоре к нему присоединились мальчик с отцом. Читая рассказ, я значительно его сократил.

На обратном пути в Лондон мы снова встретили двух школьниц и предложили подбросить их до центра, но девицы подозрительно покосились на нас и отказались сесть в машину. Они пришли к выводу, что Гилберт и Джордж, по всей вероятности, не пожелали выступать в декорациях гидротехнического сооружения. Хотя их тоже можно понять, с некоторой горечью добавили поклонницы Гилберта и Джорджа.

Водитель остановил такси на Вигмор-стрит. Молодой человек забежал в небольшой магазинчик, после чего попытался расплатиться с таксистом.

— Не хотите чего-нибудь выпить? — предложил я молодому человеку и даме из Совета, когда мы подъехали к отелю. Я пригласил и водителя, ведь он был так любезен с нами, но тот ответил отказом. Я подписал книгу с рассказом, который читал на Барьере, и вручил ему в качестве благодарности.

Сидя с бокалом в руке, я отгонял от себя мысли о том, что, по-хорошему, передо мной могли бы и извиниться. Упреки неуместны, когда обстоятельства складываются неудачно. В теплом, уютном баре было уже не важно, что двадцати четырех часов, как видно, не хватило, чтобы известить публику о предстоящем событии, что территория доков, да еще ночью — не самое подходящее место для художественных изысков Гилберта и Джорджа. Что же до нас с женой, мы провели этот вечер с пользой. По крайней мере скучать нам не пришлось.

 

Джули Майерсон

Воссоздать поросенка

Мир делится на писателей, которые занимаются и не занимаются этим. Я не виню тех, кто этого не делает: оплачивается сей труд низко, а кроме того, это наискорейший способ нажить себе врагов и едва не оказаться в суде по бракоразводным делам. Кое-кто называет это кровосмешением, другие наклеивают на тебя ярлык литературного поденщика. С какой стати, спрашивают они, тебе приспичило рецензировать книги? Только из-за того, что ты тоже пишешь? Но ведь если ты сам сочиняешь романы, отвечаю я, что может быть увлекательнее и доставлять больше удовольствия, чем возможность печатным словом ответить своим современникам? Рецензирование — весьма приятное и захватывающее занятие, цель которого — попытаться объяснить, почему тот или иной роман обжег тебе сердце.

Я считаю это откликом, а не осуждением; частью непрерывного жаркого диалога, словесной перестрелкой. Но я знаю, что сама себя обманываю. Диалог быстро может превратиться в войну, поэтому я стараюсь быть осторожной и никогда не пишу рецензий на книги моих друзей или авторов, чьи работы мне заранее не нравятся. Каждую новую книгу я открываю с надеждой. Однако порой, несмотря на весь оптимизм, произведение приходится мне не по душе. И тогда — увы, да! — я должна сказать об этом. С другой стороны, будучи писательницей — а кто лучше писателя знает, каково это, когда сокрушительная мощь разгромной рецензии полностью лишает тебя жизненных сил, — чем я могу оправдать разнос в пух и прах чужой работы?

Моя теория такова: если уж ты раздаешь оплеухи (я имею в виду критические рецензии), приготовься их получать. Поэтому я выработала для себя два правила:

1. Читать любой отзыв, даже положительный, только один раз — один и не более, потом подшить в архив и выкинуть из головы.

2. Вести себя как можно любезнее с Авторами Ругательных Рецензий На Твои Книги. Порази их своим шармом и сделай так, чтобы им понравиться. Заставь их пожалеть о написанном!

Придерживаюсь ли я Правил Джули Майерсон? Помню один званый обед: придя туда, я вдруг поняла, что протягиваю руку женщине, которая написала Самую Уничтожающую Рецензию. В ней она не просто обругала мою книгу, а еще и перешла наличности, высказавшись по поводу остальных моих работ (их явно незаслуженного успеха), — и все это на основе одной-единственной тоненькой книжечки, которую она прочла! Булавки, которые жрецы вуду втыкают в восковые куклы жертв, — еще слишком мягкое наказание для этой критикессы.

Вы спросите, сколько раз я прочитала ее рецензию? Хм-м-м… Трудный случай. Я точно знаю, что когда нас представляли друг другу, все ее гадкие слова тотчас всплыли у меня в памяти. Но я приободрила себя: ей эта встреча неприятнее, чем мне. Так что я применила Правило № 2. Я ни словечком (ну конечно же!) не обмолвилась о ее дурацкой рецензии. Я притворилась, что вообще забыла о ней. Напротив, я сказала этой даме, как сильно мне понравился ее последний роман (невыносимо скучный) и какой огромный интерес вызывает ее новая работа (почти лишенная всякого содержания). Я рассыпалась в похвалах, открыто льстила ей — по правде говоря, по-моему, я ее напугала! Через несколько дней награда постучалась ко мне в дверь: милое письмо, написанное ее собственной рукой, с извинениями за ту самую рецензию. Пожалуй, письмецо на пару лет запоздало, но, черт побери, мне ли было жаловаться! Один — ноль.

Иногда, в качестве критика, ты просто вдыхаешь поглубже и надеешься, что автор тебя не вспомнит. Как-то раз на литературном обеде я сидела рядом с очень приятным молодым человеком. Это было официальное мероприятие со столовым серебром, лакеями и планом рассадки гостей.

— Откуда мне знакомо ваше имя? — приставала я к нему, глядя на карточку с его именем, указывающую место за столом.

— Ну, — туманно ответил он, — я веду колонку в… — И назвал газету.

— Нет, — помотала я головой. — Никогда ее не читала. Здесь что-то другое. Погодите, сейчас припомню. Уверена, что откуда-то вас знаю.

Через полчаса мучений (я продолжала изводить его, он лихорадочно пытался выкрутиться) бедняга закурил сигарету и сдался.

— Кажется, я писал рецензию на ваш роман.

— Замечательно! — просияла я.

— Рецензия была не очень хорошей, — быстро пробормотал он. — Если честно, она была довольно едкой. Простите.

Не знаю, чего он от меня ожидал — что я встану из-за стола или залеплю ему пощечину в духе Бетт Дейвис? Заломлю руки и разрыдаюсь? Нет, я рассмеялась и ответила, что все в порядке. Я сказала, что, по моему убеждению, Плохие Рецензии Идут Авторам На Пользу.

— Очень часто, спустя несколько месяцев или даже лет, ты понимаешь, что критик был в той или иной степени прав.

— Правда? Вы так полагаете? — На лице молодого человека отразилось нескрываемое облегчение.

Я любезно кивнула.

Верила ли я в свои слова? Скажем так: я изо всех сил старалась. И стараюсь до сих пор. А с этим так называемым критиком мы очень славно поладили и к концу обеда были лучшими друзьями. Я и сейчас поддерживаю с ним отношения. В прошлом году он пригласил меня на свой день рождения. Два — ноль. (Вот вам еще один критик, который в следующий раз хорошенько подумает, прежде чем обругать мою книгу.)

 

Джеймс Ласдэн

Алкоголь грешников

Унижение: обычное состояние любого, кто связан с писательством или другими формами эксгибиционизма — намеренного либо случайного. Как в тот раз, когда я, спусти в штаны, сидел во временном сортире позади ипподрома и все четыре дверцы одновременно распахнулись, явив моему взору Ее Королевское Величество и августейшую семью в полном составе, с ужасом наблюдающих за процессом моего облегчения… Ох, конечно же, это оказался всего лишь сон, но как натуральны были ощущения, как странно близки к жизни — по крайней мере к моей жизни. Самое главное здесь то, что когда дело доходит до настоящего унижения, иной раз бывает трудно определить — сон это или явь.

В школе, в семнадцать лет, я играл в группе. То бишь у меня была ярко-красная полированная гитара, копия «Гибсон SG», «квакушка», усилитель и пара приятелей с такими же шумными инструментами. По выходным мы запасались марихуаной, набирали побольше выпивки, нажирались в дым и начинали лабать.

В то лето школа решила удостоить все возрастающее количество юных рокеров дневным концертом. Как мы играем, никто не слышал, но вкупе с нашим прибалделым видом это только прибавляло нам загадочности. Мы назвали группу «Скелет Барбароссы» — не помню почему, зато отлично помню, как малышня в коридоре восхищенно шептала нам вслед: «„Скелет Барбароссы“, они будут играть на концерте!» — и это было чертовски приятно.

День выступления близился. Моя подготовка к концерту заключалась в том, что в магазине на Портобелло-роуд я купил себе афганскую жилетку из овчины. Она была украшена звездами, вышитыми шелком, и маленькими зеркальцами, а по краям оторочена желтовато-серой овечьей шерстью. Шерсть была густой и длинной, особенно в проймах; она торчала оттуда, напоминая пару огромных лохматых подсолнухов, и придавала мне некоторое сходство с дикарем, отчего я балдел.

За ленчем вдень концерта я вдруг почувствовал себя нехорошо. Настолько нехорошо, что мне пришлось извиниться и выйти из столовой на свежий воздух. Раньше я никогда не выступал перед публикой и нервничать в общем-то не собирался, однако, шагая по школьному двору, я понял, что волнуюсь, причем очень сильно, до тошноты. Кроме волнения, меня терзало что-то еще. Что именно, я пока определить не мог, но меня преследовало странное ощущение, будто в моей жизни вот-вот случится что-то ужасное и непоправимое.

В таких растрепанных чувствах я надел свою новую жилетку и отправился за кулисы, где ждали приятели. Группа, игравшая перед нами, исполняла популярные композиции в стиле рокабилли, делала это весьма бойко и энергично и была встречена публикой очень тепло. Потом наступила наша очередь. Мы стояли на сцене в наших чудных костюмах, переглядываясь друг с другом. Нас обдавало волнами радостного возбуждения из зала, и в какой-то момент мне показалось, что сейчас реальность нарушит свои законы и приведшие нас сюда инфантильные грезы о легкой славе и обожании поклонников станут явью. А в следующий миг я вдруг четко осознал небольшое обстоятельство, которому раньше не придавал значения: я понял, что мы не знаем ни одной песни, едва умеем держать в руках инструменты и все наши «джем-сейшены» по уровню не отличались от детских забав с игрушечными самолетиками. В слепой панике я ударил по струнам, приятели последовали моему примеру. На несколько секунд в зале повисла недоуменная тишина. Затем, напоминая зрительскую «волну» на трибунах стадиона, замешательство на лицах слушателей сменилось скептическими ухмылками, а вслед за этим началось дикое веселье, и наша какофония утонула в самом громком реве неодобрения, какой я когда-либо слышал: пять сотен подростков оглушительно свистели и улюлюкали, выражая нам свое презрение. Поначалу не сообразив, в чем дело, мы продолжали играть. Словно такой реакции публики не хватило, чтобы удовлетворить мою, по-видимому, безграничную тягу к унижению, словно ее было мало, чтобы этот вечер навсегда врезался в мою память неизбывным позором, всякий раз заставляя меня краснеть при воспоминании о нем, я вышел к микрофону и дрожащим голосом попросил аудиторию «дать нам шанс». После этого я вывел на максимум громкость своей гитары и вновь принялся драть струны, изо всех сил давя на педаль «квакушки», будто надеясь исправить положение одним лишь усилием воли и диким грохотом. Наградой мне стал еще более отвратительный звук: улюлюканье и свист сменились блеяньем в пятьсот глоток. Мои приятели, уловив соль шутки и, несомненно, усмотрев в ней возможность спасти свою репутацию, разразились предательским хохотом, тыча пальцами на мою жилетку из овчины, и убежали со сцены.

Mortify: лишать жизни; умерщвлять; омертвевать (Оксфордский словарь английского языка). В мрачных глубинах подсознания, куда я погрузился, мне стала ясна одна очень простая вещь: прекратить свое существование должен либо мир, либо я сам. Классический гений или безумец, безусловно, выбрал бы первое. Я же — нет. Я предпочел свою смерть. И теперь, когда я вспоминаю, как стоял на сцене, ошалелый, в лохматой шкуре, перед моим взором встает несчастный агнец, которого Авраам отдал на заклание вместо своего сына Исаака. Мое первобытное, овечье «я» было принесено в жертву ради того, чтобы дать жизнь моей новой — предусмотрительной, ответственной, прагматической, зрелой — сущности.

Как бы то ни было, с тех пор я взял за правило иметь кое-что в запасе для тех редких случаев, когда мне нужно выйти на сцену и выступить перед публикой.

 

Мэгги О’Фаррелл

Закрыть уши

Комнатка тесна до невозможности. Окон нет, и, насколько я поняла, дверь запирается снаружи. Передо мной миниатюра: кукольных размеров столик из двух кусочков мела, катушки клейкой ленты и лезвия. Малюсенькие люди делают здесь свои странные дела. Мужчина, от которого неприятно пахнет, только что подошел ко мне и нахлобучил на голову наушники. Наушники мучительно жмут.

Не люблю выступать в прямом эфире на радио. Терпеть не могу, просто ненавижу. Я с трудом выношу даже телефонные разговоры, не то что радиоинтервью с кем-то, кого я не вижу и не видела никогда раньше. Мне постоянно кажется, что из-за этого ко мне опять вернется давно излеченное заикание. А еще меня пугает мысль, что люди — у себя дома, в машинах, офисах — будут меня слушать. Больше чем уверена: что бы я ни говорила, никому из них это ни капельки не интересно. Зачем я только согласилась? Что за стечение обстоятельств или цепь событий привели меня сюда; что заставляет покорно сидеть в этом чулане? Мою голову словно стягивает стальной обруч, моя лучшая и любимая блузка пропитывается потом, а я жду непонятных знаков от кого-то или чего-то…

Короткие щелчки в наушниках свидетельствуют о том, что меня подсоединили к далекой радиостанции где-то на другом конце страны. Звучит сентиментальная джазовая мелодия. Я напрягаю слух, ожидая указаний оператора, но вместо этого на фоне треньканья пианино раздается вопль ведущего программы: «Кто следующий?»

Пауза. Шелест бумаг. Я выпрямляю спину — на всякий случай, хотя меня и не видят.

— Э-э… — слышится другой голос, и снова шелестят бумаги. — Мэгги О’Фаррелл.

— Кто?! — рявкает ведущий.

— Писательница.

— Мать вашу, где вы ее откопали? — орет ведущий. — В жизни о ней не слыхал!

Плечи мои опускаются. Какой-то частью мозга я понимаю, что мне надо кашлянуть или другим способом обнаружить свое присутствие, но ведущий продолжает реветь:

— Меня уже тошнит от этих серых ничтожеств, которых вы приводите на передачу! Когда-нибудь у меня в студии будут нормальные гости?

Наушники так нестерпимо жмут, будто мне делают лоботомию. Я тупо смотрю на лезвие, в то время как ведущий распекает продюсера за плохой подбор гостей и требует от него ответа, как называются мои книги, про что они и о чем, черт подери, я собираюсь говорить.

— И вообще, где она сама? — орет он.

— В другой студии, — отвечает продюсер.

Еще одна пауза. Пластинка продолжает крутиться, пианист негромко наигрывает свой мотивчик. Мы слушаем дыхание друг друга. Продюсер, бедняга, откашливается.

— Мэгги, вы здесь?

— Да.

— Вы нас слышите? — без всякого энтузиазма спрашивает он.

— Угу.

Пластинка заканчивается. Ведущий набирает в грудь побольше воздуха.

— А теперь я приготовил для вас особое удовольствие. Сегодня к нам в студию пришла писательница, которая расскажет о своих книгах. Наша гостья — Мэри Фаррелл.

 

Пол Малдун

Нужны великие слушатели

Хуже всего, конечно, было в тот раз, когда я сел на поезд в Нью-Йорке и отправился в один университет, который находился на пару штатов к северу, чтобы почитать там свои стихи. Университет называть не буду, а если бы и назвал, то вы скорее всего о таком не слыхали. Можно сказать, учебное заведение было не из перворазрядных. Я вышел из вагона, ожидая, что меня встретят, хотя и сам уже точно не помнил, должны ли меня встречать, поскольку договоренности о моем приезде были сделаны добрый месяц тому назад. Я прождал достаточно долго, чтобы меня припорошило снежком, потом взял такси и поехал в университет.

«Никакое» — слишком яркое слово для описания этого места. У меня при себе было письмо от организатора мероприятия с адресом и номером офиса. Я постучал в дверь. Никакого ответа. По крайней мере он не отозвался. Послышался скрип стула, но не в этом, а в соседнем помещении. Его обитатель выглянул из-за двери. Вы профессор такой-то? — спросил я. Недоверчивый взгляд, отрицательное движение головой. Профессор такой-то уже третью неделю в запое.

Кошмар. В момент просветления, однако, профессор такой-то связался с секретарем факультета и сказал, что нужно по весить объявление о литературном вечере. Это произошло не далее как вчера. Увы, времени на расклейку афиш не хватило. Сосед профессора извлек откуда-то табачного цвета объявление, поверх которого уже был наклеен флаер с надписью «Тебя мучают страхи? Депрессия? Думаешь о самоубийстве?».

Главное — успокоиться. Мужественно перенести неприятность. Расслабиться. Не падать духом. Сосед, к сожалению, торопился, но на прощание объяснил мне, как пройти в аудиторию, где должны состояться чтения, и сообщил, в какой гостинице для меня забронирован номер. Само собой, никаких распоряжений касательно гонорара за мое выступление не поступало. Подобные мысли не слишком-то занимают человека, подверженного трехнедельным запоям. Чек мне вышлют почтой. Насчет отеля можно не беспокоиться — счет направят непосредственно в университет. Я согласился с соседом, что было бы лучше, если бы кто-то представил меня публике, однако, при сложившихся обстоятельствах, мне также пришлось согласиться с ним в том, что лучше совсем никакого представления, чем устроенное наспех и скомканное. Я поблагодарил его за беспокойство и заверил, что у меня все будет замечательно.

В студенческой столовой я угостился пиццей и без пятнадцати семь вошел в аудиторию. Литературный вечер был назначен на семь часов, но, к моему удовольствию, в помещении уже сидело пять или шесть человек. Пришли пораньше, чтобы занять места, сразу решил я, хотя все зрители почему-то сбились на заднем ряду. Позже оказалось, что эти пятеро или шестеро студентов и составили всю публику. Ладно. И то хорошо. Мне постоянно вспоминается тот вечер в Мойе, когда мы с Джимми Симмонсом выступали перед его женой, моим отцом и моей сестрой. Примерно в пять минут восьмого я встал и начал читать первое стихотворение. Оно было встречено улыбками и удивленными взглядами. Я им понравился! Я в самом деле им понравился. Второе стихотворение уж точно приведет их в восторг. Однако не успел я дочитать до конца, как одна из моих поклонниц подняла руку и спросила, как долго я еще собираюсь здесь находиться. Что? Как выяснилось, все эти студенты участвовали в семинаре и устроились в пустой аудитории, чтобы им никто не мешал.

Я побрел в гостиницу. «Никакой» — действительно слишком красочное описание для этого городка. Правда, наволочка на подушке в номере отдавала запахом, который, позаимствую строчку у Макниса, «напомнил [мне] о путешествии в Канны». Часа в четыре утра я проснулся и обнаружил, что раздираю яростно зудящее тело, которое повсюду покрылось красноватой сыпью. Блохи. Я вскочил с кровати и первым же поездом вернулся в Нью-Йорк.

 

Андрэ Бринк

Лучше тихая смерть

Это случилось много лет назад, когда я был молодым, полным энтузиазма писателем (я до сих пор полон энтузиазма, хотя уже не так молод), отчаянно стремился произвести хорошее впечатление и, пожалуй, несколько переоценивал важность встреч с «нужными» людьми. По характеру я вовсе не жажду общения, будь то «нужные» или «ненужные» люди, но у меня в сознании четко отложилось, что это Правильная Стратегия. Поэтому, получив приглашение надень рождения одного Очень Важного Издателя в Кейптауне, я твердо решил туда пойти, не столько из-за именинника, сколько ради встречи с другим издателем — как мне сказали сведущие друзья, самым подходящим человеком, кому я бы мог доверить свою писательскую карьеру. В ящике моего стола лежала только что законченная рукопись, и этот визит должен был решить ее (и мою) судьбу.

Вечер начался с неприятной ноты. Писатель, который устроил мероприятие, был известен своими причудами и чудовищным эгоцентризмом. Торжество он организовал в самом роскошном отеле города, сняв для себя номер несколькими днями раньше (разумеется, за счет издателя), дабы убедиться, что все будет На Высшем Уровне. Он лично составил меню (то есть включил в него свои любимые блюда), заказал вино (ориентируясь в основном не по сортам, а по ценникам) и подобрал пару-тройку помощников, которые должны были проследить — ненавязчиво и с большим тактом, — чтобы все Прошло Гладко. Пока гости собирались, он наблюдал за ними на расстоянии, а удостоверившись, что все Важные Персоны прибыли, надменно удалился наверх в свой номер, где, как мы узнали позже, в одиночестве наслаждался изысканным обедом, предоставив нас самим себе — всем вместе и каждому по отдельности.

Я плохо переношу сборища большого количества незнакомых людей и потому в основном топтался позади одной оживленной группы, в которой, кажется, все прекрасно знали друг друга. Мне удалось завязать беседу с двумя-тремя гостями, чьи лица мне были смутно знакомы, но те вскоре удалились, очевидно, чтобы поучаствовать в более интересных или полезных разговорах. Я остался один, с бокалом вина, со всем возможным восторгом пытаясь изобразить увлекательное общение.

Затем совершенно неожиданно, словно в результате какого-то невероятного трюка, передо мной возник мужчина. Издатель. Тот Самый. Мне на память невольно пришла откровенная надпись на стене общественного туалета в Сан-Пауло, доверительно сообщавшая: «Твое будущее в твоих руках».

Я заговорил с Ним. К моему величайшему изумлению, он охотно поддержал беседу. Мы стали оживленно болтать. Застенчивость и беспокойство покинули меня. Все Шло Как По Маслу. Но вскоре я заметил, что интерес Издателя спадает, а его взгляд блуждает по сторонам. Он явно искал других собеседников. Мне срочно надо было как-то удержать его хотя бы на несколько минут, чтобы в удобный момент закинуть удочку насчет моей рукописи.

Лихорадочно оглядываясь в поисках подходящей темы, в дальнем конце переполненного зала я увидел довольно жалкое зрелище: там стояла женщина, явно чувствующая себя неловко, в дурацком платье, которое портило ее и без того нескладную фигуру. Изобразив на лице снисходительное сочувствие, я повернулся к Издателю, указал на неуклюжее привидение в юбке и спросил:

— Интересно, что там за ужасная женщина?

Мне почему-то показалось, что гул голосов вокруг нас разом смолк, как будто меня услышал не только Издатель, но и все остальные. А потом он очень четко, с расстановкой выговаривая каждое слово, произнес:

— Это моя жена.

 

Дункан Маклин

Дело десятое

В общем и целом, профессиональные писатели — сплошь изнеженные ублюдки, которые и дня бы не продержались на настоящей работе. Они летают по всему свету на разные праздники и фестивали, обедают в ресторанах и заказывают еду в номер, ничего не платя, а потом имеют наглость плакаться, что отель, куда их поселили, лишь четырехзвездочный. Они пускают пыль в глаза переводчикам, аспирантам и впечатлительным литагентам и при этом еще жалуются, что всего семидесяти трем из семидесяти шести почитателей их творчества, сквозь ветер и метель пришедших в книжную лавку на встречу с автором, книга понравилась настолько, что они пожелали ее купить. Разумеется, в этот печальный список не приспособленных к жизни нытиков я включаю и себя. Автобиографичен ли мой рассказ? Да, черт возьми. Он как раз про меня.

Настоящее писательское унижение заключается в том, что время от времени тебе приходится видеться с собратьями по перу и выслушивать их пустой треп о самих себе. Примерно то же самое вы услышите сейчас и от меня: я собираюсь накорябать рассказ об одном типично унизительном дне во время презентационной поездки, в которую я отправился по просьбе издательства несколько лет назад.

Место действия — крупный университетский город на юго-западе США. Время — 7.14 утра. Утреннее телешоу. Очень похожее на то, которое вы себе уже представили (к чему зря тратить слова?): писатель сидит в студии на розовато-лиловом диване, зажатый между светилом в области диетологии («Метод похудения „Плоды пустыни“ позволяет организму сохранять питательные вещества подобно кактусу») и победительницей конкурса по правописанию из Тексомы, которая бормочет, блестя зубными скобками: «Аннигиляция, неискоренимый, геморрой…»

Ведущим программы оказался сияющий толстячок. Во время перерыва на рекламу к нему подлетела ассистентка и промокнула салфеткой его взмокший лоб. Шнурок на его левом ботинке развязался и волочился по полу.

— Мы снова в студии, — объявил ведущий. — Наш сегодняшний гость написал книгу под названием «Бункермен». О чем она?

— О гольфе, — широко улыбаясь, ответил я. — О метких ударах и песчаных ловушках.

— Правда? — Лицо ведущего просветлело.

— Нет, но я подумал, что это понравится вам больше, чем психосексуальный роман ужасов, напичканный отвратительными сценами педофильных сношений в бетонном бомбоубежище.

— Вы правы, — согласился он.

Пришло время звонков в студию. Вопросов профессору «Вы-когда-нибудь-видели-жирный-кактус» поступило довольно много, ко мне же обратились только однажды:

— Эй, танцевать надо с тем, кто тебя привел! — раздался голос из-за видеомонитора.

— Простите? — не понял я.

— Вы ни разу не упомянули сегодняшнего спонсора, а мы, между прочим, до одиннадцати часов оплачиваем выпивку. Выразите хоть немного благодарности! И кроме того, в вашей книжке совсем не так много гольфа, как нам говорили…

— Большое спасибо, — произнес ведущий и опять вспотел. — Следующий!

— Геморрой?

Едем дальше. Дневная встреча с читателями и раздача автографов в крупном торговом центре на окраине города. Там не оказалось ни единого человека. В смысле не то что публики на встрече со мной, а вообще ни одного покупателя. И ни одного продавца. Нет, наверное, где-то кто-то все-таки был — ведь кто-то же включил компакт-диск с кавер-версиями хитов Билли Джоэла в исполнении «Бостон Попе Оркестра»?

Наконец, мне удалось отыскать кассу. Когда я представился, кассир — «Привет, меня зовут Клебо», если верить табличке у него на груди — пришел в большое удивление.

— Вас, наверное, пригласила Аппалачия?

— Понятия не имею, мне просто дали список мест, где я должен появиться.

— Вы позволите?.. Ах да, вижу. Наш магазин. А какое сегодня число?

— Четырнадцатое.

— Здесь так и сказано.

— Знаю. Поэтому сегодня я и приехал.

— Но у Аппалачии сегодня выходной.

— Вот как? И что из этого?

— Никого нет. Обычно у нас бывает много народу. В четверг больше двухсот человек пришли за…

— Пустяки, не важно. Может, я просто подпишу книги?

— Э-э…

— Послушайте, я прилетел из Шотландии, так хотя бы…

— Конечно, конечно. Не стесняйтесь.

— Хорошо. Где книги?

— Ох. Что вы пишете?

— Романы. В основном.

— Вы хотите сказать, художественную литературу?

— Ну… да. Да, разумеется.

— Идите вдоль этого прохода, мимо справочников по рефлексологии и кухне разных народов. Это сразу за книгами по шитью лоскутных одеял.

Я заглянул в соседнюю кофейню, взял чашку холодного капуччино и, наконец, отыскал свои книги. Их было две — два экземпляра последней изданной книги. У них не было того романа, который я собирался анонсировать. Ладно. Я все равно поставил в них свои автографы, а заодно подписал с дюжину книг Нормана Маклина и уже было собрался перейти на Эда Макбейна, но заметил, что тот сам уже наподписывал целых три полки.

Внезапно ощутив усталость, я тяжело опустился в нежно-лиловое кресло и принялся изучать план своего маршрута. (Как радостно заколотилось мое бедное сердце, когда дома, в Шотландии, я получил по факсу этот листок! Вверху страницы красовался логотип известного нью-йоркского издательства, а ниже — перечень городов, будто из песенника Чака Берри, и все они с нетерпением ждали моего приезда!) У меня оставалось еще четыре часа до следующего мероприятия: фуршета в доме спонсора сегодняшнего вечера, владельца ночного клуба. Это хорошая возможность, сказали мне, познакомиться с людьми, которые профинансировали серию литературных чтений, оплатив мой проезд и отель.

— Вам придется поработать, — сообщила мне организаторша. — Я хочу, чтобы вы сели на конце стола и развлекали гостей во время еды. Прочтите нам один из своих рассказов. Думаю, подойдет та смешная история, в которой двое влюбленных думают, что у них нет денег, и крадут еду в магазине.

— Они так не думают, у них действительно нет денег, — возразил я.

— Вот-вот, именно, — кивнула она. — Чрезвычайно забавный рассказ.

Вечеринка у хозяина ночного клуба началась около десяти. Меня припасли на десерт: заезжий писатель, весьма знаменитый. Понятное дело, знаменитый, потому что заезжий. У меня сложилось впечатление, будто я один еще не читал здесь своих произведений. На самом деле я и был единственным, кто не выступал в этом доме каждую субботу в течение всего года.

Это означало, что только я имел глупость представить публике подборку сложных для понимания историй в духе Чехова о суровой, ожесточающей сердце жизни на каменистых землях многострадальной северной страны. Все остальные литераторы пришли сюда с солидным запасом неимоверно длинных поэм и рэперских речитативов, в основном посвященных дракам, наркотикам, размерам пениса (да еще в сравнении с размерами этого органа у других присутствующих поэтов), рвоте с перепоя, изнасиловании мальчиков, провалам в памяти, смерти (особенно желаемой прочим присутствующим чтецам), твоей мамаше, твоей сеструхе… твоей сеструхе, мать твою, а также стоимости пива в студенческом клубе.

Это продолжалось два часа. Лавина громко выкрикиваемых в микрофон слов буквально пригвоздила меня к банкетке, обитой лиловой кожей. По большей части (как мне показалось) этот поток был направлен на меня — гребаного выскочку, так называемую знаменитость, про которую в жизни никто не слыхал. Я уже было решил отказаться от привычной тактики растягивания одной бутылки пива на весь вечер (чтобы сохранить профессиональную четкость дикции, когда я все-таки поднимусь на сцену) и одним махом уговорить бутылочку «Джим Бима», более подходящего случаю, как вдруг услышал свое имя. Я сорвался с места.

— Добрый вечер, — сказал я. — Пожалуй, начну с отрывка из моего нового романа. Это психосексуальный ужастик, изобилующий сценами педофильных сношений и бреднями буйнопомешанных…

В глубине зала раздался возглас.

— Простите?

— Не надо! — крикнул кто-то из публики. — Мы хотим послушать ваши рассказы о гольфе.

Что мне оставалось? Ради Бога, подскажите, что я мог поделать? Как всякий другой профессиональный писатель, который пятьдесят недель в году не встает из-за стола, в полном одиночестве занимаясь бумагомарательством, и вынужденный расплачиваться за это единственным возможным способом — то есть продаваться любому, кто соизволит купить ему билет на самолет и даст возможность немного обновить гардероб, — я прочитал им свой чертов рассказ о гольфе.

 

Вики Фивер

Бойся языка

Мне уже приходилось давать уроки в школе, и я находила в этом удовольствие. Преподаватели были доброжелательны и любезны, ученикам нравилось писать стихи под началом «настоящей» поэтессы. Но в этом заведении — средней школе для мальчиков — все оказалось иначе. Старший преподаватель английского языка и литературы отнесся ко мне с мрачным недоверием. Он ничего не рассказал о ребятах, с которыми мне предстояло работать, а просто всучил классные журналы и строго-настрого приказал заполнять их как положено. Судя по всему, он не хотел, чтобы я вела уроки в его школе. Может, он считал всех поэтов анархистами.

— Мы не примем работы, если в них будет присутствовать секс или насилие, — предупредил он.

Класс, куда меня привели, располагался в торце здания; окна выходили на север. Словно для восполнения недостатка солнечного света стены в классной комнате были ядовито-желтыми. Пахло тушеной капустой и туалетом. Как только учитель английского ушел, я залезла на стул, чтобы открыть окно. Зазвенел звонок, и в класс хлынула толпа мальчиков из первой группы. На мое присутствие они отреагировали возгласами и присвистами.

— Отличный обзор трусиков, мисс! — выкрикнул кто-то.

Конечно, мальчишки были повернуты на сексе.

— У вас есть дружок? А как он в постели? — сыпались шуточки со всех сторон. Я уже хотела заставить их написать сестину с одним из этих вопросов в качестве повторяющейся строки, но удержалась.

Мне дали пять групп: возраст мальчиков разнился от одиннадцати до пятнадцати лет, но все они были одинаково неуправляемы и равнодушны к поэзии. Как выяснилось, уроки стихосложения они выбрали только ради того, чтобы отвертеться от музыки. Когда я им читала, они зевали во весь рот и тоскливо вздыхали. Моя просьба написать собственное стихотворение вызвала угрюмый отпор.

В школу я ходила по средам и постепенно стала бояться этого дня. По ночам со вторника на среду я мучилась бессонницей или кошмарами, что тоже не прибавляло сил. В моем контракте значилось, что я должна составить сборник ученических стихов и организовать литературный вечер, куда будут приглашены родители и администрация школы. К началу пятой и последней недели я пришла в отчаяние. У меня оставался один день, чтобы увлечь подростков поэзией.

Я подготовила урок, посвященный поэтическим портретам, и, чтобы вдохновить учеников, решила использовать стихотворение Нормана Маккейга «Тетя Джулия». Ожидая первую группу, я перелистывала «Погремушку» — антологию, подготовленную Хини и Хьюзом, и мой взгляд упал на стихотворение Роберта Фроста «Гасни, гасни…» о мальчике, которому случайно отрезало руку циркулярной пилой. Повинуясь порыву, я прочла ребятам:

Гудела циркулярная пила Среди двора, визгливо дребезжала…

В классе воцарилась тишина. Я слышала дыхание мальчиков и дочитала последние строки почти шепотом:

Не может быть. Но… стали слушать сердце. Слабей — слабей — еще слабей — и все. [42]

Один мальчик вспомнил утонувшего брата; другой — историю о том, как его дед лишился ноги во время Второй мировой войны. Подросткам стало по-настоящему интересно, они увлеклись и даже были готовы обсуждать языковые приемы, использованные Фростом, психологическую напряженность стихотворения, чувства персонажей. Потом я дала им задание: сочинить свое стихотворение о несчастном случае или другом страшном событии, при этом передать чувства, как это делал Фрост, и по возможности описать реальный эпизод из жизни.

До этого мне приходилось выжимать из учеников стихи, словно сок из высохших лимонов: «вирши» получались шаблонными и тяжеловесными. Теперь мальчишки писали свободно и вдохновенно: поэмы об автомобильных авариях и перевернувшихся лодках, ожогах и падениях с дерева, о том, как забивают дубинками детенышей тюленей и мучают кошек.

Стихотворение Фроста производило одинаковое впечатление во всех группах. Затем, на последнем, пятом занятии, как раз когда мальчики уже приготовились читать свои стихи вслух, в класс вошел старший преподаватель английского языка и литературы.

— Продолжайте, — бросил он и сел за заднюю парту.

Сказать, что все стихи получились удачными, было нельзя, но в каждом из них сверкала искорка энергии, а некоторые, подобно стихотворению Фроста, отличались глубиной и выразительностью. В одном стихотворении говорилось о мальчике, который потерял глаз в драке после футбольного матча, в другом — о группе школьников, погребенных под снежной лавиной, в третьем — о семье, заживо сгоревшей во время пожара.

Каждое выступление вознаграждалось аплодисментами. Не хлопал лишь учитель.

— Они молодцы, правда? — обратилась я к нему, когда мальчики покинули класс.

Он ничего не ответил — ни да, ни нет.

Сборник ученических стихов так и не увидел свет. Литературный вечер, куда были приглашены родители и администрация, отменили.

После этого я перестала давать уроки в школах и устроилась штатным преподавателем в университетский колледж. Как ни странно, я стала обращаться к темам секса и насилия в своих работах. Стоит что-нибудь запретить, и мысль об этом начинает неотвязно преследовать тебя. Хотя, с другой стороны, вряд ли у меня это было как-то связано с запретом, наложенным учителем английского в той школе. Наверное, я просто усвоила урок, преподанный мне мальчиками: писать надо о том, что тебя действительно волнует.

 

Пол Бэйли

…Должен быть полубезумцем

Несколько лет назад я получил приглашение на Книжный салон в Бордо. Вместе со мной там были Берил Бейнбридж, Том Шарп и одна детская писательница — похожая на куклу толстушка с писклявым голосом, которая без умолку всем рассказывала о том, как ей нравятся «пиписки у черненьких». Одним памятным субботним днем мы вчетвером отправились пообедать в хороший ресторан на окраине города. В качестве хозяек выступали две дамы: рекламный директор французского представительства «Пенгвин Бук» и ее помощница, хотя из присутствующих авторов с этим издательством работал я один. Для Берил, которая наотрез отказалась есть «иностранное дерьмо», заказали большую порцию салата из помидоров, а все остальные угощались кефалью и молодой бараниной. Денек выдался солнечный, мы сидели в ухоженном садике и потягивали шампанское. Детская писательница изводила двух француженок описаниями сексуальной подкованности своего чернокожего любовника, упомянув в том числе его привычку перед сексом вынимать изо рта вставную челюсть. В то время пока мы хохотали, Том Шарп коротко заметил: «Что нашло на эту чокнутую?»

Два часа спустя, раскрасневшиеся и счастливые, мы вернулись на книжную выставку, чтобы принять участие в совместном интервью. Журналист оказался нервным мужчиной, совершенно незнакомым с нашими книгами. В отчаянии он спросил, что мы думаем о работах друг друга.

— Тупой вопрос, — отозвался Том Шарп. — Без комментариев.

Мы с Берил сказали, что стесняемся отвечать, а детская писательница пропищала:

— Я вообще прочла только одну книжку — «Винни-Пуха», и то не до конца.

В переполненном зале, где было немало школьников, изучавших английский язык, поднялся какой-то шум. Высокий, сухопарый мужчина в берете и с вонючей сигаретой в зубах, с многочисленными Excusez-moi, пробрался сквозь толпу и вскочил на сцену. Усевшись рядом с Берил, он провозгласил:

— Jepense que les autres écrivains sont… — тут он сделал паузу, а потом выкрикнул: — Гребаные мудаки!

Родители быстренько вывели детей на улицу. Рука человека в берете уже была у Берил на бедре.

— Je t’adore, — все твердил он, а Берил никак не могла уразуметь, при чем здесь какие-то помидоры.

Оказалось, что это Робин Кук, также известный как Дерек Реймонд, чьи детективные романы «Как живут мертвецы» и «Я была Дорой Суарес» пользовались огромной популярностью во Франции, где он жил уже восемнадцать лет. В тот день он изрядно набрался. Верил решительно убрала его руку, шарящую у нее под юбкой. Он встал и тут же грохнулся на пол. Кто-то вывел его на воздух, но интервью уже подошло к концу.

На этом сумасшедший дом не закончился. На выставке не было ни одной книги Верил, но молоденькая девушка попросила ее подписать книгу Джона Стейнбека «О мышах и людях». Верил заметила, что она не писала этого романа и не имеет отношения к мышам, однако девушка настойчиво просила автограф. Позднее тем же вечером детская писательница сообщила нам по секрету, что после того, как ее темнокожий любовник опускает свою вставную челюсть в стаканчик с водой, она ласково называет его «мой карасик».

 

Мэттью Суини

Если отвернулась фортуна

Слишком много «с» в стихотворении — опасная штука. Такая же опасная, как чистка зубов перед литературными чтениями или ириска во рту, внутри которой внезапно оказывается очень твердый орех, а потом выясняется, что это вовсе и не орех, а передний зуб с коронкой и штифтом.

Дела привели меня на несколько дней в бельгийский Тюрнхаут, в одну из местных школ. Перед приездом я выступил экспертом в школьном поэтическом конкурсе, и частью награды для победителей должен был стать обед в ресторане в моем обществе. Тоже мне приз, подумал я, но охотно согласился — мне хотелось поговорить с ребятами об их работах, да и еда в бельгийских ресторанах считалась недурной.

На обед пришли двое подростков: девушка — маленькая, стройная, уверенная в себе, и парень, получивший первый приз, — немного застенчивый и полноватый. Мы довольно легко общались, молодежь угощалась пастой и кока-колой, а я — бифштексом «шатобриан» и красным вином. Десерт мы решили не брать, но четыре ириски на тарелочке полагались нам бесплатно, и, вставая из-за столика, я развернул одну конфету и кинул ее в рот.

Свой зуб из ириски я вытащил уже на улице, где шел сильный снег. Холодный ветер со свистом залетал в дырку, которую я инстинктивно пытался заполнить кончиком языка. Это случилось по пути в библиотеку, где через пять минут мне предстояло читать стихи.

Где-то в подсознании у меня возникло ощущение дежа-вю — будто это уже случалось со мной, только очень, очень давно. Помнил я, однако, лишь, что в тот раз виной всему тоже была ириска. Я решил навсегда отказаться от ирисок, но помочь мне это уже не могло. Осторожно ступая по скользкому тротуару, я оживленно болтал с моими спутниками, чтобы скрыть смущение. Я знал, что, не будь меня рядом, они хохотали бы до упаду. Все слова у меня получались шепелявыми. А впереди еще ожидали все эти «с» в моих стихах!

В отчаянии и под воздействием той части памяти, которая обычно дремлет глубоко в мозгу, я вставил зуб в дырку и попытался прилепить его на место. После нескольких попыток это мне удалось. Зуб держался! Значит, я все-таки смогу нормально декламировать. Твердо вознамерившись устроить лучшие художественные чтения года, я ускорил шаг и поторопил ребят.

Меня уже ждали: учитель, организовавший мой приезд, и библиотекарша, которая должна была представить меня аудитории. Учитель оказался тихим, любезным и определенно очень порядочным человеком, а библиотекарша — жизнерадостной, весьма привлекательной блондинкой. Она тут же вручила мне копию афиши моего выступления, вверху которой я увидел название: «Драматическое единство». Я озадаченно глядел на афишу, пока учитель не рассмеялся и не объяснил, что взял эту фразу из моего электронного письма. Я припомнил, что когда-то на самом деле говорил ему о том, что поэтические чтения — это своего рода театральное, драматическое представление, хотя слово «драматическое» писал с маленькой буквы «д», а он превратил ее в прописную. С кислой улыбкой я попросил показать мне помещение.

