— Аконит… горчанка, альпийская полынь… исландский мох… — громко повторял доктор Лаворель, сортируя растения, рассыпанные у него на коленях.

Он поднял глаза. Долина Сюзанф пылала в лучах осеннего солнца, превращавшего скалы в глыбы розового мрамора и покрывавшего позолотой сухие травы и красные цветы камнеломки. Ползучий кустарник походил на брызги огня у подножья надвинувшихся снегов.

Лаворель окликнул Губерта, который проходил недалеко от него, волоча свою изувеченную ногу.

— Губерт!

Губерт медленно поднялся по склону и сел около своего друга.

— Что вы тут делаете? — спросил он. — Собираете травы, как этот бравый ботаник, который, обнаружив здесь какие-то былинки, забыл об уничтожении мира?

— Я хочу найти растение, имеющее антисептические свойства. Подумайте о несчастных случаях… Вчера Игнац разодрал себе руку…

Жан вздохнул.

— Страшно подумать, что все может случиться…

Губерт горько усмехнулся.

— Ба! Не пытайтесь спасать людей… Жалкие горсточки оставшихся в живых и зацепившихся за скалу людишек умрут одни за другими, и Земля, превратившись в мертвый мир, перестанет страдать, — точь-в-точь, как эта счастливая Луна, которая портит наши ночи.

Жан хотел возразить. Но Губерт находил сильное облегчение в том, чтобы изливать свою горечь.

— Так вы мечтали о пустыне, Жан Лаворель? Вы хотели быть врачом в затерявшейся деревушке? Вы презирали свет и деньги? Смотрите, до какой степени судьба вам благоволит! Есть желания, выражать которые по меньшей мере неосторожно!

Вытянувшись на шерстяном одеяле, Губерт склонил к Лаворелю свое огрубевшее лицо и злостно издевался:

— Лаворель! Не скажете ли вы мне, почему вы мечтали о пустыне?

— Для того, чтобы работать! — ответил Жан. — Представьте себе, что перед самой катастрофой я почти что открыл новую сыворотку, убивающую микробы в организме… Излечение туберкулеза! Вы себе представляете?

Голос его дрогнул.

— Имей я в своем распоряжении еще несколько месяцев… Увидеть своими глазами, как излечивается человек, обреченный на смерть!

— Ну и что же? — возразил Губерт. — Ваша сыворотка все равно погибла бы со всем прочим!

— Иметь комнату, лабораторию и простых людей, за которыми ухаживать… — пробормотал Жан.

— Но были же в городах лаборатории, книги, учителя! — возразил Губерт. — Почему вы мечтали о пустыне?

— Города! Современные города! — воскликнул Лаворель. — Эта бешеная погоня за деньгами! Сумбур нечистоплотностей!.. Наши учителя сами поголовно охвачены безумием города…

— Вот оно что, — прошептал Губерт. — Значит, вы тоже разочаровались!

Наступило молчание. Губерт тихо спросил:

— А любовь?

— Любовь? — повторил Жан.

Он закрыл глаза. Перед ним промелькнула его юность, задушенная в работе, перегруженная чрезмерной ответственностью. Он видит себя ассистентом в больших хирургических клиниках… Война… Лазарет Красного Креста во Франции. Он — старший врач… У него двести кроватей. Потом он возвращается в Женеву. Дача в предместье, где умирает его мать, и окна которой в порыве отчаяния он наглухо забивает… Затем одинокое убежище… Работа — еще более упорная…

Любовь?

Он тихо проговорил:

— Моя душа представляет собою нечто вроде комнаты, замкнутой и запечатанной, в которой я хранил свои надежды и мечты о любви… Однажды я заметил, что эта комната опустела… или, вернее, что в ней обитало нечто иное… если хотите, страдание людей, которых я хотел вылечить, а, может быть, еще и страсть к научным открытиям.

Он снова замолчал. Как объяснить Губерту испытываемый км страх очутиться в плену своей любви?

— Я не мог… — сказал он наконец — не успел еще подумать о споем счастье… Возможно, что позднее…

Он умолк и, поднявшись на ноги, неожиданно воскликнул:

— Солнце садится. Надо спускаться, Губерт.

