Яркий отраженный свет нестерпимо резал глаза. Жорж устало опустил веки и вдруг совсем рядом услышал голоса; тогда он посмотрел вокруг, хотя от ослепительных лучей у него навернулись слезы, увидел в ускользающей перспективе — снизу вверх — Дарраса, голова которого вырисовывалась на фоне пылающего неба, державшего в руке стеклянную палочку, или какую-то блестящую ампулу, или… Да, это был Даррас, и в руке он держал шприц! Да, это был он, озабоченный, хмуривший брови.

— Привет, — прошептал Жорж.

— Как вы себя чувствуете?

Жорж попытался улыбнуться, чтобы показать, что сейчас ему уже лучше, что он благодарит его. Слышались другие тихие голоса, другие лица склонились над ним, невероятное видение! Но нет, это был не сон, он отчетливо различал лица Макса, Сантелли, Ранджоне… Слева — уходящий вверх на головокружительную высоту борт «Анастасиса», и прямо над ним — шлюпбалки. Значит, он находится на палубе «Сен-Флорана». Его спустили на импровизированных носилках, когда он был еще в беспамятстве. Все эти рассуждения стройно выстроились в его мозгу, обретавшем свою прежнюю ясность. Даррас сделал ему укол — что-то поддерживающее сердце, неважно что, — он испытывал светлую радость, хотя его чувства были еще заторможены и не могли прорваться наружу.

— Главное, не двигайтесь.

Даррас говорил, присев теперь возле него на корточки, на переднем плане — его сильная рука, опирающаяся на бедро, его выдвинутое вперед плечо слегка защищало Жоржа от ослепляющего, добела раскаленного неба. Грусть и жалость, написанные на лице капитана, удивили Жоржа.

— Вы меня слышите?

— Да.

— Мы отвезем вас в Палермо, в больницу.

Что это значит? Боль его больше не мучила. Возможность попасть в больницу не понравилась ему, но он перевел взгляд на одеяло, которым его прикрыли, и увидел бурое пятно, по форме напоминавшее рыбу. Да, благоразумие требовало не слишком медлить с лечением, и он снова слабо улыбнулся в знак благодарности и дружеской признательности. Но тут мысли его, которые вновь обрели ясность, сделали удивительный скачок, и он понял, почему так озабочен Даррас.

— Готовите буксир?

Даррас спрятал шприц в никелированную коробочку.

— Не думайте больше об этом!

— Ты поскользнулся, — сказал Ранджоне, в свою очередь склонившись над ним.

— Это было не так уж высоко, но ты напоролся на эту чертову железку!

— Да.

— Не расстраивайся. Уж будь уверен, тебя поставят на ноги!

Пробиваясь сквозь ватный кокон, который, казалось, плотно окутывал его, Жорж, не видя лиц говорящих, старался понять значение этих обрывочных фраз, внимательно прислушиваясь к тону, каким они были сказаны, к еле уловимым модуляциям голоса. Последняя фраза Ранджоне могла означать как раз обратное: ни в чем нельзя было быть уверенным, над ним нависла опасность. Кстати, почему никто не занимается «Анастасисом»? Почему «Сен-Флоран» так поспешно отходит и Макс, стоя на корме, навалившись на шлюпочный крюк, уже отталкивает яхту от борта корабля? Неужели они действительно собираются бросить эту посудину? Отказаться из-за него от своих планов? Это чистое безумие!.. Он с тревогой взглянул на Дарраса и Ранджоне:

— Мы уже отплываем?

— Ну да! — ответил Даррас, стараясь говорить бодрым, веселым тоном.

— Почему?

— Надо, чтобы вы как можно скорее попали в больницу и чтобы вас прооперировали!

Двое моряков молчаливо занимались своим делом: Жоффруа и Жос. Он не сразу узнал их, солнце словно растопило его память.

— Вы не должны этого делать, — сказал Жорж.

Даррас продолжал улыбаться.

— Бросьте, не думаете же вы всерьез, что мы оставим вас в таком положении?

Сказано сердечным голосом, чуть хриплым от табака, но в нем слышалась тревога. И все равно он был для Жоржа как освежающий дождь.

— Жаль, — проговорил он, не в силах выразить всю глубину своего разочарования.

— Лежи спокойно, — сказал Ранджоне. — Мы дали полный ход и еще до полудня будем в Палермо.

— А еще через двадцать минут вы будете на операционном столе — и дело сделано! Вас заштопают в два счета!