Насколько я понял, под мероприятие отвели отдел детской литературы, где стояло примерно двадцать стульев. Предполагалось, что здесь также пройдет вручение призов победителям конкурса и каждый победитель прочтет свое стихотворение. Стихи конкурсантов были собраны в аккуратный буклет. Все было организовано очень мило. Присутствие школьников означало, что сюда придут и их родители, а стало быть, наличие аудитории мне гарантировано.

Я попытался проверить свой электронный почтовый ящик, но компьютер, к которому меня подвели, не хотел подсоединяться к сети, поэтому я принялся листать журналы, проверяя, насколько хорошо понимаю фламандский на основе полузабытого немецкого.

Публика постепенно подтягивалась. Я взглянул на призы, которые предназначались победителям, потом сел за стол и внимательно просмотрел свои тщательно подготовленные записи. Про зуб я и думать забыл.

Когда собрались все призеры, решено было начинать. Учитель рассказал слушателям о конкурсе и о том, как уговорил меня приехать в Тюрнхаут. Я выступил с небольшой речью о поэтических состязаниях — что бы мне хотелось в них видеть, а чего нет. Ученики по очереди подходили ко мне, забирали награды, вежливо улыбались и, пробубнив свои стихотворения, возвращались на место. Родители щелкали фотоаппаратами.

Затем настал мой черед. Вполуха слушая, как библиотекарша меня представляет, я уже чувствовал прилив адреналина и с нетерпением ждал своего выхода. Я вышел вперед, как боксер из угла ринга, и без всяких вступлений начал читать первое стихотворение. На третьей строчке следующего меня вдруг пронзило кошмарное ощущение: зуб шатался в дырке. Не успел я дочитать до конца, как он уже снова был у меня в ладони, и последние строчки я откровенно прошепелявил. Почти вся взрослая часть аудитории сдавленно хихикала. Я вставил зуб обратно в рот и приступил к третьему стихотворению, но эта попытка вышла еще менее успешной, и мне постоянно приходилось подтыкать зуб кончиком языка. Поскольку результат меня не удовлетворял, я еще подпихивал зуб большим пальцем правой руки. Должно быть, в тот момент я походил на Чарли Чаплина в «Великом диктаторе». Само собой, из-за моих ухищрений декламацию прерывали частые незапланированные паузы. Теперь хохотали все, включая подростков. Библиотекарша выбежала за дверь, не в силах удержаться от смеха.

Я бросил взгляд на часы и на список стихов. Боже, я не дошел еще и до половины! Это было самое отвратительное выступление в моей жизни. Я обратился к слушателям с вопросом, нет ли среди них дантистов, но в ответ получил лишь ухмылки и отрицательные качания головой. Я начал читать следующее стихотворение и с ужасом обнаружил в нем просто неимоверное количество «с». На середине зуб вылетел у меня изо рта и упал на пол, закатившись под ноги толстому мальчику, сидевшему в первом ряду. Увлекшись, я прошепелявил еще несколько строк, пока помеха не заставила меня остановиться. Публика держалась за животики. Раздался возглас:

— Кажется, он укатился вон туда!

Кто-то другой выкрикнул:

— Вот он! Не наступи, он у тебя под ногой!

— Верните мне зуб, — сипло прокаркал я, глядя, как две девчушки брезгливо отшатнулись от него, предоставив дело толстяку. Тот поднял зуб и, мотая головой, отдал мне.

На этот раз у меня вообще не получилось его закрепить. Учитель поднялся из-за стола и сообщил публике, что в связи с моими зубными проблемами чтение отменяется. Слушатели потянулись к выходу, оглядываясь на меня, а я все пытался вставить зуб…

 

Чак Паланик

Оскорбления приносят пользу

Из всех историй о раздаче автографов мне больше всего нравится случай со Стивеном Кингом: однажды в Сиэтле он подписывал книги до тех пор, пока у него на пальцах не вздулись кровавые мозоли. Агент по рекламе, которая присутствовала при этом, рассказывала, как ей пришлось прикладывать к плечу Кинга пузырь со льдом, а когда тот попросил забинтовать ему пальцы, один из поклонников в длинной очереди крикнул, что хочет получить немного крови любимого автора. Вслед за ним остальные тоже стали наперебой требовать, чтобы Стивен Кинг оставил в их экземплярах отпечаток окровавленного пальца. Бинт так и не принесли, и через несколько часов Кинг, бледный, с кровоточащими пальцами, удалился, поддерживаемый с обеих сторон телохранителями.

К чему я это говорю — раньше я всегда думал: «Ну и размазня».

В сентябре 2002 года во время презентационного тура с романом «Колыбельная» я вынужден был пересмотреть свою точку зрения.

Когда в Чикаго я пять часов подряд подписывал книги в окружении плотной толпы, молодой чернокожий парень встал прямо передо мной и выкрикнул: «У каждого поколения должен быть свой Дольф Лундгрен!..»

В Остине, штат Техас, где писатель пыхтит над горой книг, тогда как публику угощают бесплатным пивом, я молча делал свое дело, а какая-то дамочка в двух шагах от меня приставала к сотрудникам книжного магазина: «С какой стати я должна торчать в очереди и ждать, пока мои книги подпишет этот идиот?»

В Финиксе невероятного вида транссексуалка раздавала всем собравшимся викодин. Ее имя было Марго, но дружки звали ее «Марго-чудище». Она изводила меня вопросами, что в общем-то было очень даже неплохо, пока стоявшие рядом с ней студенты не заорали, чтобы «чертова стерва, мать ее, заткнула чертову пасть».

В Энн-Арборе, штат Мичиган, люди ночевали перед дверями книжного магазина, чтобы утром занять места получше. Я потратил полдня, подписывая книги, а тем временем кто-то напакостил в моем номере в «Шератоне», разбросав по всей кровати еду.

В Вашингтоне одна разгневанная тетка молотила кулаками в витрину книжного магазина. Из-за большого скопления народа она и ее сыновья не могли попасть внутрь. В разгар моего общения с читателями управляющий наклонился ко мне и сообщил, что в отместку она вызвала пожарных. Полиция немедленно закрыла магазин.

В Бостоне мою машину преследовала кучка фанатов, а женщина, возившая меня по городу, пыталась оторваться от них, выезжая задним ходом. Все время, пока толпа стучала руками по крыше автомобиля, моя «сопровождающая» не переставала повторять: «А вот с Джоном Гришемом ничего подобного не случается».

Но в Сан-Франциско…

Я залил в себя две банки «Ред Булл» и принял пару таблеток адвила, но все равно едва держал в пальцах ручку. В помещение набилось уйма народу, от жары и духоты все истекали потом. Уже после начала мероприятия в зал протиснулись еще какие-то люди в униформе официантов и с перекинутыми через руку полотенцами. У каждого из них под глазом красовался фингал, губы и скулы были в кровоподтеках. Как только я приступил к чтению, они стали швырять друг в друга булочками. Администрация магазина сочла, что я нанял их для пущего эффекта. Я же заподозрил, что идея принадлежит магазину. Первые десять минут я как-то не воспринимал происходящее, поскольку решил, что от смеси пива с таблетками у меня галлюцинации. Затем один из официантов вывалил на пол перед моей кафедрой целый чан густой похлебки из моллюсков с овощами. Оказалось, это люди из местного отделения Какофонического общества, да хранит их Господь.

В Провиденсе, штат Род-Айленд, сотрудник книжного магазина приложил к моему плечу пакет с замороженным горошком, и я почувствовал себя на седьмом небе.

Приношу вам свои извинения, мистер Кинг.

 

Джон Хартли Уильямс

Состязания — для лошадей

Записи, подшитые к отчету

Комитета по расследованию литературных преступлений.

Литературные премии сто́ит воспринимать исключительно как бесполезные довески, которые просто приятно получать. Эквивалентом заслуг на литературном поприще они отнюдь не являются, но все равно спасибо, вот номер моего банковского счета.

По этой причине я, Виктор Блобчинский, отнесся к факту внесения моего имени в шорт-лист претендентов на премию О. Тельзита с большой долей скептицизма. Я решил, что неплохо провести уик-энд в Москве и уехать на время из Омска, где тогда стоял тридцатипятиградусный мороз. Возможно, туда приедет Пита Читанье — поэтесса и орнитолог. Ее имя тоже было в списке. Позже выяснилось, что она благоразумно предпочла улететь в Туркменистан.

Следуя подробным инструкциям, я сел в самолет, направлявшийся в нашу загазованную столицу, и получил право на десять минут представления своих стихов в театре Ады Эмиль в Гонлинцыне, пригороде Москвы, не указанном на карте. На первый день были назначены чтения, на второй — вручение премии в большом зале Новой Кремлевской библиотеки.

Обычно я с нетерпением жду встречи с собратьями по перу, чтобы, как обычно, обменяться новостями, номерами телефонов и вволю посплетничать, однако на этот раз все было по-другому. Над нами висел дамоклов меч в виде хорошо освещенного синего полотна с надписью желтым курсивом «Премия О. Тельзита» и размытым фотопортретом самого великого Оскара, чей носатый лик взирал сверху на потомков. Несомненно, он не одобрял всего этого предприятия. Но мы уже крутились друг перед другом, как собаки в парке, выказывая классические признаки сердечности и паранойи: мы — поэты. Мне вспомнилось изречение моей матери-крестьянки: «Всегда будь любезен с тем, кто на тебя нападает, сынок». На самом деле в мозгу у меня стучало лишь одно слово: «Беги!»

Либра Черноу, организатор слета, строго-настрого предупредила меня о соблюдении регламента. «У тебя только десять минут, Блоббо», — сказала она. Ничего не имею против, когда водитель двадцать девятого трамвая обращается ко мне «Блоббо», но в устах сотрудницы Литературного Совета это ласкательное прозвище неприятно режет ухо. Плотный график, однако, не оставил мне времени на протесты.

Всего нас было десять. Сто минут поэтических завываний. В театральном буфете я глотнул порцию «Красного дракона» (обжигающего грузинского вина) и мельком подумал, не подсыпано ли туда какое-нибудь средство, вызывающее жажду убийства. У меня просто чесались руки купить за ближайшим углом топор. Желанием выступать я не горел.

Придя в зал, мы обнаружили, что поэтические чтения будут проходить в декорациях пьесы Гоголя «Мертвые души», которая в то время ставилась в театре Ады Эмиль. Сценические декорации представляли собой импровизированный русский сруб, с просевшими половицами и покосившимися столами, а вокруг было натыкано что-то вроде черных и неровных акульих зубов, как будто чья-то гигантская пасть собирается проглотить всю конструкцию.

Пол на сцене был установлен под опасным наклоном, поэтому, поднимаясь на нее, всякий чувствовал себя словно на корабельной палубе, которая вот-вот опрокинется. Один за другим мои коллеги, припрыгивая и спотыкаясь (а кто-то действительно растянулся), пробирались по перекошенному сценическому полу к микрофону, который упорно не желал ни подниматься, ни опускаться, и читали свои стихи. Центральный Комитет рекомендовал вызывать поэтов по списку в обратном алфавитном порядке, так что мне, Виктору Блобчинскому, пришлось дожидаться своей очереди целых девяносто минут, в течение которых я нетерпеливо грыз ногти и накачивался «Красным драконом». В отсутствие Питы Читанье ее произведения читал Януш Инкслейн, писака из Венгрии, член Союза писателей. Инкслейн напомнил мне плута Хлестакова, персонажа еще одной пьесы Гоголя. Сделанным равнодушием к тяжкому положению тех, кто выступает позже, Инкслейн нагло превысил регламент. Сто двадцать минут. Сто тридцать. Я еще раз проверил, все ли в порядке с моим внешним видом. Чувствуя спиной гробовое молчание публики, я начал представлять себе, что многочисленная, но вялая аудитория состоит из безработных актеров, которым не удалось заполучить ролей в текущей постановке «Мертвых душ». Сегодня у них все получалось как нельзя лучше — играли они великолепно.

Читая свои стихи, я люблю наблюдать за слушателями — мне нужно видеть, а вдруг они задремали или принялись разгадывать кроссворд в «Правде» (или даже делать это сообща, если народу в зале сравнительно мало, как это часто бывает). Осторожно шагая по перекошенной сцене к микрофону, я начал подозревать, что весь театр погрузился в глубокий сон. Зрительный зал скрывала темнота, а мне в лицо бил слепящий луч прожектора, так что утверждать наверняка я не мог. Комбинация «Красного дракона» и угрожающего наклона сцены также действовала на меня губительно, однако я аккуратно положил перед собой на кафедру часы. Пусть моя хронометражная точность послужит укором для тех, кто потакает своим слабостям. По меньшей мере мое выступление разбудит людей, и они успеют на последний трамвай до города. Но кто они, мои незримые слушатели? Может быть, там, в креслах, задыхаясь в жалких потугах изобразить страстную любовь к поэзии, сидят всего лишь нанятые статисты? Может, Литсовет ангажировал их, дабы убедить иностранных журналистов в процветании русской литературы? Дабы убедить нас в том, что русская литература процветает?

Я набрал в грудь побольше воздуха и начал читать вслух прекрасные строки Гоголя, посвященные моему выступлению. Нет, нет, погодите! А где же мои стихи? Я порылся в стопке книг, лежавших передо мной, в надежде отыскать свое стихотворение. Раз или два мне попалось нечто похожее на то, что я мог написать собственной рукой. Нередко стихи напоминали внутренний монолог персонажа, на ирландский манер называющийся «от первого лица». Насколько тонко прорисованный портрет! Это был не просто Блобчинский, насквозь переполненный фальшью, унынием, «Красным драконом» и чрезмерными ожиданиями, это было гротескное ничтожество, чье выступление до слез насмешило безмолвную аудиторию. Вознагражденный неискренними аплодисментами, он побрел прочь. Поэт Блобчинский. Тот, который просто-напросто отрекся от поэзии — написал стихи, а потом отказался от них, отрекся от самого себя и получил пулю в сердце. Его поставили у стены театра Ады Эмиль и расстреляли. Бах! Но это не трагический персонаж. Настроение постепенно возвращалось к публике. Часто ли ей доводилось видеть настоящего, стопроцентного русского дурака?

Утро понедельника, следующего за этим жалким спектаклем, я провел в постели. Из свежего номера «Правды», подсунутого под дверь номера, я вырезал маленьких человечков, потом намалевал им лица, придав каждому сходство с тем или иным экспертом тельзитовского конкурса, и сунул к себе в плащ. Теперь члены жюри — все до единого: Берия, Маленков, Криль и Арсин Боун — были у меня в кармане. Хо-хо-хо. В полдень я встал, зашел в скобяную лавку, купил топорик с короткой рукояткой и вернулся домой.

Зазвонил телефон. Кто бы это мог быть? Неужели мне хотят сообщить, что я победил в конкурсе и вечером мне вручат премию? Трепеща, я снял трубку и услышал далекий голос Плампцова, уверяющий, что мой роман «Никарагуа» непременно принесет мне награду. Я нажал на рычаг. Телефон зазвонил снова. Это оказался Добрилович. Моя «Аргентина» — претендент номер один на премию. Он всего лишь пошутил. Но я, Блоббо, достаточно долго варился в этом котле и знаю, когда меня подставляют. Не я ли сам обрек тысячи невинных на безвременную погибель? Нет, не в буквальном смысле, конечно, хотя иногда меня так и подмывало это сделать. Телефон все не умолкал. Мне позвонила добрая половина Литсовета. Наконец, их неотступное дружелюбие одурманило меня, приятно повысив мою самооценку. Может, не брать с собой топор? Я уже прошел половину лестницы, застеленной истертой ковровой дорожкой, но затем передумал, поднялся наверх и сунул топорик в рукав.

Очевидно, по замыслу архитектора, парадный вход в Новую Кремлевскую библиотеку призван подчеркивать смиренную роль поэзии. Я опоздал. Строгая Либра Черноу попыталась заставить меня сдать медвежью ушанку и толстый тулуп из овчины в гардероб. Журналисты уже приготовились фотографировать участников конкурса. А почему бы им просто не снять одного победителя, после того как будет объявлено его или ее имя? К чему такая демонстрация всеобщей причастности, если главный принцип действующего механизма — выгнать нас вон через те же двери, в которые только что и якобы со всем радушием впустили? Я отказался снимать верхнюю одежду. Служитель библиотеки, который взял у меня приглашение, почтительно отступил при виде моего овчинного тулупа, что мне весьма польстило, и я широко улыбнулся в ответ. Он проводил меня в зал, наполненный оживленным гулом последних сплетен о погубленных талантах, и на какое-то мгновение я застыл, созерцая красноречивую жестикуляцию публики. Со стороны казалось, что собравшиеся едва сдерживают вожделенную радость присутствия при массовом повешении. Меня сфотографировали. Короткими очередями защелкали вспышки. Интересно, у них в фотоаппаратах есть пленка? Общаясь со знакомыми, я несколько раз путал имена. Официанты, уяснившие, что самый быстрый способ разгрузить подносы — это курсировать неподалеку от меня, передавали мне «Скрымскую», бокал за бокалом. Сегодня здесь собрались совсем другие люди, нежели вчера вечером: редакторы, чиновники от культуры, издатели, критики — все те, кого на простые поэтические чтения не заманишь и калачом. Еще бы, публичная казнь — другое дело.

Я обвел взором своих коллег по цеху. Н-да, печальное зрелище. Судя по их сияющим взглядам, все они думали, что добились успеха, оставив позади других. Одного взгляда на трибуну Центрального комитета было достаточно, чтобы понять обратное. Момент наступил. Анжелика Криль, грузная председатель жюри, поднялась со своего места и начала зачитывать мнения экспертов о работах претендентов. Ее речь набирала неприятную силу. Каждое одобрительное суждение таило в себе колючий шип, каждая похвала — ядовитую стрелу. Я смотрел на тревожные лица собратьев-литераторов: мы были ничтожными глупцами, переживающими в эту минуту смесь враждебности, презрения и жалости. Я и сам испытывал те же чувства, только в два раза острее. Криль произносила фамилии номинантов на премию так, будто читала приговор. М ы все просто встали в один ряд, приготовившись к смерти, так ведь? Мы скулили и молили: да-да, мы хотим на виселицу, пожалуйста, поскорее. Мы взяли на себя все мыслимые и немыслимые литературные преступления. Из сливовых уст Анжелики Криль я узнал, что мои собственные стихи «рассказывают нам, что значит быть мужчиной» — гнуснейший вздор, какой я только слыхал. Список подошел к концу, все фамилии были названы, кроме одной. Я заметил ухмылку на угрюмой физиономии Арсина Боуна.

Ну конечно! Его протеже! Прозвучало имя победителя — хорошо известного доносчика из Казахстана, маленького человечка, который заключил сделку о признании вины и тем самым принес в жертву всех своих товарищей. Осознав глубину вероломства, я почувствовал, что падаю в бездну, а Новая Кремлевская библиотека показалась мне огромным литературным мавзолеем, в стену которого навеки замуруют поэтов вроде меня, в то время как небольшой оркестрик будет исполнять патриотические мелодии, повсюду будут мигать лампочки, а радующиеся жизни люди — попивать «Скрымскую».

Когда стихли аплодисменты, я залпом осушил бутылку на глазах у изумленного официанта, метнулся к телефонной будке, вытащил из кармана бумажные фигурки членов жюри и раскромсал их на мелкие кусочки топором, тихонько вскрикивая и пуская слюни.

Оплакивая свои жертвы, я широким шагом прошел по Новой Кремлевской библиотеке, оставляя за собой бумажный след предательства и унижения. Честно говоря, в душе я мечтал совершить преступление, эхо которого отзовется в веках, но ничего сверхчудовищного придумать не сумел, поэтому сломя голову ринулся на улицу, дабы поймать такси и, сохраняя инкогнито, убраться прочь из этого ужасного места. Я ненавидел себя, проклинал весь этот омерзительный спектакль и вынужден был признать, что полностью скомпрометировал себя участием в гадком фарсе — и все из-за какого-то умника из отдела по связям с общественностью, возомнившего, будто сие хорошо для рекламы, чтоб собаки драли его мать и мать Центрального комитета. Я сделал то, чего зарекался никогда не делать (и не сделаю впредь). На самом деле мне следовало дерзко выйти на сцену, швырнуть книгой в публику, высморкаться в бороду, расстегнуть ширинку, облить струей коллег-поэтов, тупо хлопающих глазами, и прокричать «Да здравствует революция!», а потом отправиться домой, съесть селедки, запить ее стаканом молока и снова без остатка отдаться во власть жаркой и волнующей радости открытого гражданского неповиновения.

 

Маргарет Дрэббл

Хорошо, что Америку открыли

Самой унизительной минутой в моей литературной карьере была та, когда я обнаружила, что торгуюсь за нефтяного магната средних лет на импровизированном невольничьем аукционе, который проводился на одном званом обеде в Далласе. Я торговалась ради «Блумсберийского кружка» и отстаивала честь Англии, но, думаю, это лишь усугубило мой позор. Я редко вспоминаю о том вечере, в моей памяти он остался словно в тумане.

Я даже не помню, в каком году это произошло. Должно быть, после нашей с Майклом свадьбы, потому что виноват по большей части именно он. Выйдя замуж за Майкла, я вышла замуж за «Блумсберийский кружок». Я уже давно наслаждалась нервной и порой мучительной связью с Вирджинией Вульф, которая наверняка презирала бы меня так же сильно, как я ею восхищалась, но я не взяла с собой на борт всех членов ее семьи, друзей и близких. Точно также я не ожидала оказаться в Техасе в рамках кампании по сбору средств на реставрацию Чарльстонской фермы в Сассексе.

Я уже заранее переживала. Подобно Генри Торо (или это был Эмерсон?), я с недоверием отношусь ко всем мероприятиям, требующим покупки новой одежды, а эта поездка явно вынуждала обновить мой гардероб. Я посоветовалась с подругой, не пропускавшей ни одной серии мыльной оперы «Даллас», и она сказала, что мне нужно короткое нарядное платье и прическа. У меня никогда не было прически. Я пошла к парикмахеру и попросила, чтобы мне сделали прическу. Увы, он не сумел мне помочь. Мой тип волос не подходит для прически.

В поездке были свои приятные моменты — мы ехали в хорошей компании. Высокий, стройный и неизменно обаятельный герцог Девонширский был одним из наших спутников: он учтиво вставал по каждому поводу и торжественно заявлял, что это самый счастливый и почетный миг в его жизни. Невысокий, сухонький Хью Кассон был так же обходителен и приятен в общении. Мы с Майклом тоже по-своему старались ради такого благородного дела и читали неплохие лекции. В своей лекции «Мистер Беннет и миссис Вульф» я имела дерзость утверждать, что между Арнольдом Беннетом и Вирджинией Вульф было гораздо больше общего, чем принято считать. Кроме того, мы с Линн Редгрейв появились в постановке не слишком развлекательной пьесы «Пресные воды», написанной Вирджинией Вульф для домашнего театра. Однако, несмотря на все наши попытки заручиться поддержкой состоятельных ценителей искусства из Техаса, в чьих домах стены были увешаны работами Моне и Дега, заставить их раскошелиться в пользу Чарльстона нам не удалось. Цены на нефть в то время сильно упали (кажется, до восьми долларов за баррель), а как раз перед нами в Даллас приезжал принц Уэльский, который также агитировал жертвовать средства на какие-то еще благотворительные цели в Британии. Он вытряс из американских богачей все свободные деньги и ничего не оставил для нас.

Теперь успех всей кампании зависел от заключительного гала-вечера и аукциона, который должен был состояться в недавно открытом, по-версальски роскошном отеле, где нам щедро предоставили номера. Роль аукционера досталась актеру Роберту Харди. Мы надели лучшие наряды и спустились в фойе, чтобы встретить богатых гостей. Одна из приглашенных дам носила знакомое имя Эллен Терри. Она была маленькой, пухлой и владела огромными участками земли. Ее шикарное вечернее платье ослепительно блестело, и рядом с ней в скромном костюме из «мокрого» шелка я чувствовала себя довольно неловко. Мы выпили по паре коктейлей и начали прилежно исполнять обязанности хозяев вечера, общаясь с гостями. Продолжалось это довольно долго. Из-за накладки с обслуживанием начало обеда сильно задержалось. Техасцы, и без того раздосадованные падением цен на нефть, откровенно заскучали. К тому времени, как мы нетвердой походкой добрались до стола, все уже изрядно напились, и гости начали буянить.

Перед бедным Робертом Харди стояла задача продать украшенные драгоценностями безделушки, безвозмездно предоставленные для аукциона. Вещицы были пустяковые — каждая стоила не больше нескольких тысяч долларов, и техасцы не удостоили их вниманием. Они ни в какую не хотели торговаться. Харди разливался соловьем, но все напрасно — старое доброе английское обаяние на американцев больше не действовало. Кто именно предложил устроить шуточный «невольничий рынок», сказать не могу, уж точно не кто-то из нас, «блумсберийцев». Загорелый мужчина, обвешанный золотом (точная копия Джона Росса из «Далласа»), предложил себя в качестве лота, однако и это не вызвало у публики энтузиазма. В конце, подталкиваемая соседями по столу, я набралась смелости и открыла торги. Не помню, сколько я за него давала и что было потом. Должно быть, кто-то перебил мою цену — по крайней мере мне не пришлось забирать свой «приз», а если я это и сделала, то вскоре потеряла его, потому что сейчас у меня его определенно нет.

Чем закончился вечер? Как мы добрались до постели? И я, и Майкл проснулись с диким похмельем, достойным самого Счастливчика Джима, а меня к тому же преследовал гнетущий стыд за то, что я опозорила «Блумсберийский кружок» и дала Вирджинии Вульф еще больше поводов к презрению. Как пошло, как вульгарно! Меня не оставляет тягостное чувство отвращения и осознание того, что я ушла в какой-то неправильный роман, причем это даже не тот тип романа, который я могла бы написать. Научусь ли я когда-нибудь сидеть дома? Надеюсь, что нет. Уверена, однажды этот опыт мне пригодится.

 

Колм Тойбин

Влюбилась я в осла

Вышел мой дебютный роман «Южный край». Я впервые отправился в презентационный тур и, среди прочих городов, приехал в Бостон. По плану мне предстояло интервью на телевидении, и вот я уже сидел в гримерке — припудренный и готовый к выходу, — ожидая, когда меня пригласят в студию. Передача шла в прямом эфире, и, бросив взгляд на экран, я увидел, что в программе принимает участие Норман Мейлер.

— Это же Норман Мейлер! — воскликнул я, обращаясь к двум женщинам, сидевшим вместе со мной в комнате. — Потрясающе!

Не помню как, но вскоре я сообразил, что одна из дам, которым я изливал свои восторги, — жена Мейлера. Очень красивая и элегантная, с безупречной кожей, миссис Мейлер без всякого выражения на лице смотрела на экран.

— Я выступаю после него? — уточнил я у ассистента редактора.

— Угу, — подтвердил тот.

Я улыбнулся миссис Мейлер, словно говоря, что мы с ее супругом делаем одно дело, но она все так же безучастно глядела на экран, где крупным планом показывали мужа — его выразительное, изборожденное морщинами лицо, оживленно жестикулирующие руки.

Минуты шли, мы продолжали молча смотреть. Я знал, что передача длится двадцать девять минут. На шестнадцатой Мейлер рассказывал про «Олений заповедник». Потом он заговорил о Мэрилин Монро и клане Кеннеди. Он улыбался, хохотал, пожимал плечами, обрывал вопросы. На двадцать шестой вовсю обсуждалась «Песнь палача».

— Не волнуйтесь, — сказал мне ассистент редактора, — все будет нормально. Скоро ваша очередь.

За полторы минуты до конца меня впихнули в студию, посадили в кресло, с которого только что встал Мейлер, и закрепили на груди микрофон. Оператор в это время наставил камеру на ведущего с новой книгой Мейлера в руках.

Кресло, где недавно сидел Мейлер, было еще теплым. Я представил себе задницу прославленного писателя — небольшую, упругую и мускулистую; не слишком толстую; с мягкой седой порослью, более темной у расселины между половинками. Чувствуя жар его задницы, я успел сказать несколько слов о своей книге, а потом программа закончилась — еще до того, как исчезло ощущение этого тепла.

Мейлер стоял в гримерке, натягивая пальто. Чтобы достать сумку, мне пришлось положить книгу на стол. Он взглянул на нее. Мне захотелось сказать ему о том, что я восхищаюсь его произведениями, что порывистые, пламенные строки его романов «Армии ночи» и «Майами и осада Чикаго» пробудили во мне желание стать публицистом, но «Песнь палача» я считаю подлинным шедевром.

— Вы ирландец, — сказал Мейлер и внимательно посмотрел на меня ясными глазами.

Я кивнул. Он опять бросил взгляд на мой роман. Может, он хочет попросить экземпляр для себя? Прилично ли будет предложить ему мою книгу? Я писал ее столько лет…

— «Жный край», — удовлетворенно произнес он, коснувшись переплета.

— Нет, — едва слышно выдохнул я. — «Южный».

Мейлер выглядел озадаченным. Мы оба посмотрели на переплет.

Художник-оформитель сделал букву «Ю» особенно красивой, выделив ее другим цветом и шрифтом, так что последние четыре буквы в слове «Южный» отчетливо были видны на темно-синем фоне, а «Ю» с ним сливалась. Я ткнул пальцем в «Ю», показывая Мейлеру, что она на месте. Он грустно улыбнулся.

— Так, значит, не «жный»? — Его тон был удивленно-расслабленным, добродушным. Казалось, он смакует это сочетание букв, в его устах оно было протяжным, сочным, пленительным.

Мейлер собрался уходить, его ждала супруга.

— Я думал, это ирландское слово, — сказал он.

Когда он повернулся к двери, я метнул быстрый взгляд на его задницу. Именно такая, как я себе представлял, и даже лучше. А потом он ушел.

 

Луиза Уэлш

Многоголовый монстр

Некоторые люди любят испытывать унижение. Когда я работала в комиссионном магазине, к нам захаживал один тип, коллекционер шотландских ремней, известный всей округе. Он объяснял свою причуду тем, что якобы собирается открыть школьный музей, мы же подозревали у него редкую для шотландца подверженность «английской болезни». Несомненно, унижение было его пунктиком, и он не щадил усилий, добиваясь его. Печально, что этому человеку для удовлетворения страсти к унижению приходилось толкаться на распродажах автомобильных аксессуаров и прочесывать лавки подержанных вещей, тогда как я испытываю это чувство чуть ли не каждый день и практически не напрягаясь.

На лекции в переполненной университетской аудитории, описывая прекрасные романтические отношения Роберта Льюиса Стивенсона и его жены, Фанни Осборн, я выдала фразу: «Стивенсон пересек Атлантику ради Фанни». Взрыв хохота докатился, наверное, до самого Сильверадо. Ладно, это хоть было смешно. Зато в другой раз (когда я пишу эти строки, у меня внутри все переворачивается) на симпозиуме литераторов с ослабленным зрением я пожаловалась одному писателю на неразборчивость его почерка, и он напомнил мне, что от рождения слеп.

Иногда унижение поначалу принимаешь за триумф. Польщенная вниманием молодого, очень известного и сильно пьющего писателя, окликнувшего меня в коридоре отеля, я вскоре стала недоумевать, зачем он рассказывает мне о том, что испачкал пол в туалете. Может быть, его монолог насчет непопадания в цель — нечто метафоричное? Потом до меня дошло. Он принял меня за уборщицу и хотел, чтобы я вымыла за ним туалет. Сдерживая возмущение, я сообщила ему, что он уже достаточно взрослый для того, чтобы самостоятельно убирать свои «неожиданности», поэтому либо он сделает это сам, либо я позвоню в редакцию литературного приложения «Таймс».

Как говорят мазохисты, присутствие публики усиливает любую боль. Я люблю художественные чтения. Я готовлюсь к ним заранее и даже не нервничаю. Меня подводит мой организм — руки, которые трясутся так, что я не могу удержать стакан с водой, или временами подергивающаяся нога, — зрители в таких случаях задаются вопросом, с чего вдруг женщина на сцене пытается изобразить Элвиса Пресли. Я напоминаю себе: люди заплатили деньги, чтобы послушать меня, и настроены они очень доброжелательно. Глупое заблуждение. На Эдинбургском литературном фестивале, названном «Провокации», первый вопрос задала престарелая леди: выглядела белой и пушистой, как котенок, а оказалась агрессивнее ротвейлера. Сперва высокомерно-вежливым тоном она перечислила своих любимых писателей-авангардистов, включая Берроуза и Троччи (приятно удивленные авторы на сцене стали украдкой переглядываться), затем перешла к сути вопроса:

— Я хотела бы знать, почему это мероприятие называется «Провокации»? Я торчу здесь все утро, и меня ни разу не спровоцировали! Ничего, — дама повысила голос, — ничего из услышанного не вызвало у меня эмоций!

Сидевшая рядом приятельница старушки мягко похлопала ее по руке, но та не собиралась успокаиваться.

— Я ожидала настоящих провокаций! — Ее голос набрал высоту, особенно неприятную для собак. — И я страшно разочарована!

Позднее я спросила у своей сестры, как мы смотрелись на сцене, выслушивая гневную тираду так и не спровоцированной старухи.

— Знаешь, — задумчиво сказала она, — вы походили на кучку толстосумов с Западного побережья, которых расспрашивают об их расходах.

Что может быть унизительнее?

 

Марк Доути

Везде — значит нигде

Я даже не дочитал приглашение на фестиваль поэзии на Аранских островах, а уже представляю себе одиноких овец, карабкающихся по камням, и ветер, нагоняющий на Инисбоффин соленый туман. Мужчины в толстых вязаных свитерах и грубых башмаках. Горячее виски с лимоном в сырую, холодную ночь. Морские котики на скалистом берегу. Приеду ли я, если мне оплатят перелет и подкинут чуть-чуть денег на обед в Дублине? Еще бы!

Я как-то не обращаю внимания на приписку о том, что фестиваль на самом деле будет проводиться в Голуэй-Сити; этот факт доходит до меня только утром, когда наше такси сворачивает на подъездную аллею «Гостевой деревни», временного лагеря на окраине университетской территории. Разбросанные бетонные корпуса студенческих общежитий, редкие кустики, приземистое бурое здание с кучей торговых автоматов — похоже на жилой комплекс для бедных где-нибудь в Братиславе или Айова-Сити. Получив ключи и карту, мы бродим в лабиринте одинаковых бараков, пытаясь отыскать, какой из них наш. Мы уже решили, что больше всего это напоминает рабочий микрорайон в пригороде Праги. Интерьер нашей комнаты призван стандартизировать условия жизни для противоборствующих классов. Две кровати, прикрученные болтами к стене, на каждой — матрас в серую полоску, не толще шинельки, лампы дневного света трещат так, что вибрирует вся комната. Никакого намека на отопление.

Подумаешь, спартанская квартира! Мы идем искать место, где проходит фестиваль. Тропинка петляет между корпусами, ведет вдоль неряшливого луга и мутного ручья, спускается под эстакаду скоростного шоссе, наверняка единственного в Западной Ирландии, мимо свалки бытовой техники, ржавеющей в траве, почти теряется на непонятных автостоянках и примерно через милю неохотно выводит нас на территорию университета. После доброго часа блужданий и исследований слегка путаной университетской карты мы находим стол справок, где лицом к лицу встречаемся с Мэри-Грейс, агентом бюро путешествий, которая все это организовала. У столика выстроилась очередь из пенсионеров, желающих с ней пообщаться. Лица у них довольно напряженные, но безмятежности Мэри-Грейс ничто не нарушает. Наоборот, кажется, что высоко уложенные светлые волосы служат ей защитным куполом, отталкивающим все трудности. Она жестом велит обеспокоенным участникам отойти и подзывает нас, чтобы снабдить нагрудными табличками с именами и некоторым количеством информации, после чего объясняет, где можно перекусить.

Мы уже практически умираем с голоду, особенно после повторной безуспешной попытки свериться с картой. Наконец мы находим университетскую столовку. Неприметные вращающиеся двери ведут нас в подвальное помещение, откуда — если на свете существует праведный суд — доносятся вопли проклятых грешников. И действительно, столовая будто сошла со страниц Данте и Диккенса, в равных пропорциях. Персонал сюда набрали явно из сиротского приюта девятнадцатого века. Вот они стоят — бледные, с мрачной решимостью в глазах, а перед ними подносы с безнадежно-серой едой: каши-размазюхи, что-то уныло-жареное, печально-вареное, убитые горем сосиски, плавающие в безрадостной подливе. Мы слишком голодны, чтобы уйти, поэтому выбираем наиболее съедобные на вид блюда и с подносами в руках идем к кассе, над которой возвышается суровая бледная кассирша — в своей серой форме она похожа не то на тюремную надзирательницу, работающую здесь по совместительству, не то на пациентку сумасшедшего дома, которую недавно выпустили после электрошоковой терапии. За столиком мы переводим пугающие цифры из фунтов в доллары и приходим к выводу, что выложили четверть сотни за завтрак, состоящий из перемороженных вареных носков.

Несмотря на неудобства, я не жалуюсь. У меня, к примеру, есть приятель, известный поэт, который отказывается от гостиничных номеров, забронированных для него заботливыми спонсорами, и, говоря о себе в третьем лице, заявляет: «N здесь спать не будет!» Я ничего подобного не делал, но, сидя в этой адской столовой, уже подумываю, что и мне следовало бы поступить таким же образом. Я был слишком благодарен за приглашение, слишком обрадовался, что люди хотят послушать мои стихи, задать мне вопросы, и поэтому не глядя согласился сюда приехать. С безрассудством пора заканчивать — я понимаю это, не находя в себе сил доесть завтрак.

В ходе короткого совещания с другими участниками фестиваля выясняется, что еду иного качества можно раздобыть только в Голуэй-Сити — на расстоянии мили, а то и больше. Мы покидаем столовую и проходим мимо столика Мэри-Грейс, возле которого толпится очередь страждущих ее помощи. В глаза бросается, что все клиенты довольно почтенного возраста, схожие друг с другом и в их лицах есть что-то знакомое — ну конечно, это же бостонские ирландцы! Приехали повидать родную землю и заодно слегка приобщиться к поэзии. Я и мои собратья по перу служим приманкой для того, чтобы эти люди потратили свои денежки на отпуск в «Гостевой деревне»… Постойте, а где же мои собратья по перу? Определенно, они умнее меня или, может быть, умеют находить информацию между строк: они появляются перед публикой, читают свои стихи, затем быстренько ныряют во взятые напрокат машины и растворяются за пеленой дождя.

Этот самый дождь полирует дорогу в Голуэй-Сити, возвращается обратно и снова поливает тропинку. Вода каскадом льется с автострады, из-под колес тяжелых грузовиков летят струи мокрого песка, и мне не остается ничего другого, кроме как перейти на бег.

Я опущу строки о все более длинных очередях, заслоняющих от нас Мэри-Грейс, о воплях отчаяния, исторгаемых в телефоне-автомате напротив нашего барака, и перейду сразу к описанию местности, давшей название поэтическому фестивалю. Несколько сотен участников (в толпе мелькает столько седых голов, что все вместе мы напоминаем стадо белых аранских овец, которых я представлял себе, кажется, так давно) послушно садятся в автобусы, а потом на паром, который везет нас через ледяные воды пролива к легендарным островам. В воздухе висит нечто более плотное, чем туман, но менее мокрое, чем дождь. Мы толпимся в огромной стылой кабине парома, где можно купить кофе, чай и булочки.

Как повезло тем, кто сделал это вовремя! На Инишморе еды нет вообще. Нас встречает лишь маленький, приятный оркестрик, который исполняет несколько приветственных мелодий. Мы вежливо слушаем, хотя стоять у причала в более-чем-тумане слегка зябко. Как только музыка смолкает, мы трогаемся с места уже под почти настоящим дождем. Цель нашего путешествия: круглая крепость — древнее сооружение на холме, откуда открывается прекрасный вид, если только сегодня вообще что-то можно увидеть. Тропинка ведет вперед, мимо валунов и требующихся по сценарию овец — кстати, довольно хмурых. Вскоре на тропинке появляются небольшие каменные загородки — естественно, пастбища разделяются каменными стенками такой высоты, чтобы не дать разбрестись этим ходячим облакам. У каждого из подобных барьеров мы теряем одного-двух человек из нашей компании: «Я, пожалуй, посижу здесь» или «Я подожду тебя тут, Хелен, иди и не волнуйся за меня». Ждать придется долго.

До крепости еще идти и идти, и в наших рядах постепенно начинает распространяться смутное беспокойство. Сперва мы тактично помалкиваем — наверняка об этом должны были позаботиться, — но туалетов в поле зрения нет. Никто, случайно, не заметил по пути туалета? Нам очень хочется спросить Мэри-Грейс, но она, кажется, осталась на пароме. Или укатила на автобусе?

Максимум, на что способно солнце — стыдливый медный румянец. Затем оно скрывается совсем, и тени становятся гуще. Команда наша поредела, однако нас еще много, и мы полны решимости добраться до цели путешествия: увидеть крепость и провести обещанные чтения; сама Эдна О’Брайен будет говорить среди древних руин.

И в самом деле, на вершине холма, к изумлению толпы — промокшей, голодной и смирившейся с мыслью, что справлять нужду по-простому за ближайшей каменной загородкой хоть и стыдно, но все-таки лучше, чем страдать, сохраняя достоинство, — появляется Эдна О’Брайен. Как ей это удалось? Она словно только что вышла из дамской комнаты — сияющая, безупречная, остроумная, энергичная, мудрая. Ее нежность к миру уравновешивается такой узнаваемой, идеально отточенной злостью. Мы обожаем ее.

