Негры во Флоренции

Рудан Ведрана

В книгу вошли два романа хорватской писательницы Ведраны Рудан (р. 1949). Устами молодой женщины («Любовь с последнего взгляда») и членов одной семьи («Негры во Флоренции») автор рассказывает о мироощущении современного человека, пренебрегая ханжескими условностями и все называя своими именами.

 

ДЯДЯ

Мы стояли на «Дельте», самой большой парковке в городе, ждали автобус.

Не люблю прикосновений, объятий, поцелуев, но тем не менее я обнимал бабушку за плечи. Чтобы ее не унесло ветром. Я ростом метр девяносто, а в бабушке и метра шестидесяти не будет, рядом с нами стояла ее дорожная сумка и какие-то люди. Мы молчали. Я раз или два, точно не уверен, глянул на бабушкины фиолетовые волосы. Вид ее розоватого темени с высоты птичьего полета всегда наводит меня на размышления. Смотрю и думаю: не будь этого темени, не было бы и моей мамы, а не будь моей мамы, не было бы и меня. Розоватое темя — это начало начал.

Херня все это. Ни о каком начале начал я не думал. Я другое хотел сказать, я посмотрел на ее розоватое темя и подумал о смерти и старости. Только у старости бывают такие редкие волосы, только старость показывает розоватое темя. И это тоже херня. Я просто смотрел на бабушкино розоватое темя и думал: когда же наконец придет этот хренов автобус.

А потом пришел автобус. Шофер открыл багажник, я забросил в дыру багажного отделения бабушкину сумку, помог ей подняться по ступенькам.

Шофер мне сказал:

— Не волнуйтесь, мы за ней присмотрим.

Она села у окна.

Когда автобус тронулся, она смотрела на меня, я смотрел на нее. Я весело помахал ей обеими руками, она пошевелила пальцами правой руки.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Спишь?

— Не-а.

— Хорошо бы у меня было имя. Если у меня будет имя, я стану существом, а если я стану существом, то аборт превратится в убийство. Кому захочется стать преступником?

— Эмбрион — это и так уже существо, отец Ерко сказал по телевизору в передаче «Каждый день вместе с Богом».

— Я существо, я существо…

— И я существо.

— Мы с тобой два существа.

— Очень важно знать имена трупов. У каждого трупа должно быть имя, преступление должно иметь имя, так сказали в передаче «Хорватские военные преступники».

— Наше убийство не будет относиться к хорватским военным преступлениям. Мы не сербы, кроме того, войны больше нет.

— Нет, мы сербы.

— Как мы можем быть сербами, если у нас нет имен, если мы не существа? А когда мы станем людьми, если… Ты слышишь, как у меня дрожит голос, которого у меня нет, когда я произношу это «если»?

— Я слышу, как у тебя дрожит голос, которого у тебя нет, когда ты произносишь это «если».

— А когда мы станем людьми, мы будем хорватами, ведь наша мама крестилась и причащалась!

— Но об этом не знает ни наша бабушка, ни наша прабабушка.

— И что из этого?

— Папа-то наш — серб.

— Какой же он серб, если его зовут Дамир?

— Ты просто глупый-глупый плод. Когда мама нас родит…

— Если она нас родит.

— Когда мама нас родит, если она нас родит, то про тебя она по телевизору скажет: я родила ребенка, нуждающегося в особом отношении.

— Почему по телевизору?

— Потому что по телевизору все время говорят о детях, нуждающихся в особом отношении, а если мама не скажет по телевизору, что у нее родился ребенок, нуждающийся в особом отношении, ей никто не поможет заботиться о ребенке, нуждающемся в особом отношении. Если ребенок, нуждающийся в особом отношении, не показался в телевизоре, значит, он не нуждается в особом отношении, и мама должна его оставить у себя, и из-за этого она потеряет мужа, а другого никогда, никогда больше не найдет, потому что будет матерью-одиночкой ребенка, нуждающегося в особом отношении.

— Что это такое — ребенок, нуждающийся в особом отношении?

— Я бы хотел, чтобы мой отец был хорватом. Не хочу быть маленьким сербом в Хорватии, если только я буду маленьким сербом в Хорватии.

— Хорватия — наша родина, мы не должны еще в материнской утробе становиться жертвами предрассудков, некрасиво плохо думать о родине, которой мы не знаем. Нужно лучше узнать свою родину, чтобы больше любить ее, любить ее моря, ее озера, ее горы, береги природу, не загрязняй леса и воду, траляляля, наше побережье самое прекрасное в мире, здесь проводят лето короли и императоры и принцесса Монако, и ее муж-пьяница, слушай передачу «Хорватия — рай на земле»…

— Я слушал передачу «Хорватия — рай на земле», там не говорили, что муж принцессы Монако пьяница. Ты врешь. Я не люблю родину, которая, может быть, будет моей родиной.

— Ты несешь херню!

— А ты не ори, я всего только эмбрион.

— Я волнуюсь. Может, мы никогда не увидим родину. Нас переработают на крем.

— Какой крем?

— Крем.

— Я молчу и жду ответа.

— Тогда повтори, кто ты!

— Я будущий ребенок, нуждающийся в особом отношении.

— Из абортированных детей делают крем против целлюлита.

— Что такое целлюлит?

— Еще раз повтори, кто ты!

— Я будущий ребенок, нуждающийся в особом отношении, я будущий ребенок, нуждающийся в особом отношении.

— Целлюлит — это Апельсиновая Корка, мы станем борцами против Апельсиновой Корки, Апельсиновая Корка — это Враг, Апельсиновая Корка — это Зло, слушай телевизор!

— Если я стану кремом, я никогда не смогу смотреть на хорватский закат.

— Как ты можешь любить хорватский закат, если не знаешь, что такое хорватский закат?

— Наш дядя вернулся из Америки, потому что ему не хватало хорватского заката, я хочу увидеть хорватский закат.

— Наш дядя вернулся из Америки потому, что он трус и слабак, который не в состоянии бороться за лучшую жизнь, он болтун и ничтожество, Америка оказалась ему не по росту, он скулил, что не может жить без солнца, которое заходит, но об этом он может пердеть только перед своей мамой, нашей бабушкой, у всех мам к сыновьям слабость.

— Значит, и у нашей мамы будет к нам слабость.

— Наша мама не знает, будем мы сыновьями или дочерьми.

— Главное, чтобы мы были живы и здоровы.

— Наша бабушка сказала нашей маме: «О’кей, я не вмешиваюсь, встречайся с кем хочешь, но я не понимаю, как ты умудрилась сейчас, в такое время, выбрать себе именно трехпалого? Твоя потребность постоянно всех провоцировать сильнее доводов разума», — сказала наша бабушка нашей маме.

— У нашего папы три пальца?

— У всех сербов три пальца.

— Давай пересчитаем пальцы и узнаем, кто мы — сербы или хорваты.

— У нас нет пальцев.

— А по сколько пальцев у хорватов?

— Меньше трех или больше трех.

— Наша мама сказала нашей бабушке: «Мама, не пизди!»

— Некрасиво.

— А почему наша бабушка вмешивается в интимную сферу жизни нашей мамы? У каждого есть право на собственный выбор, любовь слепа.

— Мы тоже слепы, значит, мы любовь, да?

— «Дочка, — сказала наша бабушка нашей маме, — у народа еще свежи раны…»

— Что значит «свежи раны»?

— «Дочка, люди очень чувствительны, у всего народа еще свежи раны, одно дело кого-то любить, а другое дело провести с ним всю жизнь, иметь детей…»

— У мамы никогда не будет детей!

— Это что, мама сказала?!

— И еще наша мама сказала своей маме, нашей бабушке: «Я не планирую провести с ним всю жизнь».

— Мама бросит папу? И мы станем брошенными детьми матери-одиночки?

— Она не говорила, что нас она тоже бросит.

— Значит, если мама бросит папу, мы станем неброшенными детьми матери-одиночки и брошенного отца.

— Если…

— Если.

— Это будет ужасно, мать-хорватка, два маленьких неброшенных серба…

— Или два маленьких неброшенных хорвата.

— Мы можем покреститься, даже если наш папа серб, и у нас в свидетельстве о крещении будет написано: отец — римо-католик.

— А если мама пойдет на аборт, то как ты думаешь, она нас абортирует потому, что мы сербы, или потому, что мы хорваты?

— Потому что мы дети.

— Просто мрак какой-то. Давай возьмем себе имена, давай станем существами.

— Давай.

— А кто из них, из родственников, тебе больше всех нравится?

— Петар Крешимир.

— И мне нравится Петар Крешимир.

— Я буду Петаром, а ты Крешимиром.

— Будь я существом, я бы сказал тебе, что я буду Петаром, а ты Крешимиром.

— А не страшно, что у нас будет кошачье имя?

— Но их кота зовут именем хорватского короля.

— А не страшно, что их кота зовут именем хорватского короля? А не страшно, что у будущих маленьких сербов имя хорватского короля?

— Если мы будущие маленькие хорваты, то не страшно.

— Когда наша мама узнает, что мы с тобой Петар и Крешимир, ее сердце смягчится.

— Что это такое — сердце?

— Мама не знает, что мы Петар и Крешимир, и я боюсь, что в ее живот залезут щипцы.

— Что такое щипцы?

— Так говорили по телевизору, щипцы.

— Я тоже слушаю телевизор, они говорили про спицу.

— Ты слушал «Взгляд в прошлое», спица — это уже прошлое, нашей жизни угрожают щипцы. Они ломают маленькие ручки, маленькие ножки и маленькую головку, и ребенок мучается и кричит в мутной воде.

— У нас нет ни рук, ни ног, ни головы, а вода, может, вовсе не мутная, и мы не будем мучиться.

— Мы вырастем, у нас будут головы. Так я кто, Петар?

— Ты — Крешимир.

— Страшно мне, Петар, ох страшно.

— Не бойся.

— А если мы не мужчины? Вдруг мы будущие женщины? В Китае будущих женщин убивают, по телевизору сказали: доброе утро, вы смотрите передачу «Мир сегодня», в Китае убивают неродившихся женщин…

— Нам повезло, мы с тобой в Хорватии, здесь будущих женщин убивают только тогда, когда в семье уже родились две маленькие женщины и все хотят мальчика, но говорят, ничего, если будет девочка, главное, чтобы ребенок был жив и здоров, три — это к счастью. А когда ранний ультразвук показывает, что это счастье — будущая маленькая женщина, ее мама отправляется на аборт.

— Хватит, смени тему, мама, маленькие дети, аборт… Замолчи, я хочу спокойно плавать и слушать музыку…

— Люди не любят детей. Их нельзя бросить на шоссе, когда отправляешься на машине в отпуск, поэтому люди любят собак. Зимой они валяются со своими собаками на диване и греют о них ноги, спасаются от депресняка, а летом, когда едут на море по шоссе Загреб-Сплит, оставляют в сортире на бензозаправке. Плохие времена настали.

— Никто еще не сказал всей правды про бумажные пеленки. С одной стороны, для человечества это большой шаг вперед, миллионы матерей не должны больше отстирывать детское говно, с другой стороны, дети все дольше и дольше срут в бумагу и превращают мам в рабынь, которые вынуждены по всему свету таскать за собой сумку, набитую памперсами. Идут разговоры, ведь у молодых мам есть молодые подружки, с которыми они болтают, так вот, идут разговоры, что теперь дети срут в памперсы даже в шесть лет, а как такое может быть приятно родителям, все хотят свободы, поэтому так много абортов.

— Что такое свобода?

— Многие отдали свои жизни за свободу, слушай передачу «Хорватия сегодня».

— А мы отдадим наши жизни тоже за свободу?

Наши жизни у нас отнимут, это другое дело.

— Что с нами станет, когда нас абортируют?

— Повторю, потому что ты мой брат. Нас положат в морозильник и потом сделают из нас крем против целлюлита.

— Что такое целлюлит?

— Апельсиновая Корка.

— Они воюют против Апельсиновой Корки нашими маленькими телами? Кто такая эта Апельсиновая Корка? Почему они не воюют сами?! Они используют в грязной войне против Апельсиновой Корки маленькие тела маленьких зародышей, они превращают их в пушечное мясо в грязной войне против Апельсиновой Корки?

— Что такое пушка, что такое мясо, что такое пушечное мясо, ты говоришь «в грязной войне против Апельсиновой Корки», а что такое грязная война? И почему Апельсиновая Корка их враг?

— Все враги одинаковы, они творят что хотят, насилуют старух и девочек, открывают гипермаркеты, продают мобильники и чистую воду в пластиковых бутылках, воруют нефть. Победите Апельсиновую Корку! Смерть Апельсиновой Корке! И мы падем в борьбе против Апельсиновой Корки.

— Может быть, Апельсиновая Корка — это свобода, тогда мы станем героями, погибнуть за свободу — это честь!

— Мы не погибнем за свободу. Нас бросят в бой уже мертвыми!

— Я боюсь Апельсиновой Корки, не нужна мне свобода, я не герой, я хочу жить! Я хочу быть рабом! А как ты думаешь, много есть таких мам, внутри которых находится кто-то вроде нас, как считаешь, сколько похожих на нас существ плавает в мутных водах?

— А мы плаваем в мутной воде или в прозрачной?

— Почему мы, почему именно мы? Китай перенаселен, Индия перенаселена, а хорватов все меньше и меньше…

— Африканцев тоже все меньше и меньше, их пожирает голод и СПИД, африканцы умирают или бегут из Африки, а потом оказываются во Флоренции и там, когда идет дождь, поджидают туристов, которые вылезают из туристических автобусов, и продают им зонтики. Большой зонтик десять евро, маленький зонтик пять евро. Они продают и «ролексы», по сто пятьдесят евро, и сумки «вюиттон», с ними можно поторговаться. Гиды в туристических автобусах всегда говорят туристам: господа, в Италии много темнокожих торговцев, торгуйтесь, торгуйтесь.

— Откуда ты знаешь?

— Арабы и негры уезжают в Париж, там они поджигают автомобили, детские сады и жилые дома.

— Когда я вырасту, я буду пожарным в Париже. А когда негры во Флоренции подожгут Флоренцию? Когда я вырасту, я поеду тушить Флоренцию. Я хочу путешествовать по всему миру.

— Хорватия — бедная страна, если мы родимся, нам будет нечего есть, амеры откроют у нас свои базы, все голодные девчонки станут шлюхами, с голода они будут трахаться с больными амерами, потом они станут голодными матерями, а оттого, что они трахались с больными амерами, у них будет СПИД, больные матери поумирают, умрут их больные дети, Хорватия вымрет.

— А бывают здоровые амеры?

— Нет.

— Ты слишком категоричен, ты переполнен ненавистью, не люблю тебя! Наш дядя сказал нашей маме, что «ненавидеть амеров — это трендово». Не люблю тренды. Даже попасть под аборт лучше, чем жить в мире, которым правят тренды.

— Уж лучше хорватам умереть, чем, как негры, продавать туристам большие зонтики по десять евро, маленькие по пять, и «ролексы», и «вюиттоны», лучше сдохнуть.

— Хорваты белые, белые не продают «ролексы».

— А если мы не хорваты, если мы сербы, если мы наши враги? Тогда было бы хорошо, чтобы мы родились, и стали голодными и бедными, и чтобы нас оттрахали амеры, и мы заболели СПИДом, или чтобы нас мусульмане взорвали и мы сдохли. Тогда бы у Хорватии стало на двух врагов меньше.

— Я хочу жить, хочу жить, хочу стать человеческим существом и умереть голодным и больным СПИДом, я хочу погибнуть в двухэтажном автобусе, набитом туристами, которые рассматривают Лондон.

— Наша бабушка не любит детей, она сказала маме: «Если родишь, на меня не рассчитывай».

— А что сказала наша мама?

— Наша мама сказала: «Слава богу, я не ребенок, мне двадцать пять лет, если я не забеременела до сих пор, не забеременею и сейчас. Что такое контрацепция, мне известно».

— А что такое контрацепция?

— Ну-ка, тихо в норе! «Смотри не залети, — сказала наша бабушка нашей маме, — и мне было известно, что такое контрацепция, и…» «И…» — сказала наша мама… «И мы с тобой просто разговариваем, дочка». «Ты могла сделать аборт», — сказала наша мама. «Могла, — сказала наша бабушка, — но я этого не сделала». «Раскаиваешься?» — сказала наша мама. «Нет, — сказала наша бабушка, — вы, дети, мое бесценное богатство. Тебя, дочка, я крепко люблю, а вот ты отделываешься одними эсэмэсками. И первые, и вторые роды стали самыми счастливыми моментами моей жизни. Когда я увидела его маленькие ручки, волоски на больших пальчиках его маленьких ножек…» «Моего брата любишь больше, чем меня», — сказала наша мама нашей бабушке. «Неправда, — сказала наша бабушка, — просто волоски на больших пальчиках его маленьких ножек я увидела раньше, чем твои волоски». «Ладно, — сказала наша мама, — а что ты первым увидела у меня?» «Это было невероятно, — сказала наша бабушка, — никогда не забуду, я лежала в кровати, на следующий день после родов ко мне подошла медсестра и вручила прекрасную девочку с темными волосами, длинными густыми ресницами, ресницы у нее были как маленькие щеточки… Ох, сестра, сказала я, это самый счастливый момент в моей жизни! Я уже держала в руках это прекрасное создание, и вдруг женщина, которая лежала в углу палаты, как заорет: это не мой ребенок, это не мой ребенок. Тут до меня доперло, в чем дело, подошла сестра, чтобы забрать у меня малышку, и я сказала: сестра, какая чудесная эта девочка. Ваша тоже красивая, сказала сестра, забрала девочку, а мне принесла тебя…»

— Наша бабушка говорит «доперло», «до меня доперло», как молодая.

— «Спасибо, мама», — сказала наша мама. «Что ты нервничаешь?» — сказала наша бабушка. «Все мои волоски ты забыла», — сказала наша мама. «Помню, как я тебя однажды ночью намазала „Виксом «Ты все кашляла и кашляла, кашляла и кашляла…» «Мама, покороче, я спешу», — сказала наша мама нашей бабушке. «Вечно ты спешишь, ты слишком нервная, меня обвиняешь, что я тебя не люблю, что по-разному отношусь к своим детям, а когда я пытаюсь что-то сказать в свою защиту, хотя ни одной из матерей такая защита не нужна, ты…» «Хорошо, мама, значит, я кашляла и кашляла…» — «Ты кашляла, и я намазала тебе грудь „Виксом“, а ты вдруг словно окоченела, стала такая твердая, как полено, тут я поняла, что ты умерла, мне стало так тяжело, как никогда в жизни, меня охватил ужас, я потеряла своего ребенка… Это был один из самых тяжелых моментов в моей жизни, пока ты снова не пришла в себя и не закашляла, а потом кашляла и кашляла… Ни одна мать на свете не станет по-разному относиться к своим детям, и он мой ребенок, и ты мой ребенок, я одинаково вас люблю, вы моя кровь, моя плоть…»

— А что такое кровь, что такое плоть?

— «Ладно, ладно, о’кей, — сказала наша мама. И еще она сказала нашей бабушке: — Дашь мне на мелирование?..»

— Что такое мелирование?

— «Дашь мне на мелирование?» — сказала наша мама. «Я просто не могу поверить своим ушам, — сказала наша бабушка, — я гроблю свою жизнь в Триесте, ухаживая за старухой Эммой, которой девяносто лет и которая по ночам кричит «мама, мама», зарабатываю двадцать евро в день, за выходные мне ничего не платят, а ты требуешь, чтобы я оплачивала твое мелирование?! Я вкалываю, чтобы заработать на коммунальные платежи, плачу за свет, плачу за воду, ты посмотри на мои волосы…» «А что у тебя с волосами не так?» — сказала наша мама нашей бабушке.

— Почему наша бабушка говорит нашей маме то, что наша мама и так знает? Мама знает, что бабушка работает в Триесте и оплачивает коммунальные услуги, наша бабушка повторяется, наша бабушка такая зануда.

— Я люблю нашу бабушку, вся ее жизнь тяжелая борьба, она всю семью тащит на своих хрупких плечах…

— Я не буду тебя спрашивать, что такое хрупкие плечи, ты думаешь, что я глупый и что меня нужно абортировать, а тебя оставить, но это очень сложная операция, и кроме того, что это значит — быть глупым? Может быть, это я умный, а ты глупый? Кто будет тем доктором, который скажет нашей маме: мадам, вот этот, слева, ребенок, нуждающийся в особом отношении, а тот, другой, гений? А люди не делятся на кретинов и гениев, в основном все люди находятся где-то посредине, и докторам очень трудно решать, кого из детей нужно абортировать, если беременность суперрискованная и если в воде болтается не один ребенок, нет такого доктора, который может сказать, кто из нас кретин, а кто гений, а кроме того, мы плаваем, меняемся местами.

— Это неполиткорректное выступление, людям не следовало бы вонять на тему нерожденных кретинов и детишек, нуждающихся в особом отношении. Тьфу, теперь я забыл, на чем остановился, ты меня сбил.

— «У меня депресняк, мама, — сказала наша мама нашей бабушке, — поэтому мне надо сделать мелирование».

— Что такое мелирование?

— «Депресняк? У тебя? А ты… — сказала наша бабушка. Наша мама в это время плакала. — А ты не беременна?» — сказала наша бабушка.

— Так и сказала?!

— Так и сказала.

— Откуда она знает?! Я боюсь нашей бабушки!

— Она не знает, она просто предположила, беременные всегда в депрессии.

— Не только беременные. Вся Хорватия глотает хелекс, слушай «Спокойной ночи, Хорватия».

— А что такое хелекс?

— Проглотишь и успокаиваешься.

— Хочу хелекс! Хочу хелекс!

— Хелекс не подходит беременным, слушай «Вечерние беседы» с доктором Марком. «Прием алпразолама во время беременности может плохо отразиться на будущем ребенке» — это слова доктора Марка.

— Наша бабушка сказала нашей маме: «Вот, возьми, золотко мое, не плачь, вот тебе двести кун». «На мелирование нужно двести шестьдесят», — сказала наша мама нашей бабушке.

— А мы тоже будем самым счастливым мгновением в жизни нашей мамы?

— Ты перескакиваешь с одной темы на другую, поставь себя на ее место. Наша мама четвертый год учится на третьем курсе экономического, наш папа получил диплом специалиста по гостиничному бизнесу, а занимается торговлей недвижимостью, и у него нет ни медицинской страховки, ни отчислений в пенсионный фонд, ни стаж не идет, а мама работает в кукольном театре, рассаживает других мам с их детьми и кричит «Ти-шеее!», а дети орут «Пиноккио!» и «Хочу какать!»! Наша бабушка каждое утро чистит старой госпоже Эмме ее пластмассовые зубы и каждый день ест только пасту с сальсой, а наш дед был добровольцем и поэтому все время сидит в комнате и смотрит вдаль, синдром Отечественной войны, а пенсию ему не платят, а папа и мама нашего папы, если они папа и мама нашего папы и если наш папа это наш папа, живут в таком районе Хорватии, который находится на особом режиме, они сербы, которые остались здесь жить после окончания войны, все другие сербы оттуда уехали, и теперь туда пришли боснийцы, они не умеют собирать миндаль и поэтому отпиливают целые ветки, а потом собирают миндаль с мертвых веток, мама и папа нашего папы, если они мама и папа нашего папы и если наш папа это наш папа, все время говорят про то, кто вернулся, а кто продал дом, кому дом отремонтировали, а кому нет. Одной нашей тете, если она наша тетя, ее зовут Деса, дом отремонтировали, она одна живет в этом доме, и каждую ночь ей колотят в дверь и вопят «Четница, четница» , поэтому наша тетя Деса была в дурдоме, в Задаре, а мы два будущих абортированных — у нашей мамы нет выбора, если она нас родит, к ней по ночам будут стучаться в дверь и орать «Четница, четница», и она тоже попадет в дурдом, а мы станем сиротками в детском доме, мы будем все время стоять у входа, а когда отойдем в сторону от входа, нас потащит в подвал дяденька, который там работает столяром, и затолкает нам в попки свой здоровенный член, сначала тебе, а потом мне, потому что мы ведь будем в детском доме «Каритаса» , только «Каритас» принимает в свои детские дома умственно отсталых и сербов, и мы будем ждать, чтобы нас кто-нибудь усыновил, а нас никто не усыновит, люди не любят усыновлять оттраханных детей, у таких детей травмы на всю жизнь, они по ночам не спят, писаются в кровати, и их все время возят в суд, где им приходится отвечать, действительно ли тот столяр затолкал свой член в маленькую попку или ты все это выдумал, сербский гаденыш…

— Врешь, врешь, врешь! Сербы в Хорватии больше не тема, а кроме того, может быть, мы хорваты, ты рассуждаешь, как слишком чувствительный серб, вот ты и есть серб, а я хорват, я слушал по телевизору, одна женщина во Франкфурте родила близнецов, черного и белого. В Хорватии люди живут хорошо, наши родители молоды, у них вся жизнь впереди, а кому легко на самом пороге жизни, у них высшее образование, они не пошлют нас в «Каритас», там только умственно отсталые и дети проституток-алкоголичек, наша мама не пьет, если первая беременность оканчивается абортом, женщина больше не сможет иметь детей, это сказал отец Ерко в передаче «Доброй ночи, католики!», и еще он сказал, что «нечестно, несправедливо, противно духу любви и добра всякое уклонение от возможности стать отцом или матерью ребенка, нежелание дать ему настоящую отцовскую или материнскую любовь. При каждом сексуальном контакте существует пусть даже минимальный шанс, что партнеры станут родителями общего ребенка. Любые меры, направленные на то, чтобы избежать зачатия, могут не сработать, так что при сексуальном контакте всегда остается пусть даже самая маленькая возможность зачатия нового человеческого существа. Любые сексуальные отношения, в которых отсутствует взаимно свободная, на основе личного выбора, нежная, постоянная, радостная, заинтересованная, исполненная уважения к себе и другому, беззаветная, безоговорочная, серьезная и зрелая любовь между возможными родителями нового ребенка, непорядочны и неправедны и противоречат самой обычной и повседневной любви и добру. Добрачные и внебрачные сексуальные отношения всегда непорядочны и неправедны и представляют собой предательство мужской и женской сущности партнеров». Так говорил отец Ерко.

— А мы здоровы? Этого мы еще не знаем, у нас нет рук, нет ног, нет головы. Если мы родимся без рук, без ног, мы не будем здоровыми, и мама отдаст нас в детский дом «Каритаса» и никогда не скажет: роды были самым счастливым днем в моей жизни.

— Почему женщины чувствуют себя самыми счастливыми в жизни только тогда, когда родят ребенка с руками и ногами? Это дискриминация, все люди одинаково хорошие — и черные, и белые, и желтые, и даже те, у которых нет ни рук, ни ног. Каждая мама любит свое дитя.

— Вчера вечером группа скинхедов избила трех чернокожих ребят на площади Бана Елачича, сказали в новостях.

— Бан Елачич — это кто? А мы с тобой не негры!

— Откуда ты знаешь, у нас еще нет кожи.

— Знаю, потому что мы не можем быть одновременно и неграми, и сербами, и хорватами, это было бы слишком для двух маленьких эмбрионов. Невезение тоже имеет свои границы.

— Я слышал, что во Франкфурте живет негритянка, но она сербка, а папа у нее — еврей.

— Знаешь, чего я боюсь больше всего на свете?

— Знаю.

— Чего?

— Ультразвука.

— Откуда ты знаешь?

— Я тоже больше всего на свете боюсь ультразвука.

— Исследования ультразвуком нужно ждать в очереди несколько месяцев.

— Не нужно, если пойти к частному врачу.

— У нашей мамы нет денег, если у нее нет на мелирование, то нет и на ультразвук.

— Что такое мелирование?

— Хуже всего, когда ультразвук покажет одного, а родится двое.

— А для кого это хуже всего?

— Мама сказала бабушке: «Я видела Сандру, бедняга катает в коляске двойню, совсем друг на друга не похожи, он все время орет, а девочка все время спать хочет…» «А Сандра делала ультразвук?» — спросила наша бабушка. «Да, ей сказали, что все о’кей, понимаешь, что все нормально, они только во время родов увидели две головы вместо одной…» «Нынешние доктора все кретины, — сказала бабушка, — кретины сраные. Золотце мое, — сказала она нашей маме, — я на тебя не давлю, я просто тебя умоляю, пока не получишь диплом…» «Мама, это я тебя умоляю, где я и где беременность, прекрати, стоит мне упомянуть какого-нибудь ребенка, как ты теряешь рассудок».

— Наша бабушка настоящая бич, бич, бич, факинг бич!

— Что такое факинг бич?

— Женщина в американском фильме.

— Но это же Хорватия!

— Здесь все говорят фак, фак, мазерфакер, фак ю, ваааууу, йес, йес, гоу хоум, май свит хоум, супер, йеееее. Life is more mystery than misery.

— «How to by happy, dammit». Карен Салмансон.

— Если мы родимся, уеду в Америку, английский я знаю.

— Как наш дядя?

— Как наш дядя.

— А почему наш дядя вернулся?

— Наш дядя сказал нашей маме: я хотел смотреть на хорватский закат.

— А что это — закат?

— Хорватия!

— И что сказала нашему дяде наша мама?

— «Фак закат, ты всех нас наебал, мы дом продали, чтобы ты смог уехать в Америку и осуществить американскую мечту, ты должен был там купить себе большой дом, нам квартиры, оплатить нам билеты на самолет, чтобы мы смогли побывать в Диснейленде, а ты вернулся сюда, где нам приходится теперь снимать себе жилье. Какого хера до тебя вовремя не доперло, что эти сраные сумерки так много для тебя значат?» «Что для человека могут значить эти сраные сумерки, понимаешь, когда их теряешь, знай я наперед, не уехал бы, кое-чему я научился», — сказал дядя нашей маме. «Всю жизнь за твое обучение приходится расплачиваться мне, ты пользуешься тем, что мать любит тебя больше, чем меня, если бы она мне оплатила образование в Вене и в Америке, я бы никогда не вернулась в мрачные хорватские сумерки» — вот слова нашей мамы, которые она сказала своему брату, который наш дядя и который вернулся из Америки, чтобы смотреть на хорватский закат. «Езжай, — сказал дядя нашей маме, — ты еще не опоздала, езжай в Америку». «На чем? — сказала наша мама. — До Америки нужно долететь, на чем я полечу? Верхом на чьем-нибудь члене?» «Вот, — сказал дядя, — вот именно! Если бы я был женщиной, то сумел бы использовать свои ресурсы».

— Что такое ресурсы?

— Пизда.

— «Найди мне какого-нибудь богатого типа, — сказала наша мама. — Где он?» «Да вон, в порту стоит американский военный корабль, натяни стринги, пупок наружу — и вперед, навстречу американской мечте!» «Я не проститутка», — сказала наша мама.

— Что такое проститутка?

— Проститутки — это женщины-хорватки, которым Хорватия в ближайшее время обеспечит профсоюз, стаж, социальную помощь и пенсионное обеспечение, потому что хорватские мужчины, когда они трахаются, хотят, чтобы то, что они трахают, было экологически чистым, имело на себе штамп и сертификат, хорватские мужчины смогут «трахать хорватское», как ты не понимаешь, ведь ты же следишь за тем, к чему призывает Хорватская хозяйственная палата.

— Почему тогда наша мама не проститутка?

— Она учится в университете, а у студенток есть право на социальную помощь.

— А наша мама столько спит, потому что она не проститутка и имеет право на социальную защиту?

— Все беременные много спят.

— Почему папа ей не звонит?

— Она выключила мобильный.

— Завтра ей экзамен сдавать.

— Если она его не перенесет.

 

ПРАБАБУШКА

Внук дал мне эту кассету. Сказал: «Бабуля, нажми сюда, вот сюда, и начинай говорить. Когда закончишь, нажми здесь и здесь. Это американский проект. Они изучают хорватский рынок. Тебе за это дадут пятьдесят евро. Рассказывай о себе».

Кто я?

Называют меня бабулей. Любая «бабуля» — это добрая старушка с мягким сердцем. Я не такая «бабуля», и другие тоже не такие, я знакома со многими бабулями, у всех у нас сердца твердые и сухие, они стучат в странном ритме, мы все принимаем атенолол.

Я не чувствую неловкости из-за того, что получу пятьдесят евро, если продам вам свою жизнь. Я их заработаю рассказом, а не пиздой. С пеленок я слушала ужасные истории про ужасных женщин, которые зарабатывают пиздой. Бляди! Бляди? Мне жалко, что моя собственная пизда была в деле так мало. Ничтожно мало. Когда я была молодой, девушки, которые блядовали с немцами, носили шелковые чулки и красивые туфли, посещали зубного врача, их головы украшала шестимесячная завивка, а мы, порядочные, провонявшие и беззубые, таскались по лесу за своими боевыми товарищами и вычесывали вшей у них и у себя. После войны наши знакомые девушки, немецкие и итальянские бляди, просто сменили одни члены на другие. Теперь они сосали не немецкие, а партизанские. Сегодня эти немецкие бляди стали партизанскими вдовами, некоторые из них к тому же получают пенсию и из Италии. Что, амеры, вы считаете неприличным, когда бабушка так выражается? А давайте вспомним, что вы делаете с неграми и мусульманами?! Чего ж в таком случае мне выбирать слова, когда я говорю с вами?!

Но с другой стороны, некрасиво гадить в тарелку, из которой ешь. Пятьдесят евро — это мелочь? А разве кто-то предлагал мне гору денег? Мне, восьмидесятилетней старухе? С точки зрения американцев, бизнес, который принесет тебе пятьдесят евро, возможно, действительно херня, а не бизнес… Но я смотрю на жизнь не с точки зрения американцев. Для меня даже пять евро совсем не херня. Все эти грубые выражения я переняла от внуков. Когда я дома одна, а я часто дома одна, то я говорю и «иди на хуй», и «пошел ты в пизду», и «хер собачий ебаный», и «чтоб тебя кобель в рот отъебал», это меня успокаивает. Я хочу быть тем, кто я есть, хватит с меня игры, чего мне перед самой собой разыгрывать бабушку из сентиментальной истории, чья жизнь заключается в ее внуках и правнуках. Да мне на них насрать. Они у меня все забрали. Я знаю, что живу не ради них, а они, со своей стороны, считают, что я живу им назло. Перед вами-то я могу раскрыть карты, такое дерьмо, как вы сами, еще поискать надо, когда ложатся со шлюхой, член не моют. Госпожа товарищ Радойка, которая спала и с итальянцами, и с немцами, и с товарищем Пилепичем, сегодня живет в собственной вилле. До того как я ушла в партизаны, я хотела быть шлюхой. Есть шоколад, носить женские туфли. Но моя мать подалась в лес помогать партизанам, и почему-то, не знаю почему, она считала, что я должна быть рядом с ней. Меня напугали мандавошки, поэтому я и после войны не решилась стать шлюхой. О мандавошках у партизан написано очень мало. Однако же, видите, мою жизнь они изменили. Страшно было смотреть, как мои подруги расчесывают себе головы и между ногами. Вранье, что партизаны не еблись. Мне было уже лет пятьдесят, когда я услышала, что существует порошок против этих насекомых. Большинство женщин осознает цену своей пизды только после того, как она уже обесценилась. Во времена моей молодости, не помню, может, я вам уже об этом говорила, тоже не считалось престижным быть просто сексуальным объектом. Я чувствовала себя обслюнявленной, когда мужчины бросали на меня влажные взгляды. Неважно, война была или мир. Родись я еще раз, то согласилась бы быть мокрой с головы до ног. Так думают все старухи. Когда вся высохнешь, понимаешь, сколько бы ты стоила влажной. Родись я еще раз, я бы просто купалась в мужских слюнях. И загребала бы деньги. И никогда бы не чувствовала себя виноватой, ощутив желание убить свою дочь или избить внучку. Я чувствовала себя виноватой, поэтому слишком много звонила по телефону. Я думала, я больная, а все мои сверстницы о’кей, все, кроме меня. Старухам никто не дает возможности сказать о себе правду. Средства массовой информации закрыты для всех старух, за исключением тех, которые разыгрывают из себя бабушек из сентиментальных историй. И я давай скорее нажимать на кнопки телефона. Какие они, мои сверстницы, когда не играют роль бабушек? Знай я, что городские звонки стоят столько же, как и междугородние, знай я, что вся Хорватия — это одна зона, я бы столько не звонила. Сегодня я знаю, что звонить по телефону в Хорватии дороже, чем в любой другой стране мира. Когда прислали счет, я сказала дочке: «Золотко мое, я никому не звоню, никто не звонит мне, я, золотко, старая больная женщина».

Они заказали распечатку звонков, подчеркнули номера, которые я набирала, сунули мне под нос.

— Ну, — сказала мне дочь, — есть у тебя хоть какое-то разумное объяснение, почему ты обзванивала всех этих бесчисленных старух? О чем ты с ними разговаривала? Почему ты не позвала их встретиться с тобой где-нибудь? Вы могли потрендеть за гораздо меньшую сумму! Не бросай деньги на ветер, лучше сэкономь на поездку во Флоренцию, о которой столько говоришь!

Я сидела за столом, она на диване, я молчала, боялась взгляда этой женщины, которую я родила и которая сейчас смотрела на меня моими глазами, такими, какие были у меня в молодости, как на фотографии. Я не сказала ей: «Кто оплатит мне поездку во Флоренцию, о которой я столько говорю, я продала дом, вы забрали все деньги, потратили и забыли, вы мне даже десять динаров никогда не дадите на кофе, у меня собственных денег ни динара, я живу здесь, в квартире, которую вы снимаете, так, как будто снимаю у вас угол, вы забираете у меня даже пенсию, которую я получаю за покойного мужа. Глупая корова, да ты понятия не имеешь, с кем сейчас разговариваешь, я вовсе не добрая бабушка, добрых бабушек не бывает, все хорватские бабушки ненавидят своих детей, которые их обокрали, и внуков, которые ободрали их как липку».

Я не сказала ей этого, но заплакала, я плакала, а моя дочь смотрела на меня. Эти слезы были игрой настоящей бабушки, которая исполняет роль из глупой сентиментальной истории для глупых внуков бедных бабушек, которые исполняют роль бабушек из сентиментальной истории. Я сказала: «Хорошо, я оплачу этот счет!» Мне стало страшно больно, ужасно больно, все сжалось в груди, я дотащилась до своей комнаты и брызнула в рот нитроглицерин, хотя он был уже просрочен. Обычно я брызгаю его только тогда, когда влажность воздуха девяносто восемь процентов или когда поднимаюсь по лестнице к своему врачу. Брызнула нитроглицерин…

Хорошо, я не отрицаю, действительно, моя дочь где-то прочитала, что спрей гораздо лучше таблеток, и она его для меня достала в Австрии, что да то да, но у этого спрея истек срок годности. Я ей сто раз говорила:

— У спрея кончился срок годности, я никогда вас ни о чем не прошу, я скромная женщина, но, пожалуйста, купите мне новый флакончик…

Она сказала:

— Когда у лекарства кончается срок годности, им можно пользоваться еще несколько лет.

Вот корова! Относится ко мне так же, как вы и Европа относитесь к слаборазвитым странам.

Я сказала:

— Хорошо, я оплачу этот счет!

— Чем?! — взвизгнула моя дочь, схватилась обеими руками за голову, опустила голову на колени, стало видно, что ее волосы у корней седые.

Я не сказала ей: «Покрась волосы». Если бы она была маленькой девочкой, если бы я была молодой мамой, я бы таскала ее за волосы по всей кухне. И приложила бы ее головой об стену. Но теперь соотношение сил другое. Приходится быть осторожной.

