В Монте-Кассино они должны были отправиться на следующий день рано утром в огромном, взятом напрокат автомобиле. Прежде чем сойти на берег, в ожидании дам, которые были еще не совсем готовы, Жоннар подошел к Жоржу. На нем были большие темные очки, которые закрывали пол-лица и придавали ему неприятный вид человека в маске. Большинство матросов работали неподалеку от них, и поведение Жоннара заставило их насторожиться.

— Знайте, Море, что сегодняшняя экскурсия была выбрана моим другом Хартманом. Он безупречный старый солдат, один из самых достойных. Я был бы вам очень признателен, если бы, приняв это во внимание, вы избавили бы его от своих дерзостей и не стали бы повторять свой вчерашний номер.

Тон любезно-насмешливый. Однако ему не следует доверять.

— А разве моя версия музыканта с перебитыми пальцами не выглядит более трогательной?

— Вы снова за свое, Море. Советую вам не забывать своего места и впредь отвечать лишь на те вопросы, которые вам задают.

Жорж с трудом сдержался (понимал, что все наблюдают за ними) и ответил все с тем же нарочитым простодушием:

— Я сделаю все, что в моих силах, мсье.

— Вполне разумное решение. Постарайтесь в будущем не паясничать, и от этого все только выиграют.

Невозможно угадать выражение его глаз. По темным стеклам очков пробегали странные блики, как бы усиливая оскорбительную иронию его слов. И, точно желая избежать возможных возражений, Жоннар резко повернулся к Жоржу спиной, быстро сбежал по трапу и присоединился к Хартману, прогуливающемуся по набережной. Оба они с большим интересом стали наблюдать за рыбаками, которые чинили сети на земляной площадке. Небо уже раскалилось добела, на лбу, на шее, на ладонях Жоржа выступил пот, но жара тут была ни при чем. Перед рубкой Даррас, Жос, Сантелли и еще один матрос, маленький и пузатый, которого звали Макс, наблюдали за ним. Даррас курил трубку; вынув ее изо рта, он сказал:

— Спокойно, Море. Такие люди любезны только с теми, кто может им быть полезным. У них даже вежливость — помещение капитала.

Никто не улыбнулся, а Макс добавил:

— Не порть себе кровь!

Все поддержали его. Кто-то, может быть Жос, бросил, уходя:

— А все-таки старик зарывается!

Их поддержка, их сердечность вознаградили Жоржа за испытанные им досаду и раздражение. Что ж, значит, команда вовсе не так равнодушна к нему, как он полагал. Они были на его стороне, они понимали всю трудность его положения. В той «дистанции», которую, ему казалось, он ощущал и от которой чуточку страдал, виноват, вероятно, был только он сам. Хороший урок на будущее. У него стало радостно на душе, и потому он сказал:

— Мне все-таки следовало ему ответить.

— Ты правильно сделал, что придержал язык, — ответил Макс. — Он так и ищет, к чему бы прицепиться. Остерегайся его.

— Это уж точно.

Последние слова сказал Даррас, и Жорж кивком головы поблагодарил их обоих. Обида почти изгладилась, настолько их участие, их дружба растрогали его.

На берегу, на солнцепеке, мирно прохаживались вдвоем Жоннар и Хартман. Чайки скользили над самой водой. Конечно, Жорж будет остерегаться. Но чего, в сущности? В конечном счете чем он рискует? Мари-Луиза вчера, стоя у приоткрытой двери, тоже хотела его предостеречь. Поживем — увидим, подумал он. В эту минуту Мари-Луиза появилась вместе с Гердой на палубе и сказала ему, улыбаясь из-под соломенной шляпки:

— В путь, Жорж.

Герда была с непокрытой головой. Обе женщины, в легких платьях и босоножках, видимо, радовались этой прогулке. Когда они проходили мимо Дарраса, тот пожелал им удачи, и Жоржу пришлось перевести его слова Герде.

— Очаровательный мужчина, — сказала она. — Жаль, что он не может поехать вместе с нами.

— Должен ли я перевести ему ваши слова?

— Ни в коем случае, Жорж! Если бы еще и я, о господи!..

