— Значит, вы по специальности не переводчик, а какова же ваша настоящая профессия?

В полдень они все собрались в кают-компании «Сен-Флорана», проплывавшего мимо Ниццы. Все, то есть Мишель Жоннар и его жена Мари-Луиза, Эрих Хартман, капитан Даррас и в конце стола, рядом с Жоржем, Герда Хартман. По желанию Мишеля Жоннара во время завтрака был включен проигрыватель и тихо лилась церковная музыка. Обслуживал их кок-стюард Сантелли, тулонец, одетый строго, во все белое, словно хирург, впрочем, у него и взгляд был как у хирурга, одновременно острый и вдумчивый. Вопрос задал Мишель Жоннар. Жоржу было не слишком приятно, что он стал, таким образом, предметом разговора. Сразу же при знакомстве Эрих Хартман похвалил его великолепный немецкий язык, обнаружив у него даже легкий прусский акцент. Конечно, Жорж предпочел бы обедать вместе с командой, желание довольно нелепое, поскольку в силу своих обязанностей он был связан как раз с этими четырьмя пассажирами и ему все время приходилось быть рядом с Гердой Хартман, которая говорила лишь на своем родном языке. Его поэтому и посадили возле нее, чтобы он, по ее просьбе, переводил ей, о чем беседуют за столом.

Поскольку Мишель Жоннар ждал ответа, хоть и продолжал при этом разрезать свое жаркое на фарфоровой тарелке с золотым ободком, манипулируя ножом и вилкой с истинно королевской непринужденностью, Жорж сказал, глядя на Дарраса:

— Я торгую птицами.

Раздались изумленные восклицания, и даже Жоннар, удивленный, на минуту перестал работать своими длинными руками с набухшими венами.

— В самом деле? — переспросил Эрих Хартман. — Птицами?

— Я полагаю, из курятника? — проговорил Жоннар, и его перстень недобро сверкнул.

— Нет, только птицей-феникс, — ответил Жорж весьма любезным тоном. Он сразу почувствовал неприязнь этого типа к себе и держался настороженно.

— Что это вы рассказываете? — вмешалась Мари-Луиза Жоннар. — Разве они существуют, Море?

Она была в летнем платье с глубоким вырезом, а на шее бусы из мелких ракушек, вроде тех, что лежали у Мадлен в магазинчике. Ее изящная темноволосая головка, казалось, сидела на шарнирах, она двигалась рывками, поворачиваясь то к одному, то к другому собеседнику.

— Существуют, мадам, что весьма удобно как для продавца, так и для покупателя.

Никто больше не стал задавать вопросов, а музыка, сопровождавшая стук ножей и вилок, зазвучала медленнее, интимнее, словно вдруг преисполнилась мистического пыла. Свет волнами проникал через иллюминаторы.

— Сегодня вечером я вручаю вам пакетик с пеплом птицы. На следующее утро вы открываете пакетик, и птица-феникс возрождается у вас на глазах…

— Ach so! — произнес Эрих Хартман.

— И тогда вам остается только слушать ее речи.

— А она еще и говорит? — засмеялась Мари-Луиза Жоннар.

— Главным образом по-французски, мадам, на языке, который, как вы знаете, является языком любви.

— Переводите, переводите, — умоляла Герда Хартман, и Жорж наклонился к ней, а музыка тем временем звучала все громче, перерастая в торжествующий и страстный гимн.

Опустив глаза, Мишель Жоннар продолжал улыбаться. Он был невысок ростом, с розовым лысым черепом. Во взгляде, в складке губ затаилась неизменная саркастическая улыбка. Было видно, что он любит высмеять тех, кто — в силу своего зависимого положения или неумения быстро парировать удары — не может ответить на его насмешки. Еще утром Жорж понял, что если он хоть раз смолчит, то станет любимой мишенью Жоннара, который не прочь будет блеснуть перед другими за его счет, не так-то трудно бывает обнаружить в человеке эту толику цинизма, нередко связанную со стремлением подчинять себе и властвовать. Сын рабочего, Жорж знал, что сам он бывает сдержан в присутствии людей, обладающих властью: хозяев, домовладельцев, полицейских. Он знал также, что может отреагировать совершенно по-другому, сдержанность может перейти в агрессивность, заносчивость. Сейчас он, правда, не потерял над собой контроля.

