Живое и мертвое море

Рудницкий Адольф

II

 

 

1

Менее чем через два с половиной года, в январе 1945 года вслед за Красной Армией и Войском Польским возвращались в Варшаву изгнанные гитлеровцами жители. Возвращались в город, превращенный врагами в «географическое понятие», в город без домов и квартир, без воды, света, транспорта, магазинов, без всего того, без чего, казалось бы, нет города и нет жизни.

«В 1945 году — пишет Болеслав Берут о Варшаве, — город выглядел как после землетрясения… Трудно было осознать всю безграничность этого преступления и его смысл». Город был разрушен, как подсчитали специалисты, на девяносто процентов. Единственной его ценностью осталась подземная оснастка: каналы, водопроводная сеть — и щебень. На развалинах прежнего города надо было строить новый. Решение Польского комитета национального возрождения о восстановлении столицы было подхвачено варшавянами, единственными в своем роде людьми, которые были готовы работать, ни о чем не спрашивая, ничего для себя не требуя. Только варшавяне способны на такое самопожертвование. Польское «как-нибудь», столь несносное в других случаях, здесь творило чудеса.

Чтобы город снова стал городом, надо было дать воду, свет, газ, пустить транспорт и — строить, строить, строить. Архитекторы получили распоряжение: жилье, жилье и еще раз жилье. В 1945–1950 годах от пятидесяти до ста тысяч жителей Варшавы постоянно находились под началом у архитекторов. Бывали периоды, когда каждый шестой варшавянин своим трудом восстанавливал столицу и подчинялся архитекторам.

Во время оккупации Эмануэля не оставляло единственное желание: дождаться свободы, а потом пройтись по улицам, чьи мостовые впитали больше крови, чем дождевой воды, оплакать погибших и двинуться в путь. «Если доживу до завтра, — говорил он себе, — если дождусь утренней зорьки, первый день освобождения будет моим последним днем на этой земле». Не один он давал себе подобные обещания. Но теперь дело приняло иной оборот, о нем уже никто не заботился, он остался один и сам должен был добывать хлеб. До войны Эмануэль прошел два курса архитектурного факультета. Теперь же, оплакав умерших, он пришел к выводу, что прежде всего должен закончить учение.

Нехватка специалистов с первых же дней освобождения была столь велика, что толковым студентам архитектурного факультета поручали работу, которую в довоенной Польше, да и теперь за границей, выполняли и выполняют пять дипломированных архитекторов. При наших темпах работы никто не имел права скрывать своих способностей.

Эмануэль очутился в мастерской инженера К., где быстро начал проектировать самостоятельно. Вскоре он жил уже только работой; после войны мы убедились, до какой степени работа может стать главным в жизни. Но ведь иногда и у него выпадали свободные часы, и тогда он замечал, как растет новое и в то же время рушится старое, с которым он был гораздо теснее связан. Тогда же он убеждался, что другие не останавливались на полпути и, осуществляя свое давнее желание, прощались с прахом отцов и покидали Польшу. Многие из уцелевших уезжали, особенно с тех пор, как Израиль открыл им свои ворота. Польское правительство нуждалось в людях. Каждой фабрике, каждому строительству, учреждению, конторе требовались крепкие руки, светлые головы, люди; всей стране, от края до края, требовались кадры. Людей не хватало настолько, что, казалось, будь их в Польше еще двадцать миллионов, ни одна пара рук не осталась бы без дела. Несмотря на это, правительство не задерживало тех, чей отъезд многое оправдывало. Не трудно было понять, что творится в их разбитых сердцах. Им был необходим иной пейзаж, менее насыщенный смертью близких, чем здешний.

Замечая, что чудом уцелевшая горстка людей, которых он знал прежде, тает, Эмануэль всякий раз испытывал острую боль, как от удара ножом. Случалось, он проходил полгорода и не встречал знакомого лица. Случалось, что, отправляясь к своим немногочисленным знакомым, которые были для него «всем миром», он узнавал, что они либо уже уехали, либо «собираются». Они уже сжились с мыслью о нелегком существовании где-то вдалеке, «но без воспоминаний», и на Эмануэля смотрели уже «оттуда».