Интересно, где-нибудь написана или сказана вся правда о старухах? Ведьма — единственная старуха во всей литературе, которая не скрывает, что мы, старики, думаем о тех, «кому принадлежит будущее», и куда бы мы их послали, если бы наши руки не были скрючены артритом. Бедняжку бросили в котел с кипящей водой, она не смогла оказать сопротивление более сильным. Двое пышущих здоровьем и энергией против одной бедной старухи?! Стариков швыряют в котел с кипятком, потому что старики не могут изменить мир. Но и молодые не могут изменить мир. Большинство людей на этом свете бултыхаются в кипящей воде и мечтают о том, как они выпрыгнут из котла и закутаются в толстое махровое полотенце. Глупцы! Идиоты и кретины! Когда ты стар, ты должен знать, что тебе нет места среди тех, кто держит в руке половник и размешивает, размешивает. Если бы у меня были деньги, я бы спокойно смотрела на несчастных купальщиков в котле, но у меня денег нет, правда, скоро я их заполучу. И поеду во Флоренцию! Поеду во Флоренцию! Поеду во Флоренцию! Я слышала о Флоренции столько прекрасного. Я никогда не путешествовала. Мир видела только в телевизоре. Если бы я в подходящий момент запихнула себе между ног соответствующего товарища, не пришлось бы мне в восемьдесят лет мечтать об автобусной экскурсии. Я видела товарища Тито, как он проезжает в «кадиллаке», несколько раз, мы все ему махали, и моя дочь, и я. Не утверждаю, что ебать меня должен был непременно сам товарищ Тито. Те, кто занимал должности пониже, тоже повсюду ездили со своими женами. Вот, например, я прочитала в «Глории», что внучка председателя объединения всех югославских профсоюзов изучала английский язык в Лондоне, когда ей было всего пять лет! А я до семидесяти двух руками белье стирала. Так живут все женщины, которые купились на рассказы про то, что пиздой не торгуют. Пизда — это все, что есть у женщины, срок годности у нее короткий, если не попользоваться ею вовремя, потом будет поздно. Женщины делятся на тех, кто продал пизду за хорошие деньги, и тех, кто профукал ее впустую.

Мне жаль прошлого. Нас было восемнадцать миллионов. Если какой-нибудь наш моряк входил в мрачную пивную на Мадагаскаре, тамошние пьяницы его всегда спрашивали: «Where are you from?»

А он отвечал: «Тито, Югославия».

И всем сразу все становилось ясно.

Если сегодня какой-нибудь хорватский моряк сойдет на берег, правда, никто не сходит, суда перевозят контейнеры, моряков мало и на берег они не сходят.

Так вот, если сегодня какой-нибудь наш моряк сойдет с хорватского судна на берег, правда, никто не сходит, хорватских судов нет.

Хорошо, если бы сегодня какой-нибудь негр, который во Флоренции продает зонтики, когда там идет дождь, спросил какого-нибудь нашего моряка, если бы Флоренция была на берегу моря: «Where are you from?», и тот бы ответил: «Кроэйша» , негр отреагировал бы молчанием, молчанием и молчанием. И так, не сказав ни слова, всучил бы нашему моряку или большой зонтик за десять евро, или маленький за пять. Это мне по телефону рассказывала товарищ Анджелка, когда умерла товарищ Маца. Хорватия не существует. Во Флоренции в уличных палатках продаются фартуки. Есть с Муссолини, с Пиноккио, с хуем и яйцами Давида работы Микеланджело. Я хуй называю хуем потому, что разговариваю с вами, американцами. Если бы я разговаривала с приличными людьми, то сказала бы не хуй, а краник или еще как-нибудь. Возможна ли такая ситуация в нормальной жизни, в которой я бы рассуждала с кем-нибудь о хуе и называла его краником? Нет, такой ситуации нет. Старых дам волнуют другие темы.

Товарищ Анджелка мне сказала: «Ну что за идиоты! Изобразить на фартуке Муссолини?! Флоренция всегда была красной! Что поделаешь, наше время прошло. Да и краник у Давида едва виден между его крошечными яйцами… Ничего себе реклама для всего мужского рода. Маленький, малюсенький, меньше и быть не может. А фартук продает негр ростом под два метра. Все женщины в нашем автобусе согласились, что уж лучше бы изобразили на фартуке краник этого негра, а не Давидовы яйца. Да, знаешь, умер товарищ Миро. Он был кавалером ордена Партизанской славы 1941 года, у него было право на залп почетного караула над могилой, но он просил похоронить его в скорбной тишине…»

Товарищ Анджелка все перепутала, красной была Болонья, а не Флоренция. Моя дочь тоже бывала во Флоренции. Хотелось бы мне выбросить дочку из головы, она просто преследует меня. Я родила ее в пятьдесят пятом. Мне ее приносили кормить на работу, я была директором детского садика, но потом она заболела ветрянкой, потом воспалением легких, потом скарлатиной, и я уволилась. С нами жила моя мама, которая потеряла свой дом во время войны, теперь мы жили в Опатии, в прекрасном доме, хозяйка, у которой этот дом отобрали, жила на чердаке, а мы занимали весь этаж, дом был рядом с той большой церковью в Опатии, мы оттуда уехали, когда моей матери дали собственный дом в качестве компенсации за тот, который сожгли немцы, мы с моей матерью были жертвами фашистского террора. А сегодня, сегодня в Хорватии жертвам фашистского террора не платят ничего. Я об этом помалкиваю, не комментирую, никто из моих домашних не считает, что люди, которые жили в сожженных сербских домах, это тоже жертвы фашистского террора. Сербы не жертвы, хорваты не фашисты, мне тяжело слышать об этом разделении на сербов и хорватов, тогда, в лесу, мы все были товарищами. Товарищ Анджелка сербка, и это никогда никому не мешало, во время войны ее звали товарищ Анджелия, сейчас ее содержит сын, он у нее очень хороший и обеспечивает всем, включая птичье молоко, она не может пожаловаться, что ей его не хватает… Мои ровесники и я сама часто упоминаем о том, что мы, имея таких детей, как наши, не можем пожаловаться, что нам птичьего молока не хватает.

А кому не хватает птичьего молока? И что это за молоко такое? Старикам вообще нельзя пить молоко, ни птичье, ни коровье. Коровы питаются пестицидами, антибиотиками и гормонами, молоко у большинства людей вызывает аллергию и понос, особенно чувствительны люди с группой крови А, у меня группа крови А. Все нас травят. Да, значит, птичье молоко. Птицы — это летающие рассадники вирусов и бактерий. Они вызывают самые страшные болезни, от куриного гриппа до герпеса и бог знает чего еще, однако когда ты хочешь сказать кому-то, как тебе хорошо, ты говоришь: даже не могу пожаловаться, что мне птичьего молока не хватает. Люди глупы! Идиоты и кретины! Не следует мне так волноваться, спрей просроченный, стенокардия меня удушит.

Проклятые птицы отвлекли меня, а на самом деле я хотела сказать, что мою боевую подругу, товарища Анджелку, до этой войны все называли товарищ Анджелия. Вам, американцам, разница между Анджелией и Анджелкой не особо понятна . Вы реагируете на цвет. Существуют белые и черные. Белые делятся на белое дерьмо и сверкающе белых, а черные все черные, даже те из них, которые светло-коричневые. Эта товарищ Анджелия звонит по телефону всем подряд и представляется так: «Говорит госпожа Анджелка». Ее сын владеет судоверфью, у невестки мебельный магазин, она хорватка, они к ней очень добры. Анджелка много путешествует, теперь уже и я зову ее Анджелкой. Она привозит мне датское печенье в жестяной банке, из Венеции привезла шоколадные конфеты, иногда привозит чай, тоже в жестяной банке, я очень люблю жестяные банки.

Я просто с ума схожу, когда она мне говорит: «Если тебе нужно немного динаров, скажи. Не хочу навязываться, чтобы тебя не обидеть». Нет, Анджелка никогда не сказала бы «если тебе нужно немного динаров», она считает в кунах, это я считаю в динарах, старую собаку не научишь новым фокусам. Куны — это усташские деньги. Анджелка говорит: «если тебе нужно немного кун…» Но меня она не обманет. Старая скряга вовсе не собирается давать мне динары, просто прикидывается доброй. Тот, кто на самом деле хочет дать денег, никогда не делает предисловий и не считает, что в Хорватии сегодня найдется человек, который мог бы обидеться, если ему подбросят немного денег.

Эта корова Анджелия разыгрывает из себя добренькую, а я разыгрываю бабулю: «Нет, спасибо, Анджелка, что ты так внимательна. Мои с меня буквально пылинки сдувают, не могу пожаловаться даже на то, что мне птичьего молока не хватает».

Госпожа Анджелка не глупая. Если бы она была глупой, она представлялась бы как Анджелия, а ее сын, серб, не был бы владельцем судоверфи, а гнил бы в какой-нибудь яме в Лике, в дремучем лесу, мы все видели такое по телевизору. Скоро я смогу платить за телефон. Куплю себе мобильный с карточкой, чтобы эти мои гады не увидели, что у меня есть деньги.

У них есть кот, его зовут Петар Крешимир, в честь какого-то хорватского короля. Я им сказала:

— Почему бы вам не назвать его Иван Горан Ковачич? Он наш великий поэт, погиб от ножа четника, он был хорватом, вам же так важно, чтобы все были хорватами, но есть хорваты и хорваты, «Яму» Ковачича перевели на свой язык даже японцы и китайцы, а о Петаре Крешимире никто и слыхом не слыхал.

Без толку.

Этот кот нервирует меня не только своим именем. Они постоянно таскают его к доктору, он тощий, похож на восклицательный знак, я его называю Шило.

Я им сказала:

— У него глисты, завезите его куда-нибудь подальше и оставьте, вы слишком много на него тратите, по двести динаров за каждый осмотр, он столько жрет, а такой тощий, лучше бы вы на те деньги, которые отдаете ветеринару, купили мне нитроглицерин в спрее, в Австрию часто кто-нибудь ездит…

— Бабуля, — сказала мне внучка, — неужели ты приревновала нас к Петару Крешимиру? Ты тотально впала в детство.

Я промолчала. Мы живем в мире, которым правят домашние животные. У малышки Кики, она внучка товарища Иосипа, был кот Томислав. Когда он издох, ему было пятнадцать лет, они все плакали так, как будто умер товарищ Тито.

— Товарищ Нада, — сказал мне товарищ Иосип, — у меня от покойного Томислава только и осталось, что этот кусочек хвоста. — И показал мне кусочек хвоста покойного Томислава.

— Это гадко, — сказала я, — отрезать у мертвого кота кончик хвоста и сделать из него брелок для ключей, какая же это любовь. А как же ты примиришься с собственной смертью, если не можешь примириться со смертью кота? Товарищ Иосип, мы не должны позволять себе такие сильные привязанности, ведь мы тоже скоро уйдем. А смерть любимых кошек причиняет нам большие страдания.

— Я вовсе не считаю, что скоро уйду, — сказал мне товарищ Иосип, — я каждый день читаю в газетах некрологи, покойники все моложе и моложе. Товарищ Нада, наших ровесников в некрологах нет.

— Товарищ Иосип, — сказала я, — наших ровесников там нет потому, что они уже давно умерли, или потому, что у них дети жмоты. Очень некрасиво, что ты отрезал у покойного Томислава кусочек хвоста, несчастное животное.

Впрочем, если задуматься, не так уж и плохо иметь кого-то, чью частичку хочешь сохранить и после его смерти. Может быть, такое нежелание примириться со смертью и есть любовь. Если бы меня спросили, от кого из своих родственников я бы хотела отрезать кусочек и держать в косметичке рядом с лекарствами… Если бы существовал такой опрос, а нас теперь опрашивают постоянно и на все темы, так вот, если бы меня спросили: простите, чей кусочек хвоста… прядь волос… Я бы выкрутилась: «Детка, — опросы обычно проводят молоденькие девушки, — я не могу себе и представить смерть кого-нибудь из моих самых близких. Вам-то я скажу, вы это поймете, потому что вся ваша история — это сплошные убийства, прядь волос с голов моих близких я бы охотнее выдрала, а не срезала.

Так на чем я остановилась?

В холодильнике у нас вечно пусто, там только полуоткрытые консервные банки с кошачьей едой, их вытаскивают за полчаса перед тем, как поставить Шилу под нос, выдерживают при комнатной температуре, следят, чтобы он не переохладил кишечник и не простудил глистов, которые у него там блаженствуют. Когда началась война, мой зять пошел записываться в добровольцы. С какой стати?

Дочь мне сказала:

— Давай продадим дом, снимем квартиру и оплатим мальчишке учебу в американском университете в Вене, там учится сын Каддафи, мальчик с ним познакомится, а когда получит диплом, найдет через него хорошую работу в Ливии, мы все от этого только выиграем.

До сих пор не знаю, действительно ли так оно и было, насчет сына Каддафи, или же она меня просто подловила на моей любви к Тито и Движению неприсоединения. Дети очень изобретательны, когда хотят выудить у родителей деньги. Каддафи мне всегда нравился, а раз его одобрял Тито, то одобряла и я. Тито был великим человеком, об этом сейчас как-то забыли. Когда они мне сказали, что Петар Крешимир был великим, я им сказала:

— Более великим, чем Тито?

Внук мне ответил:

— О’кей, бабуля, назовем нашего кота Тито.

Моя дочь думает, то есть я думаю, что моя дочь думает, что я ее как-то по-своему, своеобразно, люблю, и ее, и ее детей, и что просто я всегда в плохом настроении из-за того, что меня мучает остеопороз. Никакой остеопороз меня не мучает. Вот скажите, скажите вы мне, чего бы мне любить их по-своему, своеобразно, и быть в плохом настроении из-за остеопороза, которого у меня вообще нет? Нет, я их не люблю, никак, даже своеобразно. Они меня ограбили, сделали несчастной, я об этом молчу и на каждом углу трещу насчет птичьего молока. Это самое большее, что я могу сделать для этих свиней. Надеюсь, все, что я говорю, останется между нами и мой внук не соврал, когда сказал, что положит кассету в специальную коробку, которая автоматически закрывается. Я ему кассету — он мне пятьдесят евро. Уверена, он даст мне двадцать евро и скажет, что без него я бы и этого не получила за такую работу. Для меня двадцать евро — большие деньги, хотя совсем скоро… Они продали мой дом. Через два или три года я услышала, случайно, конечно, они никогда не разговаривают, когда я поблизости… Сын Каддафи и не думал учиться в Вене! Нелегко мне было, когда я это услышала. Все, что получила моя мать, жертва фашистского террора, я отдала своему ребенку и стала нищей.

Товарищ Пилепич мне сказал, я ему позвонила, когда умерла товарищ Бранка:

— Товарищ Нада, кто еще обманет, как не свой.

Сын Пилепича продал его большой дом, а ему купил мансарду.

(Если вы читаете внимательно, то можете подумать, что я не в своем уме, я недавно сказала, что у товарища Пилепича большой дом, а теперь говорю, что дом продали. Дело в том, что в моей жизни есть два товарища Пилепича, я могла бы изменить фамилию одного из них, чтобы не путать людей и чтобы они не считали, что я в маразме и что мне нельзя верить, но я умышленно не стала менять фамилию ни у одного из Пилепичей. Я слишком стара, чтобы угодничать перед американцами, обманываю я только соотечественников.)

— Главное, чтобы ему было хорошо, — сказал товарищ Пилепич, — мне почти ничего не нужно, Павица моя умерла, о ком мне теперь заботиться, кроме детей и внуков.

Товарищ Пилепич пиздит, лучше бы он рассказал, каково ему жить под самой крышей, на шестом этаже без лифта, летом в наших краях очень жарко, зимой все время дует ледяной ветер. Всем нам, дедушкам и бабушкам, живется так потому, что мы никогда не разговариваем друг с другом откровенно. Если бы мы выбросили из наших разговоров птичье молоко, если бы мы поговорили о боли, которую чувствуем, когда наши состарившиеся дети ломают нам оставшиеся несъеденными остеопорозом кости, все было бы по-другому. Но кому это скажешь? Как откровенно говорить с лживым, патетичным, насмерть перепуганным говнюком, это я имею в виду того, второго Пилепича.

Хотела я ему сказать: «Товарищ Пилепич, меня ты не обманешь, ты своего сына боишься, страх — это не доброта».

Но я ничего не сказала, потому что в дверях появился мой внук и сказал:

— Опять мы висим на телефоне, если мама узнает, она тебя убьет.

Я сказала:

— Мне позвонил товарищ Пилепич, а я никому не звоню.

— Товарищ, — улыбнулся мой внук, — какой товарищ, товарищей больше нет, бабуля.

— С каких это пор? — сказала я. — Два года назад товарищ Каддафи послал своего сына, тоже товарища, учиться в Вену, а ты говоришь, что товарищей больше нет… — Возможно, тут я посмотрела на него таким взглядом, каким бабушки не смотрят, и он посмотрел на меня взглядом внука, который смотрит на бабушку, которая как бы и не бабушка.

Вообще-то я не бываю искренней с молодняком моего молодняка, но в тот день, когда внук на меня так посмотрел, в руке у меня была телефонная трубка, и я сказала товарищу Пилепичу:

— Товарищ Пилепич, я больше говорить не могу, у меня в комнате внук, и я не разговариваю, когда они поблизости, они мне запрещают, говорят, дорого.

Внук настучал на меня моей дочери.

Она мне сказала:

— Мама, зачем ты пиздишь всем подряд, что тебе не разрешают говорить по телефону? У тебя что, паранойя, это же курам на смех, что люди скажут?

Я сказала:

— Сама не знаю, что со мной было, я старая, больная, нервная, беспомощная, маразматичная. Судите меня такую, какая я есть.

— Мама, — сказала моя дочь, — тебя здесь никто не судит, мы просто просили бы тебя принять во внимание, сколько стоят разговоры по телефону, я в Италии не могу заработать столько, сколько вы здесь можете потратить.

— Больше всего ты тратишь, конечно, на меня? — спросила я.

— Нет, — сказала она, — но и на тебя я тоже трачу. Даже самые маленькие расходы становятся большими, когда нет денег. Не будь слишком чувствительной, лучше помоги мне выбраться из этого говна, а от твоей злобы и разговоров со всеми этими партизанами никакой помощи. Я тебе уже говорила, встречайтесь где-нибудь в кофейне и разговаривайте сколько влезет.

А если бы я ей сказала, что интересно, кого это я могу позвать в кофейню, если у меня нет денег, она бы мне сказала: тогда встречайтесь в парке. Парки я не люблю, боюсь собак. У моей подруги, товарища Маши, есть собака породы черный терьер, здоровенная, как теленок. Сын подарил, когда уезжал в Канаду. «Пусть он останется у тебя, мама, будет защищать в парке от малолетних наркоманов». Товарищ Маша отродясь в парк не ходила. Пока не получила собаку породы черный терьер по кличке Беба. Все боятся этого черного терьера Бебы. Ни один наркоман и близко не подошел к моей подруге, правда к ней никто не подходил и тогда, когда у нее не было черного терьера Бебы. Потому что, когда товарищ Маша жила без черного терьера Бебы, она целыми днями сидела на балконе… А спускаясь по лестнице у себя в доме с черным терьером Бебой, товарищ Маша споткнулась о черного терьера Бебу, упала и сломала бедренную кость. Она лежит в больнице в Ловране, к счастью, у ее сына много денег. Я ложусь в Ловран раз в год из-за позвоночника, в Ловране самые лучшие специалисты, мой двоюродный племянник там врач, его зовут Раде, но он не серб. В наших краях очень много Душанов и Радованов, но все они хорваты. Им дали сербские имена в честь наших товарищей-сербов, с которыми мы вместе сражались, когда еще были товарищами и когда вместе сражались.

— Мама, — сказала мне дочь, — когда ты в больнице, ты просто другой человек. Ты одна такая, кому в больнице лучше, чем дома.

— У меня болит спина, они мне делают массаж, — сказала я, — поэтому мне здесь лучше, чем дома.

Я не сказала: «Если мне в больнице лучше, чем дома, то это кое-что говорит о моем доме».

Не люблю ссориться со своей дочерью, я почти никогда не говорю ей: «Весь дом на мне, пока ты в Италии, я готовлю твоим детям пасту болоньезе, хотя уже в том возрасте, что это они должны были бы готовить мне еду, когда тебя нет. Я отдала вам свой дом, я все вам отдала, и теперь я для вас бремя, но не могу же я живая сойти в могилу, если бы могла, сошла бы». Всем старикам время от времени следовало бы быть патетичными и наполнять свои старческие глаза влагой. Я никогда не упоминаю о ее муже, который целыми днями сидит у себя в комнате, курит и смотрит перед собой. Я видела, как он смотрит перед собой, потому что как-то раз я зашла в его комнату, думала, что там никого нет, хотела поменять ему постельное белье, он сидел возле окна и смотрел на стену дома через дорогу, он не слышал, что я вошла. Он молодой, конечно, легче всего курить и смотреть перед собой, нам тоже после войны нелегко было, но мы не курили и не смотрели перед собой, мы работали в стройотрядах, строили железные дороги и шоссе. Когда у моей подруги, товарища Анны, арестовали и отправили на Голый остров мужа, от нее потребовали развестись с ним. Она отказалась. Однажды, скорее всего это было в сорок девятом, я ее видела, она подметала проспект Маркса и Энгельса. Было шесть часов утра, товарищ Анна подметала улицу дворницкой метлой, а ведь она была преподавателем университета.

— Как ты, товарищ Анна? — спросила я товарища Анну, хотя могла бы просто пройти мимо, ничего не спрашивая: с женами информбюровцев , которые отказались развестись со своими мужьями, разговаривать не рекомендовалось. И тем не менее я спросила: — Как ты, товарищ Анна?

Товарищ Анна подняла взгляд от проспекта Маркса и Энгельса. Сказала мне:

— Хорошо. Сегодня я пришла в три часа утра, поэтому мне досталась самая лучшая метла. Когда метла хорошая, мести легче.

Ее покойный муж был профессором университета, а сама товарищ Анна была преподавателем, и она подметала проспект Маркса и Энгельса, который сейчас называется проспект Освобождения, и никогда, никогда не впадала в депрессию. Она жива, мы с ней разговариваем, когда она мне звонит. У нее прекрасная дочь, преподавательница, хорошо зарабатывает, пенсию у нее не отбирает, товарищ Анна может звонить по телефону сколько ей угодно. Вот мы берем за границей кредиты и платим иностранцам, чтобы они нам строили дороги. А после освобождения, я имею в виду настоящее освобождение, мы всё строили сами, да еще пели Слава, слава труду. Если бы моему зятю кто-нибудь дал в руки лопату, у него бы вся его депрессия испарилась. Сейчас у всех депрессия и все больны раком. Когда какая-нибудь подруга моей дочери заболевает раком, а они все больны раком, моя дочь говорит: «Боже милостивый, рак одних только молодых и косит». Забывает, что молодой она была давно, пятьдесят лет не молодость, но я знаю, что она хочет этим сказать. Она хочет сказать, что логичнее было бы, если бы рак был у меня, потому что мне восемьдесят. Но я никогда не переживала стрессов, не курила, не пила, не глотала антибеби-пилюли, не делала аборты, а все это факторы риска. Тяжело жить в окружении людей, которые только и ждут, когда ты подохнешь. Сейчас мне вдруг пришло в голову: а вдруг это тоже фактор риска? Тогда выходит, я из-за этих гадов жизнью рискую!

Я ей так никогда и не сказала: «Вы все поставили на одну карту, на Каддафи, а Каддафи, теперь мы это знаем, террорист. Это вам Божья кара, не важно, что никто из вас в Бога не верит, он наказывает и неверующих».

Я вам не говорила, я нос вытираю настоящими носовыми платками, из хлопка. «Бабуля, почему ты не пользуешься бумажными платками?» Как ответить на этот вопрос? Дело в том, что я им противна. Поэтому я свои платки вывариваю, когда никого нет дома, добавляю немного стирального порошка для белого и кипячу в кастрюле, в которой варю спагетти. Потом нужно как следует ее отмыть, они все время едят спагетти, не хотелось бы, чтобы из-за остатков стирального порошка у них был понос. Потому что мыть унитаз, и внутри, и под сиденьем, придется тоже мне. Они меня пока не раскрыли. А как еще я могу прокипятить носовые платки, если нет подходящей емкости? Не могу же я стирать свои носовые платки с их белым бельем. Вот сейчас Шило прыгает по кухонной мебели, а ведь знает, что нельзя, они ему не разрешают. Вылизывает все чашки и кастрюли, не буду его гнать. Кто я такая, чтобы призывать к порядку Петара Крешимира? Это я ради вас назвала его Петаром Крешимиром, вообще-то я зову его Шило. Пусть полижет их чашки, и если они заболеют потом болезнью кошачьих царапин, то у них из тела повылезут все лимфатические узлы, я знаю про один такой случай, я им про этот случай рассказала: не впускайте кота в дом, у вас повылезут лимфатические узлы. Без толку. Петар Крешимир сейчас разлегся в большой миске для салата. У меня своя мисочка для салата, в нее он забраться не может, я не хочу, чтобы у меня из тела повылезли лимфатические узлы. Кто станет за мной ухаживать, никто. Теперь Петар Крешимир царапает лапой красный искусственный цветок мака, у нас полный дом искусственных цветов.

— Это безвкусица, — сказала я, — как будто мы на кладбище.

А они как глухие.

— Мама, это цветы из натурального шелка, это не кич.

Как бы то ни было, шелковый красный мак перестал быть таким, каким был, Петар Крешимир поглядывает на меня, но наказывать я его не собираюсь. Он король, ему можно все что угодно.

(Вы думаете, что я отступила от какой-то темы? Внук мне сказал: «Бабуля, не переживай, нет никакой темы».)

Сейчас Петар Крешимир облизывает маленькую кастрюльку, в которой они по утрам греют молоко, лижи, лижи, мерзкое животное! Разносчик глистов! Когда мы дома с Петаром Крешимиром одни, я кладу его еду в мисочку и впускаю на балкон соседского жирного рыжего кота. Толстяк с жадностью набрасывается на еду. Петар Крешимир смотрит на меня и ждет помощи, негодяй. Когда рыжего поблизости не видно, я кладу Петару Крешимиру в мисочку холодную еду, а рядом ставлю стакан с подслащенной водой, чтобы налетели осы. Еще ни разу ни одна его не укусила, но это не значит, что так будет продолжаться вечно.

Один мой боевой товарищ сказал мне, что у него есть один боевой товарищ, который был знаком с товарищем Тито еще до нашей войны. Тот товарищ сказал моему боевому товарищу:

— Миро, этот наш товарищ Тито вовсе не тот Тито, этот Тито не настоящий Тито.

Это шепнул мне товарищ Миро десять дней назад, когда я рассматривала махровый халат на рынке, просто рассматривала.

Вы наверняка удивлены, почему я так странно смеюсь, а я так смеюсь потому, что не вставила зубы, сейчас еще утро, у меня есть две пары зубов. Одни с сорок девятого года, а другие сделали в этом году, нашли какое-то знакомство, и я получила их бесплатно, потому что с сорок девятого ни разу не писала заявление на новые. Старыми я ем, а новыми пользуюсь, когда иду к врачихе за рецептами или на рынок, посмотреть клетчатые рубашки и тот самый махровый халат. Халат мне тоже очень нравится.

Своему боевому товарищу Миро я сказала:

— Товарищ Миро, совершенно не важно, был ли наш товарищ Тито настоящим или ненастоящим, все мы его любили, всем нам хорошо жилось, все мы плакали, когда он умер, футболисты от горя бросались ничком на поле, выли от боли и грызли зеленую траву, а на похороны съехались лидеры со всего мира. Кто его знает, может быть, наша жизнь и не была бы такой хорошей, если бы вместо того Тито был настоящий Тито, если наш Тито не был настоящим Тито.

Товарищ Миро мне сказал:

— Товарищ Нада, как это грустно, что я на свою пенсию кормлю и дочь, и внука, а мой бывший зять вчера пригласил моего внука на обед и представил ему одну молодую даму, сказал, что у них серьезные намерения, что они с этой молодой дамой вступили в интимные отношения и скоро поженятся в церкви.

Я сказала:

— Товарищ Миро, у каждого из нас своя история.

— Товарищ Нада, — сказал мне товарищ Миро, — ваша дочь замужем, она не разведена, ваш зять порядочный человек, вам не приходится их кормить на свою пенсию, напротив, они кормят вас и смотрят за вами.

— Знаете, — сказала я, — мне рядом с ними и пожаловаться не на что, всем меня обеспечивают, включая птичье молоко.

Внук мне сказал: «Бабуля, было бы просто супер, если бы ты амерам что-нибудь процитировала, для солидности». Не люблю людей, которые цитируют, они кажутся мне скучными, но мой внук знает американцев, он провел в Америке годы и годы, он протратил на учебу целый мой дом, который мы с матерью получили как жертвы фашистского террора.

Я могла бы вам процитировать некоторые мысли Паскаля, он у меня на книжной полке, высоко, книга толстая, боюсь, как бы она не свалилась мне на голову, я тогда упаду и сломаю шейку бедра, и доктор скажет моей дочери то же, что сказал сыну моей подруги товарища Анны. Он сказал ему: «Вы хотите, чтобы я прооперировал вашу маму так, чтобы она выжила, или…»

Сын моей подруги, товарища Анны, сказал доктору. «Так, чтобы выжила», и дал ему тысячу евро. Поэтому моя подруга товарищ Анна до сих пор жива и здорова.

Если бы врач спросил мою дочь: «Вы хотите, чтобы я прооперировал вашу маму так, чтобы она выжила, или…», она сказала бы: «Или».

Моя внучка беременна, этого еще никто не знает, не знает даже она сама, но меня не обманешь. А сейчас я с кассетой пойду в комнату внука, прочитаю вам, что у него написано на стене, вот вам цитата:

When I am rushing on my run

And I feel just like Jesus’ son…

Lou Reed, «Heroin»

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Злобная старая шлюха, я сломаю ее зубы, те, которыми она ест, когда мама меня родит.

— А я боюсь нашей бабушки. Когда меня мама родит, если она меня родит, я нашей бабушке скажу: я тебя люблю, бабуля, дорогая.

 

БАБУШКА

Звонит почтальон… Карты из Крижеваца и перевод на сто кун из Задара. Мой сын занимается торговлей картами, на которых изображены разноцветные птицы. А я думала, что он станет президентом Европы. Читать он научился в два года, латинские названия бронтозавров и динозавров знал в четыре, и еще до поступления в школу без запинки перечислял мне имена двенадцати главных богов: Зевс, Гера, Аполлон, Артемида, Арес, Афина, Афродита, Гефест, Гермес, Посейдон, Деметра и Гестия. Он знал и богов более низкого ранга: Гелиады, Фаэтон, Ээт и Цирцея, Эоя, Мемнон. На Олимпе живут и музы, дочери титаниды Мнемозины и Зевса, они подчиняются Аполлону, вместе с ним они являются на горе Геликон в Беотии или на соседнем Парнасе. Их девять: Клио, Эвтерпа, Талия, Мельпомена, Терпсихора, Эрато, Полигимния, Урания, Каллиопа. Не очень-то приятно слушать все это от шестилетнего мальчика.

Йошко из спальни: «Ну, мамуля, что пишет „Глория «, кто кого»?

По выходным, когда я дома, я читаю «Глорию». Сын читает Уильяма Блейка. «Отец, отец, куда же ты? Зачем так торопиться? Не слыша слова твоего, могу я заблудиться! Дитя измокло от росы, в трясину оступилось; отца с ним нет — пропал и след, виденье растворилось…» .

От Блейка в нашем доме не продохнуть, у моего сына странный вкус. «Глория» помогает мне расслабиться. История про Онассиса и Каллас. Каллас была звездой мирового масштаба, когда встретила богатого карлика. Влюбилась, хвастался он друзьям, не могла дождаться, пока мы доедем до отеля, отсосала прямо в машине, и я, пока кончал, смотрел в затылок шофера. Нет, это не было написано в «Кюрии», они не упоминали ни про то, что он смотрел, ни про затылок, а только про то, что она отсосала, но наверняка дело было именно так. Когда мужчины кончают, они часто тупо смотрят перед собой. Где еще в наши дни можно прочитать такую жизненную историю? Как короче и яснее сказать о том, какие мужчины свиньи? Ебари, перед которыми невозможно устоять и которые не могут устоять перед потребностью рассказать об этом всему миру. А кто-нибудь слышал эту историю в интерпретации Каллас? Каллас в машине стояла на коленях? Держала во рту немытый Онассисов хуй? Или все-таки ополоснула его шампанским? А шофер? Стекло между ним и пассажирами было матовым? У шофера встало? Истории про секс — это всегда мужские истории. Я не могу без «Глории», сын не может без доисторического кретина Блейка и Интернета. Разница какая-то есть? Я чувствовала мистический трепет перед Интернетом, пока к нему не подключилась. Я буду говорить, говорить, говорить, говорить, а потом вытащу пленку, брошу ее в огонь и буду смотреть, как пузырится пластмасса. Небольшая дровяная печка — это единственное, что мы забрали с собой из дома, который продали. Печник мне сказал:

— Вам нужно заменить дверцу, видите, она скривилась, остается щель, вам придется тратить много дров.

— Нет, — сказала я, — пусть остается эта, на ней видна еврейская звезда.

— Еврейская звезда с внутренней стороны, ее никто не увидит, кроме того, кто открывает дверцу, вы дома бываете только в выходные, каждую зиму вам потребуется на два кубометра дров больше только для того, чтобы эту еврейскую звезду видел кто-то другой, кому до нее нет никакого дела. Давайте снимем эту дверцу, поставим новую, а старую оставьте и любуйтесь на нее, когда почувствуете такую потребность.

Печник думал, что я ненормальная.

— Уважаемый, — сказала я, — я плачу вам деньги не за советы и не за психологическую помощь.

— Напрасно вы сердитесь, я просто хотел как лучше для вас.

— Нет, — сказала я, — оставим старую.

Ненавижу, ненавижу, ненавижу, когда мне хотят помочь люди, в помощи которых я не нуждаюсь. Ненавижу, ненавижу, ненавижу всех мастеров! Почему все мастера думают? И почему я боюсь всех мастеров, этих самоуверенных и дико дорогих дрочил? Я могу гордиться собой, все осталось как я хотела. Я вовсе не фанат еврейской звезды, я считаю евреев такими же гадами, как и русских или венгров, а эту дверцу я люблю просто за то, что она старая. Печка без старой дверцы уже не была бы той печкой, которая грела меня в доме, который мы продали. «Не плачь над тем, что не может плакать над тобой» — это слова Витторио Де Сика, приведенные в автобиографии Софи Лорен. Интересно, по критериям моего сына, Витторио Де Сика достаточно велик или мне следовало бы процитировать Черчилля? Что говорил этот жирный вонючий пьяница, который получил Нобелевскую премию по литературе, правда, тут я, возможно, ошибаюсь. Я люблю смотреть на старую печку, у которой нет режущих глаз новых деталей. Вокруг меня все новое. Город, муж, мать, дети, страна. Мои подружки — это мои новые подружки, из прислуги, в основном польки и русские. Ни у кого из них нет компьютера. Сын привез мне ноутбук из Америки. Купил его за мои деньги. Я часто шарю в Интернете, ищу лекарства против депрессии. Читаю «Домашний доктор» и разные тексты про депресняк. Давно сижу на хелексе.

«Алпразолам, бензодиазепин, который в США в последние пятнадцать лет становится все более популярным по сравнению с валиумом, может быть прописан для лечения состояния подавленности и тревоги. До 17% пожилых американцев используют чрезмерно или даже злоупотребляют рецептурными препаратами, подобными этому, которые помогают им уснуть и не чувствовать тревоги. Попытка отменить это лекарство может вызвать потерю памяти, забывчивость, сильную сонливость и рассеянность. В Англии и Уэльсе, вместе взятых, в период с 1990 по 1996 год 1623 человека умерло от передозировки героина, морфия и других опиатов, при этом за тот же период 1810 человек умерло от бен-зодиазепина».

«Колорс», мой любимый журнал, номер 47, вышел с подзаголовком «Безумие». ПТСР … В «Колорс» я ничего не нашла насчет ПТСР. Наши столько пердят об этом расстройстве, а когда в поисковике наберешь «ПТСР», на экране появляются фотографии председателя и заместителя председателя книнского объединения пэтэсээровцев, температура воздуха в Книне в данный момент и Книнская крепость, над которой развевается хорватский флаг. Кого может интересовать, какая сейчас в Книне температура воздуха? Почему на каждом шагу нам сообщают сведения о температуре воздуха? И что она может сказать ебанутым на всю голову пэтэсээровцам?

— Пожалуйста, без мата, — сказал сын, — терпеть на могу, когда женщины в возрасте ругаются, как нанюхавшиеся подростки. Это ужасающе безвкусно, лучше процитируй кого-нибудь, продемонстрируй свой ум, сделай что-нибудь для Хорватии, произведи впечатление на амеров.

Я просто охуеваю от людей вроде моего сына, которые читают тотально трехнутых писателей, а потом давят окружающих цитатами. Моя дочь собирает латинские пословицы. Inter spem etmetum. Дети у меня просто больные какие-то. Ненавижу мудрые изречения. Сегодня все возможные цитаты и без того собраны в книгах или в Сети. Чтобы цитировать, теперь вовсе не нужно гитать, можно просто почитать цитаты, а потом их цитировать. Вот, пожалуйста, я искала в Интернете про рак груди и нашла цитату, руководитель отделения рака груди нью-йоркского Memorial Sloan-Kettering Cancer Centre сказал: «Мы должны противостоять тому, чтобы жертвовать человеческими жизнями только по причине высоких затрат». Цитата просто супер. А кто слышал об этом мистере Клиффорде Худисе? Кто сегодня цитирует онкологов? Да никто, кроме тех женщин, у которых рак есть, и тех, вроде меня, которые не знают, что он у них есть. Может быть, самые умные фразы произносят люди, которых никто не цитирует?

Вот тоже, по-моему, классно сказано: «Хорошо нормальным, этим странным существам». Это сказал Роберто Фернандес Ретамар, кубинский поэт.

«Моя мать — это самое лучшее и самое худшее, что у меня когда-нибудь было». Это сказал Джордж Льюис.

«Я работаю один, думаю один. Я тихий человек». Это сказал Хуан.

«Я просто с ума схожу, когда люди говорят, что я курва» — это сказала Ракель.

«Чем вы болеете?» — «Четыре белые таблетки и одна зеленая ежедневно» — это сказал Дидье.

«Кто-то родится, кто-то умирает, кто-то смеется, а кто-то будет плакать» — это сказал Майкл Раул.

«Мы познакомились вчера, поцеловались сегодня, а поженимся завтра», — сказала Елена.

«Чего ты боишься?» — «Боюсь окружающего мира, потому что там Рафаэл, а я не хочу его видеть». — «Но ведь Рафаэл — это ты». — «Теперь я понимаю, чего боюсь».

«Больше всего на свете я хочу поехать к морю» — это сказала Пина Валлона.

Люди, читайте «Колорс»!

Сегодня утром я пошла в город пешком. На лестнице встретила соседку.

— У вас красивый цвет волос, — сказала она.

— Это просто супер, что вы можете подниматься вверх по лестнице, я с моими ногами могу только спускаться, — сказала я.

— Это вредно для коленей, — сказала соседка.

— У вас ухоженные руки, без единого пигментного пятна, — это мои слова.

— Я выжгла все пятна, есть одна косметичка, на Корзо, двести шестьдесят кун, я выжгла и пятна на лице, и на шее, и мелкие бородавки. Выжигание старческих пятен — это инвестиция в душевный покой. Когда отваливается корочка, ты видишь розовое пятно и думаешь: ха, я еще живая, у меня просто кора состарилась, а если ее сжечь, видна моя скрытая молодость. Я чувствую себя буквально девушкой после того, как сожгла свою старость. У вас какая группа крови?

— А плюс, — сказала я.

— Избегайте мяса и любых молочных продуктов. От молока возникает грибок, грибок гнездится в матке, когда вы подмываетесь, грибок переходит на ваши руки, поэтому они у вас в таком состоянии. Пейте ацидофилин, не слишком часто, раз или два раза в неделю, ацидофилин — это смерть для грибка, а если не поможет, суньте три вагиналеты. — Она похлопала меня по плечу и направилась наверх, а я пошла вниз.

Я не могу позволить себе выжигать старческие пятна и мелкие бородавки, это не могут позволить себе женщины, которые, как я, работают в Италии, выжигают старость только ничем не обремененные дамы, когда выжжешь пятно, образуется корочка, корочке нужно две недели, чтобы отвалиться, нельзя же ходить с лицом, покрытым болячками, особенно сейчас, когда столько всего известно о СПИДе, как людям объяснить, что эти болячки вовсе не СПИД, а будущая молодость. От ацидофилина у меня понос. Я хотела бы запомнить тот разговор и то, что я растрогалась, когда соседка похлопала меня по плечу. Мне мало нужно. Разве для меня, для моих воспоминаний, звук голоса моей соседки не важнее мыслей Паскаля? Чем мне поможет Паскаль, если моя матка превратилась в густонаселенный рассадник грибка? Этот Паскаль, покойник Паскаль, вероятно, был неглуп, книжища здоровенная, может, и есть смысл снять ее с полки. Она стоит там, покрытая толстым слоем пыли, а я ненавижу, вот именно, ненавижу, ненавижу истины о жизни, сформулированные короткими фразами. Я не читала великих авторов, я не знаю английского, и это кое-что обо мне говорит. Когда мой сын был в Америке, еще школьником, и остался без денег, я позвонила женщине, на квартире у которой он жил и которую должен был называть мамой, потому что жил у нее бесплатно, а моя дочь подслушала, как я говорила: «Тенк ю мисиз фор ол ю ар дуйиг фор май сан, плиз, гив ту хим хандерт доларс, ай вил пут дис мани он юур бил».