Что же касается Эриха Хартмана, то он ни на что не обращал внимания, целиком поглощенный тем, что ест и пьет. Он задавал вопросы Сантелли, просил уточнений, касающихся вин, прибегал нередко к помощи Жоржа, так как его знаний французского ему не хватало. Серебристые волосы, расчесанные на прямой пробор, придавали ему несколько старомодно-изысканный вид, делали его похожим на фон Папена. В отличие от Жоннара, который, казалось, постоянно подстерегал своего собеседника в надежде нащупать его слабое место, Хартман сознательно держал окружающих на расстоянии. Порой, словно не замечая никого, он погружался в свои размышления, где не было места присутствующим. У него были серые стеклянные глаза, большие веснушчатые руки. Он питал слабость к шелковым платкам и даже за столом носил на шее платок, повязанный с нарочитой небрежностью ковбоя из американских вестернов. Когда он говорил по-французски, то порой не сразу находил нужные слова, они словно прилипали у него к гортани. Обычно он был холодно-любезен со всеми, кроме Жоннара, с которым держался в меру сердечно.

Даррас все время молчал, и Герда обратила внимание на его сдержанность.

— Жорж, спросите у нашего капитана, женат ли он.

— Да, он женат, мадам.

— А как относится его жена к его долгим отсутствиям?

— Она примирилась с этим, я полагаю.

— Вы хотите сказать — смирилась?

Белокурой и розовощекой Герде было, как и Мари-Луизе, около сорока. На ней также было летнее, схваченное в талии платье, обнажавшее ее великолепные плечи. Светлые, чуть выпуклые глаза и полные губы усиливали свойственное ей выражение счастливой безмятежности. Пожалуй, нос у нее, на вкус Жоржа, был несколько крупноват, но все равно она ему нравилась больше Мари-Луизы, особенно своей жизнерадостной наивностью, заставлявшей ее всем восхищаться.

— Попросите его, Жорж, попросите его рассказать нам о каком-нибудь морском приключении. У него их, вероятно, было предостаточно.

Даррас сперва попытался уклониться, но его так настоятельно стали просить, что он в конце концов сдался и рассказал, как при его первом плавании на «Сен-Флоране» пассажирками у него оказалось с полдюжины студенток-шведок. Во время всего путешествия эти девушки, сторонницы нудизма, ходили абсолютно голыми, что значительно повысило нервозность экипажа. Когда навстречу ему попадался другой корабль, Даррас из предосторожности старался держаться от него как можно дальше; его маневр очень забавлял девушек. В полдень они останавливали яхту и плавали вокруг корабля в чем мать родила.

— Прелестно, прелестно! — воскликнула Герда Хартман и тут же залилась краской.

Потребовали новых историй, и Даррас нехотя подчинился и рассказал об одном весьма эксцентричном пассажире, богатом шотландце, который сам выбрал маршрут, но добрую половину времени пил горькую со своей женой в каюте. Когда же корабль подошел к фарватеру вблизи Корфу, наш шотландец появился на капитанском мостике и потребовал, чтобы ему передали штурвал. Ничего не скажешь, подходящее время он выбрал! Его принялись уговаривать, объяснять, какие предстоят трудности, посулили, что потом он будет делать все, что захочет, но пьяница все больше распалялся, бросился к штурвалу, вцепился в него, обхватил обеими руками, как уличный фонарь, не подозревая, что Ранджоне, старший механик, которого успели вовремя предупредить, давно остановил двигатели. Долго простоял он так, требуя, чтобы все уступали ему дорогу, словно море, где не было видно ни одной лодки, кишело кораблями. Утомившись, он наконец заснул, и два здоровенных матроса отнесли его в каюту.

— Браво! — произнесла Герда, которая, грациозно наклонив голову к Жоржу, выслушала весь рассказ в переводе.

Теперь и Мари-Луиза спросила у капитана, нет ли в его коллекции какой-нибудь драматической истории. Нет, ответил он, ни одной, во всяком случае с тех пор, как он плавает на яхтах, предназначенных для туристских поездок.

— А прежде?