Жорж с усилием, очень медленно, повернул голову направо и налево, слезы отчаяния обжигали ему глаза.

— Не надо этого делать!

Он хотел сказать: бросать судно. Сидя по-прежнему перед ним на корточках (он лежал на двух положенных друг на друга матрасах), оба моряка внимательно смотрели на него.

— Мы знаем все, что вы сделали, Море. Но сейчас об этом не время думать.

— Ты полагаешь, это теперь имеет значение?

— Поймите, вы серьезно ранены, и в первую очередь следует думать о вас. А все остальное…

— А потом, понимаешь, в трюм набралось много воды, после того как тебя нокаутировало.

Яхта уже разрезала воду, и небо, казалось, кружилось над ним.

— Это моя вина, — через силу произнес Жорж, пересохшее и ставшее каким-то шершавым горло с трудом пропускало слова.

— Это совсем не ваша вина, — возразил Даррас. — Не из-за вас произошла эта проклятая задержка. Если бы мы вернулись в назначенный час и судно было бы примерно в том же состоянии, в каком мы на него наскочили, его вполне можно было бы дотащить до Палермо.

— …Следовало бы попытаться, — прошептал Жорж.

— Полно, Море. В теперешних условиях эта операция уже неосуществима.

— Другого наблюдателя…

— Вы хотите сказать: оставить другого вахтенного, отвезти вас в Палермо и потом вернуться?

— Да.

— Но как уехать и оставить товарища на этой дырявой посудине, она и так уже сильно осела? Прежде чем отправиться в путь, надо было бы сначала, и притом всей командой, откачать воду из трюмов, найти и хорошенько заделать все пробоины.

— Нелегкая работа, — сказал Ранджоне, — даже если бы мы взялись за нее всей командой.

— Это, конечно, возможно, но это значило бы отложить на многие часы вашу госпитализацию. А мы, старина, на это не согласны. Ясно?

— Да.

— Судно так осело, что еще прежде, чем стемнеет, пойдет ко дну. И не думайте вы больше о нем.

— А ты сам, как бы ты поступил? — спросил Ранджоне. — Ты что, согласился бы, чтобы твой товарищ лежал вот так, с продырявленным животом, без помощи, ради… Без шуток! Жизнь человеческая тоже чего-то стоит, разве не так?

Тон на этот раз был полушутливый-полусердитый, но братский, и у Жоржа потеплело на сердце. Он вздохнул, прикрыл в знак благодарности веки, немного успокоенный этими возражениями, понимая, однако, что свидетельствовали они об исключительной серьезности его ранения. «Жизнь человеческая!» А его жизнь сейчас протекала в полном согласии с колебаниями света, с журчанием воды, струившейся за кормой, точно щедрый, полноводный родник, с тем праздничным, солнечным возбуждением, которое царило вокруг, рядом с его наболевшим телом!

Широкая пенистая полоса тянулась за «Сен-Флораном», а там, далеко в море, неподвижно стоял «Анастасис», словно похоронный фургон, словно брошенный на произвол судьбы массивный катафалк, но все-таки и на его уходящих ввысь трубах и мачтах вспыхивало солнце; и Жорж все яснее понимал то, что узнал за долгие часы одиночества: существует единственное властное чувство, из-за которого только и стоит любить этот мир! Нет, он ни о чем не жалел! Он правильно поступил, когда нарушил молчание и вызвался остаться на корабле; так же как и тогда, в этом окопе в Италии, где царили отчаяние и жестокость, а он запел гимн немецких рабочих — это был смешной поступок среди бесконечного мрака, смешной и столь же знаменательный, как первый огонь, зажженный человеком во тьме веков! Он ни о чем не жалел, но дышал тяжело и прерывисто в этой раскаленной топке, ослепленный этим ярким небом, по которому пробегали какие-то отблески, которое прорезали какие-то вспышки. И кто-то полотенцем вытер его лоб и щеки, по которым струился пот, и он поблагодарил, не открывая глаз, а веки изнутри были розовыми, наподобие розовых раковин.

— А как пассажиры? — прошептал он.

— В гостинице, где же, — ответил голос Сантелли, решивший было, что он бредит.

— Не очень довольны, конечно?

— Ну эти-то! Такой скандал учинили, мы из-за них уйму времени потеряли!

Какой это был скандал — Жорж не поинтересовался, так как у его постели Сантелли сменил Даррас, а потом Ранджоне. И уже то, что его не оставляли одного, говорило об их внимании к нему, и оно трогало его.