Дочка обхохоталась. Текст я помню до сих пор. Дочка часто называет меня Мама Билл. Она это столько раз повторила, что эти два слова навсегда врезались в мою память. «Мама, — стонала она, — мамаааа…»

Почему мы любим своих детей? Сегодня у меня день рождения, между прочим пятидесятый, но об этом никто не вспомнил. Патологоанатом Рената сказала: «Многие люди умирают в день своего рождения, никто не знает почему».

Я чувствую себя неплохо, но это вовсе не означает, что я не могу отправиться на тот свет прямо сегодня или в следующий день рождения. Я постоянно боюсь смерти и болезней. Я сейчас открыла упаковку «Оперы», поэтому говорю с набитым ртом, люблю марципаны. Магда, полька, она тоже работает в Триесте, подарила мне тряпочную кошку, набитую сеном, я сижу на кухне, мать у врача, дочь валяется на диване. Сижу, уткнувшись носом в варшавскую кошку, запах сена возвращает меня в детство. Помню, как мы с бабушкой, матерью покойного отца, сгребали сухую траву и маленькими деревянными вилами куда-то ее бросали. Что это было — стог, а может, просто куча? Моя бабка была говорливой, любила посплетничать и посмеяться, а когда смеялась, прикрывала ладонью рот и поглядывала маленькими голубыми глазами. Дед был высоким, он каждый вечер мыл ноги в тазу, на голове у него всегда была шапка, он никогда ее не снимал, потому что я от страха заходилась ревом до посинения. Боялась его обритой головы. Мы с бабушкой спали на высокой кровати, на ночном столике стояли пустые стеклянные флаконы, дед был моряком. Каждое утро в маленькой кастрюльке кипело овечье молоко, я смотрела на огонь. По вечерам овцы собирались в хлеву, звякали колокольчики, воздух был влажным, трава тоже. Мне не хватало матери, которая жила в доме рядом с морем, бабушкин дом стоял на горе. Видишь те палатки, там, рядом с палатками, живут мама и прабабушка. А в палатках австрийские и немецкие туристы. «Биттэ ракет, биттэ люфтматраце, биттэ ракет, биттэ, биттэ, биттэ…» Мы, дети, стояли в длинной очереди и ждали, когда немец откинет полог палатки и протянет кому-нибудь из нас ракетку, волан или матрас. Счастливчики тут же неслись к морю и шлепались животом на надувной матрас или принимались лупить ракеткой по волану, пластмассовые крылышки которого напоминали кружево. Неловкость, стыд, удовольствие. Дед умер от рака простаты, хотя его можно было спасти. Доктора порекомендовали моей бабушке положить его на операцию, но она ему ничего не сказала, должно быть, хотела от него избавиться. Раньше врачи сообщали правду о состоянии здоровья пациента только родственникам. Теперь не так, поэтому многие больные раком выживают. Дед долго мучился. У бабушки я любила есть топленое масло. Желтую массу, похожую на сливочное масло, я мазала на горячий хлеб. Почти каждый вечер мы с бабушкой ходили к ее подруге, у которой была старуха-мать. Старуха лежала в кровати, на затылке клубок седых волос. Я смотрела на огонь, я и сейчас могу целыми днями смотреть на огонь. Бабушка и ее подруга разговаривали о чем-то, чего я не понимала. Возвращались мы поздним вечером. Бабушка и я на узкой лесной тропинке. Она шагает впереди, в руке у нее фонарь, я семеню за ней, умирая от страха, темнота вселяла в меня ужас, звездное небо, под ногами трава, в которой прячется земляника, которую я не вижу, и червячки, светящиеся зеленым светом. К бабушкиной подруге приходил высокий мужчина. Он лил красное вино в свое молодое горло, у него были красивые зубы, высокие скулы и темные курчавые волосы. Первый мужчина в моей жизни. Когда я выросла, то встречала его на канале, возле отделения полиции. Волосы у него были как пух, лицо пурпурного цвета. Однажды его за лицо покусала собака. Точнее, пес, его звали Вики, он был крупный, пятнистый единственный пес в Драге. Хозяином его был инженер лесного надзора, а жертвой — местный алкоголик, никто не считал, что Вики должен ходить в наморднике. В моем детстве и у собак, и у людей было гораздо больше свободы. Иногда я натыкалась на алкоголика в приемной у нашего врача, в углу стояла фарфоровая круглая плевательница, на стене в коридоре висели плакаты: «Не плюй на пол!». Отхаркивались и мужчины, и женщины, все плевали в фарфоровую посудину. Кто вытряхивал из нее плевки и мокроту? Кто мыл? Он пялился на меня пустым, трезвым взглядом, он всегда был трезвым, когда приходил к врачу, я имею в виду алкоголика. На похоронах деда я несла белые лилии, их вонь долго стояла у меня в носу. Как-то ночью бабушке приснилось, что дед зовет ее, наутро она рассказала это своему сыну, брату моего покойного отца, а после полудня рухнула замертво рядом с одной из овец. Овцы, алкоголик, австрийцы, немцы, палатки, земляника и покойный Вики.

Может быть, эти чудеса творит тряпичная кошка, набитая польским сеном? Польское сено? Не просто высохшая трава, которая когда-то росла на каком-то поле, я уткнулась носом в траву, которая недавно росла в Польше. Мебель у нас на кухне грязная. У всех такое чувство, что здесь мы временно, нет смысла отмывать мелкие желтые жирные точки. Я сказала дочери:

— Золотце, в ванной просто свинарник.

— Золотце, — сказала мне дочка, — скажи это сыну или мужу.

— Золотце, — сказала я ей, я всем говорю «золотце», одним потому, что не могу вспомнить имя, другим для того, чтобы не свернуть им шею, — золотце, — сказала я, — твой папа болен, брат грязнуля, бабушка старая, она и так старается как может, меня нет.

— О’кей, мама, я оценила, это просто супер, что ты не разоралась, я оболью всю ванную комнату доместосом, она будет блестеть, как капелька дождя на хромированной сушилке для белья, я имею в виду сушилку, которую я купила в «Метро».

Мы с ней обе заулыбались, а почему — не знаю. Если бы мы не оплатили сыну обучение в американском университете в Вене, ванная у нас была бы чистой. Почему я послала сына учиться в Вену? Я слышала, что там учится сын Каддафи. Люди, которые вместе учатся на американском факультете, остаются друзьями на всю жизнь. Я не помню никого, с кем я вместе училась, Высшая школа управления, факультет труда. Кампус — это другое дело, мы все видели фильмы об американских кампусах. Зеленые газоны, студенческие комнаты-студии на двоих, библиотека, профессора на аккуратных дорожках, они в очках и в вельветовых пиджаках с кожаными заплатами на локтях… О моей высшей школе фильм никто не снимет. Она была в центре города, теперь там частный медицинский центр кожных болезней. Обоссанные стены, на углу магазинчик, рядом, на лавках, пьяные, преподаватели часто опаздывают или не приходят вовсе оттого, что где-то еще у них есть другая работа, поприбыльнее… Все студенты — будущие референты. Я годами работала референтом. Надо посмотреть в Интернете, кто такой референт. Ничего, написано или по-русски, или по-английски. Я была совершенно уверена: мой высокий, красивый сын и сын Каддафи подружатся и станут братьями. Все остальное войдет в историю. Когда мой сын поступил на американский факультет в Вене, у мусульман еще не было такой репутации, как сейчас, сейчас мне бы и в голову не пришло ничего похожего, какой Каддафи, все было бы по-другому. Я пыталась выудить у сына какие-нибудь доказательства того, что он вписался, снюхался с богатыми. Однажды он вскользь упомянул, что какой-то парень из Белграда, который приезжает на факультет на «БМВ» ручной сборки, пригласил его с собой в Братиславу, в бордель. Орально двести марок, час секса триста марок, ночь пятьсот марок, кока-кола пятьдесят марок.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — сказала я.

— Ты должна знать, как живет твой сын, мама, все было оплачено, но я только выпил кока-колу.

Он смеялся надо мной, издевался. А Америка! Год учебы — двадцать тысяч долларов. Что я была за идиотка?!

Йошка идет в ванную. Он в ванной. Пьет воду. Многие мои подруги остались без мужей. Когда был мир, мужья их до смерти избивали. Потом пришла война, и некоторых из этих мужей убили четники, потом их вдовы, правда не все, только некоторые, получили великолепные квартиры.

— Бог все-таки есть, — сказала моя мама, — бедняжки теперь вздохнут с облегчением, но как грустно, что хорватские семейные драмы должны решать четники.

Йошко выходит из ванной. Заходит в свою комнату, которая до войны была нашей. Разумеется, моя мама и дети присматривают за ним, оберегать человека с ПТСРом и днем и ночью — это признак порядочности. Кто эти люди? Когда они взрывают только самих себя, о’кей, теперь об этом даже в черной хронике не упоминают. Однако они часто привязывают к себе слишком большие бомбы, и вместе с ними взлетает на воздух полквартала.

Я не зла, просто устала, не могу больше, сыта по горло и Триестом, и синьорой Эммой. На ужин немного каши из желтой манки на молоке. Фрукты я покупаю только себе, за свои деньги, синьоре Эмме иногда даю один мандарин, правда даю без особой охоты. Вечером синьора Эмма выпивает таблетки, а я сижу в гостиной, смотрю, как голые итальянки хлопают телевизионному ведущему, который хлопает публике, чтобы публика хлопала ему, и думаю: где мои дети, почему моя мама жива, кто этот мужчина в нашей спальне, но, с другой стороны, Магде еще хуже, чем мне. Ее муж пьет в Варшаве, дочь за деньги таскается с туристами по Загребу, она хочет стать телеведущей, получила диплом специалиста по кроатистике , по-хорватски говорит так, что лучше невозможно, и интенсивно трахается с правильными типами. Как она получит работу в Хорватии, если у нее нет гражданства? Или она его уже получила, а Магда это от меня скрывает? А я мотаюсь туда-сюда, тут альцгеймер, там паркинсон.

Я ничего не знала о войне. Я смотрела и «Сутьеску», и «Неретву», и «Козару» , но деталей не помнила. Йошко отправился воевать в городок километрах в тридцати от нашего города, на нем была маскировочная форма, на субботу и воскресенье он сначала мог приезжать домой, четники обстреливали городок из орудий, рукопашная не предвиделась. Если тебя убьет снаряд, пока ты играешь в карты в каком-нибудь брошенном сербском доме или в подвале, это Божья воля, четники к этому не имеют никакого отношения. Человека может, например, сбить перед домом мусорная машина, если у него день рождения, а у машины нет зеркала заднего вида. Я была уверена, что Йошко вернется живым. Когда-то давно я смотрела один фильм, «Возвращение домой». Муж идет на войну, во Вьетнам, кажется, героиню играет Джейн Фонда, а может, и нет, не помню, был ли он ее мужем до войны или она на него наткнулась уже после войны. Солдат после заварухи вернулся в инвалидной коляске. Сидел в коляске, а она лежала, он ее вылизывал, а она кончала. Именно эти кадры пронеслись у меня в голове, когда я махала Йошко из окна. Мирко заехал за ним, они отправились на фронт в его машине. Почему я не проводила его до машины и не обняла? Потому что его уход на войну я вовсе не воспринимала как судьбоносный поступок. Как можно всерьез воспринимать войну, в которой участвуют военные, имеющие право по выходным возвращаться к себе домой? В худшем случае, думала я, Йошко вернется в инвалидной коляске и будет меня лизать. Я и так не верю в оргазм без применения языка. С Йошко я больше не сплю. Его психиатр мне сказал: «Попробуйте секс, может быть, он выйдет из оцепенения». Я никогда не считала секс антибиотиком широкого спектра действия. Но послушалась психиатра, чтобы он знал, что я делаю все от меня зависящее. Я из приморского края, мы тут все очень чувствительны к чужому мнению. Что скажут люди? Что скажет психиатр, если я не куплю красное кружевное белье и не оседлаю Йошко? Не знаю, кого призвать к ответу за то, что красное кружевное секси-белье сделано из синтетики, которая у всех женщин вызывает отвратительный зуд и выделения? Может быть, потому, что все модные модельеры — злобные педики? Или синтетика жестче и поэтому лучше держит дряблые задницы? Я оседлала Йошко, как шлюха, без приглашения ввалившаяся в комнату, и сунула его между своими раздвинутыми старыми бедрами, как клиента, у которого безнадежные проблемы с эрекцией и которому на это плевать. Миссия невыполнима, но я послушалась доктора. Все-таки речь идет о том, чтобы заинтересовать еблей больного, который отказывается от лекарства. Но не еби больного, который не желает принимать терапию еблей! Я старалась как могла, лифчик у меня был тесный, с минимальными чашечками, на мне были стринги, от них болела задница. «Размера XXL у нас никогда не было, девушка, у нас есть сейчас только новогодняя модель, вот эта, красная», — сказала мне злобная продавщица, метр восемьдесят, пятьдесят килограммов, подчеркнув это «девушка». «О’кей, — сказала я, — возьму новогодние, подарок дочери на день рождения».

Эта гадюка знала, что я вру. Этот XXL был вовсе никакой не XXL. Это были маленькие красные трусики, такие шутки ради кладут старым толстым теткам под елку на Новый год. Итак, с чем я забралась на Йошко, с тем с него и слезла. Я лизала ему яйца и вокруг яиц, раньше он такое любил. Сейчас я скажу одну вещь, которую мне не очень-то хочется говорить, но я все же скажу: с нами в кровати был и Петар Крешимир. Пока я лизала яйца Йошко, он лизал свои. Я видела его длинный тонкий розовый кошачий член. Я еще подумала: вот у одного только Петара Крешимира на меня и встает, и еще: вот бы хорошо было, если бы все хорватские пэтээсэровцы могли сами себе делать отсос, чтобы нам, их женам, не разевать понапрасну свои рты. Забыла сказать, Йошко все это время курил, выдыхал дым прямо мне в глаза, щурился, стряхивал пепел на простыню… Это некрасиво, то, что я говорю, это звучит как издевательство над больным человеком. Неужели?! А я — здоровая?! Я — здоровая?! В кинофильмах пэтээсэровцы показаны более нормальными. Они стараются, чтобы окружающие были ими довольны. Хотят вписаться. Пэтээсэровцы, сидящие в инвалидной коляске, лижут только в кинофильмах. В жизни лижут женщины, лижут и лижут, а оргазма все нет и нет. Когда человек вляпается в какую-нибудь херню, он возвращается в прошлое, в котором херни не было, и ему жалко, что он вляпался в херню, но если он в херню не вляпался, он и не знал, что не вляпался в херню, поэтому он и тогда, оказывается, был вляпавшимся в херню. Ха! Интересно, что сказал бы об этой фразе мой сын, который так любит эту доисторическую обезьяну Блейка? Можем ли мы все быть как Блейк? Неужели моя фраза хуже фраз этого мерзкого Блейка? И все только потому, что она бессвязная и не адресована будущим, далеким временам? Но я обращаюсь к огню в печке. В вечности меня никто не будет цитировать. Это не означает, что меня нет, я есть, но я не Блейк?! Что я прицепилась к этому Блейку? «Телегу и плуг веди по костям мертвецов». Что я так ревную к покойнику, который всю свою жизнь изрыгал мудрые мысли?! Ладно, на самом деле я хотела сказать, что Йошко сидит там, в той комнате, курит, молчит, уставившись в одну точку, а мне следовало бы здесь, на кухне, вспоминать лучшие времена и сходить с ума из-за того, что муж меня больше не хватает за задницу. Мы вместе провели молодость, мы ходили на танцы в Опатии, плавали на пароходе на Раб. Такие воспоминания должны были бы привести меня в отчаяние, я должна была бы плакать, плакать и плакать… Мне плакать не хочется, я не чувствую ностальгии по поводу танцев в Опатии, мне насрать на мужчину, который курит за стеной на расстоянии двух метров от меня, я вообще не против того, чтобы он покончил с собой, только, пожалуйста, так, чтобы не взлетел на воздух весь дом, эту квартиру мы снимаем, она не застрахована. Это плохие мысли, а хорошо это, таскаться по врачам, просить советов, крепко обнимать пэтээсэровца по пятницам, вернувшись из Триеста? Не знаю. Да, именно так, не знаю. Все там были, не пойти воевать считалось неприличным. Если бы мужчины знали, что их ждет, Хорватия сегодня была бы несвободной по-другому. Что мы получили? Что нам дала наша борьба? Я уверена, что я была бы сейчас в Триесте и в том случае, если бы хорватским государственным гимном стали «Тамо далеко» или «Боже правде» . Родина — это просто игрушка в руках небольшой группы больших разбойников. Совершенно неважно, что у парней на головах. Сербские пилотки-шайкачи, партизанские шапки, банданы с хорватским гербом или повязанный на голове американский флаг… Мужчинам этого не объяснить. Все они сбитые с толку обезьяны, все, лидеры и солдаты, проигравшие и победители. А женщины просто бляди, которые тащатся вслед за мужчинами-ратниками, мужчинами — завоевателями далеких лугов и полей, медленно ползут крытые брезентом повозки, их тащат два огромных рогатых вола, в бочках грязная вода, в воде белье, повозка ползет, вода в бочках трясется, белье стирается. Стиральную машину наверняка изобрел любитель вестернов. Это единственное благо, которое получил мир в результате походов завоевателей. «Хочу, чтобы моя жена и дети жили в мире и свободе». Кретины. С войны мужчины приносят своим женам и детям только ПТСР. Военные преступники, нажившиеся на войне бизнесмены, бандиты, насильники, воры, кардиналы — вот кто живет в спасенной Хорватии. Остальные бегут из Хорватии, чтобы выжить. Люди ничего не соображают. Труднее всего жить в спасенной стране в мире и свободе. Спасенная страна, мир и свобода помогают тебе понять бессмысленность жизни. Блаженное время войны. Страх смерти не позволяет человеку расслабиться, сконцентрироваться, убить себя. Во время войны самоубийц мало, все боятся снарядов и снайперов. Во время войны радуешься каждому дню, жизнь тебе дороже миллиона долларов, каждое мгновение воспринимаешь как счастливую вечность. Жители Сараева сами отправляют себя на тот свет и умирают от рака сегодня, когда пришли мир и свобода. Да провались он, этот мир и все эти горы свободы. Одна моя знакомая вчера умерла, вчера была пятница, она умерла от рака легких, Анчица была у нее в четыре часа дня, а в пять она умерла, так вот, эта покойная, не хочу называть ее имени, сказала Анчице: «Ты даже представить себе не можешь, представить не можешь, как мне хочется жить». И эта моя знакомая, чье имя я не хочу называть, когда услышала от врачей, что умрет, пошла и усыпила свою болонку Руфи, чтобы она, бедная, не обременяла ее детей, пока она будет таскаться с одной химиотерапии на другую. Перед смертью она превратилась в кожу и кости, и эта самая ее подруга надевала на нее памперсы, приподнимала, а потом почти несла до кофейни, та кофейня называется «Поцелуй», они там пили макиато. А? А?!!! Я пока еще не в агонии, поэтому я сыта по горло и польками, и русскими, и румынками, и автобусами, и ужасом, который охватывает меня в чужих помещениях и держит за горло и говорит мне «дыши, дыши, дыши, дыши, глубоко дыши, и я уйду, дыши, дыши… Дыши, дыши, дыши, дыши…»

— Пожалуй, вы слишком увлекаетесь хелексом, нужно немного сократить прием, — сказал доктор Николич.

— Но когда ужас хватает меня за горло, чем мне его отгонять, дорогой доктор, метлой?

Мы пошли в ту новую кофейню, на набережной, ее построили по проекту Коки, подруги Неллы. Он смотрел на морской паром. Я сказала ему:

— Старик, если всмотреться повнимательнее, в этом нет никакого смысла. Война окончилась. Многие потеряли дома, жизни, своих близких, а мы выжили.

На ногах у меня были новые сапоги, радость жизни, подкрепившись хелексом, била через край. «Дети наши здоровы, ты найдешь работу, сын уже работает, дочка вот-вот получит диплом, возьмем кредит и купим хорошую квартиру». Планы, планы, планы, лучше потом, позже, я его вижу, я на него смотрю, что ты уставился на паром, плевать на паром, не смотри на паром, переведи взгляд, не смотри на свои туфли, плевать на туфли, подними голову! Плевать на воспоминания, ужасные картины войны, четников со вспоротыми животами, червей в гниющей ране, свиней, которые едят ногу твоего самого близкого друга, плевать на прошлое, борьба за свободу позади, мы свободны и счастливы, мы как новенькие в новой стране в новом мире, лучшее завтра весело улыбается нам, а ты, старик, уставился на свои туфли! Выше нос, дружище! Надо выпить немного воды, во рту пересохло, с трудом ворочаю языком. На паром заезжает «вольво» — «караван» красного цвета.

Магда мне рассказывала, русская мафия в Варшаве занимается угоном «волъво», но красные они не угоняют никогда, русские мафиози красный цвет не любят.

— Ты что, кого-нибудь убил?

Йошко улыбнулся.

— Вот видишь, а сколько тех, которые убивали и… — Я хотела сказать «остались нормальными», но не сказала. — И… и… они сумели через это перешагнуть, — сказала я. — Война — это всегда убийство, если ты не убьешь его, он убьет тебя. Даже если ты кого-нибудь убил, даже если ты десять человек убил, я тебя прощаю.

Представляете, я в роли матери Терезы, я в роли кардинала, я в роли Папы. Грешник, что было, то было, но теперь я очищаю тебя от всего этого говна. Только возьми себя в руки и больше не выебывайся! Или так не говорят, очищаю тебя от говна?

— Убийство на войне — это не преступление, это самооборона. Они напали на нас, а не мы на них. Не забывай этого. Ты не преступник, вы все герои.

В общем, я молола все, что требуется. Убийство на войне — это действительно акт героизма. Какого хуя пиздят эти мужчины? Сначала с букетами цветов и с песней на устах отправляются участвовать в бойне, а потом возвращаются домой, тотально поебанные, потому что бойня ввергла их в депресняк. А какого хуя вы вообще туда полезли? Вы еще до войны были ненормальными или спятили позже! Да хоть бы вы покончили с собой! Все до одного! Потому что, пока вы живы, мы, ваши жены, вынуждены лечить ваши раны, хотя понятия не имеем, где вам больно. Это что, мы послали вас убивать, на бойню? Или это было по зову Отечества? Теперь-то вам на все насрать! Ушли героями, вернулись живыми трупами, а теперь мы годами пытаемся методом проб и ошибок вас оживить.

— Не пизди, — сказал мне Йошко. Я просто онемела. Так меня отбрить?! Но, с другой стороны, он заговорил, значит, чего-то я добилась. От меня ждут, что я буду прыгать вокруг этого психа, мои нервы должны быть как канаты, и я не имею права пиздеть. Закрой рот, женщина! Успокойся, сука! Не возникай, мать твою! Героя трясет! Он защитил свое Отечество, поэтому у него дрожат руки. Он смотрел на меня неподвижным взглядом. Он меня не видел. На ногах у него были туфли, которые я привезла ему из Триеста, «Кларке», английские.

Йошко — первый псих и первый пэтээсэровец в моей жизни. И последний. Сын от армии освобожден. Я только один раз ходила в поликлинику, к которой прикреплен Йошко, за лекарствами. Врачиха была совсем девчонка. Молодые врачи много читают по специальности, учатся, они не сразу утрачивают энтузиазм, я верю только молодым врачам. Она смотрела на меня голубыми глазами, двадцать семь, двадцать восемь лет.

— Понимаете, — сказала я, — я так больше не могу. Есть хоть какая-то надежда?

— Я помню этого пациента, — сказала девчонка, — он отказывается от любой терапии, не идет на контакт, вероятно, он пережил страшные вещи.

— Не верю, — сказала я, — там, где он был, почти не было военных действий.

Врачиха сказала:

— У всех у нас разный порог переносимости. Некоторых людей убивает настоящая война, когда я говорю «настоящая война», я имею в виду такую войну, которую мы все себе представляем при слове «война»: стрельба, резня, на голову падает горящая крыша, твой лучший друг умирает у тебя на руках, ты ждешь в подвале, что враг вот-вот выломает дверь и пропорет тебе горло штыком… Но война имеет и другое лицо.

— Какое?

— Не знаю, но в самом тяжелом состоянии обычно находятся те, про которых нам говорят, что войны они толком и не нюхали. Кто знает, что пережил ваш муж? На вашем месте я бы набралась терпения, дала бы ему шанс.

— Дорогая моя, у меня не хватает на него терпения, у меня не хватает сил годами гладить его по поникшей голове и ждать, когда он доверит мне свои мрачные тайны. Мою поникшую голову не гладит никто, кому я могла бы доверить мои мрачные тайны, я должна работать.

— Мы все должны работать, — сказала молоденькая врачиха.

— Вам очень повезло, вы так молоды, а у вас уже есть работа, — я стояла у двери кабинета.

— У меня нет работы, эта временная, я уже два года заменяю участкового врача вашего мужа, на постоянной работе здесь она. Сегодня я написала заявление, что увольняюсь.

— Увольняетесь? Для Хорватии это храбрый шаг, — я взялась за ручку двери.

— Я получила эту временную работу потому, что врач, которого я заменяю, работает над докторской диссертацией. Государство начисляет зарплату ей, но для меня. Я должна была получать четыре с половиной тысячи кун в месяц и работать ежедневно. Я работала один или два дня в неделю, она платила мне сто кун в день, а остальное клала себе в карман. «Главное, что у тебя идет стаж и социальное обеспечение», — сказала она.

— Подайте на нее в суд, потребуйте через адвоката компенсацию, — я крепко сжимала рукой дверную ручку, — хотя, да, в таком случае вы уже никогда не найдете работы в Хорватии.

— Именно поэтому мы и уезжаем в Словению, — с радостью посмотрела на меня молоденькая врачиха. — Я сдала экзамен по словенскому языку. Это первый шаг, — она улыбалась, я видела ее белые зубки. — Пока мы переводили хорватский текст на словенский, а там были люди из всей Югославии, нам пустили через громкоговоритель музыку из сериала «Отверженные». У меня маленький сын и муж, который работает за три тысячи кун в месяц, он преподает физику, за квартиру мы платим тысячу кун, Словения — наша единственная надежда.

— Вы борец, — я отпустила дверную ручку, — а я до сих пор вынуждена тащить по жизни своих детей, понимаете, я работаю в Италии, хотя по мне это, может быть, совсем незаметно. — В руке у меня была сумочка «Вивьен Вествуд».

— Моя мама работает в Австрии, — сказала врачиха. — Мы не имеем права оставлять на произвол судьбы людей, которых любили, когда они были молодыми и здоровыми. Болезнь — это не предательство, — врачиха сняла очки со своего маленького личика.

— Мой муж не был на передовой, он провел несколько месяцев в небольшом городке недалеко от города, где мы живем, на тот городок падали бомбы, они прятались в подвалах, я уверена, голову даю на отсечение, никто из них даже не видел ни одной четницкой рожи, — может быть, я и повторяюсь. — Мне кажется, — я говорила очень быстро, в коридоре была очередь, опять какой-то вирус, — мужчины могут позволить себе быть слабыми, они себе это и позволяют, это он предал нас, а не мы его. У женщин нет права на ПТСП, — мой голос взмывал и закручивался, как липкая лента для мух.

— Все будет о’кей, — сказала врачиха, — постарайтесь найти в своем муже хоть что-нибудь от того, старого, — она посмотрела на карточку, — Йошко.

Я заплакала, старый Йошко меня тоже не интересовал, если бы он очнулся, он точно так же нервировал бы меня, как этот, который никак не может заснуть. Врачиха встала, похлопала меня по плечу, я всегда раскисаю, когда меня хлопают по плечу, проводила до двери.

Я прочитала письмо, которое пришло моему сыну из Америки. Оказалось, что у меня желтая внучка. Да, да, да, да! Если бы я писала книгу о своей жизни, сейчас все пишут книги, и показала бы ее приятельнице — вот, читай, — она бы сказала: «Слушай, не слишком ли! Твою дочку трахает серб, ты живешь в Хорватии, внучка у тебя желтая, кто в такое поверит, притормози, старушка!»

Если бы я писала книгу, мне было бы наплевать на тормоза. Лгать для того, чтобы в рассказанное поверили те, кто не в силах принять правду? Значит, в жизни я могу столкнуться с желтокожим младенцем и с сербским ебарем, а в книге у меня на это нет права? Что такое литература? Картина мира, которая должна казаться покупателям книги достоверной? А в реальности имеется моя внучка — маленькая, желтая, желтее не бывает, некрасивая, как несчастный щенок, больной желтухой и подыхающий в мусорном контейнере. Вокруг контейнера валяются корки от бананов, окровавленная куриная голова, бумага в жирных пятнах и обложка «Глории», на которой президент таращит глаза на рождественский цветок. Я была бы счастливее всех на свете, если бы вдруг оказалось, что в моей жизни нет этой маленькой, страшненькой мордочки. Смотрит на меня косыми разрезами. Уж лучше бы она была чернокожей, похожей на какого-нибудь младенца из «Миссисипи в огне». Я видела миллион прекрасных черных детишек. На нашем телевидении крутится реклама. Черная рука, смоченная молочком для детской кожи, ласкает черную попку и крохотное темное плечико. А потом мелькает кудрявая головка! Джонсон энд Джонсон. Попки деток всех цветов мажьте молочком «Джонсон энд Джонсон». Или вот, на диванах «Икеа» сидят прекрасные темнокожие детишки. Мать моей внучки совсем не похожа на Хэлли Бэрри, в том смысле, что китаянку красавицей не назовешь. Мне не хотелось бы иметь невесткой и Хэлли Бэрри, у нее сахарная болезнь, ее колют четыре раза в день, а диабет — болезнь наследственная, так что, может быть, чернокожая крошка с сахарной болезнью — это еще хуже, чем маленькая китаянка. Хэлли такая красотка только потому, что у нее белая мама. Мой сын тоже белый, а Таня получилась страшненькая. Она, уж конечно, никогда не покажет всему миру ослепительные зубки и «Оскара» в руке. Почему маленькую китаянку зовут Таня? Между прочим, когда я его спросила, есть ли у него дети, он ведь не сказал мне: «Моя дочка желтая». Хорошо, малышка родилась после того, как он вернулся домой, может, он и не знает о ее существовании, и я ему не раскрою, что за существо называло бы его папой, если бы он остался с женой. «Она американка». Я знала, что бывают желтые американки, но желтые американки — это не просто «американки». Мой сын обманщик. Больше всего мне хотелось бы убить в себе любовь к детям. А действительно ли я их люблю?.. Может быть, все, что я для них делаю, я делаю просто ради собственного душевного спокойствия? Мое душевное спокойствие? В моей душе нет покоя. Я уже говорила о детях, о душе, о покое? Неужели я действительно уже говорила о любви к детям и душевном спокойствии?

Мне хочется обо всем рассказать как можно более внятно, чтобы мой сын не пиздел, когда будет все это слушать, да он это слушать не будет, я брошу кассету в печку, я уже говорила, пленка скукожится и растает в огне. Огонь горит в печи, Петар Крешимир царапает когтями раковину, пытается вытащить из кастрюли квашеную капусту, дочь спит сном беременной женщины, которая не знает, что она беременна. Петар Крешимир любит квашеную капусту, а собака Кеси любит фундук. Я ужас как люблю Кеси. Ей тринадцать лет, когда сидишь за столом, она ставит тебе передние лапы на колени, смотрит на тебя старыми глазами, и тогда ты вынимаешь из мисочки орех, Кеси берет его в зубы, в углу комнаты извлекает ядро ореха из скорлупы, съедает и опять подходит и ставит лапы тебе на колени, смотрит старыми глазами, брови у нее совсем седые и усы тоже. Чья она, Кеси? А разве это важно?

«Мама, — сказал сын, — я вернулся, я не могу больше без хорватского заката». Я эти слова просто пропустила мимо ушей, я понимаю только внятные фразы. Есть люди, которые любят закат, они не виноваты, что гораздо больше принято говорить о восходе солнца, а не о заходе, поэтому нормальными считаются не они, а те, кто любит яркую утреннюю зарю. Но я толерантна, люди бывают разные. Немного странно, что человек, который не любит двух своих желтых китаянок, любит закаты. Ведь закат тоже желтого цвета. Понимаю, я не остроумна. Шеф у моего сына свинья, из зарплаты вычитают, если опоздаешь даже на одну минуту, когда ему приходится работать целый день с утра до ночи, сверхурочные не платят, но он молчит. Молодые ребята, которые по четырнадцать часов в день пялятся в экран, не выходят на площади в день Международной солидарности трудящихся Первое мая. Они смотрят на своих отцов, они видят, что может принести человеку победа. В перспективе никакое ошеломляющее завтра не светит. Доброе утро, компьютер, добрый день, пицца, спокойной ночи, жена, кровать. Доброе утро, компьютер, добрый день, пицца, спокойной ночи, жена и дети, кровать. Доброе утро… Пожизненный жилищный кредит, ребенок, который ходит на уроки гитары, футбол, теннис, английский, немецкий, русский, к логопеду, к ортодонту, к психологу, к дерматологу… Детей нужно с первых лет жизни готовить к тому, чтобы они попрощались с Хорватией здоровыми, образованными и с хорошими зубами. Много маленьких детей страдают грибком, они ходят на плаванье в бассейны с грязной водой, их родители думают, что благодаря грибку, то есть плаванью, они бесплатно получат место в каком-нибудь американском кампусе.

Когда я слезла с Йошко, то красное синтетическое белье выбросила в мусор, у меня страшная аллергия на синтетику, потом подмылась раствором борной кислоты. Такая жизнь просто невыносима! Невыносима? А может быть, я слишком чувствительна, склонна все преувеличивать и ленива? Существо, неспособное сосредоточиться.

Соседка оплачивает психушку своему мужу, пятьсот евро в месяц, он там гуляет в саду, психушка на острове. Сбежать оттуда не может. На причале, куда швартуется паром, все очень внимательны, местные жители никогда не сажают к себе в машину неизвестных автостоперов, психи могут добраться до берега только вплавь. Но они не настолько трехнутые, чтобы прыгать в море.

У Элизабеты был инфаркт. Ее отвезли в больницу. Восемь женщин в одной палате. Одна ходит под себя. Остальные на судно. Если окно открыто, та, что лежит возле окна, поднимает крик из-за сквозняка. Если окно закрыто, все задыхаются от вони. В ванной комнате стоит металлический таз, который служит всем женщинам на этаже раковиной. Нянечки сливают в него содержимое всех пластмассовых суден. Вонища жуткая, пока чистишь зубы, сдерживаешь рвоту. В женском отделении в сортире два унитаза. Один в углу, треснувший, им пользоваться невозможно, а дождаться очереди и сесть на другой — это из области научной фантастики. Дверца душевой кабины не закреплена, она просто приставлена. Одной женщине, когда она была под душем, стало плохо, она прислонилась к этой дверце, упала, потом поднялась и вышла из ванной комнаты вся в крови. Больные подняли крик, сестры разъярились. Чего так орать из-за каких-то царапин? Как-то приходит в палату новая больная, спрашивает, в какой из ванных комнат находится биде. Элизабета мне потом рассказывала: «Мы смеялись просто до слез. До слез!»

Медсестра ей сказала: «Вам нельзя так сильно смеяться, может начаться аритмия, это опасно, вам следует себя беречь!»

Твою мать! Даже смех нас убивает! Я часто говорю себе: главное, что все мы живы и здоровы, в груди у меня нет уплотнений, в мозгу нет сгустков крови, скоро мы возьмем жилищный кредит. Жизнь — это выбор. Ты сам решаешь, что выбрать — фильм ужасов или «Мои песни, мои мечты».

Вчера вечером я услышала, что теперь и наши военные будут убивать в Ираке, Иране и других далеких странах. Расширять границы американского мира. Перед моими глазами безумная картина. Наши мужчины на большом корабле отплывают в туманную даль, девушки и женщины их провожают, женщины с детьми на руках. Один ребенок протягивает своему папе, чье будущее — стать кучкой сожженных костей, желтую герберу. Хорватия останется без мужчин. Что если все эти желтые, черные и коричневые, которые сегодня через Хорватию бегут на Запад, остановятся в нашей маленькой стране, полной женщин, мечтающих о хуях? Эти дикари осядут здесь без всяких документов, а наши парни, поскольку у них все документы имеются, будут уходить, и уходить, и уходить на американскую войну. Мы исчезнем. В Хорватии будут кишмя кишеть маленькие разноцветные попки. Не будет ни одного белого ребенка. Только тогда в Хорватии станет неважно, кто здесь серб, а кто хорват. Моя внучка желтая. Цвет моей Хорватии уже начал меняться.

Это никто не будет слушать, для меня это просто психотерапия, когда я выскажу все, что меня достает, я сожгу кассету, я это уже говорила. Нашей дровяной печке сто пять лет, и у нее еврейская звезда на дверце, поэтому я отказалась менять дверцу, когда печник перекладывал печку. Мне не нужна новая дверца, я люблю старые вещи. Я поступаю глупо, дверца перекошена, мы тратим слишком много дров. Сказать или не сказать, что я знаю, что повторяюсь? Скажу, да, я знаю, что уже говорила про эту дверцу. У женщин с моря, и это я тоже уже говорила, маниакальная чувствительность к чужому мнению. Кассету никто никогда не будет слушать, тем не менее мне не плевать на то, что кто-то подумает, что я все время повторяюсь?! Тяжело жить под грузом желания всем нравиться и никого не разочаровывать в их ожиданиях. Знаю, от меня никто не ждет ничего, кроме денег, всем безразлично, проживу ли я свою жизнь болтливым попугаем или более молчаливой птицей. А бывают молчаливые птицы? Не люблю птиц.

Печник мне сказал: «Я вас еще тогда предупреждал, я вам сразу сказал, когда перекладывал печку, замените дверцу. Теперь поздно, просто заменить дверцу нельзя, придется перекладывать всю печь, а это очень дорого, нет смысла. Я ведь вам говорил, дверцу перекосило, и вы не купили решетку, это я вам тоже говорил. Люди не хотят слушать, когда им дело говоришь».

Не нужно бы мне говорить о том, что я сейчас собираюсь рассказать. Хорватка, которая трахается на стороне, в то время как дома у нее больной муж, это нехорошо, у бабы нет чувства ответственности. Между прочим, амеры не могут записать миллион исповедей. И о хорватках они будут судить по тому, что услышат, прослушав несколько десятков, ну максимум сотен кассет. Любое высказывание чрезвычайно важно. Несомненно одно: большинство хорваток не бляди, а у блядей не будет возможности наговаривать исповеди на американские кассеты. Поэтому мы, те, кто участвует в проекте, должны быть очень внимательны. Чтобы люди не подумали, что хорватки бляди, раз они не бляди. В Хорватии бляди — это зараженные СПИДом и гепатитом украинки. Это они вызывают страх и трепет, когда в газетах появляется очередная статья о них. После этого тысячи парней спешат на осмотр, успокаиваются или, наоборот, начинают волноваться еще больше, а потом умирают. В Хорватии с лекарствами плохо.

Я скажу, что я делаю в Италии. Зачем сын подсунул мне эту кассету? Хочет узнать меня получше? А может, подарить ему эту кассету на день рождения? Закаляй дух, золотце! Твоя мама вовсе не то, что ты думаешь, если ты думаешь то, что я думаю, что ты думаешь. Если ты думаешь другое, то ты уже закаленный парень. Интересно, рассказ о том, что я трахаюсь с сыном синьоры Эммы, смог бы нарушить внутреннее равновесие моего сына? Что такое внутреннее равновесие? Внешнее — это когда ты не хромой. В наши дни огромное большинство людей не хромает, тазобедренные суставы детям проверяют сразу после рождения, потенциально хромые носят между ног кучу пеленок, мамы делают с ними упражнения, а они кричат от боли… Поэтому анализируется только внутреннее… Внутреннее равновесие. У меня просто болезненная потребность выражаться правильно. О внутреннем равновесии говорят, потому что оно внутри. Люди любят бессмысленную болтовню. Уравновешен ли мой сын? Если он уравновешен, моя история не заставит его покачнуться. А если он качается, долго качается и всегда будет качаться, я не смогу остановить качели, схватившись за их веревку. А почему вообще сыновья чувствительны к тому, что их мать трахается с кем-то на стороне, если это правда, что они чувствительны к тому, что их мать трахается с кем-то на стороне. Это все только мои предположения, я сама про это не читала, но исследования показывают… Почему сыновей волнует мать-шлюха, если это правда, что она их волнует? Что наши сыновья чувствуют по отношению к нам, матерям? Наши сыновья мужчины, и для них идеальная жена — это девственница, которая отлично трахается, а идеальная мать — девственница, которая потрахалась один раз, чтобы их родить, а потом закрыла лавочку навсегда.

