— Посмотрите, — говорил академик, указывая на жалкую группу людей, собравшихся на пороге хижины: Джон Фарлэн лежал неподвижно и едва приподнялся, чтобы бросить на вновь прибывшего безразличный взгляд; госпожа Андело нагнулась над безумной; Ивонна повернула свое худенькое личико, которое бледнело с каждым днем, а в стороне стоял злобно сумрачный Добреман.

— Вы думаете найти здесь людей?.. Не стройте себе иллюзий. Мы спасли только наше тело… Но и это было тяжело… Только тело…

Эльвинбьорг обвел всех своими задумчивыми глазами.

— Надо спасти и души… — сказал он.

И в его глубоком и мягком голосе звучала уверенность. Послышался насмешливый голос Добремана:

— О! Наши души!..

Склонившись к госпоже Андело, Ивонна повторила с нежной улыбкой, от которой ее исхудалое лицо сразу расцвело:

— Наши души!..

Инносанта, приготовлявшая на некотором расстоянии обед, поднялась и подошла к огню, чтобы бросить в него охапку еловых дров. Колеблющееся пламя затрепетало и весело взвилось среди серых сумерек, бросая яркий отблеск на безмолвные лица, обращенные к огню.

Они собрались в центральной хижине, самой просторной из всех. Ряд пней, уставленных вдоль стен, служил скамейками. На очаге из плоских камней все время поддерживался огонь. Кожух, слепленный из глины старым Гансом и Жоррисом, вытягивал дым наружу.

Эльвинбьорг отказался от жареного мяса и удовольствовался кружкой козьего молока.

Все взоры были устремлены на него.

Его лишь слегка похудевшее лицо сохранило обычное выражение ясного спокойствия. Во время своего долгого одиночества он привык к молчанию и говорил отрывисто.

— Я не могу понять, чем вы кормили свою собаку и козу, — удивлялся де Мирамар. — Ведь на этой скале вы были лишены решительно всего…

— Разве вы не заметили, — тихо сказал Эльвинбьорг, — что, спасаясь от воды, маленькие грызуны чрезвычайно быстро размножаются на новых местах? Моя собака охотилась за ними… А в первые дни она еще ловила рыбу. Вокруг нас плавало множество рыбы, отравленной соленой водой. Иногда, впрочем, бедному псу приходилось довольно туго!

— А коза?

— Айернская скала, разделяющая две долины, омывается несколькими течениями, и расположение ее крайне благоприятно в смысле прибиваемых к ней обломков, — сказал Эльвинбьорг. — Груды сена, уже связанного в снопы и оставленного на произвол судьбы, выбрасывались на мель у самой скалы. Таким же путем сегодня утром мне была доставлена моя жалкая ладья.

— Как вы должны были страдать! — воскликнула Ева. — Совсем один!.. Так долго! Как вы могли это перемести?..

Наступило молчание. Перед ними пронеслась бесконечная вереница дней и ночей, где только биение волн отмечало час за часом, да озлобленный вой голодной собаки.

— Вот у кого крепкое сердце, — пробормотал Жоррис, наклоняясь к Гансу.

Молодой пастух кивнул головой.

В голове смотревшего на Эльвинбьорга Лавореля пронеслось:

— Настоящее одиночество — это то, от которого страдают среди людей…

— Да, — сказал романист, отвечая собственным мыслям. — Остаться одному, когда собираешься творить, это — превосходно!.. Но, там, наверху, у вас тоже нечем было писать…

Лицо Эльвинбьорга озарилось улыбкой, но улыбка эта не относилась к его собеседникам и казалась отблеском какого-то глубокого переживания.

— Нет, — повторил он, — мне нечем было писать…

Не отрывая от него глаз, Лаворель невольно прошептал:

— Есть подвиги, которые и не нуждаются в словах.

Эльвинбьорг решил спать в хижине Игнаца вместе со старым Гансом, Жоррисом и Франсуа.

На заре он пошел с ними к Новым Воротам и, не сказав ни слова, впрягся в веревку между Максом и пастухом.

Дни были коротки, а дело неотложно. Они ели тут же и возвращались лишь к концу дня. Их трапеза оживилась неожиданным появлением солнца. Молодые люди растянулись на траве вокруг Эльвинбьорга. Жан Лаворель чувствовал, как неведомая бодрость расширяла его грудь.

— Как благотворно действует физический труд после целых годов бездействия! — воскликнул он.

— Вы ведь перенесли самое тяжелое испытание! — тихо сказал Эльвинбьорг.

Жан оставался некоторое время безмолвным.

— Мне кажется — проговорил он вполголоса, — что я сегодня возрождаюсь… Никогда я не испытывал такого удовольствия вытянуться на солнце, на этом последнем перед зимой солнце… вновь увидеть землю…

Собрав щепотку верной рыхлой земли, он нюхал ее, как цветок.

— Мы прилагав много труда, — воскликнул Макс, — но зато у нас есть все, что нужно…

— Все, что нужно, — повторил Жан. — Друзья… дети… природа… спасшие нас горы…

Он поднялся одним прыжком и схватил веревку, лежавшую у его ног. Он испытывал непонятное чувство, которое его воодушевляло, порыв всего существа к бесконечным возможностям, — как прежде, когда он еще школьником мечтал изгнать из мира болезнь и страдание.

— Мы их всех излечим! — воскликнул он.

В течение двух недель не переставал идти снег. Затемняя свет, он падал густыми хлопьями. И этот белесый мрак давил еще сильнее, чем полная тьма. Существовал ли еще там, за беспрестанно крутившимися хлопьями, какой-либо внешний мир? Исчезли вершины гор, ледник, долина Сюзанф. Все заполнили белые волны, которые без отдыха сменяли одна другую, превращая дни в однообразные сумерки.

Люди, дрожа, укрывались в своих хижинах. Старики дремали или с открытыми глазами тоскливо вспоминали о прошлом. Госпожа Андело работала. Под ее руководством крестьянки сортировали кожи, прокалывали их, соединяли, изготовляли туники, обувь, мешки. Молодежь выбегала из хижин, чтобы размести снег, расчистить дороги, принести воды, возобновить запас дров, которые складывали в глубине хижин. Эльвинбьорг всегда их сопровождал. Иногда он удалялся один, отсутствовал целый день и возвращался к вечеру с хлопьями снега в волосах.

— Он не страдает, как мы! Он любит снег, — вздыхал де Мирамар.

Спускалась ранняя ночь. Люди собирались вокруг огня в центральной хижине. Наступал час, когда вспоминалось былое…

Кто-нибудь говорил:

— Прошлой зимой…

Какой казалась она далекой, эта «прошлая зима»! Освещенные и теплые дома, шумные улицы, автомобиль, поезд, соединяющий вас со всей Землей… книга… газета… все, что знали, чем обладали и что оживало в воспоминаниях, как отблеск утерянного рая…

Но среди молодежи кто-нибудь всегда бросал с бодрой надеждой:

— Мы — здесь!.. Мы еще живем!.. Мы будем жить!..