Однако Сантелли непременно хотелось рассказать ему историю, происшедшую в Палермо. В шикарном отеле неподалеку от порта, где должны были остановиться четверо путешественников, решили, что уже поздно и они не приедут, и отдали другим их комнаты. Правда, такое решение можно было оправдать невероятным наплывом туристов в это время года. И тогда Жоннар начал кричать: «Вот видите, капитан? Если бы вы не потеряли столько времени с этой проржавевшей посудиной, мы бы не опоздали!»

Погруженный в свое оцепенение, Жорж, слушая рассказ Сантелли, представлял себе эту сцену: Жоннар, стоя среди своих чемоданов, упрямо отказывается от комнат, которые ему предлагают в другой, менее престижной, по его мнению, гостинице, расположенной слишком далеко от того места, где должно было состояться их драгоценное совещание. Хотя вопрос шел об одной только ночи, он никак не желал соглашаться, решив остаться ночевать на яхте, на что он действительно имел право, поскольку нанял ее. «Да, — добавил Сантелли, — уж такого рода выскочки, разбогатевшие на войне, досконально знают свои права, они из принципа ни от чего не отступятся! С ними не поспоришь!» Сантелли рассказывал, как в порту, в уже надвигавшихся сумерках, Даррас пытался возражать: Жоржа нельзя было оставлять так долго одного на «Анастасисе» — это представляло серьезную опасность. «Но он ведь сам пошел на это! И вы тоже, капитан! — отрезал Жоннар. — Пусть помается там! Поймет, какую совершил глупость!»

Более чем когда-либо похожий на аллигатора Эрих Хартман не вмешивался в разговор, но, видимо, разделял мнение своего компаньона. (Комментарий Сантелли: «Франко-немецкое сотрудничество среди дельцов не заставило себя ждать. Видно, деньги объединяют быстрее, чем сердца. Во всяком случае, по ту и по эту сторону фронта, пока одни умирали на передовой, другие держали наготове свои сейфы!») Команда явно теряла терпение и всячески это демонстрировала; Мари-Луиза тоже поддержала Герду и Дарраса. Жорж представил себе, как Жоннар с ядовитой улыбкой говорит ей: «Твоя забота об этом молодом человеке поистине трогательна, дорогая моя, но я отказываюсь ради него отдать себя на съедение клопам!» (Еще один комментарий Сантелли: «Честное слово, нам здорово хотелось скинуть его с яхты на набережную со всей его горой чемоданов и отправиться в путь!») В конце концов он не устоял перед аргументами Дарраса и Мари-Луизы. И вот они так бессмысленно потеряли драгоценное время. Нетрудно было догадаться, о чем думал Сантелли: если для него, Жоржа, дело кончится плохо, вся команда будет считать, что в этом виноват Жоннар. Он закрыл глаза, и перед ним возникли лица четверых пассажиров, застывшие, как фигуры карточной колоды: Мари-Луиза была дамой пик, единственной дамой, у которой в руках нет цветка, самой печальной из всех. Он спросил:

— А путешествие будет продолжаться?

— Как знать? — ответил Сантелли. — Может быть, и нет.

— Здорово же я вас подвел, — сказал Жорж.

— Что ты там несешь? Ты что, спятил?

Такая грубость тоже была приятна.

— Ты поправишься, а это куда важнее, чем если бы мы сорвали крупный куш!

Сантелли курил, и запах табака, хотя его относило встречным ветром, иногда касался лица Жоржа и слегка одурманивал его.

— Мои письма…

— Будь спок. Я сам отправлю их, как только бросим якорь.

Проследив за взглядом Жоржа, он пошарил в кармане куртки и достал оттуда оба конверта. Как только он спрятал их в карман своей блузы, Жорж снова закрыл глаза. Свежий воздух, легкая качка, яркий солнечный свет, окружавший его со всех сторон, усиливали благотворное действие от присутствия Сантелли, притупляя в нем смутное чувство опасности. Он видел во время войны людей, умирающих от раны в живот, — у него, должно быть, было такое же землистое лицо, такой же заострившийся нос, такие же расширившиеся зрачки, как у этих несчастных, чьи лица вставали теперь в его памяти. Но ведь многие из них выжили, и почему бы ему тоже, в конце концов, не выжить, почему? Где-то в бодрствующих еще уголках его мозга надежда, подобно дикому растению, пускала корни.

Он позвал Сантелли, попросил пить.

— Нет, старина. Капитан запретил.