И она рассмеялась, осторожно спускаясь по трапу и обеими руками, так, словно переходила через ручей, придерживая юбку. Над башней Орландо парила в небе огромная хищная птица, края крыльев у нее были красные. Восклицание Герды ясно означало, что она не хочет, чтобы ее поведение могло быть истолковано так же, как поведение, достаточно смешное на ее взгляд, Мари-Луизы Жоннар. Она была проницательной, эта Герда! Хорошо еще, что в ней не было недоброжелательности!

В машине Жорж намеренно сел рядом с шофером. Издалека он помахал рукой Даррасу и матросам, взволнованный тем, что лица их, обращенные к нему, выражали согревающую его симпатию. В зеркальце он видел Мишеля Жоннара, беседующего с Хартманом. Наверняка у него была огромная квартира в Париже, множество слуг, секретари, с ними он мог позволить себе говорить резко! Наверняка он часто совершал деловые поездки! Что же делала прекрасная Мари-Луиза во время его долгих отлучек? Неудовлетворенная женщина, и, видимо, несчастная, несмотря на окружавшие ее блага, на комфорт и спокойное существование.

— Нет, — объяснял Жоннар, — я не воевал.

Был освобожден от воинской повинности по болезни сердца. Все годы войны прожил в своем поместье под Ниццей. Вооружившись киноаппаратом, Герда через окно машины снимала окрестности. Гнусавый треск аппарата приглушал голос Жоннара, а в это время Жорж или, вернее, часть его существа словно вырвалась вперед, отделившись от их группы, с жадным вниманием всматриваясь в те знаки и приметы, которые воскрешали в его глазах картины прошлого с их жестокостью и страхом; и одновременно странным образом другие мысли проникали в его мозг, будто рожденные его волнением: Серж Лонжеро со своими людьми, расположившийся на этих холмах, явившийся без опозданий на свидание с тем снарядом, осколки которого должны были вскоре вонзиться в его тело; письмо Мадлен, которое он получит завтра в Неаполе, но не уничтожит, как того требовала телеграмма, а сохранит, не читая; и Жоннар, там, на заднем сиденье, ничего не знавший о другом Жорже Море, который несколько лет назад уже бывал в этих краях… Солнце, безжалостно обнажавшее мельчайшие подробности пейзажа, освещало также самые потаенные уголки его души и делало очевидной эту непреложную истину: жить — вот чудо, которым он, Жорж, никогда не перестанет восхищаться! Встречный ветер ударял в лицо и приносил с собой запах сухого сена, а между оливковыми деревьями поднимались к небу голубые дымки. Они уже подъезжали к первым домам Кастельфорте, расположенным на вершине холма. По просьбе Эриха Хартмана остановили машину.

В феврале и марте 1944 года Хартман пробыл здесь несколько недель, прежде чем его отправили во Францию, на Атлантическое побережье. Он узнавал ферму и те постройки, где размещалась его часть. Собаки залились таким громким лаем, что из дома вышли крестьяне. (Герда тут же поспешила их заснять.) Один из крестьян предложил гостям угостить их фруктами, и путешественники согласились. Когда глаза их немного привыкли к темноте, они увидели находившуюся в первой комнате старую женщину. У нее были маленькие черные глаза и лицо все в трещинах морщин. Неподвижно сидевшая в этой комнате, где ее со всех сторон обступала темнота, она напоминала ящерицу, застывшую среди гниющего болота. Ее давно разбил паралич, и никто уже не обращал на нее внимания, но, чтобы ее не донимали мухи, ее оставляли сидеть в темноте. В другой комнате гостям предложили инжир и нарезанную ломтиками дыню.

Когда перед уходом Эрих Хартман захотел оставить им несколько лир, молодой крестьянин запротестовал.

— Почему он отказывается?

Жорж перевел ответ:

— Деньги платить излишне. Они угостили вас, потому что вы оказали честь их дому.

— Но они так бедны, — сказал Хартман. — Эта небольшая сумма может им пригодиться!

— Они соблюдают правила старинного гостеприимства, — насмешливо заметил Жоннар. Потом, не глядя на Жоржа: — Уговорите их взять эти деньги, Море. Хотя бы для этой крокодилицы в соседней комнате.