Они оглядывали теплую хижину, устланную мехами, и огонь в углу, освещавший трепетным светом склоненные лица. Было хорошо. Снаружи доносился свист ветра, а здесь напевала свою песенку кипящая в котелке вода. Пробуждалось новое чувство, которое они еще не совсем ясно сознавали: инстинкт племени, какой-то более широкой семьи объединял вокруг этого очага всех этих людей.

Сидя рядом друг с другом на шерстяном матраце, оба старика удивлялись, до какой степени облегчилось их страдание. В первое время они даже возмущались таким быстрым примирением со своей судьбой.

— Подумать только… — сказал однажды вечером романист. — От целого мира идей, витавших вокруг нас, от сокровенных тайн мировой лаборатории, работавшей с таким совершенством, от всей сокровищницы нашего разума, от всего искусства не осталось ничего!.. Когда мы исчезнем, то не останется даже образа того, что мы видели, что мы трогали нашими руками… Н-и-ч-е-г-о!.. Мы не передадим н-и-ч-е-г-о!

Лаворель ответил:

— Передают не только путем книг. Дети являются живыми страницами хроники. Запечатлим в них нашу неистребимую надежду.

Де Мирамар склонил голову и, устремив глаза вниз, тихо сказал:

— Мы можем дать им лишь неясную уверенность в существовании золотого века, точное воспоминание о котором погибло… Они, в свою очередь, передадут ее дальше, и из поколения в поколение уверенность эта будет становиться все более и более бледной и туманной… Сожаление о золотом веке — вот все, что пережило тысячелетние катастрофы, что переживет и завтрашний день…

— Но это сожаление не есть ли уже бессознательная надежда? — воскликнул Лаворель. — Надежда на прогресс, который может снова начаться?

— На что надеяться? — спросил де Мирамар. — Людям понадобятся тысячи и тысячи лет, чтобы исправить то, что уничтожено… Даже предположив, что где-нибудь, на другом конце света, очаги цивилизации остались невредимыми, подумайте о времени, которое потребуется, чтобы снова вспыхнуло пламя, чтобы прогресс огня передался по всей Земле, чтобы люди, живущие на скалах, столкнулись со своими собратьями…

— Что значит время? — тихо сказал Эльвинбьорг. И тут же спросил:

— Почему цивилизации вымирают периодически?

— Почему? — повторил де Мирамар. — Это вопрос, который я себе задаю вот уже тридцать лет!

— Не получили ли вы теперь на него, ответа? — задумчиво заметил Эльвинбьорг.

Он с минуту помолчал и добавил вполголоса:

— Столетний дуб сломился… Но желудь еще живет… Желудь, это — гот же могучий дуб… еще прекрасней, быть может… Надо, чтоб он уцелел… И именно нам надлежит внести в мир развеянные идеалы умершего общества…

— Общества, которое продало свою душу… — совсем тихо сказал Жан Лаворель.

— Как Содом и Гоморра Они тоже продали свою душу, — прошептала госпожа Андело.

— Так вы думаете, что это — божья кара? — усмехнулся Добреман.

Все обернулись к нему. Он лежал у огня, и на его лице играла недобрая усмешка.

— Нет! — сказал Эльвинбьорг. — Это — начало новой жизни!..

— Как же вы хотите их учить? — спросила гувернантка, видя, что Эльвинбьорг собирает детей. — У нас нет книг!

— На что нам книги! — ответил он.

Начинающийся день понемногу становился светлей, и сквозь движущуюся завесу снега можно было различить бледные тени гор.

Послушные мальчуганы Бармаца и маленький Поль уже бежали на зов Эльвинбьорга. Девочки следовали за ними. Старшая из них, Аделина, шла первой. Ее веселая рожица, окаймленная каштановыми локонами, была усеяна веснушками.

Дети были одеты в туники из шерсти, а ноги были тепло закутаны в высокую и мягкую обувь, подбитую козьей шерстью и перевязанную у икр длинными узкими ремешками. При бледном свете, скупо проникавшем из отверстия, оставленного между слоями сланца, на лицах их заиграла целая гамма розовых оттенков. Темная хижина как будто озарилась. Дети уселись вдоль стен на еловых пнях.

— Доктор Лаворель расскажет вам интересные вещи! — сказал Эльвинбьорг. — Он объяснит вам, из чего состоит ваше тело, и научит вас, как сделать его сильным.

Фигуры мальчиков и девочек, ставшие такими похожими друг на друга, замерли. Стоя возле своего друга, Жан начал:

— Дети!.. В долине Сюзанф надо быть сильными.

На следующее утро Жан заметил, что его аудитория увеличивается. Пришли: Игнац, Инносанта, Макс, Губерт, а скоро и сам де Мирамар и романист.

После лекции Лавореля ботаник стал описывать жизнь растений.

— А вы, господин де Мирамар, могли бы напомнить нам примеры первых людей! — предложил Эльвинбьорг.

Де Мирамар улыбнулся, соблазненный открывавшейся перед ним перспективой.

В течение нескольких дней он собирался с мыслями, отгоняя назойливые воспоминания о своих докладах в Сорбонне, упрощая свою науку и доводя ее до степени понимания новой аудитории. Он сам удивлялся, как этот мыслительный процесс постепенно выводил его из апатии.

Дрогнувшим голосом он вызывал из мрака веков картины скалистых убежищ, где первобытная человеческая жизнь вела свою однообразную борьбу. Прошло тысячелетие, еще тысячелетие… десять тысяч лет… И ничего не изменилось, кроме насечки кремневого орудия… Еще десять тысяч лет… Люди становились культурнее, видоизменяли свои инструменты, стали пользоваться золотом и слоновой костью, научились высекать изображения, лепили тела животных, покрывали живописью стены пещер… Как они умели здраво смотреть на жизнь! Как они любили ее! Малейший оставленный ими рисунок говорит об их любви ко всему живому… А потом… больше ничего… Молчание…

Пришли другие… Это было то время, когда люди селились на озерах, вбивали в их дно, для поддержания помостов, бесчисленные сваи, а на помостах строили свои хижины и защищались в них, крепко держась друг за друга. Они уже не умели ни рисовать, ни лепить. Но они обжигали глиняную посуду, возделывали злаки, приручали животных, строили челноки…

Позднее они научились плавить металл. Еще позднее стали выделывать бронзовые орудия, ковать браслеты и ожерелья… Проходит еще пять тысяч лет…

Загоревшие лица крестьян выражали непомерное удивление. Прошлое отходило от них в бесконечность… Уничтожение призрачной цивилизации становилось естественным событием. В неизмеримой цепи людей, скал и воды люди снова заняли свое исконное место, борясь за свое жалкое существование и переступая одну за другой суровые ступени жизни под мерное течение равнодушных тысячелетий…

Временами голос де Мирамара дрожал. Никогда он не чувствовал свою далекую науку такой близкой. Ему казалось, что в этой строгой рамке убогих хижин и суровых скал она впервые открылась ему во всех своих живых и мучительных переживаниях, перегруженная человеческими страданиями и обилием наглядных уроков. Ученый догматизм, который раньше его прельщал, казался ему теперь бессмысленной игрой. Первые люди! Но он знает теперь, как они живут; он их видел, он приобщился к распыленным тайникам их души, не прекращавшей своего существования…

Он удивился, когда его собственный голос заключил лекцию словами:

— Люди, жившие на скалах, не могли защищаться от диких зверей, а люди озер, со своими убогими орудиями, не могли строить городов, не объединившись в упорном терпении и усилиях, — в усилиях всей коммуны… И они подают нам пример…

Он остановился и встретил глаза Женевьевы. И эти глаза, расширенные от изумления, были полны слез.