Я сплю с Антонио. Он сын синьоры Эммы. Наша связь началась совсем не так, как в английских сериалах, где хозяин лезет служанке между ног, валит ее на кровать, она широко раскрывает глаза в сторону кинооператора, хозяин расстегивает штаны. Зачем мне смотреть широко раскрытыми глазами, Антонио и ниже меня, и не такой подвижный, нет никаких шансов, что ему удалось бы своим тельцем прижать мое так, чтобы я только беспомощно дергалась, со страхом пялилась в потолок и ужасалась, что вот сейчас он грубо лишит меня девственности. Очки Антонио лежали на ночном столике рядом с моими. Давайте поговорим честно. В фильмах и романах хозяева нападают на несчастных служанок и насилуют их, воспользуемся этим добрым старым выражением, потом дают им денег и бросают. Когда они усмиряют мелькание их ног на экране и оставляют им на ночном столике деньги, служанки, глазами, полными слез, смотрят на эти деньги и не хотят их брать — что значат деньги по сравнению с утраченной девственностью? Фильмы о хозяевах и служанках буквально кишат девственницами. Или нужно сказать «переполнены девственницами»? Я работаю прислугой уже пятнадцать лет, и я никогда не слышала, что где-нибудь в Италии кому-то прислуживает какая-нибудь девственница. Если бы такая нашлась, это бы сразу стало известно. Мы с Антонио на его машине ездили в наш любимый крохотный ресторанчик в Истре. Там мы ели гуляш с ньокками или запеченное на углях мясо, уезжая, мы пальцем показывали на то, что должно было стать нашим следующим обедом: петуха, оседлавшего толстую коричневую курицу, или мелкого ягненка, который мотался под черными ногами своей черной мамы. В машине мы, насытившиеся, соприкасались очками. Я с большим трудом затащила его в постель.

Я была уверена, что каждый хозяин, оттрахав служанку, что-нибудь оставляет ей на ночном столике.

В Италии не платят наличными. Если ты хоть чуть-чуть корректен, а я корректна, то ты не можешь прямо сказать клиенту, которого ты убедил, что трахаешься с ним не как с клиентом: слушай, я хочу кэш, а не сумочку. Кто-то сказал мужчинам, что за настоящую любовь не платят деньгами, а парни так любят верить в настоящую любовь той, которая или лежит под ними, или стонет над ними. Мне лень упоминать две другие позы. Если мужчина думает, что ты блядь, он тебе не заплатит, потому что ты б лядина. Когда ему кажется, что ты безумно его любишь, он не платит потому, что его деньги могут оскорбить тебя. В отношениях между мужчиной и женщиной ключевая проблема состоит в том, как вытянуть из мужчины часть денег, которые он вообще-то отдает своей добропорядочной жене, матери двоих детей, существу, которое и не блядь, и, безусловно, его любит, и только с ним одним ебется, всегда из любви и никогда ради того, чтобы получить согласие на право из своей же зарплаты купить себе бусы из искусственных кораллов. Несчастные мужчины. Я часто спрашиваю себя: а любила ли я хоть когда-нибудь Йошко, и вообще, что такое любовь? Я терпеть не могу своего мужа, а должна бы его терпеть, ведь он герой и борец за свободу. Интересно, а от него кто-нибудь стал бы ждать, что он будет крепко любить меня, если я, взорвав ради независимости Хорватии пару стратегически важных мостов, останусь после этого дела без рук и без ног? Ладно, у Йошко целы и руки, и ноги, но есть и такие герои, от которых осталось только туловище. От их жен ждут, что они, несмотря ни на что, будут их любить. Может быть, женщины не участвуют в войнах потому, что мужчины никогда бы не стали трахать инвалидов войны, у которых из важных органов тела остались только пизды? Военные инвалиды?! Нет такого слова, которое обозначало бы женщину, у которой отсутствует несколько органов или извилин. Не существует военных инвалидок. Не существует и инвалидок мирного времени. Мужчины очень чувствительны и как военные инвалиды, и как возможные ебари военных инвалидок. Если бы женщины шли на войну, это был бы конец света. Кто бы потом трахал инвалидок?

Да у нас, женщин, собственно, и нет особых проблем с теми мужчинами, с которыми мы ложимся в постель. Мы любим их на самой короткой дистанции, потом или оставляем их, или зажмуриваем глаза, пока они не кончат, поднимаемся, чистим зубы, подмываемся. Сыновья — вот проблема. Мы сходим по ним с ума в той же мере, в какой они по нам не сходят. Об этой любви нет ни песен, ни сериалов, ни фильмов. Женщины, как правило, редко бывают авторами, а мужчины считают эту безумную любовь чем-то само собой разумеющимся, считают, что она настолько банальна, что о ней нет нужды ни петь, ни говорить, ни писать картины, ни сочинять музыку или книги. Странные они, наши сыновья. Существа, купающиеся в материнской любви. Одна моя подруга вслух называет своего сына Мамина Любовь. Маминой Любви сейчас десять лет, говорить о таком сыне как о Маминой Любви пока еще не кажется извращением. С маленьким сыном еще можно открыто сюсюкать. Я своего сына, когда говорю о нем, а говорю я о нем постоянно, всегда называю просто «мой сын». Для окружающих это звучит в меру холодно и нормально. Когда я говорю «мой сын», я косвенным образом сообщаю окружающим, что я родила его давно, что я больше не мама, что меня больше не волнует, как живет этот незнакомый мужчина, который нравится мне все меньше и меньше. Когда я говорю «мой сын», я хочу сказать: люди, люди, я говорю «мой сын, мой сын, мой сын…», с маленькой буквы «мой», с маленькой буквы «сын». А мой сын — это всегда Мой Сын. С большой буквы Мой, с большой буквы Сын. Это прячется в моем сердце, плавает в желудке, щекочет глаза.

Мы с Антонио потрахались первый раз, когда его мама, одурманенная лекарствами и упакованная в памперс, лежала в своей кровати. Антонио — это короткое, белое, толстое, мягкое тело. Голому мужчине обязательно нужно сказать пару приятных слов о его большом члене. У Антонио член не большой, но и не маленький, член как член, как об этом говорить на итальянском? Я говорю по-немецки, но и по-немецки я не знаю, как разговаривать с членом. Вот удивительно, столько женщин блядует, и никому не пришло в голову издать им в помощь разговорник или тематический словарь! Путаться в итальянских словах, держа в руках итальянский член?! А молчать нельзя. Мужчины всегда ждут от нас, что в постели мы будем бормотать, отвечать на вопросы: скажи, тебе хорошо, скажи, скажи, скажи что-нибудь. Как можно говорить, когда рот у тебя забит членом, нет такого исследования, которое могло бы ответить на этот вопрос. Тем не менее я бормотала: «Ма, ма, порко дио, ке кацо, ма ке кацо, порко дио, ма, порко дио ке кацо!»

В ушах у меня звенели итальянские слова, которые в моем детстве вырывались у рыбаков, когда они смотрели на сети, порванные дельфином. Представьте себе, как бы это звучало, если бы я говорила такие слова хорвату: «Бог поросенок, опа, какой член, бог поросенок, о бог мой ебаный!»?

Да им по хую, что именно мы говорим, пока они орудуют своим хуем. Им важно, что мы от безумного наслаждения не можем держать язык за зубами. Несчастные парни.

Пока я разыгрывала оргазм, я завывала: «Ааааайуу-ууутоооооо…» Как будто я беззащитная женщина, которую акула тяпнула за нежную голень. Мои голени всегда отекшие, у меня проблемы с почками, да и циркуляция крови нарушена, но ему мои завывания понравились. Поэтому он начал все по новой. К моему страшному и огромному ужасу. От маленького, белого, полуслепого толстяка я не ожидала, что он способен на два раза в течение пятнадцати минут. Что теперь выть? Уважающие себя женщины ни в коем случае не должны кончать два раза одинаково. Потому что, не правда ли, и они трахают нас всегда по-разному. Пока он лизал меня, я молчала. А потом схватила подушку, прижала ее к своему рту и кончила в полной тишине. Оргазм — это слишком интимное переживание, я никогда им ни с кем не делюсь.

Я уже сказала, Антонио никогда не дает мне деньги. Если бы я это знала заранее, то трудно сказать, стала бы я расстегивать его вельветовые брюки, снимать с него трусы — «боксеры» и сосать, пока он стоял передо мной, в обуви, туфли «Чарч» черного цвета. Я делаю отсос за сумочки, духи и пальто, которое на четыре размера меньше того, что я ношу, но это для дочери. У сына нога сорок седьмого размера, его я обувать не могу, Йошко носит туфли Антонио. За них мне трахаться не пришлось, я их получала еще до того, как легла с ним. Мне нравится, когда мы с Антонио выходим из маленького отеля и оказываемся во Флоренции. Во Флоренции я смотрю на высоких негров. Когда идет дождь, они продают зонты. Маленькие за пять евро, большие за десять. Были мы и в Ферраре. Через нее ползет река. В ней лежит толстый сом. Четверг, магазины не работают, полно людей на велосипедах. Антонио сидит на террасе кафе, кока-кола 5,20 евро, разливная, кофе 2,5 евро. Там я купила постер с фотографией Одри Хепберн, сейчас она смотрит прямо на меня, листья маслины вокруг ее лица, она умерла в шестьдесят с чем-то от рака, отвожу взгляд, смотрю на лицо своей уснувшей дочери. Белое, светло-русые волосы, полные губы.

Дочь моя, сейчас не время рожать в стране, где негры не продают зонтики, в стране, через которую китайцы пробираются в Италию.

Пусть спит. Поцелую ее в лоб, туда, где завивается кудряшка.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Мы утонем. Я захлебнусь в околоплодных водах, которые должны меня защищать?! Зачем беременные трахаются, да еще так кончают? У каждой мамы на первом месте должно быть состояние ее ребенка. Первым делом — младенец, а удовольствие потом…

— Наша мама не трахается, это не оргазм, мама и папа продают недвижимость, две спальни плюс гостиная, второй этаж, вид на море, шестиэтажный дом, плоская крыша, без лифта. Маму рвет.

— Мы утонем. Почему маму рвет? Потому что она беременная?

— Дело было так. Мама и папа и покупатель зашли в квартиру, две спальни плюс гостиная, второй этаж, вид на море, папа сказал маме: «Пойдем со мной, квартиру покупает богатенький, давай ты покажешь квартиру, гораздо лучше, когда телка показывает квартиру, если квартиру покупает богатенький». Мама и папа и богатенький зашли в квартиру, две спальни плюс гостиная, второй этаж, вид на море, папа сказал маме: «Просто супер, когда человек продает такую квартиру, ё-моё, налицо все, имеется вид на море, лифт не нужен, а с другой стороны, это и не низко, никто через окно не будет заглядывать тебе в тарелку, балкон опять же имеется, погано только, что старик всем растрезвонил о продаже, в городе нет такого агентства, которое бы ее сейчас не пыталось продать, после нас сразу же придут другие, постарайся, приложи силы, мать твою, девяносто тысяч евро, три процента платит старик, два процента богатенький, ты прикинь, пять на девять». Мама папе сказала: «Это в последний раз, у меня от этого давление подскакивает, ненавижу твою работу, тебе никто никогда не платит, и если продаешь квартиру, они всегда друг с другом договариваются, находят какого-нибудь своего человека, который составляет договор, и как тебе эта ебанада не остопиздела?» «Старушка, не пизди, эту часть дела доверь мне, ну давай, ну, в последний раз…» Мама сказала: «Ты же знаешь, как я чувствительна к запахам. И почему это люди вечно готовят хрен знает что? Или тушат рубец, или жарят рыбу, ненавижу рыбу! Имей в виду, если будет вонять рыбой, я сваливаю! Того, что было в прошлый раз, я тебе никогда не забуду!» «Ты экстрачувствительная, — сказал папа, — но ведь, помогая мне, ты поможешь всем нам, я не так уж часто на тебя давлю». «Твоя работа — просто фак», — сказала мама. «Этот старикан настоящий господин, — сказал папа маме, — профессор из университета, остался вдовцом, продает эту квартиру, переселяется в другую, поменьше». «Поменьше, — сказала мама, — какая может быть поменьше, где он найдет поменьше, маленьких квартир на рынке совсем нет». «Он хочет переселиться в другой район, здесь постоянно строят новые дома, здесь совсем рядом парковка для грузовиков, кафе и бары открыты всю ночь, тьма малолетних наркоманов и шлюх, вечно стреляют, чуть не каждую неделю находят труп, квартира супер и вид на море тоже супер, но дедушка хотел бы купить что-нибудь на востоке». «На востоке? Старик что, совсем больной? — сказала мама. — Там самая красивая и спокойная часть города. Автобусы ходят по расписанию, и всегда полупустые, нет наркоты, нет высоких домов, одни виллы и детские площадки, и несколько поликлиник, и больница, и кофейни, и та церковь красивая, мне так нравится, когда там звонят колокола, это просто супер, романтично, старик неплохо придумал, а, кстати, ты сказал ему, что там за маленькую квартиру нужно отдать столько, сколько стоят две таких, как эта?» «Нет, — сказал папа, — я не Красный Крест, я живу в этом мире не затем, чтобы помогать другим людям и открывать им великие истины, я живу, чтобы получить один, два, три, четыре, пять или шесть процентов. А на все остальное я кладу хуй». «Супер, — сказала мама, — вот таким ты мне нравишься, кто о нас позаботится, кто о нас подумает, старый пердун повсюду раззвонил о продаже, вместо того чтобы дать тебе эксклюзив, ты бы с него взял меньше, а когда он продаст, то попадет в конуру хуже и меньше, чем эта, да ему еще и кредит придется взять». «Хахахаха, — засмеялся папа, — а мне нравится, когда ты такая спокойная и когда ты тоже на все кладешь, и если мы будем такими спокойными идти по жизни и на все класть хуй, мир будет нашим». «Не хотелось бы мне провести свою жизнь рядом с мужчиной, которому все время приходится свой хуй куда-то класть», — сказала мама. «Старушка, — сказал папа, — если ты продашь эту квартиру, я тебе покажу, что такое настоящий хуй, который нигде не лежит, а стоит. Главное — спокойствие». Тут один господин сказал маме и папе: «Добрый день, я немного опоздал, извините, смотрел одну квартиру в восточной части города». Папа сказал: «В восточной части?! Ни в коем случае даже не думайте покупать квартиру на востоке, там рядом коксовый завод и теплоэлектростанция, воздух чудовищно загрязнен, все собаки в восточной части города больны лейкемией, у детей проблемы с легкими, о’кей, у вас детей нет?..» «Есть, у меня двое детей», — сказал господин. «Листья на деревьях там в красных пятнах, и там самый высокий в Хорватии процент заболеваемости раком, а Хорватия по заболеваемости раком стоит на первом месте в Европе, то есть в восточном районе нашего города самый высокий процент заболеваемости раком в Европе, просто это скрывают…» «Но коксовый завод демонтирован», — сказал господин. «Там загрязнена земля, — сказал папа, — кроме того, там теплоэлектростанция». — «Теплоэлектростанция далеко, там ничего не чувствуется». «Самое страшное загрязнение — это такое, которое не чувствуется и которого не видно, — сказал папа, — а эта квартира просто феноменальная, смотрите, вид на море, а это крайне важно, потому что какой смысл жить в приморском городе и не видеть моря, здесь очень спокойный район, шестиэтажные дома, лифты не ломаются, да вам лифт и не нужен, второй этаж всегда пользуется самым большим спросом». «Планировка квартиры просто супер, — сказала мама, — шестьдесят метров, но это две спальни и гостиная, и всего за девяносто тысяч евро». «Девяносто тысяч евро — это не маленькие деньги, вы молоды и не знаете, что значит девяносто тысяч евро». «Мы молоды, но мы знаем цены на недвижимость в нашем городе. Девяносто тысяч евро — совсем не такие большие деньги за такую квартиру, и если вы что-то примерно такой же площади смотрели на востоке, то понимаете, о чем мы говорим. Там за такую квартиру вам пришлось бы заплатить сто пятьдесят тысяч евро». «Почему же тогда квартиры на востоке дороже, если там все так загрязнено как вы говорите?» — сказал господин. «Люди об этом просто не знают, — сказала мама, — а ведь там собаки буквально мрут от лейкемии…» «Это вы уже говорили, — сказал господин, — давайте посмотрим квартиру». И тогда они вошли в квартиру, две спальни плюс гостиная, второй этаж, вид на море, шестиэтажный, без лифта. Хозяин квартиры, тот самый господин профессор, спросил маму и папу: «Вы будете показывать или я?» «Я покажу, — сказала мама. — Вот видите, это лоджия, феноменальный вид на море, просто супер, не высоко, лифт вам не нужен, но и на балкон к вам никто не может забраться. Лоджия супер, вы здесь можете находиться в любую погоду, даже тогда, когда идет дождь, хозяин квартиры установил здесь тент, можно его раскрыть, если хотите…» Господин сказал: «Нет необходимости, спасибо». «Имеется и спутниковая антенна, — сказала мама, — можно смотреть сербские программы и сериалы…» «Сербские программы меня не интересуют, — сказал господин. «Хорошо, — сказала мама, — но на сербских каналах много спорта, не только сериалы, постоянно транслируют разные соревнования…» «Спорт меня не интересует», — сказал господин. «А это кухня, — сказала мама, — классическая, это большой плюс, когда в квартире классическая кухня, которая не соединена с гостиной, когда готовишь, запахи не распространяются по всему дому, пока ваша супруга готовит, вы можете спокойно отдыхать в гостиной…» «Готовлю я», — сказал господин. «Это супер, — сказала мама, — все современные мужчины любят готовить, это просто супер, надеюсь, что и я когда-нибудь найду мужа, который будет готовить, я готовить не люблю, но было бы супер, если бы я когда-нибудь поселилась в квартире с такой суперклассической кухней, видите, из кухни тоже можно пройти в лоджию, здесь поместится стол и четыре стула, мы живем в прекрасном климате, можно семь месяцев в году проводить на балконе…» «Давайте пойдем дальше, — сказал господин. «А здесь детская, — сказала мама, — не очень большая, но родители часто берут меньшую комнату себе, родителям не нужна большая спальня, какая мебель нужна в комнату родителей, ну, кровать, ну шкаф, вы можете заказать шкаф до потолка, в наше время достаточно принести в мебельный магазин план комнаты, и они обо всем позаботятся, это просто супер, что комната смотрит на север, летом не так жарко, и еще плюс, что окна выходят на скалу, никто не сможет заглядывать к вам в кровать, все-таки помещение всегда выглядит более интимным, когда в него никто не заглядывает, комната кажется немного мрачноватой, но это только кажется, а кроме того, кому нужен свет в спальне, утром проснулся, встал, вечером лег, заснул, вот так…» «Барышня, пойдемте дальше», — сказал господин. «А это комната побольше, видите, она супер какая большая, здесь могут встать две кровати, два письменных стола, два компьютера, два шкафа, гораздо лучше, когда у каждого ребенка свой шкаф, больше порядка, кроме того, утром, когда ваша супруга собирает детей в садик, гораздо легче найти нужные вещи…» «Я разведен, — сказал господин, — и жена мне детей не дает». «О’кей, — сказала мама, — тогда эта комната может служить вам кабинетом и гардеробной, а та, меньшая, — спальней…» «У меня офис, — сказал господин, — кабинет дома мне не нужен». «Сейчас многие мужчины работают и в офисе, и дома, мой папа, например, он адвокат, у него есть офис в городе, свой собственный, частный, в пешеходной зоне, он его купил через нас, четвертый этаж, поэтому получилось дешевле, самые дорогие квартиры и офисные помещения те, что на втором этаже, все ищут второй этаж, второй этаж найти труднее всего, потому что его все ищут, второй этаж это супер, лифт не нужен, а с другой стороны, ты не сидишь прямо на дороге, никто тебе не заглядывает в тарелку, есть ощущение интимности, а если квартира еще и с видом на море…» «Пойдемте дальше», — сказал господин. «Если хотите, — сказала мама, — мы можем показать вам подвальное помещение, там просто супер, шесть квадратных метров, полностью в вашем распоряжении, и дверь туда не такая страшная, как у большинства подвалов в городе, я хочу сказать, что это не просто шесть квадратных метров, отгороженных деревянной перегородкой, нет, нет, нет, здесь настоящая деревянная дверь, как при входе в квартиру, вообще говоря, это новое здание, содержится прекрасно, вы сами видели, как чисто на лестнице, жильцы здесь все очень приличные люди, в возрасте, маленьких детей нет, по ночам никто не орет, нет малолетних наркоманов, в основном живут люди пожилые, приличные, вот и хозяин квартиры, он профессор, он продает квартиру потому, что она для него слишком велика, живет он один, если бы квартира не была такой большой, он никуда бы отсюда не уехал, даже в страшном сне…» — «А куда переезжает господин?» — «Ищет квартиру поменьше в этом же районе, проблема в том, что здесь не так уж много квартир, придется ему помучиться, в наше время это проблема, найти здесь квартиру, всем сюда хочется, люди любят жить с видом на море, какой смысл жить в самой красивой части Хорватии, на побережье, в квартире, из окон которой не видно море, просто эта квартира для него слишком велика, ищет что-нибудь поменьше в этом же районе, его интересует только этот район, это просто феноменальный район, один только этот вид на море стоит дороже, чем вилла в восточной части, где того и гляди сыграешь в ящик от рака». «Да, я уже слышал, что там собаки умирают от лейкемии», — сказал господин. «О’кей, — сказала мама, не буду повторяться. Это коридор, ею даже скорее можно назвать холлом, а не коридором, здесь можно поставить стенные шкафы до потолка, можно…» «Да, вы уже говорили, нужно только отнести план помещения в мебельный магазин», — сказал господин. «Сейчас есть просто феноменальные встроенные шкафы, уже готовые, именно для прихожей, в магазине итальянской мебели, знаете, рядом с театром…» «Пойдемте дальше. — сказал господин. И тогда мама сказала: «А это ванная комната, недавно здесь был ремонт, все новое, плитка, сантехника, краны, на полу плитка, которая выглядит как мелкая керамическая, а на самом деле это мрамор, вы сами увидите, «Cottoveneto I sassi del piave», такое не часто встречается, у хозяина квартиры прекрасный вкус, к сожалению, эта квартира для него слишком велика, он ищет поменьше, но только в этом районе, это прекрасный, спокойный район, с феноменальным видом на море, мы сказали господину профессору: „Господин профессор, вам будет трудно найти здесь квартиру, любую, тем более небольшую, не стоит вам продавать вашу квартиру «, мы были с ним совершенно откровенны, зачем нам обманывать, нам просто жалко, что человек не подумав продает такую хорошую квартиру, надеясь найти что-то поменьше в этом же районе или если собирается купить квартиру на востоке, там…» Мама открыла дверь в ванную: «Пожалу…» И тут вдохнула и сказала… что-то сказала, не знаю что, а потом зашла в ванную и закрыла дверь, и ее стало рвать, рвать, рвать… Когда она вышла из ванной, в квартире были только господин профессор и наш папа, папа сказал господину профессору: «Спасибо большое, на днях созвонимся». «Как ты думаешь, этот купит мою квартиру?» — спросил господин профессор. «Трудно сказать, — сказал папа, — продать квартиру здесь нелегко, рядом парковка для грузовиков, полно баров, шлюх и наркоманов, люди не дураки, да и девяносто тысяч евро — это огромные деньги за шестьдесят квадратных метров». «Дорогой мой, — сказал господин профессор, — один этот вид на море стоит дороже, чем вся квартира, это нельзя даже сравнивать с недвижимостью, не имеющей вида на море, мы живем в самой прекрасной части Хорватии, на море, но какой в этом смысл, если человек этого моря не видит. Кроме того, здесь чисто, я имею в виду в смысле экологии, а восток очень загрязнен, там листья на деревьях все в красных пятнах, а собаки мрут от лейкемии…» «Хорошо, хорошо, — сказал папа, — не надо преувеличивать. До свидания. — И сказал маме: — Тебе лучше? Давай тогда пойдем». А когда мы уже стояли перед подъездом дома, шестиэтажного, без лифта, мама сказала: «Не понимаю, просто не понимаю! Знает, что к нему придет покупатель, знает, что придет агент, и за три секунды до их прихода насрать полный унитаз и не спустить воду. Этот человек просто ненормальный». «Это потому, что спрос превышает предложение, давай я поддержу тебе голову», — сказал папа. Папа поддерживает мамину голову, маму рвёт возле подъезда шестиэтажного дома, без лифта, плоская крыша, вид на море.

 

МАМА

Хай, америкашки! Вот было бы супер, если бы оказалось, что я действительно говорю это для вас. Я бы тогда послала вас на хуй, бараны.

Что, а? Что такоооое?! Вы считаете, что можете трахать весь мир и прикрываться рассказами про борьбу с международными террористами? Ну-ка скажите, а кто, по-вашему, не международный террорист? Все, у кого есть нефть, — террористы. Следовательно, их нужно стереть с лица земли и отнять у них нефть. Вот так вы, гниды, гады вонючие, спасаете мир. Постоянно пиздите насчет того, что воюете с терроризмом. Считаете террористом каждого, кто носит тюрбан. Кто это террористы? Те, кто разрушают ваши небоскребы? А почему вы разрушаете лачуги по всему миру? Почему вы считаете это миротворческой деятельностью, а когда вам наносят ответный удар, называете это терроризмом? Только потому, что вы сильнее? Вы факеры только потому, что вы самые сильные? Вы кое-чего не понимаете. И тем, кто носит тюрбаны, и чеченкам со взрывчаткой на тонких талиях терять нечего. Кто вам гарантирует, что один из нас, какой-нибудь псих, не изготовит бомбочку, благодаря которой наш сраный шарик взлетит в какую-нибудь сраную атмосферу, или стратосферу, или еще хрен знает куда? Кто вам это гарантирует? Самовлюбленные патибрейкеры. Жизнь была бы супер, супер была бы жизнь, не будь вас, и русских, и китайцев, чтоб вы все провалились…

Я слишком быстро говорю, я просто охреневаю, стоит мне подумать об америкашках, о’кей, да, я распалилась без причины, в истории человечества всегда должен быть кто-то самый сильный. Ничего нового не происходит. Если бы правили не амеры, то правили бы китайцы. А если ты женщина, то тебе вообще один хрен, кто правит. Я ничего не имею лично против амеров. Но я не люблю Силу, в этом моя проблема. Точно так же мне действуют на нервы и факеры, которые не дают женщинам выйти на свежий воздух. Я читала, как они относятся к афганкам. Не выпускают из дома, выдают замуж за стариков, не разрешают ходить в школу. Девчонки начали понимать, что спасения нет, то одна, то другая находят где-нибудь бензин и спички и поджигают себя. А западные человеколюбцы с помощью своих средств массовой информации собирают деньги и строят по всему Афганистану специальные клиники для обгоревших афганок. Самые благородные из всех — французы, они посылают какие-то особенные бинты, когда их снимаешь с раны, они не отдирают кожу, а наоборот, защищают обгоревшее мясо. Газеты и журналы пишут, что черные как уголь афганки супер-довольны французскими бинтами, что если бы не французы, они бы… Да, они бы умерли, то есть с ними случилось бы именно то, что они хотели, чтобы с ними случилось. А почему французы не лечат черные раны в Париже? Ненавижу богатых, которые хотят деньгами, причем даже не особо большими, погасить страшный огонь, который сами же и разожгли. Кроме того, меня бесит, что, оказывается, капитализм вовсе не такая система, где твой успех это результат твоего выбора. Работай, работай, работай, учись, учись, учись… Вот получишь диплом… Я получу диплом, но только для того, чтобы послать мою старуху на хер.

А это, с кассетой, это я раскусила. У моего добренького брата сейчас нет телки, он считает, что я купилась на его историю и что я сейчас, ага, сейчас, обращусь к деталям, перескажу несколько горячих историй из сексуальной жизни, а он под них будет в тиши своей комнаты ласкать своего любимца. Щас! Я тебя раскусила.

Слушай, я не знаю, зачем тебе это нужно, а то, что тебе это нужно, мне ясно, ты не дал бы мне вперед пятьдесят евро, если бы тебе не было нужно, кроме того, я бы не пердела в этот сраный микрофон, если бы мне не нужны были пятьдесят евро, может быть, ты свихнулся, спятил, рехнулся, не важно, ты меня поймал на крючок, и я задание выполню. Только имей в виду, повторяю, в отличие от тебя, не особенно перетруждавшегося в своей жизни, я обошла сотни домов и знаю, как проводятся опросы, знаю, что никто не пердит в кассетник, и знаю, что рынок так не изучают. Хорошо, о’кей, оставим это. Что тебе от меня нужно? Чтобы я откровенно сказала, что я думаю о тебе, о жизни, о Хорватии? А почему тебя это интересует? Собираешься писать докторскую диссертацию?! Опять ты вляпался в какие-то исследования. Судя по тому, что тебе на дом постоянно приходят всякие книги. Изучаешь Человека? Еб твою мать! Можно позавидовать! Листаю How to be happy, dammit, a cynics guide to spiritual happiness, written by Karen Salmansohn. Да ты просто больной, мать твою! You are bom into this world an innocent. Guilt-free. Sugar-free. Caffeine-free. You are noble and pure. Да, ты полностью в жопе, дорогой мой. В большооой жопе.

Неловко как-то и перед тобой, и перед самой собой, но все-таки скажу: стоит только тебя вспомнить, как меня начинает грызть ревность. Я об этом сто раз думала. Особенно над чашкой какао, который подают тетки в «Четырех львах». Лестница перед входом в «Четыре льва» — это просто кома. И эйркондишн у них говенный. Зимой топят так, что охренеть можно. Только там. А когда выходишь из дома, ты же не можешь знать, что наткнешься на френдицу, которую заклинило именно на «Четырех львах», а на тебе килограмм шерсти, потому что ты планировала посидеть и выпить что-нибудь в другом месте на террасе. «Четыре льва» летом совершенно о’кей, а малышка, которая там подает, это просто фильм ужасов. И почему теперь в кофейнях и кафе нет больше официантов? Вокруг одни суки.

Видишь, это совсем не о’кей, что мы, женщины, друг друга не любим и не поддерживаем, что мы друг для друга бич, гадина, сука, уродина. Это не о’кей. Вы, мужчины, френды. С самого раннего детства вас берут с собой на футбол, баскетбол, папа показывает вас своим друзьям, друзья отмечают, когда у кого-нибудь из вашей компании рождается сын. А мы, пизды, вместо того чтобы предпринять что-нибудь на ту же тему, объединиться, отметить вместе, когда кто-то из нас родит девочку, научить эту девочку: знаешь, киска, все женщины тебе сестры, — неет! Любая женщина для меня бич , пока она не докажет мне обратное, а из ста женщин сто пять никогда не смогут доказать мне обратное. О’кей, и я для других бич , я понимаю, просто мне бы хотелось, чтобы это изменилось и чтобы, если у меня будет девочка, я не чувствовала себя бед до последнего мгновения моего лайфа.

Так как наша старуха чувствует себя бед всякий раз, когда вспоминает о моем существовании. Я же понимаю. Она постоянно мне что-то гундит, и упрекает меня, и тычет носом в то, что ей приходится работать в Триесте. Как будто она работает в Триесте из-за меня или ради меня.

Я бы выкрутилась и без нее. И выкручусь. Мы с Дамиром ищем нору. Какие предлагают норы, ох! Какие норы предлагают! Сортир в саду, стиральная машина в летней кухне, кухонька, комната и ватерклозет — двести пятьдесят евро! Твою мать! И еще нужно найти знакомство в отделе объявлений, чтобы просмотреть новые объявления ночью, накануне выхода бюллетеня. Какое мне дело до старухи, я ей просто скажу: старушка, мы нашли себе нору, — конечно, если мы когда-нибудь найдем нору, труднее всего найти нору тем, кто занимается продажей нор, и трудно найти нужную нору, если мало денег, а еще труднее поселиться в плохой норе, если знаешь, какие бывают хорошие норы. Ух, мать твою, сколько же у меня нор в одной фразе! Короче, когда мы найдем нору, я скажу старухе: ты больше не сможешь говорить, что работаешь ради меня, чао, старушка. А когда речь заходит о тебе, она голос не повышает, про Триест не упоминает. Так же как и про дом, который они продали, чтобы ты мог дрочить сыну Каддафи. Ты только послушай, послушай, насколько глупой может быть мать! Отправить сына в американский университет в Вене, сделать нас всех нищими только ради того, чтобы ты познакомился со сраным мусликом, сыном террориста с большой буквы «Т». Познакомиться с сыном Каддафи и потом найти в Ливии работу?! В наше время охотиться на мусульманина, словно это джекпот? В наше время охотиться на мусульманина, когда все хорватские Джевады Муслимсалибегуновичи утверждают, что они словенцы?! Такая хрень мало кому может прийти в голову. Разве что безмозглой дуре, которую нужно посадить за решетку, дебилке, которую нужно пожизненно держать под контролем, или матери, у которой есть сын.

Я ничего не имею против мусульман, думаю, что они точно такое же говно, как и все другие люди, мы все дрянь. Просто человек должен идти в ногу со временем. Кто будет в Варшаве в сорок каком-то трахаться с евреем, или в Америке в сорок каком-то баюкать маленького японца, или сегодня в Лондоне в метро трахаться в подземке с мусульманином, или сегодня в Париже в подземке наслаждаться арабским членом, или в Хорватии в две тысячи каком-то году рожать серба? Знаешь, не пизди! Думаешь, я не слышу, что ты гундишь?

А почему я трахаюсь с сербом?

Во-первых и во-первых, одно дело трахаться с сербом, и совсем другое дело родить маленького серба.

Во-вторых и во-вторых, ты ждал, что я скажу «в-третьих и в-третьих». Сам виноват. Во-вторых и во-вторых, его бабушка с Хвара, то есть он не стопроцентно в жопе. Мамулька у него сербка, и отец, и дед, но бабушка — наша. Ты считаешь, что это свинство, вот так анализировать кровь парня, который тебя трахает, говорить об этом? Что настало новое время, что такая спика — это аут ? Ты толерантен, в твоем сердце царит любовь ко всем людям доброй воли, какой бы веры они ни были? Эту лучезарную шпреху можешь продавать кому другому, не мне. В твоем сердце горит огонь великой любви только к самому себе. Такого факинг самовлюбленного типа я в жизни не встречала. А во всем виновата наша старушка.

«Знаете, у моего сына два высших образования. Один диплом по психологии, Вена, другой — по информатике, американский».

Пауза. Пауза. Пауза.

Потому что мамина собеседница не знает, что сказать. У ее сына нет венского диплома по психологии и американского по информатике. Несчастная женщина, иметь такого сына все равно что завести дома бабуина и демонстрировать гостям его красную задницу, если красная задница именно у бабуинов.

Или собеседница помалкивает, потому что у нее дочь, правильно, тетка, молчи, молчи, ты самая позорная лузерша из лузерш!

Как-то мы с мамой столкнулись на Корзо с маминой знакомой, блаблабла.

— А ты кто? — спросила меня эта тетка.

Я стою, улыбаюсь. Какого хрена, неужели и так не видно с первого взгляда. Моя, ну, то есть наша, старушка говорит:

— Так это же моя дочь, что выросла, изменилась, стала взрослой, да?

— А я и не знала, что у тебя есть дочь, — говорит тетка.

— Ну, — сказала я, — это в нашей семье скрывают, моей маме было бы легче сказать, что у нее сифилис, чем дочка.

Обе замолчали, о’кей, хорошо, может, я немного хватила через край, но как это может быть, что знакомая с детства тетка знает, где твой сын, где он учился и когда получил диплом, знает, что у тебя дома ненормальный муж и что ты работаешь прислугой в Триесте, еб твою мать, все это она знает, и только одного не знает — что у ее подружки есть дочка?! Если б у меня с нашей старухой отношения были поинтимнее, я бы ей сказала: «Мать, у твоего сыночка не только два диплома, но еще и две китаянки в Америке. Две желтокожие, на которых ему насрать. То ли потому, что они желтые, то ли потому, что их две, то ли потому, что ему так проще играть в эти его сраные карты, когда он приходит со своей жалкой работы, не знаю. Спроси его, может, он знает, почему бросил две пары косых глаз».

Но у меня нет интимных отношений с нашей старухой, у меня интимные отношения только с тобой, ты мне все рассказываешь, знаешь, что моему рту бесполезно приказывать «Сезам, откройся!». Ты дал мне пятьдесят евро, я это высоко ценю и удивляюсь, в первый раз ты мне даешь деньги, в первый раз не сам клянчишь, придурок!

Жалко, охренеть, как мне жалко, что эта кассета не попадет к американцам. А то бы я им сказала: вот рожу ребенка и воспитаю его так, чтобы он всю свою жизнь потратил на то, чтобы убивать американцев, русских и китайцев, так вы все меня достали. Уже в пять лет я отдам его в школу террористов, пусть взорвет к чертовой матери все Вашингтоны и Нью-Йорки, Лондоны и Парижи, и Пекины, и Москвы и Киевы, если Киев это в России, и другие американско-русско-китайские мухосрански, где рождаются и растут существа, которых вы по всему миру используете в интересах какой-то горстки главных пиздоебов, которым очень нравится, которым просто супер, что они могут своими хуями толкать наш шарик то в одну, то в другую сторону. О’кей, вы все еще крутите этот фильм, но вы не понимаете, что вы и шарик достали. Я стану мамой, такие мамы уже есть, а будут миллионы мам, которые будут рожать детей, и мальчиков, и девочек, только для того, чтобы освободить шарик от вашей подлой игры. О’кей, мы все взлетим куда-то в стратосферу, это мне ясно. Я живу ради этого дня, трррах и готово! Надеюсь, что за минуту до конца света на наших экранах, как всегда, будет CNN или ВВС, и какая-нибудь молоденькая поблядушка-диктор будет верещать «терроризм, терроризм», а какой-нибудь последний Буш поправлять темно-красный галстук перед тем, как выйти на трибуну, даже не подозревая, что до трибуны он не успеет добраться, весь мир будет отсчитывать: семь, шесть, пять, четыре… Когда амеры доберутся до ноля, раньше нас из-за разницы во времени, я увижу рожу мерзкого Буша, которая разлетается на миллион гнилых кусочков. Ха, я тебя знаю, знаю я тебя, когда ты это услышишь, если ты это услышишь, ты сразу начнешь гундеть, что я неправильно выразилась, что насчет разницы во времени не о’кей. У тебя никогда не было воображения. А какого хера Гитлер-Буш не может в последний раз поправлять свой галстук в Австралии? Почему конец света не может настигнуть его во время официального визита? Терпеть не могу таких, как ты, таких, для которых факты важнее впечатлений!

О’кей, оставим пока в покое лучшее будущее, время есть, я не спешу родить мелкого. Хочу еще немного пожить соло, посмотреть, как идут дела здесь. Сегодня опять получила двойку, моя зачетка — просто какое-то пособие по двоичной системе. Я сказала сама себе: старушка, двойка за двойкой, но постепенно ты доберешься до диплома, потом найдешь работу, вот брат твой работу нашел, и ты сможешь распрекрасно зарабатывать три тысячи кун. Слушай, сейчас без пиздежа, старик, ты ненормальный, ты факинг псих. Вернуться из Америки и приземлиться в Кроэйше?! Можно понять, почему ты решил улететь из Америки, но почему ты не замахал крыльями в сторону Нидерландов или какой-нибудь другой страны, известной своей любовью к иностранцам? Вчера я на улице встретила Серджо. Он живет в пригороде Амстердама, сбежал отсюда еще тогда, когда была эта говенная война, там они выдали ему все бумаги, он женился на какой-то боснийке, у них ребенок, им дали двухэтажный дом, работает… Понимаешь? И знаешь, что он мне сказал?

— Все было бы супер, если бы мы жили в другом квартале, получше, меня просто достали все эти турки, от которых у нас не продохнуть. Наш мальчишка растет в жутком окружении.

Понимаешь?! Турки?! А эти турки — просто боснийцы, которые смылись от той же самой войны из нашей общей в то время страны!

