I

Троицкое взгорье от последних изб Гольцов располагалось примерно в километре. Впрочем, под взгорьем местные жители понимали пологий полевой подъем, уходящий в небо, куда и устремлялась по обрывистой гряде дорога. А короткий свёрток от неё ближе к Оке, довольно высокий и довольно объёмный, напоминающий лежащего медведя, был не то естественный холм, не то искусственный курган, — возможно, и древний могильник.

Там, на плоской вершине, чуть ли не тысячу лет — от самого крещения Руси — примостился Троицкий монастырь, известный на всём великом окско-волжском пути, торговом и воинском, — к хазарам, булгарам, арабам и в Золотую Орду. Был этот Троицкий холм ещё и погостом, где хоронили монахов, иногда знатных граждан и изредка путников. Для рядовых же селян, чуть поодаль, в березовой роще, размещалось родовое кладбище, где под дубовыми крестами лежали землепашцы и ремесленники — в поколениях! Правда, к концу девятнадцатого столетия появились и именные могилы под белокаменными саркофагами с выбитыми именами, датами и евангельскими строками.

Ныне кладбище в берёзовой роще в полном запустении, в замшелости, и славится лишь одним: мухоморами необыкновенных размеров и красоты. Кроме красно-, фиолетово-, буропятнистых мухоморов, как заметила Наталья Дмитриевна, никакие другие грибы там не растут.

Вообще-то, в нынешних угасающих Гольцах вместо двух церквей с колокольнями на двух взгорьях — Княжеском и Троицком, радовавших взоры и путников, и местных жителей, слышимых на пол-Оки, особенно когда случались праздничные перезвоны, и взбудораженные, горделивые звонари устраивали вдохновенное соперничество — ох, какая колокольная симфония звучала в поднебесном окоёме во славу Господню! Однако при Советской власти на взгорьях утвердились два вознесенных к небу могильника, два кладбища: Успенское, вернее, Почётное — на Княжеском взгорье и Троицкое — для всех, в размерах старинного монастыря.

На Почётном, понятно, первыми были похоронены неистовые коммунары, комбедовцы, а затем уполномоченные, парторги, председатели колхозов и сельсоветов. Кстати, могилы коммунаров украшены чёрным мрамором с голицынских часовни и склепа, ну а все другие обустроены по-разному, согласно периодам советской истории, но обязательно с прижизненными фото и, естественно, без креста. Там же поставили и обелиск-стеллу воинам, погибшим в Третью Отечественную войну.

Я не оговорился. Во имя истины и восстановления исторической правды следует заметить: первой Отечественной войной у нас именовалась война против наполеоновского нашествия в 1812 года; второй — и именно это я хочу подчеркнуть — война против германского империализма, вознамерившегося отъять от России Украину, Прибалтику и другие территории, век спустя, хотя для большинства стран это была лишь Первая мировая война. Третьей Отечественной войной являлась битва с фашизмом в 1941–1945 годах, но для тех же Соединенных Штатов Америки, Великооритании, Франции и других, это была опять же всего лишь Вторая мировая война.

Мне думается, ради справедливости, во имя памяти всех, сражавшихся и умиравших за Отечество, эта историческая классификация исключительно важна, особенно сейчас, когда после поражения в Третьей мировой (40-летней «холодной войне») идёт, пока невидимая, четвёртая Отечественная война — за спасение Родины, за выживание всех православных, всех русских как нации.

II

Наталья Дмитриевна Ловчева рассказывала о двух взгорьях мёртвых — Почётном и Троицком — покорно, без возмущения, однако с убийственной иронией. И получалось: все великие социальные преобразования в Стране Советов завершились в конечном итоге очередным кладбищенским неравенством — и ничем больше…

Нет, не хотелось бы углубляться в эту тему. Не знаю, какими неведомыми путями пришли мы к демографической катастрофе, к повсеместному массовому вымиранию, особенно старших поколений. А ведь это те самые буйные, неистовые строители социализма, самого счастливого строя на земле — земного рая! И чем же обернулась вся их неподъёмная, невыносимая, немыслимая работа — запустением?.. дорогой в никуда?.. Да, великой трагедией!