Иногда Эльвинбьорг говорил сам. Он вызывал образ какого-нибудь героя или ученого.

Дети сидели, затаив дыхание. И все поддавались обаянию его проникновенных слов.

— Ах, Фортинбрас! — шептал Губерт. — Фортинбрас, появляющийся среди мертвых тел… и приносящий с собою жизнь, надежду, свет… Фортинбрас! В чем твой секрет?

Лаворель молчал. Перед ним проносился лучезарный образ норвежского героя, сопровождаемого светлой толпой воинов в блестящих туниках и склоняющегося над скорбными останками Гамлета.

— Я представляю себе его именно таким… — прошептал он. — Мне кажется, что этот человек, самый молчаливый из нас и самый одинокий, — никогда не бывает один.

— У нас нет музыкальных инструментов, — сказал Эльвинбьорг. — Но нельзя забывать музыку!

Он застал как-то Орлинского распевающим русские песни. Благодаря своему приятному тенору, тот пользовался в Петрограде большим успехом. Эльвинбьорг подал ему мысль обучить этим мелодиям детвору. Вскоре к детям присоединились Игнац и крестьяне со своими пастушьими напевами.

По вечерам Орлинский управлял хором. Комната освещалась капризным пламенем, и тени певцов беспорядочно плясали по стенам. Странную картину представляли собой эги детские личики рядом с суровыми лицами крестьян в хижине, устланной шкурами и напоминавшей Орлинскому избы его родины!

Мало-помалу песни перестали выражать тоску русской души, разрываемой смутными и волнующими желаниями. Они становились сильными и бодрыми. Юные, энергичные голоса придавали жалобным напевам веселый ритм. Жан Лаворель переложил для них слова, воспевавшие долину Сюзанф, свободу гор, работу, повседневные мелкие радости. Затем Орлинский принялся сочинять новые мелодии. Даже старики, слушая хор, чувствовали, что поддаются какой-то смутной надежде…

Снова заиграло солнце. Снова показались ряды вершин, отливавших блеском нового снега. Они сияли на голубом небе, которое даже в июне не могло бы быть таким ярким.

Из заостренных дощечек Эльвинбьорг и Лаворель соорудили себе лыжи. Быстро и легко скользили они по склонам, вытянув вперед руки, и казались бесплотными существами, которые владели всем пространством.

— Завтра мы пойдем дальше, — заявил Эльвинбьорг.

Лаворель следовал за Эльвинбьоргом через перевал Сюзанф. Свежий морозный воздух щипал ему лицо. В этом пространстве, то золотившемся на солнце, то отливавшем лазурью, он ощущал опьянение от окружавшей его белизны и света. Достигнув вершины, они увидели перед собой тенистый скат противоположной долины, на дне которой сверкало неподвижное озеро. Высоко вздымались цепи соседних гор, грозная Башня Саллиэр прорезала небо своими сверкающими зубцами. В радостном возбуждении Лаворелю хотелось кричать, но он мог только произнести:

— Какая красота!.. Как хорошо!.. Каким себя чувствуешь свободным!

Они начали спускаться по склону Саланф, описывая длинные зигзаги. Лыжи поднимали снежную пыль. Жан следил за тем, как бежал Эльвинбьорг. Его фигура изгибалась, следуя выступам склонов, задерживалась на плоскостях и снова продолжала свой, головокружительный бег… В этом безмолвном скольжении Жан терял сознание быстроты и времени и думал, что пробегает огромные небесные пространства, огибая белые округленные облака. Ему хотелось бесконечно скользить по легким следам того, кто вел его с такой спокойной уверенностью.

Когда он увидал, что снег между расширяющимися тенями алеет, он подумал:

— Уже?.. Неужели день подходит к концу?..

В солнечные дни историк и романист прогуливались осторожными шагами по тропинке, расчищенной Максом. Они опирались на палки и нащупывали ими снег, боясь провалиться. Они улыбались солнцу, так быстро угасавшему среди длинных холодных теней. Проходя мимо центральной хижины, они услышали голоса женщин, выделывавших и собиравших шкуры. Иногда до них доносились возгласы или смех Игнаца, Макса и маленького Поля, упражнявшихся на лыжах.

— Можно подумать, что они уже забывают… Так скоро… — шептал Гризоль.

— Что же вы хотите, мой друг! — вздыхал Франсуа де Мирамар. — Надо же, чтобы они начинали все сначала!

Они продвигались друг за другом между стенами розовеющего снега. Иногда шедший впереди Жорж Гризоль останавливался, оборачивался к своему спутнику и обменивался с ним меланхолическими словами. Они не могли без горечи оторваться от прошлого и чувствовали себя одинокими.

— Раньше создавалось впечатление, — сказал Гризоль, — что мы жили среди тайны, которая постепенно раскрывалась. Говорили: через двадцать лет… через пятьдесят… люди, может быть, начнут сообщаться с планетами, найдут средство от всех болезней, продлят существование, разрешат такую-то проблему… Здесь, среди льда и скал, нет больше тайн!

— Да, — ответил ученый, — люди уже достигли той точки, когда открытия шли одно за другим и становились все многочисленней. Можно подумать, что какая-то завистливая сила останавливает человеческий разум: больше ни шагу!..

Романист поскользнулся на блестящем льду, и его спутник удержал его за руку.

— Осторожно! Не сломать бы ногу!

Они подошли к концу расчищенной дороги и остановились перед горами нетронутого снега, на которых постепенно умирали последние лучи солнца.

— Вы заметили, как теперь трудно найти выражение для отвлеченной мысли? — спросил Гризоль. — Не хватает слов. Это тоже у нас отнимется!

— Наша последняя роскошь, — вздохнул де Мирамар.

— Ах! — воскликнул романист после долгого молчания. — Моя белокурая внучка, которая входила тихими шагами в мой рабочий кабинет… Я отсылал ее к игрушкам… Ради бесполезного марания бумаги я лишал себя ее поцелуев, ее рук, — обвивавших мою шею. Моя внучка! Этому горю нельзя помочь!

— Да… — прошептал Франсуа де Мирамар, думая о любимом ребенке, упавшем в пропасть.