Я сказала ему:

— Старик, как ты не понимаешь, каждый из нас для кого-то турок, твоя боснийка никогда не будет тем, кого я с радостью заключила бы в жаркие объятья, и все твои дети для меня будут турками, для меня, чистокровной хорватки.

Он не знал, что меня трахает серб, поэтому сказал:

— Старушка, ты ненормальная, ты что, тотально свихнулась, да моя жена хорватка из Боснии.

— Твоя жена боснийка, достаточно послушать, как она говорит, а твои критерии, что такое турок, не выдерживают никакой критики, для тебя она не турки, потому что ты ее трахаешь и, следовательно, не можешь быть объективным, но когда ты прозреешь, ты поймешь, что турок это турок и тогда, когда она родит тебе маленького турка, о котором ты думаешь, что он не турок, потому что это твой турок и ты не видишь, что он турок. Очнись, Серджо, пошли в жопу и больших, и маленьких турок, пока еще не поздно, переселись из квартала и из страны, где полно тюльпанов и турок, и приезжай в Кроэйшу, где ты окажешься среди чистых, среди своих, ты будешь видеть хорватский закат, спроси моего брата, почему он вернулся, он, человек с высшим образованием. — И я сказала ему про эти твои два сраных факультета.

А Серджо мне сказал, мы с ним стояли на Корзо, у него в руках был крашский пршут, какого хрена люди находят в пршуте, у меня от него высыпают прыщи, ты же знаешь, так вот, Серджо мне сказал:

— Там я не вижу ни солнца, ни луны, климат просто кома, холод, ветер, дождь, депресняк, вкалываю с утра до ночи, — он в каком-то банке работает, на компьютере, — это не жизнь.

— Слушай, — сказала я, — тебе дали работу, ты получил дом, у тебя никаких кредитов, дети там идут в школу с четырех лет и никак тебя не достают, вся медицина бесплатная, все доктора, маммография, рак v женщин находят еще до того, как он успеет поселиться в груди, а здесь, в нашем городе, от рака груди умирают мои сверстницы, при этом никто понятия не имеет, отчего они умерли, чем ты можешь быть недоволен?

Он сказал:

В гробу я видал эту Голландию, столько работать, это не жизнь, на улицах народ увидишь только в день рождения королевы, а ты посмотри вокруг.

Факт, мы стояли посреди Корзо и мешали миллионам людей, которые толкались вокруг нас.

— Ты ненормальный, — сказала я, — эта страна не та, какой она была когда-то. Здесь тоже надо работать. — И я рассказала ему твою историю. Я сказала ему: — Посмотри на моего брата, он окончил… — я сказала ему, сколько у тебя дипломов, упомянула и Америку, и Вену, и средний уровень, — а работает на австрийцев, шеф у него настоящий гад, их семь человек, все сидят в одной комнате, за компьютерами с восьми до восьми, каждый вечер оглядываются друг на друга, потому что неприлично уйти с работы слишком рано. Там все соответствуют тренду, продвигают капитализм с человеческим лицом, шефу говорят «ты», могут ходить с длинными волосами и приходить на работу в старых джинсах, в офисе держат котенка и попугая. Делают какие-то программы для фирм, их шефы за каждый проект берут с заказчиков как за сто часов работы, а мой брат и компания должны сделать всю работу за двадцать часов. Зарплата держится в тайне, если бы кто-нибудь пискнул, какая у него зарплата, его выбросили бы на улицу. Говорят, что так во всем мире, хотя на самом деле во всем мире уже давно не так. В Германии обнародовано, что весь этот пиздеж вокруг тайны зарплаты — просто трюк работодателей с целью платить работникам как можно меньше. Когда в Германии раскрыли эту тайну, оказалось, что женщинам за ту же работу платят на тридцать процентов меньше, чем мужикам. У моего брата ни выходных, ни праздников, — сказала я этому Серджо с его бесподобным пршутом в руке. — Шеф звонит ему домой в любое время дня и ночи, а тем, у кого мобильник от фирмы, достается еще больше. У них нет профсоюза, нет права задавать глупые вопросы. А если бы все они семеро, все, сколько их в этой фирме дрочит компьютеры, объединились и объявили забастовку, фирма бы уже наутро разорилась и оказалась в полной жопе или была бы вынуждена поднять им зарплаты. Но здесь все трясутся за свои задницы, никто не пользуется как надо своей серо-белой мягкой массой, каждый знает: если работаешь, то получишь кредитную карточку и сможешь купить кроссовки в рассрочку на три взноса. Шеф, это говно, сидит в соседней комнате, но общается с ними только по электронной почте. За опоздание утром на пять минут вычитает из зарплаты пятнадцать кун, но не учитывает, что работают они по двенадцать часов.

И еще я этому Серджо рассказала про тот твой случай. Когда вы с коллегой что-то запороли, и вам пришлось исправлять ошибки после окончания рабочего времени, и шеф заплатил твоему коллеге сверхурочные, а потом вычел с него за прокол, и тот получил только свою обычную зарплату, а с тебя он вычел пятьсот кун из зарплаты, потому что тебе не были начислены сверхурочные, потому что ты их и не требовал.

Серджо мне сказал:

— Я что-то не въезжаю.

Тогда я ему сказала:

— Старик, мой брат напортачил и работал всю субботу и воскресенье, чтобы это исправить, вместе с другим типом, и тот, другой, тип получил сверхурочные, а когда шеф у него вычел за прокол, он получил просто зарплату, но полностью, а мой брат…

— Не въезжаю, — сказал Серджо, он по-прежнему держал в руке пршут, а Шипац недалеко от нас, рядом с магазином «Краш», посыпал солью початок вареной кукурузы. Початки были в листьях.

— Иди ты на хер, — сказала я.

Он сказал:

— Почему твой брат не уйдет в другую фирму или не свалит отсюда?

— В какую другую фирму, — сказала я, — в Хорватии нет другой фирмы. Единственная фирма — это твоя первая фирма, другая фирма — это бюро по трудоустройству. Шеф будет трахать его, пока смерть брата не разлучит их, мой брат не агрессивен, а если ты о том, что шефа бы следовало забить насмерть, то, конечно, следовало бы. Но здесь, и мы все это знаем, имеются только гады, убьешь одного, на его место приходит другой.

— А почему твой брат вернулся?

Я не хотела ему говорить всю эту чушь насчет хорватского заката, и про китаянок тоже не хотела. Я сказала:

— По медицинским причинам, у него воспаление простаты.

— Такой молодой! — сказал Серджо.

— Здесь у всех воспаление простаты, — сказала я, — мы пьем здесь отравленную воду, не возвращайся, Сергей.

После этого он ушел с пршутом в левой руке.

Я вываливаю все это говно на кассету только из-за тога, что веду честную игру, ты мне заплатил. Когда я вот так рассказываю о своей жизни, я ясно вижу, что моя жизнь — это факинг жизнь. Сколько у меня шансов оказаться однажды возле бассейна, рядом двое светловолосых детишек возятся с мастифом, муж встряхивает мокрой головой над моим загорелым плоским животом, служанка несет коктейль «Текила санрайз»? Шансов у меня ноль целых и ноль тысячных процента. И это потому, что я не умею правильно выбрать мужчину. И какого только хрена я крестилась и причащалась? Если бы моя старуха об этом узнала, она публично отреклась бы от меня с объявлением об этом в местной газете. Я пошла к тому попу, потому что хотела вписаться. Попы действительно говнюки.

Сьюзи мне сказала:

— Ты что, спятила, с ними нельзя иметь дело, они у нас дом украли.

Сьюзи давно живет со своей старухой в Америке, а бабушка их жила здесь. Два раза в год они сюда прилетали, бабушка не хотела ехать за океан. Сьюзи мне рассказала, мы с ней были в «Четырех львах», там такие ступеньки, о них нужно в газетах написать, чего девочкам тратить деньги на аборт, достаточно грохнуться на этих ступеньках, все остальное оплатит социальное страхование.

Так вот, Сьюзи мне рассказала:

— Наша бабушка сломала бедро, соседи нам позвонили, мать просто обезумела, но прилететь сразу мы не смогли. Она позвонила в больницу, врачи ей сказали: не волнуйтесь, все будет в порядке. Соседи отнесли врачам деньги и сказали прооперировать бабушку так, чтобы она осталась жива. Действительно ли соседи заплатили или положили наши деньги в карман, один бог знает. Короче, нам сообщили, что бабуля умерла, мы прилетели, сожгли ее, подали заявление о смерти и по знакомству договорились, что дело о наследстве рассмотрят сразу же, без очереди. И оказалось, что наша бабушка-партизанка все оставила Церкви. Таким было ее последнее желание, когда она оказалась в реанимации. Мою старуху чуть удар не хватил. Но на суде рассматривался иск моей старухи, живущей в Америке, против договора о пожизненном содержании монашками, который был в руках судьи. Монашка ухаживала за нашей больной бабушкой три дня, ровно столько потребовалось врачам и монашке, чтобы получить бабушкин автограф, а потом ее убить.

Я спросила Сьюзи:

— Скажи, какая это больница, какие врачи, я приглашу нашу бабушку в «Четыре льва» и спущу ее со ступенек. Хотелось бы мне посмотреть на выражение лица монашки после того, как она от моей бабушки добьется автографа и отправится в суд…

— Ты что, сдурела, — сказала мне Сьюзи, — они собирают информацию прежде, чем прийти к какому-нибудь старику, безземельные и бесквартирные могут спокойно подыхать в больнице, ни одна служанка божья и каплей воды не смочит пересохшие губы этих несчастных, пардон, да они в больницы и не попадают.

— Ты необъективна, — сказала я, — просто вы остались без дома, и ты теперь поливаешь грязью всех монашек, и всех попов, и всех врачей. Это совсем не о’кей.

— Конечно не о’кей, — сказала Сьюзи, — но сейчас попы продают наш дом, дали объявление, мама его собирается купить на чужое имя, чтобы до них не доперло, потому что если допрет, то они вздуют цену, смотри, справедливость все-таки есть.

— Это ты смотри, справедливость действительно есть, — сказала я, — это ты не верила в справедливость, а не я, я в справедливость верю.

Я не спросила у нее, зачем тому, кто живет за океаном, покупать дом в Кроэйше, но если бы она сказала что-нибудь про хорватский закат, я бы, честное слово, просто блеванула прямо на меню «Четырех львов». Ух, как там топят, с ума сойти.

За два дня до причастия поп нам сказал: «Скажите вашим крестным, чтобы принесли вина и пирожных, и пусть не тратят деньги на подарки вам, а лучше вознаградят Церковь. Внизу, на перекрестке, сами видели, мы сняли старого Иисуса, он тотально сгнил, потому что был деревянный, мы там поставим нового Иисуса, побольше, а на это, дорогие мои, потребуется немало денег. Новый Иисус стоит недешево». «Сколько нужно сдать?» — спросила я. «Каждый дает по совести», — сказал поп. Тогда я еще не знала, что произошло с бабушкой Сьюзи, которая сломала бедро и в результате распрощалась и с жизнью, и с собственным домом, поэтому дала Мике, Мика это моя крестная, сто кун, чтобы она сдала попу на нового Иисуса.

Вообще-то я другое хотела сказать. Я покрестилась и причастилась, и, если бы моя старуха это узнала, она бы меня убила, про бабушку я и не говорю, и я пришла к тому попу, потому что хотела выйти замуж в церкви. Да, я именно что хотела и подвенечное платье, и рис, и «кадиллак» перед церковью, и букет. А оказалось, что если я выйду за Дамира, то у меня нет шанса венчаться с ним в католической церкви. Он вовсе не заклинен на том, что он серб, так что у меня нет и другого шанса, я имею в виду, что нет шанса прогуляться с ним вокруг их алтаря, чтобы потом поп, похожий на толстую бородатую обезьяну, что-то положил мне на голову, знаю, я смотрела фильм «Моя большая греческая свадьба», короче, такого шанса тоже нет. И ничего не получится и с католической гориллой, нет шанса. В последнее время я то и дело повторяю это «нет шанса». И нет шанса отделаться от этого. Ох, как же мне жарко, и менсы опаздывают. Я знаю, что не беременна, у меня грудь набрякла, так всегда бывает перед этими делами, это не то, я бы и не горячилась, если бы не случай с Мирелой, которая влипла, хотя каждый день проверялась по мэйбибеби.

Ну и чему после этого в наше время можно верить? И еще в такой момент? Не хочу впадать в бед из-за ложной тревоги, я читала, что всего пять процентов подозрений становятся фактом, девяносто пять рассасываются сами собой, надо просто сходить к гинекологу.

Если влипла, то пойду на аборт, дорогой братик, а эту кассету ты сможешь послушать, только если я на аборт не пойду.

Не собираюсь оглашать свои интимные подробности.

И ты не сможешь сунуть мне между ног свой болезненно любопытный нос.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Эй, Перо, слышишь, что говорит наша мама? Эй, Перо, слышишь, что говорит наша мама? Эй, Перо, ты спишь?

— Не ори!

— Ты слышишь, что говорит наша мама?

— Сегодня Рождество, желаю тебе счастливого Рождества и счастливого Нового года.

— Откуда ты знаешь, что Рождество?

— Я слушал Хорватское телевидение. «А теперь, дорогие телезрители, давайте вместе зайдем в теплый хорватский дом, с нами и отец Марко, у него в руках блюдо с запеченной индейкой с картошкой, сестра Анна несет большую кастрюлю с горячим супом. Постучим в дверь скромного дома семьи Йосич. Добрый день, госпожа Йосич». Потом госпоже Йосич вручили индейку и суп, журналист остался перед дверью, в скромный хорватский дом площадью восемнадцать квадратных метров внесли камеры, я слышал, как смеются восемь маленьких хорватов, и еще слышал как они хлебают суп, девятый был у мамы в животе. Пусть наша мама отправляется на аборт. Пусть! Я бы не хотел, чтобы на Рождество в наш скромный хорватский дом пришло Хорватское телевидение и «Каритас»!

— А я бы хотел, чтобы в наш скромный дом пришли Хорватское телевидение и «Каритас». Программу «Дневник» смотрит миллион хорватов, если каждый из них пошлет нам всего по одной куне, то мы станем миллионерами и сможем выбраться из дома, где в тесноте, да не в обиде. Наша мама будет нами довольна, она скажет: дети мои, вы помогли мне выбраться из скромного хорватского дома.

— Хорватское телевидение не приходит в скромные дома, где визжит один ребенок…

— Нас двое…

— Если ты умрешь при родах, я останусь один…

— Если ты умрешь при родах, один останусь я…

— И ты не получишь миллион кун.

— Хочу родиться! Мама получила поздравление «Счастливого Рождества и Нового года, желаем тебе оптимизма, Бранка и Борис».

— Кто такие Бранка и Борис? Почему мама не хочет рожать?

— Не хочет увидеть волонтеров «Каритаса» на пороге своего скромного хорватского дома.

— Это эгоистично. Наши маленькие тела бросят в больничный контейнер, потом туда придут кошки, туда придет и Петар Крешимир.

— Не придет. Мы живем далеко от больницы.

— Все ежедневные газеты будут писать: «Кот Петар Крешимир обгрыз тела мертвых детишек Петара и Крешимира. К их родителям нам попасть не удалось, но соседи сказали: «Мы и не знали, что девушка в положении, вообще-то они люди спокойные, положительные, ее отец доброволец, мать работает в Италии. Слишком уж много в Хорватии абортов, нужно с этим что-то делать». Читайте в нашем завтрашнем номере: «Отец Йозо: Белая чума страшнее сербов».

— Я люблю отца Йозо и хочу родиться, мама просто шлюха и убийца!

— Ты говоришь, как католический поп, католическая церковь относится к женщинам, как Пилер к евреям, для нее все женщины, которые делают аборт, — убийцы.

— Но они и правда убийцы! Когда меня родят, если меня родят, я буду мужчиной, я буду героем и борцом за свободу! Наша мама убийца и шлюха!

— Если ты родишься, тебя пошлют в церковь, там ты будешь петь «аллилуйя, аллилуйя, аллилуууууйяяяя», а поп будет засовывать свой хуище в твою маленькую попку, и ты никому про это не скажешь, потому что не будешь уверен, о’кей это или нет. И из твоей попки будет течь кровь.

— Не ври! Если меня родят, то в случае, если меня будет трахать поп, я сразу позвоню по «черному номеру», я все расскажу в телефон и маме, мама позовет журналистов, нас сфотографируют для обложки, меня и маму, мои глаза будут закрыты полоской, чтобы меня не узнали дети из садика, и поповские глаза тоже будут закрыты полоской, чтобы его не узнал наш папа.

— Как правильно сказать — поповские глаза или поповы глаза?

— Правильно сказать «ебаревы глаза». Мы с тобой ссоримся в мамином животе, а из-за этого по ее организму распространяются плохие вибрации, мы сердим нашу маму, и она нас убьет, потому что у нее будет плохое настроение, а плохое настроение у нее будет оттого, что мы ее сердим. Понимаешь, мы с тобой два самоубийцы, которые убивают себя, хотя переполнены жаждой жизни. Мы сами себя убьем по неосторожности, как маленький ребенок, когда он один в гостиной играет со шнуром от шторы, накинет на голову и прыгает с подоконника. А мама потом вопит: «Зачем я пошла мыть пол на кухне, зачем включила стиральную машину, когда днем электричество гораздо дороже, чем ночью, зачем я оставила его одного, я его убила, это я его убила, я убила!»

— Не скажет она «зачем включила стиральную машину, когда днем электричество гораздо дороже, чем ночью», ты превратил нечеловеческую боль страдающей матери в рекламу Хорватской электроэнергетической сети, свинья ты бесчувственная!

— Ты не понимаешь, что именно жизнь сочиняет самые страшные истории, откуда ты знаешь, что может сказать обезумевшая от боли мать при виде своего ребенка, висящего на шнуре от шторы?

— Перестань, слышишь, давай прекратим это, как ты не понимаешь, анализируя зло, которое, возможно, с нами произойдет, мы действуем против наших же интересов. Нам следует сменить тему, поговорить о чем-то хорошем, понимаешь?

— Ты все время повторяешь «понимаешь, понимаешь», это меня нервирует.

— Какой будет наша жизнь, если мы родимся?

— Мы родимся!

— Какой будет наша жизнь, когда мы родимся?

— При родах вокруг нас будет много врачей, потому что роды близнецов — это всегда большая морока, если дело происходит в городе, где есть нормальный роддом.

— Что такое нормальный роддом?

— Это когда там есть электричество, вода и на головы только что родившихся младенцев не обрушиваются потолки.

— Как это страшно, существа, которые недавно спаслись от кюретки, могут погибнуть, получив кирпичом по башке?!

— Я тебе все время твержу, бояться надо не кюретки, а жизни.

— Ты депрессивное существо, когда ты родишься, ты станешь героем-добровольцем, а потом подорвешь дом.

— Депрессивное существо — наша бабушка, а вовсе не герой-доброволец, а ты дурачок, которого будут возить в специальную школу на специальном микроавтобусе, и за рулем будет сидеть дядька, которого за пьянство уволили из всех городских транспортных служб, он проедет на красный свет, а потом наша прабабушка будет держать руку на плече нашей мамы, обе будут в черном, прабабушка скажет маме: может, так оно и лучше, ведь бедняжка большим умом не отличался.

— А где будет наша бабушка?

— Она будет трахаться в Италии.

— А где будешь ты?

— Я буду беседовать с журналистами из хорватской газеты: «Я остался без брата, я остался без брата, я призываю всех организовать акцию помощи „Хорватия для брата, который остался без брата“».

— А где будет папа?

— Папа будет говорить журналистам: «Да идите вы на хуй».

 

ПРАБАБУШКА

Все утро меня трясет. Я одна дома. Йошко у себя в комнате, я видела, уставился в пустоту, курит, когда-нибудь он нас спалит. Товарищ Радойка мне звонила, по мобильному. Сын у нее ведет колонку в одной большой газете, он каждый день приносит ей кучу разных газет, ему на работе бесплатно дают, товарищ Радойка все их читает, а потом сообщает всем нам, кто умер. Сегодня умерли товарищи Бранка и Мира. А они были младше меня. В Хорватии живет тысяча четыреста человек старше ста лет. Четыреста мужчин и тысяча женщин. Что, если я проживу еще два десятка?

Да, круг становится все уже, но во мне все-таки есть радость жизни, я получила веселую новость, которой долго, долго ждала. Я где-то прочитала, что самые счастливые и самые старые люди живут вовсе не на Кавказе и они не пьют кислое молоко, я молоко не переношу, у меня группа крови А, от кислого молока у меня отрыжка, я его срыгиваю, если дома одна, или глотаю, когда поблизости кто-то из них. Кому приятно слышать, как рыгает старуха. Самые старые люди живут на самой дорогой парижской улице, забыла, как называется эта авеню, но точно не Пятая, Пятая в Нью-Йорке. А почему люди живут там дольше всего? Потому что они богаты. Деньги — это то, что делает жизнь вполне сносной и продолжительной. Я поняла это поздно, однако не слишком поздно. Нет, нет. Хорошая новость пришла и ко мне!

Расскажу вам кое-что насчет товарища Радойки, а терпение у вас есть. Внук сказал мне: бабуля, американцы все время улыбаются, говорят «добрый день», «как у вас дела?», никто там никого не шлет на хуй, люди очень любезны. Поэтому я буду рассказывать вам все и не спеша. Вам спешить некуда, мне тоже. Я всегда очень рада, это я о товарище Радойке говорю, когда она звонит. Как бы я иначе узнавала, кто умер? Но мне очень неприятно, когда она говорит о сыне. А она постоянно говорит о сыне. Мой Мирко, мой Мирко, его показывали по телевизору, вот, слушай, ну, послушай же, хотя бы конец его колонки, опять его приглашали на телевидение, уж он им все сказал, послал этих свиней куда и следовало! Свиньи — это политики, о которых Радойкин Мирко пишет в своей колонке.

Молчу, слушаю, молчу, слушаю. Слушаю и молчу. И ничего не говорю. Может, и не следовало мне говорить «и ничего не говорю», раз я уже сказала, что слушаю и молчу? Не знаю, как мне теперь стереть фразу «и ничего не говорю». Если бы товарищ Радойка мне не звонила, я бы не знала, кто умер, да, это я уже говорила, а когда кто-то из наших умирает, я имею право звонить сколько мне угодно. Когда я говорю, что умерла товарищ Лидия, она, правда, еще не умерла, но они не знают, как зовут моих товарищей по партизанской борьбе, они тогда смотрят на меня с сочувствием, им как бы жаль, что товарищ Лидия умерла, и они как бы понимают, что смерть товарищ Лидии — это в известной мере и мне звоночек, говнюки бесчувственные, правда, тогда я получаю право звонить по телефону. Когда кто-то из наших умирает, я прежде всего выражаю соболезнование тому, кто остался, если это боевой друг, то ему, если боевая подруга, то ей. Потом вспоминаем былые времена. А если умер мой боевой друг или боевая подруга, у которых еще раньше умерла его боевая подруга или боевой друг, то я просто говорю в трубку: здравствуйте, говорит товарищ Нада, примите мои искренние соболезнования. Только это и говорю, примите мои искренние соболезнования, потому что на том конце провода незнакомые мне люди и молодые голоса, внуки, правнуки, все какие-то раздраженные. Говорю «искренние соболезнования», потом кладу трубку. Газеты я не читаю, потому что их у нас дома нет, поэтому я благодарна товарищу Радойке. Правда, мне было бы приятнее, если бы она не читала мне, что пишет ее сын, а просто с кем-то передала газету. У товарища Радойки сахар и тромбоз, ноги у нее забинтованы, она очень толстая, из дома не выходит. Красный Крест каждый день доставляет ей еду. Нет, не хотелось бы мне дожить до того, чтобы мне приносили еду из предприятия общественного питания.

Товарищ Радойка мне сказала:

— Это я получаю по знакомству, еда не из рабочей столовой, а из детского садика.

Если бы я ей сказала, а я, конечно, ничего такого не сказала: «Как некрасиво, что ты отнимаешь еду у какого-нибудь ребенка, ведь сын твой работает, да еще в газете», она бы никогда больше мне не позвонила, и я не узнала бы, что умерла товарищ Бранка.

Я плачу искренне, мы были как сестры. Сморкаюсь в бумажный платочек, все мои платки грязные, Йошко все время дома, и я не могу выварить их в большой кастрюле для спагетти, Петар Крешимир пытается пролезть в балконную дверь, я ее приоткрыла, чтобы было больше воздуха. Не пущу его в гостиную, мне противен этот четвероногий меховой мешок с глистами.

Я хотела сказать вам насчет сына товарища Радойки, того колумниста. В Хорватии много колумнистов, которые каждый день или раз в неделю возвышают свой гневный голос против вас, американцев, против войн во всем мире, а также против нищеты, безобразий и несправедливости в Хорватии. Я не читаю газеты, иногда полистаю какую-нибудь книгу, мой внук постоянно приносит в дом все новые и новые. Я не скажу вам, в какой книге я это прочла, потому что если эта кассета попадет им в руки, они поймут, что я роюсь в их вещах. Дочь бы меня убила, если бы узнала, что я видела фотографию, на которой она снята вместе с каким-то низеньким господином, они смеются, глядя в камеру. Господин на голову ниже моей дочери, он лысый, подслеповатый, толстый. На фоне заснеженной Вены. Через лупу я рассмотрела, что в руке у нее стеклянный шар, такой, знаете, его потрясешь, и внутри начинает идти снег. Надеюсь, подслеповатый толстяк хорошо ей платит. Хотя нет, вряд ли он ей платит, нам бы не присылали тогда напоминания о просроченном платеже за электричество. А может, моя дочь копит деньги на старость? Неужели она не знает, что правил здесь нет, никогда не знаешь, кто раньше.

Вот, например, один случай, с моей подругой, товарищем Радмилой, ее дочь вечно на нее орала: «Мама, ну давай же, решайся наконец, продай ты свою квартиру, это же седьмой этаж, мы еле-еле до тебя доползаем, ты пока еще ходишь нормально, а вдруг заболеешь, кто к тебе сможет подниматься по три раза каждый день, продай квартиру, продай квартиру».

Товарищ Радмила не продала свою квартиру потому, что ее было невозможно хорошо продать. На те деньги, которые она смогла бы получить за квартиру площадью в семьдесят метров, на седьмом этаже, без лифта, можно было купить только небольшую мансарду. «Не поеду я в такую дыру», — сказала товарищ Радмила.

Короче говоря, а именно это я и хотела сказать, ее дочь умерла от рака прямой кишки, муж дочери Филипп умер от рака простаты, а товарищ Радмила по-прежнему поднимается на свой седьмой этаж. Меня радуют такие истории из жизни. Они свидетельствуют о том, что хеппи-энд бывает не только в кино.

Не люблю колумнистов! Люди считают их борцами за права народов. А какие они борцы за права народов? За то, что ты то и дело возвышаешь свой гневный голос по разным поводам, получаешь тридцать тысяч динаров в месяц, плюс карточка, плюс машина, плюс мобильный, плюс влияние. И еще возможность воровать еду у детей из садика. Захожу в детскую, мой внук и моя внучка спят в этой комнате, вместе, в одной кровати, здесь жуткий беспорядок, я никогда сюда не суюсь, если у меня нет уверенности, что в ближайшее время они дома не появятся, читаю внучкин дневник и листаю книги внука. Эту кассету я положу в коробку, коробка автоматически закроется, внук не узнает, что я роюсь в его кровати. Книга называется «Нищета процветания», написал Паскаль Брюкнер, этот господин француз, о колумнистах он думает то же, что и я. «Ввиду того, что редко встречаются люди, которые могут долго терпеть враждебность ближних, непокорный снобизм соединяет в себе славу и покой. Ополчиться на общество, возвращаться каждый вечер домой и ложиться спать — так строятся новые академические карьеры. Неприкасаемых роскошествующих множество, а говорят они от имени бедных и отверженных. Новая волна беззаботных парий, которые умудряются осуждать ужасающее рабство масс и с удовольствием продвигаться все дальше за счет такой экскоммуникации».

Если бы у меня даже и были деньги, теперь-то они у меня скоро будут, я не тратила бы их на газеты и колумнистов, которые от моего имени поднимают крик и за это кладут себе в карман огромные деньги. Вопли решительных противников системы звучат настолько громко, что хочется немного тишины. Почему правду о моей несчастной жизни рассказывают мне те, кто сами живут распрекрасно? Меня слушаете только вы, американцы. Все эти нападки на вас, и я говорю это вовсе не из-за тех пятидесяти евро, которые вы мне дадите, кроме того, я собираюсь отдать их внуку, теперь я могу себе это позволить, так вот, эти нападки на Америку надоели. Все против Америки. Вы в Африке насадили СПИД, в Китае воспалили легкие, в Ираке и Иране воруете нефть, собираетесь уничтожить Европу, растоптать Россию и двинуться на Китай… Америка агрессор, весь остальной мир жертва? Я не болею за вас и не люблю вас, но тем не менее сдается мне, что все не так просто. Как оно есть на самом деле, я не знаю. И я не хотела бы, чтобы мой внук отправился на войну на край света бороться за американские интересы. А именно об этом пишет сын товарища Радойки, и именно против этого он выступает. Меня интересует другое, а именно какая разница между смертью молодого парня, погибшего в Ираке за американские интересы, и смертью молодого парня, умершего в своем родном городе от наркотиков, голода и депрессии. Что здесь тема — смерть или география?

Я была краткой, когда мне позвонила товарищ Радойка. Она сообщила о том, что умерли две наши боевые подруги, за это я ей благодарна, но колонку до конца не дослушала. Я сказала:

— Мне нехорошо, надо пойти брызнуть нитроглицерин.

— А они купили тебе новый аэрозоль? — спросила товарищ Радойка.

— Купили, — соврала я. Я всегда перед всеми охаивала своих домашних и рассказывала, как они относятся ко мне, например, про то, что у моего нитроглицерина в спрее истек срок, знают все. Больше я такого делать не буду. Деньги меня изменили. Деньги делают человека лучше. Это я вижу и по себе. Теперь, когда я богата, я могу позволить себе целых две банки «Ensure Plus» ежедневно. Вы знаете, что такое «Ensure Plus»? Это такой американский консервированный сок, который хорватские врачи прописывают тяжелобольным. Бывает со вкусом ванили и со вкусом шоколада. Просто размешать и выпить. В первый раз я это пила, когда выздоравливала после гриппа. Потом я слышала, как моя дочка говорила кому-то по телефону: «Она вернулась с того света, буквально вернулась с того света. Если бы мы знали, то, может, и не давали бы ей это». И хохотала. Корова. Таким старым и немощным, как я, нужно употреблять по две банки в день. Одна банка шестнадцать динар, тридцать два динара в день, умножить на тридцать…

— Мать, — сказала мне дочка, — при всем нашем желании мы не можем тебе это оплачивать. А бесплатные рецепты выписывают только врачи-специалисты, но таких связей у нас нет. Кроме того, это чистая химия, бог его знает, насколько такое полезно для здоровья, возьми лучше кусок хлеба, намажь маргарином и съешь, ты ведь это любишь больше всего.

Больше всего я люблю сливочное масло. Lurpak. Spreadable. Slightly salted. Since 1901. Madewith75 %Lurpakbutterand25 %vegetableoil. Покойный муж товарища Анки, его звали Йосо, он не был членом Партии, постоянно твердил ей: «Поменьше масла, Анка, холестерин тебя задушит, чем тебе плох маргарин?» Товарищ Анка всегда ела сливочное масло, она его до сих пор ест, а покойный Йосо прочитал в приложении к журналу «Здоровье», оно выходит по субботам, что сливочное масло убивает. У него были проблемы со стулом, и он часто говорил мне: «Уважаемая Нада, — покойный Йосо всегда обращался ко мне с «уважаемая», он не был членом Партии, — трудно всю жизнь таскать в себе такой груз». Тогда не было консервов «Ensure Plus», от них человек срет, как голубь. Может, именно поэтому они и полезны, освобождают организм от ядов, я буквально спаслась в тот день, когда мои губы коснулись края консервной банки, конечно, нужно было налить в стакан или чашку, но никогда же не знаешь, кто может войти и спросить: «Что это ты, бабуля, пьешь?», поэтому я выливаю всю банку себе прямо в рот, по-быстрому, и потом в желудке никакой тяжести, и, кстати, они не были бы такими дорогими и труднодоступными, если бы действительно не давали такого прекрасного эффекта. Вы меня хоть убейте, не скажу, где я их беру. А покойного Йосо убил маргарин.

Возьму деньги, спрячу их в маленькую жестяную коробку из-под чая и буду доставать по десять евро… Это действительно хорошая идея. «Ensure Plus» я покупать не буду. Дам врачу триста евро, он выпишет бесплатный рецепт, и я буду бесплатно получать свои баночки. Богатым людям жизнь обходится дешевле. А им я скажу, что добыла рецепт через товарищ Радойку. Они не должны знать, что у меня есть деньги, узнают — отберут. Куплю себе мобильник и буду звонить сколько душа пожелает по карточке. И домашний халат куплю, причем не на рынке рядом с домом, нет, нет, я куплю «свиланит» в торговом центре. Товарища Радойку попрошу, чтобы она сказала моим, что поездку во Флоренцию мне оплачивает она. Но мы не сядем вместе в автобус, у нее тромбоз и ноги забинтованы, во Флоренцию я поеду одна и увижу там здоровенных негров, которые продают фартуки с яйцами. До сих пор я знала, что хуже, чем мне, живется только ветеранам народно-освободительной борьбы против фашизма, а теперь я очень хочу своими глазами посмотреть на тех, кому еще хуже. И когда негр ростом в два метра потребует у меня десять евро за зонтик, надеюсь, там будет идти дождь, я дам ему пятнадцать, а когда он захочет за лишние пять евро дать мне еще и маленький зонтик, я скажу ему: «Ноу, ноу, ноу, тенк ю!»

Боже, какое у меня хорошее настроение! А сейчас я расскажу вам почему. Позвонила мне товарищ Мери. Она сказала:

— Ты одна?

— Да, — сказала я, — можем говорить долго и спокойно, и, если ты с добрыми вестями, за телефон плачу я.

— Я с добрыми вестями, — сказала товарищ Мери.

Я заплакала и долго не могла остановиться.

— Не плачь, — сказала Мери, — так должно было быть, не грусти.

— Я не грущу, — сказала я, — я плачу от счастья, но больше я сейчас говорить не могу. Я тебе позвоню, и если счет окажется слишком большим, они закажут выписку о звонках, а я скажу им, что ты сказала мне, что умерла Анна, а я тебе выразила соболезнование.

— Анна давно умерла, — сказала товарищ Мери, — не говори им этого, ложь откроется.

— Не откроется, — сказала я, — им плевать на моих товарищей, а я и не знала, что Анна умерла.

И мы прервали разговор. Стоило мне положить трубку, как я тут же успокоилась. Бумажным платком вытерла нос и губы, впустила Петара Крешимира на кухню, вытряхнула ему в миску целую банку кошачьих консервов, посмотрела немного, как прожорливо он ест. Несчастное, голодное, тощее животное. Когда я получу деньги, я им скажу: «Отвезите его к хорошему врачу за мой счет, так дальше нельзя. Он постоянно ест, а сам тощий, как восклицательный знак, в наше время против всего есть лекарства». Если они меня спросят, откуда у меня деньги, надеюсь, мне придет в голову что-нибудь разумное, деньги прочищают мозги. А могу вызвать такси, когда дома никого не будет, если у тебя есть деньги, такси стоит дешево, и сама отвезу Петара Крешимира к ветеринару. Корзинка у нас есть. Петар Крешимир вспрыгнул на диван, куда ему вход запрещен, я всегда слежу, чтобы он не валялся на диване, и, когда он принялся вылизывать задние лапы, позвонила Мери. Она мне сказала:

— Слушай, ты господина Ерко знаешь?

— Нет, — сказала я.

— Он сын товарища Томицы.

Мне стало страшно, неужели и товарищ Томица умер?! Сегодня умерли две мои боевые подруги, похоже, в воздухе носится что-то страшное.

— Нет, товарищ Томица не умер, — сказала товарищ Мери, — умер его сын Ерко.

— Страшно, — сказала я, — а ведь мы в молодости про депрессию даже и не слышали. И хотела рассказать ей, как та моя подруга подметала проспект Маркса и Энгельса, который сейчас называется проспект Освобождения, но товарищ Мери меня прервала:

— Это не депрессия, он погиб в автомобильной аварии.

— Проклятый алкоголь, — сказала я, — он хуже рака.

— Алкоголь ни при чем, — сказала товарищ Мери, — позавчера был ужасный ветер, ты, наверное, слышала.

Я не слышала, но я предпочитаю не сообщать окружающим, что у меня немного сдал слух, стоит такое сказать, все вокруг тебя начинают орать, я это ненавижу. Ненавижу я и слуховые аппараты, сейчас у меня деньги есть, но слуховой аппарат я покупать не собираюсь. Если кто-то хочет мне что-то сообщить, пусть орет.

— Да, — сказала я, — ужасный ветер.

— И из-за ветра обрушился балкон, представляешь, прямо на автомобиль покойного Ерко и как раз тогда, когда в нем сидел покойный Ерко.

— Ужас, — сказала я.

— Пусть Господь примет его душу, и пусть хорватская земля будет ему пухом, — сказала товарищ Мери, которая раньше никогда не упоминала ни Бога, ни хорватскую землю. Но я пропустила это мимо ушей. — Не буду тебе долго морочить голову и не хочу тратить твои деньги… — Она сказала твои деньги. Это было приятное чувство, приятное чувство, когда узнаешь, что кто-то думает, что у тебя есть твои деньги. — Товарищ Томица покупает могилу твоей матери.

Если бы у меня в руках был настоящий носовой платок, я бы заплакала от счастья. Но у меня в руках был не платок, а кусок бумаги, а у меня аллергия на бумажные платки, поэтому я пошмыгала носом и сглотнула.

— Сколько? — сказала я.

— Две с половиной тысячи евро, — сказала товарищ Мери.

— Когда можно получить деньги?

— Аванс уже у меня, пятьсот евро, остальное сегодня или завтра, после того как подпишете у нотариуса договор купли-продажи. Сразу, наличными.

— Что будет с костями?

— Об этом мы не говорили, но, вероятно, ты можешь выбирать: или они их куда-нибудь перенесут, или оставят лежать там, где лежат.

— Хорошо, — сказала я, — пусть их оставят на месте, только пусть сфотографируют и принесут мне фотографию, на память.

— Не беспокойся, — сказала товарищ Мери, — пока.

— Пока, — сказала я.

А сейчас я сижу за столом на кухне, говорю на кассету, Петар Крешимир жрет вторую банку консервов. Не помню, когда я так радовалась. Мне безразлично, мне наплевать, что вы подумаете обо мне. Тем не менее сообщаю, чтоб вы знали: моей матери нет в живых уже двадцать пять лет. В последние годы я искала кого-нибудь, кто мог бы присматривать за ее могилой и класть на нее цветы, потому что мы живем в городе, удаленном от кладбища на шестьдесят километров. Пять лет назад возникла товарищ Мери, которая живет в своем собственном доме недалеко от кладбища. У ее детей есть свои дома, поэтому товарищ Мери живет отдельно, в своем. Пять лет товарищ Мери протирает могилу моей матери и кладет на нее цветы. Не скажу, что я ей платила за это, но я все время думала, что надо бы заплатить. Это меня мучило, теперь наконец я смогу заплатить. Я не могла ездить на кладбище. Объясните мне, как человек, не имеющий в кармане ни динара, может посещать кладбище, которое находится в шестидесяти километрах от города? Как он может его посещать и протирать бетонную плиту сначала мокрой, а потом сухой тряпкой? Как?

Я вам отвечу. Никак.

А, между нами говоря, что такое для человека могила? Останется ли моя мать в моих воспоминаниях более живой из-за того, что лежит под плитой? А если бы она не лежала там, где лежит, я что, забыла бы ее? При этом вы не должны забывать, и я этого никогда не забывала, что моя покойная мать была настоящей сукой. Когда я была маленькой, она била меня, выдирала у меня из головы клоки волос, не пускала в школу, моего брата любила больше, чем меня, хотя брат никогда для нее ничего не делал. Я всю жизнь о ней заботилась. По ночам у нее была отрыжка, днем она часто мучалась тяжелыми мигренями, этого я вам еще не говорила, но я очень плохо жила со своим мужем, а мать не позволила мне разойтись с ним. «Кто нас кормить будет, дочь моя?» — повторяла она. У меня никогда не хватало храбрости порвать с ней, я была привязана к ней, как проститутка к сутенеру. Я не ищу алиби. Я не хочу оправдываться и говорить всем, что я продала могилу своей матери, потому что она была плохой матерью. Нет, нет. Могилу я продала, потому что хотела, пока еще жива, почувствовать запах денег. Я хочу схватить деньги, мять их в руках, нюхать, сложить их в жестяную коробку, закрыть коробку крышкой, потом открыть, и снова закрыть, и опять открыть, закрыть, открыть, закрыть, открыть, пересчитать.