А потом мы спускаемся вниз. Престарелые бостонские ирландцы набили мозоли, порвали носки. Они валятся с ног от голода и усталости, их слегка мутит. Хвала небесам, завтра — день отъезда. Автобусы непременно опоздают, их не хватит, чтобы вовремя доставить всех в Шэннон. Мы с Полом — счастливчики, заняли-таки места. Мэри-Грейс заходит в автобус и объявляет, что места — только для тех, кто летит ранним рейсом. Она просит нас с Полом выйти и подождать следующего автобуса. Я ни на йоту не верю, что следующий автобус вообще придет, а Мэри-Грейс выводит меня из терпения. Хватит, я больше не мистер Учтивый Поэт! Доути здесь спать не будет! «Мэри-Грейс, — говорю я, и звенящая в голосе ярость поражает не только меня самого, но заставляет головы в шести рядах повернуться в мою сторону, — Мэри-Грейс, мы поедем на ЭТОМ автобусе».

И мы едем. Мы едва успеваем на самолет. Угнездившись в тесных креслах и кое-как разместив пожитки, мы ничуть не удивляемся тому, что Мэри-Грейс бросает на нас быстрый, оценивающий взгляд и удаляется в салон первого класса.

 

Майкл Ондатжи

…Важнее говорить

Эта история произошла на самом деле — кошмар на публичном выступлении.

Одну известную американскую писательницу в зените славы пригласили в школу, где она когда-то училась. Там страшно важничали, что к ним приедет такая гостья, и она, соответственно, тоже решила не ударить в грязь лицом. В элегантном костюме она поднялась на сцену актового зала и встала за кафедрой, чтобы прочесть лекцию о профессии писателя, искусстве, образовании, литературе — обо всех тех возвышенных материях, которые в общем-то писателям глубоко до лампочки, если только они не участвуют в литературных конференциях или не выступают перед аудиторией.

Зал был переполнен. На середине лекции писательница почувствовала себя нехорошо и, понимая, что скоро ее стошнит, спокойно сказала слушателям, что оставила несколько листов с текстом за кулисами, в сумочке. Она с достоинством удалилась со сцены, однако, едва скрывшись от посторонних глаз, помчалась в туалет, где с шумом извергла содержимое желудка наружу. Она провела в туалете около минуты, когда кто-то постучал в дверь и сообщил, что ее нагрудный микрофон все еще включен.

 

Джеймс Вуд

Против самого себя

Один из афоризмов Лихтенберга: «Ошибка в ряду ошибок». Мне всегда нравилась эта тонкая шутка, и не только из-за того, что двойное отрицание остроумно (может быть, ошибка в ряду ошибок загадочным образом окажется истиной, как в математике минус на минус дает плюс?). Кроме этого, Лихтенберг подразумевает, что ошибка притягивает к себе другие ошибки или, скорее, что стремление к поправкам таит семена разрушения, также как святость несет в себе мученичество.

Для тех, кто зарабатывает на хлеб писательством, путаница — это обычный, если не сказать обязательный кошмар. Пропустить ошибку в печать — значит бесконечно ее размножить. А насколько сильнее жжет стыд за свои ошибки критика, который в силу профессии призван исправлять чужие промахи? Ошибка притягивает другие ошибки, это я знаю по своему горькому опыту. В мою первую книгу, сборник литературных очерков, входило эссе, посвященное произведениям Джейн Остен. Я прекрасно знал, что леди Кэтрин де Бэр — героиня «Гордости и предубеждения», а в романе «Мэнсфилд Парк» мы встречаем леди Бертрам, но — кто мне теперь поверит? — я поместил леди Кэтрин в «Мэнсфилд Парк». Что еще более странно, в том же абзаце я переврал фамилию этой суровой дамы, вместо «де Бэр» поставив «де Бург» (как у Криса де Бурга, так себе певца), а также написал, что на протяжении всего романа она больше интересуется своим ковриком, чем детьми. На самом деле Остен писала, что леди Бертрам больше интересовалась своим мопсиком.

Насколько мне известно, других ошибок в моей книге не было, но сразу три ляпа в одном маленьком абзаце! (И какое обидное слово — «ляп», если оно используется не тобой, а против тебя, в рецензии. В воображении немедленно представляется толпа корректоров, устроивших сорочий гвалт.) Двое критиков заметили мои ошибки и, конечно же — что весьма справедливо, — уже не слезли с меня: пообедали в ресторане за мой счет. Один из них сказал, что подобные ляпы — опять это слово! — поколебали его положительное мнение о книге в целом.

Как большинство писателей и уж точно большинство журналистов, я в основном и лучше всего пишу по памяти. Пресловутые проверяльщики фактов из «Нью-Йоркера» донельзя раздражают не только тем, что зачастую доказывают ненадежность нашей памяти; вдобавок к этому они словно механизируют процесс, которому, по сути, надлежит быть динамичным и непосредственным. Подростком я очень любил пронизанный свободой «Английский роман» Форда Мэдокса Форда (до сих пор вижу перед собой небесно-голубую обложку издательства «Карканет») и находил весьма романтичным предисловие Форда, в котором он признавался — по крайней мере так мне запомнилось, — что написал книгу за шесть недель на заштилевшем корабле, вдалеке от дома и книг. Эрик Ауэрбах создал свой шедевр «Мимесис» в Стамбуле, во время Второй мировой войны, также не имея доступа к книгам и библиотекам. Честертон из принципа цитировал исключительно по памяти и наверняка многое перевирал.

Несомненно, для писателя и вообще всякого образованного человека это и есть идеал. У меня есть своеобразное правило: если нужно уточнить цитату, которую я прежде знал наизусть, то я внимательно перечитываю ее, потом закрываю книгу и в своей работе привожу цитату в том виде, в каком она отложилась в моей освеженной памяти. Я прибег к этому средству и когда писал эссе о романах Джейн Остен. Я заглянул в текст «Мэнсфилд Парк», нашел там фразу о том, что леди Бертрам больше беспокоилась о своем мопсике, чем о детях, потом закрыл книгу и воспроизвел цитату по памяти. Мое воображение нарисовало леди Бертрам, которая спокойно занимается рукоделием, не обращая внимания на детей, или, может быть, прикрывает ковриком колени, так же как мнительный отец Эммы Вудхауз. Мопсик совершенно вылетел у меня из головы, как это бывает через много лет после прочтения книги. Хорошо, допустим, я забыл про собачонку — не суть важно, однако две другие ошибки, допущенные в том же абзаце, — это наглядный пример того, как мое подсознание отчаянно подает сигналы активной части мозга: «Стой, стой! Ты забрел не туда и с каждым шагом увязаешь все глубже!»

Почему все мы предпочитаем опираться на память, а не сверяться с первоисточником? В конце концов человеческий мозг — орган, порождающий ошибки: миллионы ложных свидетельских показаний, данных в полиции, — очевидное тому доказательство. Мы полагаемся на память не только потому, что цитировать наизусть легче, нежели рыться на стеллажах, нам хочется щегольнуть — не перед другими, они ведь не узнают, что мы не заглядывали в книгу, если только специально не упомянуть этого в работе, — а перед собой. Но поскольку обращение к памяти неизбежно приводит к ошибке, можно сделать вывод, что бахвальство перед собой — это прямой путь (правда, мы встаем на него бессознательно) в плен заблуждений. Такое позерство влечет за собой ошибочность суждений, к вящему удовольствию нашего бессознательного «я». Отсюда следует второй вывод: мы желаем, чтобы нас уличили. Мы стремимся к унижению, хотим получить наказание за свои ошибки. Мы желаем быть униженными зато, что рисуемся перед самими собой. Память — наше тщеславие. Суета сует, сказал Екклесиаст. Замкнутый круг, возразите вы. В основе своей унижение — понятие религиозное, и значительная часть творчества Достоевского и Гамсуна посвящена идее о том, что мы алчем унижения. Блаженный Августин, великий религиозный теоретик заблуждений, первым выдвинул обоснованную теорию памяти. Он утверждал, что мы помним о чем-то лишь потому, что уже забыли об этом раньше. По крайней мере мне кажется, что он так говорил. Я мысленно вижу эти строчки, подчеркнутые на странице принадлежащего мне дешевенького издания его «Исповеди». Но сейчас я далеко от дома, и у меня нет возможности заглянуть в книги…

 

Патрик Маккейб

Те, кто уже промок

И вот наконец великий день настал, и я со своими бумагами и сумками благополучно поднялся на борт самолета ирландской компании «Аэр Лингус». Я летел в волшебную столицу Шотландии, названную в честь Эдвина, короля древней Нортумбрии, город-шедевр георгианской и викторианской архитектуры. Чтобы немного подкрепиться в пути, я выпил чаю, закусил печеньем и угостился парочкой отрывков из Бертрана Рассела. Я не поверил своим глазам, когда через каких-нибудь сорок минут посмотрел в иллюминатор и увидел под крылом самолета не сопливо-зеленую океанскую гладь, как ожидал, а величественный замок, эффектно прилепившийся на вершине отвесной скалы вулканического происхождения!

Через час я уже прибыл в номер, полностью освободился от багажа и занялся глажкой с помощью прибора, которому подошел бы лишь один эпитет — «разъяренный».

«Если в отеле есть пресс для брюк, обязательно воспользуйся им», — припомнил я наставления жены. Сейчас мне в руки попало именно это орудие!

Я находился в процессе влезания в превосходно отглаженные брюки, когда тишину внезапно прорезал громогласный телефонный звонок. Спотыкаясь, я пересек комнату, схватил норовистую трубку и услыхал бодрый голос моего агента.

— Уже скоро! — воскликнул он. — Ты нервничаешь, Пат? Или, лучше сказать, автор «Карна»? Ха-ха!

Через некоторое время я ощутил необъяснимое беспокойство, поэтому решил, что мне необходима физическая нагрузка. Я несколько раз обежал вокруг отеля, а затем отправился в бар. После семи или восьми порций коньяку я ощутил, что готов к встрече с публикой.

Зрелище, представившееся нам на Шарлотт-сквер, было просто ошеломляющим. Во-первых — размер шатра.

— Добрый вечер, Эдинбург! — рявкнул я в пространство пустого (пока что) шатра. — Надеюсь, сегодня вы все чувствуете себя замечательно!

— Эй, леди! — окликнул я приближавшуюся к нам женщину и приготовился к братскому рукопожатию (я читал, как Аллен Гинзберг приветствовал «братьев по цвету кожи» из поколения битников).

Она чуть улыбнулась и, к моему изумлению, прошла мимо!

— Боюсь, произошла ошибка, — донесся до меня ее голос. — Сегодня здесь выступает не ваш клиент, а Харольд Пинтер.

— Харольд Пинтер? — переспросил мой агент.

— Да, это мой любимый писатель, — сказала женщина. — О! Взять хотя бы «Сторожа»!

Я едва не упал в обморок.

На севере за облаками задумчиво громыхнул гром. Сразу после этого на сцене появилась еще одна дама из организационной группы фестиваля. На груди у нее была прикреплена табличка с именем «МЭДЖ». Дама высказала вслух предположение, что я должен выступать «У Винни».

Как раз в этот момент, о чем ранее и предвещали сердитые раскаты над нашими головами, небеса окончательно решили разверзнуться, и струи ливня, подобно кнуту, со свистом начали хлестать палаточный тент.

Когда мы очутились на улице, мой агент расплылся в улыбке и фамильярно хлопнул меня по плечу:

— Не волнуйся, Пат! Это будут лучшие чтения в твоей жизни, а потом мы закрепим успех и отдохнем где-нибудь в клубе.

— Вот и молодцы! — поддакнула Мэдж на прощание и нырнула под навес, задержавшись лишь на секунду, чтобы выбросить остатки мутантного вида серой слизи, которая когда-то была программой фестиваля.

Мы молили разверстые небеса о пощаде и подбадривали друг друга мечтами о «бутылочке шампанского», которую мой агент торжественно пообещал купить, когда наши «испытания» закончатся. Он убеждал меня, что «игристые пузырьки шампанского» — гораздо приятнее холодного пива. В «Алексе» или где бы то ни было еще.

Нас встретила очередная элегантно одетая женщина, на этот раз с табличкой «ВИННИ».

— Какой ужасный ливень, — вздохнула она и прибавила: — Мы готовы начать в девять, мистер Маккаби.

— «Моэ и Шандон», — шепнул мой агент, когда мы последовали за дамой внутрь. — Только представь.

Винни улыбнулась и выглянула за дверь — не начала ли собираться публика. Не начала. Я немножко погулял, рассматривая книги. Надо отдать должное, библиотека была роскошная и в очень хорошем состоянии.

Листая один из детективов, я сильно удивился, услышав снаружи чей-то рев и звон разбитого стекла. Я поднял глаза и увидел клошара с выкаченными глазами, атакующего нашу дверь: он бросался на нее и размахивал битой бутылкой с острыми краями, извергая «бесконечный поток нечленораздельной тарабарщины» — иначе и не скажешь.

— Тимми, — будто все объяснив, бросила Винни и заперла дверь на замок. — Ну это уж чересчур! Он ворует книги и продает их. Думает, мы ничего не замечаем. Но мы все видим, правда, Мойра?

— Еще бы, — откликнулась Мойра. — На прошлой неделе он стянул четыре экземпляра «Просто Уильямса»! Этому пора положить конец! Мы были слишком снисходительны к нему, мистер Маккаби, слишком снисходительны!

— Ха-ха! — Я едва не сорвался на крик. — А я-то решил, что это любитель поэзии!

— Гм, — протянула Мойра, бросив взгляд на часы. — Кстати, пора бы начинать.

В дверь постучали.

— Не открывайте, — предупредила Винни. — Наверняка опять Тимми.

— Нет, слава богу, он ушел, — сказала Мойра. — Ты разве не слышала, как он пинал урны для пожертвований?

— Слышала, — согласилась Винни.

Мы быстренько отперли дверь и, глядя на гостью, принялись строить догадки о том, кто она такая.

— Ах, господи Боже мой, как вы тут поживаете? — с сияющей улыбкой поздоровалась она, и тут я заметил, что из ее хозяйственной сумки торчит — mirabile dictu! [65]странно сказать, удивительно (лат.).
 — «Весь Джеймс Джойс» в твердом переплете!

Именно этого момента я ждал.

— Ага! Вы, случайно, не моя соотечественница? — поинтересовался я.

— Не подскажете, как пройти на Шарлотт-сквер? У меня там чтения, — сообщила вновь прибывшая.

Хозяева вместе с гостьей вышли на улицу, а я в полном удручении наблюдал энергичную жестикуляцию, которой сопровождались указания. Как бы я воодушевился, если бы мог написать, что в этот самый миг, вопреки всему, мы с агентом подняли глаза и узрели, что на нас сломя голову несется толпа талантливых писателей — они запыхались, но при виде нас на их лицах немедленно расцветает радость, и все как один они умоляют: «Пожалуйста, скажите, что Патрик Маккейб еще не начал читать!»

Увы, этому не суждено было случиться. В действительности же урнам для пожертвований досталось еще пинков, и мы увидели Тимми, который размахивал кулаком и ревел: «Ты у меня получишь, старый вонючка! Тебе меня не достать!»

— Ну, ну, — закудахтала Винни вслед хулиганистому бродяге, — куда это годится!

И тут — cleus ex machina — кто-то потянул меня за локоть, и я, к своему восторгу, обнаружил рядом с собой леди, самую элегантную и аристократичную из всех, что мне доводилось встречать. Кроме того, в руках она держала печатное издание — на этот раз в виде журнала.

— Вы не возражаете, если я… — начала она.

— Конечно, нет! — возопил я и затолкал ее внутрь.

С бьющимся сердцем я встал за кафедру, робко открыл книгу и приступил к изложению краткой истории моего романа — как он появился на свет и почему я решил стать писателем. К своему удовольствию, я услышал бурные аплодисменты. Как ни гадко это было, но я не мог отделаться от мысли, что сейчас Харольд Пинтер со всех ног удирает с Шарлотт-сквер под хохот и свист публики, а вслед ему через всю Принцесс-стрит несутся презрительные выкрики: «Что замолчал, Харольд? Нам не нужно твоих идиотских пауз! Мы пришли послушать автора „Карна“, дружище. Comprende?»

Я опустил голову, раскаиваясь в собственной «низости» и изображая смиренную покорность судьбе. Затем, откашлявшись, продолжил:

— Мне бы хотелось прочесть вам отрывок из романа, — сказал я и, подняв глаза, в ужасе увидел, как вся моя аудитория направляется к двери.

— Постойте, не уходите! — крикнул я. — Я еще не закончил!

Дама остановилась и с минуту смотрела на меня через плечо, а потом с вызовом бросила:

— У меня есть дела поинтереснее, чем слушать эту ерунду. Я зашла сюда, просто чтобы переждать дождь. — С этими словами она исчезла.

Мы подождали, без особой надежды, еще минут десять.

— Ничего не понимаю. Мы разослали рекламные листки по всем кварталам!

— Может, на сегодня закончим? — осторожно предложил мой агент и добавил: — У нас еще одна важная встреча, да, Патрик?

— С пивом у «Эдди», — сквозь зубы процедил я. — И бутылкой «Моэ и Шандон».

С чем мы и встретились. Господи, как же мы наслаждались этими пузырьками, как весело они взрывались на языке!

Мы снова обнаружили, что нетвердым шагом бредем по Принцесс-стрит. Огни большого города светили, казалось, для нас одних. Мы пропускали мимо ушей назойливые реплики, которые доносил ветер: «Харольд читал великолепно, не правда ли? Восхитительный литературный вечер!» И теперь нас уже ничего не заботило, кроме «уютного клуба и теплого общения с друзьями». Мы были убеждены — наконец-то! — что теперь наше положение просто обязано измениться в лучшую сторону!

Несомненно, именно наша уверенность вызвала усмешку на круглом лике луны, взошедшей над зубчатой стеной старого замка. Этому благородному светилу предначертано улыбаться, глядя на людские поступки и безграничную, непоколебимую самоуверенность. Наша упорная убежденность в том, что «хуже быть не может», оказалась в корне ошибочной, так как, победно завернув за угол, мы натолкнулись на размокшую вывеску:

«ЗАКРЫТО»!

L’envoi.

К сожалению, Патрик и его агент более не сотрудничают. Их обратный путь в отель тем вечером сопровождался резкими словами и взаимными обвинениями, и остатки веры в «философию позитивного» — назовем это так — разбились жестоко и навсегда в ту минуту, когда гостиничный бар также оказался закрыт, а мини-бар в номере — последняя искра надежды — пуст.

Я с превеликим удовольствием хотел бы написать, что они героически преодолели все трудности и по сей день частенько сидят за бокалом «Моэ и Шандон» в литературных кафе Лондона, почти с ностальгическим смехом вспоминая «тот вечер в Эдинбурге», который мог бы остаться в памяти шуткой, обернись фортуна иначе.

Только вот все случилось так, как случилось, и теперь при одном упоминании Эдинбурга автор начинает мелко подрагивать, его взгляд странно затуманивается, словно внутри разворачивается широкоэкранный фильм из тех, что смотрят в автомобилях, когда на экране темно, как ночью, а внезапная вспышка молнии, перечеркивающая небеса, превращается в желчную надпись для потомков, в горящие адским пламенем буквы:

 

Адам Торп

И вечный стыд на шлемы наши

Ноябрь 1988 года. На другом конце провода — Лора Камминг из «Литературного обозрения».

— Привет, Адам. Не хочешь взять интервью?

— Хочу. У кого?

— У поэта. Фамилия начинается на «Б».

— Браунджон?

— Бродский.

— Мать честная!

— Отличный материал, настоящая сенсация. К тому же эксклюзив.

Есть с чего разнервничаться. Иосиф Бродский недавно стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, провел несколько лет в северной ссылке, был «усыновлен» Оденом, писал длинные поэмы как на русском, так и на английском и считался «одним из величайших поэтов двадцатого столетия» (по мнению его издателей). За исключением Ее Величества, погладившей меня по головке в Калькутте (совершенно не помню этого события), я ни разу в жизни не встречался с такой значительной персоной; меня ожидало интервью с огромной скалой.

Бродский находился в Лондоне: издательство «Пенгвин Букс» собиралось выпустить в свет его последний поэтический сборник «Урания». Всю следующую неделю я заполнял свои свободные часы (я преподаю в лондонском Политехническом колледже) творчеством Бродского, а также Мандельштама, Ахматовой и Цветаевой. Заметок и цитат я выписал на двадцать страниц, потом сократил их. Как уварившийся шпинат, подсказки превратились в нечто неопределенное, теперь их хватило бы самое большее на десять минут интервью. Я узнал, что Бродский обладает кипучей творческой энергией, может читать наизусть целые поэмы на английском (особенно Бетджемена), много смеется и вообще по характеру очень русский человек. Это меня подбодрило; мне требовалась лишь искра, чтобы он засверкал.

«Всегда начинай с цитаты», — говаривал мой преподаватель английского. Свой первый вопрос я ловко связал с Оденом.

Вы назвали Одена «молящимся стоиком». Можете ли вы отнести это определение и к себе?

Он должен обладать просто болезненной скромностью, если не поддастся на это; череда ярких воспоминаний и размышлений хлынет фонтаном, мне останется лишь кивать и улыбаться.

Утром назначенного дня я положил в портфель свой тоненький сборник вместе с кучей книг Бродского и проверил старенький магнитофон — я боялся, что не поспею за бурным потоком речей поэта, если стану делать заметки от руки, а мне хотелось сохранить полный текст интервью.

Магнитофон не работал, хотя за долгие годы ни разу не ломался. До начала интервью в главном офисе «Пенгвин Букс» оставался час, а я жил в Баундз-Грин — районе, где в захудалом магазине электроприборов продавался один-единственный магнитофон. Едва не опоздав, я влетел в помпезное здание «Пенгвин Букс», по пути воюя с портфелем и новеньким, блестящим, серебристо-малиновым стереоприемником. Секретарь ничего не знала об интервью. Она вызвала агента по связям с общественностью. Мне велели подождать. Я сел в модное, обтянутое кожей кресло. Мимо меня по фойе прошло немало людей, похожих на Иосифа Бродского — все с приветливым и уверенным видом. Через час я сказал секретарю, что господин Бродский, вероятно, забыл о назначенной встрече. Я поднялся на лифте, встретился с женщиной-агентом, затем спустился обратно и прождал еще час. Мне показалось, что она не очень высоко оценивает «Литературное обозрение». Конечно, из-за этого огромного стереоприемника я выглядел несерьезно.

Мы сделали вывод — с моей подачи, — что господин Бродский на встречу не придет. Этот факт подтвердился, когда мне наконец удалось связаться с ним самим. Он устал или где-то хорошо проводил время, а может, и то, и другое. После моих уговоров он еще раз согласился дать интервью — через два дня, у него в Хэмпстеде. Я почувствовал себя назойливой мухой.

— Дом Альфреда Бренделя, — вздохнула агент по связям с общественностью, записывая номер телефона. — Они хорошие друзья.

Я вообразил, как Бродский распевает пронзительно-жалостливые русские песни у рояля в доме лучшего пианиста в мире, а я сижу на диване, пью водку и хлопаю в такт. Я не мог представить себе такую знаменитость, которая отказалась бы от эксклюзивного интервью. Это еще больше возвысило Бродского в моих глазах.

Два дня спустя я шагал по Хэмпстед-Хит, пытаясь хоть немного поднять свой статус. Я проверил голос — из-за того, что я нервничал, он звучал пискляво. Несколько раз я прошелся мимо дома на Уэлл-Уок — невероятно огромного, наполовину скрытого пышной листвой древних деревьев.

Позвонил в звонок. Дверь открыли две маленькие девочки. Увидев меня, они принялись хихикать. Я представился, как сумел. Откуда-то из-за коридорного мрака доносился оживленный женский голос. Девчушки, не переставая хихикать, проводили меня в темную гостиную, где стоял обшарпанный диван, статуэтки идолов и большой рояль. Я уселся и стал ждать, пока их невидимая мать — очевидно, леди Брендель — закончит разговаривать по телефону. Время от времени девочки забегали в гостиную, чтобы посмотреть на меня, и каждый раз находили меня таким же забавным. Через три четверти часа я ощутил неловкость. Телефонный разговор все продолжался. Положение было довольно странное: я находился в доме Бренделей, а никто из них об этом не подозревал. В передней послышался густой мужской голос. Дверь распахнулась, и Бродский прошел через гостиную, не остановившись и даже не взглянув на меня.

— Ладно! — крикнул он, размахивая цыплячьей ножкой. — Сюда!

К тому времени, как я подхватил свой портфель и стереоприемник, он уже скрылся за другой дверью. Я двинулся следом. Небольшая площадка, лестница. Бродский исчез. Спустившись по ступенькам, я очутился на цокольном этаже, в комнате с двустворчатыми окнами от пола до потолка. Бродский расхаживал по комнате, вгрызаясь в цыплячью ножку с такой жадностью, будто неделю ничего не ел. На листе, заправленном в пишущую машинку с кириллическим шрифтом, виднелись строки начатого стихотворения. Бродский, похоже, был сильно не в духе.

— Ладно, из какого вы журнала?

— Из «Литературного обозрения».

— Владелец журнала — араб, нет?

— Кх-м, да, кажется.

Бродский что-то неодобрительно пробурчал себе под нос, жестом указав на кресло. Он отложил цыплячью ножку в сторону и сел напротив меня. Мне вдруг пришло в голову, что он очень похож на Нейла Киннока.

— О’кей, поехали.

Я огляделся в поисках розетки. Шнур приемника оказался коротковат. Бродский смерил устройство недовольным взглядом:

— Это еще что такое?

— Магнитофон.

— На кой черт?

— Записывать интервью.

— Зачем?

Он явно встревожился. Я мысленно нарисовал застенки КГБ, допросы с прижиганием рук сигаретами. Заикаясь, объяснил, что предпочитаю точно воспроизводить речь интервьюируемых людей, улавливать все интонации и оттенки фраз.

Человек, которого недавно подвергали критике за некоторую неестественность в построении английских фраз, воззрился на меня с негодованием. Я побагровел от стыда.

— Лучше включить мозги и попробовать внимательно послушать, — прорычал он.

Я все-таки включил магнитофон; он обошелся мне слишком дорого. Червь презренный, обозвал я себя и откашлялся.

— Вы назвали Одена «молящимся стоиком». Можете ли вы отнести это определение и к себе?

— Чего?

Я повторил вопрос. Мой голос прозвучал еще хуже, чем вопрос. Бродский фыркнул:

— Ничего не буду иметь против, если кто-нибудь меня так назовет.

Пауза.

— Но можете ли вы сказать это о себе сами? — робко спросил я.

— Я о себе не говорю, и точка.

О Господи.

— Почему?

Я весь взмок. Мне хотелось поскорее уйти.

— Собственная персона мне не интересна.

Он усмехнулся. Сардонической, но русской усмешкой. Во тьме блеснул лучик света. Постепенно лучик стал сиять ярче, хоть и судорожно, прерывисто. Бродский выдал несколько веских мыслей. Ларкин — последний поэт классической школы. Проза — это жизнь в супружестве, а поэзия — роман на одну ночь, правда? К концу беседы он почти подобрел. Я отдал ему тоненький сборник своих стихов, он обещал почитать их. Бродский кивнул в сторону высоких окон. Я забрал портфель, магнитофон и покинул дом, как неопытный взломщик, но всю дорогу с моего лица не сходила улыбка.

 

Джонатан Летем

Преисполнись сострадания

Презентационный тур по Америке — сплошная мука. Процесс этот гораздо менее романтичный и триумфальный, чем представляется некоторым. Жаловаться на недостаток усилий, которые предпринимает издатель, чтобы довести книгу до аудитории, нехорошо, да я и не буду: в этом году я снова отправлюсь в презентационную поездку и встречу много добрых друзей — книготорговцев, журналистов, агентов моего издателя, работающих на периферии, — всех тех, с кем познакомился раньше. Мучительными эти поездки в конечном итоге становятся из-за сартровской трясины бесконечно повторяющихся ситуаций. Я начинаю тур в приподнятом настроении, а к концу его превращаюсь в зомби и уповаю лишь на то, что, находясь на грани сознания, хотя бы не веду себя по-хамски.

Я вспоминаю своих сопровождающих — не тех, которых находят по объявлению на последней странице еженедельника, а «любителей литературы», местных добрых духов, которые таскают писателей по аэропортам, отелям, радиостанциям и книжным магазинам. Сопровождающие — не источник унижения, но свидетели тому, живое связующее звено, колоритная деталь. Не могу забыть своего сопровождающего в Миннесоте — милейшего человека за рулем побитой «тойоты», приборную панель которой украшали черепа сусликов и высушенные стебли травы. Роль «эскорта» он выполнял, чтобы заработать денег и закончить эпическую, размером в целый том, поэму о смерти на дороге. Я помню и другого сопровождающего из Канзас-Сити, ветерана вьетнамской войны: опираясь на трость, он мужественно ковылял вокруг машины, чтобы открыть передо мной дверцу. Я помню и других и всех их люблю.

Радио. Для меня радио — это пустота. Поездка заключается в следующем: встаешь в пять утра, наскоро завтракаешь в аэропорту, приземляешься в незнакомом городе, бросаешь чемоданы в номере и пулей мчишься на радиостанцию, чтобы успеть на девяти- или десятичасовое утреннее шоу в прямом эфире, где измученный ведущий, который прочел только аннотацию на твою книгу и с трудом выговаривает твою фамилию, станет расспрашивать, кто твои папа и мама и знаком ли ты с настоящими «звездами». Вечером того же дня ты встречаешься с друзьями, потом читаешь отрывки из своей книги людям, которые отложили дела и потратили время, чтобы прийти и увидеть тебя на сцене. Если повезет, то в отеле удастся немного вздремнуть, тебя как следует накормят (порой даже вкусно) и еще останется время вычислить, в каком же ты все-таки городе. Но это все не раньше, чем закончится интервью на радио. Ты только что сошел с самолета, хлебнул кофе из бумажного стаканчика и бросил в рот пару крошек. Ты успел опорожнить мочевой пузырь — но только его. Ты отвечаешь на вопросы человека, которого нисколько не интересуют ответы, и бубнишь что-то в шепелявые микрофоны, установленные в обитой войлоком комнате. Твои слушатели, если таковые вообще есть, далеки, незримы и скорее всего пропустили твою фамилию мимо ушей, даже если она была произнесена правильно. Радио — это вакуум; ты всматриваешься в свою душу в поисках впечатлений о поездке и ничего там не находишь.

Однажды в неком городе все сошлось в одну точку: вдобавок к интервью на радио, в сопровождающие мне досталась необычная женщина — тогда я не то чтобы пережил унижение, но получил наглядный урок и ощутил собственную ничтожность. Крупная, слегка вульгарная блондинка не первой молодости, она несколько лет назад была самой именитой ведущей на местном телеканале и, несомненно, в юности отличалась редкой красотой. Она сразу напомнила мне прелестную Джину Роулэнде в «Премьере» Кассаветеса — типаж, в свою очередь, слепленный по образу и подобию Бэтт Дэйвис из фильма «Все о Еве». Я хочу сказать, она была настоящей звездой, которую надвигающаяся старость лишила опоры в жизни. Я не знал того, что новая работа в качестве «эскорта» (а я, очевидно, был одним из первых писателей, которых она сопровождала) послужила ей — выбрала ли она ее случайно или преднамеренно — чудесным лекарством.

В тот день мы посетили две или три радиостанции и одну телестудию. Где бы мы ни появились, ее встречали как вернувшуюся комету. Все — от секретарш до продюсеров, от техперсонала до самих репортеров — благоговейно трепетали, увидев ее, а я рядом с ней маячил не более чем бледной тенью. Как замечательно она выглядит! Как они по ней соскучились! Что за соплячку посадили перед телекамерой вместо нее! Как отвратительно, что ее убрали из эфира только потому, что она чуть-чуть постарела — в этом бизнесе ни у кого не осталось уважения к истинным профессионалам!..

Благодаря расписанию моей презентационной поездки, составленному много месяцев назад, в офисе на Манхэттене за тысячи миль отсюда, легенда местного телевидения с блеском устроила свое возвращение на радио- и телеканалы. Они лезли вон из кожи, стараясь ей угодить. Это была настоящая слава — лицо, на которое они с обожанием смотрели пять вечеров в неделю на протяжении десяти лет. Будь я хоть Салман Рушди, хоть де Лилло, хоть сам Томас Элиот, это не имело бы никакого значения. Добавлю, что она благосклонно внимала льстецам, а когда упоминали вероломный факт ее увольнения, держалась с неизменным великодушием. «Ах, таков весь шоу-бизнес, вы же знаете…»

Вот вам моя история — не громкая, не скандальная. Я рад, что поделился ею. Более важно, однако, другое: я должен знать, что вы меня поняли — вы, кто бы вы ни были, безликая армия слушателей утренних радиопередач. Я знаю, вы где-то там, и хочу вам кое-что сказать. Авторы, интервью с которыми вы слушаете в девять или десять часов утра, — те, что с нежностью или гневом рассказывают о своем детстве либо распавшемся браке, обстоятельно оправдываются, защищая свои книги от неверного истолкования; отвечают на неожиданные вопросы о цвете волос или домашних питомцах; объясняют, почему никто и никогда не узнает о том, что в действительности происходит в человеческой душе, — знайте же: все они дико хотят по-большому.

 

Джонатан Коу

Слон в беде

Рассказать одну историю о позоре на публике? Всего одну? Это невозможно. Их слишком много, не знаю, какую и выбрать. Ладно, вот вам первое, что пришло на ум:

О том, как я согласился приехать на фестиваль мастеров детективного жанра (спрашивается: с чего? Я не пишу детективы). Мои чтения совпали по времени с выступлением Колина Декстера, и послушать меня пришел ровно один человек.

— Я так рад, что вы заглянули, — признался я славному посетителю после двадцатиминутной беседы. — А если бы вообще никто не пришел? Страшно и подумать.

— Вообще-то, — сказал он, — я должен был представить вас публике. (Оказалось, что это Иэн Рэнкин.)

О том, как в Стэмфорде, Линкольншир, моя аудитория вновь состояла из одного слушателя — немолодого коммерсанта-склеротика, по-видимому, забредшего на чтения по ошибке. Когда я сообщил ему, что не собираюсь писать роман о падении Берлинской стены (шел 1989 год), он стал орать на меня: «Трус, трус паршивый, вот ты кто!»

О том, как я участвовал в круглом столе на французском телевидении, а запись программы затянулась. Зная, что мне надо успеть на последний экспресс до Лондона, я начал бешено жестикулировать администратору. Тот подошел ко мне и попросил покинуть кадр как можно незаметней. Чтобы не попасть в камеру, мне пришлось выползать из студии на карачках перед всей публикой. Я полз и думал: «Держу пари, с Джулианом Барнсом такого не бывает!»

Об унижении при раздаче автографов: в Брайтоне женщина взяла один из моих романов, прочла биографию автора (точнее, перечень моих предыдущих работ) и презрительно фыркнула:

— И это все ваши притязания на славу?

Услышав от меня утвердительный ответ, она положила книгу обратно.

Еще была одна студенточка (тоже в Брайтоне), которая с любезной улыбкой попросила разрешения задать мне вопрос и небрежно осведомилась:

— А почему в ваших романах нет ни одной нормальной женщины?

Были и другие эпизоды, еще похлеще, о которых я, наверное, предпочел бы не вспоминать. Все они наводят на одну и ту же мысль, и периодически я принимаю решение больше не выставлять себя на посмешище. Буду сидеть дома, за письменным столом, как положено настоящему писателю.

По плану, мое следующее выступление состоится через два дня.

 

Хьюго Гамильтон

Одной ногой в злате

Все было под контролем. Готовил я сам: мое любимое блюдо из рыбы — хек со смесью восточных приправ, пальчики оближешь. Я уже испытывал это кушанье на разных гостях, и после того как ими был распробован первый кусочек, каждый раз получал в награду с другого конца стола этот счастливый, влажный щенячий взгляд, выражение одновременно печали и блаженства, взгляд, который, казалось, говорил: м-м-м, это так вкусно, что я сейчас умру. Кое-кто даже высказывал такие лощеные эпитеты, как «потрясающе, восхитительно, гениально».

Все было подготовлено для изысканной трапезы. Что может быть интереснее, чем вечер в компании коллеги по перу, всемирно известной писательницы, которой я обещал ужин в Дублине. Она с мужем как раз была в городе, и я пригласил их по-приятельски посидеть у нас. За столом — только мы четверо. Разговоры на профессиональные темы, никаких осложнений с гостями, которые не выносят друг друга, писатель не набрасывается с кулаками на злобного критика, никто не задает бестактных вопросов и не говорит «Простите, я не читал ни одного вашего романа — пока что». Ничего похожего на тот случай в Канаде, когда меня самого пригласили на обед и посадили рядом с женщиной, которая пришла в безумный восторг, узнав, что я пишу книги, а потом выдала: «Я знаю кое-кого, кто любит читать».

Конечно, меня не отпускало обычное беспокойство, связанное с приемом гостей, — глупые параноидальные страхи, хорошо знакомые каждому хозяину, несмотря на всю их невероятность: а вдруг гости отравятся твоим радушием, посинеют, унюхав арахис, затрясутся в пляске Святого Витта или просто упадут замертво, отведав приправу. Ты стараешься, как можешь, а гости уж пусть сами о себе позаботятся.

В тот вечер вкривь и вкось все пошло отнюдь не из-за этого. Никто не поперхнулся, не расплескал вино, а знаменитость не вскакивала и не бежала сломя голову в уборную. В сущности, я получил тот же знакомый взгляд, который заставляет тебя чувствовать, что ты снова совершил величайшее чудо, и снова по чистой случайности. Все шло превосходно. Спокойная приятная беседа без «ляпов», неуместных замечаний, бестактностей и повисшего в воздухе неловкого молчания.

Все оказалось гораздо хуже. Гол в собственные ворота, да еще самый позорный. Музыка. Чтобы создать фон для беседы, я тихонечко включил компакт-диск. Едва уловимый намек на звучание, льющееся из колонок, чтобы чуть-чуть согреть атмосферу. И вообще, все разговаривали так громко, что было и не разобрать, кто играет.

Музыка — враг литературы, как-то сказал Джордж Штейнер. До этого вечера я не осознавал, насколько правдиво это утверждение. Полагаю, он имел в виду, что оба вида искусства настолько близки по своей сути, что соперничают между собой, как отвергнутые любовники, но музыка имеет преимущество, так как проникает прямо в душу. В тот вечер музыка убила все. Гостья начала рассказывать о книге, которую собирается написать, и о том, что в связи с этим ей придется изучить некоторые вопросы в сфере прав человека. Мы слушали ее, затаив дыхание. А потом я рассудил, что музыка, враг писателей, играет чересчур громко и мешает беседе.

Я решил приглушить звук — не выключать совсем, но определить приоритеты. Взяв со стола пульт дистанционного управления, я нажал кнопку — минус всего одно деление, чтобы, так сказать, предоставить сцену оратору. Писательница вошла в азарт, и мы внимали каждому ее слову, кивая и время от времени расспрашивая о подробностях.

Музыка по-прежнему звучала слишком громко. В проигрывателе стоял диск «Буэна Виста Соушл Клаб» — достаточно энергичные мелодии, вполне подходящие накалу разговора. Но все-таки она была чересчур громкой, будто на заднем фоне происходила настоящая фиеста — слишком пронзительное, слишком буйное празднество.

Писательница продолжала говорить, а я снова взял в руки пульт и нажал на кнопку убавления громкости. Тише. Тише, музыка. Писательница как-то странно посмотрела на меня, с легким раздражением, как мне показалось, словно не хотела, чтобы я приглушал звук. Всем нравятся эти обшарпанные кубинские бары, где на стенах облупилась краска, под потолком лениво крутятся вентиляторы, а музыканты исполняют композиции, точно одержимые великим духом выживания. Но нет, погодите, мы хотим послушать мастера литературного слова.

Я еще раз нажал кнопку пульта, и на этот раз моя гостья бросила на меня еще более удивленный взор. На секунду она замолчала. Ее муж изумленно посмотрел на меня. Чего я не мог сообразить, так это того, что делал звук не тише, а громче. С каждым разом я нажимал не ту кнопку, плавно увеличивая громкость, будто меня совсем не интересовала новая книга моей гостьи. Я словно намекал, что в мизинце какого-то там старого и полузабытого кубинского пианиста заключено больше, чем в трехстах страницах ее следующего романа.

Разумеется, это было не так. Я очень увлекся и не переставал кивать, несмотря на ликующие ритмы, которые теперь бухали почти угрожающе, призывая к танцам вместо разговоров. Я твердо вознамерился выключить звук совсем. Есть время для музыки, и время для бесед. Я в последний раз взял пульт и со всей силы надавил на кнопку. Эй, умолкните, парни из Гаваны, мы хотим поговорить. Вместо этого из динамиков хлынул мощный звук настоящей джаз-банды, громогласный и торжествующий. Партия духовых резала слух, точно играл разгильдяйский цирковой оркестр. Музыка просто оглушала.

Только тогда я понял, что делаю. Я быстро исправился и выключил проигрыватель. Я забормотал неловкие извинения, но в глазах писательницы прочел боль оскорбления. Она прервала рассказ. Она сказала, что не любит говорить о своих книгах.

 

Клэр Мессуд

Два вида несчастий

Написание второго романа заняло у меня четыре с половиной года — почти бесконечность. Я провела этот период в относительном уединении в Вашингтоне, где у меня было несколько друзей (не из литературных кругов), совсем чуть-чуть денег и практически никакого иного занятия.

Время от времени я бросала писать и в приступе отчаяния пыталась устроиться на работу — самую разную: преподавателем, консультантом по кадрам и бог знает кем еще, — но я настолько явно не подходила внешнему миру, что за эти годы даже ни разу не удостоилась письма с отказом.

Однако весной 1998 года, когда я наконец закончила свою рукопись, мне показалось, что дела мои начинают улучшаться. Мой литературный агент вроде был доволен книгой и рассчитывал, что она заинтересует и других. Кроме того, мне светила публикация: «Калейдоскоп», журнал Фрэнсиса Форда Копполы, заказал мне короткий рассказ, который вот-вот должны были напечатать. Более того, мне предложили прочесть отрывок из него в модном баре в Гринвич-Виллидж на литературном вечере в честь выхода нового номера журнала. Мне сообщили, что кроме меня на вечере будет читать еще одна писательница, уже сотрудничавшая с журналом: молодая женщина — назовем ее Z. Публикация короткого рассказа в «Калейдоскопе» принесла ей контракт на книгу с шестизначной цифрой гонорара и определенную известность. Я же почему-то решила — упрямо, глупо и на свою беду, — что чтения устраиваются главным образом ради моего рассказа в «Калейдоскопе» и, следовательно, в мою честь.