Они замолчали. Подул резкий вечерний ветер. Они вернулись медленными шагами к своим хижинам, боязливо переставляя по скользкому снегу свои старческие ноги. Временами они подымали глаза к пылающим вокруг голубоватой чаши Сюзанфа вершинам. Романист заговорил изменившимся голосом:

— С тех пор как я не ищу новых психологических проблем и не анализирую каких-либо исключительных чувств, способных потрясти нервы моих читателей, — люди в своей сложной реальности представляются мне совсем иными. Они интересуют меня уже не с точки зрения произведения, которое надо написать, а ради самих себя. Я наблюдаю за ними с нежным беспокойством. Я ловлю себя на том, что люблю их… Ваш Губерт, измученный горечью, Макс, Ева, пастух, такой невежественный и чуткий; Инносанта, вмещающая в себе столько нежности, и этот странный Лаворель, весь поглощенный другими, и этот загадочный Эльвинбьорг, о котором мы так мало знаем, но без которого мы не могли бы жить…..

Гризоль остановился и, повернувшись, посмотрел в лицо своему другу:

— Я жаловался, что эти скалы лишены тайны. Я был неправ. Тайна всюду. Тайна начинается там, где существует живое человеческое существо.

Историк размышлял, опустив голову и уже не чувствуя холода.

— Эльвинбьорг помогает нам жить, потому что он сохранил свою надежду, — сказал он наконец.

— Больше, чем надежду, — уверенность. Чудо в том, что он сохранил эту уверенность! — откликнулся Гризоль.

Он смотрел на белые холодные дали, в которых тонули скалы.

— Каким убогим кажется мне сегодня это так называемое знание человеческой души, которое восхваляли в моих романах… Мне кажется, что открывается новый порядок… Я смутно вижу глубины, о которых никогда не помышлял…

Они продолжали ходить, не говоря больше ни слова. Под их ногами скрипел снег.

Между тем доктору Лаворелю не удавалось излечить ни англичанина, ни безумную.

Когда в устремленных на него бессмысленных глазах госпожи де Мирамар пробегала искра сознания, ее муж восклицал:

— Если бы вы могли вернуть нам ее, — и тотчас же спохватывался:

— Для чего? Вылечить ее, это значит — вернуть ее к страданию…

— Разве у ней не остается ничего, чтобы создать себе счастье? — спросил Жан.

Он указал на Еву, которая, склонившись на плечо Макса, прогуливалась на солнышке.

— Но сколько тревоги! — вздохнул господин де Мирамар.

Он повернулся к Ивонне, лежавшей на своих шкурах. Она не поправлялась от острого бронхита, кашляла, худея с каждым днем. Лаворель лечил ее настойками горных трав и всячески старался пробудить в ней энергию.

Она смотрела на него и улыбалась.

— Я хорошо знаю, что вы правы, доктор… Но у меня нет сил, нет мужества.

Однажды он застал ее совсем одну. Закрыв лицо руками, она плакала потихоньку, как ребенок., который таит свое горе. При шуме его шагов она вздрогнула.

— Почему вы плачете?

Она дала неожиданный ответ:

— Потому что никогда больше не будет роз…

Задумавшись, он на минуту замолчал, потом тихо возразил:

— Вы еще не представляете себе красоту гор, когда они в цвету. Нельзя думать о розах, когда видишь поле рододендронов!

Тяжеловатый, но полный добродушия голос подходившего ботаника добавил:

— Самая прекрасная из роз привита от альпийской розы, у которой нет шипов.

Но Ивонна покачала головой.

— Я не могу удержаться… — шептала она. — Как только я подумаю об этих словах: «букет роз»… слезы льются сами собой…

Жан молча смотрел на нее. Он хорошо знал, что она плакала не только о розах.

С каждым днем жажда жизни уходила от нее.

— Здесь слишком сурово, слишком холодно… Я никогда не смогу…

Эльвинбьорг сказал Игнацу, следовавшему за ним в его длинных переходах:

— Эту девушку спасти должен ты!..

Игнац круто остановился, взглянул на того, который произносил только правду, и промолчал…

Оттепель подошла как-то сразу. Южный ветер наполнял долину своими теплыми порывами. Снег таял. Все горы, казалось, истекали ручьями. Слышался нескончаемый гул лавин. Со снежных склонов поднимался пар, устремляясь к какой-нибудь невидимой пропасти, откуда раздавались громовые удары, разносившиеся по окрестным скалам. На глазах людей буйно наступала весна.

Снова показалась трава. Видно было, как с каждым днем расширялись пожелтевшие пласты, тотчас же покрываясь круглолистниками.

— Никогда еще не было такой ранней весны! — удивленно говорил Жоррис.

— После такой легкой зимы! — отозвался старый Ганс.

— Будущая зима будет еще мягче, — утверждал Эльвинбьорг. — Присутствие моря, скопляющего тепло, постепенно изменит климат Альп. Леднику суждено исчезнуть…

— Если так, — воскликнул Жоррис, — то, имея зерно, мы могли бы засеять хлебом долину Сюзанф?

— Хлеб среди сланцевых слоев! На высоте двух тысяч метров!

Ганс подумал, что это была шутка. Безмолвная улыбка приоткрыла беззубый рот и скользнула по его суровому, точно высеченному из дерева лицу.

— Почему же нет? — прошептал Эльвинбьорг…

Жоррис наклонился и, набрав земли, стал разминать ее на ладони. Земля была рассыпчатая и жирная, образовавшаяся от медленного гниения растений и в течение многих веков отдыхавшая во впадинах между скалами.

— Хорошо! — воскликнул он. — Я охотно возьмусь перетаскивать ее мешок за мешком, как это делают… как это делали в долине Саас… Я буду вываливать ее вот сюда, на эту защищенную террасу!

Лицо его озарилось улыбкой. Можно было подумать, что он улыбается при мысли о будущем урожае, вырастающем между стенами скал.

— Если бы у нас были семена… — повторил он.

— Кто знает? — добавил, в свою очередь, Жан Лаворель. — Мы тоже сколотим челны и поплывем к высоким долинам… На высоте двух тысяч метров есть отели с запасами хлеба и картофеля.

— Почему же нет? — еще раз сказал Эльвинбьорг.

Они обменялись взглядом, и в душе их загорелась новая надежда.

— Надо выйти сегодня на воздух, мадемуазель Ивонна! — сказал пастух, проходя мимо хижины, где девушка мерзла под бараньими шкурами. — Солнце уже греет. Я знаю местечко, защищенное со всех сторон. Там растут цветы…

Она качала головой, слишком усталая, чтобы отвечать. Он поднял ее своими сильными руками и отнес на плоскую скалу, согретую лучами весеннего солнца. С проворной заботливостью он разложил одеяло и старательно закутал ее.

— Разве не хорошо здесь? — спросил он.

Он стоял перед ней, глядя на бледную ручку, которая тянулась к круглолистникам с лиловыми, тонко очерченными колокольчиками.

— Я не видала таких цветов, — сказала Ивонна.

Прыжок… другой… Игнац вернулся, рассыпая вокруг нее целую охапку голубых горчанок.

— А таких?

Ивонна с усилием улыбнулась.