Они медленно шли по голубой скале, сохранившей еще отблеск потухшей иллюминации. На вершине склонов косые лучи солнца томились и умирали один за другим, и похолодевшая долина окутывалась тенью.

— Подумать только, что вокруг нас живут, может быть, люди, не имеющие ни крова, ни огня… — шептал Жан Лаворель.

Стоя на краю побелевшего обрыва Шо д’Антемоз, он вглядывался в пространство, где вырисовывались вершины гор, все более и более далеких, — удивительный архипелаг утесов и льдов!

Накануне выпал первый снег.

Лаворель не смог отделаться от мысли, что эти крутящиеся в воздухе хлопья служили исполнителями несчетного числа смертных приговоров…

— Игнац, взгляни! Он все еще там?

Молодой пастух остановился, защищая обеими руками свои зоркие глаза.

— Да, — произнес он наконец. — Он двигается.

— Надолго ли его хватит? — вздохнул Лаворель.

Вместе с Максом они пробовали соорудить плот, перевязав толстые стволы деревьев веревкой. Жан отважился даже пуститься на нем в путь, но тут же попал в водоворот. Ему стоило больших трудов посадить свой изломанный плот на мель. Пришлось отказаться от всякой попытки…

— Идем работать! — сказал Лаворель.

Они спустились к Новым Воротам, где работали их товарищи. Надо было торопиться. Через некоторое время склоны обледенеют, и по ним нельзя будет поднимать тяжести. Между тем, в ожидании суровой зимы, надо было заготовить возможно больше дров. Когда они приближались к Новым Воротам, Жан остановился, прислушиваясь к смеху Орлинского.

— Этот, по крайней мере, не унывает! — сказал он Игнацу.

— Я никогда не был так счастлив… — говорил Орлинский. — Я на своей шкуре узнал, что такое цивилизованное общество; я не сожалею о нем… Оно было беспощадно…

После долгого молчания Игнац ответил доктору:

— Он охотно работает… не то, что Добреман…

— Что же ты хочешь? Добреман не привык…

— А ты? — неожиданно возразил пастух. — Разве ты привык к такой работе?

Жан засмеялся.

— Я всегда любил горы: для меня это не так трудно…

Взгляд его окинул долину Сюзанф, покрытую белой пеленой и испещренную короткими голубыми тенями скал. Бледное солнце блуждало по леднику, разукрашенному узорами первого снега. Ах, если бы все люди могли спастись, как они, достичь подножья высоких вершин, найти долину, подобную долине Сюзанф!!!

Когда Лаворель взбирался на перевал, эта назойливая мысль становилась невыносимой.

За этим заливом, раскинувшимся у его ног между склонами Саланф, открывалась от выступа Ганьери и до скалистой глыбы Луизина длинная расселина. Отсюда тянулась бесконечная вереница гор, вздымая к неподвижному небу свои острые силуэты, свои плечи, свои снежные головы.

Бернские Альпы… Валлийские Альпы!.. Там, у их подножья, должны были ютиться люди, нашедшие спасение в роскошных отелях горных курортов.

Иногда море исчезало в сплошном тумане, из-за которого резко выделялись на солнце отдельные вершины. Над светлыми слоями перистых облаков обрисовывался далекий материк — неровный, весь в ямах, изрезанный острыми мысами. Подернутые туманом фиорды извивались на нем вычурными узорами.

— Эмиль! — спросил Лаворель сопровождавшего их Жорриса. — Не кажутся ли тебе сегодня эти горы особенно близкими?

— А все-таки, — ответил валлиец, — мы не сможем до них добраться.

— Эх, лодку бы, — крикнул в каком-то отчаянии Жан. — Неужели мы не сумеем построить лодку, которая будет держаться на воде?

— У нас нет инструментов, — проговорил Жоррис, изумленный интонацией Лавореля. — Да и море больно скверное, — добавил он.