Собирая вещи для короткой поездки в Нью-Йорк, я предавалась скромным, осторожным фантазиям. Я не воображала сенсационную сумму контракта, как у Z, но мысленно рисовала роскошный бар, заполненный восторженными читателями, моими читателями. Возможно, среди них будут и редакторы, очарованные рукописью моего романа, и под воздействием несомненного (но в то же время сдержанного) успеха моего рассказа и выступления они наперебой станут предлагать мне более высокие гонорары за издание. Я не увлеклась настолько, чтобы представить переговоры о съемках фильма (у меня еще оставалось благоразумие!), но в этой поездке мне виделось начало нового этапа моей жизни, конец моей литературной изоляции и теплый, хоть и запоздалый, прием в писательские круги Нью-Йорка. Это — я прямо чувствовала — станет зарей моей настоящей литературной карьеры.

Так случилось, что день чтений в модном баре в Гринвич-Виллидж совпал с проведением аукциона, на котором выставлялся мой роман. Была среда — она очень хорошо мне запомнилась, пусть и не теми впечатлениями, какими хотелось бы. Не могу сказать, что день был заполнен сумасшедшим трезвоном сотовых телефонов или стуком виртуальных молотков в разгар аукциона. Скорее, его разбавляли все более редкие и хладнокровные звонки моего агента, сообщавшего, что редакторы, которые должны были драться друг с дружкой за право издания моего романа, сначала по одному, а потом и по нескольку сразу, спокойно отказываются от торгов. К вечеру, когда я уже приготовилась ехать в богемный район Нью-Йорка, чтобы выйти на литературную арену, отказов набралось уже десять, и желающих торговаться больше не осталось. Десять заявок, десять отказов. Горячий денек.

Тем не менее мой агент, прекрасный и божественно великодушный человек, точно знал, что нужно сказать.

— Не волнуйтесь, — заверил он меня. — Мы пристроим вашу книгу. Знаете, Бекетт тоже очень плохо продавался.

Неискренняя лесть послужила тем бальзамом, который требовался моему уязвленному «эго», чтобы я накрасилась, надела туфли на шпильках и отправилась на выступление. Я утешала себя тем, что свидетелей моему унижению нет, а шанс прославиться хоть и уменьшился, но окончательно не пропал.

То есть я считала так до тех пор, пока не добралась до бара. Как я и представляла себе во время утомительного путешествия на поезде, заведение ломилось от публики. Было забито до отказа, так, что едва не трещали стены. Только вот на афишах, расклеенных повсюду, начиная от входа и заканчивая сценой, было напечатано лишь одно имя: Z. Большими, яркими буквами: Z. Правда, моя фамилия там тоже виднелась, наспех подписанная внизу от руки, где-то неправильно, где-то откровенно неразборчиво. Я оказалась довеском, принятой из милости сиротой, которой здесь не место. А все поклонники, о которых я мечтала, конечно, были ее поклонниками. Точно так же, как контракт на роман, переговоры о съемках и слава. В довершение ко всему выяснилось, что Z — невероятно милая женщина.

Пробираясь сквозь толпу, чтобы показаться на глаза администрации бара, я столкнулась с другим молодым писателем, которого встречала как-то раньше, члена престижного нью-йоркского литкружка.

— Вы тоже приятельница Z? Поэтому сегодня читаете вместе с ней? И вообще, как ваши дела?

На что я, идиотка, контуженная своим отчаянием, ответила чистую правду:

— Честно говоря, денек не задался. С утра я получила десять отказов на публикацию моего романа.

На его лице отразился такой ужас, будто я объявила, что больна проказой, лихорадкой Эбола или атипичной пневмонией. Безуспешно пытаясь сохранить светскую улыбку, он морщился, страдальчески дергался и гримасничал.

Я осознала глубину своей ошибки. Мало того, что поражение недопустимо в обществе, оно еще и заразно. Люди не только не хотят быть неудачниками, но и не желают с ними знаться.

Однако этот честолюбивый молодой литератор знал, что делать, дабы обезопасить себя и окружающих от угрозы, которую я собой представляла. Не переставая дергаться, корчить гримасы и одновременно улыбаться, он сказал:

— Ох. — Иной реакции мое признание у него не вызвало. А потом: — Вы знакомы с А?

Он схватил за локоть стоявшую рядом с ним женщину, точнее, девушку, и рывком развернул ее лицом ко мне. По ее плечам рассыпалась густая масса каштановых волос, а ей самой было едва ли больше двадцати.

— Вообразите, на этой неделе она продала сборник своих рассказов за сто пятьдесят тысяч долларов, а ведь она его даже еще не закончила! Невероятно, правда?

— Потрясающе. Мои поздравления.

Я даже улыбалась. Я вела себя любезно. Когда настала моя очередь, я встала и прочла отрывок из своего рассказа. После этого молча выскользнула из бара и уехала на такси. Я выдержала.

Много лет и публикаций спустя меня снова пригласили в тот же богемный бар, в этот раз на художественные чтения вместе с немолодой авторшей из Нью-Йорка — такой модной и популярной, какой только может быть писательница в возрасте за пятьдесят. Я немного ее знала и радовалась предстоящему выступлению, надеясь, что старые призраки наконец упокоятся в могиле, а я воочию увижу свой прогресс.

Мой муж поехал со мной, и в беседе перед чтениями эта мадам беспечно щебетала, то и дело называя его чужим именем; еще тогда мне, следовало увидеть в этом дурной знак. Писательница попросила пропустить ее вперед, и, конечно, я согласилась. Когда же в перерыве она подошла ко мне, волоча на буксире своего супруга — у обоих на лице читалось беспокойство, — я слегка удивилась.

— Как вы думаете, сколько займет ваше выступление? — спросила она.

Нам обеим отвели на чтения по пятнадцать минут.

— Столько же, сколько и ваше, — ответила я, — около четверти часа.

Она заморгала и скуксилась, хоть и не так выразительно, как мой юный коллега много лет назад.

— Господи, мне, право, так неловко, но вы ведь не будете против, если мы сейчас уйдем? Дело в том, что нам нужно домой…

Муж перебил ее, разведя ладони, словно тарелки, в жалобно-беспомощном жесте:

— Сегодня показывают «Клан Сопрано», — сказал он, пожав плечами.

По крайней мере у его жены хватило приличия покраснеть как рак, несмотря на модный кожаный жакет, столичные манеры и весь имидж «стильной штучки». Но послушать меня она не осталась.

В следующий раз, когда меня пригласят выступить в Гринвич-Виллидж, я хорошенько подумаю, стоит ли туда ехать.

 

Майкл Брэйсуэлл

Втащить ледник на гору

Все это началось одной дождливой ночью в Рочдейле, поздней осенью 1993 года, в обшарпанной студии звукозаписи «Салон шестнадцать». Я пришел поговорить с Марком И. Смитом — бывшим коммунистом, бывшим докером и основателем одной из самых авангардных музыкальных групп современности — «Фолл». В компании звукоинженера Марк занимался сведением нового альбома под названием «Бунт среднего класса» и выглядел так, будто на ногах уже несколько суток. По правде говоря, когда я пришел в первый раз, он лежал в забытьи, вытянувшись на развалюхе софе, какую можно увидеть теплым летним вечером перед стоянкой микротакси. Проснувшись, он немедленно обрел форму и некую связность действий (точно также разрозненные элементы на кубистическом портрете внезапно сливаются в метафорическое целое), и из-за этого даже как-то не верилось, что он вообще спал.

Классовый боец, денди и блестящий интеллектуал, Смит — один из прирожденных аристократов. Он родился и вырос в Сэлфорде, а теперь живет в Прествиче, к северу от Манчестера. Его выступления с группой «Фолл» — рычащий вокал, пульсирующие толчки замысловатых текстов, которые он выплевывает, искривив рот, на фоне жестких, рвущих душу повторяющихся гитарных рифов, — буквально завораживают, как пляска шамана. В этом отношении он бойсианец. Он также известен своей грубостью.

Пример: одна музыкальная газета как-то решила, что получится весьма интересная статья, если посадить разных рок-знаменитостей на поезд и отправить в путешествие вместе с журналистом, который будет записывать их высказывания и остроты. Смит явился с двумя пластиковыми пакетами, набитыми банками с пивом, и всю поездку сидел в углу. Через несколько часов одному из рок-музыкантов вздумалось продемонстрировать окружающим свою способность определять черты характера по лицам. Во время эксперимента Смит не проронил ни звука. Будь психолог-любитель немного поопытнее, он бы заметил, что глаза Смита чуть-чуть сузились — неизменно дурной знак. Поначалу, однако, все шло хорошо.

— Я тоже так умею, — изрек Смит довольно дружелюбным тоном.

— Отлично, Марк, — воодушевился «психолог», — что ты можешь сказать обо мне?

— Ты — полный пидор.

Истории, подобные этой, уже превратились в легенды. Причем до такой степени, что из Марка И. Смита начали делать чуть ли не Альфа Гарнетта от панк-рока, забывая о блестящих творческих способностях и невероятно притягательной личности человека, которого, с одной стороны, упрашивал играть в «Нирване» сам Курт Кобейн, а с другой — приглашали выступить в Оксфордском университете перед Обществом Джеймса Джойса. Творчество Смита — язвительная насмешка над различием между «высоким» и «низким» искусством, между популизмом и постмодернизмом. В общем, запутавшись в вопросах культурной принадлежности, я пригласил его в итальянский ресторан в Рочдейле (где Смит отобедал кроликом) и предложил поучаствовать в публичном интервью, которое я у него возьму в лондонском Институте современного искусства.

Теперь я понимаю, что, должно быть, походил тогда на одного из тех рьяных молодых репортеров, коих на заре становления Би-би-си было много — одетых в твид, безнадежно буржуазных и в то же время отчаянно жаждущих попасть в струю истинного авангарда. Мое восхищение творчеством Марка было и остается безграничным. За обедом он сыпал уморительными анекдотами и поражал своей проницательностью. Например, он рассказал, как Нико, прежняя солистка группы «Велвет Андерграунд», однажды пыталась купить наркотики у его матери; и как он устроил протест против запланированного в Манчестере чествования художника Л. C. Лаури: «Да он же настоящий крохобор! Подумать только: „Выходи, или я тебя нарисую!“»

Билеты на публичное интервью расходились замечательно — так хорошо, что мероприятие пришлось перенести с галереи в двухсотпятидесятиместный зал театра. В назначенный вечер публика собралась в фойе и баре, наполнив театр оживленным шумом. Запах сырого картона, рулетов и пролитого пива свидетельствовал о присутствии музыкальной прессы. Начало было запланировано на восемь часов. Без четверти восемь Марка еще не было, но координатор вечера сохраняла спокойствие и бодрый настрой. Ее можно было назвать ветераном многочисленных мероприятий, проводимых в ИСИ, во время которых, к примеру, представители противоположных школ семиотики в своих спорах порой доходили до драк, а известные специалисты по проблемам Ближнего Востока приезжали на конференцию не вязав лыка. По моему мнению, вряд ли что-то могло поколебать невозмутимость этой леди, однако без пяти восемь на ее лице отразилась легкая тревога.

Металлический лязг двери служебного входа возвестил о прибытии Марка Смита. Он был одет в серый плащ-дождевик и вообще выглядел каким-то помятым. Даже не улыбнувшись при виде наших физиономий, глупо расплывшихся от явного облегчения, он тут же обратился непосредственно к безукоризненно воспитанной координаторше и потребовал ведро. К ее чести, она расценила это требование как безобидный каприз эксцентричного гения. Ведро нашли. После того как она лично вручила его Марку, тот поставил его на пол и с громким звуком туда помочился.

К этому моменту в приглушенном гуле аудитории (за исключением двух женщин, ее полностью составляли мужчины) стало ощущаться беспокойство. Напряжение за кулисами также возрастало, однако Марк, непринужденно сидя в убогой гримерке, закурил сигарету. Понять его настроение было нелегко — мы вместе, на равных, участвовали в выступлении, и в то же время я чувствовал себя неоперившимся птенцом, зажатым в его кулаке. Мне бы следовало хорошенько запомнить первую его цитату, записанную мной, — она начиналась словами: «Мне нравится держать группу на расстоянии». Кроме того, общественности было широко известно увлечение Марка алкоголем и психостимуляторами. Может, он под кайфом? Или, что еще хуже, у него абстинентный синдром? Будь я Ником Кентом, я бы знал. В общем, я теребил часы, а Марк потягивал себе пиво и предлагал мне массаж плеч. Прошел почти час, прерываемый все более настойчивыми визитами координаторши. Мы еще не готовы?

— Уже идем, — объявил Марк, когда перевалило за девять. В первый и последний раз в своей жизни я последовал за Марком И. Смитом на сцену.

Наш выход был встречен довольно щедрыми аплодисментами и такой же порцией свиста. Мы томили публику ожиданием — без пива, без курева — в течение часа с четвертью. Затем все стихло.

Есть что-то особенное в молниеносной скорости, с которой выступление может внезапно пойти наперекосяк. На несколько секунд в твоем желудке повисает обжигающе ледяной страх: ты понимаешь, что со снисходительно-самоуверенной улыбкой на лице только что шагнул (или, скорее, влетел) в комнату, где нет пола. Я уже испытывал такие резкие падения в пучину позора — взять хотя бы тот эпизод в прямом эфире трансдунайского радио, когда ведущий на бойком английском языке с американизированным акцентом представил меня: «А сегодня мы рады приветствовать в нашей студии Бретта Истона Эллиса», — но переживать унижение, стоя перед аудиторией, мне еще не доводилось.

В молчании чувствовалось предвкушение чего-то зловещего, словно толпа ждала, когда топор опустится на плаху.

Невероятно — я все-таки надеялся, что интервью пройдет удачно!.. Только после того, как я открыл рот (я подготовил вступительную речь о публичном интервью Джима Моррисона здесь же, в Институте современного искусства, в конце шестидесятых), до меня вдруг дошло, какой рухлядью — безнадежно устаревшей, покрытой едкой средневековой пылью — я выгляжу в этой ситуации. Такое же впечатление произвел бы Э. Н. Уилсон, поднявшись на сцену «Клуба 100». В зале послышались смешки, сначала сдавленные, затем переходящие в откровенный гогот. Увидев на следующий день фотографию в «Индепендент», я понял, что сперва их развеселил вид сидящего рядом со мной Марка — тот прихлебывал пиво из бутылки, при этом отставив в сторону мизинец. Желчная пародия на аристократизм — классовый боец, спущенный с цепи на презренного агента джентрификации.

Я слишком поздно вспомнил, что такие мероприятия — «беседы за круглым столом», выступления в книжных магазинах, и им подобные — насквозь буржуазны по своей сути: они предполагают сообщничество между интервьюируемым, интервьюером и аудиторией, в каковом безусловно доминирующей нотой является неприкрытая назидательность. А я находился лицом к лицу с человеком, который в 1979 году написал «Угрозу пролетарского искусства» и вышвырнул Кортни Лав из туристического автобуса; с человеком, который предпочел сдаться лос-анджелесской полиции, но не выпустить из зубов сигареты в салоне самолета. Смит разнес в клочья все институты поп-культуры среднего класса — от фестивалей под открытым небом до студенческого вегетарианства; и поскольку величайшим героем он считал Уиндэма Льюиса, то избрал для себя хорошо всем известную публичную маску Врага. Не важно, что я ходил на концерты «Фолл» раз двадцать, что с неослабевающим восторгом слушал их композиции, а потом писал об их творчестве как о неотъемлемой составляющей современного искусства. Я выглядел точь-в-точь как Уилфрид Хайд-Уайт, решившая взять интервью у Эминема.

Мне вдруг пришло в голову, что я никогда не понимал истинных посылов «Фолл». Конечно, мне следовало бы знать, что классовые воины с их шаманскими плясками не дают приглаженных интервью в духе ИСИ, они действуют на ином уровне, непрерывно демонстрируя самозащиту и обязательное сопротивление нивелирующим тискам — своеобразному процессу пастеризации — формально принятых культурных установок. Я видел Жана Жене на «Саут Бэнк шоу», видел, как он бунтовал против попыток вежливого «посредника»-репортера влезть ему в душу. Выступить в роли любезного гостя студии, подробно раскрывающего свой творческий метод, для Марка Смита все равно что заживо похоронить новый проект. Но эта мысль посетила меня слишком поздно.

— Помните ли вы свои первые концерты в фабричных клубах? — спросил я, теребя потными пальцами блокнот с пометками.

— Конечно, помню. Разве я похож на идиота? — последовал резкий ответ.

— Как давно вы начали интересоваться музыкой?

— Мой дядя играл на пиле. Восхитительный инструмент!

Оставшиеся пятьдесят минут превратились для меня в темную вихревую воронку — где-то далеко, в ее невидимой вершине мое сознание на какой-то миг оставило бренное тело.

Через несколько лет я попросил в Институте современного искусства копию аудиокассеты с записью того интервью. Я слушал пленку и поражался, как великодушен, красноречив и добр был Марк на протяжении беседы, как много высказал умного. Однако в тот вечер обозначилось коренное противоречие между реальным и ожидаемым, между публикой, выступающим и замыслом мероприятия, — и это почти свело на нет ценность самого разговора: оказалось, что попытка уложить публичное интервью с Марком Смитом в пределы расплывчатых культурных границ — затея бессмысленная. Как когда-то сказал Кен Додд, «Попробуйте изложить фрейдистскую теорию юмора субботним вечером на втором киносеансе в „Глазго Эмпайр“».

Вдобавок ко всему резонанс, который вызывало интервью — непостоянство атмосферы, которое Альберт Голдмэн, биограф Элвиса Пресли, назвал «акустической энергией», — вполне мог быть отражением того неистовства, какое Смит неизменно придавал выступлениям группы «Фолл», словно бы, шагнув на сцену, он превращался в жуткое привидение. К концу интервью вопросы из публики стали уже хамскими.

— Марк, вы по-прежнему пьете? — спросил мужской голос сбоку, из темноты зала.

Это уже почти конец пленки.

— Ну все, мне пора, — отвечает Марк, и пустоту, образовавшуюся с его уходом со сцены, заполняет нарастающий треск статического электричества.

 

Дэррил Пинкни

Достойно отомстить или достойно снести

Лет десять тому назад, а то и больше, я отправился в презентационный тур по стране со своим романом — в твердом переплете он был издан годом раньше, а теперь выходил массовым тиражом в мягкой обложке. В поездке было все: и странные ведущие со скверным характером, и мгновения, когда я чувствовал поддержку аудитории, и череда мелькающих вечеров, наутро после которых тебя мучает Похмельный Синдром Дружелюбия, потому что ты так много говорил и так хотел понравиться, что набивался в лучшие друзья каждому встречному. Случались и унизительные провалы. В пригороде Атланты во время жуткой грозы менеджер книжной лавки, где планировалось мое выступление, настоятельно убеждал меня: мол, ты же не виноват, что не родился Мадонной и не можешь собрать полный зал в такую отвратительную погоду. От раскатов грома дрожали стекла. В лавке не было практически ни души. К восьми пятнадцати в первом ряду сидели трое чернокожих, остальные места пустовали. Двое белых покупателей, заподозривших, что сейчас начнутся скучные чтения, адресованные стульям, юркнули к стеллажам с налоговыми справочниками. Один из троицы чернокожих сообщил, что они руководят экспериментальным театром в Атланте и не понаслышке знают, каково это — когда на сцене больше народу, чем в зале, поэтому, ежели мне хочется почитать, они готовы слушать. Я надеялся, что этот анекдотичный случай позабавит и тронет сотрудников отдела рекламы в издательстве, выпустившем мою книгу.

Несколько дней спустя в туманном Портленде я встретил приятеля-англичанина — поэта, который за день до того выступал перед трехтысячной аудиторией в главном городском театре. Удивительный, прекрасный, культурный, современный Портленд. Вместе с приятелем мы вошли в книжный магазин, где должны были проходить чтения, и я сунул в карман экземпляр своего романа. А потом произошла эта нелепая вещь.

— Эй! — послышался оклик.

Я не обратил внимания.

— Простите, я к вам обращаюсь.

Я обернулся и увидел продавца, на груди у которого висела табличка с именем.

— Пройдите сюда, пожалуйста, — сказал он.

Довольно странное приглашение подписывать книги, подумал я. Но нет, продавца интересовало другое: не положил ли я случайно что-то в карман. Да, ну и что? Продавец очень хотел посмотреть, что именно. Я заметил над кассой объявление, предупреждающее магазинных воришек об уголовной ответственности.

— Он сегодня здесь выступает! — рявкнул мой приятель. Ему тоже не верилось в происходящее.

Меня подозревали в краже!.. Я знаю одного художника, который, закончив картину, не желает и смотреть на нее и просит галерейщиков, чтобы полотна забирали и продавали как можно скорее. Картина должна немедленно обрести собственную жизнь, отдельную от художника.

Продавец и глазом не моргнул, увидев фотографию темнокожего парня на задней обложке книги, которую я держал в трясущихся руках. Мой друг уже закипал от злости. Я не выдержал и сбежал — вышел на улицу покурить. Кто-то позвал меня, когда пришло время начинать. Того продавца я больше не видел. Мой приятель сидел на заднем ряду, дымя сигаретой. Могу добавить, что послушать меня собралось человек тридцать, семеро из них — мои бывшие одноклассники, их братья и сестры. Однако, несмотря ни на что, я прекрасно выступил и хотел порадовать рекламный отдел издательства этой новостью. Открывая перед нами дверь, хозяин магазина еще раз извинился перед моим другом, который изрядно припугнул продавцов, тем самым компенсируя мое (как я предпочитаю это называть) патологическое отсутствие реакции на просьбу вывернуть карманы в книжной лавке.

 

Ирвин Уэлш

Кто встает поздно

Мне крупно повезло — меня не так-то легко смутить, и это замечательно, поскольку я и теперь зачастую веду себя небезупречно, а уж в молодости… Наверное, с годами я перестал испытывать тот тип стыда, от которого другие провалились бы сквозь землю. Как и у остальных, почти все позорные эпизоды случались со мной, когда я был либо пьян, либо под кайфом. Сейчас я уже в той поре, когда слегка краснею от стыда, если, проснувшись поутру, узнаю, что НЕ облажался по полной накануне вечером. Тогда мне кажется, что я просто выкинул день из жизни.

Конечно, мне не обязательно нужна выпивка или наркотики (правда, это очень помогает), чтобы выставить себя идиотом. Даже в трезвом виде я — мастер faux pas. Думаю, причина в моей непомерной заносчивости — я так поглощен собственной персоной, что даже не тружусь обращать внимание на происходящее вокруг.

Однажды я устроился на новую работу в Лондоне, и в конце первой недели босс пригласил меня выпить. Мы славно сидели, непринужденно беседуя, хотя алкоголь, пожалуй, начал действовать слишком быстро. Шеф поинтересовался, нравится ли мне работа. Занятие что надо, сказал я. Потом он спросил, со всеми ли у меня хорошие отношения. Я признался, что коллектив отличный за исключением одной начальницы с верхнего этажа. Я сказал, что ее все ненавидят, и назвал «мерзкой сукой». В этот момент мне следовало бы заметить на лице босса задумчивость и легкую тень страдания.

На следующий день, маясь положенным похмельем, в обеденный перерыв я вышел поиграть в бильярд на пару с девушкой, которая работала рядом с упомянутой начальницей. Девушка спросила, хорошо ли я провел вечер, и я сказал, что все прошло нормально, только я немного перебрал. Она спросила, как я поладил с боссом. Я сказал, что шеф — отличный парень (крайне редкая для меня оценка начальства). Коллега со мной согласилась, а затем прибавила: «Странно только, что жена работает у него под боком…» Разумеется, я сразу понял, кого она имеет в виду, и испытал то чувство, которое мы с моим приятелем называем «эффект рухнувшей плотины». Такое происходит, когда вам кажется, что ваше лицо сейчас вспыхнет и сгорит — это реакция на… э-э… стыд.

Позор этой разновидности жгучий, но сравнительно обыденный. Самая большая трудность в попытке выловить воспоминание о действительно неприглядном эпизоде заключается в том, что таких эпизодов слишком много, и ты понимаешь, что лучшие (или худшие) из них просто стерты, вытеснены в подсознание. Как бы то ни было, один случай навсегда врезался мне в память — когда нам не досталось билетов на футбольный матч между сборными Англии и Шотландии, который проходил на стадионе Уэмбли в 1979 году. Запасшись здоровенным ящиком с выпивкой, я и двое моих приятелей сидели на автостоянке за стадионом. Мы не просыхали уже несколько дней подряд и в общем-то не так уж рвались на матч, а просто хотели закончить «сейшн».

Я пёрнул и нечаянно обгадился. Когда я ощутил в штанах теплую кашу, у меня заколотилось сердце, а на лбу выступила испарина; впрочем, я с беспечным видом встал и направился к общественным уборным у стадиона. Я намеревался посрать, как можно лучше подмыться, и если трусы безнадежно испорчены, смыть их в толчке.

Неожиданно я столкнулся с проблемой: туалеты оказались в таком плачевном состоянии, что напоминали дорожки в Эдинбургском Королевском бассейне, только здесь полы были на несколько дюймов залиты водой и мочой, и, чтобы добраться до унитазов, писсуаров и раковин, приходилось шлепать по лужам. Мои дырявые кеды не выдержали бы этого испытания, поэтому я снял и обувь, и носки. Закатав джинсы, я кое-как подошел к разбитому толчку. Опроставшись, я подтер задницу неиспачканным краем трусов (туалетная бумага отсутствовала). Я выкинул трусы в унитаз, спустил воду, снял джинсы и пошлепал к умывальной раковине. Как раз в тот момент, когда я, голый ниже пояса, пытался подмыть задницу, в сортир завалила компания шотландцев, футбольных фанов из Глазго. Они мочились и громко гоготали над моим неловким положением. Изо всех сил стараясь сохранить достоинство, насколько это было возможно в подобных обстоятельствах, я продолжал свое занятие: залез на трубу и стал мыть в раковине пропитавшиеся мочой ступни. Вдоль стены тянулся плинтус; я пробрался по нему к двери, выскочил наружу и вернулся на автостоянку, где под гогот пьяных болельщиков натянул джинсы, носки и кеды.

Я быстренько ретировался с места происшествия и обошел вокруг стадиона, чтобы немного успокоиться. Когда я вернулся в нашу пьяную компанию, взбешенный приятель накинулся на меня: где, черт побери, я болтался. Я объяснил, что простоял в длинной очереди в уборную. На самом деле в эту минуту мне показалось, что я освободился из тюрьмы. Я опозорился — самым отвратительным, постыдным образом, — но ведь я больше никогда не встречу этих людей. Мы пойдем ко мне, перед выходом на улицу я надену чистое белье и перейду со светлого пива на «Гиннесс». Я уже даже слегка повеселел, — как вдруг совсем рядом послышался оклик: «Эй, Сраные Штаны!» Это были шотландцы — свидетели моего приключения в сортире. Они опять корчились от смеха и показывали на меня пальцами своим знакомым. Окружив нас, они с превеликим восторгом принялись посвящать моих приятелей во все подробности. Много лет история о моем позоре была любимым анекдотом в нескольких барах Лондона и Эдинбурга. Да, этого унижения мне не забыть. Когда-нибудь я напишу о нем…

 

Эндрю Моушен

Чужое тело

Это случилось в начале 1977 года, через пару месяцев после того, как я начал читать лекции по английскому языку в университете Халла. Я пытался воскресить университетское Поэтическое общество, которое пребывало в очередном приступе летаргического сна, и попросил кое-каких знаменитостей приехать к нам на литературные чтения. Большинство из них согласилось, ошибочно считая, что наградой за время и труд, потраченные на дорогу, им станет встреча с Филиппом Ларкином. Кроме того, я (вы ведь поступаете также) пригласил нескольких поэтов с менее громкими именами, среди них — Кэрол Руменс, которая находилась тогда в самом начале творческой карьеры. Я не знал ее лично, однако мне нравились ее стихи, поэтому я решил, что ее присутствие оживит чтения и придаст им художественную цельность. Мы договорились, что я встречу ее на вокзале — я не сомневался, что с этим не будет проблем. Путь из Лондона неблизкий, но прямой, и я узнаю поэтессу по фотографии.

И вот в 6.30 я стоял на вокзале Халл-Парагон, вглядываясь в лица пассажиров, выходящих из лондонского поезда. Вскоре появилась и Кэрол, чуть повыше, чем я ожидал, в новых очках, очевидно, купленных уже после того, как она фотографировалась для журнала. В руке она несла саквояж с вещами для короткого путешествия, а через плечо у Кэрол была перекинута сумочка — наверное, там лежали стихи. Я поздоровался, сказал, что у нас еще есть время перекусить, и повел ее к стоянке такси. Она выглядела слегка растерянной — но только слегка, и почти ничего не говорила. Меня это не смущало. Я слышал, что по характеру Кэрол застенчива, да и вообще беседы вести полагалось мне; ей нужно было прийти в себя. «Где я смогу остановиться на ночь?» — задала она единственный вопрос, и я объяснил, что прямо через дорогу от университета есть отель.

Я счел благоразумным не затрагивать тему предстоящих чтений — поэтесса могла разнервничаться и еще больше оробеть. Мы болтали о том о сем — о ее поездке, о необычно красивом названии вокзала, о городе и наконец уселись за столик в индийском ресторане. Здесь наша светская беседа потеряла оживленность, и я понял, что обойти поэзию вряд ли удастся. С кем из поэтов она знакома? Какие стихи ей нравятся?

Разговор не клеился. По правде сказать, судя по тому, как она невнятно бормотала, теребя сперва меню, потом очки, потом снова меню, поэзия вообще не относилась к ее любимым темам. Что ж, ну ладно.

— Я и сам не очень-то люблю все эти чтения, — сказал я, желая быть любезным, и добавил, что на прошлой неделе к нам в университет из Лидса приезжал Джеффри Хилл. Ему тоже не слишком понравилось мероприятие.

— Джеффри Хилл?

— Ну да, Кэрол. Джеффри Хилл. Помните, «Король Лог», «Мерсийские гимны»?

Она положила меню на стол и откинулась на спинку стула.

— С чего вы взяли, что меня зовут Кэрол?

— Это же ваше имя, не так ли?

— Меня зовут Натали.

— А я подумал…

— Я знаю, что вы подумали.

— Но я не… Зачем же вы…

Я сбежал. Извинился и сбежал. Вернулся на вокзал и увидел настоящую Кэрол: она ждала меня, прислонившись к колонне. Как раз такого роста, как я себе представлял, и в тех же очках, что на фотографии в журнале. Мне не хватило духу объяснить ей, почему я так опоздал — по крайней мере в тот момент, когда Кэрол предстояло выступление на публике, и как никогда требовалась уверенность — уверенность в себе.

Позже я рассказал ей о недоразумении и признался, что чуть не сгорел со стыда. Она меня простила. А Натали… Кто знает.

 

Карл Миллер

Проснется добродетель

Философы давно размышляют о разнице между стыдом и виной, а также о различии между культурой стыда и культурой вины. Лично я не продвинулся дальше наивного убеждения, что стыд — результат публичного уличения в таком поступке, каковой совершивший его считает дурным, но при этом стыд от вины зачастую ничем не отличается. Унижение тоже определяют как позор или бесчестье, однако оно не обязательно публично. Его ощущаешь в тягостном одиночестве, в тишине своей комнаты.

Одно из таких унизительных переживаний случилось со мной еще в молодости и осталось в моей памяти навсегда. В то время я служил в армии, проходя срочную службу сапером Королевских инженерных войск. Мне полагалось лежать на койке, стоять возле нее по стойке «смирно», торчать в пропитанной креозотом казарме либо у проволочного ограждения возле аэродрома Фарнборо в Хэмпшире или бить ноги, маршируя взад и вперед на занятиях по строевой подготовке. Моим взводом командовали двое людей, несхожих друг с другом гораздо сильнее, чем стыд и вина. Младший капрал был худощав, спокоен и элегантен — ничего от громил, брызжущих слюной на плацу, которых сплошь и рядом можно встретить среди младшего комсостава. В гражданской жизни он был лодочником из Восточной Англии и часто рассказывал нам о том, как интересно грести на веслах, или о том, как ставят сваи на Болотах. В свою очередь, капрал был плохим полицейским, несклонным к воспоминаниям; гораздо менее приятным, чем наш «человек с Болот», но при этом в его внешности было что-то болотистое: он выглядел юношей-стариком с редеющими волосами, круглым рыхлым землистым лицом, глазками-буравчиками чайного цвета и резким металлическим голосом.

В армии существовал вечный вопрос увольнительных: в уик-энд тебе предоставлялись тридцать шесть часов свободы вдали от колючей проволоки и возможность короткой встречи с противоположным полом. Для того чтобы получить увольнительную, полагалось отстоять в очереди, а потом просить, умолять и валяться в ногах у начальства. В тот самый уик-энд, бесцветным субботним утром, учебная база почти полностью опустела — в лагере осталось лишь несколько бедолаг новобранцев да их командиры. Драгоценное время уходило, но я все еще не терял надежды съездить в Лондон на свидание с женщиной, по возрасту годившейся мне в матери. Я решил во что бы то ни стало добиться разрешения, и получилось так, что я оттеснил другого сапера, застенчивого юношу. Капрал отпустил меня, сурово отчитав за то, что я не соблюдаю очередность и нагло влезаю вперед других. Каждое слово этой отповеди врезалось мне в душу. Я испытал жгучий стыд и вину.

Капрал ненавидел меня и мое предстоящее свидание. Ненавидел меня за то, что я пытался выбить поблажку за счет своего же товарища. Я и сам себя ненавидел, хотя не думаю, что сознательно намеревался оттереть кого-то в сторону. Прошу извинить за печальное отсутствие в моем признании какой-либо сенсационности и надеюсь исправиться. Конечно, на моей совести много других, более позорных поступков. Почему же тогда меня так долго мучает память о моем стыде в Фарнборо?

Наверное, это способ защититься от мыслей о худших моих деяниях, которые происходили на протяжении этих лет. Ни один из унизительных эпизодов моей молодости не выставляет меня в чересчур дурном свете: скорее, я переживал смущение, а не бесчестье, выказывая неопытность и жажду власти — в моем случае менее яростную, чем у Гитлера. Отзвуки этих переживаний — словно объяснение тех поступков, что я совершил позже. Понятие справедливости было и есть во все времена, однако особенно остро ощущалось в военные и послевоенные годы. Я не испытывал стыда перед остальными солдатами, а робкий сапер вроде как не слишком и возражал. Все понимали, что в условиях изматывающей армейской муштры и постоянных оскорблений иногда нужно рисковать. Но тогда сильнее, чем сейчас, было и сознание того, что негоже добиваться выгоды за счет других. Именно эта мысль нещадно жгла меня. Выгода стала одной из людских целей уже позднее, и в будущем меня ждало знакомство с главой компании, который зарабатывал миллионы, а потом получил солидную премию за то, что разорил свою фирму.

Разумеется, глупо ожидать незамутненной справедливости от ревнителей порядка и военной дисциплины — это утверждение верно как для сороковых, так и для наших дней. И все-таки я считаю, что Фарнборо куда как лучше Дипката с его нашумевшими случаями издевательств, загадочными смертями и попытками их скрыть. За все время моей службы в армии лишь двое солдат погибли не в результате военных действий, причем, как сообщалось, одного из них забили шотландские территориалы во время попойки в летнем лагере, поскольку тот оказался гомосексуалистом.

В Шотландии, где я вырос, культура вины взращивалась на доброй почве, тогда как удовольствия прощались с трудом, а гомосексуализм и вовсе был чужеземным пороком. Враждебность, грубость, словесные или физические оскорбления считались менее тяжкими прегрешениями, чем грехи сексуальные — в самых разных уголках страны и среди тех людей, для которых бедность приравнивалась к бесчестью. Еще одно унижение, пережитое мною раньше, в пятнадцать лет, заставило меня понять всю серьезность отношения общества к сексуальным порокам. Как-то учитель вызвал меня к себе в класс и принялся расспрашивать, что мне известно о поведении одного из школьных спортсменов, за которым якобы замечались гомосексуальные наклонности. Я ничего такого не знал и в ту пору едва представлял себе значение слова «гомосексуальный» — мне пришлось лезть в словарь после того, как я прочитал Олдоса Хаксли. Однако я ощущал чувство вины уже за то, что меня об этом спросили, и за то, что во время разговора весь надулся от важности. Примерно годом раньше другому учителю с точно таким же унылым и одутловатым лицом, как у капрала, вздумалось пришить мне пуговицу на шортах. Я помню, что этот случай тоже был расценен как постыдный, но по причинам социального характера и уже не мной, а моими добрыми «опекунами», с которыми я жил, — мои родители разошлись после моего рождения. Процесс пришивания пуговицы не вызвал у меня удивления или возбуждения; я был в тупике, даже словарь не мог мне помочь.

Вина отошла на задний план, забылась в современном обществе, где как раз есть за что ее чувствовать. В этом отношении современная война еще более отвратительна и беспринципна, чем была в те годы, когда я лишь чудом не попал на нее. Вина стала непопулярна, это чувство считают скверным, нездоровым. Благородство викторианского сознания уже давно рассматривается как фальшивка. По-моему, этот душевный конфликт стоит терпеть, если он помогает тебе (хотя такое бывает редко) поступать с людьми так, «как ты бы желал, чтоб они поступали с тобой» — если цитировать строчки, вышитые моей бабушкой Джорджиной. Поэт Оден нашел точные слова (пока не смягчил их) о «сознательном принятии на себя вины при необходимости убийства». Определение Одена, в конце концов опровергшее театрально-политичные тридцатые годы, может заставить по-иному взглянуть на теперешнего президента Америки — агрессивного, неправильно избранного. Да, возможно, он выглядит так же, как его злейшие враги, он полон вины и казнится этим. Но у него также вид человека, который способен с этим справиться. И вполне разумно, что виновность связана со степенью причастности к «необходимым убийствам» в прошлом.

В девятнадцатом веке все повально восхищались Томасом Карлайлом, поспешно соглашаясь с его утверждением о том, что «все мы полны скверны, всех нас ждет проклятье». Мы испытываем адское чувство вины и обвиняем в нашем страдании других, потому понятие вины снискало дурную славу. И все же давайте будем испытывать это чувство и дальше. Не исключено, что оно поможет нам лучше понять самих себя — как мы поступаем, как вынуждены поступать. Конечно, это не единственный способ разобраться в себе. Лодочник, с которым я служил в армии, знал, что делает, — знал, как управлять лодкой и как пережить армию. Хотя вряд ли руль самообвинения когда-нибудь сослужил ему добрую службу. Я вам еще не надоел?

Когда я писал этот рассказ, мне приснилось, что моя мать погибла в дорожной аварии на пороге дома одного из моих сыновей, своего внука, а я все возвращался и возвращался на то место и целовал кровь на тротуаре. Наверное, в этом есть некое шотландское унижение или раскаяние — признаться в подобном сне, признаться в том, что целовал землю. Но я не чувствую этого унижения и не воспринимаю его как таковое. Для меня унижение — это когда в старости, на закате лет, я не смогу вспомнить, как умерла моя мать.

Я заметил, что мои размышления о позоре и унижении перешли на семейную тему. Способность чувствовать боль и стыд за содеянное — многогранна. У нее в запасе трогательно-обширный репертуар эмоций — начиная от сожаления и угрызений совести и заканчивая драмой раскаяния. Сюда же входит чувство вины взрослого ребенка разведенных родителей.

 

Майкл Лонгли

Продукт секреции

В своем обычном брюзгливом тоне Джон Хьюитт как-то сказал мне: «Если ты пишешь стихи, никто не виноват». В широком смысле, если у вас хватает самомнения считать ваши творения и заунывную декламацию достаточно волнующими, чтобы людям захотелось оторваться от кресел у камина, тогда унижение вам неведомо. Разумеется, среди нас таких нет.

Для меня чтение лирической поэзии на публике требует определенной отстраненности, но такой, чтобы не смутить ни слушателей, ни себя самого. Время от времени я чувствую себя настолько неловко, что начинаю потеть, будто Сатчмо; пот заливает мне глаза и стекает по лицу на страницу. Упасть без сознания или сбежать — иного выхода у меня нет. Я стою на сцене и заикаюсь, а самоуничижение щедро орошает все мои каналы, до самой задницы.

Но чаще нашу неуверенность подпитывают так называемые поклонники. Вот несколько примеров:

* * *

— Я проехал всю Ирландию, чтобы в Вексфорде читать стихи одному-единственному слушателю. «Ваш приезд совпал с оперой», — пояснили мне две молоденькие организаторши.

— В Северной Каролине я оказался запертым в туалете в доме у хозяина, и чтобы попасть на чтения, мне пришлось сломать замок и вылезти через окно.

— В Токийском университете я опять читал стихи одному слушателю, декану факультета латыни и литературы.

— В Голуэе Фред Джонстон представил меня как «довольно известного» поэта (верное, но малость сдутое определение).

— В Аризоне меня объявили так: «С такими зрителями, как вы, Майкл Лэнгли не нуждается в представлении».

— На литературном фестивале в Голуэе, перебив меня на полуслове, из публики раздался голос с американским акцентом: «Послушайте, почему вы такой злобный?» (Гм, в самом деле, почему?)

— В конце моего выступления в Нью-Йорке какая-то старая перечница задала мне вопрос: «Почему вы не читаете, как Дилан Томас?» (Гм, в самом деле, почему?).

— Перед началом групповых чтений в Дерри меня прижала к стене хорошенькая молодая женщина. «Вы Майкл Лонгли?» — со слезами на глазах спросила она. Поклонница, подумал я. «Разрешите пожать вашу руку». Настоящая поклонница. Я охотно протянул ладонь. «Я всегда мечтала пожать руку человеку, которому Шимус Хини посвятил стихотворение „Персональный Геликон“».

