Я вспоминаю последние годы жизни Сталина как время темное, мрачное, как возвращение атмосферы страха, характерной для предвоенных лет. Резко изменились к худшему отношения со вчерашними союзниками - Англией, Францией, США. Наступил период «холодной войны». Сталин возобновил расправу над своими мнимыми политическими противниками - вспомним хотя бы «Ленинградское дело». Советские воины, побывавшие в плену, снова попадали в лагеря, теперь уже в наши. Люди, перенесшие немецкую оккупацию (не по своей вине!), притеснялись, на них смотрели с подозрением.

Начались последовательные нападки на искусство (травля Ахматовой и Зощенко, 1946; Шостаковича и Прокофьева, 1947) и науку - генетику, «лженауку» кибернетику, языкознание. А в конце 1940-х началась антисемитская кампания.

Сначала в газетах взялись за театральных критиков, осмелившихся не восторгаться пьесами почему-то ставших вдруг неприкасаемыми советских драматургов средней руки, Софронова и Сурова (кто их помнит теперь?). Критики, как выяснилось, прятались за псевдонимами. В газетах сообщались в скобках их подлинные фамилии - сплошь еврейские. Насколько я помню, большинство литераторов оторопело отмалчивались. Лишь Константин Симонов, сделав вид, что не понял, куда ветер дует, поместил в «Комсомольской правде» небольшую заметку «О псевдонимах», в которой объяснил общеизвестное: псевдонимы и в советской, и в международной практике общеприняты - это личное дело автора. Ссылался и на себя: «Константин» - псевдоним, а почему Симонов предпочел его «Кириллу», касается только самого Симонова и больше никого. Впрочем, когда антисемитская кампания приняла угрожающие масштабы, перед самой смертью Сталина, голос Симонова прозвучал в общем хоре, пришлось и ему промямлить что-то об опасности «еврейского национализма».

Сейчас, когда часть общества склонна идеализировать советские времена («Прощай, империя, моя шестая мира»), считаю нелишним напомнить о некоторых реалиях этой «шестой мира». Хочу рассказать о людях, с которыми я общалась - сослуживцах, друзьях и просто знакомых.

В начале пятидесятых в нашем доме появился новый для меня человек - оказалось, друг отца еще с молодых лет. Иван Романов (отчества не помню, а жену звали Аполлонией) был рабочим, как и мой отец. Отец был токарем, а Романов - печатником. Оба стали профессиональными революционерами, только Романов - меньшевиком, а отец - большевиком, что не мешало их дружбе. Судьба их сложилась по-разному. Романов вернулся недавно из сибирской ссылки и жил где-то под Москвой (может быть, и за 101-м километром). Он часто приходил с дочерью Женей. Она была года на два старше меня. Всю войну, пока отец томился в ссылке, Женя была на передовой, вытаскивая раненых из-под огня. Мне запомнилось, как однажды Романов появился в нашей квартире взволнованный, с трясущимися губами: «Иосиф! Вчера мне попался журнал „Крокодил“, поглядел на карикатуры, на носатых врачей в белых халатах, и все понял - опять орудует черная сотня!»

В те годы я преподавала словесность в школе, но в школе не совсем обычной. В ней когда-то училась Зоя Космодемьянская, и школа носила ее имя. Директор, Николай Васильевич Кириков, депутат Моссовета, был председателем Школьной комиссии в Моссовете. Школа стала своеобразным питомником руководящих комсомольских работников и депутатов всех рангов - от районных до Верховного Совета СССР. Огромную территорию школы, основную часть которой составлял роскошный фруктовый сад, ограждала металлическая фигурная решетка, выкрашенная серебряной краской. Пакеты с фруктами преподносились первоклашкам в день их первой школьной линейки. Остальная часть вручалась всяким начальникам, полезным для школы людям - пустячок, а приятно! Бесконечные делегации, среди них много иностранных - коммунисты из разных концов мира. Их приветствовали в огромном зале, прекрасный хор пел популярную тогда песню «Москва-Пекин».