Он смотрел на нее… И внезапно увидел ее всю и не мог больше от нее оторваться. Ее длинные распущенные волосы падали на овечью шкуру, и золото их казалось еще светлее, чем шелковистое руно. Какая она хрупкая, белая!.. Эльвинбьорг был прав… Бледная маленькая девочка, увядающая при ярком свете!

С тех пор Игнац каждый день относил ее на согретую солнцем плиту. Он рассыпал около нее пучки незабудок, большие желтоголовники с чашечками, похожими на светло-золотые шары, и пурпурно-лиловые анемоны с пушистыми стеблями.

Он ловил ее улыбку и молчал. Они молчали оба, взаимно наслаждаясь своим молчанием…

Вскоре Игнац осмелился на большее. Он предлагал ей кружку молока и говорил:

— Пейте!

И она повиновалась.

Вытянувшись на мехах, Ивонна наблюдала за деловитой возней муравьев, исполнявших свои непонятные работы. Она затаила дыхание, чтобы не испугать ящерицу, которая останавливала на минуту свой бег, озиралась и исчезала в скале. Осторожными пальцами играла она с блестящими жучками, сверкавшими ярче драгоценных камней. Обманутые ее неподвижностью кролики совсем рядом с ней старательно щипали травку. Сидя на задних лапках и насторожив ушки, они совершали на солнце свой туалет, проводя мягкими лапками по подвижной мордочке. Белая самка выводила восьмерку своих белоснежных детенышей. Они прыгали взад и вперед, собираясь вместе вокруг одного и того же пучка тимьяна, и их крошечные тельца казались одной шелковистой трепещущей кучкой.

— Как они счастливы, эти животные, — смутно думала Ивонна. — Их никто не мучает, как прежде…

Она наблюдала, как на высоких террасах бегали альпийские зайцы в своих белых зимних шубках. Иногда мелькала вдали серна. Стаи птиц опускались на каменистые скалы. Их было так много, что их можно было принять за крутящиеся в вихре черные хлопья.

Ивонна улыбалась, чувствуя трепет бесчисленных животных жизней. Ей казалось, что частица их радости доходила и до нее.

К полудню тени теряли свою окраску. Солнце начинало печь затылок. Она ждала Игнаца. Сейчас он появится между скалами, со своей молчаливой улыбкой, и она поддастся очарованию странного довольства, не нуждающегося в словах.

Каждый день, когда солнце начинало опускаться за Белые Зубы, а лиловые тени, удлиняясь, следовали за ним по крутым выпуклостям земли, появлялся Игнац. Иногда он садился подле Ивонны.

Однажды она спросила:

— Вам здесь не скучно?

Игнац повернулся к ней, напрягая все усилия, чтобы выразить свою мысль. Затем его серые глаза под дрогнувшими ресницами быстро поднялись к высоким вершинам, прорезывавшим небо огромными световыми ступенями.

— Я люблю горы… — сказал он наконец.

Она взглянула на него с воскресшей надеждой. Быть может, он научит и ее любить их…

Они вместе глядели на долину. Ивонна не узнавала ее. Светлая, ясная, освеженная долгим покоем, долина Сюзанф расстилалась под ярко-голубым небом, сверкая белыми бликами снегов. Она вся трепетала радостью быстрой горной весны, и жизнь, казалось, била ключом в каждом обломке скалы… На каждом куске сланца красовался пучок цветущей камнеломки. Перекатные валуны казались гигантскими букетами. И даже камни, полированные плиты и зернистый известняк, воспринимали чудодейственную теплоту и становились словно живыми.

Ивонна стояла неподвижно около Игнаца и смотрела…

Эти купола и острые вершины, представлявшиеся ей раньше суровыми и жестокими распорядителями ее судьбы, перестали ее угнетать. Озаренные потоками солнечных лучей, они становились живыми существами, исполненными нежности и излучающими счастье. С каким восторгом золотил ледник свои холодные глыбы, отдаваясь всеобъемлющей радости! Недоступные горы принимали участие в ее новой жизни, забившейся в долине Сюзанф… От самого перевала до Новых Ворот, на всем протяжении горного массива, лежал на них отпечаток какой-то суровой нежности, уходившей в тумане далеких вершин в бесконечную даль…

— Я тоже… теперь… люблю горы, — прошептала Ивонна.

Ее щеки снова порозовели. Тело перестало казаться ей каким-то бременем.

— Игнац творит чудеса, — говорил Жан Лаворель де Мирамару. Полный смутной тревоги, ученый молчал.

— Никогда раньше я не ощущала этого удовольствия — дышать, — пыталась она объяснить.

И с жадностью вдыхала легкий воздух, содержавший в себе всю рассеянную в свете и благоуханиях силу.

— Мне хорошо, — говорила она Игнацу. — Спасибо!

Он удалялся. Она провожала его взглядом, гладя рукою козлят, прибегавших играть около нее. Его упругая походка, его вьющиеся волосы, принимавшие на солнце медный оттенок… Глядя на него, она испытывала какую-то радость, которую она совсем не анализировала. Это ощущение отождествлялось у нее со всем, чем она теперь так восхищалась: с цветами, сернами, вершинами, студеным родником, с этим чудесным светом, который скрашивал суровое величие гор…

Когда он приближался, она вспомнила, что он был существом, в котором кипела иная жизнь, и была благодарна ему за его молчание… Она удивлялась, что его редкие слова совпадали с ее тайными мыслями. В охватывавшем ее взгляде безмолвного обожания Ивонна угадывала безграничную преданность и заботу, которая являлась как бы защитным покровом для его сердца.

Дальше этого она не думала…

Однажды утром, покидая ее, он наклонился и мимолетным поцелуем коснулся ее белокурых волос. Она вздрогнула и подняла глаза, но он уже скрылся за скалами…

До самого вечера она находилась в смущении. Когда на следующий день он опустил ее на скалу, она сама протянула ему лоб. Тогда Игнац порывисто сжал ее в своих объятиях. Она не защищалась.

Ей казалось, что она таяла в нем, что эта могучая грудь передавала ей свою силу, что в ней распустилась вся чудесная роскошь весны, вдыхаемая день за днем… Что это: зов, обещание, победа жизни?.. Она не могла понять. По всему ее телу разлилась невыразимая нега.

— Игнац, останьтесь со мной, — умоляла она.

Он стоял перед ней, смущенный и в то же время сияя от счастья.

— Макс у Новых Ворот, — пробормотал он и убежал.

Ивонна отдавалась своим неясным думам. Любовь?.. Неужели это была любовь? Одно это слово смущало ее раньше, как мысль о посвящении в какое-то страшное таинство! Значит, это так просто? Присутствие существа, которое без всяких слов открывает перед вами всю красоту, всю силу, всю жизнь… Жить… О! Жить!.. Де Мирамар подошел и сел возле нее. Он посмотрел на ее раскрасневшееся лицо, объятое немым восторгом и, вздохнув, спросил:

— Ивонна… Почему ты полюбила не доктора Лавореля?

Он остановился, боясь оскорбить ее робкое сердце.

Она удивленно взглянула на отца.

— Но я люблю доктора Лавореля… Очень люблю… Так же, как Еву и Макса…

Наступило молчание. Ивонна сделала попытку объяснить свою мысль.