Человек трудится для жены, ребенка, матери, для близких, которые представляют собой частицу родины. Но у Эмануэля никого не было, и работа перестала давать ему удовлетворение. С людьми он сходился нелегко и, как это бывает в минуту душевной слабости, видел себя одиноким до скончания века. Ужас пережитого нахлынул опять на него, гораздо ощутимее, чем прежде. Он все меньше находил себе места в мире, который помогал воздвигать.

Мы живем в необыкновенное время. В наше время кончается одна эпоха и начинается новая, мы все это видим, мы сами закладываем основы новой эпохи и, может быть, именно этим отличаемся от всех предыдущих поколений. Смыкаются две эпохи, порождая тысячи новых, неведомых конфликтов. Мы вступаем в новую эпоху по-разному — в окружении семьи, друзей и в одиночку, как последний участник марафонского бега. Что же касается одиночества, ставшего уделом Эмануэля, то худшее трудно было себе представить. Земля уходила у него из-под ног. Он начал бояться свободных минут, но от ударов, которые они сулили, собственно говоря, некуда было скрыться. Дошло до того, что Эмануэль, как малое дитя, стал пугаться ночи, умножавшей его страдания.

Он искал защиты в работе. Улицы, дома, детские сады, газоны — вся эта великая песня нашего бытия, наше бескрайнее живое море, которым мы так гордимся, не переставало, однако, оставаться для него мертвой материей. Чтобы она ожила, должен был кто-то прийти и вдохнуть в нее жизнь. Это должно было случиться. Марксисты утверждают, что случайность лежит в самой закономерности.

 

2

Весной 1949 года в мастерскую пришла особа лет двадцати, журналистка из молодежной газеты. Она собирала материал о строительстве. По ошибке ее направили к Эмануэлю, который этими вопросами не занимался. Они побеседовали с полчаса. После того как вышеуказанная юная особа отправилась за дополнительными данными в соответствующую инстанцию, внутри у Эмануэля что-то вспыхнуло с силой, свойственной лишь тем душам, которые подолгу оставались опустошенными. И долго он еще хранил в себе какой-то туманный, светлый образ существа с голубыми, чуть раскосыми глазами, скуластым лицом, медно-красными, зачесанными наверх волосами, — существа, которое по-особенному произносило букву «л» и каждый вопрос предваряло растерянным взглядом. Существо удалилось через полчаса, оставив его погруженным в самые радужные мечтания. Достаточно было позвонить в молодежную газету, чтобы выяснить фамилию этого существа, но такой выход показался Эмануэлю слишком кощунственным; там, где в игру вступают чувства, все непросто. Две недели Эмануэль не переставал думать о девушке, хотел ей позвонить, но боялся. Боялся чувства. В его понимании любовь была чувством страшным и горьким; за ним тянулись трагические переживания прошлого.

Однако через две недели они встретились в театре. Эмануэль задрожал, когда ее увидел. Долго не мог понять, с кем она пришла. Но в антракте она подошла к нему одна, с улыбкой. Эта улыбка озадачила его сейчас, как и при первой встрече. Тогда он подумал, что у него лицо запачкано сажей. И теперь мелькнуло такое же предположение. Но ни в тот раз, ни в этот на лице его не было никаких следов сажи. Девушка улыбалась потому, что знала его; она была дочерью Каетана Ситека, того крестьянина, которого Эмануэль давал обет помнить до гробовой доски.

Несмотря на столь торжественное обещание, они встретились впоследствии лишь один раз, да и то случайно, в каком-то учреждении. Некий государственный деятель, увидев Ситека, бросился к нему и расцеловал в обе щеки. Стороной Эмануэль узнал, что Ситек был старым коммунистом и во время оккупации не сидел сложа руки. Теперь он учился в школе, которая готовила директоров госхозов из бывших батраков. Каетан Ситек не походил на того, кто ждет изъявлений благодарности, у него был вид просто очень занятого человека. Во время их единственного разговора он похвастался своей дочерью, Касей, но Эмануэль это почти пропустил мимо ушей. Только в театре ему вспомнились слова Ситека. Вспомнил также, что и ее частенько видывал сквозь щель в стене сарая, была она тогда почти ребенком, диковатая, всегда босая. С самого утра залезала на грушу, откуда ее сгоняли только угрозы бабки; она больше находилась на деревьях, чем на земле.