К писательскому унижению ведут две дорожки. Общеизвестно, что поэтические чтения, как правило, начинались на приливной волне алкогольного опьянения. Много лет назад, еще в семидесятые, я с кем-то выступал в Морден-Тауэре, что в Ньюкасле. Я был пьян, но, к несчастью, не настолько, чтобы мирно лежать под столом. Я мог держаться на ногах и объясняться примитивными жестами. Объявив название первого стихотворения, я повторил его еще несколько раз. Через двадцать с лишним минут бессвязных бормотаний я рухнул в кресло, не прочитав ни единой строчки. Поэта, вместе с которым мы выступали, я не помню. Я вообще ничего не помню. Один мой приятель, сидевший в зале, сказал потом, что кто-то записал на пленку тот бессмысленный бред, что я нес. Чтоб эта пленка размагнитилась и самоуничтожилась — прямо как я.

Примерно в те же годы я вместе с Джеймсом Симмонсом проводил поэтические чтения в дублинском Тринити-Колледже, где сам когда-то учился. Сцену обставили более профессионально, чем обычно: два кресла, стол, кафедра, стаканы с водой, приятное освещение. Кажется, я выступал первым — будучи навеселе. Пока Джимми, стоя за кафедрой, читал свои стихи и пел песни, я уснул и начал храпеть. Я храпел все время, пока он выступал. Пьяный осел, я так и дрых в свете прожекторов. Как потом сообщил мне Джимми, его выступление полностью прошло под аккомпанемент моего храпа. «Почему ты меня не разбудил?» — «Ты так славно задавал ритм».

Другой вид унижения — тот, что ожидает поэта после чтений: возлияния продолжаются в доме терпеливого, смирившегося со своей участью хозяина. В кампусе одного крупного американского университета на вечеринке в мою честь я поставил под сомнение компетентность эксперта с мировым именем, исследователя жизни и творчества Роберта Фроста. Предпочитая другим напиткам «Гиннесс» и виски, я забыл, что в состав коктейлей с мартини входит не только крепленое вино. Очень скоро я уже доказывал профессору, что он ни хрена не знает ни о Фросте, ни о чем-либо другом. Чтобы угомонить меня и разрядить обстановку, хозяин попросил меня прочесть какое-нибудь свое стихотворение. Дрожащим голосом я пробубнил «Льняную индустрию» до предпоследней строчки и тут вдруг снова свернул на начало. Так повторилось три или четыре раза. Поскольку выходить из этого безумного заколдованного круга я отказывался, меня под руки отвели наверх и уложили в постель.

Случались и худшие вечеринки, и худшие выступления. Все они исчезли в черной дыре алкогольной амнезии. Я не был пьяницей, я всего лишь «регулярно употреблял», как говорят у нас в Белфасте. В 2000 году, после попойки надень святого Патрика, когда меня накрыло с головой, я решил спрыгнуть с этой отупляющей карусели. Уже три года я не беру в рот ни капли. Мне по-прежнему иногда приходится испытывать унижение, но гораздо реже.

 

Хьюго Уильямс

Бежать в противоположную сторону

Мне пришла бандероль: моя книга о путешествии в Америку под названием «Куда глаза глядят», конверт с маркой и обратным адресом и письмо от какой-то женщины из Уорика с просьбой выслать автограф и, если это возможно, фото с подписью. К письму она приложила несколько своих стихотворений — на тот случай, если они меня заинтересуют. Ей не хотелось бы затруднять меня.

Я подписал книгу и просмотрел стихотворения. Неплохие, вполне современные, модные. В основном на тему секса. Я изложил некоторые замечания и отправил все это обратно, приложив одобрительное письмо и свою фотографию. На следующей неделе я получил ответ: она готовит к печати сборник стихов; не соглашусь ли я взглянуть на него, прежде чем он уйдет в редакцию? Я сказал, что не возражаю, и в свою очередь попросил выслать мне ее фото с подписью. Я знал, что моя просьба напомнит ей сюжет истории из моего путевого дневника: я попросил фотографию у одной американки, поклонницы моего творчества, а когда я приехал в Сан-Франциско, у дверей автобуса на меня набросился ее разъяренный дружок-итальянец.

Несколько месяцев спустя я получил машинописную рукопись. К ней была приложена старая черно-белая фотография женской хоккейной команды. На обратной стороне фотографии внутри большого сердечка было написано: «С любовью от Натали». Я отредактировал рукопись и отослал ее назад. Через пару недель Натали прислала письмо. Она сообщала, что участвует в организации фестиваля поэзии, который состоится в Лимингтон-Спа, и приглашает меня приехать на этот фестиваль и почитать свои стихи. Во второй день фестиваля я смогу дать несколько уроков поэзии в школе, и вместе с гонораром за выступление это составит вполне приличную сумму. Получив мое согласие, Натали написала, что в целях экономии поэтов разместят в частных домах, и если я не против, она поселит меня у себя. Я написал, что совершенно не против.

В назначенный день я в парадной рубашке и в бодром настроении сел в поезд. Чтобы добраться до Лимингтона, нужно ехать с Паддингтонского вокзала, а в Ридинге сделать пересадку на поезд, идущий на север. В Ридинге я вышел, расспросил, как ехать дальше, и вскочил в поезд до Лаймингтона, что на южном побережье (потом я узнал, что здесь находится паромная переправа на остров Уайт). Сообразив, что все перепутал, я начал метаться по вагону, словно загнанный в ловушку зверь, спрашивая у всех подряд, что лучше — выйти на следующей станции или все-таки доехать до Лаймингтона и уже оттуда возвращаться обратно. Большинство склонилось к мнению, что выходить мне не стоит. В общем, я приехал в Лаймингтон как раз в то время, когда публика в Лимингтоне уже рассаживалась по местам. Похоже, вместо того, чтобы развлекать аудиторию рассказами о моих недоразумениях в Штатах, я собирал новый материал недалеко от дома.

Я позвонил Натали на мобильный и объяснил ситуацию. Она сказала, чтобы я не волновался и ехал обратно следующим поездом, а она пока найдет, чем занять публику. Я снова сделал пересадку в Ридинге и опоздал на свое выступление в лимингтонской библиотеке ровно на три часа. Натали, симпатичная аспирантка на практике, ждала меня у входа.

Народу собралось довольно много, и все с пониманием отнеслись к затянувшейся «паузе», во время которой — в чем мои слушатели стеснялись признаться — они отдали должное вину и закускам. Натали вытолкала меня на импровизированную сцену, и я взялся за трудную задачу: доказать публике, что трехчасовое ожидание того стоит.

Почти сразу стало ясно, что задача невыполнима. Уже через минуту собравшиеся принялись громко шаркать ногами, словно собрались уходить. Да, у них хватило терпения просидеть три часа ничего не делая, они даже получили удовольствие, но художественные чтения в конце сего милого собрания — это уж слишком. И я их понимал. Я еще раз извинился и спросил, не желает ли кто-нибудь выпить. Ко мне подошла Натали. Ах, каким молодцом я держался. Не буду ли я так любезен подписать несколько экземпляров моей книги? Ни один мускул не дрогнул на моем лице, когда она представляла меня своим родителям, в чьем доме мне предстояло ночевать. Она сказала, что они преподают в школе, где назавтра я должен давать уроки поэзии, поэтому утром могут подбросить меня на своей машине.

Я подписал пару экземпляров своего чувственного путевого дневника, а затем Натали показала мне дом, где живут родители. Покидая стены библиотеки, я обнаружил, что иду вместе с матерью Натали. К моему ужасу, в руках она держала компрометирующее меня произведение. Как замечательно прошли чтения, сказала она, и как чудесно, что я остановлюсь у них в комнате для гостей. Глядя мне в глаза и почти без тени иронии, она прибавила: «Я прочла вашу книгу».

 

Элизабет Маккрэкен

История булавок

Скажем просто — я это заслужила. Своей гордыней я прогневала Богов Унижения: я обидела другую писательницу, мою подругу, Энн Пэтчетт. Грубо и совершенно случайно, прямолинейно и вовсе того не желая. Боги Унижения обратили на меня взор с небес, осуждающе зацокали своими отвратительными языками — в лицо мне будто швырнули торт с кремом — и решили меня проучить.

Все началось так. Для раскрутки наших книг мы с Энн иногда устраиваем шоу «собачка и пони» в публичных библиотеках. Мы стоим на сцене и спорим, кто из нас «собачка», а кто «пони», и это гораздо проще, чем выступать поодиночке, так что мы вместе ездим в презентационные туры, и все выходит замечательно. Энн многое делает лучше меня, поэтому о сумме гонорара договаривается обычно она — я готова работать за похвалу и разрешение сколько угодно пользоваться библиотечным туалетом.

В прошлом году одна библиотека прислала нам приглашение. Я поговорила с Энн, она обрадовалась, и я отправила организаторам контактную информацию. По крайней мере я так думала.

Выясняется, что я получила два приглашения — первое было адресовано нам с Энн, второе — только мне. Я же послала наши реквизиты во вторую библиотеку. К счастью, Энн отнеслась к случившемуся с юмором: позвонила мне и сказала, что я ее должница. Она выбила приличный гонорар, а заодно сообщила детали своего приезда, после чего библиотекарша страшно смутилась. «Вы не хотите, чтобы мы приезжали вдвоем?» — не поняла Энн. Замявшись, библиотекарь сказала, что у нее нет возможности заплатить Энн гонорар и возместить расходы на поездку, и более того, она не планировала совместных чтений, но если Энн все-таки хочет приехать и согласится разделить номер со мной, то добро пожаловать. Конечно, если я не буду возражать. То есть Энн сначала должна спросить у меня.

Видите, как все получилось.

Перенесемся на несколько месяцев вперед. Я прилетаю во Флориду и регистрируюсь в том самом отеле. Он расположен на автомагистрали между штатами. По заверениям администратора, окно в моем номере выходит на бассейн, но на самом деле выходит оно на противоположную стену; о наличии бассейна я догадываюсь только по звукам (туда с визгом плюхаются дети). Отель удачно соседствует с двумя другими мотелями, никаких иных достопримечательностей вокруг нет. Я ожидаю, пока библиотекарша — не та, с которой мы договаривались, поскольку она в отпуске, а другая — заедет за мной на своей машине. В конце концов она приезжает. Она — сама любезность и ничуть не удивляется, когда я говорю, что перед чтениями мне необходимо успокоиться и выпить два бокала белого вина. Она просто ведет меня в бар.

Библиотека тоже очень ничего.

Когда я вхожу в зал, меня встречает мужчина. Он называет свое имя — Эд — таким конфиденциальным тоном, что у меня создается впечатление, будто он признается в этом впервые в жизни. Зубы у Эда изогнутые, как аркбутаны, желто-коричневого цвета. Он говорит, что ужасно рад знакомству со мной, он обожает знакомиться со всеми писателями; моих книг он не читал, но надеется, что библиотекарь позволит ему забрать мое фото, выставленное на стенде у двери. Он хочет, чтобы я подписала для него эту фотографию. Он мечтает собрать в альбом фотографии всех писателей, которые выступали в библиотеке, и в этой коллекции я буду первой.

— Мне очень нужно это фото, — мямлит Эд, глядя на стенд.

К моему безмерному облегчению, в эту минуту наш разговор прерывают.

— Эд, оставь ее в покое, — говорит суровая женщина. Маленького роста, полная и в узких голубых шортах, из которых торчат тощие икры. Шорты невероятно тесны, а у Эда чудовищно кривые зубы; складывается впечатление, будто она ждет, когда Квазимодо набросится на нее и утащит на крышу.

— Мы просто беседуем, — оправдывается Эд.

— Ты что, не видишь, она хочет побеседовать со своими поклонниками? Я — жена Эда, — бросает она мне.

Это правда: я действительно хочу пообщаться с поклонниками. Я пытаюсь изобразить скромность и простоту и обозреваю собравшуюся публику: Эд, его жена и библиотекарша. Я снова пожимаю им всем руки. Наконец, появляются еще несколько человек, хотя для того, чтобы отработать щедрый гонорар, который выхлопотала для меня Энн, их все равно маловато. Тем не менее мой взгляд падает на милую сухонькую старушку в странном пластмассовом корсете. По моим предположениям, корсет служит д ля поддержки ослабленной остеопорозом спины. Я ободряюще улыбаюсь старушке, она отвечает мне тем же. Большинство выступающих знают, как важно выбрать среди аудитории внимательного дружелюбного слушателя и как это успокаивает нервы, особенно если народу в зале немного. Пожилая леди как раз подойдет.

Я читаю короткий отрывок из своей книги, а потом рассказываю о том, как пишу. Смотрите-ка, я не ошиблась — бабулька в первом ряду одобрительно кивает и улыбается. Она явно получает удовольствие. Наверняка я — ее любимый автор, и она страшно рада. Она просто глаз с меня не сводит.

Но какая же я была дура — несчастная, безнадежная, сентиментальная дура!

— Иногда я позволяю себе расслабиться… — делюсь я секретами писательского процесса.

И тут меня перебивает бабуля:

— Вот-вот, наверное, от этого и все мои затруднения.

— Простите? — лучезарно улыбаюсь я.

— Ну да, я читала ваши рассказы и порой не понимала в них ни слова.

Не надо себя обманывать: Боги Унижения прекрасно видят, когда кто-то прибедняется. Мне следовало бы сказать: «Весьма прискорбно, милочка. Может, вам стоит пройти курс ликбеза во сне, тогда вы научитесь как минимум читать по складам, и простой английский перестанет вызывать у вас трудности».

Вместо этого я растекаюсь мыслью по древу о том, что каждый рассказ — совместное творчество писателя и читателя, что видение короткого рассказа всегда индивидуально и я глубоко сожалею, если мои истории ей не понравились, но это отнюдь не значит, что она плохо их читала…

— Я знаю! — возбужденно восклицает бабуля. — То есть я дочитывала до конца, а потом спрашивала себя: а в чем смысл?

Я киваю.

— Читать ваши книги — только зря тратить время. Нет, в самом деле, ни одного приличного рассказа! Я решила…

Я киваю.

— Что подобной ерунды я в жизни не читала!

— От ваших слов я сейчас залезу под стол, — говорю я и в прямом смысле выполняю свое обещание.

Когда я снова появляюсь, зловредная старушка опять держит поднятую руку, но кроме нее руку поднял еще кто-то в заднем ряду — загорелый до черноты, неопрятный мужчина с квадратной головой и крошечным ротиком, похожий на фоторобот предполагаемого преступника.

— У меня к вам простой вопрос в трех частях, — сообщает он.

— Палите, — говорю я, желая, чтобы он понял меня буквально, однако, к несчастью, он не вооружен.

— Первое: вы не обидитесь, если через три минуты я уйду? Второе: вы замужем? Третье: можно я вам напишу?

— Гм, — отвечаю я. — Первое: нет. Второе: гм. Третье: гм, да.

— Спасибо, — многозначительно произносит он, как делают ведущие теленовостей, прощаясь со зрителями, затем встает и уходит на две с половиной минуты раньше обещанного срока, не спросив моего адреса — очевидно, свяжется со мной на астральном уровне.

Я устало отвечаю на пару-тройку других вопросов, потом усаживаюсь за столик, на котором лежит стопка книг — их больше, чем людей в зале, — и предлагаю подходить за автографами.

— Вы меня ненавидите! — заявляет бабуля, конечно, первая в очереди. Она прижимает экземпляр сборника моих рассказов к тому месту в своем пластиковом корсете, которое защищало бы ее сердце, будь у нее таковое. Мне хочется отобрать у нее книжку, бережно положить к себе на колени и ласково погладить страницы; я возвращаю книгу старухе, разумеется, не написав на титульном листе своего имени.

— Вы меня ненавидите! — повторяет она.

— Я вас не ненавижу, — возражаю я. Если бы я захотела (а я хочу), то могла бы сломать ей запястье во время рукопожатия, однако она не протягивает мне руки.

— Нет, вы все-таки меня ненавидите! Скажу вам по секрету, я ведь вашу последнюю книжку тоже читала, и она мне очень понравилась. Правда, во второй главе…

— Будьте добры, леди, заткнитесь, мать вашу! — кажется, говорю я.

Я подписываю еще несколько книг, и все расходятся, за исключением Эда и его жены. Я их уже люблю. Они не читали моих книг, поэтому не станут высказывать своего мнения. Они верят, что поклонники моего творчества существуют.

— Вы смешная, — скорбно заключает жена Эда.

— Спасибо, — отзываюсь я.

— Знаете, о чем вам нужно написать? — Она стоит на искусственной сцене и обозревает ряды складных стульев. — О светлой стороне смерти ребенка.

— Простите, что? — Наверное, я просто не расслышала вопроса.

— Ну, вы понимаете. О том, что забавного в потере ребенка.

— В этом есть что-то забавное?

— О да. — Судя по ее тону, в этой жизни вообще нет ничего хорошего. — Конечно. Мой сын умер.

Я молча киваю. Жена Эда по-прежнему смотрит не на меня, а на давно опустевший зал.

— Однажды мы с Эдом стояли у моря. Эд ел бутерброд — ну такой, с ветчиной и сыром. А эта чайка прилетела и выхватила бутерброд прямо у Эда из руки. Мы знали, что это мой сын. Он превратился в чайку. Мой сын любил сыр и ветчину. Эд прыгал, махал руками и кричал на чайку. Это было смешно, — подытоживает она. Так обычно маленькие дети говорят слово «конец», когда рассказывают какую-нибудь глупую историю и не знают, что бы еще выдумать.

— О, — говорю я. — Мне очень жаль.

— Такая книга, — безучастно продолжает она, — станет настоящим бестселлером. Вас пригласят на шоу Рози О’Доннелл. Эта книга просто необходима.

— Хорошо, я подумаю, — обещаю я жене Эда.

Я уехала, даже не ощущая жалости к себе. Хотя если посмотреть на это с другой, позитивной стороны, Энн Пэтчетт в тот момент чувствовала себя намного лучше, чем я.

 

Луис де Бернье

И все такое прочее

Несколько лет назад я был в Перте, Западная Австралия, на литературном фестивале. В общем и целом, я отлично провел время, тем, более что в расписании фестиваля значились поездки в Каррату и Брум. В Бруме, настоящем тропическом рае, я отправился удить рыбу в болоте с аллигаторами и имел несчастье задавить кенгуру. В Каррате, шахтерском городке, расположенном в местности с марсианскими пейзажами, мне впервые пришлось выступить на публике. Это было совместное мероприятие ротарианцев и сороптимисток, поэтому, прежде чем начать чтения, нам пришлось одобрить их повестку дня. Позднее я узнал, что последних здесь называют сороптикоровами. Когда на следующий день я ехал в машине, то по дороге увидел бронзовый памятник собаке динго. Впоследствии я написал небольшую книгу со схожим названием.

В Перте в мои обязанности входило участие в дискуссиях и круглых столах. Теперь я делаю это редко — мне до смерти надоело слушать, как кучка писателей, включая меня, с умным видом несет всякий бред на любую тему, какую только выдумают зрители. Во Франции культ поклонения светилам от литературы дошел до абсурда, и я ни за что в жизни не хотел бы столкнуться с подобной тенденцией в англоязычных странах. В конце концов, с какой стати мнение писателя должно быть более авторитетным, чем точка зрения любого другого человека? С таким же успехом можно устроить дискуссию, собрав за круглым столом моего отца, ветеринара, хозяина табачной лавки и двух дюжих санитаров из бригады «скорой помощи», которые обычно сидят на заднем ряду.

Мой «Мандарин капитана Гориллы» все еще был популярен, поэтому темой творческой дискуссии, естественно, стала любовь. Я никогда не претендовал на глубокие познания или сколь-нибудь солидный опыт в этой сфере; достаточно и того, что я создал персонажей, которые знают в этом толк. Сидя в лучах жаркого солнца за длинным столом и обозревая толпу австралийцев, не сводящих с меня глаз, я поймал себя на том, что изрекаю мысли, подозрительно похожие на высказывания моей матери.

Я не запомнил других участников того круглого стола, за исключением одного зеленого умника-австралийца, который для пущего интереса привел с собой в качестве эксперта проститутку, специализирующуюся на садомазохистских утехах. Эта ужасная женщина была немолода, а ее фигура очень напоминала пресловутый кирпичный сортир. Картину дополняла полная боевая раскраска, стандартные сапоги на шпильках, черные чулки в сеточку и нелепое ярко-красное одеяние — наполовину купальный костюм, наполовину корсет. Одного взгляда на нее мне хватило, чтобы решить: если вдруг у нас с ней случится секс, что практически невероятно, выкладывать денежки придется не мне, а ей.

Она полностью взяла на себя роль ведущей и, щелкая хлыстом, велела зрителям встать, сесть, снова встать и наклониться. Почтенные, в основном средних и преклонных лет австралийцы безропотно слушались ее, и внезапно я понял, почему анзаков в Галлипольской операции так легко было спровоцировать на самоубийства.

Само собой, это кривляние превратило дискуссию в балаган. Разозлившись, я испытал приступ педантизма, потому что темой круглого стола значилась любовь, а какой-либо связи между любовью и проституцией с садомазохистским уклоном я не видел. Все больше походя на свою мать, я попытался разграничить любовь и секс, причем аудитория в ответ на это энергично выразила свое согласие. Если уж на то пошло, всем известно, что самый лучший секс бывает при наличии эмоциональной привязанности. И все равно еще долгое время спустя я краснел при воспоминании об этом круглом столе. Дискуссию, пусть и пропитанную лицемерием, просто-напросто саботировали, публику унизили, а я покинул ее с ощущением, что выставил себя напыщенным ханжой.

 

Джон Бэнвилл

Ничего страшнее

Северная Америка, холодный март. Я отправился в презентационный тур: десять городов за одиннадцать дней, все как обычно. На середине путешествия издатели предложили мне завернуть во Флориду, где проходил книжный фестиваль. Почему бы и нет? Еще один день, еще один город.

Я прилетел в Майами днем. Раньше я думал, что такие пейзажи можно встретить только в Аравии — везде преобладал сплошной белый (цвет бурнусов) и бесчисленные оттенки теплого желтого и бледно-голубого. Выезжая из аэропорта, я видел город, мерцающий в сиреневой дымке, видел серебристые небоскребы из стекла и стали, подрагивающие в жарком мареве. Мой отель на Саут-Бич стоял у лилового моря. На пляже роился сонм загорелых богов и золотистых менад — практически обнаженных, если не считать узеньких полосок яркой материи, едва прикрывающих безупречные тела.

Судя по внешнему виду, отель был построен примерно в 30-е годы — большие деревянные вентиляторы, лениво шуршащие под потолком, жалюзи на окнах, обшитые орехом стены бара. Однако позднее я узнал, что ветхость отелю придали специально, его нарочно «состарили». Это значение слова «состарить» было для меня новым, как, впрочем, и роликовые коньки.

Между пляжем и шоссе проходил широкий тротуар, обрамленный пальмами, вдоль которого, будто не касаясь земли, скользили и кружились такие же шоколадные, сверкающие загаром гиганты. Я стоял у окна, обозревая эти райские забавы, и мне казалось, что я высадился на другой планете, гораздо более совершенной, чем та, на противоположном конце галактики, к которой я привык.

Я вышел прогуляться и тут понял свою ошибку. Вся одежда, которую я привез с собой, годилась только для зимней стужи. Должно быть, зрелище бледного, закупоренного в твидовый костюм, истекающего потом карлика, семенящего по песку, немало позабавило пляжных завсегдатаев, царственных жителей планеты Майами. Я ретировался под защиту «состаренных» стен номера и до самого вечера пролежал на кровати. Над моей головой крутился вентилятор. Солнце медленно плыло по небу. Мягкое шипение кондиционера напоминало звук самого времени, которому хочется задержаться.

Чтения проходили на следующий день в большом зале со стеклянными стенами и акустикой эхо-камеры. На сцене вместе со мной был писатель, только вчера получивший Пулитцеровскую премию. Зрителей собралось очень много. Безусловно, все они пришли послушать именно его и ради такого удовольствия были готовы потерпеть меня. После чтений, никак мне не запомнившихся, наступил черед подписывать книги. Для этого нам отвели просторную, залитую солнцем открытую площадку, которая вызвала у меня ассоциацию с местом бандитских разборок в какой-нибудь мафиозной южноамериканской республике. Напротив стены — мне померещились на ней следы не то крови, не то пулевых очередей — стояли два маленьких столика, на которых высились стопки книг: на одном — пулитцеровского лауреата, на другом — моих. Очередь восторженных охотников за автографами, выстроившихся перед его столиком, протянулась чуть ли не на пол-Флориды; возле меня было три человека — по крайней мере тогда я думал, что их трое. Первый — ученый, писавший научную работу на основе моих произведений, второй — по виду явно придурок, а третий — добродушный парень. Приблизившись ко мне, он наклонился и с улыбкой, которую не назовешь иначе как нежной, шепнул мне на ухо фразу — даже теперь я часто слышу ее во сне:

— Я не собираюсь покупать вашу книгу, — признался он. — Просто у вас такой одинокий вид, что я решил подойти и заговорить с вами.

 

Дон Патерсон

Чужие куры

Закончив кое-какие трудноописуемые дела в Центре искусств, мы направляемся в заведение, которое литагент гордо представляет как «лучший ресторан в Гулле». Я покорно соглашаюсь на бхуну, то бишь жаркое из цыпленка, и получаю нечто похожее на нити искусственной грибницы, вплетенные в куриное мясо и обильно политые светящимися химикалиями. Во время обеда агент без умолку декламирует на память стихи собственного сочинения. Я возвращаюсь в свою берлогу. В баре отеля пьяноватый хозяин наливает мне бокал «Гиннесса» и старательно выводит на пене контур идеально круглой задницы; задница вместе с пеной быстро тает у меня на глазах. Я ретируюсь в крошечный номер с голыми стенами, имеющий форму неправильного девятиугольника или, скорее, случайно образованный разной степенью давления нескольких соседних номеров. За одной из многочисленных стен пара — очевидно, человеческая — занимается любовью, хотя, судя по звукам, скорее можно предположить, что кто-то их убивает, по очереди нанося удары то ему, то ей. Я пытаюсь сделать себе чай. Молоко в обоих малюсеньких порционных пакетах прокисло. Слышится протяжное низкое бульканье кишечника, какое обычно возвещает начало тропического лямблиоза. Я уже думаю, что бульканье исходит от меня, но тут из тесного умывальника, выбивая пробку, вверх ударяет струя нечистот, образуя грязно-бурый пульсирующий фонтанчик, и комнату немедленно заполняет запах сероводорода и смерти.

Повторяющийся сон. Долгие часы песнопений на корявом пали и 150 граммов шотландского виски, замаскированного в бутылочке из-под минералки, — и вот уже один из адских самолетов, несущих на своих крыльях мои кошмары («ДС-10» с разболтанным двигателем), бесцеремонно выплевывает меня обратно на землю. Зной (или холод) бьет мне в лицо, словно тяжелая дверь; я, спотыкаясь, бреду вниз по ступенькам и выхожу на плавящийся от жары (или покрытый льдом) асфальт. Прохожу через таможенный терминал, точно через первые бардо, и кроткий психопомп из Британского Совета ведет меня к такси, точно провожая на смерть, которая неизменно предстает передо мной в своем собственном облике, в облике своей книги.

Эксетер. После довольно сносного ужина в кафе — пирога с яйцами и брокколи и салата из стручковой фасоли (мясо в меню все равно отсутствует) — мы с моим приятелем Майклом Донахью участвуем в литературных чтениях. Наше выступление сопровождается некоторыми шумовыми эффектами. Слегка опьяненные радостным сознанием того, что вечер обошелся без серьезных катастроф, мы возвращаемся в гримерку. Майкл достает два бодрана: это инструмент, к игре на котором у меня абсолютно нет таланта, зато есть необъяснимая склонность. В тот год очень популярна песенка «Железный Джон», и мы барабаним до одури, так что наши рубашки насквозь промокают от пота. Мы напрочь забываем о времени. Мы плетемся в отведенную нам квартиру. Здание погружено во тьму. У нас нет ключа. Ни стук, ни звонки в дверь не смогли нарушить сон хозяйки. Мы идем туда, где выступали. Там тоже уже темно. Мы смиряемся с мыслью о ночевке в машине. Холод пронизывает до костей, на окнах намерзает лед. В багажнике находим крохотный плед. Пробуем уснуть, но фасоль опять подает голос — лично для меня, во всяком случае, использование сырых овощей в иной роли, нежели чисто декоративной, — это что-то новенькое. По крайней мере, философски замечает Майкл, благодаря выбросу газов в машине на короткое время станет теплее; но поскольку открыть окна не представляется возможным, уступка требованиям организма в конце концов оказывается чересчур неприятной. Опротивев друг другу до тошноты, в пять утра мы расстаемся. Я еду на вокзал, где мне предстоит два часа ждать поезда, а потом еще девять часов трястись в вагоне. Майкл же — помню как сейчас — без всякого повода решает ехать в Редкар. Я сижу на заиндевевшем перроне и смотрю, как заря растекается по небу, точно кровавое пятно под рубашкой.

Меня пригласили выступить перед Поэтическим обществом Пенанга на «Вечере открытого микрофона». Во всех остальных местах, куда мы приезжаем, я исполняю музыку (кульминацией нашего тура станет концерт в тропических лесах Борнео, где наше выступление будет встречено гробовой тишиной, выходящей за рамки обычного человеческого равнодушия: вся Земля замолчит, словно под звуки Орфеевой лиры. Когда в воздухе растаяли звуки нашего последнего номера, я услыхал лишь дикий обезьяний крик и глухой удар упавшего в траву плода хлебного дерева). Завидев бодран (бодран — последнее утешение шарлатана, инструмент, который должно оставлять дома), малазийская леди настаивает, чтобы я аккомпанировал ей во время чтения. Она щелкает пальцами, задавая темп. Я наигрываю приятный шаффл на четыре четверти и добавляю чуть-чуть техники «бэк-стик». Леди взирает на меня с явным презрением, потом закрывает глаза, сосредоточивается и громко чеканит: Фред в постели / Всю неделю / Еле-еле / Душа в теле / Руки-ноги / Посинели / Нос и уши / Покраснели / Фред в постели…

В антракте я выхожу из залитого светом и дышащего ледяным холодом зала в жаркую ночь, чтобы немного разогреть кровь в жилах. Под пальмами летают стаи бабочек размером с хороших голубей. Одна из них неуклюже поворачивает в мою сторону. Я почему-то вспоминаю маленькую капустницу, которая села на ракетку юной и застенчивой красавицы Крис Эверт во время Уимблдонского матча. Крошечное насекомое словно благословляло спортсменку, и поединок возобновился только после того, как капустница улетела. Я понимаю, что не могу открыть двери и войти обратно внутрь. Я молочу кулаками по двери, как сумасшедший. Гигантские ночные бабочки пикируют на меня сверху. На спинах у них белеют изображения мертвой головы.

Грязное белье в гостевой постели — популярная тема писательских откровений. За долгие годы, которые проходят, прежде чем писатели натаскиваются отвечать твердым «нет» на все проявления «гостеприимства», большинство из нас сталкивалось с этим хотя бы однажды. Особенно если тебе предлагают хозяйскую кровать. Правда, как-то раз в Телфорде я ночевал в отеле и нашел под подушкой красные шелковые трусики-«танга», скатанные в небольшой жгут. Это показалось мне трогательным — словно их оставили здесь как часть нелепого сервиса, вместе с «Бельгийским шоколадом вашей мечты». Если у вас есть опыт, вы уже не отваживаетесь вытягивать ноги до самого края постели, где, скорее всего заткнутые между матрасом и кроватью, валяются грязные стринги и плавки. Несмотря ни на что, я оказался совершенно неподготовленным к виду затвердевших, как картон, «особенных трусиков», которые нашел в изголовье кровати, предоставленной мне одним студентом.

Писателей часто кладут спать в детской. Мне не раз приходилось просыпаться с похмелья и обнаруживать рядом с собой муравейники или жуткие ряды игрушек. Бывало и такое, что в полседьмого утра я продирал глаза и видел у кровати выселенного из комнаты ребенка, угрюмо рассматривающего очень старую и уродливую «златовласку», которая заняла его постель. Но самая худшая кровать досталась мне в Уайвенхоу — бесформенное складное кресло-кровать с начинкой из пенопласта, с черно-зеленой обивкой под кожу тритона в стиле 70-х годов. Я так устал с дороги, что с удовольствием завалился бы даже на это ложе, если бы оно не стояло посередине гостиной, где хозяин предусмотрительно решил устроить студенческую вечеринку. К четырем утра я все-таки дополз до постели, а через три часа проснулся — моя кожа, облитая пивом и водкой, прилипла к искусственной обивке, а в волосах было полно пепла.

Долгие недели, проведенные в автофургоне, забитом кучей мужиков, когда главным событием месяца становится короткая встреча с «хилтоновским» полотенцем, могут, э-э, повлиять на тебя весьма скверно. Потому-то многим путешествующим музыкантам мужского пола хорошо знаком утренний маневр «лапа койота», названный в честь самого практичного животного, который отгрызает собственную лапу, чтобы освободиться из капкана. С другой стороны, я сильно подозреваю, что одноруких женщин по улицам ходит гораздо больше: одурманенные волшебной смесью сигаретного дыма и мерцания свечей, женщина по ошибке принимает беглые комплименты саксофониста за воспитанность, его сброшенный пиджак — за постельное белье, а проснувшись, обнаруживает, что лежит рядом с такой же пьяной скотиной, которую оставила дома.

Мне со случайными подружками всегда везло. В отличие от других, я никогда не ложился в постель с леди, которая потом не оказалась бы таковой, которая уговаривала бы меня нарядиться в кружева или привела к себе, чтобы познакомить (радостно) со своим мужем. Мне также не доводилось внезапно осознавать, что бурный оргазм моей партнерши не что иное, как эпилептический припадок. У договора, заключаемого случайными любовниками, есть одно условие: они не должны встречаться вновь. И мужчина, и женщина обязаны честно выполнять это соглашение. (В этом смысле вести себя непорядочно — значит поступать Очень Гадко, причем это касается обеих сторон. У музыкантов, что характерно, тоже есть чувства.)

Я снова приехал в один из городов Восточной Европы, который, как считал, уже никогда не увижу. В прошлый раз я был здесь в качестве писателя, теперь — как бас-гитарист, участник ежегодного джазового фестиваля. Я уже успел настрадаться от своеобразного проявления эдипова комплекса: я играл в группе американского гитариста Ральфа Таунера — музыканта, у которого я полностью позаимствовал стиль игры и который настолько превосходил меня во всем, что касалось исполнительского мастерства, что я вообще едва осмеливался брать в руки инструмент. Чувствуя себя убожеством, я решил искать спасения в баре.

И там, черт возьми, я опять увидел ее — это бледное, бледное лицо… О Господи. Она была с американцем. Хуже того, я сразу понял — с басистом. Басисты — всегда самые шустрые в группе. Общеизвестный факт — музыканты неизменно играют джаз с Великой Скорбью на челе. (Для справки: на три процента это выражение лица состоит из притворства, а остальные девяносто семь — не более чем сосредоточенность. Джаз — это натянутый канат, на одном конце которого нелепость, на другом — позор.) Верно — звуки, производимые бас-гитаристом, часто напоминают низкое презрительное фырканье, но благодаря прекрасному инструменту, из которого он эти звуки извлекает, басист — единственный человек в группе, на чьем «джазовом лице» написана сладость любви. Это отличный способ саморекламы. По сравнению с остальными членами группы, которые хаотично бродят по сцене, словно мучаются недельным запором, потерей памяти и свежим похмельем одновременно, бас-гитарист всегда привлекает внимание своей сдержанностью и хладнокровием.

Басист, очевидно, пересказывал какой-то случай, произошедший во время концерта в тот вечер. Запрокинув голову, моя знакомая смеялась своим особенным смехом — отрывистым звонким арпеджио, вверх на три пятых и в конце — короткий взвизг. Одну белую руку она держала перед собой, другую — над головой, словно танцовщица фламенко. До меня дошло, что в руках у нее воображаемая бас-гитара и она перебирает пальцами по — уфф — воображаемому грифу. Я приблизился к ней. Судя по всему, она пропустила мое выступление и вообще не имела понятия, что я в городе. Она посмотрела на меня с тем смутным отвращением, какое появляется в глазах при виде предмета в неправильной обстановке: рыбы на лужайке, птицы на дороге, одетого человека в бассейне лицом вниз. Мы немного поговорили, при этом лицо басиста выражало полнейшее равнодушие. (Очень умно. Это делается так: ты просто закрываешь свою ауру.) Я назвал ее уменьшительным именем, которое ему еще только предстояло узнать; я напомнил ей нашу старую шутку — уже не смешную; я даже с притворной невинностью, но жестоко, непростительно жестоко поинтересовался — с кем она сегодня оставила ребенка.

Потом неспешно дематериализовался и, будто призрак, возник в пространстве уже возле барной стойки, откуда и наблюдал милую сцену. Я не слышал ни слова, но все и так было понятно. Послушай. Ты же понимаешь, завтра я еду в Падую, в воскресенье должен быть в Стокгольме, в понедельник утром вернусь в Чикаго. Мы оба знаем, что у нас нет шансов… Скорее нас убьет молнией вот тут, на месте, чем мы когда-нибудь… и так далее. И в конце: но у нас есть эта ночь. Она сделала вид, что не верит, — у нее это получилось еще прелестнее, чем раньше, затем смущенно пожала плечами и застенчиво опустила голову в знак согласия. Они скрылись в гримерке и вышли оттуда через пятьдесят минут (читатель, я засек время; мне осталось лишь испытывать мазохистское удовольствие от своего одиночества). Они остановились на лестнице, он повернулся к ней, взял ее лицо в ладони и шепнул какую-то горькую правду — ведь только глупцы и те, кто никогда не знал дорог, считают, что такие связи лишены красоты и правды, — и они вместе вошли в отель.

 

Майкл Холройд

Искра, которая угасает

Нечасто мне приходится писать очерк, теряясь в таком богатстве сюжетов. Какой из эпизодов моей карьеры, сплошь состоящей из унижений, лучше выбрать? Может, рассказать о моем первом литературном завтраке?

Вместе со мной выступал Гарри Секом. Гарри написал серьезную книгу и хотел серьезно представить ее публике. Я тоже написал книгу, тоже, как мне хотелось верить, серьезную — очень серьезную комедию нравов, и хотел немного пошутить на эту тему. Однако образ Гарри как одного из прославленных «Придурков» и моя репутация литературного биографа полностью испортили наши планы. Не успел Гарри Секом сказать «Добрый день», как зрители от хохота попадали со стульев и начали кататься по полу, держась за животики. В ответ на мои остроумные шутки те же люди с умным видом нахмурили лбы и принялись делать заметки на полях меню. Мы потерпели фиаско и позже пришли к выводу, что нам стоило обменяться текстами.

Еще хуже прошел мой первый литературный фестиваль, книжная ярмарка на Бедфорд-сквер. Мне поручили в общем-то не слишком сложное дело: просто стоять под дождем возле тележки с книгами и подписывать те из них, которые кто-то купит. Проблема заключалась в том, что я не продал ни одной книги. Глядя, как я уныло мокну рядом с тележкой будто безработный садовник, мой издатель достал мегафон и проревел в него новость: «известнейший биограф» подписывает всем желающим экземпляры своей книги. «Налетайте!» — призывал издатель, и вдруг из темноты на меня действительно кто-то «налетел». В руках этот человек держал мою книгу. По его словам, он пришел вернуть ее, так как она не стоит бумаги, на которой написана. Дождь, под струями которого страницы книги разбухли, а переплет развалился, многократно усилил нанесенное мне оскорбление. Последовала небольшая потасовка, в которой — чем я горжусь — не обошлось без моего запятнанного имени. В итоге мне удалось продать минус один экземпляр — результат, безусловно, заслуживающий занесения в Книгу рекордов Гиннесса.

Нет, наверное, Лучше описать унижение, испытанное за границей. Как, например, в тот раз, когда в Штатах я читал лекцию в огромном и совершенно пустом зале. «Давайте чуть-чуть подождем опоздавших», — попросил меня учтивый профессор, который должен был представить меня аудитории. Мы подождали, но «опоздавшие» не подтянулись. В конце концов мы взобрались на сцену, и профессор в весьма пышных выражениях представил меня. Жаль только, этого никто не слышал. Казалось, стыд парализовал его так, что бедняга просто не нашел в себе сил отменить мою лекцию, тогда как я, желая получить гонорар, был вынужден в течение сорока минут говорить в пустоту. На середине этого действа случайный прохожий заглянул в дверь, замер и в изумлении уставился на нас, решая, не является ли этот сюрреалистический монолог какой-нибудь репетицией. Обратившись к нечаянному слушателю, я, словно Старый Моряк из поэмы Кольриджа, попытался удержать его своими речами, однако тот, с тревогой поглядывая на меня, развернулся на каблуках (движение, о котором я читал, но которого никогда раньше не видел) и убежал. Под конец лекции я совсем выдохся. Вопросов из зала не поступило, поэтому профессор поднялся со своего места и поблагодарил меня. Вслед за мной слезая со сцены, он произнес (насколько я мог судить, без малейшей тени иронии): «Ваше выступление прошло бы еще лучше, мистер Холройд, если бы слушателей собралось побольше». Я утешил себя мыслью, что слушатели все-таки были, целых двое: я и профессор. Позже я узнал, что в тот день студенты устроили беспорядки, отзвуки которых — приглушенное пение — просачивались сквозь стены зала и служили аккомпанементом моей лекции.

Я обнаружил, что ирония нередко служит хорошим щитом против унижения, хотя порой она может обернуться против тебя самого, особенно в чужой стране. Именно это и произошло в Москве, куда я приехал в качестве участника британско-советской писательской конференции. Мы выставили внушительную команду, куда вошли Мэттью Эванс (теперь уже лорд Эванс), Мелвин Брэгг (ныне лорд Брэгг), моя жена Маргарет Дрэббл, Фрэнсис Кинг, Пенелопа Лайвли, Фэй Уэлдон и я. Это было еще в догорбачевские времена, и советские писатели показались нам угрюмыми стариками. Когда за кафедру вставал кто-нибудь из наших, они укладывали ноги на стол, разворачивали свои газеты и обменивались непонятными шутками. По программе я должен был выступать утром в заключительный день конференции. Разозленный пренебрежительным отношением, я переписал свою речь и отдал копию синхронному переводчику. Я говорил медленно, с убийственной язвительностью и презрением в голосе и, к своему удовольствию, полностью завладел вниманием советской делегации. Они опустили ноги и газеты, прекратили пересмеиваться и сосредоточенно слушали меня. Заметно ободрившись, я придал тону всю едкость, на которую только был способен, и, нанизывая одно завуалированное оскорбление на другое, выстроил из умело замаскированных поношений настоящий готический собор. Финальное крещендо моих инвектив было встречено громкими аплодисментами, и кто-то из моих коллег передал мне короткую записку: «Можно ли воспроизвести иронию в переводе?» По всей видимости, моя ирония в переводе полностью потерялась, и то, что в моих устах звучало тонкой и уничтожающей сатирой, с противоположной стороны стола воспринималось как изысканно-витиеватый хвалебный гимн.