Наступило молчание. Они думали о непроходимых пропастях, усеянных скалами, где даже в спокойные дни чувствовался неумолимый закон моря с его противоречивыми течениями, которые приносили и уносили всевозможные обломки, а с ними и полунагие, изуродованные трупы…

В течение первых недель Макс часами наблюдал, как эти мертвые тела подплывали совсем близко и снова уносились в неведомую даль.

Жан смотрел на золотящуюся зыбь белого тумана, отделявшего от него затерянную в горах мечту, и тяжело вздыхал…

В тот же вечер, поднимаясь со своей ношей от Новых Ворот, Жан Лаворель и Игнац встретили Добремана. Он беспечно прогуливался по узкой тропинке, которую, шагая по ней изо дня в день, протоптали их ноги.

С видом полного разочарования, ежась от холода и кутаясь в одеяло из шкур, он, казалось, чувствовал себя в своем костюме крайне неловко. Игнац шел последним и, проходя, нечаянно его задел. Тем самым тоном, который он когда-то усвоил по отношению к маленьким людям, Добреман произнес:

— Будьте осторожней, мой друг.

Игнац выронил из рук дерево и рванулся вперед:

— Я вам не друг, — сказал он и добавил сквозь зубы: — Молодой и сильный мужчина, а не работает…

Добреман вытянул свои тонкие руки с гибкими пальцами, не знавшими другого труда, как перебирать банковые билеты да подписывать чеки.

— Я? Я работаю мозгом!

Вызывающий тон, презрительные глаза, мерившие своего собеседника с ног до головы! Игнац грозно выпрямился. Юношеское лицо, окаймленное вьющимися волосами, стало суровым. В звуке голоса послышалась властная сила предков, грудью отстаивавших свои горы и свои права.

— Ваша очередь! Несите!

Он указал на тяжелый ствол, упавший на снег. Добреман хотел было отделаться шуткой. Но железная рука горца чуть не раздавила ему плечо. Он увидел над собою крепко сжатый кулак и почувствовал себя заранее побежденным. Побледнев, он наклонился к земле, поднял ствол, но тут же выронил его.

— Несите! — приказал Игнац.

Вернувшийся обратно Лаворель успел вмешаться.

— Возьми мою ношу, — сказал он пастуху. — Он не может… Я ему помогу…

И, схватив ель за обломанные корни, он жестом кивнул на верхушку дерева.

— На плечо, — посоветовал он.

Согнув голову, Добреман неловко поднял тяжесть и, сгорбившись, медленными шагами последовал за Игнацем. Капли пота стекали на его баранью шкуру.

Добреман, спавший в одной хижине с Жоррисом, старым Гансом и Игнацем, проснулся раньше других… Брр! Храп этих людей, это совместное житье, — все это наводило на него ужас. Он с трудом поднялся и приоткрыл дверь. Проникнувшая в хижину полоса тусклого света позволила различить тела, сжавшиеся против него на матраце. Он ждал пробуждения пастуха. Игнац вскочил одним прыжком и вышел, мимоходом толкнув его. Добреман последовал за ним и дружеским тоном, почти просительно, спросил: — Не сложите ли вы мне хижину, как у Дэнвилля? Я дам вам все, что захотите!

Пастух пожал плечами:

— Здесь нечем платить…

Добреман показал на крупный бриллиант, который он носил на пальце.

— Хотите это?

— Он мог бы, пожалуй, служить для пометки камней, — сказал задумчиво пастух. — Но мне мой нож больше нравится.

И добавил без всякой злобы:

— Я, впрочем, охотно помогу вам, потому что вы такой неловкий.

Добреману пришлось самому отнести несколько булыжников на выбранное место. Он сразу оцарапал себе руку и принужден был обвернуть ее обрывком платка.

— Вы никогда не научитесь, — разочарованно сказал пастух и продолжал работать один.

Англичанин все лежал на земле, не произнося ни слова.