Сантелли тем временем поставил на стол большую хрустальную вазу с засахаренными фруктами. Легкие порывы морского ветра, проникавшие через вентиляционное устройство в кают-компанию, играли волосами Герды, и она то и дело ловко заправляла их за уши, в которых сверкали серьги с коралловыми подвесками. Даррас сначала поколебался, но потом все же решился. Года за два до войны он плавал на линии Марсель — Буэнос-Айрес старшим помощником капитана на грузопассажирском судне, которое перевозило эмигрантов. Когда миновали Дакар, какая-то непонятная эпидемия обрушилась на детей. По совету врача капитан приказал отделить заболевших от остальных пассажиров. Родители согласились с этим решением, но при условии, что им разрешат ежедневно навещать детей в изоляторе. Но на следующий же день посещения были запрещены и решетка, которая отделяла палубу эмигрантов от остального корабля, была закрыта. Родители буквально обезумели, узнав об этом приказе, и устроили настоящую манифестацию. Капитану пришлось принять у себя на мостике их делегатов. Однако правда не могла в конце концов не обнаружиться. Каждый день столяр наспех сколачивал маленькие гробики, куда для балласта клали свинец, а ночью их опускали в черную воду. Потому что эпидемия, казавшаяся вначале безобидной, становилась все опаснее, превращаясь в настоящее бедствие. Смертность внезапно так возросла, что ни у кого не хватало мужества сообщить родителям о постигшем их горе. Трудно сказать людям, считающим своих детей живыми, что они покоятся на дне Атлантического океана. И вот капитан приказал Даррасу выйти к взбунтовавшимся эмигрантам. Вооружившись разного рода железными предметами, они исступленно требовали, чтобы им отдали их детей, пытались сломать решетку, которая отделяла их от зоны карантина, и, как только появился Даррас, эти несчастные обрушили на него поток угроз и оскорблений. Обращенные к нему взгляды были полны ненависти и ужаса, и он понимал, что в их глазах олицетворяет страшного ангела смерти. Очутись он по ту сторону решетки и скажи он им правду, его бы тут же, на месте, растерзали. Он же испытывал к этим исступленным людям бесконечную жалость, шагал навстречу им, не в силах найти нужных слов, загипнотизированный их лицами, их яростным отчаянием. Некоторые молили его, другие оскорбляли, пытались ударить. Под все возрастающим натиском этих людей решетка начала поддаваться. Наконец он смог заговорить. Они слушали его слова об опасности заражения, об обязанностях капитана, о необходимости принятых мер, и, когда он под конец сказал, что тридцать четыре детских трупа уже поглотило море, поднялся новый шквал, еще более слепой и чудовищный. Чтобы подавить его, пришлось пустить в ход несколько огнетушителей. С большим трудом наступающих, грозивших разнести капитанский мостик, удалось оттеснить на нижнюю палубу. Некоторые из них получили ушибы.

— Это ужасно, — вымолвила Мари-Луиза Жоннар, положив на тарелку недоеденную дольку яблока.

Чтобы не мешать Даррасу, Жорж, наклонившись к уху Герды, тихо переводил ей по ходу рассказа. Он почти касался губами ее упругого плеча, покрытого золотым загаром. Герда нашла рассказ необычайно трагичным. Она захотела узнать, какой национальности были эти несчастные, и Даррас ответил, что все они были из Центральной Европы и спасались от гитлеровских преследований.

Воцарилось молчание, которое нарушил Мишель Жоннар.

— Евреи, — сказал он равнодушным тоном человека, который не снисходит до обычных человеческих чувств.

Даррас уже извинялся перед дамами. Его попросили рассказать трагическую историю из его жизни моряка, а он не смог предложить им ни кораблекрушения, ни хотя бы жестокого шторма. Больше от него рассказов уже не требовали.

Все, за исключением Дарраса, который должен был сменить своего помощника в рулевой рубке, перешли на кормовую часть палубы, где им подали кофе и ликеры. Мишель Жоннар не преминул взять с собой магнитофон, который способен был несколько часов подряд исполнять церковную музыку, и включил органный концерт.

Хартман же, вооружившись карабином, взятым у капитана, слегка откинувшись на спинку парусинового кресла, стал ради забавы стрелять по чайкам. Сперва он подманивал птиц, бросая за корму куски хлеба, а затем убивал ту, которая первой устремлялась в море за добычей. Серо-зеленый берег проплывал с левого борта, и стекла иллюминаторов вспыхивали в солнечных лучах. В синем глянцевом небе ни облачка. Органный концерт прерывался коротким кашлем карабина. Герда высказала желание, чтобы такая хорошая погода простояла как можно дольше, и закурила сигарету, вытягивая с наслаждением губы. Как раз в эту минуту Эрих Хартман попросил Жоржа вставить ему новую обойму. Несколько сухой тон покоробил Жоржа, но он повиновался. Раненая чайка била крыльями в пенистом водовороте, тянувшемся за винтом; остальные птицы испуганно парили над ней или, чертя в воздухе резкие круги, проносились над яхтой с пронзительными криками. Как только Жорж перезарядил ружье, Хартман вновь принялся за свою игру. Жорж собирался уже отойти, как вдруг через люк машинного отделения его окликнул старший механик Ранджоне. Его крупное, лоснившееся от пота лицо выражало бурное негодование.

— Вместо того чтобы строить перед ними лакея, — бросил он Жоржу, — вы бы лучше посоветовали этой обезьяне оставить несчастных птиц в покое!

Сказал он это громко. Но если Эрих Хартман и слышал его слова, то ничем этого не выдал и продолжал стрелять, целясь, пожалуй, еще старательнее.