Дневные заседания проходили веселей, в основном благодаря отличным обедам, которые изобиловали тостами — здравицы немедленно переводились, и все тут же выпивали. Всю неделю я пил за Англию и не раз выходил к завтраку в темных очках. На обеде в последний день конференции, к вящему стыду Мэгги, я, пошатываясь, встал из-за стола, поднял бокал (а позже попытался разбить его об пол, бросив через плечо) и предложил тост за «великий дух, объединивший наши культуры, — дух водки!».

Мэгги сказала, что больше никуда меня с собой не возьмет. Но порой она смягчается, и тогда я получаю возможность отправить ее детям свидетельство нового унижения — например, ту нашу фотографию из Ирландии, где мы, в окружении цвета ирландской литературы, глубокой ночью во все горло подпеваем участникам знаменитой поп-группы «Даблинерс».

 

Шон О’Рейли

Незапертая дверь

…та вечеринка, я помню. Она этого хотела. Она хотела меня. Я точно знал, она сама однажды мне сказала. Нет, не говорила. Тогда я был моложе, я всему верил. Она издевалась надо мной, но если бы я заложил ее в ректорате, она бы все отрицала, такая уж она была — сама не знала, чего хотела, жила в конфликте с собственными желаниями. А я — нет. Я был свободен.

Тогда все баловались галлюциногенами. Грибы завладели миром. Знаете, как она смотрела на меня? Моргая от удивления (словно вообще забыла о моем присутствии), идеально скрывая свое вожделение. А как она открывала глаз — тот, что больше, а брови у нее тоже были разные, — как выгибала эту хитрую бровь, которая чуть пошире, когда обращалась ко мне и хохотала в потолок тесной аудитории, если я не знал ответа на вопрос и сверлил ее взглядом! Самый странный смех, какой я только слышал — бульканье в глубине глотки, а потом срывающийся с губ хриплый свист — типичное поведение женщины, подавляющей свои инстинкты. Она сводила меня с ума. Своими чертовыми теориями насчет миссис Рэдклифф и маркиза де Сада с его «Преступлениями любви», своими ковбойскими сапогами и пластмассовыми кольцами в виде поганок. И еще: у нее никогда не было при себе ручки. Ей нравилось изображать непосредственность и порывы чудаческого вдохновения. В начале каждого урока, нет, семинара — вот новое, «правильное» словечко — она пробовала разные ручки, которые ей подносили собравшиеся вокруг рабы, и она, Королева Изменников, ставила свою подпись под приказом о жестоком изнасиловании и казни сотен невинных девственниц — такую невинность надо уничтожать. Я никогда не предлагал ей свою — я имею в виду ручку (невинность еще не успела пустить во мне побегов), и она поняла мой протест. В этом-то и заключался еженедельный спектакль, и она все ждала, когда я сломаюсь. А я все разно ходил только на ее семинары. Каждую неделю по три часа я высиживал на готической литературе и слушал рассказы о похотливых монахах и распутных монашках, ловя дьявольские признания, вылетавшие из ее огромного зубастого рта. Я начал осознавать, что существуют такие виды насилия, о которых мне и не грезилось. Я постоянно чувствовал себя на грани срыва. Грибы, повсюду были грибы — я говорил? Люди бесследно исчезали. В барах то не было никого, то вдруг, в следующий миг, там царил страшный разврат. Однажды прямо в аудитории я увидел, как ее соски начали увеличиваться, они все росли и росли — словно намекали, что я должен действовать, но я вовремя выскочил за дверь. Она вышла в коридор вслед за мной. И принялась расстегивать блузку. Ты ведь именно этого хочешь, сказала она. Нет, черт побери, ничего такого она не говорила. Она приказала мне зайти к ней в кабинет. Там она легла на стол и задрала свою длинную джинсовую юбку. Хрена с два она так сделала. Она отчитала меня за скверное поведение и враждебный настрой. Я знал: это шифровка. На самом деле она объясняла, что сейчас не может быть со мной — слишком рискованно. Может быть, позже, когда я закончу университет. Я подыграл ей; я уловил истинный смысл ее слов. Следует подождать подходящего момента. А потом та вечеринка у нее дома в честь заезжего литератора, какого-то идиотского поэта. Я поперся туда только потому, что она этого хотела. Я уже несколько дней ходил под кайфом. У меня моча стала черной от грибного сока. Помню, когда я входил в дом, ступеньки были такими узкими, что на них не помещался даже палец моей ноги. Она была на кухне, разговаривала с поэтом и пила пунш. Босиком. Она ловко притворилась, что не помнит моего имени, и спросила меня, не идет ли на улице дождь. Я понятия не имел. Но вы же насквозь промокли, сказала она и как-то странно посмотрела на этого злобного интригана-поэтишку. Только тогда до меня дошло. Задняя дверь была открыта. Я пробился через плотную пустоту. Я кинулся в сад, упал на колени и, разгребая листья, начал искать в кустах, под тележкой. К счастью, там не было никакого навеса, иначе я проторчал бы в саду до утра. Я изучил расположение прищепок на бельевой веревке — я искал знак. Наконец я его нашел. Она оставила под камнем записку, в которой велела спрятаться у нее в спальне и подождать, пока гости разойдутся. Я решил остаться снаружи и подготовиться к свиданию — очистить душу дождем, восхитительным моросящим дождем. Королева выбрала возлюбленного на эту ночь. Мой час настал. Мой народ взирал на меня с благоговейным ужасом. Потом свет в окнах погас. Я вернулся в дом. Кажется, меня удивило, что там осталось еще так много людей. Помимо всего, было еще недостаточно темно. Я уже разделся до пояса — грибной воин, омытый дождем, разве что чуть-чуть грязный. Гости пялились на меня. Поднимаясь по лестнице, я бросил взгляд вниз. Они выползли в холл, чтобы посмотреть на меня. Мне что-то кричали; один рогатый тип попытался наброситься на меня, а я запустил в него ботинком. Эти уроды были всего лишь тенями, призраками, овеществлением моего чувства вины, которое — она ясно дала мне это понять — нужно победить. Это испытание, говорил я себе, я должен доказать ей свою храбрость, доказать, что я мужчина. Я начал стаскивать джинсы. Тут появилась и она, а вместе с ней и поэт с саркастичной ухмылкой. Она стала кричать, чтобы я немедленно убирался из ее дома. Да, ей пришлось играть свою роль, это было частью отвратительной фантасмагории, которую мы были обязаны выдержать. К тому моменту я уже обнажил член, взял его в руку и выставил перед собой, как распятие перед бесами. Демоны в ужасе завизжали. Поэтишка скалился. Все шло по плану. Я убежал в ее спальню и заперся изнутри. Там стояла большая кровать. Постель была разобрана — моим глазам предстало алое стеганое одеяло из гагачьего пуха и сиреневые подушки размером с ягненка. Вся моя жизнь вдруг обрела смысл. Вурдалаки скреблись и шептались за дверью, бормотали что-то о полиции — шайка упырей, им лишь бы портить людям удовольствие. Завыли сирены — хотя, кто его знает, может, это души грешников взывали ко мне из преисподней, убеждая не сдаваться. Остальное можете представить сами. Ладно, если вам неохота, скажу просто, что они, должно быть, решили не трогать меня и подождать, пока я успокоюсь. Я укрылся Пуховым Блаженством и впал в забытье. Открыв глаза, я увидел над собой мою тогдашнюю подружку, которая взирала на меня с таким насмешливым презрением, которого я в ней и не подозревал. Я понял, что ее лицо никогда уже не будет для меня прежним (не помню, чтобы впоследствии мне пришлось часто ее встречать). Кроме нее, в комнате находился только поэт — он затаился в углу с моей одеждой. Королевы нигде не было. Меня вывели из дома и усадили в машину подружки. Наверное, ей позвонили и попросили меня забрать. Я, конечно, сел на заднее сиденье. Еще не рассвело. На улицах было пусто, как и у меня в душе. Моя подружка наклонила зеркало заднего вида так, чтоб не лицезреть моего отражения. Мы оба молчали. Я чувствовал, что произошло нечто очень важное. Прости, сказал я ей, когда мы подъехали к моему дому. Она ответила, чтобы я проваливал ко всем чертям, и укатила в другую жизнь. Разумеется, в университет обо всем сообщили. Мне запретили ходить на семинары по готической литературе и даже хотели отчислить, но по каким-то непостижимым причинам оставили с условием, что трижды в неделю я должен посещать психолога. Психолог оказалась роскошной женщиной. Одинокой. Она мечтала об этом, я прочел по ее глазам. Мы вместе ходили гулять в лес. Да нет, никуда мы не ходили.

 

Чарльз Симик

В направлении страха

В тот вечер, когда я читал свои стихи в книжном магазине Нью-Йорка, было невыносимо жарко и душно. Я весь вымок от пота, штаны спадали, и мне приходилось постоянно поддергивать их одной рукой — в другой я держал книжку. Позже знакомый сказал мне, что зрелище их просто заворожило. Они с приятелем были уверены, что я вот-вот забуду про штаны и те упадут на пол.

В другой раз, в Монтеррее, штат Калифорния, я читал стихи в почти пустом классе местного колледжа, в то время как за стенкой при большом скоплении публики демонстрировался «Кинг-Конг». Посреди одного из самых моих лиричных стихотворений о любви я услыхал за спиной злобный рык гигантской обезьяны, уже протягивающей лапы, чтобы задушить меня.

В шестидесятых, в молодежном центре глухого городишки на Лонг-Айленде, меня с моими стихами воткнули между выступлением фокусника-самоучки и чтеца мыслей. Аудиторию, состоящую из местных панков, не предупредили, кто я такой и что собираюсь делать. Помню, как недоуменно вытянулись их лица, когда я начал читать первое стихотворение.

В Детройте мою декламацию сопровождал беспрерывный плач младенца, а затем к этому аккомпанементу прибавилось тявканье собачонки, которую кто-то пронес в зал.

В Женеве, штат Нью-Йорк, я так надрался, что потребовал погасить весь свет за исключением лампы, освещавшей кафедру. После этого я два часа читал стихи, причем, как мне сказали на следующий день, некоторые с повтором.

В семидесятых годах дюжина жительниц Оберлина, штат Огайо, покинула зал после моего стихотворения «Груди», и каждая из них громко хлопнула дверью.

В средней школе города Медфорд, штат Орегон, меня представили как всемирно известного автора детективов Бернарда Зимика.

В Сан-Хосе в самый час пик я потерял из виду машину парня, за которым должен был следовать, и понял, что не имею ни малейшего представления, где проходят литературные чтения. Я двинулся вперед, надеясь, что он заметит мое отсутствие и притормозит на обочине. Проехав через весь город до самых окраин, я послал все к черту и решил отправиться домой в Сан-Франциско. Поскольку мне все равно нужно было возвращаться в исходную точку, я вдруг подумал, что неплохо бы остановиться и спросить дорогу, вот только спрашивать в тихом жилом квартале в восемь вечера было некого. Немного покружив по улицам, я увидел одиноко бредущего старого китайца. Остановив машину, я спросил его — полностью сознавая нелепость своего вопроса, — не знает ли он, случайно, где тут проходят поэтические чтения. Конечно, закивал старик, в церкви за углом.

В Авроре, штат Нью-Йорк, на берегу красивейшего Женевского озера, я дал самое короткое выступление. Оно длилось ровно двадцать восемь минут, хотя публика и организаторы рассчитывали на целый час. У меня, однако, была великолепная уважительная причина. Я втиснул свое выступление между первой и последней четвертью баскетбольного матча и помчался в мотель, оторвавшись от группы женщин, желавших получить мой автограф.

В македонском Охриде я стоял перед тысячной толпой и говорил в выключенный микрофон. Эти люди не поняли бы меня, даже если бы слышали, но все равно аплодировали после каждого стихотворения. Чего еще, спрошу я вас, просить у жизни?

 

Э. Л. Кеннеди

Все безумства

Конечно, есть много причин, по которым следует избегать литературных сборищ: одни интересуются вашей фамилией, вежливо надеясь, что услышат известное имя (не услышат, и не ждите), другие не скупятся на похвалы, по ошибке приняв вас за предмет своего обожания, и вы в ужасе замираете, прячась за страдальческой улыбкой пойманной в ловушку игуаны. С той же вероятностью вы (будучи в моей шкуре) можете весь вечер рассыпаться в комплиментах Великому Человеку, который потом окажется тоже Великим Человеком, только совершенно другим (хотя восторженность всегда делает мою речь бессвязной, так что подобный ляп, возможно, и пройдет незамеченным).

Помимо предупреждения об этих мелких неприятностях, я также не посоветую вам надевать черные брюки, а затем беспечно садиться на белые стулья, выставленные на террасе: в результате светский раут с пугающе звездным составом гостей (ваше имя попало в список благодаря опечатке) вы рискуете провести, светя белыми полосками на заднице, и никто не скажет вам об этом до тех пор, пока вы не придете домой и сами не увидите их.

Писательские штаны — вещь непредсказуемая во многих отношениях, но, кажется, только у меня одной брюки буквально расползлись по швам по дороге на чтения. Я, тогда еще молодая, жутко нервничала и из-за несовершенств фигуры предпочла платью брюки. Сидя в вагоне вечернего поезда на Эдинбург, я на всякий случай просматривала свои записи и почему-то мерзла. В ходе короткой проверки выяснилось, что боковые швы моих брюк с обеих сторон радостно расползлись и что я не сплю, а следовательно, у меня нет шансов проснуться, сообразить, что это всего лишь кошмар, и облегченно вздохнуть. Мою дальнейшую подготовку к выступлению трудно описать словами. Короткими перебежками (с максимальной осторожностью) я металась по Эдинбургу в поисках открытого ателье по ремонту одежды. Каким-то чудом мне удалось найти такое ателье и уговорить его работников не закрываться. Пока швейная машинка самозабвенно стрекотала, мне пришлось стоять в одном пиджаке и носках и переживать ни с чем не сравнимое удовольствие, тем более что с улицы перед витриной собралась небольшая, но оживленная толпа зрителей, желавших мне добра — по крайней мере явно желавших мне чего-то.

Безусловно, я отношусь к тем многочисленным литераторам, которых не рекомендуется лицезреть полуобнаженными без предварительной подготовки. Я имею в виду, что к посещению уборной перед появлением на публике следует относиться очень осторожно. Однажды внестудийная запись моего выступления на «Радио 3» и хитроумный замок в дамской комнате составили комбинацию, в результате которой я предстала перед одним из зрителей в гораздо более откровенном виде, чем того хотелось бы нам обоим. Запись тогда уже шла полным ходом — я всегда не иначе как безмерно счастлива, когда под четко напечатанными именами других авторов на афише вижу свою фамилию, коряво нацарапанную шариковой ручкой, точно неохотное дополнение, сделанное в последнюю секунду. Обычно это деликатный намек на то, что все двенадцать человек, приглашенных раньше вас, внезапно сошли с ума или умерли и, выбирая между пустым местом и вами, организаторы остановились на вас, хотя разница, в сущности, не велика.

Участие в любых телесъемках — явная ошибка. Уже одна форма, в которой это происходит, может послужить причиной жгучего стыда: прохожие осмеивают и оскорбляют вас, а вы слоняетесь туда-сюда, словно девка — потому что в кадре писатели всегда бродят по улицам, как будто забыли свой собственный адрес. Дикую неловкость способна вызвать и отдельная программа. Лично от себя могу порекомендовать прогулку по эйрширскому кладбищу, во время которой позади вас безмолвно маячит обнаженный мужской торс из воска в натуральную величину. Представьте себе диалог:

Прохожий, выгуливающий собаку: Это передача о Роберте Бернсе?

Мучительно краснеющая писательница: Кгхм, да.

ПВС (снисходительно): Би-би-си 2?

МКП: Мм-м, угу.

Запись передач для школьников на первый взгляд менее рискованное предприятие, но тут нельзя забывать, что эти программы показывают в школах. Поэтому после каждой съемки следует приготовиться к двухмесячному периоду похабных окликов и ругательств со стороны всех местных мальчишек моложе шестнадцати лет. Примечательно, что самое частое и элегантно-простое оскорбление, которое приходится слышать, это «Писательша!». Тем самым мы имеем доказательство, что образовательный процесс таки имеет место, и целое поколение накрепко усвоило, что назвать человека писателем — значит грязно его обругать.

В силу вышеуказанных причин любой писатель в здравом уме постарается избежать более или менее правдивого ответа на вопрос: «Чем вы занимаетесь?» Далее вас неизбежно спросят: «Издаетесь?», сопровождая вопрос угрюмо-недоверчивым взглядом, и, что бы вы ни ответили, вам все равно не поверят. Ситуация щекотливая, но и вполовину не такая неловкая, как когда вы, к примеру, пришли на вечеринку, отправились в туристический поход, покупаете в магазине капусту и вдруг обнаруживаете, что вас пытаются подвергнуть допросу с пристрастием.

Гость на вечеринке: Как вы считаете, в каком направлении развивается европейская проза?

Автор: Вы не будете есть эти сосиски?

Гость: Стандарты правописания опускаются все ниже и ниже, не так ли?

Автор: Кажется, вон там на блюде лежат пирожки.

Гость: Современные романы — полное дерьмо, вы согласны? Нет, не ваши, конечно. То есть ваших книг я, признаться, не читал, но все остальное — сплошная дрянь. Вы так не думаете?

Автор: Мне пора принять таблетки.

Гораздо лучше соврать, что вы — скрывающийся от правосудия преступник или проводите реабилитацию ос. Несмотря на то, что писательство — чистое и непыльное занятие, что оно позволяет взрослым вести себя по-детски и благодаря этому часто выходить сухими из воды, несмотря на то, что это ремесло иногда приносит деньги, очень и очень немногие — по крайней мере вслух — будут настаивать на своей принадлежности к писательской братии.

 

Карло Геблер

Половина кирпича

Мне было под тридцать. В печати вышло несколько моих рассказов, но своего первого романа я еще не написал. Девушки у меня тоже не было. Однажды в квартире, которую я делил с фотографом-датчанином, зазвонил телефон. Я снял трубку.

— Вы — Карло Геблер? — Со мной говорила молодая ирландка, голос очень приятный, с придыханием.

— Да, это я.

— Я читала ваши рассказы, — сообщила она и добавила, что ее зовут Оливия.

Как только она назвала свое имя, в моем воображении возник ее образ. Кельтская Шарлотта Рэмплинг, высокая, стройная, как лоза, нежная и одинокая, как я.

Оливия пояснила, что звонит по поручению лондонского филиала Общества выпускников ирландского университета. Ее недавно назначили секретарем.

— Мы собираемся каждый месяц, — сказала она и упомянула центр ирландской культуры, расположенный в северной части Лондона. — Мы всегда кого-нибудь приглашаем, обычно спортсменов или бизнесменов. Но я хочу расширить круг интересов, поэтому, может быть, вы согласитесь прочесть нам один из своих рассказов?

Конечно, Оливия, ради тебя — все, что угодно. Но чтобы не выказывать чрезмерного энтузиазма, я попросил рассказать о вечере поподробнее.

— Сперва мы решим некоторые организационные вопросы, а затем вы почитаете, скажем, в течение получаса. Потом все повалят в бар. Разумеется, мы вам заплатим. — Оливия назвала скромную сумму.

Мы обо всем договорились. Записав в ежедневнике место, день и час, я попрощался и положил трубку.

Прошло некоторое время, и, наконец, наступил вечер моего (как я считал по своему легкомыслию) свидания с Оливией. Я долго выбирал, что надеть. Предположив, что все мужчины на вечере будут стажерами «Прайс-Уотерхаус» в строгих костюмах, я остановился на привычно-неформальном кожаном пиджаке и красном галстуке. Это произведет на нее впечатление.

Я вышел на улицу и сел в машину — в то время у меня был старенький «моррис-оксфорд» 1962 года с закрытым кузовом. Чтобы меня не увидели за рулем этого рыдвана, я припарковался, не доезжая до центра, и четверть мили прошел пешком. Здание оказалось уродливым монстром эпохи шестидесятых, в окнах красовались плакаты с эмблемой трилистника. В баре по стенам были развешаны ирландские дубинки и страшно воняло прокисшим «Гиннессом», но мне было все равно. Я жаждал встречи с мисс О. Однако, шагая по заблеванному ковру, я, к своему ужасу, увидел, что ко мне приближается девушка с толстыми коленками и коротко стриженным волосами, и росту в ней меньше полутора метров. Не может быть!

— Вы — Карло? — произнесла она бархатистым голосом. О да, это была Оливия.

Я раскрыл рот, но слова застряли у меня в глотке. В этот момент моя фантазия лихорадочно переводила стрелки на другой путь. Вместо гибкой и стройной женщины моей мечты Оливия оказалась точной копией Одри Хепберн. Нравится ли она мне, спросил я себя. Ответ пришел тотчас же — еще бы!

— Да, — просиял я.

Именно в эту секунду я заметил, что позади нее маячит молодой человек, длинный нескладный очкарик. Ее парень, сразу же догадался я, — фигура, которая все предыдущие недели явно не присутствовала в моих грезах об этом вечере.

— Это Деклан, — сказала Оливия, обнимая анемичный объект своей любви, — а еще он председатель нашего общества.

Я пожал руку соперника.

Остаток вечера прошел как в тумане. Я пропустил бокал пива и немного поболтал с Оливией и Декланом. Помещение постепенно заполнилось. Пришло человек пятьдесят, в основном крепкие западноирландские мужчины и женщины. Среди них был и казначей общества — страшилище со впалыми щеками по имени Кит. Когда нас знакомили, я заметил, что Кит упорно отворачивался от Оливии с Декланом и, едва пожав мне руку, поспешно удалился.

— Мой бывший, — шепнула Оливия.

Конечно, бывший дружок еще меньше входил в мои мечтания о встрече с Оливией, чем ее нынешний приятель.

— А, понятно, — мрачно пробормотал я.

Мы перешли в зал с названием «Лимерик-холл». Я забрался на самый задний ряд. Остальные расселись впереди спиной ко мне. Члены комитета — Оливия, Деклан и еще два-три человека заняли места за председательским столом напротив. Оливия сказала, что сперва они решат некоторые вопросы, а потом она предоставит слово мне. Я принялся перелистывать рукопись рассказа, который подготовил для чтения — одну историю, произошедшую в Западной Ирландии в дни моего детства.

Собрание началось. Деклан что-то сказал. В ответ Кит отпустил язвительное замечание. Зал загудел. Деклан потребовал тишины и добавил: «Это касается только нас». До меня постепенно дошел смысл происходящего: судя по всему, Оливия лишь недавно переключила свое благосклонное внимание с Кита на Деклана. Оба соперника страстно желали разделаться друг с другом, и кое-кто в зале разделял их чувства.

Обстановка накалялась, выражения становились все более резкими. Я хотел улизнуть, но Оливия поймала мой взгляд и знаками показала, что пытка уже близится к завершению. Я рванулся к двери, однако Оливия выбежала из-за стола и остановила меня. В конце концов, когда, казалось, прошла целая вечность (а на самом деле всего час) отвратительных разбирательств, я не выдержал и встал. Я предчувствовал — и нисколько не ошибся, — что слушать меня никто не хочет. Внутри у меня все сжалось от страха. Вместо того чтобы выйти и встать перед публикой, я выпалил первое предложение в затылки сидящим впереди людям.

Рассудив, что раз уж начал, то надо продолжать, я вспомнил совет моего преподавателя по риторике. Когда читаешь вслух, нужно найти в зале конкретного слушателя и читать именно ему. Увлечь одного человека — значит увлечь весь зал. Выбрать своего слушателя из членов комитета, сидящих ко мне лицом, для меня не составило труда. Я обратил взгляд на Оливию и продолжил читать. Она не подвела. В ее влажных глазах светился неподдельный интерес. Моя взяла, обрадовался я. Мне удалось завладеть вниманием публики. Я сумел заставить их слушать.

Гордыня, как известно, предшествует падению. Я уловил, что настроение в зале изменилось. Что-то происходило. Сначала я не мог понять, что и где, но вскоре узрел: Кит тихонько передвинул свой стул в такое место, откуда соперник не мог его видеть, и показывал сатирическую пантомиму, изображая половой акт между миниатюрной Оливией и долговязым Декланом. Пантомима разыгрывалась с помощью непристойных жестов.

Внезапно Деклан, услышав хихиканье в зале, насторожился. Обернувшись и сообразив, что над ним издеваются, да еще кто, он схватил со стола стакан и выплеснул его содержимое обидчику в физиономию. Облитый казначей только ухмыльнулся и процедил сквозь зубы: «Идиот».

Я прервал чтение и спросил:

— Вы хотите, чтобы я закончил рассказ?

— Не очень, — раздался чей-то голос.

— Нет, мать твою, не хотим, — поддержал его другой.

Третий слушатель издал громкий звук, имитирующий выпускание газов из кишечника.

На мгновение мне захотелось сказать какую-нибудь гадость и выбежать из зала, желательно вместе с Оливией. Но она держала Деклана за руку, одновременно показывая Киту, который вытирал лицо платком, неприличный жест. Нет, между храбростью и благоразумием здесь явно стоило выбрать последнее. Запихав рукопись в карман, я выскочил из зала, пронесся через бар и выбежал на улицу.

Мне так и не заплатили.

 

Билли Коллинз

Убийственное остроумие

Во время недавней поездки в Англию, где я представлял свой новый сборник стихов, мне выпала редкая культурная возможность. Я получил приглашение вместе с британским поэтом-лауреатом (мне приятно настаивать на том, что эти слова пишутся с прописной буквы) принять участие в телемосте с Абердином, где проходил литературный фестиваль. Впервые в истории два поэта-лауреата (во множественном числе, именно так!) из Великобритании и Соединенных Штатов встретятся, чтобы прочесть свои произведения и обсудить проблемы современной поэзии (диапазон которых весьма широко простирается от эстетики до политики), а кроме того, наши стихи и мнения будут донесены до публики посредством истинно высоких технологий. План состоял в следующем: в пятницу вечером мы с Эндрю Моушеном встречаемся в лондонской студии, а затем с помощью магии телеспутника или чего-то там еще наши образы появятся на огромном экране в Абердине перед толпой восторженных поклонников поэзии, для которых это событие не только станет кульминацией литературного фестиваля, но и даст возможность ощутить себя частичкой эпохального явления. Беспрецедентный случай в хрониках британско-американских культурных связей. История, которую посвященные будут пересказывать внукам зимними вечерами.

Лично у меня предстоящий телемост вызывал радостное волнение, и я был благодарен тележурналисту из Абердина, который придумал этот план и организовал техническую поддержку. Чуть раньше я уже участвовал в поэтических чтениях и дал несколько интервью, однако все это были привычные ритуалы моей, так сказать, жизни профессионального поэта. В сущности, я выступал на публике так часто, что в последнее время начал ощущать себя кем-то вроде танцовщицы в дискотеке, только без клетки, белых сапожек и, разумеется, танцев. Но международный телемост с участием обоих ныне живущих поэтов-лауреатов обещал стать действительно выходящим из ряда вон событием.

Оглядываясь назад, я понимаю, что, пожалуй, ждал слишком многого. Здание, куда меня проводила очень симпатичная девушка, агент по рекламе, из-за своей формы называлось «Распятием» — и это было первым намеком на боль и страдания. Студия представляла собой тесное, залитое нестерпимо ярким светом помещение с длинным столом и двумя телевизорами, над каждым из которых блестел большой немигающий глаз телекамеры. Один экран должен был показывать нас в студии, а другой — толпу в Абердине. На стенах комнаты висели плакаты с рекламой наших книг, сами книги лежали на столе, но Эндрю Моушена пока не было. Я беспокойно ерзал за столом, разглядывая в телеэкране свое усталое лицо, в то время как между телевизионщиками и техперсоналом разгорелся спор, как лучше выложить книги — аккуратной стопкой или в художественном беспорядке. Получив от техников заверение в том, что звук отключен и зрительская аудитория в Абердине нас не слышит, я, просто чтобы убить время, задал пару по-американски неуклюжих и потенциально опасных вопросов, вроде того «А в какой части Уэльса расположен Абердин?». В самый последний момент появился мой коллега-лауреат. Мы пожали друг другу руки, заняли места за столом, и на втором экране возникло лицо ведущего — администратора телемоста в Абердине, сердечного и жизнерадостного Алана Спенса. Мост наконец-то «навели». Проблема заключалась в отвратительном качестве изображения. Картинка все время расплывалась, напоминая телевидение пятидесятых годов, когда приходилось постоянно переставлять комнатную телеантенну. Кроме того, изображение периодически рассыпалось на «кубики», как при трансляции с космического корабля. В один из моментов пробной съемки Алан превратился в полностью одетый мужской вариант «Обнаженной, спускающейся по лестнице». Звук тоже отсутствовал, видно было только, как шевелятся его губы. Когда звук восстановили, Алан предложил нам посмотреть на место, где соберется народ. Я почему-то ожидал увидеть открытую местность вроде Слэйн-Касла, Вудстока или Монтеррея с его джазовым фестивалем, однако вместо этого камера показала огромный класс — по всем признакам, совершенно пустой.

— Мы вот-вот запустим толпу, — сообщил администратор, и я представил себе, как любители поэзии ломятся в двери, а плечистые охранники с трудом сдерживают их напор. Но когда наступило «вот-вот», нам опять показали все то же помещение. Редкие зрители — их было очень мало — медленно, очень медленно двигались по проходам между рядами. За время телемоста я насчитал что-то около двадцати человек. Аудитория в основном состояла из пожилых женщин, хотя, вероятно, это впечатление сложилось у меня из-за нечеткой картинки. Они расселись так далеко друг от дружки, как только могли, будто насмерть перессорились в автобусе, который их сюда привез.

В общем, я прочел несколько стихотворений, затем Эндрю Моушен сделал то же самое. Так как читали мы при полном отсутствии слушателей (по сути, в пустой экран), нас не отпускало ощущение мертвого вакуума, словно мы с мистером Моушеном решили вместе провести вечер перед телевизором — причем каждый перед своим, поскольку не сумели договориться, какой канал смотреть, — а потом внезапно разразились стихами. Еще никогда я так остро не ощущал нехватку обратной связи со зрительным залом.

Далее астронавт/ведущий предложил публике задать нам вопросы. Пауза. Никаких вопросов. «Конечно, у кого-то из вас…» Воцарилось молчание — то самое, которым, как говорят, славится Шотландия. После того как лауреаты в Лондоне и администратор, плавающий в открытом космосе, обменялись теплыми словами, две представительницы более любознательной части публики решились нарушить тишину. Оба вопроса были адресованы Эндрю Моушену. На мою долю ничего не досталось. Заключительный обмен информацией позволил выяснить, что и в Лондоне, и в Абердине идет дождь.

Чего мне никогда не забыть, так это как на середине телемоста, напряженно вглядываясь в смазанное изображение, я заметил фигуру в черном, которая поднялась с места, продефилировала по центральному проходу и скрылась за дверью, уменьшив аудиторию ровно на одну двадцать третью часть. Фигура показалась мне женской, и я испытал непреодолимое желание рявкнуть с экрана, подобно недремлющему оку спецслужб: «Эй ты, в черном! А ну вернись, не то загремишь кое-куда похуже!»

Меня удержало лишь смутное подозрение, что фигура в черном — мой старый друг, писатель и завсегдатай литературных фестивалей, Тодд Макюэн, который таким образом вынес безмолвный приговор происходящему, а заодно и поэзии в целом.

 

Киаран Карсон

Лучше красное лицо

В 1991 году я находился в Берлине по приглашению Томаса Вольфхарта и Юргена Шнайдера из «Литературверкштатт». Название (полагаю, это переводилось как «Литературная мастерская», с акцентом на «ВЕРК», то бишь РАБОЧАЯ мастерская) было слегка туманным и уводило в сторону, но мои опасения полностью рассеялись, после того как Юрген и Томас посетили Белфаст, чтобы посмотреть, как обстоят дела с литературой у нас. Бледные, сухопарые, одетые во все черное, они держались с холодной невозмутимостью, воплощая собой городской литературный шик. Выяснилось, что в Белфасте они знакомы с людьми, которых не знал я. Это произвело на меня впечатление.

В Берлин я приехал с огромным удовольствием. «Литературверкштатт» располагалась в Панкове, пригороде Восточного Берлина, в особняке, прежде служившем цитаделью коммунистов. Берлинской стены не существовало уже два года, но восточная часть города до сих пор представлялась таинственно-загадочной, а в воздухе все еще пахло революцией. В барах царил приятный полумрак и тишина. Там подавали два сорта пива и два — шнапса. Дни были заполнены выпивкой, табачным дымом и бесконечными разговорами о надежде на лучшее, поэзии и политике. Литературе придавали огромное значение. Поскольку я был из Белфаста, ко мне относились с особым уважением. Я олицетворял жесткую, бескомпромиссно-урбанистическую поэзию. Бродя по темным, засыпанным песком, полузаброшенным районам вблизи центра, я кожей впитывал мудрость улиц наших разделенных городов. В Берлине мне виделся Белфаст, в Белфасте — Берлин.

На третий день, гуляя в одиночку, я вышел через Бранденбургские ворота и отправился в западную часть города. И вскоре очутился на оживленной улице, где толпа зрителей наблюдала за уличным представлением. Подойдя ближе, я разглядел разновидность старого фокуса с тремя картами — игры «найди даму»: сделав ставку, нужно определить, какая из трех перевернутых карт — дама, а очевидный вариант всегда оказывается неправильным. Короче, та же самая игра в «наперстки», когда под одним из трех наперстков находится шарик. В данном случае роль наперстков выполняли спичечные коробки. Но я-то приехал из Белфаста и знал, что к чему. Я смотрел на представление с иронией опытного человека, в душе жалея простаков, попавшихся на старую уловку.

Плутовскую игру вели двое турок. Я следил за ловкими движениями рук «наперсточника», в то время как его подельник выискивал глазами в толпе потенциальных жертв обмана. Зрелище было весьма увлекательным. Некоторые угадывали правильно и уходили, со счастливой улыбкой сжимая выигранные деньги. Конечно, эти люди были подставными. Тем не менее, постояв подольше и присмотревшись внимательнее, я заметил, что среди везунчиков то и дело попадались такие, которые никак не походили на сомнительных типов, составлявших основную массу «удачливых» игроков. Это были почтенного вида немцы, отцы семейств, а порой даже элегантно одетые женщины. Судя по всему, мошенники разработали действительно хитроумную схему, чтобы время от времени, pour encourager les autres, кто-то выигрывал по-настоящему.

Я продолжал наблюдать до тех пор, пока не убедился, что понял последовательность движений, предшествующих выигрышу, когда шарик лежит под тем коробком, где все и думают. Мой час пробил.

Быстро, чтобы меня не опередили, я уверенно шагнул из толпы и протянул несколько банкнот.

— Этого мало, — сказал турок на хорошем английском. Более того, я еще и рта не раскрыл, а он уже определил, что английский — мой родной язык. — Ты знаешь, где шарик. Давай еще денег. Делай хорошую ставку.

Уговаривать меня не пришлось, я дал еще. На наши деньги что-то около восьмидесяти фунтов. В конце концов я ведь не сомневался. Я, уроженец Белфаста, достаточно хорошо знал жизнь улиц и был готов ко всему, что мог подкинуть Берлин. Вытягивание лишних денежек служило лишь способом отвлечь мое внимание, поэтому я не сводил глаз с коробка, под которым находился шарик. Я отдал деньги и указал на коробок.

Второй турок перевернул его. Пусто. Он поднял другой коробок: шарик был там. Несколько секунд я бессмысленно таращился на коробок, не веря своим глазам. Затем до меня дошло, что турок заприметил меня с самой первой минуты и обвел вокруг пальца, как мальчишку. С пунцовыми от стыда щеками я побрел прочь.

Позже я утешал себя тем, что стал свидетелем актерской игры высочайшего класса. В сущности, если посмотреть на случившееся под другим углом, я всего лишь вознаградил за мастерство двоих коллег из мира искусства. В конце концов мое пребывание в Берлине полностью оплачивалось. Вот вам истинно творческая мастерская, настоящий уличный театр, где мой скептицизм с успехом (и вынужден признать — вышло это довольно забавно) использовали против меня самого. Разве не справедливо, что я должен был заплатить малую долю этим людям, которые с блеском зарабатывали на хлеб собственным умом? В этом заключался подлинный триумф турок.

 

Майкл Донахью

Все поэты — безумцы

Еще Платон говорил, что поэт не в состоянии сочинить поэму или изречь пророчество, пока находится в здравом уме и не лишится рассудка. С тех самых пор никто не может чувствовать себя в безопасности, сидя в одном такси с поэтом. Нет, в самом деле. Однажды, после того как приятель представил меня таксисту как поэта, тот остановил машину у обочины и велел мне выметаться. Невероятно, скажете вы? Чтобы вы знали, о себе приятель сказал, что он философ. Нормальные люди не желают слышать подобных вещей. Однако я уверен, что ремесло поэта не всегда было таким унизительным, как сейчас, во времена профессионализма, литературных презентаций и «продвижения поэзии в массы», когда ты бежишь за слушателями, умоляя: «Вернитесь! Рифма здесь не обязательна!» Поэты прошлого века были полны достоинства, не так ли? Конечно, если не вспоминать про тюрбан Эдит Ситвелл. Можете ли вы представить, что во время «съестного побоища» в столовой Арвонской школы писательского мастерства Йитс не успел увернуться, и ему в ухо засветили куском брюквы? Возможно ли, чтобы Паунд увидел в местном «Эдвертайзере» свое фото под заголовком: «РИФМОПЛЕТ СКАЗАЛ, ЧТО ПИСАТЬ СТИХИ ЛЕГКО И ВЕСЕЛО»? Вплоть до конца войны Паунд считал унижением работу банковского клерка. Думаю, все изменилось из-за публичных чтений.

Взять хотя бы Дилана Томаса — хотя это скорее вопрос разделения по классовому/половому признаку. Разумеется, многие (почти все?) поэты употребляют спиртное, зачастую в фантастических количествах. Однако назовите мне трех поэтов мужчин рабочего происхождения, еще не состоящих в «Анонимных алкоголиках», которые бы регулярно не напивались вдрызг после каждого выступления на публике. А наутро — Боже!.. Не протрезвев, проснуться рядом с незнакомой женщиной; рядом с мужчиной; с животным. Вариант: проснуться рядом с незнакомым мертвым самцом животного в луже… ладно, просто в луже. А чего стоят уроки поэзии! Натаскиваешь студентов, объясняешь им тонкости риторики и просодии, только чтобы они на собственной шкуре испытали, каково это — получить от издательства листок с коряво нацарапанным отказом; или наткнуться на свои книги, да еще с собственным автографом, в витрине благотворительной лавки; или после чтений удовольствоваться гонораром в виде сувенирной кружки с эмблемой фестиваля и купона на книгу; чтобы они узнали, как это — жевать еду из «Макдоналдса», выступать в полупустом зале и видеть, как зрители поголовно встают и уходят после — нет, на середине — первого же стихотворения, а конферансье называет тебя Мэтью Суини, причем дважды. А лучше всего — проснуться душной ночью в гостиничном номере и рыдать, зарывшись лицом во влажные от пота простыни, исступленно повторяя — нет, нет, нет…

Может, я путаю унижения, переносимые поэтами, с позором, который они навлекают на себя сами? Ремесло стихотворца предполагает бесконечное разнообразие унизительных ситуаций и без каких-либо усилий с моей стороны, поэтому я больше не смешиваю поэзию и спиртное. По крайней мере в больших количествах. Раньше во время чтений я выпивал бутылку водки. Не из-за того, что нервничал, а чтобы заглушить жгучий стыд. Я потихоньку переливал водку в графин для воды, который обычно ставят перед выступающим, и после каждого стихотворения прикладывался к стакану, делая вид, что у меня пересохло в горле. Так держать! Но выпивка лишь все усугубляла. Однажды после литературного вечера в Поэтическом обществе в зале книжного магазина я увидел, как один из сотрудников плиткой выкладывает на полу узор, составляющий страницы книги, усердно подбирая по порядку большие бетонные «строчки» своего стихотворения. Как мне потом рассказали, я выкрикнул что-то насчет игры в «классы», вырвался из рук друзей, которые вели меня к двери, и исполнил на разложенных плитках нечто похожее на обезьянью пляску, сведя насмарку все старания бедолаги. Помню, как изумление на его лице сменилось яростью, а до меня постепенно дошло, что я натворил. Он не принял моих извинений, хотя я висел на нем, цепляясь за лацканы пиджака и умоляя простить. Все напрасно, я только лишний раз подверг себя позору. Что до поэта-плиточника, то для него я стал причиной унижения, связанного с поэзией. В книге «Ките и стыд» (когда-то мне пришлось притвориться, что я ее прочел) Кристофер Рикс высказывает мысль, что негодование вытесняет стыд — одна вспышка гасит другую, как встречный огонь при тушении лесного пожара. И коль уж речь идет о стыде, расскажу, как одна великодушная дама, сотрудница культурного центра, любезно предложила подвезти меня до вокзала наутро после поэтических чтений. В награду за свою доброту она имела счастье видеть, как я, почувствовав приступ дурноты, открыл переднюю дверь машины, промахнулся целью, и меня стошнило не на дорогу, а прямо в боковой карман на дверце ее авто; толстый справочник «Весь Лидс» был полностью залит ядовито-фиолетовой кашицей из смеси красного вина, виски и баклажанного карри. Прошло много лет, прежде чем меня снова пригласили в Лидс. А однажды меня вырвало на Пола Фарли. Он простил меня. Порой люди способны прощать и такое. Это хуже всего, правда? На следующий день ты звонишь, лепеча жалкие извинения, и в ответ слышишь: «Нет, нет, что вы! Вчера вы были очаровательны».