— Пусть он подойдет!

— Он стоит у штурвала.

— Скажи ему.

— Как хочешь.

И сразу же с порога рубки раздался голос Дарраса:

— Будьте благоразумны, Море.

Он подошел ближе.

— Один только стакан, — умоляюще проговорил Жорж.

— Полно, вы же воевали. Вы сами знаете: тем, кто ранен в живот, никогда не дают воды.

Да, он это знал! Он знал даже, что сейчас участвует в сцене, за которой не раз наблюдал в качестве зрителя! Он отчетливо помнил, как однажды не разрешил дать немного вина молодому парню из Маскары, у которого были обнажены совершенно посиневшие кишки. Значит, незачем было просить. Даррас отошел. «Анастасис» исчез, растаял вдали в легкой дымке. Боль притупилась, но этому нельзя было доверяться. Временами его захлестывала холодная волна, от которой леденело тело, и резкая боль вгрызалась в его внутренности, с исступлением электрической пилы надвое перепиливала ему голову! «Если меня вовремя не прооперируют, я погиб». И снова ему вспомнились юноша из Маскары, полевой госпиталь, заснеженные холмы, осторожно приподнятое, пропитавшееся кровью одеяло и лицо парня, похожее в мягком свете лампы на очень древнюю маску, которую только что извлекли из земли, где она пролежала многие тысячелетия, и которую еще связывало с ней выражение глубокого удивления, неожиданного открытия. Жажда мучила его все сильнее, но он твердо решил не просить больше воды. Слегка покачиваясь на волнах, яхта мчалась на предельной скорости, и, может быть, ей еще удастся выйти победительницей в этих гонках с судьбой! Кровь стучала у него в висках, клокотала в горле, и это биение смешивалось с шумом дизелей. Он смотрел на вскипавшую за кормой пенистую струю и вдруг увидел иссиня-черную птицу, чуть больше ласточки, с такими же, как у нее, крыльями в форме косы, с такими же живыми бусинками глаз. Какое-то время в свободном парении следовала она за кораблем, и видно было, что маховые перья у нее на концах светло-серые; и Жоржу мучительно захотелось свободы, такого же полного слияния с этим лучезарным небом! Время от времени кто-нибудь из матросов появлялся на палубе, дружески наклонялся над ним, но, следуя указаниям Сантелли, не разговаривал с раненым, а лишь молча улыбался ему, порой поднимая кулак, чтобы подбодрить его, напомнить, что сдаваться нельзя. Спланировав, птица исчезла, и небо показалось еще огромнее: какая-то безжалостная бесплодная пустыня.

— Палермо, — сказал Даррас, повернувшись к Жоржу.

От этой новости, вызвавшей ликование Сантелли, должно было бы радостно забиться и его сердце.

— Ты слышишь? Палермо, старина! Уже видно!

Но Жорж не мог представить себе, как рождается на горизонте эта чудесная полоска земли, этот зелено-золотистый берег; его рассудок был изнурен мучительной жаждой, сжимавшей ему горло пылающим огнем, который проникал в самые его легкие и который он теперь уже узнавал; все это отделяло его от Сантелли, увлеченно рассказывающего ему, что они уже приближаются к городу, что видны уже дымки пароходов в порту! Такой нестерпимый жар палил перед тем, как появилась магма на склонах Везувия и лава повела свое наступление во время сильного извержения вулкана в марте тысяча девятьсот сорок четвертого года, которое ему пришлось наблюдать; жаркий воздух стелился по земле, опережая неспешное и недоброе движение потока, усеянного глазками серы и раскаленного угля. Жар был такой сильный, что уже в пятидесяти метрах деревья внезапно вспыхивали, словно подожженные изнутри, трещали, охваченные пламенем, набросившимися на них, непонятно откуда взявшимися языками огня, который пожирал их заживо, оставляя один лишь скелет — трагический черный символ. И лишь потом неторопливо подступила к ним эта извергнутая из земли раскаленная масса и поглотила их. И он тоже чувствовал ее приближение, он чувствовал, что оказался во власти этого страшного иссушения — предвестника смерти. Он крикнул, потребовал воды, убежденный в том, что одним стаканом можно будет погасить пожар, предотвратить катастрофу! Но этот безмолвный крик услышал только он сам, крик затерялся в этом пекле!