— Доктор Лаворель… Он любит всех… Он любит госпожу Андело, и Еву, и Губерта, и всех детей, и всех, всех… У него слишком обширное сердце, чтобы любить одну маленькую девочку…

Помолчав, она проговорила совсем тихо:

— Мне хочется иметь около себя человека, который занимался бы только мной… Который принадлежал бы только мне… и не думал бы только о моей душе… Который пожалел бы мои руки… мои ноги… и мое тело, такое усталое… Который помог бы мне вылечиться и… жить!..

Никогда она не говорила так долго. Де Мирамар, улыбаясь, смотрел на румянец, покрывавший ее щеки.

Он, однако, не мог подавить горького вздоха. Пастух баранов — какая ирония! Но вдруг он увидел, как лицо Ивонны озарилось. Глаза ее заблестели, губы раскрылись. Отец взглянул по направлению ее взгляда. Он увидел мужской силуэт, легкий и смелый, быстро перескакивавший со ступени на ступень. С обнаженным торсом, с развевавшимися по ветру волосами, крепкий и смуглый Игнац казался как бы высеченным из камня. Для его гибкой грации этот горный пейзаж служил необходимой рамкой.

— Это он вылечил меня, — прошептала Ивонна. — С ним я и хочу жить…

Она протянула к нему руки. Их худоба тронула де Мирамара. Еще так недавно он думал, что потеряет и эту дочь…

Игнац молча сел около нее. Ученый смотрел на этих детей склоненных друг к другу. Он опустил голову и раскрыл руки, как будто выронил что-то бесполезное, но очень ценное и бережно охраняемое.

Он прошептал:

— Раз вы любите друг друга…

Ни о каком подобии свадебного обряда уже не говорилось. Пастух построил хижину, и, когда она была закончена, увел к себе Ивонну.

— Мы опростились, — сказал Губерт.

Эльвинбьорг остановил на юной чете свою серьезную улыбку…

Июнь… Волны ветра, колеблющие зеленеющий овес… Наливающиеся колосья… небольшие перелески, бросающие тень на луга… косари, согнувшиеся в высокой траве…

Макс вздрогнул и очнулся от своих мечтаний. Он спускался большими шагами с вершины Шо д’Антемоз, где он рассчитывал встретить Эльвинбьорга, отсутствовавшего уже три дня. Макс остановился. Он уже приближался к хижинам. Их теперь было около десяти. Низкие, такого же цвета, и такие же крепкие и прочные, как скалы, они переносили и снег, и буйные порывы горячего и сухого юго-западного ветра. Хижины купались в красном свете заходящего солнца, и над ними стояло облако дыма. Женщины ходили взад и вперед и перекликались между собою. Некоторые из них, склонившись над ручьем, наполняли грубые глиняные кувшины. Игнац нашел в себе уменье предков лепить горшки и обжигать глину. Сидя на пне, Инносанта доила коз. Около нее теснилось все стадо, освещенное красноватым отблеском косых лучей. В нескольких шагах от нее старый Ганс колол дрова. Его темный силуэт мерно сгибался и выпрямлялся. Макс увидел де Мирамара и романиста, принявшихся вместе за сортировку шкур. Они раскладывали их на плитах с такой же кропотливостью, с какой разбирали когда-то свои заметки, подумал он. Увлекшись работой, они не поднимали глаз… С каким пренебрежением отнеслись бы они в свое время к этому делу, которое их теперь до такой степени поглощало!

Макс улыбнулся. Накануне он видел, как они встали на колени, путая свои седые бороды, чтобы лучше рассмотреть былинку дикого овса, которую нашел ботаник, оглашая воздух восторженными криками. Зерно, занесенное в горы?.. Каким же чудом? Может быть, оно зацепилось за шерсть баранов… И романист с волнением, изменившим его голос, говорил ученому:

— Какое событие, дорогой друг!.. Какое событие!

Да — событие!.. И все же окружающие их простолюдины трепетали, объятые той же надеждой.

Макс глядел на убогую каменную постройку, отведенную под службы. Шум голосов, блеянье овец, удары топора соединялись в единую гармонию, простую и смутную, которая трогала его до глубины души. Он отыскал глазами свою хижину, где ждала его Ева и где скоро должен был появиться на свет первый новорожденный долины Сюзанф… Его сын…

Ускорив шаг, он продолжал свой путь. Навстречу бегом поднимался Жан Лаворель. Макс обратил внимание на его бледность.

— Ты не видал Джона Фарлеэна? — кричал он.

— Нет… Я иду сверху.

— Никто его не видел.

— Когда я покинул его сегодня утром, он мне улыбнулся, — прошептал Жан. — Как будто ему было лучше… Я так верил в это возбуждающее средство…

На днях Ганс и Жоррис с великим торжеством притащили маленький бочонок вишневой наливки, выуженный с риском для жизни среди обломков. С общего согласия было решено держать этот запас для больных. Доктор Лаворель выдал немного спиртного англичанину. Глаза мужчин разгорелись от желания. А Добреман накануне вырвал из рук доктора наполненный шкалик и осушил его одним глотком, заявив, что он тоже болен.

— Я его искал и звал повсюду, — говорил Лаворель. — Я беспокоюсь. Я вернусь к Новым Воротам.

Они спустились. Макс и Жоррис взяли смолистые факелы, и они втроем углубились в ночную тьму.

На узкой площадке, выступавшей над водой, они нашли плед англичанина и при свете факелов увидели два слова, начертанные углем на скале: «good bye!»…

Жан упал на землю, закрыв лицо руками и осыпая себя упреками:

— Я не сумел его вылечить… защитить…

— Ничего не сделаешь, — говорил Макс. — Этот бедный малый страдал сплином, который доводит до сумасшествия. Он был неизлечим…

Страдая бессонницей, старый Ганс вышел из хижины.

Слабый луч молодого месяца сверкал на скале, еще более оттеняя окружающую темноту. Охваченный какой-то непонятной тревогой, Ганс бродил около хижины, где хранилось продовольствие. Он думал об англичанине, о трех трупах, которые покоились в долине, и о том блаженстве, которое разлилось бы в его теле от одного глотка алкоголя. Он вспоминал гостиницу при перевале Ку, звенящие на столе стаканы, медленно зажигаемую трубку и поглощаемый маленькими глотками ликер, от которого все вокруг принимало радужный и веселый вид…

Не самое ли это большое лишение среди всех прочих? И вот тут, так сказать, — под рукой… Одним шкаликом меньше или больше, — разве это причинит кому-нибудь вред?..

Ведь они могли вместе с Жоррисом спрятать это бочонок в скалах и оставить его для самих себя… Но нет! Проводники так не поступают, а он когда-то был тоже проводником. Проснулся старый инстинкт солидарности: для больных!.. Он тоже когда-нибудь будет болеть… Нет, он не будет красть того, что составляет общее достояние… Он не опорочит свою долгую честную жизнь, в течение которой он только и делал, что защищал и спасал доверившиеся ему человеческие жизни. Он представил себя на леднике, направляющим свой караван, отыскивающим в хаосе высоких вершин заблудившихся туристов, спускающимся на веревке на дно расселины, чтобы вернуть жертву, которая, быть может, еще дышала. Эти образы давали ему скромное удовлетворение. Он думал: «Я исполнял свой долг как можно лучше».