Ты был очарователен, дружище, потому что тебя зациклило на той ячейке в мозгу, которая отвечает за избитые фразы. Ты, проказник. Ты, опасный смутьян. Ты, всезнающий мудрец, чахоточный эстет, юродивый дурачок, пустоголовый хлыщ. А ну проваливай из моего такси!

 

Том Ганн

Свобода самовыражения

Ну что, начну с поэтических чтений в Йельском университете в середине семидесятых. Две милые старшекурсницы встретили меня по приезде и объяснили, что преподаватель, который организовал мероприятие, так занят продвижением своей политической карьеры, что перепоручил меня их заботам. К несчастью, он забыл объявить студентам о самих чтениях, поэтому, когда чуть позже мое выступление все-таки состоялось (в дальнем углу университетской библиотеки), послушать меня пришло всего три человека. Зато компанию двум стойким старшекурсницам составила сама Холли Стивенс — я тотчас узнал девушку по сходству с известной фотографией ее отца на обложке сборника его «Избранных стихотворений». Это вполне компенсировало тот стыд, который я испытал, так что мое тщеславие не пострадало.

Подобный, а то и более унизительный опыт пришлось пережить каждому. (Я знаю одного поэта, который преодолел огромное расстояние, прилетев на Средний Запад из Сан-Франциско, чтобы почитать свои стихи в пустом зале.)

Перенесемся в октябрь 1995 года, Чикаго. Я имел глупость написать цикл из пяти песен для гипотетической оперы, автором которой мог бы стать Джеффри Дамер — серийный убийца, садист и каннибал. Я решил, что если Шекспир взялся показать такого человека в «Макбете», я могу попытаться сделать то же самое с Дамером.

Еще большей глупостью с моей стороны было прочесть все пять песен в самом начале выступления. Как только я закончил, несколько пожилых женщин, сидевших в первом ряду, одновременно встали и двинулись к выходу.

— Прошу извинить, леди, если огорчил вас, — обратился я в спину старухам, вереницей поднимавшимся по ступенькам, — но если бы я написал поэму от лица Юлия Цезаря или Наполеона, вам бы и в голову не пришло оскорбиться. А ведь они убили миллионы людей! Джеффри Дамер хотя бы получал удовольствие от своих жертв. (Я так и сказал, или мне кажется, что я так сказал. Где-то на пленке есть запись.) Старухи молча поднимались по проходу, и, покидая зал, ни одна из них даже не обернулась. Они запомнились мне совершенно одинаковыми, как старики в бредовых видениях Бодлера — одного и того же возраста. (Полагаю, на самом деле они были моложе меня — тогда мне уже перевалило за шестьдесят.) Может, они знали, что я прочту эти неприятные для слуха стихи, уже вышедшие в печати три года назад, и поэтому нарочно уселись в первом ряду, чтобы затем демонстративно удалиться и тем самым преподать мне урок? Или ваши чувства были спонтанны, Чикагские Матроны? Похоже, моя фраза насчет удовольствия только все испортила. А может, это вовсе и не унизительно, а, наоборот, хорошо, что мне удалось наконец кого-то оскорбить, после того как я безуспешно пытался сделать это всю свою жизнь.

С другой стороны, вполне возможно, что им просто-напросто стало скучно.

 

Алан Уорнер

Британская читающая публика

Некоторое время назад мы с женой переехали в новый район. Вскоре после переезда раздался непривычный сигнал домофона. К нам заглянули соседи: они принесли бандероль, которую не смог доставить почтальон. Средних лет, энергичные, приятные люди, они поспешили сообщить, что собираются купить дом, а пока снимают квартиру. Соседи мне понравились, хотя меня слегка удивило, что они вдвоем решили занести такую маленькую бандероль.

К моему ужасу, мужчина произнес:

— Мы слыхали, вы писатель?

— Как интересно! — подхватила его супруга.

Проболтался наш общий домовладелец. Доказывая свою относительную кредитоспособность, я был вынужден сказать правду о моем сомнительном ремесле.

Следующие дней десять мы перебрасывались обычными любезностями, случайно встречаясь у передвижного мусорного бака, да порой кивали друг другу из окна автомобиля. Но однажды вечером снова послышался зуммер домофона. От неожиданности я так и подскочил. Я спокойно сидел себе дома и потягивал пиво, отдыхая после трудного дня в пабе, где уже пропустил несколько кружечек. Это снова были наши соседи, и опять с посылкой. Я сразу узнал картонную упаковку интернет-магазина «Амазон». Под ложечкой у меня засосало, но я пригласил соседей в прихожую, решив, что дальше их не пущу.

— Вы, должно быть, так заняты! Мы кое-что принесли и просто хотели, чтобы вы по-быстренькому дали нам автограф.

Я тут же замахал руками — «ну что вы, зачем». Внутри лежали мои книги, целая коробка! Если, как они говорят, им интересно!.. Мои «ну что вы» и «зачем» вовсе не были проявлением ложной скромности. Причина отчасти заключалась в том, что в моем последнем романе присутствовала длинная и подробная сцена, в ходе которой мужчина мочится в рот своей юной, сексуальной партнерше. Я уже представил, что встречи с соседями у мусорного бака в ближайшем будущем станут более натянутыми, и не без самодовольства подумал, что скоро по нашей улице пролягут оборонительные рубежи благопристойности. Теперь я понимаю, что, наверное, именно это и побудило меня совершить ошибку. Я снял колпачок со своей старой, верной ручки.

Непосвященные всегда подставляют для автографа внутреннюю сторону обложки, тогда как по правилам книгу нужно подписывать на второй странице справа, под фамилией автора, там, где указано «Алан Уорнер», чуть выше названия романа. Широко улыбаясь, сосед торжественно протянул мне книгу. Я прочел: «Алан Уорнер. Блюзовые гитарные соло без труда». Дорогой Читатель, это творение не выходило из-под моего пера.

Не чувствуя себя оскорбленным по-настоящему, я все же испытал постыдный укол задетой гордости, такую же смутную злость, которую ты пытаешься подавить или добродушно стряхнуть с себя всякий раз, когда в книжном киоске аэропорта не оказывается твоих романов. Я также ощутил ничем не оправданную неприязнь к своему несчастному тезке. По правде говоря, мне уже доводилось слышать об Алане Уорнере II. Друзья, которые заказывали мои книги через Интернет, наталкивались на его имя. Будучи в свое время изгнанным из нескольких молодежных рок-групп за неумение играть на гитаре, я сразу оценил издевательскую иронию судьбы. Итак, я держал в руках книгу Алана Уорнера II. По-хорошему, мне следовало сказать соседям правду и посмеяться над недоразумением. Но как же я признаюсь, что не имею никакого отношения к авторству, если они потратили время, чтобы сделать заказ и уже заплатили деньги? Это означало бы для них нескончаемую мороку с возвратом. Кроме того, соседи были очень милыми людьми; они не судили меня по моим книгам, их завораживал уже один тот факт, что я вообще что-то написал. В конце концов, какая разница? Вдобавок я получал дополнительное преимущество: до тех пор, пока соседи считают меня автором самоучителя игры на гитаре, им не придется спотыкаться взглядом на трехэтажных ругательствах, живописаниях естественных отправлений и буйных сексуальных оргий, роняя чашки из китайского фарфора на пол причудливо обставленной гостиной.

Ко всему прочему, я нашел одно необычное и забавное оправдание из собственной биографии. Еще раньше я написал роман на ту же самую тему плагиата! Я почувствовал себя Раскольниковым.

Уверенным росчерком пера я поставил свою подпись под чужой фамилией. Ну, не совсем чужой. В следующую секунду меня пронзила страшная мысль: а вдруг где-нибудь на страницах книги втиснуто фото автора? Соседи совершенно не проявляли интереса к сделанной мною надписи и бойко обсуждали тему раздельного сбора мусора для вторичной переработки, поэтому я притворился, что изучаю оформление книги, и, небрежно перелистав страницы, заглянул на заднюю обложку. Исходя из сферы компетенции Алана Уорнера, я был готов к худшему. Я ожидал увидеть человека с болезненно-впалыми щеками и «конским хвостом», в сдвинутой на затылок фетровой шляпе с перьями редких птиц. Или мрачного типа с проколотыми ушами, носом, губами, бровями и бог знает чем еще. Я уже думал, что и мне придется таким же образом изменить свою внешность, чтобы жить со своей ложью, но — ура! Фотография автора отсутствовала. Среди других работ мистера Уорнера значилось пособие «Гитарные рифы в рок-музыке», учебник под зловещим для всех соседей названием «Хеви-метал: стили игры на гитаре», самоучитель с броским заголовком «Сто импровизаций для соло-гитары» и солидное издание «Гитарные вступления в композициях „Битлз“». А что, если соседи подходят к делу издалека и просто подбираются ко мне с просьбой не включать усилитель на всю катушку? Но они продолжали оживленно болтать, и я решил, что совсем не зазорно, когда тебя путают с мистером Уорнером, явно суперклассным гитаристом.

Пока я любезно кивал, сосед достал из посылочной коробки еще одну книгу, на сей раз роман: «Перемены». Автор — Алан Уорнер. И опять не я! Невероятно — Алан Уорнер III!

То, что я сперва принял в соседях за чудаковатость, теперь поразило меня как фантастическое невежество. Принести две книги двух разных авторов, причем ни одного, ни другого по соседству нет и в помине, — это действительно нечто из ряда вон. Я имею в виду, как эти люди управляются с покупками на Рождество?

Если раньше я терзался муками сомнения, то сейчас пришел в полный восторг. Я взял «Перемены» Алана Уорнера и не колеблясь поставил на титульном листе свой автограф.

Утром, на трезвую голову, я погрузился в раздумья и со всей четкостью осознал глубину моего преступления. Особенно после того, как сам залез в Интернет и выяснил, под чем подписался. Судя по отзывам, мистер Уорнер написал очень увлекательный роман. «Перемены» (цитирую) — «серьезное психосоциологическое исследование в рамках художественного произведения на тему управления организационными переменами в фирме». Автор переносит героев двух предыдущих книг, «Подводя черту» и «За чертой», в новые обстоятельства. Фил Морли занимает пост управляющего семейной фирмы на севере Англии, и главная его задача — изменить образ мышления сотрудников, чтобы компания могла с успехом добиваться поставленных целей. Он снова прибегает к услугам консультанта по кадрам, Кристины Гудхарт! Некий господин Камеш из Хайдарабада очень высоко оценил эту книгу.

Меня вдруг охватило странное предчувствие, что не в меру восторженные соседи тоже когда-то обращались (или еще обратятся) к добропорядочному мистеру Алану Уорнеру III с просьбой подписать одно из моих сомнительных произведений, в надежде, что мои слова помогут им улучшить навыки организации бизнеса.

У меня началась паранойя. Я знал, что пройдет несколько дней и в наш почтовый ящик упадет письмо. Отзываться на зуммер домофона я к этому времени уже перестану. В письме племянник соседей попросит дать ему несколько уроков игры на гитаре. А через несколько недель соседи захотят получить консультацию по поводу организационных перемен в их фирме, может быть, даже попросят, чтобы я пришел в офис и побеседовал с сотрудниками!

Пару дней спустя мне приснился кошмарный сон. Я присутствовал на каком-то ужасном коктейле. По левую руку от меня стояли немолодые мужчины в строгих костюмах, изводившие меня вопросами касательно деловой практики, тогда как справа за штаны меня дергал подросток, требуя показать ему «металлические» гитарные рифы. Ни черта не понимая ни в том, ни в другом, я отчаянно блефовал, а они становились все злее. Перед вечеринкой я долго не мог выбрать, что надеть. Когда я увидел свое отражение в большом зеркале, услужливо подставленном моим сном, то оказалось, что на мне безумный ансамбль: костюм в тонкую полоску, ковбойские сапоги и широкополая фетровая шляпа с цветными перьями.

Я был спасен. Еще до того как соседи успели как-то отреагировать на книги, якобы написанные мной, моя жена сообщила радостную новость. Наши соседи купили дом и на днях переезжают! Они очень извинялись. У них сейчас столько хлопот, что они пока не прочли мои книги, но обязательно сделают это позже. Я понял, что даже если бы подарил им подписанные экземпляры моих собственных романов, мои соседи — не любители чтения, и эти книги точно так же до скончания века пылились бы на полке. Вот вам доказательство того, что в наше время уже никто ничего не читает. И слава богу!

 

Родди Дойл

Давайте сидеть дома

Номер был длинный и узкий. Я посмотрел в окно и увидел внизу рельсы — четыре ровных полосы. Я заглянул в санузел. Единственное полотенце висело над сливным бачком. Я снова сел на кровать, но удержаться на ней было нелегко. Я то и дело соскальзывал с нейлонового покрывала. Телевизор представлял собой маленький ящик в дальнем углу комнаты. Я поискал глазами пульт. Не нашел. Внизу прошел поезд. Я слез с кровати и поплелся к телевизору. Прошел поезд. Я включил телевизор. Прошел поезд. Я был в Бремене. Да, кажется, в Бремене. Определенно, я был в Германии.

Я покинул дом пять или шесть дней назад — по одному городу, поезду, отелю в день. Оставалось еще около недели. Вчера я был в Гамбурге. Красивый город, но после того, как мы проехали в такси больше пяти миль, нас высадили у отеля «Нейлон» — высокого невыразительного здания на краю белого света. Нейлоновое покрывало, нейлоновые простыни.

На этот день у меня было запланировано три интервью. Появился только один журналист, зато в компании двоих приятелей, один из которых, как позже выяснилось, только что написал ругательную рецензию на мою книгу. Журналист ничего не записывал и постоянно перешептывался с приятелями. Те негромко посмеивались и порой улыбались, глядя на меня.

Чтения в тот вечер прошли хорошо — публика была довольно приятной и дружелюбной. Потом мы отправились осматривать достопримечательности — собор Святого Павла и улицу красных фонарей. Женщины за стеклом, на углу — девушки-подростки с синей от холода кожей. В баре на большом экране над головой моего сопровождающего один и тот же пенис долго и нудно тыкался в одну и ту же вагину (судя по всему, такова была режиссерская задумка) — за это время я успел не торопясь выпить две кружки пива, а мой гид прикончил стакан виски и запихал в карман счет. Затем — ночь в «Нейлоне», на следующий день — Бремен, очередной «Нейлон» и еще одна ночь на нейлоновых простынях. Поезд под окнами. Поезда через каждые десять минут. Германия. Уголь, сталь, машины, пиво. Всю ночь напролет.

Я не винил Германию. И своего гида, хотя в его печальных, красных глазах читалось явное разочарование — таскаться с ирландским писателем, который не желает вместе с ним пить водку, разлитую под столом. Разочарование сквозило в его вздохах и в том, как он периодически исчезал и возвращался. И все же я его не винил.

Виноват был я сам. Мне следовало уехать домой на второй же день. И еще я винил нейлон. Это все из-за него. Я ложился в холодную постель, мерз, валяясь без сна, засыпал, не согревшись, и просыпался от холода.

Сел не на тот поезд. Сошел с него, пересел на нужный. Сопровождающий предложил выпить. Половина десятого утра. Нет, благодарю. Молчание. Всю дорогу. Он ушел, потом вернулся. Ушел. Вернулся. (Я помню книгу, которую читал в поездке: «Во имя Европы: Германия и разделенный материк». Автор — Тимоти Гартон Эш. Несколько минут назад я снял ее с полки и открыл наугад. Страница 208: «Степень „сплоченности“ немецкого народа на самом деле также преувеличена». Должно быть, именно эту страницу я перечитывал в поезде по дороге в Гамбург, снова и снова, пока мой сопровождающий вздыхал и уходил.) Франкфурт, Гамбург, Бремен, Кельн. Дважды мы сели не в тот поезд. Один раз опоздали на поезд. Один раз сошли не в том городе. Девять дней. Десять.

В основном мои выступления проходили нормально. За некоторые мне даже платили. Деньги в коричневых конвертах. Пересчитайте, пожалуйста.

Пара бокалов спиртного с организаторами. Как складываются отношения между ирландскими и британскими писателями? Спасибо, великолепно.

И неизменные нейлоновые простыни. Холодный пол, холодный радиатор. Пульт от телевизора — без батареек. Серое полотенце, которое преследовало меня по всей Германии. Один отель стоял прямо на рельсах; другой — клянусь Богом! — находился в центре железнодорожного узла, где-то на глухих задворках. Телефон сломан; телефона нет. Холодный кофе; кофе нет. Единственное, что меня согревало, — это жалость к самому себе.

Мы гуляли по улице — не помню, в каком городе; нам надо было убить еще час, потому что журналист на интервью не пришел. Мы прошли мимо кафе. Я прочитал название: «Писательское кафе» и предложил — зайдем выпьем по чашечке кофе? Нет.

Сопровождающий бросил меня. До отъезда осталось четыре дня. Или пять. Каждый вечер я скулил в телефон. Я высовывал трубку из окна.

Послушай.

Прошел поезд.

Что это?

Чертово немецкое экономическое чудо.

Почему ты не едешь домой?

Почему? Не знаю. Преданность издательству? Малодушие? Боязнь последствий? Не знаю.

Нет, знаю. Это начало мне нравиться. Каждое утро я просыпался с мыслью, что сегодняшний день будет хуже вчерашнего или как минимум таким же плохим. Опоздал на поезд, перепутал поезд. Ледяное молчание. («Вот и все печальные островки „немецкого духа“, все, что осталось от него после основания Федеративной Республики…». «Во имя Европы», страница 232. Маленькое кофейное пятнышко на странице. Неожиданное известие, что мы едем не в ту сторону. Как? Первый порыв: немедленно сойти с поезда? Не помню.)

Пришел нахальный журналист; журналист вообще не пришел. Фотограф, который хотел, чтобы я залез в реку, и который перестал со мной разговаривать, когда я отказался.

Я показал пальцем на строчку в меню. Что это?

Бараньи кишки.

И, как всегда, отель. И те же простыни. Скользнув между ними, я лежал — замерзший, одинокий, счастливый. Вот в чем вся соль — страдания, писательское ремесло, писательская жизнь.

Это все-таки закончилось.

До свидания.

До свидания.

Полагаю, все прошло удачно.

Да. Прощайте.

Я дома. Три часа ночи. В кровати слишком жарко. Я лежу на полу в кухне и скучаю по Германии.

 

Джон Ланчестер

Растения не рассуждают о садоводстве

«События», как их называют издатели — литературные чтения, фестивали, раздача автографов, — имеют непроизвольную склонность превращаться в катастрофу. Публика зевает, пьяна, ей скучно, ее нет совсем; писатель смущен, опозорен, не подготовлен (плюс к этому зевает, пьян, ему скучно или его нет совсем); вы приезжаете не туда; ведущий неправильно произносит вашу фамилию, заводит речь о книгах, которых вы не писали, представляет кого-то другого; во время выступления звучит сигнал пожарной тревоги или, еще лучше, начинается настоящий пожар; выясняется, что второй приглашенный писатель — ваш заклятый враг, причем после чтений очередь за автографами к его столику выстраивается чуть ли не до Рейкьявика, а вы сидите и разглядываете потолок; вы открываете книгу, чтобы подписать ее, но она уже подписана. (Вроде бы мелочь, но для писателя — мгновенное и жестокое унижение: это означает, что другой книжный магазин вернул подписанные экземпляры, которые не были распроданы. На моей памяти это случалось дважды, слава богу, не со мной, и оба раза я видел, что автор словно получал удар под дых.)

В некотором смысле все эти истории похожи как две капли воды и происходят по одной и той же причине. Истина заключается в том, что современный комплекс литературных мероприятий — художественных чтений, презентационных туров, интервью, книжных фестивалей — строится на ошибочном принципе. Считается, что нам должны быть интересны встречи с любимым писателем, так как при этом мы можем узнать о нем больше, нежели со страниц книги, поэтому встречи «вживую» обогащают наши впечатления о прочитанном. Нам преподносится идея, что писатель — реальный и настоящий, тогда как написанное им произведение — некий болезненный нарост, неизбежное дополнение к его личности. Но это неверно. Произведение — вот что реально, вот на что следует обращать свое внимание читателям. Писатель сам по себе отвлекает и мешает, он — лишний элемент, его должно слушать, а не лицезреть. Если вы хотите встретиться с ним, ищите его на страницах книги. Неумение видеть эту самую реальность и есть первопричина, по которой литературные мероприятия так часто заканчиваются провалом. Как ни печально, даже в тех случаях, когда все вроде бы хорошо организовано, подобные мероприятия, по выражению Дейва Эггерса, как правило, «агрессивно-скучны».

К такому убеждению я пришел. Я твердо в этом уверен — правда, не настолько твердо, чтобы отстаивать свое убеждение на практике. Когда меня приглашают выступить, и особенно после выхода в свет новой книги, меня начинают одолевать мысли — а какого черта? Что, в сущности, плохого, если я пойду и пообщаюсь со своей аудиторией? А вдруг мое мнение об ошибочности такого подхода — не более чем наивная фантазия, слабый отзвук мании величия? Все так делают, чем я отличаюсь от других? Разве это худшее из того, что может случиться?

О да, худшее, что может случиться… Мое «самое худшее» — скажем так, пока — произошло на торжественном банкете, устроенном сетью магазинов «Уотерстоун» для награждения своих сотрудников. Я был одним из двенадцати авторов, в чьи обязанности вменялось коротко представить свои книги и вручить награды. Первым из нас выступал Генри Купер. Перебросившись парой шуток со Стивом Ноттом из «Уотерстоуна», он взял микрофон и довольно долго что-то бубнил. Когда он наконец добрался собственно до своей книги, то сообщил, что в ближайшем будущем у него запланирована встреча с фактическим автором.

Пока к микрофону подходили другие знаменитости, написавшие книги — Мюррей Уокер, Мел Би, Гордон Бэнкс, — мне пришло в голову, что неплохо будет, если я постараюсь говорить предельно кратко и не отвлекаясь от темы. Сэнди Токсвиг лучше всех рассмешила публику, сказав примерно следующее: «Я знала, что вечер затянется, но не предполагала, что состарюсь на нем». После нее с места поднялся я, девятым или десятым по счету, строго-настрого приказав себе: будь краток. Когда Стив Нотт попросил меня рассказать о моей новой книге, я выразил радость по поводу того, что мой роман стал книгой месяца, а потом брякнул: «Очень трудно говорить о книге, после того как ее написал». Я считал, что очень точно выразил тонкий психологический момент, которому не часто уделяют внимание — как нелегко вообще оценивать собственные творения. При этом я подразумевал, что действительно трудно говорить о своей книге, после того как она дописана и отложена в сторону как готовый продукт, и что, судя по моему личному опыту, обсуждать законченное произведение всегда сложнее, чем то, над которым работаешь в настоящий момент, — а мне было известно, что некоторые из присутствующих на вечере авторов находятся в процессе работы над новыми книгами.

По крайней мере именно это я хотел сказать — собирался сказать, открывая рот. На самом деле у меня получилась совершенно другая фраза: «Трудно говорить о книге, будучи ее автором». По залу прокатился гул — наполовину смех, наполовину вздох изумления. Я открыл конверт, назвал имя победителя в категории «Лучший сотрудник головного офиса» — премию получил великолепный Рупин Анаркат из финансового отдела — и уже возвращался к своему столику при полном молчании не слишком-то улыбчивой аудитории, когда до меня наконец дошел смысл сказанного мною.

По большому счету, говорящий правду лишь навлекает на себя неприятности. Я нечаянно намекнул, что многие из сидящих в этом зале писателей не являются авторами своих книг. В моем высказывании правды было ровно столько, чтобы сделать его фантастически, просто безумно унизительным, тем более что в издательских кругах любого упоминания о фактическом, «безымянном» авторстве избегали, как чумы. В зале сидело около пятисот человек, примерно три сотни из которых я только что публично оскорбил. Я лишь собирался сделать невинное общее замечание, с которым мог бы согласиться каждый, а вместо этого повел себя, как Лиам Галлахер, напившийся и хамивший сильнее обычного.

Если у меня и оставались какие-то сомнения в правильности понимания ситуации, то Алан Титчмарш, который объявлял победителя в следующей категории, полностью их развеял. Первое, что он сказал (причем абсолютно серьезно), взяв микрофон, было: «Прежде всего я хотел бы заверить Джона Ланчестера, что в моей книге все до последнего слова написано моей собственной рукой».

Я повернулся к сидевшему слева от меня Уиллу Аткинсону из «Фабера»:

— Мне показалось или Титчмарш только что назвал меня кретином?

— Не показалось.

Это произошло год назад. Я перестал думать о своем позоре каждые десять минут и теперь вспоминаю о нем примерно раз в неделю, но по-прежнему стискиваю зубы, скрючиваюсь в три погибели и шепчу: «Никогда в жизни».

Наверное, в море случаются и худшие неприятности. Но я же не моряк.

 

Анна Энрайт

Чувство вечного стыда

Как-то раз меня включили в список номинантов на премию, учрежденную компанией «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели. Длинновато для короткой биографии, но все равно я сочла это очень милым; я и сама могла похвастаться кое-какими «ингредиентами» Керри: до середины двадцатых годов мой дед жил в Бэллилонгфорде, а это совсем недалеко от Листоуэла.

В пригласительном письме говорилось, что победитель будет объявлен на закрытии литературной недели. Организаторы очень надеялись, что я смогу приехать, но меня поджимали сроки работы, а на руках был маленький ребенок, поэтому я оставила письмо без ответа. Потом позвонила женщина из оргкомитета. Она говорила крайне убедительно. Конечно, она не может, не имеет права сказать мне, кто стал лауреатом премии «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели, но они очень, очень хотят меня видеть. Отказываться было бы невежливо. Какого черта. Даже если я не победила, то хотя бы неплохо проведу время. Кроме того… в ее тоне сквозила многозначительность.

До Керри всего шесть часов езды, но мне сначала пришлось собрать в дорогу маленькую дочку и отвезти ее на другой конец города к моей матери, так что шесть часов обернулись всеми восемью-девятью, и я уже на два часа опаздывала. Я даже не останавливалась, чтобы перекусить. В Лимерике я мчалась по такой сложной траектории, что забыла, где находится Керри и как туда ехать, и впопыхах даже не удосужилась свериться с картой. В конце концов я вывернула на обочину где-то в Адаре рядом с небольшим магазинчиком, купила там шесть хлопчатобумажных наволочек, пару таких сеточек с бусинками, которыми накрывают молочник, чтобы в него не попадали мухи, и спросила у продавца, как добраться до Листоуэла. Мне велели ехать прямо.

На самом деле у меня нет молочника. Я все мечтаю избавиться от литровой банки на кухонном столе, но однажды увидела в магазине чудесный молочник и не купила его, поэтому теперь жду, когда он попадется мне снова. Сеточки с бусинками и висюльками вообще-то тоже не в моем стиле — думаю, к тому времени у меня уже слегка помутился рассудок. Я опаздывала. Я умирала с голоду. Я скучала по моей малышке. Я опустила стекла в машине и на всю громкость врубила музыку.

Северная часть Керри очень красива, и по мере того, как дороги становились все уже, я размышляла, почему дед покинул эти места и что за человек он был. Он женился на учительской дочке из графства Клэр, в приданое за которой давали ферму. Как жилось моей бабушке? Я думала о пианино, окончившем свои дни в курятнике, о том, как она называла отца «папа́» — все, что осталось от уроков французского, — о гостиной, обставленной с претензией на аристократизм… и об этом человеке из Керри, который стал хозяином фермы. Сомневаюсь, что они ладили между собой. Проезжая через поселок, над входом в паб я увидела вывеску «У Энрайта». Наверняка в местной газете напечатают фоторепортаж с Листоуэлской литературной недели, а жители деревни, заглядывая в паб, будут интересоваться у хозяина: «Она из наших?»

Выглаженное платье, висевшее на плечиках за моей спиной, развевалось на ветру. Когда все издательства в Лондоне отказались печатать «Третьего полицейского», Флэнн О’Брайен сказал завсегдатаям бара «Пэлас», что оставил рукопись на заднем сиденье машины и по дороге из Донегала страницы одну за другой сдуло ветром.

Как все переменилось. Я нервничала все сильнее и занимала себя сумбурными мыслями — об успехе и неудачах, о деньгах и желании все бросить и вернуться — только чтобы не сочинять благодарственную речь. Я же не знала, стану ли обладательницей премии «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели. В любом случае здесь присутствовала интрига. Явных фаворитов среди претендентов не было. Кроме того, я уже получила несколько премий за эту книгу, а неожиданностей в списке не предвиделось. «Уитбрэд», как правило, называет несколько имен потенциальных лауреатов, а потом приглашает победителя (но не меня). Из оргкомитета премии «Анкор» вам просто звонят и сообщают: «Вы победили!» — фантастика. Тогда как учредители премии «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели настаивают: «Пожалуйста, приезжайте. Очень просим, приезжайте».

Я быстро ехала по ровной дороге и пыталась отвлечься от сочинения скромной речи, в которой фигурировал очень кстати подвернувшийся дедушка из Керри, однако ни слова не говорилось о выброшенном пианино и полученном в приданое земельном участке. Я тщательно избегала словосочетания «возвращение домой». Я не упоминала, что по странному совпадению в жюри, состоящее из двух членов, входит моя школьная учительница английского; я не обмолвилась и о том, что по своему предмету она всегда ставила мне «удовлетворительно». Признаться, я просто вычеркнула эту последнюю деталь из текста речи, которую усиленно «не репетировала» на дорогах Северного Керри. Как ни крути, но этот факт меня не украшал. Я не стала упоминать еще одну мелочь: однажды мы писали сочинение, и учительница поставила мне «хорошо» за «все, кроме последнего абзаца», но общая оценка все равно осталась «удовлетворительно», потому что она сочла конец слишком сентиментальным. А сочинение-то было про летние каникулы, проведенные на ферме у бабушки с дедушкой. Я не сказала и о том, что именно это детское сочинение во многом послужило основой для одной из частей той самой книги, за которую мне вручат (или не вручат) премию «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели. Ничего этого я не включила в свою речь, которую «не проговаривала» в уме. В моей голове так и крутилось: «тогда, в 1976-м, мое сочинение не понравилось ей так сильно», и затем — слабая надежда: «зато теперь все встанет на свои места».

Указателей к месту проведения Литературной недели нет, потому что все и так знают, где это. Длинная прямая дорога ведет прямо в Листоуэл, поедете по ней до поворота на городскую площадь, на повороте стоит отель «Листоуэлский герб». Все, приехали.

Нога, которой я девять часов жала на педаль акселератора, дрожала от напряжения, когда я, перекинув через руку платье на плечиках, вошла в холл отеля. По правде говоря, было непохоже, что женщина за регистрационным столиком «очень, очень хочет меня видеть». Мое имя ей ничего не говорило; тем не менее, сверившись со списком, она сказала, что через пятнадцать минут придет фотограф. В номере я приняла холодный душ, слегка похлопала себя по щекам, надела платье и, глядя в зеркало, старательно выполнила упражнения для губ. Придирчиво осмотрела себя, потом заговорщицки подмигнула своему отражению и с гордо поднятой головой покинула номер.

В холле я встретила свою бывшую учительницу английского. Мы пожали друг другу руки, пошутили насчет того, как все изменилось в жизни, и она сообщила, что я не выиграла премию «Керри ингредиенте» за лучшее художественное произведение на ирландском языке в рамках Листоуэлской литературной недели. Она постаралась смягчить удар. Она сказала, что мои произведения просто не подходят для этого конкурса и меня вообще не следовало включать в список номинантов.

В эту минуту к нам подошла женщина из оргкомитета. Она выразила восторг по поводу моего приезда и напомнила, что сейчас всех будут фотографировать. На улице.

Отлично, сказала я и вышла на площадь. Я все шла и шла, пока не добралась до того места, где оставила машину. Я села в машину. Затем вылезла из машины, заглянула в местную скобяную лавку и куп ила два скромных пластмассовых ящика для балконных растений — дешевых и как раз нужного размера. После этого я завернула в магазин игрушек и купила дочурке игрушечный телефон. Я не ходила по магазинам уже сто лет. На сдачу я позвонила матери с настоящего телефона-автомата на площади. Она сказала, что с малышкой все хорошо. Я сказала, что не получила премию.

— Держись со всеми любезно, — с легкой ноткой истерики крикнула в трубку мать, когда послышались предупредительные гудки. — Слышишь? Постарайся вести себя мило со всеми, ладно?

Я вернулась в холл отеля. Организаторша, как видно, поняла, в чем дело.

— Выпейте чего-нибудь, — посоветовала она. — Здесь есть буфет.

Я ничего не ела целых десять часов. В буфете толпилось уйма народу, но организаторша раздобыла мне бокал вина. Я осушила его и улизнула. Две женщины догнали меня у дверей отеля и привели обратно к даме из оргкомитета.

— Пожалуйста, присядьте. Вот сюда.

Я поняла, что с места, на которое меня посадили, очень удобно подниматься на сцену. Вопрос в том, когда? Я уже думала, что вечер никогда не начнется. Потом он все-таки начался. Выступил хор. Интеллектуал со свирепо-умными бровями произнес программную речь. Затем снова выступил хор. Далее — бегемотообразный представитель «Керри ингредиенте» — оказалось, эта компания производит вовсе не полуфабрикатную смесь для бисквитов, как я считала, а что-то другое, гораздо более важное. К счастью, вслед за этим последовала собственно церемония награждения. Сначала на сцену поднялся обладатель премии Брайена Макмахона за лучший короткий рассказ. Вручение чека, улыбки, фотографии. Вторым вышел лауреат премии Эймона Кина в категории «Лучшее драматическое произведение». Потом — победитель поэтического конкурса; вслед за ним — авторы лучшего рассказа, лучшего юмористического фельетона и лучшего короткого стихотворения в конкурсе среди уроженцев Листоуэла. Лауреат премии за лучший рассказ/стихотворение среди уроженцев Британских островов (участвовали только те, кто родился на островах) высоко поднял чек, чтобы его хорошо было видно на фото. Фотограф не торопился. Следующим на сцену вышел сияющий лауреат премии, учрежденной Советом графства Керри за лучшую творческую работу среди детей младше девяти лет, который прочел чудное стихотворение; потом победитель в той же номинации среди подростков младше двенадцати лет, прочитавший еще одно. Стихи обладателей премии среди подростков младше четырнадцати, шестнадцати и восемнадцати лет публика принимала на ура. Все, включая меня, бурно аплодировали, но постепенно до меня стало доходить, что я — единственный человек в зале, который ничего не выиграл и не имеет ни малейшего отношения к кому-либо из победителей. Даже второму писателю, вместе со мной номинированному на премию «Тра-та-та» и не получившему ее, дали приз в какой-то другой категории — кажется, за лучший дебют.

К тому времени, когда церемония достигла кульминации, я знала, что делать. Мне надо было выйти на сцену и не получить приз. Я не догадывалась, что представляет собой мой не-приз, пока дядька из компании, не производящей сухую смесь для бисквитов, не объявил, что это авторучка. Обычная ручка в пластиковой коробочке. Автоматическая. Он положил коробочку на кафедру и попросил мою бывшую учительницу английского сказать несколько слов об участниках. Та откашлялась и порылась в своих бумажках. Я подумала, что она воспользуется возможностью и скажет, что я очень, очень талантлива, но, к величайшему сожалению, не подхожу для нынешнего конкурса. Но этого она не сказала, а просто пригласила меня на сцену, чтобы отдать ручку в коробочке. Я повернулась лицом к публике и слегка поклонилась. Потом мы все встали, чтобы сняться на общую фотографию.

— Чуть левее, — скомандовал фотограф. — Нет, левее.

После того как все кончилось, я разменяла деньги в банкомате на улице, вернулась в бар и напилась. Все равно я никого не знала. Кроме того, от меня пахло неудачей — люди не понимали, зачем я здесь. Я и сама не понимала. Ко мне приклеился какой-то тип. Он сказал, что мою жизнь наполняет печаль, он видит это по моим глазам. Он сказал, что я слишком много пью, уж он-то сразу заметил, он сам бывший алкоголик. Потом он попросил бармена, чтобы в полпинтовый бокал ему налили тройную порцию водки, чуть разбавленную водой, но безо льда. Я сбежала от него к другому типу, которого (или о котором) немного знала, — вышедшему в тираж репортеру в галстуке-бабочке. Он со слабой улыбкой наблюдал за мной с противоположного конца зала. Я поведала ему забавную историю. Напомнила, что он был знаком с моей сестрой, пожаловалась на долгую поездку, голод и чертову ручку.

— Простите? — переспросил он, словно недоумевая, потом хихикнул (правда, самым натуральным образом). — А, понимаю. Вы думали, что победили в конкурсе.

Я не нашла что ответить. Утром я уехала домой.

 

Нил Гриффитс

Потирая живот

Мой первый роман увидел свет всего несколько месяцев назад, и я впервые должен был проводить чтения в городе, где я жил в то время (да фактически и теперь живу). Многие из моих друзей захотели послушать меня; люди, уже покинувшие эти места, приехали ради этого события — на автобусах, поездах и машинах, все с подарками — небольшими коробочками или бутылками. Днем мы «заторчали» на кухне в моей тогдашней квартире, выпили холодной водки и до вечера сидели в пабе, а потом отправились на чтения.

Народу набилось уйма, и все прошло замечательно, хотя мне следовало обратить внимание на первый звоночек грядущего позора, прозвеневший, когда хорошенькая журналистка с местного телеканала брала у меня интервью, а я, желая дружески похлопать ее по плечу, нечаянно взялся за ее левую грудь. Все это попало в кадр, но к тому моменту я уже воспринимал происходящее как в тумане, поэтому просто извинился, она засмеялась, и мы с друзьями всей толпой вернулись в паб. Помню, пару часов спустя мы с Ронни скрючились над сливным бачком в туалете, забив в нос скрученные десятидолларовые бумажки и вдыхая дурь — ужи не знаю, что он там раздобыл: соленый, зернистый, блестящий, будто волокна сахарной ваты, порошок на фаянсе бачка в нескольких дюймах от моего лица. Мы нюхнули одновременно, а потом мир вокруг стал темно-синим (до тех пор, пока через несколько часов не почернел), и это был восхитительный цвет — глубокий, насыщенный.

Проснулся я в своей постели. Точнее, меня разбудило странное ощущение выжатости, как будто вся моя кровь стекла вниз. Сквозь тяжелый похмельный сумбур в голове и неприятное покалывание в теле я чувствовал жгучую пульсацию в паху, такую сильную, как будто он хотел оторваться от меня и заметаться по комнате, как обезумевшая от испуга летучая мышь. Он был таким твердым, таким напряженным — казалось, лопнет при первом же прикосновении. Почему стимуляторы производят такое действие — для меня загадка; в этом нет ни биологического, ни эволюционного, ни даже духовного смысла (если какой-либо смысл есть вообще). Почему отравленная кровь требует акта размножения? Почему загнанное сердце рвется работать еще быстрее? И вот, как всегда, это снова произошло, превратив одеяло в остроконечный шатер; откуда-то из-под него доносился звучный храп моей подружки, но я не хотел будить ее, не мог ткнуться в ее лицо своей опухшей мордой, искаженной гримасой похоти. В лучшем случае она бы расхохоталась и опять уснула, повернувшись на другой бок. Кроме того, из соседней комнаты раздавался еще чей-то храп и сонное дыхание.

Я вылез из постели, приоткрыл дверь и заглянул в щелочку: четыре или, может быть, пять силуэтов людей — кто на кушетке, кто на полу, укрытые одеялами, пальто и позаимствованными у хозяина простынями. Четыре или пять четко слышных партий храпа — симфония сопения и присвистов за пеленой тяжелого запаха дурманящих испарений алкоголя, химии и пота. Я тихонько закрыл дверь, натянул первые попавшиеся джинсы и, терзаемый выпуклостью в них, поплелся в туалет. На кухонном столе, среди пустых бутылок и набитых окурками пепельниц, я заметил экземпляр своей первой книги. Эй, поглядите, это я написал! Это мой успех! Разве я не умница? Разве не молодец?

До сих пор не понимаю, почему я не закрыл дверь в сортир. Ключ был в замке, я точно помню, что посмотрел на него, пожал плечами и не то что не повернул, но даже не дотронулся до него. Скорее всего я решил, что если кому-то приспичит, то по пути из гостиной ему придется миновать спальню, он обязательно заметит мое отсутствие, сообразит, что я в ванной, и постучится, прежде чем заходить. С другой стороны, закрыв за собой дверь, я бы потратил не больше пары секунд. Простое движение руки, элементарное действие, мелочь. Так почему же я этого не сделал?

Возможно, сексуальное напряжение слишком сильно давило мне на мозги. Помню, я чувствовал, что еще миллисекунда — и меня разнесет в клочья; внутри бурлила, вздувалась кипящая лава, вот-вот готовая прорваться. Разрядка стала для меня жизненно важной, я должен был снять это давление, и даже если бы задержка составила бы всего пару секунд, в тот лихорадочный момент моей правой руке нашлось занятие получше, чем запирать дверь.

Но конечно, простого трения здесь недостаточно — по крайней мере достаточно не всегда. Часто при этом деле нужен раздражитель — тактильный либо зрительный, и хотя я бы предпочел осязательный стимул, тогда это было исключено — башка с похмелья совсем не варила, наркотики и выпивка полностью снесли верхний слой моего мозга. Попытка подумать о чем-то, представить или даже вспомнить причинила бы мне невыносимую боль, поэтому я принялся рыться в куче старых, разбухших от сырости журналов, сваленных возле унитаза, — юмористических, спортивных, научных. Что угодно, хотя бы намек на гладкую женскую плоть, малейший изгиб тела, упругое сухожилие или загорелую кожу. Необходимость разрядиться выросла до размеров Сноудонии; она уже заслоняла собой горизонт.

У меня ведь был праздник, время выпивать и смеяться в компании друзей. Мы собирались взять несколько ящиков пива и пойти на пляж, развести там костер, поплавать, если вода окажется не слишком холодной, запечь на углях рыбу с картошкой и снова напиться. Удовлетворив свою постыдную маленькую потребность, я приготовлю чай с тостами и разбужу приятелей. Перед выходом по-быстренькому приму душ и забью косяк.