Но Жоржу не пришлось переводить. Хартман уже успел положить лиры на колени парализованной старухе и вышел вместе с Мари-Луизой. Тогда молодой человек смирился.

— А вы, Жорж, — спросила Герда, когда они вышли во двор, — где вы были во время войны?

— Там, напротив.

— Вечно вы шутите.

— Я не шучу, мадам.

Он показал рукой на линию гор за Сессо-Аурунка под раскаленным небом и добавил:

— И я вошел сюда одним из первых.

Хотя в то время, когда дивизия Монзабера атаковала Кастельфорте, Хартман находился уже в Нормандии, его, видимо, заинтересовало подобное совпадение, и он задал множество вопросов, касающихся штурма самой деревни, которую бетонированные стены домов, укрепленные подземные сооружения и минные поля превратили в настоящую крепость. Жоннар, казалось, внимательно следил за каждым ответом Жоржа, которого это, впрочем, не очень беспокоило. Они впятером направились по почти пустынной, поднимающейся вверх улочке к квадратной башне, прилепившейся на вершине скалы; Герда порой немного отставала из-за своих съемок. В тенистых двориках мирно разговаривали между собой женщины; из глубины своей лавки, заполненной всякими блестящими предметами, какой-то торговец следил за иностранцами; в гнетущей тишине летнего утра кто-то несколько раз позвал: «Мария!», и перед глазами Жоржа вдруг вновь возникло ужасающее видение танков, беспощадно, с упорством мастодонтов, крушивших дома и укрепления среди треска обезумевших ручных пулеметов, воя гранат, туч пыли от рушившихся домов, стелющегося по земле дыма, криков: он увидел также этого беднягу Шермана, убитого наповал разрывом мины, как раз на подступах к деревне, и превратившегося для них во временное препятствие, и солдат, которые стреляли в это время из окон; и сегодня этот крик: «Мария! Мария!», настойчивый и хриплый, казался последним отзвуком того яростного исступления, которым все еще, восемь лет спустя, был насыщен здесь воздух, такой же обжигающий, как и тогда.

В ходе этих сражений Жоржу вдруг открылся он сам, без всяких прикрас, без маски, видимый как бы насквозь, сознающий свой страх, свою слабость, свою жестокость, он уже почти не удивлялся тому, что убивает, не испытывая при этом волнения, и был убежден, что в нем умирает что-то главное, что-то бесценное, что душа его «теряет свою плоть» и остается лишь «скелет души», где живут одни только инстинкты: безудержная страсть к разрушению и уничтожению и животное желание выжить!

— Подумать только, — произнесла Герда с блестящими глазами, — что сейчас вы стоите здесь оба, мой муж и вы, рядом, почти как друзья!

«Почти? Как бы не так!» — чуть было не воскликнул насмешливо Жорж.

— Разве это не доказывает всю чудовищную абсурдность войны? — продолжала Герда. — Ах, если бы не этот проклятый Версальский договор!

Позавтракав на скорую руку в маленькой харчевне в Монте-Кассино, они по извилистой дороге отправились в аббатство. Реставрационные работы были еще не закончены. Монах, который водил их по аббатству, спустился с ними в пустые, пахнущие свежим цементом крипты, провел их на галерею, откуда открывался вид на Абруцци и на поля, залитые солнцем, предложил купить открытки, на которых было изображено Монте-Кассино до катастрофы (com’era) и сразу после бомбардировок (… or non é piu). У монаха было гладкое безбородое лицо и наивные глаза. За открытки можно было заплатить дороже, чем они стоили, деньги шли на восстановление аббатства, и тех, кто жертвовал таким образом, просили расписаться в специальной книге, pregati di segnare il nome e l’offerta su apposito listino!

Жорж расписался последним, взглянул на энергичный в мелких брызгах чернил росчерк Жоннара, затем отошел в сторону, стараясь отыскать вдали самые кровавые вершины: Мона-Казале, Монте-Майо, Чифалько, имевшие теперь мечтательно-невинный вид в знойном мареве, и в это время услышал слова Жоннара:

— Никто не может отрицать, что союзники без всякой на то надобности разбомбили и уничтожили здесь изумительный очаг цивилизации, тогда как ваши соотечественники эвакуировали основную часть его богатств и спасли все, что можно было спасти. Дорогой Хартман, на побежденных всегда клевещут.