Старый Ганс удалялся медленными шагами губы его были сухи, кровь прилила к лицу. Легкий шум пригвоздил со к месту. Зоркие глаза впились в темноту. Он не ошибается. Осторожная фигура ползет по скале, скользит к хижине. Осторожно приоткрывает дверь, тонет во мраке… Заглушая шаги, Ганс следит за ней. Он сразу узнал человека, который склонился над бочонком, держа уже руку над краном. Он бросается на Добремана и хватает его за плечи. Короткое заглушённое восклицание, и оба сцепившиеся тела молча борются во мраке. Добреман делает движение, как бы поднимая с земли какой-то предмет. В узкой полоске лунного света что-то блеснуло. Ганс угадывает тонкое лезвие поднятого ножа. Он усмехается. Его грубые руки обвиваются вокруг шеи Добремана, и оружие с легким стуком падает на камень. Ганс сжимает свои пальцы, ставшие стальными. В нем пробуждается жестокость предков, она жжет его кровь, стягивает его мускулы. Он снова чувствует ту мрачную радость, которая когда-то удесятеряла его силу, когда он топором рубил деревья в лесу. Страшные руки сжимаются все сильнее. Узкая шея тонет в его пальцах. Ганс ворчит:

— Как бы не так! Дадут тебе вишневки! Бездельник, который смотрит, как работают другие!..

Подергивание тела прекратилось. Его сопротивление сломлено. Он будет просить пощады… Хватит с тебя? И неумолимые тиски сжимаются еще раз. Вдруг Ганс раздвигает пальцы. Добреман валится к его ногам, как сломанная кукла. Неожиданный холод пробегает по плечам старого проводника. Он стоит, ничего не соображая, как будто пробудившись от сна. Он ждет, что тот пошевельнется… Но нет!.. Ничего! Добреман лежит в углу, как тряпка. Дыханья нет… Неужели он?.. Нет, это невозможно!.. Так… так скоро! Ганс хватает своего врага в охапку, вытаскивает его из хижины, осматривает при лунном свете… Проходят минуты. Добреман не двигается. Пораженный проводник повторяет:

— Какое несчастье случилось со мной!..

Небо проясняется. Уже рассвет? Сейчас придут другие… И это страшное лицо, на которое нельзя смотреть, это мертвое лицо возвестит всей долине Сюзанф, что старый честный Ганс — убийца!..

— Что делать? — спрашивал де Мирамар. — Этот человек совершил преступление…

Все собрались в центральной хижине и обсуждали событие. Через полуоткрытую дверь виднелась сгорбленная фигура старого Ганса, который молча блуждал, ничего не видя перед собою…

— Если исчезли людские законы, то остался закон высший: не убий!.. — сказал академик, невольно цитируя страницу одного из своих романов, в котором он пытался анализировать душу убийцы.

— Поведение виновного поразительно, — сказал Орлинский. — Он не сказал ни слова в свою защиту… У него, кажется, даже нет угрызений совести…

— Сегодня утром он хотел покончить с собой… — пролепетал Игнац.

— Он не решается больше приближаться к нам, — добавил Жоррис.

— Этот старик имеет за собой долгие годы безупречной жизни! — воскликнул Лаворель. — Он отдавал ее нам. Он построил нам хижины, он рисковал жизнью у Новых Ворот… Тогда как Добре-ман…

Жан замолчал. Он заметил на скале фигуру Эльвинбьорга.

Романист возвысил свой размеренный голос, выбирая слова, точь-в-точь как в салонах, когда вокруг него восстанавливалась почтительная тишина.

— Мы не должны создавать опасного прецедента… Мы должны обезопасить наше нарождающееся общество от насилия… Время, когда мы будем жить в мире, связанные ужасом катастрофы, близостью смерти, нуждой друг в друге, — не всегда будет длиться… Возродится ненависть!..

— О! — сказал Жан Лаворель. — Пока мы не заведем денег…

— Вопрос не только в деньгах, — сказал Жорж Гризоль. — Есть еще любовь…

Он смотрел на стоявшую перед ним группу крестьян, с руками, подобными рычагам, находящимся в покое, с широкими обнаженными торсами и длинными волосами. Он представил себе, как они будут бродить по вечерам вокруг женских хижин, и думал о той минуте, когда инстинкт бросит этих дикарей одного на другого…

Де Мирамар важно добавил:

— Случай, который произошел сегодня ночью, показывает нам, что надо установить закон, которому все должны подчиняться. Забота о правосудии не должна быть предоставлена личной мести… Будь у нас закон, мы были бы вынуждены применять его во всей его строгости.

— А так как у нас его нет, — вступился Жан, — то предоставим этого человека решению разума…

Следуя взгляду Жана, все обернулись…

Эльвинбьорг обнял старого Ганса за плечи и медленно пошел с ним рядом. Сгорбившиеся плечи проводника конвульсивно дрожали… Когда он повернули обратно, все заметили лицо Эльвинбьорга. И всем показалось, что они видят его в первый раз…

Ева проснулась одна в своей хижине. Она вспомнила, что Макс ушел накануне с Эльвинбьоргом, Игнацом и Жаном. Они пошли искать кремень в окрестностях Сальэрской Башни.

Под доской, освещая окно, пробивался бледный луч Еве хотелось спать, но она внезапно ощутила новый приступ той неопределенной боли, которая беспокоила ее еще во сне. Она поднялась, понимая, что испытание началось. Накинув свою широкую тунику из козьего меха, она спокойно уселась на своем ложе. Но ведь доктор Лаворель сказал: «Недели через две». Как хорошо, что все было готово. Она посмотрела на узкую колыбель, выдолбленную в стволе и выложенную мягкими мехами, на всевозможные миниатюрные предметы, на одеяла из овечьих шкурок, старательно сложенные на полке. Она удивилась, что не чувствует страха. Казалось, что природа вдохнула в нее свой облик, простой и сильный. Она принимала неизбежное со спокойным смирением.

Время шло. Она вышла на воздух, сделала несколько шагов, посмотрела на солнце, пронизывающее туман. И этот день, такой же как все остальные… Она вернулась к себе. Боль регулярно возобновлялась, усиливаясь с каждой схваткой. Ева подозвала проходившую мимо Аделину и попросила сбегать за Инносантой. Но Инносанта долго не шла, и Ева почувствовала страх. Всем своим существом она молила о помощи. В этой безжалостной борьбе, которая происходила внутри нее, она чувствовала себя беспомощной. Ей придется неизбежно пройти все ступени неведомой голгофы. Она повторяла: «Выдержать до конца… до конца!..»