Печально всё это сознавать. В самом деле, печально… Они ведь умели побеждать! Умели совершать невозможное. Умели всегда и во всём быть первыми…

Отчего же так банально всё кончилось? При нас, их потомках…Да, у тех, кто жил окрылённо, кто верил в чудеса, кто поступал мужественно, был самопожертвенным… Кто на развалинах Российской империи сумел воздвигнуть более величественное, величайшее государство — сверхдержаву! И отчего всё же она так постыдно, так позорно рухнула? По подлой воле всего лишь трёх недостойных её выкормышей?..

На кладбищах, не знаю, как у вас, а у меня наступает просветление, возникает непривычная ясность в мыслях, находятся ответы на те вопросы, которые казались неразрешимыми. Да, именно там я постиг ясный ответ на самый главный вопрос: отчего позорно рухнул великий Советский Союз и почему он никогда больше не возродится?

Сначала я понял, что он рухнул изнутри, и лишь потом рассыпался на суверенитеты. Но, однако же, по-че-му? Да просто потому, оказывается, что жили мы по ненависти. Да, по не-на-вис-ти… А ведь это и есть та дьявольская энергия, которая и горы сдвигает, и реки останавливает… Будто бы преобразует, а по существу разрушает. И прежде всего — человека, носителя ненависти.

Любой может представить, сколько энергии, скажем, в бешенстве. А ведь это — сгусток ненависти. Удерживать такую энергию долго нельзя — она испепеляет. Она опустошает полностью, исчерпывает до дна. Более того, обездушивает людей, превращает в механические существа — в рабов! в зверей! Да, именно так. Всех, абсолютно всех, кто живет по ненависти.

Между прочим, ненависть во всех своих проявлениях красива, и даже завораживает. Парадоксально, но факт, и при некрасивости красива! Но вот иссякают силы генерировать ненависть, и всё — пустота, злоба, мстительность. И прклятая смерть — без покаяния, без прощения…

Такие вот мысли частенько возникают у меня в «городах мёртвых» — на кладбищах. Знаю, и у многих других. Потому что неизменна и никогда, ни при каких обстоятельствах неотменима Божественная воля и заповедь Христа — от начала и до скончания века:

любите!.. любите!.. любите!..

Вызов Богу — ничто. Лишь красивые жесты. Да, красивые, гигантские мухоморы на грешных человеческих костях!

III

Мы стояли с Натальей Дмитриевной около уцелевших белокаменных столбов: когда-то они держали монастырские ворота. На одном из них сохранился створ — тяжелая чугунная вязь. Перед кладбищем топорщилась в ядовито-зеленой крапиве кирпичная груда порушенной Троицкой церкви.

За ней — хаотично, скученно располагались могилы в высоких и низких оградках, где узорчатые кресты соседствовали с звёздными пирамидками или гранитными плитами. Над ними по-весеннему кокетливо раскудрились берёзки; отливали малахитово-салатным блеском острозубчатые листочки на тугих стеблях зацветающих рябин; в ухоженных цветниках ласкали взор бархатисто-нежные, восторженно-детские анютины глазки.

Перед нами внизу в приречных лугах расстилался роскошный ромашковый ковёр; серебрилась ширь Оки; блистали зеркала утиных стариц, а напротив, на уровне глаз, распахнуто открывалось Княжеское взгорье с ландшафтным парком, спускавшимся к пустынному причалу. В неизмеримой дали вырисовывался дымчатый горизонт; а над всем этим, по окружности, возвышался бездонный аквамарин небесного купола, подёрнутый прозрачной кисеёй тающих облаков.

— Наверное, хорошо усопшим на такой высоте, — вырвалось у меня.

— Да, красты у нас замечательные, — согласилась Наталья Дмитриевна. — Взгляните: какой простор повсюду! А какие тут бывают закаты — не налюбуешься! — Вздохнув, погрустнела: — Только кому теперь радоваться? Усопшим, как вы выразились? Наверное. Однако полноценная жизнь угасла. Вообще, у меня такое ощущение, что в России всё кончилось.

Я промолчал, не согласившись с её пессимизмом, а она, опять вздохнув, заключила покорно и тихо:

— Ну вот, теперь можно и расстаться.

— А где могила вашего мужа?

— За церковью. Немного в стороне.

— Можно мне с вами пройти к ней?

— Пожалуйста, если желаете, — удивилась, пожала плечами она.