Этого я вам не рассказывала. Я была тяжело больна. Несколько недель лежала, накрывшись с головой. Мои приносили мне чай и жидкий суп, и разваренные спагетти, я только такие люблю, даже нашли женщину, которая делала мне массаж за двадцать динаров в час, ходили мне за лекарствами, купили меховые тапочки, тридцать девятого размера, хотя я ношу тридцать девять с половиной, я не рассердилась, все равно я ходила только до туалета и обратно.

— Бабуля, — говорила мне моя внучка, — ты не должна впадать в депрессию.

— У меня нет депрессии, у меня болит позвоночник, как вы этого не понимаете. — Она меняла мне постельное белье, моя внучка, стригла ногти на ногах, делала мне в постели прическу, когда я рычала от боли.

Бабуля, потерпи, когда ты будешь красивой, у тебя улучшится настроение и тебе станет легче.

Но легче не стало. Я хотела умереть. Внук вызвал врача, точнее врачиху:

— Вы очень бледная, видимо у вас скрытое кровотечение, придется лечь в больницу.

— Я не хочу в больницу, — сказала я, — я хочу умереть дома, в окружении самых дорогих и близких мне людей, здесь я не нуждаюсь даже в птичьем молоке.

— Знаете, — у моей докторши были карие глаза, — дорогие и близкие вам люди вас любят, вы должны жить.

Я не сказала ей: «Меня никто не любит, все только того и ждут, чтобы я подохла, дорогие и близкие мне люди просто хорошие актеры». Когда она ушла, я проглотила оксазепам, тридцатку, накрылась с головой и заснула. Разбудила меня моя дочь:

— Мама, едем в больницу, тебе плохо.

— Никуда мы не поедем. — Мне страшно хотелось спать, позвоночник горел огнем. — Понимаю, вы хотите от меня избавиться, вам невыносимо ждать, когда я издохну, но я никуда не поеду!

Я накрылась с головой. В комнату вошли какие-то люди, они говорили:

— Спокойно, бабушка, спокойно.

— Я еще жива, — пропищала я, — кто вы такие, вы хотите меня живой закопать, на помощь, напооооомощь, напоооомощь… — Я хотела докричаться до соседей. Я понимала, что эти люди меня убьют, а потом дочь сожжет меня и выбросит в мусорный контейнер.

— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал высокий худой могильщик, глаза у него были почти черными. — Мы приехали по вызову этой дамы, сейчас поедем в больницу. — «Эта дама» была моя дочь.

— Вы не похожи на санитаров, вы считаете, что я сошла с ума, убийцы, могильщики! Убирайтесь из комнаты! — Я показала им на дверь. — Я должна кое-что сказать «этой даме».

— Мама, — костлявые руки моей дочери тряслись, руки у нее всегда были некрасивыми, не то что у меня, — ты должна это знать, мы тебя любим, мы не можем смотреть, как ты угасаешь, в больнице тебе помогут. Врачиха сказала, что у тебя сильная анемия. Это хорошие парни, я вызвала их из частной фирмы по перевозке больных, потому что «скорая» приехать не может.

— Хорошо. — Я впервые слышала, что существует частная перевозка больных, меня злил ее дрожащий голос. — Если вы так решили, везите. Может быть, действительно лучше мне сдохнуть среди незнакомых, чем не давать вам спать.

— Мама, — сказала моя дочь, — я купила тебе три новые пижамы, смотри, какие хорошенькие желтые утята, давай я тебя переодену. — Она сняла с меня пижаму Йошко, я годами донашиваю за Йошко его старые пижамы, потому что они большие, не давят мне на живот, протерла меня спиртом, хотя я была чистой, мне было очень холодно, одела в этих желтых утят, натянула на меня новый белый халат, вправила мои ступни в новые тапочки, желтые. — Обопрись на меня.

В коридоре стояли носилки. Две гориллы помогли мне лечь. Пока мы спускались по лестнице, дочь держала меня за руку. Я плакала. Тяжело уезжать из дома навстречу смерти, тяжело, когда самые дорогие и близкие люди наряжают тебя в желтых утят только для того, чтобы от тебя избавиться. В палате нас было восемь. Одной больной три раза в день изо рта вытаскивали язык. У нее была эпилепсия. Остальные стонали и днем и ночью. Все были моложе меня. Я ничего не ела. Мне делали или инфузию, или трансфузию, или осматривали специалисты. Гастроскопия, колоноскопия, сердце, легкие… Меня рвало. В больницу ко мне приходили каждый день. И внучка, и внук, и дочь. Это меня очень удивляло. Я сказала дочке:

— Не приходи ко мне каждый день, езжай в Италию, подзаработай немного, похороны в наше время очень дороги.

— Мама, — сказала дочь, — ты не должна умирать. Врачи говорят, что у тебя депрессия и малокровие, но они могут тебя подлечить, будешь как новенькая.

— Не обманывай, — сказала я, — ты посмотри на мои фиолетовые ноги, на руки, тонкие, как палки, моя песенка спета.

— Не спета, — моя дочь держала меня за руки, в глазах ее стояли слезы, — ты опять будешь той же, прежней.

— Я забыла, какая я была, когда была той, прежней, сейчас я новая, неподвижная, больная, без крови, никто не требует от вас, чтобы вы перед врачами разыгрывали любовь ко мне. Увезите меня домой, я хочу умереть в своей кровати, подушка здесь твердая как камень, по ночам я совсем не сплю.

На следующее утро внук принес мне новую подушку.

— Бабуля, это тебе от меня в подарок, на день рождения.

— Сколько стоит? — спросила я.

— Сто девяносто кун, это потому что ты просила перо.

Медсестер и нянечек мне было жалко. Несчастные женщины. Переодевали нас, мыли, меняли нам памперсы. «Бабуля, — говорили они все, — вы от нас вприпрыжку уйдете».

Ушла я не вприпрыжку, но все же сама, не на носилках. Нас ждало такси, дочь держала меня за руку.

— Можешь не держать, — сказала я, — теперь нас никто не видит.

— Мама, у тебя пальцы ледяные.

Да, вот я войду в магазин, в тот, на Корзо, и скажу: «Добрый день, я бы хотела купить мобильный телефон, получше, желательно с более крупными цифрами».

«Внучке или внуку, у кого день рождения?» — улыбнется продавец.

«Не внуку и не внучке, а мне», — скажу я. Возьму «нокию», не самую новую модель, не слишком дорогую, но и не совсем дешевую. Никогда бы не купила мобильный, которым можно фотографировать. Кому мне посылать фотографии? Кого фотографировать? Вас, должно быть, интересует, откуда я знаю, какой именно мобильный я хочу? А я уже была в том магазине, как будто предчувствовала, что мне позвонит дорогая, дорогая моя Мери. Я вам еще кое-что скажу. Иметь свою могилу — это потребность тех, кто не может примириться с собственной смертью, кто хочет и после кончины контролировать своих ближних, вызывать у них чувство вины, если они раз в месяц не помахали тряпкой, не поставили в вазу, закрепленную на могильной плите, свежие цветы, а в День поминовения здоровенные хризантемы.

Мне противна потребность моей матери даже после смерти подсматривать за мной. «Знаешь, я люблю розы, поставь мне на могилу розу, поставь мне на могилу розу!» Пластмассовые цветы она никогда не любила. Одна роза — пятнадцать динаров. Плюс автобус туда-обратно, плюс городской автобус туда-обратно. Сейчас я старая, городской автобус возит меня бесплатно, но так было не всегда, а за пригородный автобус мне и сейчас пришлось бы платить. Устала я от моей покойной мамы, хватит с меня! Теперь освобожусь и от нее, и от ее могилы. Свобода — это деньги, мобильный, жестяная банка и баночка «Ensure Plus». Кстати, могила молодого Кеннеди, его звали Джон-Джон, вообще в море. Если молодой Джон-Джон может покоиться в море, могу и я. Я скажу своим: «Сожгите меня, а пепел высыпьте в море напротив Опатии». Если они не поумирают раньше меня. Это была шутка, то, что вы слышите, это мой смех, во рту у меня зубы для выхода в свет, потому что я собираюсь прогуляться и заглянуть в тот самый магазин мобильных телефонов. Больше я вам не скажу ничего, потому что счастливые и богатые люди не чувствуют потребности на каждом углу трезвонить про свою частную жизнь. Деньги лечат и убивают потребность в словах изливать свою злобу. Вас приветствует счастливая дама в прекрасном настроении, она желает вам гуд лак. Вот только еще одно, мне это только что пришло в голову. Теперь у меня есть деньги, через месяц-другой я отправлюсь во Флоренцию, а когда вернусь, то я могла бы взять такси и после многолетнего перерыва поехать с розой в руке на могилу матери. Что, считаете меня старой, маразматичной, патетичной и невразумительной старухой? Думайте обо мне что хотите. Я сказала про поездку на могилу и розу в руке для того, чтобы выглядеть в ваших глазах лучше, чтобы вы подумали: бедная, бедная старушка, продала могилу своей матери, чтобы раздобыть денег и купить розу, которую она собирается положить на могилу своей матери, которую она продала, чтобы купить розу. Если это не трогательно, то уж тогда не знаю, что трогательно. Дорогие мои, человеческая потребность быть тем, кем ты на самом деле не являешься, умирает последней.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Никто не любит американцев.

— Я их люблю. Когда меня родят, если меня родят, я буду американским солдатом.

— И я буду американским солдатом, когда меня родят, если меня родят. Все люди американские солдаты. Не люблю американцев. Приходят в твою страну, крадут твою нефть, трахают твоих женщин, сжигают города. В Европе открывают концентрационные лагеря для несчастных мусульман.

— В Хорватии нет ни нефти, ни мусульман, они не будут трахать наших женщин, они не сожгут Дубровник. Дубровник — самый красивый город на свете, в его порт заходила яхта принцессы Монако, ее муж пьяница.

— Американцы привезут мусульман в Хорватию и откроют здесь концентрационные лагеря. Вокруг лагеря будет простреливаемое пространство, маленькие дети не будут знать, какое это пространство, и будут играть на лугу вокруг простреливаемого пространства, детская ручка нечаянно выпустит воздушный шарик в виде золотого зайца, заяц полетит в сторону простреливаемого пространства, та-та-та-та-та, мертвый ребенок лежит на земле в простреливаемом пространстве, про которое мертвый ребенок, когда он был живым, думал, что это луг, шарик улетел высоко, высоко, душераздирающий вопль несчастной мамы вспарывает хорватское небо…

— Безработица в Хорватии пятьдесят процентов, когда меня родят, если меня родят, я найду работу в американском концентрационном лагере недалеко от Загреба. Я буду раздавать тощим мусульманам суп в металлических тарелках, я буду зачерпывать его большим половником, но буду стараться, чтобы он никогда не был полным. В День благодарения я получу здоровенный кусок жирной индейки, в лагерь для нас, охранников, приведут черных, желтых и белых шлюх, поздравить нас приедет Шварценеггер. Для нас устроят концерт, в концертном зале «Лисински» толстый негр споет «Боже, храни Америку». Я буду стоять по стойке смирно, а по лицу у меня будут течь слезы. После окончания дежурства я буду ездить в город, пить пиво и смотреть на девушек в летних платьях.

— После того как мусульман освободят, а лагерь закроют, твое имя шестьдесят лет будут склонять в газетах, про тебя снимут фильм, твои дети будут говорить всем окружающим: это был не мой папа.

— Мусульмане не евреи, Буш не Гитлер, времена изменились, никто не будет снимать фильмы об американских концентрационных лагерях, эти лагеря никогда не закроют.

— Ты будущий военный преступник.

— Ты будущий член Хельсинкской группы.

— Лучше быть борцом за права человека, чем американцем и военным преступником!

— Все организации, которые по всему свету борются за права человека, финансируют американцы.

 

МАМА

Эй, этого еще никто не знает. Старичок, я выброшу кассету в голубое Адриатическое море, пока оно еще голубое, пока его не загадила русская нефть. Мне надо хоть кому-то сказать. Твою мать!

Я беременна.

Какое дерьмо!

Врачиха сказала, верняк, шанса на ошибку нет. А анализ крови, а мертвая лягушка, которая на что-то реагирует, я то ли слышала, то ли читала, что только с помощью мертвой лягушки можно сказать, йес ор ноу.

— Забудьте про лягушку, — сказала врачиха, — радуйтесь, что у вас будет ребенок.

Ха, радуйтесь, что у вас будет ребенок?! Ладони у меня стали как лед, и пальцы на ногах тоже, на мне были новые сапоги, они до сих пор у меня на ногах, у них такие классные бантики сверху. Твою мать! Куда делись мои носовые платки? Твою мать!

Фак, фак, фак!

Сейчас растопчу мейбибеби! Если бы это была нормальная страна, то эта проклятая фирма платила бы моему ребенку компенсацию до получения университетского диплома! А когда парень защитит диплом, эта проклятая фирма сказала бы ему: ладно, гулять так гулять, валяй за наш счет в аспирантуру! Эх, я еще не родила, а уже размечталась об аспирантуре?! Не родила, и не рожу, а рассуждаю, что мой малыш будет самый умный на свете?! Диплом?! Аспирантура?! Откуда мне знать, а вдруг я ношу мальчишку тупого, как взгляд афганской борзой? Или вообще девчонку? О неродившемся ребенке думаю как о сыне и кандидате наук? Ясно дело, я нездорова. А здоровые в этой стране есть? «Радуйтесь, что у вас будет ребенок!» И медсестра похлопала меня по плечу. Терпеть не могу, когда ко мне прикасаются чужие люди.

Мне так и захотелось спросить ее: «Что, разве кто-то умер?»

«Еще никто не умер, но умрет», — захотелось мне ей сказать!

Я не плакала перед этими коровами, я не расспрашивала их о таких деталях, как когда можно сделать аборт, где на него записаться. Было бы не вполне о’кей спрашивать такое, когда в руках у меня полно пропагандистских листовок. На них только что родившийся малыш улыбается между мамиными окровавленными ногами и умными глазками смотрит на папу и маму, и мама улыбается, смотрит себе между ног, она спокойна, должно быть, ей сделали эпидуральную анестезию, у папы на лице марлевая повязка, если бы ее не было, его слезы смешались бы с маминой кровью и закапали бы пушок на головке маленького, красного, окровавленного дитяти, которое, еще связанное пуповиной с мамой, лежит у нее между ног, это я уже говорила, и смотрит умными глазками, это я тоже уже говорила. Смотрит, как же, хрена он смотрит! Как может кровавый комок весело смотреть, если он еще кровавый и понятия не имеет, между чьими ногами лежит?! А знал бы, так, может, и сбежал бы обратно, откуда появился, или удавился бы пуповиной. Глаза у него голубые, большие, широко раскрытые! В «Фотошопе», что ли, они ему такие глаза нарисовали?! Суки, манипулянтки, проклятые борцы за рождаемость! Уберите этот бумажный мусор со стеклянных столов в приемных гинекологических отделений! Мне нужно было им сказать: я ношу не ребенка, я ношу серба, скажите, где мне сделать аборт, — вот это они бы поняли, суки! Неужели Хорватия в такой демографической жопе, что пора кричать: «Роди, только роди, пусть нас будет больше, а потом мы этого серба перекрасим в хорвата».

— Не курить, не пить, — сказала врачиха.

— И не есть слишком много, — сказала сестра, — после родов килограммы сбрасывать трудно, а из-за кормления вы должны будете нормально питаться, никаких диет, о весе лучше позаботиться заранее.

Какие бляди! Нарочно вдувают мне в мозги этот образ — я с ребенком у груди. Скоро я буду как сраная Мадонна или мама с картины Лемпицки. Темноволосая мама, укутанная в кусок розового шелка, темноволосый, толстый, румяный ребенок сосет грудь, прижавшись пухлым личиком к маме, мама тремя прекрасными длинными пальцами придерживает грудь и сосок, два маминых пальца на верхней части груди. Смотрит отсутствующим взглядом, совершенно спокойна и сконцентрированна, у нее розовые и ногти, и помада, ребенок запеленат в кусок белого полотна в горошек. Батист? Мать и дитя… Мама Лемпицки роскошная, богатая, прекрасно одетая красавица, я люблю Лемпицку, у меня есть постер с ее «Автопортретом», Лемпицка сидит в зеленом «бугатти». О’кей рожать, когда ты Лемпицка, когда у тебя одна забота — чтобы цвет ногтей соответствовал цвету губной помады. Но я-то не Лемпицка, мать вашу так! Эти сапоги, что на мне, с каким трудом они мне достались! Я смотрю на их бантики примерно так, как Петар Крешимир смотрит по утрам на открытую банку кошачьего корма. Знаю, что они мои, но не могу в это поверить. Не могу отказаться от надежды, что, может быть, эта корова все-таки ошиблась. Я ведь ни разу не трахалась, не плюнув предварительно на то проклятое стекло. И потом мы вместе смотрели, чтобы быть уверенными на сто процентов. Чтобы не кто-то один, а мы вместе несли за это ответственность. И что теперь? Кому бы позвонить? Неохота мне пердеть на весь город, что собираюсь убить ребенка. Такое никогда не было в моде. Сегодня это тотально аут. Если бы я жила в романе, то могла бы поговорить об этом с матерью. С мамой. В том романе, в которой живу я, более подходящий вариант — это папа. Он, по крайней мере, не услышит, что я говорю. А старуха и так места себе не находит из-за того, что меня трахает серб. О’кей, понимаю, но я бы пошла на аборт даже в том случае, если бы меня трахнул правнук Анте Павелича . И если бы меня трахнул святой Иосиф который трахал Деву Марию, и если бы я знала, что рожу Иисуса, я все равно пошла бы на аборт. Хорошо, Иосиф не трахал Марию, это я знаю, кроме того, я заплатила сто кун, чтобы Иисуса снова могли распять на большом и новом красивом кресте, там, на перекрестке, откуда одно шоссе ведет в Риеку, другое в Опатию, а еще какая-то узкая дорога в Кастав. Сейчас вместо деревянного Иисуса там распят Иисус из нержавеющей стали, чтобы на дольше хватило. Твою мать! Несу хрен знает что насчет дорожной развязки вместо того, чтобы… Неужели возможно, чтобы в моем плоском животе, который, аллилуйя, совершенно плоский, хотя у меня склонность к полноте, в маму, так вот, неужели возможно, чтобы под этой доской, ведь у меня даже кости по бокам выпирают, настолько мне удалось себя обтесать…

Боковые кости, интересно, они действительно так и называются, боковые кости?.. Возможно ли… Твою мать! Я смотрела «Клан Сопрано». «Дышать, дышать, дышать», — говорит женщина-психиатр гангстеру Сопрано, когда он во что-то вляпался и ему грозит приступ паники. О’кей, дышу, дышу, дышу… О’кей, я не в панике, но я беременна! Моя бабуля сто раз рассказывала, какие были трудные времена, но она все равно родила мою маму, тогда все рожали, хотя ничего не было, ни растительного масла, ни сахара. А когда моя мама была маленькой девочкой, моя бабуля в одном магазине получила два литра растительного масла и два килограмма сахара, потому что у нее был ребенок, то есть моя мама, и тогда, в пятьдесят каком-то, она вела мою маму за ручку, а маленькая мама вырвала свою ручку из руки моей бабули и куда-то побежала, и тогда моя бабуля уронила то масло и тот сахар, и все превратилось в кашу из стекла, масла и сахара, моя бабуля так и не смогла это забыть. Времена тогда были такими тяжелыми, что те два литра растительного масла и тот сахар превратились в воспоминание, которое живо уже пятьдесят лет. Интересно, думала ли моя бабуля, когда мне это рассказывала, что меня наебет мейбибеби и что я, оказавшись по горло в дерьме, буду вспоминать, что моя мама родилась в трудные времена, она все-таки родилась, и поэтому, золотце, в жизни нужно быть храбрым, не отступай, рожай, легко никогда никому не было…

Мне не хватает моей бабули. Она больше не обращает на меня внимания. Не видит меня, не слышит, занята только собой, тотально. Обдумывает, что бы поесть, кому бы позвонить, кому бы выразить соболезнование и действительно ли врачиха выдала ей все положенные лекарства или на упаковку меньше. Излишки лекарств она носит в аптеку на другом конце города и там обменивает лекарства, которые она получила бесплатно по рецепту, на лекарства, которые не может получить по рецепту. А потом дома подсчитывает, сколько на ней заработал аптекарь.

Могу ли я поговорить с мамой? Что бы такое я могла ей сказать, чтобы она не взбесилась?

«Я так и знала, — скажет она, — так и знала, только этого мне еще не хватало. Пашу, как скотина, в свои пятьдесят лет работаю прислугой, вы бы сдохли здесь с голода, если бы не я, вы все сидите у меня на шее, ни ты, ни твой брат, ни ваш ненормальный отец, никто не хочет сам отвечать за свою жизнь, до каких пор, до каких пор, я спрашиваю, дочь моя, ты будешь рассчитывать не на себя, а на меня?! Тебе двадцать пять, ты уже семь лет учишься в университете, диплом не получишь никогда, работу не найдешь никогда, единственное, на что ты оказалась способна, это забеременеть. Дочь моя, между нами говоря, на это способна любая. Забеременеть не проблема, а вот не забеременеть — для этого ум нужен. Ну-ка, сядь, сядь сюда, сядь за этот проклятый стол! Послушай меня! Ты знаешь, как мы живем, объясни мне, кто будет кормить этого несчастного ребенка? Твой муж? Специалист по гостиничному бизнесу, экономист с высшим образованием, сраный серб, который в Хорватии никогда не найдет приличной работы, по крайней мере в ближайшие сто лет. О’кей, он не найдет работы потому что экономист, а не потому что серб, о’кей, о’кей! Но факт остается фактом, приличной работы он не найдет никогда. — Меня просто трясет, когда я слышу это «факт остается фактом», здесь все постоянно твердят «факт остается фактом, факт остается фактом». — И ты, если все-таки когда-нибудь и получишь диплом, то все равно не найдешь работы. Следовательно, каждую субботу вы все будете здесь, на кухне, ждать, когда в дверях появлюсь я и выдам каждому немного евро. А ребенок, весь в говне, будет хныкать на краю дивана. И я буду привозить памперсы для его красной, воспаленной маленькой попки! Подумай, подумай, тебе ведь не пятьдесят лет, ты могла бы еще лет пятнадцать спокойно прожить без ребенка. В наше время женщины часто рожают первого ребенка в сорок. А те, которые поумнее, не рожают вообще! Используй жизнь для того, чтобы что-то сделать для себя, а не во вред себе. Дети — это мучение, это кандалы на ногах, это зло, стресс, травма. Посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри на меня, еб твою мать! Мне пятьдесят, и я до сих пор содержу двоих детей, если бы у меня в груди было молоко, так вы бы и молоко сосали из моих старых болтающихся сисек! Сволочи! Убийцы! И я скажу тебе кое-что еще. В Италии я видела женщин, которые работают прислугой и в семьдесят пять лет. Работают, чтобы прокормить взрослых внуков. Дочь моя, почему ты думаешь, что я до самой своей смерти буду ездить на работу в Триест ради того, чтобы ты могла без стрессов рожать?»

Фак! О’кей!

Такой разговор мне не нужен.

«Дышите, дышите, дышите», — сказала Сопрано врач-психиатр.

О’кей, дышу, дышу, дышу, никакой паники, я не первая и не последняя, я разузнаю, как это сделать, Дамиру я ничего не скажу. Мое пузо — это мое тело и моя проблема. А сколько это может стоить? Ох, мать твою! Ведь я об этом и не подумала! АААААААА… С другой стороны, если говорить правду и только правду, то если бы у меня были деньги, и диплом, и работа, и квартира… О’кей, я скажу, хотя у меня полный нос слез, и рот у меня полон слез, и глаза у меня полны слез, и все мое тело — это одна большая слеза. Бедный мой ребеночек, несчастный мой малыш. Я не должна даже думать о кюретке. Я не убийца. Мне совсем не просто пойти в больницу, влезть на кобылу, расставить ноги и позволить вытащить из меня моего малыша. Мне не раз снилось, что я на пляже держу на руках мокрого мальчишку. Обнимаю его, прижимаю к своему мокрому телу. И вдруг он выскальзывает у меня из рук и разбивается. Когда я вижу этот сон, то просыпаюсь с криком. И меня потом долго трясет. И я с трудом понимаю, что мой мокрый мертвый ребенок — это только сон. А сейчас этот сон превращается в явь. Есть ли у меня выбор? Как я с грудным ребенком на руках закончу университет, как при грудном ребенке найду работу, где мы будем жить, ведь с ребенком никто не хочет пускать в свою квартиру? Мир создан для храбрых, а я трусиха. Я хотела бы родить, трепать своего толстого младенца по попке, покусывать пальчики на его ножках, мазать его спинку маслом, нюхать его волосики… Я убью его, убью его, убью его! Я читала, некоторые женщины делают аборт, а потом умирают от сепсиса.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Плачешь?

— Плачу.

— И я плачу.

 

БАБУШКА

У меня нет никакой депрессии! У меня нет никакой депрессии! Сижу на кухне за столом, пью кофе с молоком, в него я добавила кардамом или кардамон, на пакетике написано и то и другое. Это специя, индийская. Магда привезла из Польши. Я теперь без него кофе не пью. Петар Крешимир в раковине пьет грязную воду. Я видела Йошко. Он спит. Одетый. Небритый. Рот полуоткрыт. Может быть, нужно платком подвязать ему челюсть, чтобы закрыть рот, или оставить открытым, потому что он дышит? Длинное костлявое тело. Труп? Живой мужчина? Я рада, что его руки не будут меня обнимать, что я никогда больше не почувствую его твердый живот рядом со своим мягким. Красивый самец. И такой деревянный. Темные волосы, густые, полуоткрытый рот, мертвый взгляд, волосы на груди, расстегнутый пояс, между ног ровно, длинные ноги, босые ступни. Постриг ногти?! С чего бы это? Петар Крешимир лежит на животе моей дочери. Лижет яйца. Почему эти самцы так любят дрочить? Красный синтетический плед, мы его получили в подарок от «ВИПа» , весь в его шерсти. Хватаю Петара Крешимира за шкирку и переношу с живота заснувшей дочки на красный плед. Сколько лет жизни у меня еще осталось? Двадцать? Каких двадцать? Здоровых? Больных? Моя жизнь иногда бывает просто прекрасной. Мое счастье упаковано в небольшое, толстое, белое, мягкое, полуслепое сорокапятилетнее тело. Поэтому меня охватил ужас, когда однажды кругленький толстячок оставил меня в одиночестве в номере венского отеля. Бросил? Или его сердце разбил ледяной холод, завладевший рождественской Веной? Его сбила карета? И копыта толстых черных коней превратили его голову в кашу? Я выдержала пятнадцать минут, потом позвонила ему. Он не ответил. Мобильник лежит в ледяной воде рядом с окровавленной головой мертвого Антонио, разбитые очки… Я поджала пальцы на ногах, уставилась на венские крыши, в пересохшем рту ужас. Я знаю немецкий, но все же как мне объяснить полицейским, кто такой Антонио, кто ему я, а они придут ко мне, в отеле мы зарегистрировались, все сейчас компьютеризировано, войдут в наш номер… Нужно выключить мобильный, нет, зачем выключать мобильный, я проглотила два пракситена, я должна держать себя в руках, вы, фрау, никто и ничто, скажите, кого нам следует проинформировать…

Скорее, нужно хотя бы сложить на поднос всю посуду от завтрака, покойный Антонио в любом отеле приносил мне завтрак в постель…

На спинке стула его светло-зеленый джемпер с кожаными заплатками на локтях, это я его выбирала, я уткнулась носом в мягкую шерсть и плакала, плакала, плакала, так, как плачут женщины в фильмах, когда умер их высокий, молодой, худощавый, светловолосый, голубоглазый любовник, так Лиз Тейлор плакала в фильме «Кошка на раскаленной крыше», только она уткнула нос в рубашку Пола Ньюмена. Я хотела позвонить его дочери и сказать по-немецки, что случилось. Говорит ли Сионетта по-немецки? Как перевезти покойника из Вены в Триест? На машине? На самолете? Я слышала, что это стоит тысячу евро, платят по весу, нормальный человек в железном гробу весит сто три килограмма. Тысяча евро?! Можно оплатить карточкой. Кто будет его сопровождать? Я буду его сопровождать! Я буду рядом с ним! А когда его сожгут или закопают, проглочу пятьдесят таблеток оксазепама…

У нашего соседа, господина Ивицы, есть черный кот, у него огромная красная рана на спине. Петар Крешимир и этот кот постоянно встречаются у мусорного контейнера. Я сказала господину Ивице:

— Прошу вас, отвезите кота к ветеринару, он заразит лишаем всех животных в нашем квартале. И вас заразит.

— У меня нет машины, — сказал господин Ивица, — у нас еще пять кошек, откуда мне взять столько денег на ветеринара? За стерилизацию четырех кошек я заплатил ему двести евро, за пятую он сделал скидку в пять евро.

— Я заплачу ветеринару, — сказала я.

— Знаете, — сказал господин Ивица, — я не могу принять такую услугу от женщины, которая работает в Италии. Если б я мог, я убил бы его лопатой, но я не моту. Я люблю кошек.

— Господин Ивица, — сказала я, — вот вам пять таблеток оксазепама, добавьте ему в еду, он спокойно умрет, а ваши кошки и мой кот останутся здоровыми.

Через несколько часов я понесла мусор в контейнер. Там сидел и смотрел на меня черный кот.

— Брысь, — сказала я, — брысь!

Черный кот продолжал смотреть на меня.

— Брысь, брысь! — Он попытался бежать, но, одурманенный, упал на бок.

Назавтра рано утром появился господин Ивица.

— Здравствуйте, — сказал он, — кот выспался и вернулся. У вас есть еще такие таблетки?

Я отдала ему последние десять, я их покупаю без рецепта, с аптекаршей Кикой мы вместе учились в гимназии. На следующий вечер позвонил господин Ивица:

— Кот выспался и вернулся, но вы не беспокойтесь, я нашел решение.

Господин Ивица дал черному коту большую, толстую таблетку, которые пьют эпилептики, он раздобыл ее у соседки, госпожи Анны. Опять мимо. Тогда он положил две толстые таблетки в распоротое брюхо свежей скумбрии и зашил зубной нитью. Но и этот ужин не стал для кота последним.

— Вы себе не представляете, он съел даже нитку.

Господин Ивица отправился на рынок и купил крысиный яд. Двадцать пакетиков. Кот съел семнадцать. Без результата. Господин Ивица не сдался, пошел в аптеку.

— Извините, — сказал он, — у моего кота лишай, но он никак не умирает, я вас очень прошу, дайте мне капсулу цианистого калия, я не обману вашего доверия, несчастное животное мучается…

Аптекарша ему сказала:

— Я не стану вызывать полицию только потому, что вы старый и больной человек.

— Я не больной. — сказал господин Ивица аптекарше, — я каждое утро делаю приседания, а пальцы у меня такие сильные, что я легко мог бы сломать ваши.

Черный кот с огромной кровавой раной на спине продолжал прогуливаться по нашей улице.

— Простите, потерпите, — сказал мне господин Ивица, — его кровавая голая кожа не выдержит снега и ледяного дождя. Я был с ним у ветеринара, у него не лишай, это ему собака содрала шкуру, я дал ветеринару сто пятьдесят кун, еще пятьдесят соседу, который нас возил.

— Я возмещу ваши расходы, — сказала я, — это моя вина, ветеринар вам был не нужен.

— Знаете, меня очень обидело недоверие этой аптекарши. Неужели она не видела, что я никогда не смог бы отравить цианистым калием человека, я бы убил его лопатой.

Директор отеля стучал в дверь нашего номера. Меня била дрожь. Может быть, это не директор, может быть, горничная? Не открывать? Скорее всего, все-таки директор. Я натянула махровый халат, принялась искать ключ, нигде нет, сообразила — дверь можно открыть и без ключа, повернула круглую дверную ручку… На меня сквозь мокрые стекла очков смотрел покойный Антонио. Я не прыгнула ему на шею, не обвила его шею руками, он гораздо ниже меня, я притянула его к себе, толстяка в толстой куртке, и поцеловала в лысую голову. Любовь моя, любовь моя, любовь моя… Он показал мне свежие итальянские газеты. Поэтому его и не было пятнадцать минут. А потом мы пошли под душ. В мутном зеркале отражалась я, высокая, полная, висит крупная грудь, Антонио казался снеговиком на тонких ножках. Он вытер меня, я его, мы завалились в постель. Я крепко обняла руками его толстую, белую, мягкую задницу, очень крепко, чтобы он опять не отправился за газетами, он подергивался между моими длинными ногами, глаза его были закрыты, поэтому я тоже закрыла глаза. Потом мы отлепились друг от друга, влажные, в венских отелях комнаты очень теплые. Я пошла в ванную, не под душ, а попить воды. Вспомнила, что в Вене воду из крана пить нельзя, вернулась в комнату, открыла холодильник, достала бутылочку минеральной. Антонио спал. Я легла рядом с ним, положила правую руку на его маленький съежившийся член и так осталась лежать. Если Антонио переедет фура с прицепом, фура с прицепом — это моя навязчивая идея, по итальянским дорогам ползут тысячи фур с прицепом, если его убьет инфаркт, ведь у него килограмм двадцать лишних, как мне тогда покончить с собой? Черного кота оксазепам не убил, он, видимо, не убьет и меня? Возможна ли жизнь без Антонио? Чем таким обладает Антонио, толстый торговец мебелью, без чего я не могу жить? Так я лежала и лежала, дыхания Антонио не было слышно, поэтому я приблизила нос к его рту, он дышал. Я вдохнула его дыхание, потом снова положила голову на подушку. Чем таким обладает Антонио, без чего я не могу жить? С ним я чувствую спокойствие, спокойствие, спокойствие. Он хлопает меня по заднице, когда мы с ним вместе в его квартире, держит руку у меня на колене, когда мы сидим в кофейне в Триесте. Спокойствие, спокойствие, спокойствие. И безумную тревогу при мысли, что на автостраде огромный грузовик с прицепом из своей правой полосы резко свернет на левую полосу, по которой едет Антонио, или что рак сожрет его толстое тело… Пока я смотрела через окно венского отеля на венский снег, а ладонь моя лежала на маленьком члене, я подумала, что, может быть, фура не свернет? И тогда я приподняла спящий член и коснулась языком мягких яичек. И заснула.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Слушаешь, Перо, слышишь старую суку?

— Почему наша бабушка сука?

— Она хотела убить черного кота, она не любит нашего деда, трахается с толстым Антонио, думает о смерти, не радуется внукам, каждая бабушка мечтает о внуках, нормальные бабушки возят коляски, в которых сидят маленькие близняшки — познакомьтесь, дорогая, это мои Петар и Крешимир, — а она вместо всего этого трахается в Вене с толстыми подслеповатыми итальянцами.

— Мне следовало бы защитить нашу бабушку, сказать, что ты набит предрассудками, у каждой бабушки есть право на собственный выбор, бабушки — вовсе не то, что о них говорят, с чего бы это нашей бабушке катать в коляске близнецов, если ей больше нравится валяться в венском отеле в кровати с толстым итальянцем. Мне наша бабушка не нравится, но все-таки, если посмотреть…

— Чем я могу посмотреть?

— Но все-таки, если посмотреть повнимательнее, все наши родственники невыносимо неуравновешенные. Я боюсь такой семьи, в которой мне придется плакать, лежа в маленькой корзине. Что если кто-то из них меня придушит или подсыплет в еду оксазепам?..

— В корзине ты будешь плакать не один, я тоже буду плакать в маленькой корзине…

— Может, ты умрешь при родах…

— Я слышал, что крем против Апельсиновой Корки делают из последа, а не из маленьких трупов. Мама нас родит, в нашей смерти никто не заинтересован. Они не смогут подсыпать нам в еду оксазепам, нас будет кормить наша мама. Кроме того, в Хорватии нет сухого детского питания.

— Они подсыплют оксазепам нам в чай. И мы умрем в страшных мучениях.

— Если выжил тот черный кот, выживем и мы. Кот весил килограмма три до того, как пришла зима, а у нас уже при родах будет по два с половиной, а потом мама будет нас кормить, и через месяц каждый из нас прибавит по килограмму, и скоро у каждого будет уже по шесть килограмм, каждый из нас будет как два кота. Никто не сможет нас, голых и толстых, оставить на улице, чтобы нас сожрали зима и снег, мы будем прекрасными малышами, соседи вызовут полицию, и они тут же заберут нас к себе, легко проявить сострадание к грудным младенцам, если знаешь, что за ними вот-вот приедет полиция. Мы должны смотреть на жизнь с радостью, быть оптимистами, возьми нашу бабушку, она же нашла свое счастье.

— Разве можно считать счастьем, что тебя трахает толстый, полуслепой, низкорослый итальянец?

— Какой ты противный, каждый внук любит свою бабушку. Мы должны быть практичными. Что бы мы выиграли, если бы наша бабушка осталась с нашим дедом? Кому нужен ненормальный дед?

— А кому нужен толстый некрасивый итальянец?

— Счастливая бабушка распространяет вокруг позитивные вибрации, счастливая мама делает счастливым своего ребенка, счастливый ребенок не идет на аборт, он попадает в родильный дом и рождается вместе со своим близнецом.

— А мне нравится толстый Антонио.

— Толстый Антонио будет нашим дедом?

— Будет, если наш настоящий дед взорвет себя гранатой.

 

ДЕД

«Старик, это для амеров, скажи что-нибудь, мне дадут за это пятьдесят евро».

Каждое утро я плачу. Тихо. Никому не мешаю. Сижу на кровати и плачу. Почему я плачу? Вопрос на миллион долларов. Сегодня утром я не плакал. Я выл. Скулил. Стонал. Я сжал пальцы левой руки в кулак и впился в него зубами до крови. И опять выл. Скулил. Стонал. Я знаю, что повторяюсь, но мне хочется быть точным. В комнату вошла моя дочь. «Папа, — сказала она, — папа». Села рядом со мной на кровать, расправила мой окровавленный кулак и поцеловала ладонь. Левую. «Обними меня», — сказала она, и я положил левую руку ей на плечо и сказал: «Что, куренок мой?» Ну, переводчик, вот тебе крепкий орешек, я свою дочь зову, вернее, звал, куренок. Имей в виду, куренок — это не курица, не квочка, и как ты амерам переведешь «куренок»? Да, мне очень интересно, как ты переведешь амерам слово «куренок», которое означает не совсем то же, что курица или квочка. Почему я мою девочку называю куренком? На этот вопрос я не отвечу. Она улыбнулась и вытерла слезы. «Папа, ты лет сто не называл меня куренком». Я почувствовал вопросительный знак в конце фразы и ничего не ответил. Убрал руку с ее плеча, левую, и вытер слезы. «Папа, — сказала моя дочь, — можно я еще побуду с тобой? Можно я лягу на твою кровать?» «Ложись», — сказал я. Моя дочь спит. Дышит легко. Во рту у нее большой палец левой руки. Она всегда так спит. Мой куренок.

Сын вовсе не ждет от меня, что я буду исповедоваться этой кассете. Просто хочет продемонстрировать, что считает меня нормальным. Я люблю своего сына за то, что его моя история не волнует, человек просто хочет немного заработать, а вовсе не дрочить над моими кошмарами.

Кошмарами?

— Когда вы вытащите из себя то, что вас мучает, все будет по-другому, все будет как раньше.

Что меня мучает, что будет по-другому, если будет как раньше?

Интересно, возврат к старому — это действительно перемена к лучшему? Другой человек — это больной человек?

Если люди перестали тебя узнавать, значит ли это, что с тобой что-то не так?

Может быть, больны те, кто не может приспособиться к миру, в котором живут люди, которые изменились?

«Я больше тебя не узнаю», — говорит мне жена.

Это хорошо или плохо?

Люди делятся на хороших старых и плохих новых?

Я ни хороший, ни плохой, ни больной, я другой человек. У меня не бывает теперь отрыжки пивом, я не смотрю матчи Хорватия-Сербия, не слушаю комментатора, орущего, что наши ихним снесли голову с плеч, хватит с меня снесенных голов!

Хватит с меня снесенных голов!