— Самый благоразумный из нас, — говорил про него романист. — Он не пытается жить…

И Жорж Гризоль подавлял вздох. После того, как призрак смерти отошел, наличие надежного жилища и огня его больше не удовлетворяло. Новое существование представлялось ему во всем своем страшном однообразии и животной грубости. Вереница безрадостных дней, влекущих за собой одни и те же работы, мелкие и утомительные: вместе с детьми ежедневно срезать траву, расстилать и сушить звериные шкуры и сортировать камни, которые женщины ходили собирать в долине для постройки хижин. Нескончаемая работа, которая причиняла рукам мучительную боль!.. Есть одну и ту же пищу, страдать от холода, сырости, снега… В его возрасте, с его привычками! И причиной всему этому служила жажда жизни, неразлучная с их телом и обрекавшая их на такие страдания… Когда они вместе с историком поднимались медленными шагами по склонам, они с горьким отчаянием постоянно возвращались к прошлому. Они перечисляли все свои ежедневные мелочные удовольствия, все подробности своего минувшего благоденствия. А что они не высказывали, то угадывалось в их обоюдных речах. Это была тоска по фимиаму, который воскуривался их зрелому возрасту, по славе и поклонению, являвшимся законной наградой их трудов…

Романист шептал вполголоса слова, которые принимали в этой пустыне выражение безжалостной иронии. Слава!.. Ах, его слава!.. Он, руководитель современной французской мысли, доведен до существования дикаря, и власть его таланта обесценена… Власть оживлять действующие лица и идеи; всемогущество слова, приобретенное с таким трудом и теперь такое бесполезное…

— На что мы нужны? — говорил он.

А де Мирамар добавлял:

— Человечество будет делать свои первые шаги ощупью. Оно нуждается только в людях сильных и простых… Мы — анахронизм, мой друг…

Они входили в хижину, опускались на землю и замолкали. Твердые камни причиняли боль в пояснице. Сидя в углу, безумная качала головой и глядела на них своими бессмысленными глазами. Как далеко еще до сумерек! А после них настанет бесконечный вечер, а после вечера — ужасная ночь, во время которой сон слишком часто отказывает в нескольких минутах забвения… А потом начнется такой же день…

Ими овладело глубокое отчаяние…

— Не кричи так громко… Постарайся сказать мне, где у тебя болит, — повторял доктор Лаворель, склонившись над ребенком.

Мальчуган катался по полу хижины. Его побагровевшее лицо, облитое потом и слезами, исказилось от криков.

Женщины молча стояли вокруг него.

Мать пыталась объяснить:

— Его захватило как-то вдруг, сегодня утром. Вы только что ушли… Он стал кричать… Он уже вчера не бегал… Он что-то съел…

И тихим голосом, с мольбой, она твердила:

— Это очень серьезно, господин доктор?

— Ну, бодрей, мой мальчик! — повторял Лаворель. — Успокойся хоть на минуту.

Отодвинув тунику из шерсти, его пальцы осторожно ощупывали живот.

— Здесь? Или здесь?

В ответ раздался пронзительный рев.

— Плачь, если тебе от этого легче, но только не вырывайся… Чем больше ты будешь двигаться, тем будет больнее…

Он ощупал холодные ноги, замерзшие ладони и, взяв руку, стал считать слабое биение пульса. Он попросил меха и покрыл ими ребенка.

— Ничего нельзя сделать… Абсолютно ничего… — ответил он на молчаливый вопрос побледневшей от горя матери.

Он гладил густые волосы, окаймлявшие полное детское лицо, которое он знал таким живым и розовым.

— Сколько ему лет?

— Десять лет, господин доктор… Он сильный, он никогда не болел…

Приподнявшись, Жан увидел мальчуганов, столпившихся у порога и просовывавших в хижину любопытные лица.

— Бегите-ка к моренам за льдом. Принесите, сколько можете. Живо!

Он сел в углу, не переставая глядеть на ребенка, предоставленного всем ужасам страдания. Все тело мальчика корчилось, ноги его судорожно бились, кулачки отчаянно размахивали в воздухе.

И перед глазами Лавореля пронеслась другая картина: белая комната, залитая дневным светом, блестящие инструменты, расставленные на стеклянном подносе, и он сам, с напряженным вниманием склонившийся над детской фигуркой, ловкими руками спокойно и уверенно работающий над этим телом…

Четверть часа, двадцать минут… и ребенок спасен!..