— Странное дело, — заметил я, когда мы пробирались по какой-то замысловато-ломанной линии между могильными оградами, — нигде в такой завершённости не представлены все основные фамилии данной местности, как на кладбищах.

Она обернулась и подозрительно взглянула на меня.

— Наверное. А вы, похоже, неслучайно пожаловали в наши края. Что же вас интересует? Какая фамилия?

— Меня действительно интересует одна фамилия, — признался я.

— Какая же?

— Чесенковы.

— Боже, как странно! — воскликнула Наталья Дмитриевна и осеклась. На её лице появилось выражение недоумения и даже страха. — Именно Чесенковы?

— Да, именно.

— Тогда вам надо идти на старое кладбище. Там много Чесенковых. А здесь, на Троицком, только одна Дарья Фёдоровна… — и осеклась.

— Это та учительница, которая хранила предание о Голицыных?

— Да-а, — неприветливо и сухо подтвердила она и возмущенно потребовала: — А, собственно говоря, что вам у нас нужно?

Я кратко рассказал об иконе. Очень обтекаемо заметил: мол, хоть это и подарок моего хорошего знакомого, но надпись на ней меня смущает.

Наталья Дмитриевна слушала внимательнейшим образом, не перебивая, поджав бескровные губы, и теребила волнительно кончик траурного платка.

— Что ж, — произнесла строго, осуждающе, — теперь мне понятно, кто её украл.

— Она краденная?! — вырвалось у меня. Подтверждались самые худшие мои опасения.

— Да, это сделал Женька Норкин, вор-рецедивист. Его опять упекли за решётку. Кажется, в седьмой раз.

— И когда же это случилось?

— Что «случилось»? — недовольно уточнила она.

— Я имею ввиду кражу иконы.

— На Рождество, в начале января. Женька — племянник Дарьи Фёдоровны — пояснила Ловчева. — А Сёмка Силкин, когда явился, так угрожал убить Женьку, обыск с милицией устроил в его пустой развалюхе. Но тот, значит, уже успел часть краденного сбагрить. Ведь он украл ещё и старинный пистолет, который Дарья Фёдоровна всю жизнь прятала от Сёмки и завещала мне передать в музей.

— Простите, Наталья Дмитриевна, выходит, Дарья Фёдоровна владелица иконы? — уточнял я о своём.

— Ну да, да! — всполошилась она. — Кто же ещё? — Однако сообразила, что мне это не вполне понятно, а потому смягчилась: — Впрочем, откуда вам-то знать? А икону попросила меня отдать Семёну. Всё надеялась, что, может быть, он образумится.

— Вот, оказывается, какова истина, — вздохнул я. — Значит, Дарья Фёдоровна Чесенкова.

— Да она-то и была последняя Чесенкова, самая настоящая. Да, самая настоящая, — повторила она. — Дочь Хромого доктора Фёдора Филипповича Чесенкова. Он был первым доктором в нашей Гольцовской больничке, сам её обустраивал, но судьба у него трагическая: погиб не по своей воле.

— А кто же погибает по своей воле? — осторожно заметил я, чтобы подтолкнуть её к откровениям.

— Это так, но только погиб он как враг народа на Соловках. Знаете такие острова в Белом море?

— Кто же не знает изначальный ГУЛаг? А за что же его осудили?

— Этого никто не знает. Даже сама Дарья Фёдоровна не знала, хотя обращалась в органы. Мы с ней предположили, что просто ОГПУ выполняла план по врагам народа, — саркастически бросила она, горько усмехнувшись, и я понял, что она не настроена продолжать эту тему. Решил уточнить о Семёне Силкине, уже не то что подозревая, а убеждённо догадываясь, что это тот самый разухабистый господин в антикварной лавке, который стрелял из «пистолета Дантеса», не представляя, что он наследственный. Я только теперь понял, чего не договаривал антиквар Базлыков, принявшийся так настойчиво дарить мне икону. Наследник-то с пьяных глаз просто её не углядел. Ныне же я оказался в достаточно непростой ситуации.

— Скажите, Наталья Дмитриевна, а Семён Иванович Силкин тоже является племянником Дарьи Фёдоровны Чесенковой?