Эту женщину, опустившуюся на стул у его изголовья, он видеть не мог — он не в силах был взглянуть в ее сторону. Однако он понимал, где он находится, видел выкрашенные в белый больничный цвет стены, покрытую эмалевой краской дверь, нижнюю перекладину кровати, там, где кончалась простыня, и на заднем плане, ну конечно, Дарраса и Ранджоне, стоявших рядом. Они, эти верные друзья, и сейчас были с ним, они не дадут ему погибнуть, — о братья мои, братья! — и эта короткая вспышка радости придала ему уверенности, убедила его в том, что он скоро встанет с постели и сможет снова гулять прохладными зимними утрами, когда так легко дышится и ровно бьется сердце; и он уже видел себя в этой будущей жизни, и безуспешно попытался приподняться, и своим обострившимся слухом постарался уловить, что шепчет сиделка. На французском, но с сильным акцентом она говорила, что таково распоряжение хирурга, что она может разрешить свидание лишь на несколько минут и что запрещено разговаривать, всего лишь несколько минут, самое большее — пять, и она вышла из комнаты, и крылья ее белого чепца покачивались во время ходьбы, а посетительница, прошептав: «Спасибо, сестра», осторожно взяла руку Жоржа в свою, а эту ее руку — маленькую, прохладную, нежную, дрожащую, — как ему было ее не узнать? Жорж надеялся прочитать на лице Дарраса подтверждение тому, что уже не вызывало у него сомнений. Даррас по-прежнему стоял напротив него на светлом фоне стены и печально, бесконечно печально — но почему это так? — смотрел на него, а свет падал сбоку на его лицо меланезийского воина.

— Вы приехали, — с трудом прошептал Жорж.

— Лежи спокойно, — сказал Ранджоне.

— Наконец-то вы приехали.

Маленькая рука вновь сжала его руку.

— Я знал, что вы приедете.

Ему пришлось замолчать, он задыхался, огромная перина тяжело придавила его тело, хотя и не могла согреть. И все-таки ему удалось добавить, потому что ему во что бы то ни стало надо было это сказать:

— Я счастлив.

Ему хотелось бы также улыбнуться, но, к несчастью, все мускулы его лица — от лба и до рта — были стянуты.

— Не разговаривайте, — посоветовал голос Дарраса, доносившийся до него со сцены какого-то театра, где было множество занавесей, но какое это имело значение? Приехала Мадлен, и с ее помощью он выберется из этого ледяного болота, теперь уже не увязнет в нем.

— Вы… на «Эр-Франс»? — спросил он.

То, что она смогла прилететь самолетом «Эр-Франс», заинтересовало его. Разве самолеты этой компании летают в Сицилию? Но «Альиталия», конечно! И в ту самую секунду, когда слово «Альиталия» складывалось в его мозгу, неожиданный холод сковал его ноги.

— Вы хорошо долетели?

Она ничего не ответила, не желая нарушать указания монахини, и Жорж согласился с ее решением, но все-таки захотел узнать кое-какие подробности.

— Вам пришлось сделать пересадку в Неаполе?

Фраза была слишком длинной, и от этого по всему телу его растеклись ледяные струи, но — о счастье! — Мадлен заговорила или, вернее, зашептала, не переставая гладить его руку, а может, это была не Мадлен, но кто же тогда, о боже, кто, кроме Мадлен, способен был произнести эти слова, полные надежды и нежности, у кого еще могли быть такие чудодейственные интонации, убаюкивающие и утешающие? Он увидел, как Даррас, лицо которого теперь было окутано белой бумагой, подает осторожно знак, поднося палец к губам, и, поскольку Мадлен замолчала (Но была ли это Мадлен? Конечно, это она, она сидела чуть поодаль, но ее можно было узнать по теплой, мягкой руке, по ее благотворному действию!), он попытался удержать в памяти слова, которые она только что ему прошептала, но слова эти разбегались, терялись в той живущей в нем ледяной глыбе, освещенной светом заиндевелой зари, и он даже удивился, что исчезают они при таком свете, но, по правде говоря, и не удивлялся этому, и все-таки, когда мрак уже затопил его, лицо сохранило выражение сильного изумления.

Сиделка в мягких туфлях бесшумно вошла в палату, отстранила Мари-Луизу, которая в светлом платье, без единого украшения, плакала, стоя в изголовье постели, закрыла глаза Жоржу, потом плавным движением набегающей на песок волны натянула ему на лицо простыню. Затем она попросила всех трех посетителей пройти с ней в какой-то кабинет и повела их по длинным коридорам.

За окном синие сумерки уже опускались на улицу, где на деревьях пели птицы.