Вскоре они познакомились ближе. Кася безраздельно принадлежала новому миру. В Союз борьбы молодых вступила еще в сорок пятом году. Уже тогда выезжала на Воссоединенные земли работать трактористкой с группой парней и девушек из Союза, на которых все смотрели, как на помешанных. В то время приезжие обычно «организовывали» там ковры, мебель, сервизы, золото. На следующее лето Кася поехала в Югославию. Была одной из застрельщиц соревнования между интернациональными молодежными бригадами. Из-за жары работали ночью, а днем отдыхали в палатках и пили вино той прекрасной земли. За границу она ездила часто, побывала в Будапеште, Софии, Париже, Праге. На международных съездах познакомилась с десятками людей, обладающих экзотическими именами и экзотическим цветом кожи. Потом переписывалась с ними и принимала их в Польше, воздавая им почести, как хозяйка дома. Идеи интернационализма в устах этой дочери крестьянина из подваршавской деревушки звучали так же естественно, как в устах коммунаров. Польшу она начала представлять на международной арене еще гимназисткой. Теперь изучала социологию и работала в молодежной газете.

Начинала Кася еще в изданиях «Чительника». Ездила тогда вместе с другими журналистами в самые захолустные местечки, где сельский почтальон появлялся с газетами раз в четыре дня. Одному подписчику засовывал в почтовый ящик четыре экземпляра за среду, другому — четыре за четверг. В такую дыру они приезжали и в беседе с местными жителями старались выяснить их наболевшие нужды. Эти беседы они широко освещали в печати, а затем приезжали еще раз с артистической бригадой, чтобы в обсуждении перед концертом определить, какое впечатление произвели их статьи. Людей дискуссии интересовали больше, чем концерты.

Из «Чительника» Кася перешла в свою, молодежную газету и продолжала ездить по стране. Особенно нравилось ей Гданьской воеводство. Однажды ребята из СПМ затащили ее Ка пароход, где ячейка состояла из пятерых парней «в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет». Капитан парохода был старым «реакционером», который никого из членов Союза польской молодежи не выдвигал, не подпускал к машинному отделению и ничему не учил. Кася решила потолковать с ним. Он принял ее крайне вежливо и шикарно. Когда разговорились, она спросила, почему он столько времени держит ребят в черном теле.

— Выдвижение, знаете ли, зависит не от меня, а от управления пароходства.

— Вы так долго не подпускаете ребят к машинному отделению.

— Это не так. Я охотно бы их туда направил, но тогда бы пришлось отстранить от работы другого парня.

— Нет, — возразила она, — я уже поговорила с ними. Четверо ребят из ячейки будут выполнять работу пятого, а вы за это возьмите Рысека в машинное отделение.

И старый реакционер взял Рысека в двухмесячный рейс.

— Для пробы, — добавила она, подражая густому басу капитана.

Когда они начали встречаться, Эмануэль попросил, чтобы Кася говорила о себе, рассказывала ему такие же истории, как о старом капитане из Гданьска. И она поведала о заводах, которые охотно посещала, ведь люди там понимали, что ей нужно, что она хочет помочь им и что газета — могучее оружие; и о предприятиях, которые ей не по душе: бестолковщина, но все же она туда ездит — ничего не поделаешь. Такие хлопоты заполняли дни этой молодой особы. С подобным же отношением к общественным делам Эмануэль встречался у себя в мастерской и, собственно, всюду на каждом шагу — оно было характерно для нашей нынешней жизни. Да, но тут речь шла не о ком-нибудь постороннем, а о существе, которое становилось ему все более близким. Долгое время он считал, что все эти дела — просто дымовая завеса и не успеешь оглянуться, как девушка заговорит своим настоящим языком о настоящих делах, действительно ее интересующих. Язык, на котором она говорила, Эмануэль считал каким-то жаргоном. Казалось, Кася постоянно повторяла за кем-то чужие слова. Когда она наконец заговорит по-человечески? Когда наконец покажет свое подлинное лицо?

 

3

Однажды они были на Висле. Лежали на пляже, в гуще людей, уткнувшись носами в песок. Достаточно было слегка приподняться, чтобы теплый ветерок заскользил по спине, спустя минуту его прикосновение делалось обжигающим.

— Ты, Кася, прежде всего партийный товарищ, полностью отдавшийся работе, — сказал ей Эмануэль.

— Ошибаешься, — возразила она по своему обыкновению резонно. — Я и партийный товарищ и молодая девушка.

— Тебя целиком поглощает организационная работа. Тебе вечно некогда. Ты занята гораздо больше, чем я.