Я специально вставил в свой вопрос отчество Силкина для подтверждения неприятной, уже угнетающей мою совесть догадки. Но Ловчева восприняла это как само собой разумеющееся.

— Нет, Семён Иваныч… — и тут она возмутилась: — Да никогда не буду его величать по имени-отчеству! Сёмка он для меня — и всегда так будет! В общем, Сёмка — это её единственный сын.

— Сын? — поразился я. Это ещё более осложняло ситуацию, делало её совсем непростой. По инерции спросил: — Но почему же он Силкин?

Мне Дарья Фёдоровна представлялась незамужней старой девой, той убежденной сельской подвижницей, которая всю себя отдала делу народного просвещения. Ох, как же всё-таки кинематограф может утвердить непререкаемый образ «сельской учительницы»!

— Да, её сын, — недовольно подтвердила Ловчева. — А на похоронах матери не был!

— Не был? Почему же?

— А завертелся в своих похождениях, — с презрением бросила она. — Нигде не могли разыскать. Потом лишь, узнали, что он в Ленинграде. Боже, теперь ведь переименовали в Санкт-Пэтэр'бурх! — И опять иноязычное слово прозвучало в её произношении с «э»-оборотным и смягченно. — Кстати, там у него много родственников — и именно Чесенковых. Инженер, врачи. Все образованные! Их там ещё молодая княжна Голицына привечала, Софья Владимировна.

— Вы даже полностью помните её имя?

— Что ж здесь такого? Она святая мученица. Мы с Дарьей Фёдоровной в поминальные дни всегда ей в церкви свечечку ставили. Да ещё Мотеньке Чесенковой. Их обеих расстреляли в Чека как заложниц. По доносу Сеньки Силкина, нашего первого коммунара. Он в Смольном служил у Ленина с Зиновьевым. Ах, я ведь уже об этом упоминала!

— И что, он имеет отношение к нынешнему Семёну Силкину?

— Да дед же его!

— Странно у вас всё переплелось, — поразился я.

— А не разыскали, — возмущалась Ловчева, — потому, что он завеялся в Таллин, никому ничего не сказав. С этими самыми, ну, сами понимаете…

— С чем? С товарами?

— Да нет же! Ну, с этими самыми… лохудрами! Очень уж он падок до похоти. И вздорный, как все Силкины. Может быть, кроме отца. Он без него рос.

— Без отца? А почему?

— Ну как же! Отец на фронте погиб. Между прочим, с моим отцом, Дмитрием Архиповичем Головиным. Их на сборы в мае сорок первого призвали, а в августе они уже были убиты под Киевом. Они закадычными друзьями были, — с тихой печалью вспоминала Наталья Дмитриевна. — Вместе Городецкий учительский техникум кончили, как и Дарья Фёдоровна. Только в разных сёлах учительствовали. Но они на велосипедах чуть ли не каждый день друг к другу ездили. Поделиться школьными делами, но главное — сердечными тайнами. Так и погибли вместе. В одном бою. В одной братской могиле похоронены. И даже в один день нам похоронки на них принесли. Вместе рыдали, мы же соседи… — И она смахнула слёзы, перекрестилась на развалины Троицкой церкви, заметив: — Ангел Господень и порушенную церковь оберегает.

— Грустная история, — вздохнул я.

— Ах, сколько таких историй по всей матушке-России! Не перечтёшь, не перескажешь. Мы ведь горькое поколение — сплошная безотцовщина. Повсеместная. Разве не так?

— Так, конечно.

— А незабвенная наша Дарья Фёдоровна, святая душа, всё мечтала на мне Сёмку женить. Всё верила, что я его образумлю, человеком сделаю. Но я его терпеть не могла, просто ненавидела: такой оказался подлый и хулиганистый. После армии женился на татарке. Привёз её показывать, а с матерью — обморок. — Помолчав, посветлев ликом, добавила: — А ко мне Дарья Фёдоровна относилась как к дочери. Моя мать ещё в войну замуж выскочила и переехала в Спас-Клепики. А я с бабушкой осталась в Гольцах… Да, как к родной дочери, — подтвердила она.