Однажды я нос к носу столкнулась с Хрущевым - ему и его свите директор показывал наш сад.

Я оказалась в этой школе случайно. Мыкалась без работы: несмотря на русскую мать и донельзя обрусевшего отца-еврея, уроженца Петербурга (дед мой был «николаевским солдатом»), я в 1940 году почему-то записалась еврейкой, то есть являла собой «инвалида пятого пункта» - евреи еще ухитрялись шутить.

Порекомендовала меня в ту школу Фрида Вигдорова, ее очень уважали в педагогических кругах. Книга Л. Т. Космодемьянской, матери Зои, фактически была написана Фридой. В школе произошел какой-то конфликт, и одна из лучших словесниц города Вера Новоселова ушла в середине года, хлопнув дверью.

С детьми я сразу нашла общий язык. В том микрорайоне было много бараков (строительство хрущоб было еще впереди), но мои новые ученики были на редкость интеллигентными - много читали, говорили на хорошем русском языке. Надо отдать должное директору, он делал многое для детей: в нашем зале видный музыковед, профессор консерватории проводила цикл лекций-концертов с участием прекрасных музыкантов; мы водили детей в Третьяковку, и там лучшие экскурсоводы, в контакте с учителями, знакомили наших детей с историей русского искусства.

Но среди учителей я чувствовала себя чужой. Было принято после занятий часами толкаться в учительской. Вместе отмечали пролетарские и иные праздники, на которых непременно четыре немолодые дамы исполняли ритуальное песнопение с рефреном: «Все четверо, четверо любим мы вас!» Кириков обожал подхалимаж.

Приятельские отношения у меня сложились лишь с Зинаидой Николаевной Кулаковой. Она побывала на моих уроках, сделала несколько критических замечаний, дала полезные советы и предложила работать слаженно, как они работали с ее ушедшей подругой.

И еще Зина мне сказала: «Кена, будь осторожна. Инна Васильевна (наша коллега, тоже преподававшая русский язык и литературу) - стукачка. Похоже, ее поймали на крючок, когда она сгоряча шумела по поводу подписки на заем». Я поблагодарила Зину и намотала на ус.

По мере того как антисемитская кампания набирала обороты, мое положение в школе стало осложняться. Каждое утро я волевым усилием заставляла себя одеться и пускалась в дорогу к месту службы, стараясь не глядеть на колеса трамваев.

Как- то завуч сделал мне замечание, что я слишком много внимания уделяю западной литературе в ущерб русской (в программе тогда был Шекспир). Я нашла, что ответить, и Зина не промолчала. Когда я входила в учительскую, возбужденные разговоры смолкали. Но постепенно стесняться перестали, Инна Васильевна говорила при всех, но явно для меня: «Больше всего мне детей жалко…» А потом мне одной в коридоре: «А что говорит ваш папа по поводу этого ужаса?» Отвечала твердо: «Что он может говорить, папа мой, он целиком доверяет товарищу Сталину». Отстала.

Преподавательница географии, дама с внешностью Екатерины Великой, в моем присутствии рассказывала антисемитские анекдоты, по-моему, неостроумные и довольно гнусные. Еще недавно я позанималась с ее внучкой, и она подарила мне, посоветовавшись с Зиной, томик Боратынского. То директор, то завуч рассказывали анекдоты про Рабиновичей и Вайнштейнов, обязательно жуликов и мерзавцев. На собрании учителей вдруг поставили мой отчет о классном руководстве. Думаю, хотели подвергнуть меня экзекуции. Но не получилось - я работала на совесть.

А когда в 1952 году я вернулась из отпуска, перед самым началом занятий секретарь мне протянула приказ: «Вы уволены». В коридоре кто-то мне шепнул: «Немедленно иди к профоргу, тебя уволили незаконно - должны были предупредить перед отпуском». Профорг вышла из кабинета директора и сказала мне: «Приступайте к урокам - приказ аннулирован». Что было, то было.