В первые весенние дни 1761 года, когда окрестность оживала под первыми лучами теплого солнца, освобождаясь от снега, когда все ликовало и в природе и даже в деревушках, где играли ребятишки, в замке было особенно тихо.

В одной небольшой комнате окнами в сад среди богатого и изящного убранства задумчиво сидела юная красавица. Все кругом нее говорило о той среде, в которой она выросла и воспиталась.

Комната ее вряд ли походила на другие комнаты других молодых девушек знатных родов Европы. По стенам этой комнаты висели картины, рисунки всякого рода ее собственной работы, другие же, сделанные более искусною рукою, – работы ее учителей.

В углу, в большом шкафу, было много книг на пяти языках, и между ними было много любимых книг, хотя бы они были и по-латыни. Один маленький томик с золотым обрезом, в темно-коричневом переплете носил на себе ее вензель, вытиснутый золотом. Этот томик чаще всего попадался на глаза то на столе, то на кресле, на подоконнике, иногда мелькал под подушкой ее кровати, забытый там с вечера. Это был томик ее любимого поэта – Горация. И она могла, в сущности, не читать его, так как все сочинения его знала почти наизусть.

Тут же, на мебели и на этажерках, виднелись повсюду ноты. В углу стояла большая, необыкновенно изящной работы арфа. На стене около нее несколько инструментов: гитары и мандолины различной величины, а между ними одна, купленная в Венеции за большие деньги, была отделана золотом и драгоценными камнями. Эта мандолина была продана графу как инструмент, изготовленный свыше двух столетий тому назад.

В соседней комнате, большой и светлой, было почти то же самое: картины на стенах и на мольбертах, всевозможные инструменты, книги, ноты и между прочим большой орган, на котором играл часто профессор музыки, знаменитость из Киля. На этом же органе умела, конечно, играть и сама его владелица.

Здесь уже давно, с тех пор, что она себя помнит, бывали концерты, на которых присутствовали только отец ее и тетка и сами исполнители, не считая, конечно, десятка шляхтичей, игравших роль придворных в доме Краковского. Так как здесь собиралось все, что было самого умного, образованного и даровитого в Киле, то, конечно, об этих вечерах и концертах часто говорили в столице герцогства. Сами они считали себя таким же центром цивилизованного мира, как Веймар или в былые дни и Флоренция.

Давно уже сидела красавица Людовика, задумчиво и рассеянно глядя на портрет отца, висевший на стене. За эти дни она была особенно встревожена. Отец был в отсутствии, снова она оставалась одна с теткой.

И на этот раз отец не скрыл от нее, что серьезное дело, по которому он едет, касается ее и вскоре давнишние мечты станут явью.

Но этот странный человек, обожающий ее, все-таки не захотел сказать ей, чего она может ожидать, как устраивает он ее будущее. Она даже не знала теперь, куда поехал отец.

По некоторым нескромностям оставшихся окружающих лиц, по двум-трем намекам нелюбимой ею старой девы тетки она могла догадаться, что отец поехал далеко, что суженый ее – владетельный принц большого государства. Но молод ли он или стар, красив или дурен, добрый или злой – этого, конечно, никто не знал и никого это не интересовало, кроме самой Людовики.

Несмотря на нежные отношения отца и дочери, несмотря на обожание его, она никогда не смела заводить речь о вопросах самых важных.

Он говорил ей постоянно, что будущность ее будет одна из самых блестящих в Европе, но как, когда, спросят ли при этом ее мнение, – об этом она и упоминать боялась. В этом отце, которого она любила, было что-то, чего она боялась. И когда отец рисовал яркими красками великое событие ее жизни в будущем, то есть замужество, то она поневоле тайно желала всем сердцем, чтобы это великое событие и эта блестящая будущность явились бы как можно позже – слишком были они загадочными.

Все, что делали для нее люди, обожавшие ее, делалось как-то холодно, странно, будто бы дело шло не о живом человеке, не о молодой девушке, а о каком-нибудь политическом событии, договоре, союзе, трактате.

В эти же самые мгновения за несколько миль от Киля скакал гонец с письмом от графа. В сумерки он был уже во дворе замка. Через несколько минут старая графиня получила длинное, на нескольких листах мелким почерком послание, а Людовика держала в руках маленькую записочку, переполненную нежностями, поцелуями, советами, подобными тем, что дают обыкновенно маленьким детям, но больше ни слова, никакой новости, ничего о себе и ничего, конечно, о том деле, по которому отец уехал.

Зато старая дева, призвав свою наперсницу, такую же старую деву, как и она, заставила ее читать себе письмо брата. И через час или два непрерывного перечитывания этого длинного послания старая дева знала в подробностях все то, что касалось Людовики, все, к чему она, по-видимому, относилась совершенно равнодушно, а быть может, даже и неприязненно.

Сама же юная красавица не знала ничего. Она тайком знала только, что тетка получила с гонцом самые важные вести, какие только могли быть, и что они касаются непосредственно ее. Вся в лихорадочной тревоге, она ожидала с минуты на минуту у себя в комнате, что тетка вызовет ее к себе и, предупредив, что она ничего не может сказать вследствие запрещения брата, все-таки после того что-нибудь проболтает.