Ха, вот слова настоящего ветерана, хватит с меня снесенных голов, я сыт по горло снесенными головами, под моими грязными сапогами до хера снесенных голов.

На самом деле я не видел ни одной снесенной головы. Этим я похвастать не могу. Что это за война без снесенных с плеч голов?!

Что, переводчик, ты не понимаешь, что это за шум на пленке?

Это я дрочу.

А если тебе больше семнадцати лет и ты все еще дрочишь, то ты болен! Об этом пишет медицинская литература. Нормальные люди не дрочат, если в их распоряжении имеется дырка, в которую они могут равномерным ритмом вбрызнуть жидкость.

О’кей, переводчик, о’кей! Я буду потише.

Отдрочусь и буду потише.

Вот, слушаешь меня, слышишь, как ты такое переведешь на английский? Я буду говорить только для твоих ушей. Малый, заработай немного.

— А сексуальная жизнь у вас как, нормальная?

— Что значит нормальная сексуальная жизнь? — спросил я врачиху.

— Правил здесь нет, все индивидуально…

— Если нет правил, как вы можете ждать от меня оценки моей сексуальной жизни, я не знаю, что такое нормальная сексуальная жизнь.

Переводчик, я должен был бы сказать тебе, как выглядит врачиха, где мы сидели, ординаторская, телефонные звонки, двери то открываются, то закрываются, звуки больницы, коридора… Неохота. На хрен детали. Если тебе платят за количество, представь себе врачиху, добавь ей большие сиськи, дай на вид тридцать лет, посади под окном ее кабинета цветущую черешню, приделай мне на лицо улыбку, ей заинтересованный взгляд. Развлекись, старичок, раз ты переводишь, значит, не дрочишь, а если не дрочишь, то ты здоров, приятель! И никто никогда у тебя не спросит: «А сексуальная жизнь у вас как, нормальная?»

Твою мать!

Джек Николсон!

Джека Николсона его мама родила, когда была еще почти девочкой, потом она куда-то слиняла, воспитывала его бабушка, бабушка сказала, что она ему мама, но он чувствовал, что что-то не так, не понимал, что именно, всю жизнь был в напряжении, поэтому дрочил. Вот так он дрочил и дрочил, дрочил и дрочил, пока врач не сказал ему, что это признак тревоги и болезни. Потом, ближе к старости, он узнал историю про молодую маму и бабушку, которая его воспитала так, словно была ему мамой, узнал, что два самых важных человека в его жизни, сестра, которая была ему мамой, и мама, которая была ему бабушкой, лживые суки. Николсон дрочит и по сей день. Это я прочитал о Николсоне в каком-то женском еженедельнике, в приемной врачихи. Я редко дрочу.

Интересно, случайно ли на столике в приемной валяются статьи о том, что Николсон дрочит?

Все на свете неслучайно. Старина Джек лечится шестьдесят лет, но и по сей день часами натягивает старую кожу на поникшую головку.

Когда человек здоров?

Что является признаком здоровья?

Врачи ненормальные.

Если бы я поставил перед врачихой чашку, наполненную спермой, если бы я ей сказал: «Вот, смотрите, это продукция моего твердого члена, твердый член бывает только у нормальных людей», что бы она ответила?

«Хотела бы уточнить, вы дрочили или же чайной ложечкой собрали это с живота вашей супруги? Если ответ „а“, приходите завтра опять, если ответ „б“, прощайте, господин Здравко».

Не можешь не согласиться, старик, ни твоя мама, ни твой папа, с гордостью рассказывая всем знакомым, что ты, слава богу, получил диплом, не предполагали, что тебе придется заниматься такой работой. Они не предполагали, что женщины-референты из бюро по трудоустройству будут говорить безработным мужчинам, вернувшимся с войны:

— Голубчик, сегодня никто не может позволить себе выбирать работу. Коммунизм в прошлом, пришли новые времена, известно ли вам, что считается хорошей зарплатой в Воеводине?

— Да насрать мне на Воеводину, — сказал я.

Она улыбнулась мне так, как мне обычно улыбаются люди, которые считают, что у меня в кармане граната, все считают, что у меня в кармане граната, из-за этого я словно живу в Стране Улыбок.

— Не сердитесь, — она на меня не смотрела, царапала ноготь на большом пальце левой руки, — я хотела сказать, что есть страны, где жизнь еще тяжелее. В Пекине люди работают за два евро в день.

— Да насрать мне на Пекин, — сказал я.

Если бы у нее под столом была кнопка, на которую нажимают, когда по другую сторону стола оказывается буйный посетитель, она бы на нее нажала. Но кнопки не было. Женщины, работающие в хорватских бюро по трудоустройству, — дешевая рабочая сила. Кому какое дело до того, взлетят они на воздух или останутся в офисном кресле, которое будет вертеться, пока у него не испортится механизм.

— Скажите, чтоб вам поставили кнопку, — сказал я, — вы будете чувствовать себя увереннее. В Воеводине люди вроде вас могут нажать на кнопку, в Пекине каждый человек вроде вас имеет три кнопки.

Она смотрела на меня, это ее обязанность, смотреть на меня, оставила в покое свой ноготь, наверное, у них написано в инструкции «смотрите им в глаза время от времени», кнопку она не нажимала, ее не было, я сунул руку в карман, она улыбнулась мне так, как улыбаются люди, только что наложившие полные штаны. Я тоже улыбнулся ей так, как улыбаются прошедшие войну хорватские добровольцы в мирной жизни.

— Уважаемая, ваши коллеги в Воеводине и Пекине — не такие параноики, как вы.

У меня зачесалось левое яйцо, я только поэтому сунул руку в карман, до свидания, всего доброго.

— Вы пошли добровольцем?

— Вы что, добровольцем пошли?

— Простите, вы были добровольцем?

Пиши, старик! Я прогуливался по набережной в четыре часа дня. Почему я в сентябре девяносто первого был на набережной в четыре часа дня?

Дамы и господа, ответа на этот вопрос я не знаю.

На набережной стоял большой пустой автобус. Рядом с ним стояли два мужчины и курили.

Почему я к ним подошел?

Дамы и господа, ответа на этот вопрос я не знаю.

Те два мужчины пригнали пустой автобус из Бежиграда. Сотни будущих павших героев скрывались в моем городе или прятались в его окрестностях. Шофер и тот, другой, ждали, когда военная полиция обнаружит этих кандидатов в покойники. Мужчины только в фильмах охотно отправляются на поле брани. А в жизни каждый город — это Бежиград. С этими двумя я оставался до девяти часов вечера. Улов — ноль. Тогда я был не таким, как сейчас. Я думал, что существует Хорватия, свобода, отечественная война, дезертиры, герои. И что пустой автобус для меня знак.

Иди, иди, иди, если все мы попрячемся, кто защитит страну?

В какой стране будут жить твои дети?

Улыбайся, улыбайся, переводчик! Сегодня, когда ты за сто евро работаешь целый месяц, легко быть умным. А нужно было быть умным в сентябре девяносто первого.

Что значит быть умным?

Не прогуливаться по набережной в неподходящее время?

Не приближаться к большому пустому автобусу?

Не стоять возле него до девяти вечера?

Не смотреть на его толстое пустое тело, которое движется в сторону юга и подмигивает красными огоньками?

Как узнать, как угадать, какой шаг приведет тебя в жопу?

Был ли мой шаг первым шагом на пути в жопу?

Если бы я работал журналистом в Далласе, я бы отправился в эту дыру защищать Хорватию? Нет. А именно в этой дыре я познакомился с журналистом из Далласа. Там и гинеколог был. И гинекологам нечего делать на войне, если они сами не захотят в ней участвовать.

— Почему вы пошли добровольцем?

Тебе, переводчик, я сказал, почему сам вызвался, никому другому я даже не заикался о большом автобусе и его левой мигалке, которую шофер включил перед тем, как свернуть на шоссе. Мне плевать, что они думают. Люди делят себе подобных на нормальных и психов. Что бы ни сказали нормальные, это подтверждение того, что они нормальные, что бы ни сказали психи, это подтверждение того, что они психи. Я отправился в тот городишко, потому что думал, что война — это военная форма, линия фронта, все говорили об этой линии, там они, здесь мы, они стреляют, мы защищаемся, им осточертеет, они уберутся восвояси, только идиоты могут провести всю свою жизнь на линии фронта с целью попасть туда, где их никто не ждет. Мы живем в информационном мире, четникам должно быть ясно, что шансов у них никаких. Вся мировая история — это рассказ о победе Добра над Злом, четники ведь тоже учились в югославской средней школе. Партизаны питались травой и победили упитанных немцев. Кривоногие, мелкие вьетнамцы уничтожили высоких, хорошо вооруженных американцев, евреев травили, как тараканов, они выжили. Да, возникает ключевой вопрос: а знали ли четники, на какой они стороне? Жизнь — штука не такая простая. В одном случае евреи это евреи, в другом евреи это палестинцы. Пока идет война, люди не знают, кто именно евреи. Кто евреи, знают победители. Я хотел помочь делу Добра, про которое мне сказали, что это Добро. Черт побери, ведь и четникам тоже кто-то сказал, что они режут нас за правое дело. Моя первая встреча с Историей лицом к лицу. Я был зол.

Как бы выглядел мир, если бы все мужчины были бежиградцами?

Признаю, признаю, признаю! Поздно.

Минуточку, старик! Подожди, пока не переводи!

Что значит «признаю, признаю»?

Признаю что?

Ошибку?

Заблуждение?

Я ошибся?

В чем?

В оценке?

Какой?

Хорватия оказалась не той, какой, по моим представлениям, она должна была стать после того, как я ее освобожу?

А как я представлял себе, какой будет Хорватия после того, как я ее освобожу?

Демократической страной, где в атмосфере любви и процветания будут жить свободные люди?!

После всего того, что мы узнали на сегодняшний день, ты и я, переводчик, ты ведь меня слушаешь, можно сделать вывод, что на войну я отправился ненормальным, а с войны вернулся здоровым. Твою мать!

— А сексуальная жизнь у вас как, нормальная?

Кто дал право ненормальной врачихе задавать мне, здоровому мужчине, такие ненормальные вопросы?

Ненормальных — большинство, они сильнее нас, они ставят диагноз. На суде я сказал:

— Я был в той группе, которая расстреливала, но я не стрелял.

Смекаешь, переводчик?

Ты в составе расстрельной команды, которая стреляет по мирным жителям, все стреляют в них, и только ты в воздух. Именно так оно и было. Было еще несколько человек из той команды, которые заявили, что стреляли в воздух. Суд показался мне насмешкой.

Судья, возможно, мог бы задать вопрос:

— Хорошо, если вы все стреляли в воздух, кто тогда убил сто мирных жителей?

Судья молчал, молчали и мы. Не хочу быть военным преступником. Я не настолько крупный военный преступник, чтобы это сделало меня героем.

— Я стрелял в воздух, я должен был стрелять, ствол моей винтовки должен был быть горячим. Если бы он остался холодным, убили бы меня.

Судья спросил:

— Кто бы вас убил?

Как было дело, как было дело?

Эту историю я повторил много раз, все считают, что именно это меня изменило. Некоторые заявляли и требовали внести это в протокол, что по дороге с того места, где мы их прикончили, они рыдали, рвали на себе волосы, их рвало. Я был в том автобусе, переводчик. Между нами говоря, переводчик, этой рвоты в протоколе было больше, чем в автобусе. Реально всю блевоту можно было бы собрать одним бумажным носовым платком, если бы, конечно, кто-то вообще обнаружил ее на полу того автобуса. Может быть, кто-то из нас просто харкнул на пол. Мы все курили. Не надо путать харкоту и рвоту. Истину обнаружить трудно. Кому охота сейчас тащить на анализ слизь с пола автобуса, который трясся по дороге в этих богом забытых местах в октябре девяносто первого?

Только в американских сериалах криминалисты работают, невзирая на срок давности, если ты меня правильно понимаешь, переводчик. Я хочу сказать, что драма это драма только на сцене, в кинофильме, на телевидении и в хорватских газетах, по прошествии лет эдак пятнадцати. Там, в лесу, все было просто. Те люди, человек сто, их привезли на грузовиках, они высадились, все гражданские, среди них были и женщины, темнота, холод, мы туда приехали на автобусе, куда едем, не знали, но поняли, что нас ждет, когда нам приказали построиться в шеренгу. Бах, бах, бах. И назад, в автобус.

Слушай, переводчик, мне только сейчас пришло в голову, что мою жизнь определяли автобусы. В аду я скорее всего буду кондуктором. Когда я был маленьким, я хотел быть кондуктором. В те времена кондуктор был отгорожен от пассажиров дверцей, они стояли, стиснутые адской давкой, а у кондуктора было свое сиденье и свое собственное пространство, он мог кататься бесплатно, орать «середина, пройдите вперед», требовать денег со стариков и старух, сейчас в нашем городе старики ездят бесплатно, он мог остановить автобус, если кто-то не заплатил за проезд, когда-то кондукторы были сильными мужчинами, никого не боялись. Кондукторов больше нет, ты, переводчик, скорее всего и не представляешь, о чем я говорю. Гражданских вылавливали по квартирам и днем и ночью. Внимание, переводчик, я уже вышел из автобуса, я уже опять в городке. Некоторые из сербов сразу свалили, но большинство осталось. После того как мы перебили тех людей, в лесу, распространились слухи, что остатки сербского говна скрываются по подвалам. Ту девчонку мы нашли при втором обыске. Старик, если бы я был писателем, эй, мать твою, переводчик, если бы я был писателем, я бы написал книгу про то, как мы трахали ту девчонку. Но если бы я написал книгу про то, как мы трахали девочку во время этой войны, меня обвинили бы в том, что я оплевываю Отечественную войну, которая была вовсе не траханьем девочек, а…

Если эта война не была траханьем девочек, почему тогда мы оттрахали ту девочку?

Если бы она и я стали героями фильма о нашей Отечественной войне, ее попытались бы изнасиловать четники, тут появился бы я, перебил всех четников, спас девчушку, положил бы свою взрослую руку на ее молодое плечо и передал бы ее на попечение своему сыну. В кинофильме о нашей освободительной борьбе девочек всегда трахает четник. На настоящей войне четников я не видел, а девчонку я трахал. Мы все ее трахали.

Все?

Да, все, кто оказался тогда в комнате. Привел ее тот, который вернулся из Америки, чтобы здесь сражаться за Хорватию. Все было как в кинофильме. Девчонка смотрела обезумевшими глазами, про то, какого они были цвета, ты меня не спрашивай, она была в джинсах, помню, мы стащили их с большим трудом. Тот, который доктор, держал ее за ноги, я стягивал с нее свитер, через голову. Она дрожала и кричала через шерсть. Потом парень по прозвищу Могильщик надел ей наручники. Я содрал лифчик, тоже через голову. Он был без застежки. Мы бросили ее на диван. Я не был первым. Могильщик прижимал к дивану ее плечи, рот ей заткнули тряпкой, доктор держал одну ее ногу, журналист другую. Потом уже ноги держать было не нужно. Черт побери, до сих пор не могу понять, как у меня встало на девочку, которая годилась мне в дочки и которую до меня оттрахало не меньше десятка мужиков. Вонь спермы стояла у меня в носу и в глазах. Я вставил, схватил ее за попу, прижал к себе, ноги ее безжизненно повисли, она не дергалась, и я тут же кончил. Вытащил, засунул член в брюки, а ей уже вставлял тот, который был в очереди за мной.

Если бы я был писателем, мне нужно было бы вспомнить миллион деталей. Как она щурилась от света лампочки под потолком комнаты, кричала «что вам от меня надо», звала маму, когда мы насаживали ее на свои члены, как потом сунули тряпку ей в рот… Я мог бы написать и про то, что удивлялся, как это у меня все-таки встало в этом свинарнике, и про то, как себя чувствует мужчина, когда трахает ребенка…

Она не была мертвой, когда в нее кончил последний, некоторые позже еще дрочили на ее животе, потом тот, доктор, завернул ее в одеяло, положил на плечо и вышел, как сказал бы поэт, в мрачную и холодную ночь. Мы напились, и мы без проблем могли смотреть друг другу в глаза, нам не было неловко, переводчик, только в кинофильмах и романах мужчины чувствуют себя виноватыми после того, как оттрахают дочку соседа. В жизни у нас только на таких и встает. Переводчик, воспользуйся этой историей, сделай из нее выводы. Отправляйся на следующую освободительную войну только при условии, если собираешься убивать там безоружное гражданское население и насиловать девочек. Если ты не готов убивать гражданских и насиловать детей, оставайся дома. Но, поверь мне, нужно сделать попытку познать самого себя. Все, кто меня окружают, считают, что я страдаю из-за того, что мне являются страшные сцены и меня мучает чувство вины. Переводчик, пойми, не самом деле я страдаю оттого, что больше не могу трахать молоденьких девчонок с тряпкой во рту и темной ночью расстреливать обычных людей. Чертовски приятное чувство, когда в руке у тебя винтовка, а напротив группа обосравшихся местных жителей, которые все еще надеются, что это просто кино. Вот чего мне не хватает. Я не хочу снова и снова смотреть этот фильм, я хочу в него вернуться. Убивать, насиловать, кончать в маленьких сербок, вытирать мокрый член, я хочу освобождать Хорватию, понимаешь, переводчик. Все на этом свете отдал бы, чтобы меня не было! Понимаешь, что я несу? Все на этом свете отдал бы… А что я могу отдать? У меня ничего нет. Врачиха мне сказала:

— Послушайте, те образы и сцены, которые вас преследуют, вовсе не обязательно образы и сцены того, что с вами действительно было. Вам может казаться, что вы это сделали, не осознавая того, что делаете.

Понимаешь, переводчик? Врачиха хотела меня утешить, успокоить, переубедить, сказать мне, что маленькую сербку не трахали ни я, ни они. А если я ее не трахал, то почему у меня в носу до сих пор стоит запах спермы и крови? Почему у меня в носу до сих пор стоит запах спермы и крови? Почему у меня в носу до сих пор стоит запах спермы и крови? Эй, переводчик! Почему у меня в носу до сих пор стоит запах спермы и крови?

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Спишь?

— Нет.

— Если мы маленькие сербки и если мы родимся, то наш собственный дед трахнет нас, когда мы станем взрослыми девочками.

— Нет, сейчас в Хорватии мир, здесь нет маленьких сербок, наш дед не трахнет нас, если мы маленькие сербки, если мы родимся. Когда в Хорватии мир, здесь насилуют только молоденьких хорваток.

— А если мы молоденькие хорватки, тогда нас все равно будет трахать наш дед, раз ты говоришь, что, когда мир, здесь трахают молоденьких хорваток?

— Нет. Когда мир, наш дед дрочит.

— Наш дед военный преступник.

— Нет. Насиловать во время войны — это не преступление, это борьба за свободу иными средствами.

— А любая борьба за свободу связана с траханьем девочек?

— Любая.

— Я бы не хотел быть девочкой. Я слышал, что в Аргентине девушки, которые сидят на кассах в мегамаркетах, имеют право ходить в уборную, только когда у них менструация, и тогда они носят на рукаве красную ленточку, чтобы было понятно, что у них есть право на посещение туалета, я не хочу родиться, если я девочка, не хочу носить красную ленточку на рукаве и сидеть на кассе.

— Хорватия еще не Аргентина, если мы и окажемся на кассах, то хотя бы будем в тепле. В Хорватии мир, мир, мир, братец, солдаты нас не будут трахать.

— Я не хотел бы быть девочкой и кричать «мама, мама», когда меня трахают солдаты с грязными членами.

— Откуда ты знаешь, что у солдат грязные члены?

— Я слушал про войну по телевизору. Все время идет дождь, они сидят в окопах, в окопах грязь, не могут же у солдат члены быть чистыми, а они сами грязными.

— А как ты думаешь, это легче, если тебя во время войны насилует борец за свободу с чистым членом?

— Вероятно, один хер.

— Ругаться нехорошо.

— Почему наш дед зовет нашу маму «куренок»?

 

ДЯДЯ

Я компьютерщик, я стюардесса. Если считать, что стюардесса — это не официантка, а великая путешественница, то я не пролетарий умственного труда, а герой двадцать первого века. Зависит, как посмотреть. Но я никогда не смотрел на себя по-другому. Я всегда знал, что я пролетарий умственного труда. Мой шеф свинья. Постоянно твердит: зарплата это тайна, кто будет болтать о зарплате, будет немедленно уволен. Если бы вы случайно пришли в нашу фирму, зашли в это гребаное помещение, где мы сидим, вы бы увидели, что там разгуливает кошечка, Альма, на окнах стоят цветы, у каждого свои, у меня, например, две альпийские фиалки, в клетке сидит попугай, его зовут Мария, радость жизни бьет ключом. Пашем с восьми утра до восьми вечера. За опоздание на одну минуту у нас из зарплаты вычитают пятнадцать кун, сверхурочные не платят, нам дают дополнительные выходные, но мы не можем ими воспользоваться, потому что фирма дышит на ладан, об отпуске не смеем и подумать, хозяин считает, что работаем мы недостаточно. Кто наш хозяин, мы не знаем. Господин, который с нами общается через шефа, говорит, что хозяин он, но вовсе не значит, что это действительно так. Мы не протестуем. В нашем городе, да, кажется, и во всей Хорватии, они договорились, что ты не можешь зарабатывать больше четырех тысяч кун в месяц, поэтому совершенно безразлично, где пялиться на экран — в офисе с Марией и Альмой или с канарейкой и собакой. Некоторые свихнулись. Желько бьет жену, это помогает ему расслабиться. Рики доводит себя до изнеможения, составляя на заказ гороскопы…

Теперь мне бы надо выдумать какое-то третье имя, может быть, Пино, и сказать, что этот самый Пино работает потому, что ему насрать на все, и на компьютеры, и на шефов, и на фирмы, и на симпатичных животных. Вот никак не получается. Знаю, когда перечисляешь, нужно почему-то привести не меньше трех примеров… Нельзя сказать: Желько бьет жену, Рики доводит себя до изнеможения… Нужно добавить и Пино, тогда мысль обретет вес. Не получается у меня выдумывать имена, я понятия не имею, действительно ли какой-то Желько бьет жену, наверное, бьет. Рики — это уголовник, он получил десять месяцев исправительных работ за распространение наркотиков, я видел это утром в газете, ему продлили заключение, я с этим Рики вообще не знаком. А Пино — это рыбак, который во времена моего детства вершой ловил креветок. Мне трудно навязать имя Пино какому-то типу, который не ловит рыбу. Пино — это верша, креветки, море. Я не сказал «верша, креветки», я добавил море?! Дядя Пино стоит в своей лодке и гребет веслом. Я очень хотел научиться грести стоя. Грести стоя я не умею. Я учился в университете в Вене. В Вене учились самые великие умы. Это у них всегда написано в биографиях: учился в Вене с такого-то и до такого-то.

Мои венские дни , о них можно было бы написать книгу. Я хочу сказать, я думал, что сказал, а я этого не сказал, я хотел написать книгу о своей жизни.

Я компьютерщик, я стюардесса…

Это из книги. Быть только компьютерщиком бессмысленно. И кроме того это вечный стресс. Я знаю одного детского хирурга, он мне грыжу оперировал, он написал поваренную книгу. Сам делал фотографии блюд. Понимаете? Люди это нечто большее, чем непрерывное глядение в экран, а рядом кошечка мяукает, попугай трещит, фиалки… Кошка, попугай, фиалки… Раз, два, три… Когда я приехал в Вену? Когда улетел в Америку? Все это я свалил в свою книгу, а потом в Интернете наткнулся на рецепт — что должно быть в интересной книге. Она должна быть одновременно и грустной и веселой, и в ней обязательно должна описываться какая-то засада. В моей жизни бывали страшные засады, например, не заплатил за квартиру и ждешь, когда мать пошлет тебе денег, или банкомат не принимает карточку, или ты в подземке без билета, а в Вене в этом смысле жуткие строгости… Это все ужасы, которые способны разрушить человеку жизнь. Книга о поездке в метро без билета еще не написана. Но где здесь труп, секс? На хрен поездку в метро. На хрен и компьютерщика без фантазии! А может быть, я потому и компьютерщик, что у меня нет фантазии? Кого убить, почему, как сплести интригу, чтобы читатели катались по полу от смеха, плакали и в напряжении ждали конца? Я начал.

Хай, пипл, я Секи!

На самом деле меня зовут не Секи и я совсем не такой весельчак, меня зовут Драгутин, в честь какого-то покойного священника, который моей старухе приходился кем-то, кажется дядей, его убили итальянские фашисты, одна маленькая улица в нашем городе носит имя нашего Драгутина. Драгутин — это имя, которое звучит не очень выразительно. Хай, пипл, я Драгутин… Поэтому я и написал: хай, пипл, я Секи! «Хай» мне потребовалось, чтобы все сразу зазвучало весело. Значит, я начал. Я не умею обманывать, это мой большой недостаток, меня мучило то, что меня зовут не Секи, я убрал хай, я Секи и написал хай, пипл, меня зовут Секи.

Здесь я задержался на три дня. Надо ли объяснить людям, кто зовет меня Секи? Все меня зовут Секи? Или только мама? А почему мама зовет меня Секи? Кто такой этот пипл, чтобы я перед ним отчитывался? Меня зовут Секи, еб твою мать, пипл! Самым трудным мне казалась необходимость быть логичным и написать такое, во что читатели могли бы поверить. А со мной происходили невероятные вещи. Написать так, как оно и было? Все скажут: ладно, не пизди, старик, не преувеличивай. Значит обманывать? Обманывать мне не хочется. Когда пишешь книгу о своей жизни, нужно с чего-то начать. С рождения? Что я знаю о своем рождении? Почувствовала ли моя мать во время родов, что рожает Великого Парня? Моя старуха на выходные приезжает домой из Италии, я из нее вытянул, что роды длились недолго, что пуповина не обмоталась вокруг моей шеи, я не накакал в околоплодные воды и не наглотался их, никто не боролся за мою жизнь, и никто, обезумев, не ждал моего первого плача. Сейчас в Хорватии в моде тексты о новорожденных, которые сразу после родов борются за собственную жизнь, а потом умирают, потому что дежурный врач смотрел матч «Хайдук» — «Динамо». Любая уважающая себя хорватская ежедневная газета хотя бы раз в месяц помещает на первой странице фотографию мертвого младенца с торчащими из мертвого носа трубочками, которые врачи слишком поздно засунули в маленький нос.

— Роды как роды, — сказала моя старуха. Это тема? Мать холодная, как морозильник, сын жаждет любви, всю жизнь он мечтает о материнской любви, она его почти не замечает, а когда он спрашивает: как это было, когда ты меня рожала, — мать говорит: «Роды как роды». Завязка? Сын в конце книги убивает свою мать из-за того, что она сказала ему: «Роды как роды». А все остальное, между «роды как роды» и мертвой мамой?

Хай, пипл!

Очень мне нравится такое веселое начало. Хай, пипл! Гораздо лучше, чем хай, пипл, меня зовут Секи.

Много дней меня мучило, написать пипл с большой буквы или с маленькой. Если я обращаюсь к хорватскому пиплу, то тогда с большой, если…

Буду интернациональным писателем.

Хай, пипл! Моя старуха не обращала особого внимания на свои материнские обязанности, она вечно мчалась со мной на прививки в последний момент, врачиха всегда говорила: «Знаете, вам следовало бы прийти раньше», поэтому я и оказался в поликлинике в первой половине того дня, во второй половине которого в первый раз пошел в школу. Жуткий стресс. Я стоял голый на холодном зеленом линолеуме, врачиха меня осмотрела, медсестра взвесила, килограммов во мне было достаточно, смерила рост, я был слишком длинным для своих лет, тут в кабинет вошла еще одна медсестра, в руках она держала большой шприц, она двинулась в мою сторону, я завыл, я выл и выл, оооо… Я прыгнул маме на руки, мама этого не ожидала, время истекало, в воздухе чувствовалось напряжение, первый раз в первый класс, мы все были на нервах, и мама, и бабушка, папа был на работе, я, голый, был на руках у мамы.

— Почему он так кричит? — спросила врачиха мою маму.

— Испугался шприца.

— Тебя никто не будет колоть, видишь, сестра ушла в другую комнату, это был шприц для промывания ушей, — врачиха смотрела на меня гадкими глазами…

Я смотрю в текст на экране. Гадкими глазами? Достаточно ли написать гадкие глаза ? Персонажей нужно описывать. Мать, отца, бабушку, сестру. Мать у меня высокая, темно-каштановые волосы, темно-карие глаза… Сестра у меня высокая, темно-каштановые волосы, темно-карие глаза… Бабушка у меня высокая, седые волосы, темно-карие глаза… Темно-карие глаза… темно-карие глаза… Слишком много повторов. А почему я должен изменять цвет глаз членов моей семьи, раз я пишу книгу о членах моей семьи? Если к голове моей матери я приделаю светлые волосы, это будет совсем другой человек. Моя мать из тех женщин, которые не красят волосы. Не могу даже представить ее крашеной блондинкой. И натуральной тоже. У натуральных блондинок волосы в старости становятся грязно-желтыми. Не люблю старых натуральных блондинок. Писателю приходится трудно, когда женские образы у него из числа ближайших родственников. Женщины это не только волосы и глаза, но еще и грудь, колени, бедра, шея. Писатель должен бросить на свои женские образы мужской взгляд. Взгляд ебаря. Как посмотреть на бабушку таким взглядом? А на маму, на сестру? Даже сестра никогда не казалась мне привлекательной. А какими глазами писатель должен смотреть на свои мужские образы? Мой отец высокий, крупный, волосы каштановые, глаза… Никакого шанса! Лучше вернусь в поликлинику, к врачихе с гадкими глазами, которая сказала мне, что тот шприц предназначался для промывания ушей.

— Мой сын не мог этого знать, — сказала моя мама и слегка прижала меня к себе.

— Он напуган, — сказала моя мама.

— Чего ты боишься? — спросила врачиха.

Я молчал.

— Оденься и обуйся! Сам, — сказала врачиха моей маме.

— Вы заметили, что у него не развита моторика?

— Какая моторика? — сказала моя мама, надевая на меня ботинки.

— Моторика. Ребенок, который идет в школу, должен уметь сам завязывать шнурки.

— Он умеет, — сказала моя мама, — просто так быстрее.

— Сядь, — сказала мне врачиха. — Что это такое? — Она длинной указкой показала медвежонка на плакате. Я молчал. — А это что? — Она показала на самолет. Я молчал. — Подумай, — сказала она. Я молчал.

— Он перепугался, — сказала моя мама. Указка опять вернулась к медвежонку. Я молчал.

— Боится, — сказала моя мама.

— Чего? — сказала врачиха.

— Может, указки? — сказала моя мама.

— Ты знаешь, в чем разница между небоскребом и домом? — спросила врачиха. Я молчал.

— Что носит курица? — спросила она.

— Перья, — сказал я. Она что-то написала на куске бумаги, положила в конверт, заклеила и передала моей старухе.

— Он волнуется, — сказала моя мама.

— Передайте это его учительнице, — сказала врачиха.

Я очень люблю курицу с картошкой, запеченную в духовке. Бабушка мне сказала:

— Первый день школы, бабушка запечет тебе курочку с картошкой.

Я возвращался домой очень веселым. За столом сидел наш сосед Стиепан. Бабушка потом рассказывала маме:

— Я поставила курицу на стол, и тут вошел Стиепан. «О, как у вас хорошо пахнет». — «Угощайтесь», — сказала я ему. Я и представить себе не могла, что он усядется за стол. Я поставила перед ним тарелку, он воткнул в курицу ту позолоченную вилку, которую свидетели подарили тебе на свадьбу, и съел всю курицу.

Бабушка плакала, рассказывая это маме, я ждал маму у входной двери, мама сказала бабушке:

— Он болен.

Мне она сказала:

— Эй, Секи, хочешь кусок хлеба?

Я взял одной рукой кусок хлеба, ранец был у меня на спине, вторую руку я вложил в мамину руку…

Этот текст смотрит на меня с экрана, а…

На самом деле я пошел в школу без хлеба в руке. Стиепан съел не всю курицу. И его звали не Стиепан, а Томи. Но только тот, кого зовут Стиепан, мог бы съесть курицу, приготовленную для ребенка, который первый раз в жизни отправляется в школу. Он, этот Томи, оставил мне две куриные ножки, я ножки люблю больше всего. Я наелся, почистил зубы, пошел в школу, без куска хлеба в руке, мама шла рядом со мной, и я не держал свою маленькую руку в ее руке… Каким был мой рюкзак? А моя маленькая рука? Сухая? Влажная? А мамина рука? Какая связь между руками и первым школьным днем, если эти руки не соприкасаются? Хотелось ли мне идти в школу? Следовало бы описать небольшое здание рядом с маленькой старой церковью. И двор. И детские крики, и визг, если были крики и визг. Каждый писатель, который описывает свой первый школьный день, должен иметь память как у слона или буйную фантазию. У меня нет ни того ни другого. А напряжение, а предчувствие чего-то мрачного вдали?

Через месяц или два моя учительница сказала моей маме:

— Я все-таки пересадила вашего сына на заднюю парту, он слишком высокий для первой.

— А почему он сидел за первой партой? — спросила моя мама.

— Потому что его врач написала, что это ребенок, нуждающийся в особом отношении, но мне кажется, что он совсем нормальный.

Я вспомнил. Сейчас я ее вижу! Вижу учительницу! Высокая, темноволосая, большая, круглая грудь, белые зубы, пухлые губы, я даже помню ее имя! Звездана, ее звали Звездана! Супер! На нее сегодня я мог бы смотреть глазами ебаря. Кто знает, заслуживает ли она сегодня взгляда ебаря? Большие круглые груди не могут выглядеть такими же высокими спустя двадцать лет. Как посмотреть взглядом ебаря на ее обвисшую грудь, иссушенную тяжелой жизнью?

— Вот корова, — сказала моя мама моей бабушке, — корова сраная! — Она имела в виду врачиху. — Пойду спущусь к ней, расквашу ее поганую морду!

Пойду спущусь…

Меня долго мучило, требуется ли объяснение слову спущусь ? Нужно ли написать, что детская поликлиника находилась ниже над уровнем моря, чем тот дом, в котором мы жили? Дело в том, что оба эти здания, наш дом и поликлиника, были на одном уровне, сейчас в этой поликлинике банк, а моей маме просто казалось, что поликлиника ниже.

Настоящий писатель сумел бы оценить важность высоты над уровнем моря в книге о жизни писателя.

— Успокойся, — сказала бабушка, — это просто потому, что ты всегда и везде приходишь в последний момент. Если бы ты отвела ребенка на осмотр полгода назад, никто бы не нервничал. А она корова, — тут же быстро добавила бабушка.

— Да наш Секи уже в два года умел читать.

Секи? Каждый раз, натыкаясь на Секи, я останавливаюсь: кто такой этот сраный Секи?

Я никогда не ходил в садик. Может, поэтому я никуда не вписываюсь.

Что я хотел сказать? Еще неизвестно, мучает ли себя мальчишка-первоклассник вопросом о том, вписывается он или не вписывается. И вообще, насколько эта фраза понятна? Я никогда не ходил в садик, может, поэтому я никуда не вписываюсь?

(Написать такое сразу после «Успокойся, — сказала бабушка, — это просто потому, гто ты всегда и везде приходишь в последний момент. Если бы ты отвела ребенка на осмотр полгода назад, никто бы не нервничал. А она корова, — тут же быстро добавила бабушка, — да наш Секи уже в два года умел читать ». И кроме того… Я никогда не ходил в садик …)

Какая связь между нехождением в садик и нервной бабушкой? Писатель должен заботиться даже о самых мелких деталях. Его семилетние герои не должны быть обременены проблемами, которые мучают школьных психологов. И опять же, как именно пишет писатель, который описывает свою жизнь в первом классе, — как мальчик, который ходит в первый класс, или как взрослый умник, которому все ясно? Я никогда не думал о себе как о взрослом умнике, но мне всегда трудно читать книги, которые написаны так, как будто их автор мальчик. Кроме того, я сказал неправду, несколько дней я все-таки ходил в садик. Это совпало в празднованием Восьмого марта. Каждый из нас должен был выйти на сцену и перед всеми другими женщинами сказать своей маме что-нибудь хорошее. Не люблю и никогда не любил публично обмениваться нежностями. Я сказал: «Дорогая моя мама», — и замолчал. И тут же описался, но про это я никогда бы не написал в книге о своей жизни. Мне показалось, что, прежде чем воспитательница увела меня со сцены, прошло несколько лет, зрители смеялись и аплодировали, мама в уборной сняла с меня трусики и сказала, что ничего страшного, ерунда, а когда мы вышли из садика, она взяла меня за руку, тенниски мне жали, садик был не так уж близко от дома. Я плакал и говорил маме, что у меня болит нога. Мама мне не верила, поэтому мы пошли в детскую поликлинику только через неделю. Хирург сказал маме:

— Мамаша, вы в своем уме?! У ребенка палец нагноился до самой кости, вы ему мать или нянька, которую без рекомендации наняли присматривать за ребенком?

Мама плакала, плакал ли я — не помню. В книге о своей жизни я описал и то, как Кики ранцем разбил мне голову Мальчика звали Йосип, Йосип — это такое имя, которое убивает весь текст вокруг себя, Йосип — это тупица, борец за права рабочих, охранник в офисе с глупыми компьютерщиками, разве Йосип может сделать что-нибудь впечатляющее? Поэтому Йосипа в моей книге зовут Кики. Этот Йосип-Кики швырнул мне в голову свой тяжелый ранец. Из головы хлынула кровь, учительница отвела меня в поликлинику, голову зашили. Когда я пришел домой, мои уши были в засохшей крови. Поэтому, когда я сказал моей маме, что это мне в голову швырнул ранец Кики, которого я назвал, конечно, Йосипом, она сказала, и этого я никогда не забуду:

— Башку ему надо за это разбить!

На следующий день к нам пришла мама Кики, она сказала моей маме:

— Мадам! — Во времена товарищей никакая даже самая рассерженная мама не сказала бы другой маме «Мадам!». Но мама Кики сказала моей маме: — Мадам, вы действительно сказали вашему сыну, чтобы он разбил голову моему сыну Кики?

— Да, — сказала моя мама.

Мама Кики заплакала навзрыд. То есть не мама Кики, а мама того Йосипа, а потом она сказала:

— Секи, — на самом деле она сказала не Секи, она сказала: — Драгутин повалил моего сына на пол, а потом камнем ударил его по голове.

— Где сейчас ваш сын? — спросила моя мама.

— В больнице, врачи пытаются спасти ему жизнь.

— Несчастный ребенок, — сказала моя мама. Она хотела обнять маму Йосипа, но мама Кики отстранилась и ушла домой. Когда я пришел домой, мама мне сказала: — Ты смотри, так ведь и убить можно.