В припадке ужаса ей показалось, что она умирает. Умереть? Когда так хорошо жить?.. Когда любовь Макса наполняет для нее всю долину Сюзанф?.. Нет! Жить!.. Жить подле него и как можно дольше! По щекам катились слезы. Она подумала, что может причинить этим вред ребенку, что надо быть спокойной, и вытянулась на матраце из шкур.

В дверях показалось доброе морщинистое лицо Инносанты. Она протянула к Еве руки, крепкие и верные руки, которые никогда ничего не портили. Ева тотчас же успокоилась и отдалась ее заботам.

Один за другим, все жители Сюзанф приходили смотреть на крошечную темную головку с шелковистым пушком, и на побледневшее и восхищенное лицо родильницы. Инносанта принимала всех на пороге и через минуту выпроваживала. Она сделала исключение только для Губерта, которому позволила присесть у изголовья сестры.

Губерт молчал. Иногда он дотрагивался до свисавшей с мехов руки Евы или с любопытством склонялся над новорожденным. В хижине было темно и свежо. Полуоткрытая дверь пропускала узкую полосу яркого дневного света. Губерт смотрел на похудевшее лицо дремавшей сестры, окаймленное прекрасными волосами, заплетенными Инносантой в косы. Он думал: «Она счастлива… Стоит только взглянуть на нее… Счастье так и написано на ее лице… Она так же счастлива, как могла бы быть и раньше… Даже, может быть, еще счастливее, несмотря на эти звериные шкуры, на это убогое пристанище,»

Он изумлялся:

— Внешний мир для нее больше не существует… Она не боится… Будущее уже не страшит ее…

Перед ним промелькнула черная растрепанная головка Аделины, ее розовое личико. Мелькнувший луч солнца окружил ее золотой рамкой!..

— Счастье!..

И губы его уже не кривились в иронической усмешке.

Когда Ева проснулась, он сидел около нее такой же неподвижный и серьезный, продолжая любоваться ею. Она приподнялась, вглядываясь в пустую колыбель.

— А где ребенок? — спросила она, сразу обеспокоенная.

Губерт показал ей жестом на Инносанту: усевшись на пороге, она укачивала ребенка.

— Как могла научиться этому женщина, которая никогда не была матерью?

Они смотрели на Инносанту, склонившую свое суровое загоревшее лицо над драгоценной ношей, которую она держала своими большими руками на коленях. Она как будто выросла.

Губерт и Ева молчали. Они видели, как двигались губы Инносанты. Она что-то шептала, и они уловили звук ее голоса, исполненного такой нежности, что каждое слово казалось лаской, обращенной к новорожденному.

— Что она говорит? — спросила Ева.

— Слушай!

Склонив голову, почти касаясь губами шелковистой головки, Инносанта с восторженной интонацией повторяла:

— Дитя долины Сюзанф!.. Ты узнаешь ее, нашу долину Сюзанф!.. Ты полюбишь ее… Твои маленькие ножки научатся ходить по нашей долине Сюзанф!

И Губерт подумал, что о своей деревне Иллиэц она, конечно, никогда не говорила с таким проникновением.

На следующий день послышался веселый клич Игнаца, перебрасываемый эхом от одного конца долины на другой.

— Они! — воскликнул Губерт. — Их можно узнать издалека…

Приподнявшись на своем матраце, Ева попросила Инносанту положить ребенка возле нее и настежь открыть дверь, чтобы слышать приближавшиеся голоса. Можно было различить имена, которые они всегда выкликали, возвращаясь из дальних переходов. Переступив перевал, они заранее приветствовали дорогие им существа, притягивали их к себе, наполняли всю долину своим присутствием.

— Ева! Ивонна! Губерт! Женевьева!.. Аделина!.. Инносанта!.. Ау, Инносанта!..

— Они веселы, — сказала Ева. — Они нашли кремень!..

Она увидела стариков, шедших им навстречу, госпожу Андело и женщин. Поль, подпрыгивая, опередил их. Губерт ожидал на пороге, устремив глаза на длинную вереницу скал, которые, казалось, впитывали в себя падающие тени сумерек.

— Я их вижу! — говорил он. — Макс бежит первым… Они несут большие мешки, очень тяжелые… Игнац совсем согнулся…

— Зажги факел, — прошептала Ева. — Здесь недостаточно светло.

Макс, запыхавшись, вбежал в хижину, с обветренным от свежего воздуха лицом, и опустился возле матраца, чтобы лучше рассмотреть жену и сына. Она ждала его слов. Но он молчал: у него пропал голос. Она чувствовала на своем лбу его губы и улыбалась, без слов. Она знала, что он любовался ребенком и что, поднимая его осторожными руками, он находил его прекрасным и здоровым. Она угадывала мысль, которая шла навстречу ее мысли. Это было как бы условием, которое они заключили друг с другом: «Мы будем воспитывать его. Он будет жить. Он станет сильным». Она не замечала, что по ее лицу катились крупные слезы. У него мелькнула мысль, что она, быть может, страшится сурового будущего. Тогда речь вернулась к нему веселым потоком, который он уже не мог сдержать:

— Мы нашли кремень, Ева, целые залежи кремня! У подножия Сальэрской Башни! На другом склоне. У нас будут всякого рода орудия! Жизнь наладится, станет легкой… Ему не придется страдать! Клянусь тебе в этом!

— Кремень… — шептал дрожащим голосом де Мирамар. — Действительно, это — настоящий кремень…

Он держал в обеих руках надломленный Максом камень, гладкий и скользкий на ощупь. Он приблизил его к факелу Игнаца и любовался сизыми отблесками кремня. Вокруг него толпились люди.

— Все! Теперь у нас будет все! — восклицал он с юношеским пылом. — Лезвия, топоры, бритвы, скоблильные ножи, резцы, хирургические инструменты… Мы сможем резать! Мы сможем обрабатывать землю! Плуг из кремня. Ах, дети мои!

И вдруг, сняв свою меховую шапку, он произнес с жаром:

— Возношу свою благодарность неведомому гению, который более пятидесяти тысяч лет тому назад придумал точить кремень и спас людей своего времени, а через них — и нас…

— На воздухе хорошо, тепло… Надо вынести ребенка, — сказала Инносанта.

У Евы сжалось сердце. Расстаться с ребенком, даже на час, в первый раз…

— Я его хорошенько закутаю, — уговаривала Инносанта.

Ева улыбнулась старухе:

— Я вам его доверяю… Не уходите надолго!

Старательно закутав ребенка в самые мягкие бараньи шкуры, Инносанта осторожно положила его на руку и вынесла на воздух.

Возвращаясь с Инносантой, Ивонна увидела своего мужа, который шел ей навстречу. Они остановились друг перед другом и улыбнулись, не говоря ни слова. Он взял ее за руку. Не разнимая рук, они вернулись в свою хижину. На пороге Игнац ласково сказал:

— Мы уезжаем завтра на несколько дней с Эльвинбьоргом.

— На несколько дней! — вздохнула она. — Но вы не будете подниматься на слишком высокие горы? Вы не пойдете по опасным местам?

Игнац, серьезный и возбужденный, ответил:

— Мы пойдем далеко отсюда… На поиски людей!