IV

Незаметно мы оказались у могил агронома Ловчева Николая Трифоновича и учительницы Д. Ф. Чесенковой-Силкиной. С цветного фото на белогранитной плите улыбался молодой, светловолосый Ловчев. Было ему лет тридцать пять: весь энергия и устремлённость, хотя даты жизни перешагнули за пятьдесят. Но только таким хотела навечно запечатлеть мужа Наталья Дмитриевна, — и, наверное, была права.

«Коленька! — прошептала она и завсхлипывала, упала на колени. — Родной мой!..»

На могиле Дарьи Фёдоровны стоял деревянный крест со стальной пластиной и лежало почерневшее, замшелое белокаменное надгробие — очень давнее, с неразличимой надписью и чем-то тяжёлым иссечённое. На макушке креста сидела желтогрудая синичка и суетливо, настороженно поглядывала на меня. Наконец вспорхнула, тревожно просвистев, но не улетела, а тут же опустилась на ловчевскую оградку. И опять беспокойно, торопливо посвистывала, и мне чудилось, что она задает вопросы и чего-то от меня требует.

«Коленька, как же мне одиноко! — всхлипывала Наталья Дмитриевна. — Как мне пусто без тебя».

«Тью, тью… фью-ю-ю», — требовала синичка и перелетела на иссечённое надгробие.

Я растерялся. Честно говоря, пожалел, что пошёл к могилам: что мне действительно здесь нужно?

А синичка металась: взлетала, посвистывая, — коротко, тревожно, как бы морзянкой; опять опускалась на крест, на изгородь, на замшелый камень; и всё — «тью, тью… фью-ю-ю…». Посвист её становился протяжным, будто произносила фразы. Конечно, я ничего не понимал, кроме единственного — ко мне она обращалась, ко мне! Но как раз это-то и вызывало необъяснимое чувство беспокойства и виновности.

Наконец и Наталья Дмитриевна обратила внимание на метавшуюся синичку и как-то незнакомо, отчуждённо, я бы даже сказал потусторонне остановила на мне замутненные, полные слёз, глаза. Её немигающий, невидящий взгляд, обращённый в нечто запредельное, ведающий то, что мне было недоступно, что являлось от меня сокрытым, не столько напугал, сколько загипнотизировал. Я онемел, а она бледно-голубоватыми пальцами смахнула слёзы, как бы выдавила их из-под прикрытых век, и, как ведунья, снисходительно усмехнулась.

— Отчего вы напугались? Это же не синичка, а душа Дарьи Фёдоровны мечется, — объявила всезнающе. — Вы же к ней явились? Так и рассказывайте.

— О чём? — растерялся я.

— Как «о чём»? Она хочет знать, что вы сделаете с иконой? Отдадите в церковь или вернёте сыну?

Со мной говорила совершенно другая женщина: убеждённая в своей правоте, не допускающая никаких возражений, никакого снисхождения. Эта другая Наталья Дмитриевна не вызывала симпатии. Я вообще, не люблю требовательных натур и никогда им не подчиняюсь. Более того, всё делаю наоборот. С какой стати вдруг эта малознакомая женщина взялась меня к чему-то принуждать, определять мои поступки. Я сам смогу решить, что правильно и справедливо.

— Ни о том, ни о другом не успел ещё подумать, — ответил я ей отстранённо и сухо, а на душе сделалось вдруг противно, потому что лгал: ведь о том, и о другом давно думал. Именно это и привело меня в Гольцы.

В тайниках души боялся узнать, что икона ворованная. Но надеялся и на то, что, может, и проданная самим владельцем. Однако случилось худшее: икона ворованная и, следовательно, не исключено, что её придётся вернуть законному наследнику, причём, помня о его замашках, наверняка с грандиозным скандалом и унизительными неприятностями.

Удивительно: синичка сидела на кресте застывши и не посвистывала. Вероятно, тоже ждала моего ответа. Я понял, что отвечать надо. Высказался так:

— В церковь отдавать икону не собираюсь. Хотя бы потому, что она домашняя, к тому же именная. Значит, придётся отыскать нелюбезного Семёна Ивановича Силкина и объясниться с ним. Но, честно говоря, он мне не внушает доверия.

Я взглянул на крест — птичка исчезла. Это было невероятно! Но и Наталья Дмитриевна переменилась: как бы онемела, выглядела отрешённой. Я ждал. Она молчала и, казалось, ничего не слышала, не замечала.