— Все не так уж плохо. Работа немножко отнимает времени, но зато придает смысл моей жизни, а это чего-нибудь стоит.

— А твое здоровье?

— И о здоровье моем заботятся. Вчерашнее собрание затянулось до двух часов ночи. В одиннадцать подымается толстяк, наш главный редактор, и говорит: «Кася, марш спать». Помнят и о моем здоровье… Я не представляю себе жизни без труда, без партийной организации, без друзей, с которыми связывают общие дела. Что бы это была за жизнь?..

— Без друзей! — воскликнул он в сердцах; наконец Эмануэль сбросил груз, издавна тяготивший его: он попросту ревновал. — А я не слишком стар для тебя?

— Слишком стар? — Кася приподнялась. — Что ты болтаешь?

Она была сердита.

Он принял окончательное решение еще до того, как поцеловал ее впервые. Так у них получалось вовсе не потому, что они не любили друг друга, напротив. Ее чистота требовала, чтобы он поступал именно так. Эмануэль знал, чего он хочет. Ему хотелось наконец строить не только для других, но и для себя. Эмануэль видел все отчетливее, что ее язык, по-прежнему не очень-то ему близкий, выражал сущность, которая стала бесконечно близка и без которой он уже не представлял себе жизни.

 

4

Через три месяца они поженились.

Нет на свете больших романтиков, чем молодые девушки, и горе тем, кто забывает о жажде поэзии, постоянно терзающей девичьи сердца. Они погубят эти юные существа и сами будут уничтожены. Голод этот, не утоленный ныне, даст о себе знать завтра с удвоенной силой. Если сегодня не утолишь его ты, завтра это сделает кто-нибудь другой. Юные существа прощают все, кроме малодушия. Приближаясь к юному существу, спроси себя — кто ты? Горе тебе, если окажешься ничем в проницательных глазах девушки.

Поэзией Эмануэля была его работа, он не ел даром хлеба. То, что он делал, ценилось; Кася знала об этом, хотя и не подавала вида, и Эмануэль не должен был завоевывать право на существование в ее глазах. Он обладал и другими талантами, ценными в супружеской жизни. Понимал, слышал и видел свою молодую жену, либо не понимал, не слышал и не видел, если это было в их общих интересах. Не забывал, что рядом с ним живет другой человек, умел читать в душе жены и находил в этом отраду. Умел промолчать, помня, что слова порой слишком тяжеловесны, чтобы выразить нежное чувство. Никогда не знаешь силы собственных слов! Мы выносим самим себе приговоры, убиваем себя своими же словами, даже не ведая, где и когда. Он заботился о том, чтобы мелочи быта не докучали им. Супруги с годами начинают походить друг на друга, но взаимное влияние начинается с первого дня. Поступая таким образом, Эмануэль не только сам подчинялся, но и подчинял себе свою молодую жену. Все это давалось ему легко, ведь он любил. Любил ее нелады с синтаксисом — Эмануэль сам испытывал подобные же затруднения, — ее веснушки, любил ее неосведомленность во многих вещах и ее обширные познания в той области, в которой он в свою очередь был профаном.

Сколько обаяния скрывалось под строгой внешностью этой деятельницы Союза польской молодежи. Она была совершенно чужда той неуравновешенности, которая рано или поздно начинает отравлять жизнь. Кася была спокойна, полна самообладания, точно отгороженная от мира стеклянной стеной, а ведь ее столько связывало с этим миром, да еще как! Она не ревновала ни к его прошлому, ни к будущему, а если и случалось, то умела это тщательно скрывать. Его восхищала ее рассудительность. «Она обращается с людьми как врач», — думал он не раз. Ему нравилось смотреть, как она занимается различными домашними делами. Подметала ли она пол, варила ли утром овсянку — Кася утверждала, что ненавидит стряпню! — занятия эти поглощали ее полностью и радовали. Причем, что бы она ни делала, лицо ее оставалось сосредоточенным. Кася умела выключаться даже в ту минуту, когда разливала чай и делалась тогда такой хорошенькой, что Эмануэль не мог насмотреться. Она все еще краснела, особенно на людях, хотя никогда бы в этом не призналась. И в синтаксисе она путалась из-за этой робости.