Это произошло на самом деле, и этот эпизод просто супер, Кики выжил, а если бы не выжил, это стало бы началом более волнующего варианта моей жизни…

Меня мучило, как быть дальше. Как мне, мальчишке, который уже на пороге жизни показывал склонность к насилию, шаг за шагом идти по жизни, в будущее: средняя школа, распространял наркотики, изнасиловал Коку с первой парты, распространял наркотики, изнасиловал Муки с третьей парты, распространял наркотики, факультет, поездка в венском метро без билета…

А начало войны? Три боевых товарища. По ком звонит колокол. Молодые львы. Уловка-22. Отсюда и в вечность. Начало войны? Смысл и бессмысленность жизни, смысл и бессмысленность войны? Сколько писателей золотом заплатили бы за возможность жить в стране, где бушевала такая война? Тысячи мертвых, сотни тысяч беженцев, дым, слезы, крики, трупы… Твою мать! Все кричали и падали мертвыми вдалеке от моего родного города. Помню только одну тревогу, одну сирену. Я был в магазине, ууууууууууу, потом, когда услышал «ээээээээ», вышел из магазина и пошел домой. От войны мне достался только ненормальный отец. И это немало, а некоторые писатели золотом заплатили бы за то, чтобы иметь в доме ненормального отца, который целыми днями сидит, уставившись в стену соседнего дома. Заплатили бы золотом! Стоило ли мне столько раз повторять про это золото? Уставился, сидит, курит, молчит? И? И дальше? Потом? Что я могу ему приписать? Может быть, он убил беспомощную старуху на пороге ее дома, а ее парализованному мужу отрубил голову топором? Течет ли кровь из отрубленной головы парализованного человека? Или она капает? Или бьет струей? Нет ли еще и какого-нибудь ребенка под кроватью, маленького внука, у которого навечно останется травма? Может быть, убить и мальчика? Как? Ножом? Топором, с которого капает кровь деда? Куда направится мой отец? Если он куда-нибудь пойдет, то пойдет ли он с топором в руке? Без топора? Вытрет ли окровавленные руки? Об штаны? Какие штаны? Маскировочные? Хаки? Джинсы? Будет ли он убивать зимой, летом, весной? В лесу? На лугу или в поле? В хлеву? Какие животные будут в хлеву? Если он будет убивать в хлеву, то что делает в хлеву кровать, под которой спрятался мальчик? А девочка? Лучше девочка! Какие глаза поместить на ее лицо? Большие и перепуганные, это будет о’кей. А какого цвета? Синие, голубые? Безусловно голубые, и светлые волосики. Бельгийские педофилы известны во всем мире, фотографии их пятилетних жертв стали общим местом, так что теперь просто не можешь убить девочку, если у нее не светленькие волосики. А как маленькой девочке из Лики покрасить волосы? Где вы видели пятилетних девчушек из Лики с волосами цвета льна? Может ли писатель позволить себе перейти любую границу? Поменять местами Брюссель и Дошен-Дабар? Что с ней мог бы сделать мой отец? Изнасиловать… Никаких шансов! Да я даже и в бреду не позволил бы своему отцу, чтобы он в моей книге трахнул бельгийку из какой-то дыры в Лике. Даже за Нобелевскую премию! Как мой отец после всего, что было, себя чувствует? После чего — всего? Если отказаться от девочки и мальчика, меня уже как-то не тянет описывать мучения парализованного старика. Убить старуху, которая заботится о парализованном муже и насмерть перепуганном внуке, — это мерзость, которая, вероятно, имела место, но быть писателем не значит кричать на всю округу, что твой отец военный преступник… Убить старуху… Может, все-таки убить? Я задумался. Почему тип мог бы заинтересоваться убийством старухи? Не дочитал Достоевского? Есть ли смысл писать книгу о проблемах такой обезьяны, которая даже не дочитала Достоевского? Чтобы написать книгу о мужчине, который не дочитал Достоевского, нужно самому прочитать Достоевского. Я его не читал, только слышал, что такой есть. А если человек прочитал Достоевского, как ему писать о человеке, который не читал Достоевского?

Средняя школа. У меня были длинные волосы, в школе потребовали, чтобы я отрезал длинные волосы, моя мама сказала директору школы: «Пусть он отрежет волосы, когда сам этого захочет». Мне она сказала: «Секи, ты должен хорошо учиться, чтобы я могла защищать твою позицию перед старым идиотом». Я был отличником, и мои волосы оставили в покое.

Где здесь напряжение? Можно ли в книге, которая должна быть одновременно грустной, смешной и страшной, разливаться насчет волос, которые растут на голове у ученика средней школы? Цвет волос? Темно-каштановые. У меня была себорея, я тогда не знал, что это аллергия на восстановитель волос, они у меня секлись… Я слышал, все слышали, любое ружье смертельно опасно в руке этого Вука. Мне казалось, что я и без ружья, и без рук, насрать на Вука-инвалида, кто станет читать его автобиографию, а документальные фильмы об инвалидах никто не смотрит даже в День инвалида.

Секс?

Мики лежала рядом со мной голая…

Какая Мики? Девчонка, которую мы в средней школе звали Мики, на мое счастье, никогда не лежала рядом со мной голая. Жуткая девчонка. Доротея лежала рядом со мной голая. Хорошо, Доротея, которую мы, не знаю почему, называли Желькой, лежала рядом со мной голая, мы только что трахнулись, об этом я мог бы написать, Желька теперь живет в Канаде. Если бы я назвал ее Мики, никто бы ее не узнал, те, кто знает Мики, знали бы, что это не Мики, а тем, кто знает Доротею, не пришло бы в голову искать ее в девчонке, которую зовут Мики…

Как писать о сексе?

Я чувствовал, как мой большой, толстый член мучительно пробивается через ее хрупкое горячее тело…

Желька вовсе не была хрупкой, в ней было килограмм семьдесят, может, и побольше, и я пробивался не мучительно, мой член с комфортом следовал по своему пути, и, если быть совершенно откровенным, мне казалось, что он у меня слишком короткий и слишком тонкий для той миссии, которую он выполнял, хотя вообще-то член у меня большой, может быть…

Я буду действительно совершенно откровенным, кончил я еще до того, как вошел, Доротея не ожидала ни того, что я войду, ни того, что кончу. Она удивилась пятну на моих брюках, и я ни за что не стал бы описывать в книге тот взгляд, которым тогда посмотрела на меня Доротея, которую мы звали Желька.

У него встало, она увлажнилась, он лизал ее… она его, и… пока она стонала, из него изливалась мощная река густой спермы…

Я никогда не мог читать ничего подобного. Не знаю. Я боюсь женщин, для меня настоящее мучение писать о встрече их половых органов с моим членом, про который я уже и сказал, что это крупная, жилистая скотина.

А война? Великая хорватская освободительная война в невинных глазах тощего ученика средней школы с длинными волосами? Нам, будущим солдатам, в седьмом классе раздали анкеты.

Национальность?

Я написал «неопределившийся».

Никогда я не видел мою старуху такой. Она орала.

— Каждый говенный хорватский серб в этой стране пердит, что он хорват, церкви полны сербов, которые в очередях ждут, чтобы католический поп за тысячу марок побрызгал на их старые плешивые головы, а ты, кретин сраный, ты, хорват, пишешь, что ты «неопределившийся»?! Тебе еще порвут задницу из-за этой «неопределенности»! Когда пойдешь на войну, тебя пошлют на линию фронта, на передовую, и все «хорваты» будут смотреть в твою сраную «неопределившуюся» спину! И когда тебя принесут домой, никто мне не скажет, как тебя убили — выстрелом в грудь или в спину, проклятый говнюк!

— Старушка, — сказал я, — я не хочу писать «хорват», кому какое дело? Разве это кому-то что-то говорит обо мне? Что значит быть хорватом? Кто такой хорват?

— Не пизди, — сказала моя старуха, — я не желаю с тобой разговаривать, не желаю анализировать твой поступок, ты не будешь писать, что ты «неопределившийся», не будешь! Написать «хорват» означает остаться живым. «Неопределившиеся» — это только те идиоты-сербы, у которых нет тысячи марок, а есть имя и фамилия, которые не оставляют места для сомнений. О’кей, — сказала она, — хочешь «Амигу» ?

Я мечтал об «Амиге», я вообще сходил с ума по компьютерам.

— Хочу «Амигу».

— Ладно, — сказала старуха, — я куплю тебе «Амигу», если напишешь, что ты хорват.

— Это шантаж, это непорядочно.

— Это предложение, — сказала моя старуха.

— О’кей, — сказал я. Я получил «Амигу» и чувствовал себя говном. Старуха ужас как боялась войны, поэтому заканчивать школу она послала меня в Америку. В Техас. Я был лучшим в классе, в школе, в городе, в Техасе. Обо мне писали в газетах, а американские ВВС на мой американский домашний адрес прислали предложение оплатить обучение, выдать грин-карту, только поступай к нам, только поступай к нам… Я отказался и вернулся домой, я упустил шанс бросать бомбы на Белград и написать хорватскую «Уловку».

Когда я вернулся из Америки, трупы были нормальным явлением. У старухи была навязчивая идея — мое мертвое тело. Я не нострифицировал свидетельство об окончании американской средней школы. Я все равно не смог бы сдать вступительные ни в один хорватский университет.

— Я тебя убью, убью тебя, — старуха смотрела на меня темно-красными глазами. Она слышала, что сын Каддафи учится на американском факультете в Вене, они с бабушкой продали бабушкин дом и отфутболили меня в Вену.

Мои венские дни… Интересно, кто-нибудь стал бы читать эту книгу? Девяносто четвертый или какой-нибудь похожий год, точно не помню, забыл. Квартиру мне сдал серб из Белграда, он жил на четвертом этаже, а Кико и я на втором, большая квартира. Нет, Кико зовут не Кико. Мики Четник, тот, кто нам сдал квартиру, он жил на четвертом этаже, я понимаю, писатель не должен два раза писать про то, что Мики Четник жил на четвертом этаже, но у меня страшная проблема, меня преследует мысль, что читатели глупы и что некоторые вещи им нужно повторять. Это страшно замедляет ритм моей книги. Итак, Мики Четник с четвертого этажа сидел на героине, он на всем сидел. На полке у него стояла стеклянная голова, на стеклянной голове меховая шапка, на меховой шапке кокарда, на стене постер — Дража Михаилович в сверхнатуральную величину. С нами учился еще черногорец, мы его звали Жирный, как-то раз он у маленькой герцеговинки, которая варила кофе в студенческой столовой, одолжил чайную ложку и вернул ее погнутой. Маленькая герцеговинка дико разоралась. Достаточно будет просто сказать «маленькая герцеговинка»? Глаза, рот, нос, зубы, фигура? Ужасно меня утомляет необходимость описывать героев, подмечать на их лицах мелкие детали и таким образом делать их реальными. Насколько бы получилось лучше, если бы я сказал, что у маленькой герцеговинки возле носа, с левой стороны была родинка? Намного? Ее образ так бы и просиял перед глазами читателей? Я не помню, какое лицо было у маленькой герцеговинки, хоть убейте, понятия не имею, а родинка была у профессора, индуса, он организовывал для нас поездки в Израиль, за которые драл несусветные деньги. А сына Каддафи ни следа. Сербы, сербы, сербы, русские, русские, русские и немного хорватов. Преподавателями в основном были менеджеры известных компаний, на нашем факультете преподавали серьезно, не для проформы. С некоторыми преподавателями мы были на «ты», год обучения стоил двадцать тысяч марок… Я крал туалетную бумагу из сортиров. Несколько недель жил в какой-то хорватской католической дыре, бесплатно, но они меня вышвырнули из-за того, что я проспал рождественскую мессу. А потом я уехал в университет в Америку.

Мои американские дни… Жизнь в кампусе, студия из тех, что получше, на двоих, получил диплом по информатике, женился на китаянке. Это могло бы быть темой. Почему я женился на китаянке, как мы встретились? Настоящая правда такая, что мы познакомились через Интернет, она была в несчастливом браке в Индиане, и в несчастливом одиночестве в Хорватии. В Хорватии я пробыл несколько месяцев перед тем, как отправиться в Сент-Луис за дипломом по информатике, старики остались совсем без денег. А потом старуха взяла кредит в каком-то австрийском банке, через тетю Сандру. Почему я влюбился в замужнюю китаянку? Я знаю только, почему я ее бросил. Когда я уезжал из Америки, я не знал, что она ждет ребенка. А если бы и знал, не остался бы, наш договор был ясным — никаких детей. Какой был китаянка? Это некрасиво, но когда ты писатель, у тебя жуткая проблема, сказать или не сказать правду о себе? Если соврешь, это сразу заметно, если напишешь правду, чувствуешь себя погано. Я хочу сказать, китаянка развелась, как только мы увидели друг друга в Анголе, штат Индиана, мы обнялись, и это длилось целый год. О’кей, я скажу, это свойственно человеку, думать о себе хорошо, мне казалось, что китаянка должна быть счастлива, что меня подцепила. Моя старуха думала… она не знала, что жена у меня китаянка, я ей сказал, что женился на американке, и это было правдой… Короче, моя старуха думала, что мне крупно повезло, потому что я в одном флаконе получил и женщину, которую люблю, и грин-карту. Таким образом, старуха думала, что повезло мне, я думал, что повезло китаянке, ведь она подцепила белого. Как мне писать в моей книге слово «старуха» — старуха или Старуха? Она и сейчас еще совсем не старая, я никогда не называл ее «Старуха», называл только «мама»… А что думала китаянка? Она сказала мне, что думает. Не сразу, не прямо, а по прошествии целого года, постепенно, чтобы мне не было больно. Так как я не писатель, а это становится мне все яснее, я не знаю, как правильно описать мою любовь к китаянке, которая началась с невероятно сильной потребности постоянно быть рядом с ней и дошла до невероятно сильной потребности навсегда с ней расстаться. Постараюсь быть точным. Процитирую, что она мне говорила.

— Белые едят тяжелую пищу.

— Белые кладут в пищу слишком много приправ.

— Белым следовало бы заботиться о том, что они едят.

— Белые сильно потеют, и от них воняет, потому что они не заботятся о том, что едят.

Мне потребовалось несколько месяцев, точнее, почти целый год, чтобы понять: китаянка говорит это не о «белых» вообще, она говорит это обо мне. Твою мать! А я-то думал, конечно, я никогда и нигде не признался бы в этом и никогда бы об этом не написал, но я думал, и я уже это говорил, что я для китаянки козырный туз. Меня это убило. Ошарашило. А потом как-то утром я заметил в зеркале свое лицо. Сосредоточенное, темно-каштановые волосы, темно-карие глаза. В руке у меня был бритвенный прибор, которым я раз в неделю брил волосы под мышками и на груди. Она ненавидела волосы. В носу у меня стояла вонь капусты, которую готовила моя китаянка, я так никогда и не сказал ей, что терпеть не могу ни капусту, ни ее вонь. Вы не поверите, но я говорю правду, она по-китайски пела: «Чао бела, чао бела, чао, чао, чао…» Этому она научилась у своего отца. И я вернулся домой. Я имею в виду в Хорватию. Вот это моя проблема, если я говорю «я вернулся домой», то это не вполне точно, мне нужно добавлять «я имею в виду в Хорватию», как будто читатели болваны. Что делать. Такой уж я человек. Люблю точность.

Что за страна Америка? Я не буду писать книгу об Америке, она получится неполиткорректной. Амеры живут в жутко хлипких домах. Дома у них хорошо изолированы, поэтому создается впечатление, что живешь в настоящем доме. При этом любой кулак может пробить любую стену в их доме. Амеры в своей массе страшно толстые, ужасающе толстые. Я работал в одной фирме, в которой мы могли покупать дешевые майки с логотипом. Там практически все размеры были XXXXL. В основном они работают в фирмах, которые требуют от них крайней предупредительности по отношению к клиентам. Если клиент, неудовлетворенный тем, как лебезил перед ним раб, уходит к конкурентам, раба увольняют. У тех, кто работает в ресторанах фастфуда, жизнь особенно нудная. Клиенты достают всеми возможными способами, некоторые требуют бигмак с соусом для воппера. Каждый, кто жил в Америке, знает, что это за немыслимая комбинация. Когда ты в одном ресторане отработаешь свое, идешь в другой ресторан и там достаешь другого. Вся Америка кружит в хороводе из раздраженных слуг и раздраженных господ, постоянно меняющихся местами. Особенно мне действовали на нервы их бесчисленные общества, союзы, объединения. Нет таких больных, которые не объединялись бы в свой собственный союз, призванный защищать их находящиеся под угрозой права. Толстые, худые, беззубые, те, у кого избыток зубов, безглазые, одноглазые. Представители всех этих союзов постоянно читают газеты, следят за телепрограммой или смотрят фильмы. А потом вскипают, когда кто-то где-то выставит в смешном свете толстяка, хромающего на левую ногу. О домах нужно сказать еще кое-что. Высота травы в твоем саду говорит о том, кто ты. Если трава вокруг дома высотой в пятнадцать сантиметров, а дощатый дом не покрашен, ты этим подаешь сигнал, что ты в полной жопе. Но если травка не выше пяти сантиметров, а дом свежевыкрашен, значит, ты аккуратно выплачиваешь кредит и, может быть, осуществишь американскую мечту и к пятидесяти годам полностью выплатишь деньги за деревянный барак, который считаешь совершенством. Одна работница фабрики рыбных консервов с восторгом рассказывала в газетах, что в пятьдесят семь лет ей удалось стать полноправной владелицей домика-прицепа, за который не нужно выплачивать кредит! Этот прицеп стоил десять тысяч долларов. Каменный дом — это счастье совсем немногих, и о таких потом говорит весь мир, о таких снимают фильмы. А в фильмах холодильники у американских негров всегда ломятся от продуктов.

Что делал в Америке я, дипломированный психолог и специалист по информатике? На каком-то заводе я сваривал кусочки железа, триста кусочков в час, один кусочек кладешь рядом с другим, запихиваешь в станок, нажимаешь на педаль, девять часов на ногах, 8,5 доллара в час, медицинскую страховку получаешь через три месяца. Когда один кусочек металла приваривается к другому, искры через рукавицы обжигают тебе руки, из громкоговорителей по ушам бьет музыка для white trash, один день рок, назавтра кантри и так далее. Если выдержишь три месяца, медицинская страховка покрывает лечение только тех болезней, которые не связаны с «предыдущим состоянием». А «предыдущее состояние» — это те болезни, с которыми ты пришел работать в эту фирму. Их лечение фирма не оплачивает.

Я уже говорил, что мы жили в Анголе, штат Индиана, там есть место, которое называется Френч-Лик. Я развозил газеты. С двух ночи до восьми утра. Китаянка сидела за рулем, а я засовывал газеты в пластиковый пакет и швырял на газон. Пока у нас машина не сдохла. Еще я работал в «Бургер Квин» с пяти утра. Эх, если бы я умел и мог описать, как я себя чувствовал, когда заходил в холодильную камеру, она была огромной, температура минус пять, я с короткими рукавами. Я вытаскивал оттуда несколько мешков яиц и переселял их в обычный холодильник. Яйца были на «завтрак». Видели бы вы эти яйца! Готовые гамбургеры можно держать в тепле не больше семи минут, если их никто не заказал, их следует выбрасывать. Но так никогда не делают. Если мало народа, то их держат двадцать, а то и тридцать минут, пока не удается кому-нибудь сбыть. Самая большая толкучка с одиннадцати до двенадцати. Там я выдержал три месяца, это было просто drive-thru, 7,70 доллара в час.

Из Анголы, где население около двух тысяч человек, мы переселились в Форт-Уэйн, это довольно большой город, там мы жили в негритянском квартале. Я был единственным белым, и все было о’кей, потому что американские негры считают европейцев тоже неграми. Два месяца я работал в ресторане быстрого питания с мексиканской едой в часы «перед закрытием». С десяти вечера до двух ночи. Ужин я мог брать с собой, домой, но китаянка всегда отказывалась есть еду для белых. «Еду для белых»? Для китаянки, это я вам сказать забыл, «белыми» были все. И самые темные мексиканцы, и самые черные негры. Почему я всегда называю ее китаянкой, а не по имени? Мне невыносимо тяжело раскрывать свой внутренний мир, и мне неохота рыскать в Интернете в поисках какого-нибудь другого китайского женского имени, не такого, как у нее.

Лучше всего было на фабрике пластмассовых коробок. Негры и белые — отбросы общества. В час 8,25 доллара. Там я столкнулся с одним типом, он был с какого-то Берега Слоновой Кости, и он меня спросил, откуда я, короче, предельно затасканный сюжет, и тут же сказал мне, что он поклонник покойного Тито! Работали мы там с семи до пятнадцати, фабрика была огорожена проволокой, как-то я сделал целую кучу этих пластмассовых коробок и стал «рабочим месяца». Фотография «рабочего месяца» весь год на фабрике вывешивается на стене. Жалко, что у меня нет этой фотографии. На ней мы с шефом. Шеф в халате, на кармашке вышиты его имя и фамилия, Том Карбони. Я в белой футболке с короткими рукавами. Том итальянец, итальянского он не знает и никогда не был в Италии. Пять месяцев. Потом я нашел лучшую работу. Социальный работник, 13 долларов в час, 25 000 долларов в год, через шесть месяцев медицинская и социальная страховка, разумеется тоже не покрывающая «предыдущее состояние». Моя работа заключалась в том, чтобы разыскивать в негритянских кварталах малолетних беременных и убеждать их подписать договор с моей фирмой. Я должен был их посещать, возить к врачу, водить их с младенцами в зоопарк, приносить им памперсы, изредка денежный купон и продукты. Фирма, где я работал, была частной, но у нее был договор с государством. Мы выбивались из сил, заклиная негритянок остаться с нами и принимать нашу помощь. Сколько беременных и бездомных наркоманок, столько денег от государства. В основном это были девчонки от тринадцати до восемнадцати лет. Фирма находила этих клиенток через больницы и родильные дома. Как-то одна из них настучала, что от меня пахнет пивом. Я вообще не пью, ничего и никогда, тем не менее мне с трудом удалось удержаться на этой работе. Негритянки в основном жили без телефона, электричества и воды. В это черное гетто, а там убивали по сотне человек в день, я ехал на микроавтобусе фирмы длиной семь метров. Насколько важно, что микроавтобус был длиной семь метров? Своей машины у меня не было, негры смотрели на меня и буквально своим глазам не верили. Однажды я остановился на каком-то перекрестке и спросил у негров насчет адреса моей клиентки. Когда я рассказывал это амерам, они мне сказали: парень, такого быть не может. Я был единственным белым, который, появившись там, решился опустить стекло в машине. Туда не заглядывали даже черные полицейские. Мои клиентки, все до одной, видели во мне свинью — мужского рода и белого цвета. А я должен был завоевать их доверие, потому что от этого зависела моя жизнь. Каждый день натыкаешься на отказы, а нужно сохранить не меньше десяти-пятнадцати клиенток. Они прятались от меня, закрывались на ключ, я приезжал к ним без предупреждения, в самые невероятные часы дня и ночи и заклинал их поставить подпись на опросном листе. Их отказы меня просто убивали. И тут я узнал от своей китаянки, что от белых воняет. Возможно, мир выглядел бы иначе, если бы белые узнали, что думают о них черные и желтые. Не знаю. Что касается меня, то я от избытка знаний сломался. Я позвонил маме, она прислала мне денег, и я вернулся. Маме я сказал, что хочу видеть хорватский закат. Это я позаимствовал у Мимы, она живет во Флориде, раз в неделю она присылала мне сообщение: «Как я хотела бы смотреть на закат солнца в нашем городе». Мама это объяснение проглотила, она проглотила бы и любое другое, Мима и по сей день раз в неделю присылает мне сообщение: «Какой закат в нашем городе?» Тогда я выхожу из своей сраной фирмы и, если в Мимином сообщении учтена разница во времени, смотрю на солнце, если нет, пишу ей: «Старушка, солнце еще не село». Бедняга Мима, вчера выходила на связь, у них тайфуны, волны высотой в миллион метров, она заперлась в подвале и молит Бога, чтобы ее не унесло каким-нибудь харикейном.

Ужас как мне мешает, что я сплю в одной комнате с сестрой, причем в одной кровати. Может, она скоро переселится. Вчера я купил в палатке на Корзо длинную тряпичную змею, если бы хотел соврать, то сказал бы, что купил ее для маленькой китаянки, к которой когда-нибудь вернусь. Но в этом не было бы ничего общего с правдой. Просто я люблю мягкие игрушки и длинных змей. И не люблю китаянок, и не чувствую из-за этого никакой вины. Я хочу сказать, что не то чтобы в моей жизни не хватает материала для книги, просто это дело у меня не пошло. Никак.

А я так хотел стать писателем. Поэтому каждому из моих родственников я подсунул кассету. Если своя история есть у меня, она есть и у моей бабушки, и у моей мамы, есть она и у моей сестры, и у моего отца. Пусть говорят. Они сказали то, что сказали. Отец ничего не сказал. Я прослушал все эти истории, что добавить, что выбросить? Убить отца? Может, все-таки лучше убить мать? Она действительно в депрессии, но никто не ждет, что она повесится или бросится под поезд. В Хорватии каждый год кончают жизнь самоубийством около девятисот человек, почему не может покончить с собой и моя мама? Это выглядело бы достоверно и к тому же оказалось бы неожиданностью для читателей. Они ждут, что коньки откинет отец-доброволец, а их откинет мать-кормилица. Как убить маму? Климактерических женщин инфаркт буквально косит. Она схватится за груди, которыми кормила меня, короткая агония — и вот она падает мертвой. Самоубийства всегда требуют объяснений и детального анализа депресняка. Послать сестру на аборт? Или дать ей родить?

Сейчас я собираюсь в клуб, играть в «Мэджик». В настоящий момент я на сто тридцать седьмом месте в Хорватии. Вчера я заработал триста кун продажей карт. Через Интернет я заказываю карты по всему миру. Козлы, которые меня окружают, слишком ленивы, чтобы заниматься таким делом. Эти придурки амеры первое время указывали на конвертах ценность, и мне приходилось платить сбор на таможне, теперь они пишут, что это подарок и все о’кей. Не бог весть какой заработок, но дело идет все лучше. В «Мэджике» большое количество карт и постоянно выходят новые. Игроки могут сами составить свою колоду, как им нравится. В игре есть и свои архетипы — разновидности колод, которые существуют годами и изменяются по мере появления новых карт. Часто разыгрываются «контроли», «уничтожение земель» и «агрессив». В «контроле» игрок реагирует на карты противника и не позволяет разыгрывать сильные волшебства, а также игнорирует несущественные, пока противник не будет обессилен, а потом до победы рукой подать. Ввиду того что участники могут играть одну «землю» по кругу (земли — это равнины, горы, болота, леса и острова), а земли — это ресурс для волшебств, стратегия уничтожения земель сильна тем, что делает для противника невозможной игру с волшебствами, «так как нет ресурса», а тем временем армия противника его постепенно уничтожает, «Агрессив» сводится к очень простой тактике — как можно скорее создать максимально сильную армию и победить противника до того, как он сориентируется. Чтобы колода была успешной, исключительно важно, чтобы она была сфокусированной, то есть имела стратегию, которая будет ее вести, так как в противном случае мы получаем нестабильную колоду. На турнире в субботу я играл колодой, которая была абсолютно несфокусированной: у нее были возможности создания быстрой (но слабой) армии и одновременно элементы контроля, благодаря которым противник лишается возможности что бы то ни было предпринять. Она была комбинацией белой, синей и черной магии, а это наиболее часто встречающаяся предпосылка быстрого краха игрока с такой комбинацией. Тем не менее мне повезло. Мой первый противник разыграл красную магию, а у моих серебряных рыцарей к красной магии иммунитет. Он не мог поразить их молниями или остановить армией, и два рыцаря справились с ним за несколько ходов. После этого я играл против колоды, которая комбинировала красную и зеленую магию. Опять в игре приняли участие рыцари, которым такая комбинация ничего не могла сделать, и очень скоро я блокировал ее так, что она не могла сыграть против меня или напасть, и несколько следующих ходов беспомощно смотрела, как ее колошматит серебряный рыцарь, которого я для этого случая снабдил мечом огня и льда. Третий противник был несколько более опасным, чего и можно было ожидать, так как все успешные игроки из первых раундов всегда сходятся вместе, и поэтому у победителей в дальнейшей борьбе появляется больше вызовов, а проигравшие играют с проигравшими, и у них есть больше шансов победить хотя бы один раз. Мой третий противник разыграл исключительно агрессивную комбинацию синего и зеленого. Зеленое имеет опасных животных, а синее контроль, и он выпустил на меня маленьких ящериц и собак, одновременно не давая мне ввести в игру рыцарей. Во второй партии (ее играют на две выигранных) я из своих резервных карт ввел в игру несколько таких, которыми пользуюсь исключительно против подобных ему противников. Мне повезло, что во второй партии я разыграл одну из этих карт на первом же ходу, а в третьей партии его уничтожил волшебник с мечом огня и льда. В финале я играл с противником, который использует невероятно занудный контроль. Его стратегия сводится к тому, что он не позволяет противнику разыграть ничего, а затем нападает, используя неуничтожаемые металлические кубки, которые оживляет с помощью волшебства. Кроме этого, он располагает и таким волшебством, благодаря которому может украсть у противника армию, и в первой партии взял у меня Возвышенного ангела, в результате чего победил меня. Слабость его контролей в том, что они медленные, и в ответной партии я вывел из игры сильные создания, которые он мог у меня украсть, и в несколько ходов победил его многочисленными слабыми серебряными рыцарями и волшебниками. В третьей партии мы с ним рубились примерно полчаса, но дело решил мой остров, который я с помощью волшебства превратил в летящего духа, а его армия летать не может.

Игру в «Мэджик» я в книгу не вставлю. Большинство читателей не поймет, в чем там дело.

Закидываю за спину рюкзак и вперед.

 

БЛИЗНЕЦЫ

— Когда я буду большим, я нападу на тебя маленькими ящерками, и собаками, и рыцарями.

— Когда я вырасту, я убью тебя ножом!

— Он не знает, послать сестру на аборт или нет.

— Он убьет нашу бабулю.

— Мы кто, персонажи его глупой книги, или будущие младенцы, или будущие абортированные?

— Если мы персонажи, то нас нет, мама нас или родит, или не родит.

— А если мы есть, тогда она нас абортирует.

— Если мы персонажи, то дядя нас убьет или оставит, но нас не будет, так что это не важно.

— Если мы есть, то нас мама или убьет, или оставит, тогда это важно.

— Если мы персонажи, то наш дядя злодей, а если мы зародыши, то наша мама убийца.

— Если мы персонажи, то наш дядя понятия не имеет о том, что такое писать. Как мы узнаём, что говорит наш дядя или наша бабушка, если мамы нет с ними рядом?

— Это ты понятия не имеешь о том, что такое писать. Писатель может все. Он сейчас может написать, что наша мама украла кассеты и все их прослушала. Может написать, что она сейчас плачет в ванной комнате, потому что поняла, какие у нее родители.

— Думаешь, наш дядя хороший писатель?

— Нет. Пиздит в кассетник, записывает ни в чем не повинных людей, пишет в компьютере всякую херню, чего ради люди станут читать его историю, когда все истории одинаковы? Дедушки убивали на войне, бабушки в мирное время вкалывали как проклятые, прабабушки причитают и жалеют о прошлом, мамы учатся в университете и никогда не могут найти работу, папы продают недвижимость ворам, которые не платят им процент, дяди, окончившие два факультета и повидавшие мир, воображают себя Марками Твенами и Джеками Лондонами, игроками в азартные игры и торговцами и убивают своих мам и невинных племянников. Кого может заинтересовать такое говно? А вот о самом существенном не говорят и не пишут.

— А что самое существенное?

— Самое существенное то, что мы у мамы в животе и наша старушка готова расставить ноги и отправить нас в контейнер. Об опасностях в жизни неродившихся людей книга еще не написана. Почему об этом никто не пишет?

— Ну ты и дурак. Только неродившимся известны страдания неродившихся, но рук-то у нас нет, чем мы будем писать?

— Я слышал по телевизору, один господин написал целую книгу ногами.

— Наш дядя украл у них кассеты.

— Я вовсе не ребенок с особыми потребностями.

— То, что говорил дед, он публиковать не станет.

— Не станет!

— А было бы супер, если бы он это опубликовал, тем более что в каждой книге должен быть труп. Он убьет нашу бабулю, мы никогда не увидим нашу бабулю, а ведь там есть труп молоденькой сербки, и есть изнасилование, это всегда хорошо продается, а он все это отверг, он собирается убить нашу бабулю, которая мучается в Италии.

— Но наша бабуля в Италии еще и трахается с мужчиной, который нам не дед и не отец нашего дяди, и это его раздражает. Сыновья очень чувствительны, когда речь заходит об их мамах.

— Зачем ему убивать нашу бабушку, которая в Италии нашла любовь своей жизни и которая привозит нам всем деньги, когда приезжает домой, наша бабушка не блядь, она кормилица, у него же уже есть мертвая сербка…

— Труп как результат войны не в счет. Изнасилование и убийство на войне никого не волнуют, из этого нельзя сделать сериал. Попробуй вообрази, что молодая дама-адвокат представляет интересы родителей молоденькой сербки в зале суда с обшитыми деревом стенами… Такое не пройдет, потому что у молоденькой сербки, еще до того как наш дед ее выебал, наши же убили папу и маму. Кого представлять молодой анорексичной даме-адвокату в сериале об убитой сербке? Кто из родственников бросился бы на шею даме-адвокату, если бы дама-адвокат выиграла дело против Государства Хорватия плюс компенсация в несколько миллионов кун? Дед и бабка девчонки не могли бы присутствовать в зале суда, они теперь живут в Прокупле …

— Что такое Прокупле?

— Вот видишь. Никто не стал бы смотреть сериал, снятый по книге, которую никто не читал, о выебанной сербке, у которой дед и бабка живут в Прокупле, но не имеют права на пенсию, потому что у них нет хорватских документов, а хорватских документов у них нет потому, что за ними нужно лично приехать в Хорватию, а ехать им совсем не хочется, потому что это далеко и нет на дорогу денег, а кроме того, какого хера ехать в страну, где убили их детей, а потом изнасиловали и забили насмерть внучку, да и их могут убить, когда приедут за документами…

— Только сербы могут быть такими чокнутыми, знаешь, когда меня родят, я сразу запою в своей кроватке «Убей, убей ты серба!».

— Боюсь, что в душе нашего дяди победит любовь к матери, и он убьет неродившихся племянников, свинья поганая!

— Если бы ты мог выбирать между своей смертью и смертью своей бабушки, ты бы что выбрал?

— Я всего лишь эмбрион, мелкий эмбрион, эмбрионы не принимают решений, мы с тобой только объекты, я бы выбрал смерть нашей бабушки, она старая, а у нас вся жизнь впереди.

— И я бы выбрал смерть нашей бабушки, значит, мы с тобой убийцы.

— Грустный у нас разговор получился, мы такие маленькие, а нас душат такие серьезные темы, нам бы радоваться тому, что скоро родимся, что мама и папа будут нам улыбаться, а мы будем лежать кроватках, сосать теплую мамину грудь, полную молока…

— А у нее хватит молока на двоих?

— Я слушал телевизор, там сказали, что в козьем молоке много антибиотиков, коза очень симпатичное животное, худое, а вымя у нее теплое, когда пастух начинает доить коз, они выстраиваются в очередь и ждут, чтобы он взял у них молоко, это умные животные, они обгладывают ветки, поэтому их молоко полно натуральных антибиотиков и не вызывает ни аллергии, ни поноса, люди, которые пьют козье молоко, имеют высокую сопротивляемость туберкулезу.

— Прекрасный рассказ, мне стало бы тепло на сердце, если бы у меня было сердце. Когда у меня вырастет сердце, я вспомню этот рассказ о теплом козьем вымени и он немного согреет мое маленькое сердце.

— Видишь, какой ты чувствительный и милый, ты можешь стать теплым человеческим существом. Почему нас хотят убить и мама, и дядя?..

— Книга должна быть рассказом о жизни, кто ее станет читать и покупать, если это не рассказ о жизни, а рассказ о жизни — это всегда рассказ о трупе. Слушай телевидение, слушай новости. В новостях всегда говорят только про мертвых.

— Зачем бабушке умирать, схватившись за грудь, которой она кормила нашего дядю? Это плохо. Любая женщина должна кормить грудью свое маленькое дитя. Если сын убивает маму так, что она хватается за грудь, которой она его кормила, дело плохо. В Хорватии все мамы должны кормить грудью, материнское молоко самое полезное для здоровья, если мама не курит и не употребляет наркотики и продукты, содержащие консерванты. Если наш дядя убьет свою маму, а она же и наша бабушка, так что она схватится за грудь, может случиться, что будущие мамы, которые прочитают дядину книгу, откажутся кормить грудью своих детей, а материнское молоко самое полезное для здоровья, если мама не курит и не употребляет наркотики и продукты, содержащие консерванты.

— Будущие молодые мамы не читают глупые книги, они охотятся на мужа и будущего отца своего младенца, которого они будут кормить грудью, потому что материнское молоко самое полезное для здоровья, если мама не курит и не употребляет наркотики и продукты, содержащие консерванты.

— Кто будет оплачивать бабушкины похороны, дядя или прабабушка?

— Для книги было бы лучше, если бы оплатила прабабушка, таким образом добрый Бог наказал бы ее за то, что она продала могилу своей матери.

— Это грех, продать могилу своей матери?

— Нет, но должен замкнуться какой-то круг, начало и конец должны соединиться. Прабабушка в начале упоминала продажу могилы, в конце писатель в теме могилы должен поставить все точки над «и».

— Совершенно невероятно, чтобы какая-нибудь прабабушка продала могилу своей мамы, чтобы добыть себе рецепт на лечебный сок «Ensure Plus».

— Но это правда!

— Правда всегда совершенно невероятна, поэтому в книгах правды нет.

— Но это правда! Наш дядя рассказал подлинную историю о нашей свинье-прабабушке только для того, чтобы в конце книги у него была возможность заплатить за бабушкины похороны прабабушкиными деньгами. Почему наш дядя хочет наказать нашу прабабушку и выставить ее в дурном свете, хотя наша прабабушка продала могилу своей мамы только для того, чтобы получать «Ensure Plus» и подольше пожить? Наша прабабушка не свинья, она любит жизнь, она хочет купить мобильный. Все хотят иметь мобильный, это нормальная человеческая потребность.

— Наш дядя писатель без воображения. Как наш дед перенесет смерть нашей бабушки?

— Хорошо.

— А как закончится книга нашего дяди?

— Дядя и наша мама, и наша прабабушка, и мы с тобой в мамином животе, и урна с пеплом нашей бабушки, и рыбак Пино, все мы на лодке поплывем в открытое море, там наш дядя вытряхнет бабушкин пепел в воду, а потом мы вернемся в город бабушкиного детства, и дядя Пино, рыбак, будет грести стоя, одним веслом.

— Это хорошая деталь, это будет трогательно, грести стоя, одним веслом, наш дядя всегда мечтал научиться грести стоя, одним веслом.

— Да.

— И конец книги будет такой, что все мы вылезаем из лодки и уходим вдаль, а на следующий день наша мама покупает одежду для новорожденных?

— Нет.

— А какой будет конец книги?

— Наш дядя обнимает прабабушку за плечи, это происходит перед кофейней, которая всегда открыта, она называется «Бар», прабабушка плачет и говорит дяде: «Ты прослушал все наши кассеты, скажи, золотце, каким было последнее желание моей дочери?»

— «Бабушка, — скажет наш дядя нашей прабабушке, — маминым последним желанием было: как я хочу, чтобы моя мама поехала посмотреть на негров во Флоренции».

— Охохохо, если бы у меня были глаза, я бы заплакал, если бы у меня были руки, вытащил бы носовой платок из кармана штанишек, если бы у меня были штанишки. А кто заплатит за поездку прабабушки во Флоренцию?

— Наш дядя возьмет нецелевой кредит в своем банке, под пять процентов, курс привязан к швейцарскому франку, это самая низкая процентная ставка в Хорватии, но курс привязан к швейцарскому франку, который все время растет, и в этом засада, такие кредиты в действительности самые невыгодные, наш дядя ничего не смыслит в бизнесе.

— А куда понеслась наша мама? А почему у нее так бьется сердце? А почему вода вокруг нас так заплескалась? А почему волны такие высокие? Это выкидыш?! Это выкидыш!

— Это оргазм.

— Пееетар, Пееетар…

— Я Крешимир, Петар это ты.

— Ее брат собирается убить их родную мать, а она так кончает!

Ссылки

[1] Четники — во время Второй мировой войны преимущественно сербские партизанские формирования, преданные находившемуся в эмиграции правительству Королевства Югославии, которые боролись и против немецкой и итальянской оккупации, и против партизан-коммунистов. Слово «четник» в бытовой речи не сербов используется и для обозначения националистически настроенных сербов, в частности тех, которые воевали в Хорватии во время войны 1991-1995 гг.

[2] «Каритас» — название католических благотворительных организаций, действующих во многих странах и регионах мира и объединенных в международную конфедерацию «Caritas Internationalism.

[3] croatia (англ.) — Хорватия.

[4] Анджелия — сербский вариант имени, Анджелка — хорватский.

[5] Усташи — организация хорватских националистов (1929-1945).

[6] «Информбюровцы» — члены компартии Югославии, которые выступали за тесный союз с СССР и Сталиным, что шло вразрез с политикой Тито. После того как в 1948 году с подачи СССР была принята так называемая Резолюция Информбюро, осуждавшая Тито, в СФРЮ начались преследования и репрессии против «информбюровцев».

[7] Перевод С. Степанова.

[8] Посттравматическое стрессовое расстройство.

[9] Кроатистика — наука, изучающая хорватский язык.

[10] Югославские кинофильмы о событиях Второй мировой войны: «Сутьеска» (1973), «Битва на Неретве» (1969), «Козара» (1962).

[11] «Тамо далеко» — популярная сербская солдатская песня времен Первой мировой войны. «Боже правде» — государственный гимн современной Республики Сербия.

[12] Анте Павелич — глава хорватской фашистской организации усташей.

[13] vipnet один из операторов сотовой связи в Хорватии.

[14] «amiga» — семейство домашних персональных компьютеров и операционных систем к ним, разработанных «Amiga Corporation».

[15] Драголюб (Дража) Михаилович — командующий движением четников.

[16] Прокупле — район Сербии.