Хартман в знак благодарности поклонился. И в ту минуту, когда Жорж повернул к ним голову, раздираемый желанием напомнить им об Освенциме, Треблинке и Бухенвальде, он встретился с умоляющим и даже немного испуганным взглядом Мари-Луизы и, тронутый ее волнением, промолчал. Молчание далось ему не так-то легко. Чтобы устоять перед соблазном вмешаться, он снова стал смотреть на окружающий пейзаж, под слишком ярким солнечным светом линии его расплывались, краски поблекли, и только резко выделялся сине-серый рубец дороги Казилина и четко очерченное пятно польского кладбища, — пейзаж, который он не совсем узнавал, но который пытался отыскать своим сердцем. Любой пейзаж отражает состояние души, а этот ускользал от него в своей ирреальности, его нельзя было уловить, удержать глазами памяти. Напротив него, за Рапидо, среди мирных, лениво раскинувшихся полей, тянулись бывшие позиции французов, новозеландцев и американцев. Насмешливо поблескивал вдали своими окнами игрушечный поезд.

На обратном пути Хартман показал Жоржу на искалеченные деревья, обрывки поржавевшей колючей проволоки. Он не произнес ни слова, лишь протянул над спинкой сиденья руку, словно из всех присутствующих только один Жорж мог отгадать его мысли.

На борту «Сен-Флорана» Даррас, едва он поднялся по трапу, спросил, как прошел день. Остальные члены команды были в городе на ярмарке.

— Все прошло хорошо? Обошлось без стычек?

— Да, — ответил Жорж. — Я последовал совету.

— Какому совету?

— Ну, совету «придержать язык».

Оба они рассмеялись; лицо Дарраса расплылось в улыбке, и он стал больше, чем когда-либо, похож на меланезийца, а Жорж окончательно убедился в том, что, в общем, он прожил сегодня неплохой день.

Назавтра при полном штиле и звуках Коронационной мессы они снялись с якоря. Запрещенное письмо уже ожидало Жоржа в Неаполе, и он долго вертел его в руках, но все-таки устоял перед соблазном распечатать и спрятал его в бумажник. Вернувшись в Париж, он возвратит письмо Мадлен, пусть она сама решает, как с ним поступить.

После Неаполя они посетили очаровательные городки, теснящиеся вокруг залива и вдоль полуострова Сорренто, осмотрели под яростным солнцем развалины Помпеи, и Жоржу представилась возможность обнаружить у Жоннара новую черту.

Принимая Жоржа за соотечественника, мелкие торговцы сувенирами умоляли его помочь им повыгоднее продать свой товар этим богатым иностранцам. И вот любимой игрой Жоннара стало предлагать им цену на две трети ниже той, которую они запрашивали, и он наслаждался их более или менее искренним негодованием. Затем, если ему удавалось добиться значительной уступки, он радостно говорил: «Ну и плуты!» — и почти ничего не покупал.

— Откуда только взялась подобная птица? — спросила на местном наречии старая женщина, продававшая камеи и безделушки из кораллов.

— Из вольера с золотыми прутьями, — ответил Жорж.

— Так общипай его, сынок, общипай его до крови, и ты отомстишь за нас!

По вечерам они ходили танцевать, потому что этого хотела Мари-Луиза, и однажды Жорж повел их в дансинг на площади Данте, где во время войны, присланный в город с поручением, провел два часа.

