Благодарю богов за то, что они сделали меня целостным. Благодарю богов за то, что они даровали мне благо чувствовать себя частицей мироздания. Благодарю богов за то, что они наделили меня эросом, который есть сила, позволяющая чувствовать эту причастность.

Великая простота не есть великая мудрость. Мы часто восхищались простыми людьми, завидовали им, и изысканность наша казалась нам едва ли не извращением. Мы чувствовали благо естественности и корили себя за свою отрешенность от него.

Мы были правы в своей утонченности! Наша изысканность — вернейший путь к благу естественности. Простые люди, которыми мы восхищались, а порой и завидовали, лишены блага всеобщности. Они не чувствуют ее красоты. Они воспринимают ее в силу врожденного инстинкта, но не чувствуют, что она — благо. Взяв ее, они тут же забывают.

Плоды взращенные лучше плодов диких. Битва по законам военного искусства лучше дикого побоища. Геркулес, даже Неистовый, лучше пьяного мясника. Эрос лучше совокупления.

Простое есть сущее. Не хочу писать об этом, философствуя. Услыхав впервые выражение сущего по-гречески, я был поражен его краткостью и всеобщей емкостью. Όν. Когда я пытаюсь понять, как в этом кратком «омикрон» в сочетании с мягким, исчезающим N уместилось выражение того, для чего не достаточно мириад и мириад слов, благоговейный трепет охватывает меня. Пытаюсь вникнуть в него, испытываю радость проникновения и одновременно бессилие всеобщего обладания, которое обещает все новую и новую радость познания, отступаю, зная, что вновь смогу вернуться к тому, не боясь пресыщения, и вновь обрету неистощимость. Я наслаждаюсь, ликую, корю себя за собственное бессилие и радуюсь, что оно есть. Я преклоняюсь, смеясь и рыдая одновременно, и нежная улыбка младенца и старика касается меня, одаряя бодростью вечной юности и неисчерпаемой зрелой мощью. Я почти телесно, почти осязаемо чувствую мыслительное наслаждение.

Таков и эрос, когда я пытаюсь осмыслить его или, наоборот, прочувствовать, или осмыслить и прочувствовать одновременно.

Если в статуе, которая так нравилась тебе, находишь вдруг непростительный изъян, лучше разбить ее. Разбить вдребезги. Тогда мысленный взор лучше сохранит то, что было прекрасным или, по крайней мере, как-то соответствовало идеалу красоты. В конце концов, можно сохранить кое-что из обломков и мысленно создавать по ним, уже без изъянов, статую, достойную поклонения.

Был бы постамент незыблем — богиня всегда сыщется, Луций.

Я принял решение: остаюсь в Италии, буду ждать Спартака здесь. Более того — двинусь навстречу ему. Он, словно грозный лесной пожар, катится от Альп на Рим, и жар его пышет по всей Италии. Здесь, на юге, среда для этого огня особенно благоприятна: если он не ударит на Рим, — во что я, собственно говоря, не верю, потому что это для него равносильно самоубийству, — а двинется дальше, сюда, все здесь вспыхнет страшным пламенем.

Наконец, совсем рядом находится Сицилия. Там все уже давно готово для пожара: огромное скопление рабов, огромное скопление роскоши и бедности, причем и то и другое враждебно власти Рима, которая именно по причине собственного блеска там весьма призрачна, если, конечно, не считать властью Рима самодурства Верреса, делающего Сицилию похожей не на римскую провинцию, а на разгульную державу обоих Дионисиев. Думаю, Сицилия примет Спартака, и он довольно легко укрепится там, как делали это уже два раза восставшие рабы. Вот что есть настоящий вулкан, похлеще Этны!

Если Спартак переправится на Сицилию, там вспыхнет пожар неведомой доселе силы. Но этот же пожар пожрет себя сам, как уже пожирал дважды. Другие дело — юг Италии. Здесь нет сицилийской вспыльчивости, зато здесь все гораздо более постоянно. Здесь есть довольно прочный постамент, который может принять мечту об освобождении рабов и преобразовать ее на некоторое время в довольно красивый образ. Здесь есть непостоянная и достаточно уязвленная в себялюбии своем Кампания, вечно разбойный Бруттий, суровая и мечтательная Апулия, ревнивая Лукания и, наконец, всегда готовая принять сторону более сильного Калабрия.

Благословен да будет тот день, когда безумная в лучшем смысле этого слова мысль заняться исследованием ars gladiatoria возникла во мне. Теперь, когда я думаю об этом, хочется сравнить ее с ударом меча, рассекшим все мое существо и обнажившим его трепетно пульсирующую всеми своими жилами сущность. Но в тот день это было не что иное, как любознательность. О, сколь жестока всякого рода человеческая любознательность, сколько звериного в ее основе, сколько жажды крови!

Гладиаторское искусство — самое искусственное из искусств, самое извращенное. Никогда человек не довольствовался человечностью, не ценил красоты ради красоты, любви ради любви, искренности ради искренности, и даже богов своих старается он разорвать в клочья и распять, как беглых рабов, или, по меньшей мере, сделать их посмешищем.

Все, все в мире человеческом, прежде чем оценить, нужно провести через извращение.