Вошел Макс, привлеченный детскими криками, и увлек Лавореля из хижины.

— Зайди на минуту что-нибудь перекусить. Тебя ждут… Госпожа Андело спешила им навстречу.

— Бедная Рейн, — шептала она. — Это ее сынишка… Плохо дело?

Она никогда не была матерью, и это было ее большим горем. Волнение Рейн, ухаживавшей за своим ребенком, казалось ей все-таки меньшим несчастьем. Жан ничего не ответил. Она заметила его бледность и вздрогнула.

— Какой вы ставите диагноз? — спросил де Мирамар.

— Острое воспаление кишок… Это тот случай, когда может спасти только операция…

Он развел руками с жестом полной беспомощности.

— Я считаю его погибшим…

— Это ужасно, эти крики!.. Они будут еще долго продолжаться? — спросил Добреман.

— К вашим услугам вся долина Сюзанф, — грубо ответил Лаворель.

И, отойдя от него, вернулся к больному.

Три, четыре дня агонии. Крики умолкали и возобновлялись с новой силой… Все удивлялись, как мог этот тщедушный организм так долго сопротивляться… Затем крики перешли в жалкое всхлипывание ребенка, который, не находя сна, теряет терпение. Наконец, наступила тишина… У матери уже воскресала надежда: мальчик улыбался и говорил: — «Мне хорошо…» — Успокоившись, он заснул. Его лицо с заострившимся носом как-то сразу постарело.

Под шапкой жестких темных волос выступила необычайная бледность… И в течение всей ночи другой крик надрывал тишину, ужасный вой самки, у которой отняли ее детеныша.

Подымая один за другим тяжелые камни, старый Ганс, Жоррис и Франсуа вырыли у подножья сланцевого склона глубокую яму. Все жители долины Сюзанф собрались вокруг могилы. Ребенка положили на ложе из рододендронов, и мелкая листва покрыла его восковое лицо. Могилу засыпали булыжником и заложили большими камнями. Жалобный плач матери казался каждому из присутствующих собственным стоном. Они стояли неподвижно, в глубоком молчании, и никто из них не решился вымолвить слово. Даже дети были охвачены жутким оцепенением.

В долине дул ледяной ветер, погоняя, точно стаю злых зверей, тяжелые облака. Низкое небо свинцом нависло на скалы, казавшиеся в сумрачной полутьме еще более мрачными и суровыми..

Все чувстве вали себя беззащитными и ощущали над собой вечную угрозу болезней и физических страданий, которые они больше не умели облегать, и смерти, которую ничто не могло предотвратить. На них надвигались вражеские силы зимы и все ужасы горной жизни. Они чувствовали вокруг себя присутствие целого ряда темных сил, упорно старавшихся их уничтожить. До мозга костей ощущали они беспомощность своего существования. Жалкое, осажденное со всех сторон человечество содрогалось от страха перед первым же трупом. И, считая себя обреченными на проклятие, они готовы были завидовать тем, кто был захвачен в расцвете жизни и покоился теперь на дне нового моря.

— Пойдем, — сказал Макс.

Он взял под руку плачущую Еву, и они стали медленными шагами спускаться в долину. Несчастная мать была в полусознательном состоянии и не могла оторваться от могилы. Госпожа Андело помогла ей подняться, и, поддерживая ее за талию, увела с собою. Остальные машинально последовали за ними. Они шли, низко опустив головы, с невидимой тяжестью в груди.

В этот день Франсуа де Мирамар и Жорж Гризоль спустились к Новым Воротам навстречу молодежи.

Первый снег растаял. Серое небо предвещало буран. Снова дул ледяной ветер. Они увидели издали ботаника из Базеля, собиравшего растения.

— Он, по крайней мере, нашел применение своим знаниям, — вздохнул романист.

Они подошли к подножию склона, выступавшего над самой водой, и стали наблюдать за кучкой людей, вылавливавших обломки.