В куче лежал номер какого-то женского журнала с анонсом статьи: «Ты тоже можешь иметь попку, как у Кайли». Задница Кайли Миноуг (довольно миниатюрная) тогда как раз начала входить в моду и красовалась на странице двадцать четыре в золотых мини-шортах; она сверкала обеими половинками на странице двадцать пять под коротеньким белым платьицем, а на странице двадцать шесть попка была — ох ты, Боже мой, — в стрингах! Мать твою, задница Кайли, ее форма, подтянутость мышц, ямочки с обеих сторон и блеск — как блестят на солнце эти загорелые округлости, когда Кайли наклоняется, как нежен кремовый лоск золотистой упругой кожи… О Господи, задница Кайли!.. Короткая вспышка, громкий стон наслаждения — и лицо Ронни поверх журнала. Я сидел на крышке унитаза, левой рукой держа картинку перед собой на уровне груди, и тут Рон открыл дверь, и его лицо оказалось прямо над журналом, причем выражением он напоминал того парня из «Крика». На какой-то миг в моих влажных, воспаленных фантазиях эти двое слились в один образ: искаженная физиономия Ронни и задница Кайли стали единым целым, отвратительным гибридом — не то Ройли, не то Кайланом, точно голову одного насадили на задницу другой. Изумленное, багровое лицо поверх идеальной попки. Меня затошнило.

С тех пор я не могу видеть задницу Кайли, ведь она существует, эта часть тела есть где-то под солнцем, в реальном мире; и стоит Кайли появиться на телеэкране или в таблоиде, в моей памяти неизменно вспыхивает воспоминание, тот миг, когда облегчение стало позором. Мне никогда не избавиться от него, никуда не деться от унизительной издевки: мои щеки — такие горячие, что морозным утром о них можно согреть ладони; мурашки на коже; судорожно сжавшееся сердце, съежившееся от страха. Вы не подумайте, между нами — мной и Ронни — все обошлось. В тот день мы как следует выпили и посмеялись над случившимся. Правда, около года назад я потерял с ним связь, зато до сих пор вижу Кайли, два-три раза в неделю, но никогда не смотрю выше ее плеч, потому что знаю, чье там лицо: совсем не ее. Я уже даже не представляю, как она сейчас выглядит, и вместо этого старательно пялюсь на ее ягодицы, как, впрочем, и весь мир. И пусть мы все зациклились на этих вещах, но попытки облегчить муку существования в безжизненной пустоте означают и заканчиваются лишь истрепанными, истерзанными нервами; жизнью без смысла, в которой только и остается, что потирать живот; и постоянным, непрерывным стыдом до самой смерти.

 

Биографии

Маргарет Этвуд родилась в Оттаве в 1939 году. Признана самой выдающейся канадской писательницей и поэтессой. Автор более тридцати работ — художественной прозы, стихотворных сборников и критических статей. Среди ее романов — «The Handmaid’s Tale», «Cat’s Eye» и «Alias Grace», номинированные на Букеровскую премию, а также «The Blind Assassin», получивший эту премию в 2003 году. Книги переведены на тридцать три языка. В настоящее время живет в Торонто.

Глин Максвелл недавно выпустил поэтический сборник под названием «The Nerve» («Пикадор», 2002). Живет в Нью-Йорке, преподает в Принстонском и Колумбийском университетах. Редактор раздела поэзии журнала «Нью Рипаблик».

Дженис Гэллоуэй стала известна благодаря нашумевшему дебютному роману «The Trick is to Keep Breathing» (1990), после чего завоевала немало престижных литературных наград, в том числе премию Маквити (за роман «Foreign Parts») и премию Э. М. Форстера. Автор пьес, рассказов, оперы и стихов. Книги переведены на семь языков. «Rosengarden», крупное произведение в соавторстве с Энн Беван, выходит в свет в 2004 году. Живет в Глазго вместе с сыном.

Руперт Томсон — автор шести романов: «Dreams of Leaving», «The Gates of Hell», «Air and Fire», «The Insult», «Soft» и «The Book of Revelation». Седьмой роман, «Divided Kingdom», опубликован издательством «Блумсбери» в сентябре 2004 года.

Джон Бернсайд опубликовал восемь сборников стихов, в том числе «Feast Days» (литературная премия Джеффри Фабера) и «Asylum Dance» (премия «Уитбред»). Автор четырех романов и сборника рассказов. Вместе с женой и сыном живет в Ист-Файфе.

Дэвид Харсент — последний сборник его стихов, «Marriage», вошел в шорт-лист номинантов на премии Т. С. Элиота и «Форвард». В настоящее время пишет либретто к опере на музыку Харрисона Бертуистла, которая готовится к постановке в Королевском оперном театре.

Карл Хиаасен — автор таких романов, как «Strip Tease», «Basket House» и недавно вышедшего «Hoot». Редко и неохотно покидает свой дом во Флориде, за исключением тех случаев, когда жестокие издатели заставляют его отправиться в очередной презентационный тур.

Джефф Дайер — автор книг «But Beautiful» (премия Сомерсета Моэма), «Paris Trance», «Out of Sheer Rage» (номинация на премию Национальной ассоциации литературных критиков США). Последнее произведение — «Yoga for People Who Can’t Be Bothered to Do It». В 2003 году стал стипендиатом Ланнанского литературного сообщества.

Николя Баркер родилась в 1966 году в Или, графство Кембриджшир. Среди ее работ — «Love Your Enemies» (литературная премия Дэвида Хайема и награда «Макмиллан Силвер Пен» в области художественной литературы), «Reversed Forecast», «Small Holdings», «Heading Inland» (премия Джона Ллевеллина). Риса газеты «Мэйл он санди» за 1997 год), «Five Miles From Outer Hope», «Wide Open» (международная дублинская литературная премия за 2000 год) и «Behindlings». Недавно журнал «Гранта» включил ее в список двадцати лучших молодых британских писателей.

Бернард Маклаверти родился в Белфасте, в настоящее время живет в Глазго. Опубликовал четыре сборника рассказов и четыре романа («Grace Notes» вошел в шорт-лист Букеровской премии). Переписывал версии своих произведений для телевидения, радио, киносценариев.

Саймон Армитедж родился в 1936 году, живет в Йоркшире. Получил множество премий за девять поэтических сборников, в числе которых «Selected Poems» и «The Universal Home Doctor» (опубликованы издательством «Фабер и Фабер»), Последний роман, «The White Stuff», вышел в издательстве «Пенгвин Букс» в 2004 году. Армитедж ведет радиопередачи, много пишет для радио, телевидения и кино, а в 2003 году получил награду Айвора Новелло как лучший поэт-песенник. Преподает в манчестерском университете «Метрополитен».

Джулиан Барнс — автор девяти романов. Сборник рассказов «The Lemon Tree» выходит в свет в марте 2004 году.

Рик Муди известен как автор сборника рассказов «Demonology» и автобиографического эссе «The Black Veil».

Пол Фарли — автор двух поэтических сборников (оба выпущены издательством «Пикадор»): «The Boy from the Chemist is Here to See You» (1998) — премия «Форвард» и премия Сомерсета Моэма, и «The Ice Age» (2002) — премия «Уитбред» в жанре поэзии. Обладатель звания «Лучший молодой писатель 2002 года» по рейтингу «Санди таймс». Живет в Ланкашире.

Эдна О’Брайен — автор двадцати трех книг, в том числе «House of Splendid Isolation», «Down by the River» и «In the Forest». За достижения в литературе удостоена Золотой медали Национальных искусств Америки, является почетным членом Американской академии искусств.

Эндрю О’Хейган родился в Глазго в 1968 году. Последний роман — «Personality». Удостоен премии Э. М. Форстера, присуждаемой Американской академией искусств и литературы.

Дебора Моггах — автор четырнадцати романов, в том числе «Tulip Forever», «Final Demand», «Porky» и «Seesaw», a также двух сборников рассказов и нескольких телепьес. Живет в Лондоне.

Томас Линч — автор книг «Grimalkin & Other Poems», «Still Life in Milford», «The Undertaking» и «Bodies in Motion and at Rest». Живет в Милфорде, штат Мичиган, и в Мовине, графство Клэр.

Ди-Би-Си Пьер — британский писатель австралийского происхождения. Детские и юношеские годы провел в Мексике, Великобритании и США. Жил и работал в сфере искусств в двенадцати странах мира, после чего осел в Лондоне и написал свой первый роман «Vernon God Little». В настоящее время продолжает писательскую карьеру в Ирландии.

Вэл Макдермид родилась в Шотландии. Автор восемнадцати детективных романов, сборника рассказов и документального эссе. Книги переведены более чем на двадцать языков. Обладательница многочисленных наград, включая «Золотой кинжал», литературную премию газеты «Лос-Анджелес таймс» и французскую премию в области детективного жанра «Grand Prix des Romans d’Aventure».

Уильям Бойд — автор восьми романов, последнее произведение — «Any Human Heart».

Уильям Тревор родился в ирландском графстве Корк в 1928 году. Автор многочисленных романов, последний из которых, «The Story of Lucy Gault», вошел в шорт-лист Букеровской премии. За большие заслуги в области литературы в 1977 году получил почетное звание «Кавалер ордена Британской империи» 2-й степени, в 2002 году удостоен почетного рыцарского титула. Член Ирландской академии литературы. Живет в Девоне.

Джули Майерсон родилась в Ноттингеме в 1960 году. Автор книг «Sleepwalking», «The Touch», «Me and the Fatman», «Laura Blundy» и «Something Might Happen». Живет в Лондоне вместе с мужем — писателем и продюсером Джонатаном Майерсоном — и тремя детьми.

Джеймс Ласдэн недавно опубликовал свой последний роман «The Horned Man». Родился в Лондоне, вместе с семьей живет на севере штата Нью-Йорк.

Мэгги О’Фаррелл родилась в Северной Ирландии, детство и юность провела в Уэльсе и Шотландии. Работала официанткой, горничной, курьером, учительницей, администратором и журналисткой. Автор двух романов — «After You’d Gone» и «My Lover’s Lover». Третья книга, «The Distance Between Us», выйдет в свет весной 2004 года.

Пол Малдун — автор поэтического сборника «Moy Sand and Gravel» (2003 год — премия «Гриффин» за достижения в поэзии, Пулитцеровская премия).

Андрэ Бринк — родился в 1935 году в Южной Африке. Автор четырнадцати романов на английском языке, включая «An Instant in the Wind», «A Dry White Season», «A Chain of Voices» и «The Rights of Desire». Трижды удостоен самой престижной южноафриканской литературной премии «Си-Эн-Эй», дважды номинировался на Букеровскую премию. Книги переведены на тридцать языков.

Дункан Маклин — автор романов («Bucket of Tongues», «Bunker Man») и документальных эссе («Lone Star Swing: On the Trail of Bob Wills and his Texas Playboys»). Также пишет для телевидения, радио и театра. Владелец винного магазина на Оркнейских островах.

Вики Фивер родилась в Ноттингеме в 1943 году. Выпустила два сборника стихов: «Close Relatives» («Секер», 1981) и «The Handless Maiden» («Кейп», 1994). За последний сборник получила премию Хайнеманна и вошла в шорт-лист претендентов на премию «Форвард». Избранные стихотворения включены в серию «Современные поэты», выпускаемую издательством «Пенгвин Букс». Живет недалеко от Эдинбурга, в гористой местности Пентланд-Хиллз.

Пол Бэйли — обладатель литературной премии Сомерсета Моэма за роман «At the Jerusalem» (1967), автор романов «Trespasses» (1970), «А Distant Likeness» (1973), «Peter Smart’s Confessions» (1977) (номинировался на Букеровскую премию), «Old Soldiers» (1980), «Sugar Cane» (1993) и «Uncle Rudolf» (2002). Стал первым обладателем премии Э. М. Форстера. Эссе «The Limitations of Despair» принесло автору премию Джорджа Оруэлла.

Мэттью Суини — среди последних работ «Selected Poems» («Саре», 2002) и роман для детей «Fox» («Блумсбери», 2002). В сентябре 2004 года издательство «Кейп» планирует выпустить новый сборник его стихов «Sanctuary». В настоящий момент автор завершает сборник рассказов, над которым работал уже долгое время.

Чак Паланик более всего известен как автор нашумевшего романа «The Fight Club», по которому был снят одноименный фильм. Среди других работ — «Survivor», «Invisible Monsters», «Lullaby» и «Choke». Живет в Портленде, штат Орегон.

Джон Хартли Уильямс опубликовал восемь поэтических сборников. Последний из них, «Spending Time with Walter», вышел в издательстве «Кейп» в 2001 году. В 2003 году издательство «Винтидж» переиздало его роман «Mystery in Spiderville». Новые стихи из сборника «North Sea Improvisation» можно найти на официальном сайте поэта по адресу www.johnhartleywilliams.de.

Маргарет Дрэббл родилась в Шеффилде в 1939 году и получила образование в Ньюнхэмском колледже. Закончив короткую карьеру актрисы в труппе «Ройял Шекспир Компани», она стала профессиональной писательницей и опубликовала 15 романов, последний из которых — «Seven Sisters». Редактировала пятое издание «Оксфордского справочника по английской литературе» (1985), исправленная версия которого (шестое издание) вышла в свет в 2000 году. Замужем за Майклом Холройдом.

Колм Тойбин родился в Ирландии в 1955 году. Автор романов «The South» (премия газеты «Айриш таймс» за лучший дебютный роман, 1991), «The Heather Blazing» (премия «Анкор», 1992), «The Story of the Night» и «The Blackwater Lightship» (шорт-лист Букеровской премии, 1995). Также написал несколько документальных произведений, в том числе «Homage to Barcelona». Живет в Дублине.

Луиза Уэлш родилась в Лондоне в 1965 году. Читала лекции по истории в университете Глазго, получила степень магистра литературы в университетах Стрэтклайда и Глазго. Последние десять лет провела в Глазго, основное занятие — продажа книг. Первый роман, «The Cutting Room», номинировался на премию газеты «Гардиан» в категории «Лучший дебют», а также принес автору награду Ассоциации писателей детективного жанра, почетную премию Роберта Луиса Стивенсона и Андреевский крест за лучшую шотландскую книгу 2002 года. Живет в Глазго.

Марк Доути — автор шести поэтических сборников, в том числе «My Alexandria», за который получил британскую премию Т. С. Элиота и американскую награду Национальной ассоциации литературных критиков. Опубликовал три документальные работы, среди которых «Heaven’s Coast», принесшая автору премию PEN Марты Албранд в категории «мемуары». Живет в Нью-Йорке и преподает в университете г. Хьюстона, штат Техас.

Майкл Ондатжи — автор романов «Anil’s Ghost», «The English Patient», «In the Skin of a Lion», «Coming Through Slaughter», «The Collected Works of Billy the Kid» и автобиографической повести «Running in the Family». Последняя из выпущенных книг — «The Conversations: Walter Murch and the Art of Editing Film».

Джеймс Вуд родился в 1965 году. Признан одним из самых выдающихся критиков своего поколения. С 1991 по 1995 год был главным литературным критиком лондонской «Гардиан», затем — старшим редактором журнала «Нью Рипаблик» в Вашингтоне. Его рецензии и очерки регулярно появляются как в «Нью Рипаблик», так и в других изданиях — «Нью-Йоркере» и «Лондонском книжном обозрении». Автор романа «The Book Against God» и сборника эссе «The Broken Estate». Второй сборник, «The Irresponsible Self», готовится к выходу в свет в 2004 году.

Патрик Маккейб — автор романов «The Butcher Boy» (1992, премия «Айриш таймс» «Эр Лингус», номинация на Букеровскую премию), по которому был снят нашумевший фильм режиссера Нила Джордана, и «Breakfast on Pluto» (номинация на Букеровскую премию 1998 года). Новый роман, «Call Me the Breeze», опубликован в сентябре 2003 года. Автор живет в Слиго вместе с женой и двумя дочерьми.

Адам Торп — последний роман, «No Telling», а также четвертый сборник стихов, «Nine Lessons From the Dark», выпущены издательством «Джонатан Кейп» в 2003 году. Живет во Франции вместе с женой и тремя детьми.

Джонатан Летем — автор шести романов, в том числе «The Fortress of Solitude». Живет в Бруклине, Нью-Йорк.

Джонатан Коу — автор романов «What a Carve Up!», «The House of Sleep», «The Rotters’ Club» и многих других.

Хьюго Гамильтон родился и вырос в Дублине. Автор пяти романов, получивших широкое читательское признание: «Surrogate City», «The Last Shot», «The Love Test» (опубликованы издательством «Фабер»), «Headbanger» и «Sad Bastard» (выпущены издательством «Секер»), Его перу принадлежит сборник рассказов и автобиографическое эссе «The Speckled People» (опубликованы издательством «Форс Истейт»). Читал курс лекций по литературе во многих ведущих университетах, в том числе в дублинском Тринити-Колледже. Недавно вернулся из Берлина, куда ездил по обмену в рамках немецкой академической программы.

Клэр Мессуд родилась в США в 1966 году, получила образование в Йеле и Кембридже. В 1996 году ее дебютный роман «When the World Was Steady» вошел в финальный список претендентов на премию PEN Фолкнера; второй роман, «The Last Life», удостоен премии «Анкор». Живет в Вашингтоне.

Майкл Брэйсуэлл — автор шести романов, среди которых «Saint Rachel» и «Perfect Tense». Кроме того, его перу принадлежат две документальные работы: исследование английского влияния на популярную культуру под названием «England is Mine» и подборка журналистских очерков «The Nineties». Пишет для журналов «Фриз» и «Лос-Анджелес таймс», а в последнее время собирает биографические материалы об участниках арт-рок группы «Рокси Мьюзик».

Дэррил Пинкни регулярно пишет для «Нью-Йоркского книжного обозрения», автор романа «High Cotton».

Ирвин Уэлш родился в Эдинбурге. Его первый роман, «Trainspotting», был опубликован в 1993 году. После этого автор выпустил в свет сборник рассказов «The Acid House», написал несколько кино- и театральных сценариев, а также пять романов. По роману «Порно» (2002) сейчас снимается фильм. В настоящее время живет в Сан-Франциско.

Эндрю Моушен — обладатель титула Поэта-Лауреата и степени профессора литературы Королевского колледжа Холлоуэй. В 2002 году выпустил сборник стихов «Public Property»; в 2003 году опубликовал автобиографическую фантазию «The Invention of Dr Cake».

Карл Миллер работал литературным редактором журналов «Спектейтор», «Нью Стейтсмен», «Лисенер», ведущим редактором «Лондонского книжного обозрения». С 1974 по 1992 гг., имея ученую степень профессора, преподавал современную английскую литературу в лондонском Университетском Колледже. Автор книг «Cockburn’s Millennium», «Double», а также двух отдельных автобиографий — «Rebecca’s Vest» и «Dark Horses». Недавно выпустил в свет биографию Джеймса Хогга — «Electric Sheperd».

Майкл Лонгли — последний сборник стихотворений «The Weather in Japan» (2000) принес автору премию Т. С. Элиота и награду ирландской газеты «Айриш таймс» за лучшее произведение в поэтическом жанре. Обладатель Королевской золотой медали за достижения в поэзии (2001) и премии Уилфреда Оуэна за 2003 год. Новый сборник стихов, «Snow Water», готовится к изданию в 2004 году.

Хьюго Уильямс родился в 1942 году. В качестве внештатного обозревателя ведет колонку в литературном приложении к газете «Таймс». Избранные стихотворения опубликованы издательством «Фабер» в 2002 году. Сборник очерков «No Particular Place to Go» переиздан издательством «Гибсон Сквер Букс».

Элизабет Маккрэкен — среди последних произведений — «Niagara Falls All Over Again». Номинировалась на Национальную литературную премию, а также получила несколько престижных грантов, в том числе от Фонда Гуггенхайма. Журнал «Гранта» включил ее в список двадцати лучших американских писателей в возрасте до 40 лет.

Луис де Бернье — дебютировал с романами «The War of Don Emmanuel’s Nether Parts», «Senor Vivo and the Coca Lord» (оба получили литературные премии Британского Содружества) и «The Troublesome Offspring of Cardinal Guzman». В 1993 году вошел в число двадцати лучших молодых британских писателей. В 1995 году роман «Captain Corelli’s Mandolin» принес автору литературную премию Британского Содружества за лучшую книгу.

Джон Бэнвилл живет в Дублине и по возможности старается избегать публичных выступлений. Его последняя книга — «Prague Pictures: Portraits of a City» (вышла в издательстве «Блумсбери» в сентябре 2003 года).

Дон Патерсон родился в Данди. Музыкант и литературный редактор. Имеет степень магистра литературы и преподает писательское мастерство в университете Сент-Эндрюс. Последний поэтический сборник носит название «Landing Light» («Фабер», 2003).

Майкл Холройд — автор биографий Литтона Стрейчи, Огастеса Джона и Бернарда Шоу, а также автобиографической повести «Basil Street Blues». Президент Королевского литературного общества.

Шон О’Рейли родился в Дерри, Северная Ирландия. Автор сборника рассказов «Curfew» и романа «Love and Sleep». Следующая книга, «The Swing of Things», появится в феврале 2004 года.

Чарльз Симик — автор шестнадцати поэтических сборников, пяти сборников литературных очерков, автобиографического эссе и большого количества переводов. За свои стихи и переводы удостоен многочисленных наград, включая премию Общества Макартура и Пулитцеровскую премию. Весной 2003 года издательством «Харкорт» выпущен новый сборник его избранных стихотворений «Voice at 3 А.М.».

Э. Л. Кеннеди родилась на северо-востоке Шотландии, «колыбели стыда и унижения». Автор нескольких романов и сборников рассказов. Пишет для периодических изданий, телевидения, кино и театра. Ужасно стыдится за себя и будет стыдиться до самой смерти.

Карло Геблер родился в Дублине в 1954 году, вырос в Лондоне, живет на окраине Эннискиллена в Северной Ирландии. Иногда занимается киносъемкой (в 1999 году фильм «Put to the Test» принес автору награду Королевской Ассоциации телевидения за лучшую документальную картину), остальное время посвящает писательству. Пьеса «10 Rounds» была поставлена в Лондоне в 2002 году. Женат, отец пятерых детей.

Билли Коллинз — последний сборник его стихов «Nine Horses» выпущен издательством «Пикадор» в 2002 году. В 2001–2003 годах удостаивался звания Поэт-Лауреат США. Живет в Уэстчестере, штат Нью-Йорк.

Киаран Карсон — автор восьми поэтических сборников и четырех произведений в прозе. Роман «Shamrock Tea» был включен в число претендентов на Букеровскую премию. Обладатель нескольких литературных наград, среди них — ирландская литературная премия «Irish Times» и премия Т. С. Элиота. В 2002 году издательством «Гранта Букс» опубликован его перевод дантовского «Ада», а в 2003 году в издательстве «Уэйк-Форест Юниверсити Пресс» вышел сборник новых стихотворений. Живет в Белфасте.

Майкл Донахью родился в Бронксе в 1954 году. Последние сборники его стихов — «Dances Learned Last Night» («Poems 1975–1995») и «Conjure» выпущены издательством «Пикадор» в 2000 году. Член Королевского Литературного общества.

Том Ганн родился в 1929 году в Грейвсэнде, с 1954 года живет в Калифорнии. Свой первый сборник стихов «Fighting Terms» выпустил в 1954 году, последний «Boss Cupid» — в 2000-м.

Алан Уорнер родом из Шотландии, шесть лет провел в Ирландии. Автор четырех романов: «Morvem Callar» (экранизирован), «These Demented Lands», «The Sopranos» и «The Man Who Walks» (все четыре книги выпущены издательством «Винтидж»). Пятый роман, «The Oscillator», будет опубликован издательством «Джонатан Кейп» в начале 2005 года. Согласно рейтингу журнала «Гранта», его имя вошло в список двадцати лучших молодых британских писателей 2003 года.

Родди Дойл родился в Дублине в 1959 году. Его первый роман, «The Commitments», вышел в свет в 1987 году и получил единодушное признание критиков. Позднее Алан Паркер снял по этому роману фильм, который также имел большой успех. Экранизирован был и роман «The Snapper», опубликованный в 1990 году и вошедший в шорт-лист Букеровской премии наряду с «The Van». Роман «Paddy Clarke Ha Ha Ha», который в 1993 году принес автору Букеровскую премию, стал самым продаваемым произведением-победителем за всю историю существования этой литературной награды.

Джон Ланчестер родился в Гамбурге в 1962 году, вырос на Дальнем Востоке и получил образование в Англии. Два первых романа, «The Debt to Pleasure» и «Mr. Phillips», переведены более чем на двадцать языков. Последний роман, «Fragrant Harbour», вышел в свет в 2002 году. Женат, имеет двоих детей, живет в Лондоне.

Анна Энрайт родилась в Дублине, где живет и работает по сей день. Ее рассказы печатались в журналах «Нью-Йоркер», «Гранта» и «Пэрис Ривью». За сборник рассказов «The Portable Virgin» получила ирландскую литературную премию Руни. Среди романов — «The Wig My Father Wore» и «What Are You Like?» (премия «Анкор», номинация на премию «Уитбред»). Последний роман, «The Pleasure of Eliza Lynch», выпущен издательством «Джонатан Кейп» в 2002 году.

Нил Гриффитс родился в Ливерпуле в 1966 году, живет в Уэльсе. Автор таких книг, как «Grits», «Sheepshagger», «Kelly + Victor» и «Stump» (все вышли в издательстве «Джонатан Кейп»). В настоящее время работает над новым романом «Wreckage» и сборником рассказов «Further Education».

Ссылки

[1] Перевод П. Якубовича.

[2] Филдз (наст. фамилия Дюкенфилд) Уильям Клод (1880–1946) — американский актер, сценарист. Создал трагикомический образ циника и мизантропа.

[3] Коннолли Билл (Уильям) (р. 1942) — британский актер.

[4] Уинтерсон Дженет (p. 1959) — британская писательница, известная лесбийская романистка.

[5] Видал Гор (Юджин Лютер Гор Видал) (р. 1925) — американский писатель, драматург, эссеист.

[6] «Город Дремлющих Шпилей» — название г. Оксфорда.

[7] между прочим (фр.).

[8] Перевод А. Штейнберга.

[9] Терри Пратчетт (р. 1948) — английский писатель в жанре юмористической фэнтези.

[10] Кертис Иэн (1956–1980) — британский певец, основатель, вокалист группы «Джой Дивижн», автор текстов.

[11] «Женский институт» — общественная организация в Великобритании; объединяет женщин, живущих в сельской местности.

[12] «Вызванная звонками» — стихотворная автобиография Джона Бетджемена (1906–1984), английского поэта и автора очерков.

[13] утонченный, изысканный (фр.).

[14] Хоппер Эдуард (1882–1967) — американский живописец и гравер, представитель реалистического направления.

[15] Маркс Граучо (Джулиус Генри) (1890–1977) — американский комедийный актер, один из пятерых братьев Марксов. Выступал в образе «Ворчуна» — делового человека, постоянно недовольного окружающими.

[16] Фрэнсис Скотт Фитцджеральд (1896–1940) — американский писатель, получивший признание после своей смерти.

[17] Стаде Луис Теркел (р. 1912) — американский публицист, журналист, радиоведущий.

[18] «Мисс Конгениальность» — героиня Сандры Баллок в одноименном фильме.

[19] Резня в Гленко (1692 г.) — истребление кланом Кэмпбеллов клана МакДональдов в долине Гленко (Шотландия), после чего она стала называться «Долиной плача».

[20] Рэй Вина Фэй (1907–2003) — американская актриса канадского происхождения, в 1933 г. снялась в нашумевшем фильме «Кинг-Конг».

[21] «Уотерстоун» — крупнейшая сеть книжных магазинов Великобритании.

[22] Дон де Лилло (р. 1936) — американский прозаик, автор романа «Белый шум».

[23] Рольф Харрис (р. 1930) — австралийский певец, композитор, шоумен.

[24] «Дороти Перкинс» — сеть магазинов одежды.

[25] Энн Тайлер (р. 1941) — американская писательница.

[26] Дэвис Хантер (р. 1936) — британский журналист, автор более тридцати книг, в том числе биографии «Битлз».

[27] Имеются в виду Шимус Хини (р. 1939) — ирландский поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе 1995 г., и Лесли Мюррей (р. 1938) — австралийский поэт.

[28] «Ротари-клуб» — «Клуб деловых людей», основан в Чикаго в 1905 г.

[29] Ди-Би-Си Пьер — наст. имя Питер Уоррен Финлей. Аббревиатура «D. B. C.» в псевдониме расшифровывается как «Dirty But Clean» — «Грязный, Но Чистый».

[30] Уит-Он-Рай — параллель с названием города Хей-Он-Уай в Уэльсе, реальным местом проведения литературных фестивалей.

[31] Аллюзия на строчку из песни «Битлз» «А Day In The Life» — «I heard the news today oil boy / Four thousand holes in Blackburn, Lancashire».

[32] Фрай Стивен (р. 1957) — британский актер, режиссер, сценарист, шоумен, писатель.

[33] Игнатьефф Майкл — британский писатель и журналист, профессор Гарвардского университета.

[34] Беркофф Стивен (р. 1937) — британский актер, режиссер, сценарист. В 1968 г. сформировал Лондонскую театральную группу. Ставит спектакли на разных языках.

[35] Хопалонг Кэссиди — персонаж популярных телефильмов (1949–1951 гг.), благородный герой, гроза злодеев на старом Западе. Его роль исполнял актер Уильям Бойд.

[36] Дейвис Бетт (Рут Элизабет) (1908–1989) — американская актриса, открывшая для экрана тип современной американки — эмансипированной, эгоистичной, расчетливой и жестокой.

[37] Макнис Льюис (1907–1963) — англо-ирландский поэт и критик.

[38] Норман Маклин (1902–1990) — американский писатель, автор бестселлера «Там, где течет река».

[39] Эд Макбейн (наст. имя Ивен Хантер) — автор более сотни детективных романов и сценарист.

[40] Сестина — итальянская стихотворная форма: шесть строф, каждая строфа из шести стихов; была в употреблении в провансальской поэзии.

[41] «Гасни, гасни…» («Out, out…») — ссылка на фразу из знаменитого монолога Макбета о тщетности и краткости жизни: «Out, out, brief candle» — «Так гасни, гасни же, свечи огарок».

[42] Перевод Г. Кружкова.

[43] Берил Бейнбридж (р. 1934) — автор семнадцати романов и пяти пьес, лауреат множества литературных премий, кавалер ордена Британской империи.

[44] Том Шарп (р. 1928) — выдающийся британский сатирик, автор 14 бестселлеров, 33-й лауреат Большой премии черного юмора, бывший морской пехотинец, преподаватель истории и фотограф.

[45] Простите, извините (фр.).

[46] Я думаю, что все остальные писатели… (фр.).

[47] Я тебя обожаю (фр.).

[48] Викодин — эффективное обезболивающее и противокашлевое средство из разряда наркотических.

[49] Адвил — противовоспалительное, жаропонижающее средство, анальгетик.

[50] Национальное Какофоническое общество — неформальная организация в США, членом которой является и Чак Паланик. Как сказано в уставе общества, это «беспорядочно собранная сеть индивидуумов, которых объединяет стремление к получению опыта, лежащего вне рамок общественного „мейнстрима“, через ниспровержение кумиров, шуточные проделки, искусство, исследования, выходящие за границы общепринятого, и бессмысленное безумие».

[51] «Блумсберийский кружок» — элитарный кружок английских интеллектуалов, писателей и художников 1920-х годов, живших в лондонском районе Блумсбери. В группу входили В. Вульф, Л. Стрейчи, художник Д. Грант, экономист Дж. М. Кейнс и другие.

[52] Чарльстон (Восточный Сассекс, Англия) — место проведения литературного фестиваля, в котором участвует большое количество писателей, критиков, художников. Как правило, на фестивале обсуждается современный литературный процесс.

[53] Хью Максвелл Кассон (1910–1999) — известный английский архитектор.

[54] Счастливчик Джим — главный герой одноименного романа Кингсли Эмиса.

[55] Перевод Т. Щепкиной-Куперник.

[56] Норман Кингсли Мейлер (р. 1923) — выдающийся американский писатель и публицист.

[57] Игра слов: ass — 1) осел; 2) задница (груб.).

[58] Кожаные ремни до недавнего времени использовались учителями в шотландских школах как инструмент символического наказания: учитель ставил ученика перед всем классом и связывал ему руки.

[59] «Английская болезнь» (сленг.)  — связывание партнера при садомазохистском совокуплении.

[60] Fanny — 1) зад, попа (сл.); 2) половые органы женщины (неприст.).

[61] Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799) — немецкий писатель-сатирик, мастер социально-критического, философского, бытового афоризма.

[62] Бертран Рассел (1872–1970) — английский философ, ученый, общественный деятель. Нобелевская премия по литературе (1950).

[63] Аллен Гинзберг (1926–1997) — американский поэт. Поэмы «Вопль» и «Кэддиш» — программные для битников. В творчестве — культ стихийного, спонтанного в индивидуальной и социальной жизни, синтез репортажности и безудержного воображения.

[64] Харольд Пинтер (р. 1930) — английский драматург. Пьесы близки драме абсурда.

[65] странно сказать, удивительно (лат.).

[66] Букв.: «бог из машины» — неожиданное спасение (благодаря счастливому вмешательству); счастливая развязка (лат.).

[67] Понял? (фр.).

[68] Заключительная строфа в стихотворении, балладе, содержащая в себе мораль или основную идею произведения. Характерна для средневековой французской поэзии (фр.).

[69] Перевод Е. Бируковой.

[70] Оден Уистен Хью (1907–1973) — англо-американский поэт. В США с 1939 г.

[71] Альфред Брендель (р. 1931) — австрийский концертный пианист, ученик Эдвина Фишера.

[72] Нейл Киннок (р. 1942) — британский политический деятель, вице-председатель Европейской Комиссии.

[73] Филипп Ларкин (1922–1985) — английский поэт, председатель Букеровского жюри в 1977 г. Главная тема поэзии — утраты, одиночество, страдания ущемленных жизнью людей.

[74] Джон Кассаветес (1929–1989) — американский режиссер, сценарист, актер, продюсер. Джина Роулэнде (р. 1934) — его жена, американская актриса.

[75] Ахмед Салман Рушди (р. 1947) — британский писатель. В 1989 г. иранский лидер аятолла Хомейни приговорил Рушди к смерти, издав фетву, в которой осудил роман «Сатанинские стихи» (1988) за кощунство и вероотступничество.

[76] Дон де Лилло (р. 1936) — американский писатель и драматург, лауреат ряда престижных премий. За роман «Мао II» был удостоен премии «ПЕН/Фолкнер».

[77] Томас Стернз Элиот (1888–1965) — англо-американский поэт, один из мэтров модернистской поэзии, лауреат Нобелевской премии 1948 г. за «выдающийся новаторский вклад в современную поэзию».

[78] Колин Декстер (р. 1930) — английский писатель, автор детективов. Успех ему принесла серия романов об инспекторе Морсе.

[79] Иэн Рэнкин (р. 1960) — шотландский писатель, автор популярных романов об инспекторе Джоне Ребусе.

[80] Джордж Штейнер — известный современный лингвист и философ, автор фундаментальной работы «После Вавилона. Аспекты языка и перевода».

[81] Йозеф Бойс (1921–1986) — немецкий художник, один из лидеров постмодернизма второй половины XX века. Работал в манере флюксуса.

[82] Альф Гарнетт — персонаж британского телесериала, человек из низов, который ведет себя грубо, иногда позволяет расистские выпады. Сравнение обычно употребляется представителями высших слоев с неприязнью по отношению к «пролетариату».

[83] Ник Кент — известный британский рок-н-ролльный журналист.

[84] Бретт Истон Эллис (р. 1964) — американский писатель, автор, принадлежащий к «Поколению X». По его роману «Американский психопат» снят нашумевший фильм.

[85] Эндрю Норман Уилсон (р. 1950) — английский писатель, продолжатель традиций сатирического романа в духе Ивлина Во, член Королевского литературного общества, лауреат престижных литературных наград.

[86] Джентрификация — процесс возрождения центральных частей целого ряда городов Запада. Предполагает реконструкцию отдельных кварталов города, интересных с исторической точки зрения или обладающих преимуществами с точки зрения экологии с последующим поселением здесь состоятельных людей.

[87] Уиндэм Льюис (1884–1957) — британский художник и писатель, один из основателей вортуистского течения в искусстве.

[88] Уилфрид Хайд-Уайт (1903–1991) — британская киноактриса, известна по фильму «Моя прекрасная леди» (1969).

[89] Кен Додд (р. 1929) — выдающийся британский комик и певец.

[90] ложный шаг, бестактность (фр.).

[91] Кэрол Руменс (р. 1944) — английская поэтесса и писательница.

[92] Джеффри Хилл (р. 1932) — английский поэт, литературовед.

[93] Болота — низкая болотистая местность в Кембриджшире и Линкольншире.

[94] Дипкат — военно-учебная база в графстве Суррей.

[95] Территориалы — (в Великобритании) солдаты территориального армейского добровольческого резерва.

[96] Томас Карлайл (Карлейль) (1795–1881) — английский публицист, историк и философ. Выдвинул концепцию «культа героев», единственных творцов истории.

[97] Джон Хьюитт (1907–1987) — северно-ирландский поэт.

[98] Сатчмо — сокр. от англ. satchel-mouth («рот-кошелка») — официальное джазовое прозвище Луиса Армстронга.

[99] Фред Джонстон (р. 1951) — ирландский поэт, основатель ежегодного литературного фестиваля «Cuirt» в Голуэе, Ирландия.

[100] Шимус Хини (р. 1939) — ирландский поэт и литератор, Нобелевский лауреат.

[101] Аркбутан — ( фр. arc-boutant), наружная каменная полуарка, передающая распор сводов главного нефа готического храма опорным столбам — контрфорсам, расположенным за пределами основного объема здания.

[102] Перевод С. Маршака.

[103] Сороптимистки — члены международной женской ассоциации деловых женщин. Основное направление деятельности — благотворительность.

[104] Автор имеет в виду свой роман «Мандолина капитана Корелли», по которому был снят одноименный фильм.

[105] Анзак — в Первую мировую войну солдат австралийского и новозеландского армейского корпуса.

[106] Галлипольская операция (19.02.1915 — 09.01.1916) — во время Первой мировой войны англо-французские войска, высадившись на Галлипольский полуостров, пытались сломить сопротивление турецких войск, но не достигли успеха и, понеся большие потери, эвакуировались в Грецию.

[107] Крис (Кристина Мария) Эверт (р. 1954) — американская теннисистка. Выиграла свой 1-й Уимблдонский турнир в 1974 г. и побеждала в турнирах Большого шлема 21 раз.

[108] Гарри Секом (1921–2001) — уэльский эстрадный артист, тенор и комедийный актер. Озвучивал роль в популярном радиосериале «Придурки» («The Goon Show»), играл в мюзиклах, позже вел религиозные программы.

[109] Энн (Анна) Рэдклифф (1764–1823) — английская писательница, автор готических романов.

[110] Шарлотта Рэмплинг (р. 1945) — английская киноактриса, снималась в фильмах Лукино Висконти, Вуди Аллена, Клода Лелюша, Алана Паркера и др.

[111] «Прайс-Уотерхаус» — международная консалтинговая компания.

[112] Поэт-лауреат — в Великобритании — пожизненное звание придворного поэта, утвержденного монархом и традиционно обязанного откликаться памятными стихами на события в жизни королевской семьи и государства. Начиная с XIX века оно считается скорее почетным, нежели предполагающим какие-либо обязательства, и его обладатель, как правило, продолжает собственную литературную карьеру. В последнее время в Великобритании звание поэта-лауреата дается на 10-летний срок. В США звание поэта-лауреата было учреждено законодательным актом Конгресса в 1985 году. Главные обязанности американского поэта-лауреата — выступать с лекциями и публичными чтениями, консультировать Библиотеку Конгресса по ее литературным программам и рекомендовать новых поэтов, достойных того, чтобы их имена были внесены в архив Библиотеки.

[113] «Обнаженная, спускающаяся по лестнице» — картина французского художника-авангардиста Марселя Дюшана (1887–1968).

[114] Зд.: чтобы разжечь интерес у остальных (фр.).

[115] Эдит Ситвелл (1887–1964) — британская поэтесса и критик, известная своей экстравагантностью.

[116] Годы спустя я зашел к приятелю и, свернув за угол в коридоре, нечаянно наступил на только что законченный витраж, который был разложен на полу. На изготовление этого витража у моего приятеля ушел целый год. Зачем я вам это рассказываю? — Примеч. автора.

[117] Имеется в виду Уоллес Стивенс (1879–1955) — американский поэт, чьи произведения отмечены тонкой иронией, философской проблематикой, рационалистической отточенностью формы.

[118] Дейв Эггерс (р. 1970) — американский писатель, редактор литературных и веб-изданий.

[119] Генри Купер (р. 1934) — британский боксер-тяжеловес, обладатель многих титулов, в том числе чемпиона Европы.

[120] Мюррей Уокер (р. 1923) — старейший комментатор гонок «Формула-1», до 1992 г. — владелец престижного рекламного агентства.

[121] Мел Би (наст. имя Мелани Браун) (р. 1970) — участница знаменитой британской группы «Спайс-гёрлз».

[122] Гордон Бэнкс (р. 1937) — футболист, голкипер. В 1966 г. в составе сборной Англии выиграл Кубок мира.

[123] Сэнди Токсвиг (р. 1959) — британская комедийная актриса датского происхождения, ведущая радиопрограмм и телепродюсер.

[124] Лиам Галлахер (р. 1972) — вокалист популярной британской группы «Оазис».

[125] Алан Титчмарш (р. 1949) — ведущий телепрограмм, посвященных садоводству. Кавалер ордена Британской империи 3-й степени.

[126] Керри — графство в юго-западной части Ирландии.

[127] Сноудония — крупный национальный парк на территории Уэльса.

[128] PEN (Poets, Playwrights, Editors, Essayists, and Novelists) — Ассоциация поэтов, сценаристов, редакторов, эссеистов и прозаиков.

Содержание