«Аризона» была заурядным ночным кабачком, но в его воспоминаниях она была связана с лицом молодой девушки. Когда около полуночи он вышел из кабачка, собираясь вернуться в гостиницу, он услышал, что кто-то плачет на углу площади Данте и Римской улицы. Плач доносился из крытого грузовика американской военной полиции, которая арестовывала неаполитанцев, оказавшихся на улице после комендантского часа. Среди покорно сидевших мужчин он увидел молодую девушку. Прежде чем на рассвете выпустить ее на свободу, полицейские изнасилуют ее у себя в участке — так они обычно поступали со всеми попавшими к ним красавицами. Девушка, казалось, была в полном отчаянии и заливалась слезами. Судорожно всхлипывая, она отвечала на вопросы Жоржа, который кое-как понял ее. Она была портнихой. Отвозила платье очень придирчивой клиентке, которая потребовала немедленных переделок. Время шло и шло, и вот… Может быть, все это было придумано, чтобы его растрогать? Он очень устал и торопился вернуться к себе в номер.

— Послушайте, — сказал Жорж сержанту военной полиции, — это я виноват, что девчушка влипла в историю. Я обещал проводить ее до дому, а потом бросил. — Женщин в обществе солдата или офицера союзнических войск, если бумаги у того были в порядке, военная полиция не беспокоила. Сержант смотрел на него напряженным, испытующим взглядом, каска его спускалась до самых глаз, так что казалось, он целится в Жоржа через амбразуру.

— Не болтайте лишнего, лейтенант, и идите своей дорогой, — сказал он, даже не пошевелившись, не изменив позы.

Девушка понимала, что лишается последней своей надежды, и снова зарыдала, а Жорж не выпускал из своих ладоней ее руку, совсем еще детскую руку, теплую, как птица.

— Послушайте меня, сержант. Ровно через пять часов я возвращаюсь туда, на позиции. Я провел лишь один вечер в этой проклятой дыре, и это моя единственная ночь. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Все это одни разговорчики. Покажите-ка мне ваши документы.

И пока высокий полицейский изучал его бумаги, освещая их замаскированным фонарем, Данте на своем цоколе, совсем белый в лунном свете, казалось, сумел оценить эту сцену. В темноте грузовика люди беспокойно шевелились; кто-то с философской невозмутимостью курил сигарету. Девушка шмыгала носом и вытирала платком глаза.

— Порядок, — сказал сержант. — Забирайте свое чучело, и пусть в следующий раз она лучше смотрит на часы.

Она была вовсе не дурна собой, пожалуй, даже изящна, исполнена той особой, присущей неаполитанкам грациозности, которая наводит на мысль о Востоке, с кроткими глазами газели и длинными шелковистыми волосами. Жорж проводил ее до самой двери.

— Мы увидимся завтра? — спросила она.

— Я уезжаю еще до зари.

— И далеко?

— По ту сторону света.

Она внимательно и серьезно посмотрела на него, потом сказала: «Я понимаю», приблизила свое лицо к его лицу и быстро поцеловала в губы.

— А теперь быстрее идите к себе, — сказал он, — и вспоминайте хоть изредка обо мне! — (Но он говорил по-французски, и она не понимала его, и все-таки слушала, догадываясь своим женским инстинктом о чувствах, которые обуревали его.) — Вспоминайте хоть изредка обо мне, потому что через несколько часов я вновь окажусь во власти этой старой как мир жестокости, и я сам удивляюсь, как я сегодня смог устоять. А уж я вас не забуду, вас, имени которой я даже не знаю, не забуду, вероятно, потому, что благодаря вам я убедился, что я еще существую, что я еще не окончательно превратился в целящийся глаз, в руку, нажимающую на гашетку смертоносного орудия. И может быть, я потому и умру, что никогда не смогу спокойно выносить страдания других. Девочка, вы скоро позабудете обо мне, но это не имеет значения, ведь вы навсегда будете связаны в моем сердце с чем-то, что война не сумела окончательно во мне уничтожить.

Ему хотелось сжать ее в своих объятьях, зарыться лицом в ее мягкие волосы, но он не стал этого делать; и вот теперь, через столько лет, он оказался в том же зале и вспоминал ту незнакомую девушку, танцуя с Мари-Луизой, которая говорила ему:

— Знаете, Жорж, а ведь в Палермо мы будем совершенно свободны. Мой муж останавливается там на несколько дней, у него важное деловое совещание.

И она улыбалась, и рука ее трепетала в руке Жоржа, но не как робкая птичка, о нет! — а как нервный, нетерпеливый, беспокойный зверек.