По воде беспорядочно плыло множество стволов. Окружающие леса опустели без своих столетних хозяев — мертвых деревьев, валявшихся во мху, и гигантских елей с черными следами от ударов молнии. Подхваченные волной, они двигались теперь по долине Иллиэц, — единственные путники, проходившие мимо немых берегов. Каждый прилив заносил их в темный фьорд, бывший когда-то ущельем Бунаво. Сплетаясь своими сухими ветвями, они образовывали плавучие острова, задерживая доски, столбы, снесенные ветром, и запасы дров, смытые волнами из разрушенных сараев. Согнувшись над водой, Жоррис длинным шестом останавливал плывшие мимо деревья и зацеплял их веревкой. Остальные перехватывали их от него и крепко обвязывали. Общими усилиями выловленные стволы вытаскивались на берег и нагромождались вдоль склона, откуда их поднимали и переносили в более удобное место.

— Нечего оберегать их от воров! — восклицал Орлинский. — Нет больше воров!

Раздался его юношеский смех.

— Он еще весел! — пробормотал Гризоль.

Макс и Лаворель, которые возвращались к вновь прибывшим, ответили в один голос:

— Нет… Веселиться не приходится.

У обоих были бледные лица. Макс добавил:

— Человек с Айернской скалы — исчез…

Наступило молчание. Жорж Гризоль заметил:

— Этого надо было ожидать… не сегодня, так завтра. При таком холоде…

— Мы к нему так привыкли! — воскликнул Макс. — Это был необыкновенный человек! Выдержать почти три месяца… совсем одному…

— Да, — подтвердил Лаворель, — это был необыкновенный человек.

Испытанное им чувство тяжелого одиночества усилилось. Опустошение казалось еще полней… Айернская скала, представлявшаяся ему живой крепостью, превратилась в могилу. И эта бесконечная вереница вершин, поднимавшихся над морем и сверкавших под первым снегом, была, конечно, такими же могилами…

Они спустились к берегу и вновь принялись за работу.

Игнац и Жан неожиданно подняли глаза и, привстав, застыли на месте.

— Смотрите! Туда!.. Туда!.. — пробормотал Игнац сдавленным голосом.

Все наклонились вперед. Глаза с беспокойством следили по направлению его протянутой руки.

У входа в ущелье, на обломке, который медленно относило от того берега, показалась человеческая фигура.

— Он! — крикнул Жан.

— Это он! — шептал Макс. — Он сумел уйти со скалы!

Безмолвно, задыхаясь от волнения и не будучи в силах двинуться с места, они уставили глаза на этого человека.

Он стоял на ногах, держа в руках вместо весла длинный шест. Прилив, поднимаясь, толкал его вперед. Доплывет ли до берега его утлая ладья, дававшая, по-видимому, течь со всех сторон? Удастся ли ему уцелеть и, не разбившись о скалы, причалить к травянистому склону Новых Ворот, единственному доступному для причала месту?

— Наклонитесь! — шептал Жан. — Не привлекайте его внимания. Это может его погубить…

А лодка, между тем, приближалась. На носу ее виднелась черная собака и белая коза. Человек ловко отпихивался от выступающих скал. Уже можно было различить его лицо. Он вошел в пространство, заполненное плавающими стволами деревьев.

Подняв глаза, он внезапно увидел над собой ряд лиц, искаженных мучительной тревогой. Сбросив обувь, Лаворель готовился уже броситься вплавь. Улыбнувшись, незнакомец сделал рукой успокоительный жест. Стараясь избегать водоворотов, которые кружили ~ ели, он искал прохода, предупреждая шестом толчки крутившихся вокруг него обломков. Течение волны открыло узкий проход между стволами. Тяжелая лодка осторожно вошла в него, лавируя, выжидая каждое препятствие, пользуясь всякой минутой попутного волнения, которое удаляло пни, загромождавшие ее путь. Последним усилием, от которого окончательно развалились еле державшиеся планки, челн садится наконец на травянистую мель. Раздается общее восклицание. Волнение сдавливает голоса.

Мужчины бегут навстречу незнакомцу, который в сопровождении козы и собаки спокойно взбирается на крутой берег. Макс и Жан останавливаются. У обоих вырывается изумленный крик:

— Эльвинбьорг!..