После рождения ребенка у Эмануэля возникло ощущение, что не только малыш, а все они трое вышли из одного лона. О любви уже можно было и не говорить. Любовью было все — прогулка и приобретение ванночки, поездка к врачу и возвращение домой. Он радовался теперь всякий раз, когда возвращался домой. Маленькая букашка, которую то и дело пеленали и посыпали детской пудрой, озарила его жизнь.

 

5

Квартиру они получили на территории, некогда входившей в так называемый «район обособления» — именно там, где он столько пережил. Строительные леса, высившиеся по всему городу, выросли наконец и здесь, на этих улицах.

Слова Берута о «непостижимом уму разрушении» относятся в первую очередь к этой части города, от которой осталась гора слежавшегося щебня высотой в три этажа. Специалисты установили, что для расчистки бывшего гетто потребуется три года, десять тысяч рабочих, семь железнодорожных составов и огромное количество механизмов. Поэтому специалисты решили начать строительство на развалинах, закладывая фундамент на десять метров в землю, новые подвалы соорудить над старыми. Благодаря такому решению эта часть города, некогда ровная, словно каток, стала волнистой и даже вызвала интерес у архитекторов; теперь представлялась возможность продолжить шоссе ниже уровня домов, в одном месте устроить лестницу, в другом — разбить газон на откосе и так далее.

Вокруг простиралась пустыня, и лишь случайно уцелевший костел позволял хоть как-то в ней ориентироваться. Благодаря ему Эмануэль разбирался в здешней географии и мог представить себе дома и кварталы, где обитал во время оккупации и где потерял всех своих близких. Теперь он снова жил здесь и работал.

К восстановлению этого района он приступил вместе с другими архитекторами еще до женитьбы. Вначале утверждение новой жизни на этом кладбище показалось ему чуть ли не святотатством. «Эту землю, — думал он, — надо оставить в неприкосновенном виде, чтобы она во веки веков свидетельствовала о преступлении».

— Знаете ли, где мы сейчас находимся, пан инженер? — крикнул ему однажды старый каменщик. — На третьем этаже бывшего доходного дома на Новолипках, наверняка где-нибудь в боковом крыле.

Если бы этот рабочий знал, что он своим восклицанием разбудил в Эмануэле, какие воскресил воспоминания! Эмануэль знал, где находится, и, к своему ужасу, сообразил, что, по всей вероятности, тут некогда стоял их дом, тут погибли отец и Вова, отсюда забрали мать и старшего брата.

В тот день он ходил по строительной площадке, с трудом передвигая ноги, словно по колено в воде. Нашел истлевший кошелек с заржавленным замком, какую-то щепку, осколок кафеля. Сгреб все это и отложил в сторону, как реликвии. «Строим на костях, — повторял он про себя. — На могилах отцов и матерей».

Все было совсем не так, как он это себе представлял. Каждый последующий этап жизни не имел ничего общего с предыдущим, пережитое исчезало, словно тонуло в воде. Когда-то во времена тифа и голода, которые еще можно было выдержать, он представлял себе, как после войны приведет на эти улицы самого дорогого человека и расскажет ему обо всем. Теперь погибали даже руины. Он сам их убирал, сам воздвигал новый город, который не имел ничего общего с прежним.

По воскресеньям на строительную площадку приходили варшавяне и изумленно оглядывались по сторонам.

— Какая это улица? Знаешь ли ты по крайней мере, где мы находимся? — спрашивали они друг друга.

Люди не узнавали города. Ничего удивительного. Улицы сносили, соединяли, прокладывали заново, разветвляли, создавали новые площади. Эмануэль хорошо знал, какие чувства обычно отражались на лицах варшавян: изумление, грусть, а потом появлялась улыбка и, наконец, звучал смех.

С тех пор как в жизнь Эмануэля вошла Кася, он редко предавался воспоминаниям о прошлом, все настойчивее влекло настоящее. Еще недавно замкнутый, ушедший в себя, он все чаще относился к событиям так же, как и окружающие. Эмануэль не предполагал, что в человеке заложено столь могучее стремление к духовному возрождению. Не предполагал, что еще когда-нибудь сумеет улыбаться, а он уже не только улыбался, его не покидало ощущение радости. И порой бывал так счастлив, что даже стыдился этого перед самим собой.

Вокруг говорили: новая жизнь. Эти два слова вмещали все. Он забыл кошмар оккупации. Неправдоподобное стало реальностью.