— Вы знаете его адрес? — обратился я к ней. Она не ответила. — Хорошо, я сам его разыщу. Меня ведь подобное обстоятельство тоже смущает. — Она не шевелилась, уставившись в землю. — Ладно. Я вам очень благодарен за всё. Прощайте!

Наталья Дмитриевна не ответила, словно я не с ней разговаривал. Поколебавшись, пошёл прочь — к развалинам Троицкой церкви, к машине у белокаменных столбов, на одном из которых поскрипывал от лёгкого ветерка ржавый, узорчатый створ. Я уже садился за руль, когда услышал отчаянный крик: «Погодите! Погодите!..» Она задыхалась от торопливой ходьбы.

— Заклинаю вас! — вскрикнула отчаянно. — Заклинаю! Ни в коем случае… Нет! Ни в коем случае!.. Нет, не отдавайте ему икону. Не отдавайте! Ни за что! И простите меня. Простите, ради Бога.

Слёзы вновь наполнили её выцветшие, блекло-голубые глаза, и она, смахивая их нервными пальцами, перекрестила меня и молча, медленно побрела обратно.

— Наталья Дмитриевна! — Я выскочил из машины, нагнал её. — Наталья Дмитриевна, я поступлю так, как вы считаете нужным.

— Ладно. — Она продолжала всхлипывать, как девочка — жалобно и потерянно. Неожиданно произнесла странную фразу: — Дарья Фёдоровна тоже так считает. Не ищите его.

— Хорошо, не буду, — пожал я плечами, соглашаясь.

— Заклинаю вас. Дарья Фёдоровна сказала: пусть будет так, как есть.

— Хорошо, пусть будет так, как есть, — повторил я в полном недоумении.

— Ну, а теперь прощайте, — произнесла Ловчева.

— Постойте, Наталья Дмитриевна. Ответьте мне, пожалуйста: почему на могиле Дарьи Фёдоровны лежит старинное надгробие? — решил выяснить я, о чём думал спросить, но забыл.

— Ах, этот саркофаг? — с лёгким небрежением ответила она. — Так ведь прапрадеда! — уточнила она, повеселев. — Между прочим, ему принадлежала и икона! Сам князь Голицын подарил. Вы надпись, конечно, читали?

Я потерял дар речи. Наконец, запинаясь, вымолвил:

— Там… что там… да, там… был похоронен сам он… Иван Данилович Чесенков?

— Нет. Не совсем так. Но он, всеми уважаемый человек… Он на церковь жертвовал… Монастырь-то ещё при Екатерине Второй закрыли, — путаясь, принялась объяснять она. — В общем, он был погребён здесь, в ограде Троицкой церкви. Тогда это был, для таких, как он, высший почёт. Но в революцию церковь порушили, а кладбище обезобразили. Кресты поваляли, а саркофаги по домам растащили, для хозяйственных нужд.

Я стоял остолбеневший, не в силах вымолвить слова.

— Однажды этот Сёмка, — продолжала она. — Мы тогда в шестом классе учились. Так вот, он с Женькой Норкиным на их подворье в картишки резался. На этом вот самом камне. Потом им наскучило, и они решили прочесть надпись. А вечером Сёмка матери говорит: мол, твоя фамилия на старинном камне выбита, может, наш родственник? Дарья Фёдоровна сразу догадалась. Прямо по ночи побежала к Норкиным и потребовала отдать надгробие. Потом оно у них в сарае хранилось. А когда она умирала, то попросила его к ней на могилку положить. Всё-таки где-то там в земле они рядом лежат.

— Невероятно, — только и вымолвил я.

— Чего же тут невероятного? — удивилась она. — Вся наша жизнь давно переломана.

— Нет, всё же невероятная история, — повторил я.

— Ну, думайте, как хотите, а для меня — даже очень обыкновенная.

Мы попрощались. Всю обратную дорогу из Гольцов в Тульму я неотвязчиво радовался тому, что таким удивительным, нет, таким чудесным образом разрешился нравственно мучительный для меня вопрос с иконой. Ведь мы вдвоём были с ним, с прямым, казалось бы, наследником в базлыковской лавке древностей, ан нет, ему она не открылась. А теперь вот как бы из загробного мира нисходило мне на неё благословление…

Однако понять такое мне не достаёт душевных сил.