Часа два или три просидела она, почти не двигаясь. Сумерки застали ее все в том же положении. Лицо ее было спокойно, дыхание ровно, взор рассеянно бродил по горнице, бессознательно останавливаясь на разных предметах, и только немножко сдвинутые брови говорили о внутренней тревоге. Только складка на лбу прибавилась к ее красивому личику.

Разные профессора и учителя, разные науки и книги, разные беседы с умными и учеными людьми, беседы задушевные с отцом, собственные долгие размышления – все это несколько лет воспитывало ее и развивало в одном известном направлении.

Результатом этого воспитания был совершенно спокойный взгляд на мир божий – все в нем хорошо, все в нем к лучшему. И это воспитание, и эта среда, и ее собственная жизнь как будто усыпляющим образом действовали на ее далеко не спокойную, а напротив, – пылкую и горячую натуру. Тот огонь, который был в ней, слабо мерцал и никогда не вспыхивал, потому что не было к этому повода. Ей, как царевне в сказке, не приходилось ни бояться, ни скучать, ни сердиться, ни жаловаться на что-либо. Жизнь ее текла ясным, светлым, как кристалл, и журчащим ручьем; и вот вдруг странный случай, в полной мере неожиданный, внезапно разбудил ее существо, прервал душевный мир и давнишнюю тишину ее помыслов. Природный огонек, который всегда тлел или мерцал в ней, вдруг вспыхнул ярче, запылал и, разгораясь в ней, будто осветил заревом окружающий мир, ее самоё, ее жизнь, ее отношения и к родным и к чужим. Несколько лет воспитывали ее, учили уму-разуму, но какому-то чуждому, ненужному здесь, на земле. А теперь две беседы с двумя лицами в одну минуту подействовали на нее так, как ни разу никогда не действовала ни одна книга и ни одна ученая беседа. Этот внутренний огонь ярко осветил все предметы, все лица, все мелочи кругом нее. Не только все увидела она, все поняла, как прежде не видела и не понимала, но даже вдруг заметила и поняла… и кого же?! Доселе незнакомое ей существо – себя самоё.

Да, на этот табурет в тревоге опустилась, робея, девочка, ребенок, усыпленный воспитанием и средой, а поднялась через несколько часов и стала тихо ходить по горнице зрелая девушка. Проснувшись и сознательно оглянувшись кругом себя, будто в первый раз, она столкнулась лицом к лицу не с бреднями и мечтами, а с действительностью. Теперь только поняла она, что такое отец Игнатий, теперь оправдала разумно свои прежние опасения, свои подозрения, свою ненависть к нему. Прежде они были бессознательны, теперь же свои чувства к этому человеку она могла объяснить отцу и всякому…

И теперь тоже узнала она и поняла, что такое старая графиня.

Через минуту она заходила тревожно по горнице, потом позвала к себе из соседних комнат Эмму и на вопрос ее: что прикажете? – отвечала взволнованным голосом:

– Эмма! Когда отец приедет?

И через минуту Людовика тихо плакала и на все увещания и расспросы Эммы отвечала:

– Ничего, так, просто грустно. Чего-то боюсь; если бы я могла, я сейчас бы поехала, нет, даже пешком пошла навстречу отцу.

Вечером Людовика созвала нескольких своих горничных, которые назывались фрейлинами, и ту же Эмму, у которой был титул вроде статс-дамы. Она заставила их петь, играть в разные игры: в фанты, карты и во все, что только можно было придумать, и не прошло часу, как она развеселилась и забыла и думать о тетке, о духовном отце, а главное – забыла свое душевное просветление или умственное пробуждение. Она как будто опять умственно уснула сном той же сказочной царевны.

На другое утро, когда Эмма по обыкновению явилась к ней с фарфоровым подносиком, на котором стоял маленький сервиз с ее вензелем, и поставила кофе на обычном месте, Людовика почему-то сразу вспомнила о предстоящем свидании и беседе с теткой.

И вдруг то же пробуждение умственное явилось в ней, но на этот раз не удивило и не испугало ее. Она точно так же взглянула на саму себя как на постороннее лицо, обязанное теперь действовать разумно и твердо, и удивилась: как же это существо тревожится. Ведь в этом существе есть все то, что нужно не только для спора, но даже и для серьезной борьбы.

– Ведь ты сильна, ты не глупа, – говорила она этому существу, то есть себе самой.

И этот огонек засиял ярче, больше, и вспыхнул, и снова запылал. И как вчера, тетку, сидящую теперь на той половине большого замка, как будто осветил этот огонек. И как она показалась мала и ничтожна Людовике.

– Что она может против меня? Ничего. Что же мне?! Ее очков пугаться?

И Людовика, ни слова не говоря Эмме, не объясняя свою задумчивость и затем свою невольную улыбку, весело позавтракала и собралась идти к тетке по первому призыву.

И она наслаждалась мыслью, как удивит она старую деву, войдет уже не так, как вчера, и не та, что была вчера. Она войдет дочерью графа Краковского, будущей женой принца или герцога, будущей обладательницей такого состояния, о котором не только тетка, а многие германские государи не смеют и мечтать.

Покуда Людовика передумала и перечувствовала все это, стоя у окна и невольно закинув назад изящную и красивую головку, Эмма, глядевшая на нее, не знавшая ничего, невольно выговорила:

– Как вы, однако, красивы! Вот хоть бы в эту минуту, как вы красивы; вроде какой-то королевы!

В ту же минуту раздались шаги за дверями, вошла пожилая женщина с половины старой тетки и с ужимкой объяснила молодой девушке, что графиня-тетушка просит пожаловать к себе.

Людовика не успела сообразить, что она делает и зачем она это делает, вдруг сделала глубочайший реверанс прислуге своей тетки и вымолвила насмешливо:

– С особенным удовольствием! Так и скажите тетушке.

Женщина изумилась, широко раскрыла глаза, пораженная совершенно необычным фокусом молодой барышни, которая никогда так не шутила и позволяла себе шутки только со своими девушками.

Недоумевая, она вернулась на половину своей госпожи, но, однако, не посмела ей передать шутку племянницы.

Людовика чуть-чуть задумалась над самым пустым вопросом:

– Зачем я это сделала? – повторяла она сама себе. – Это пустяки, но зачем, почему я это сделала?

И вдруг ей показалось, что тот огонек, который всегда дремал в ней и который теперь стал изредка вспыхивать, играть, то падать и тлеть, то снова ярко разгораться… именно этот огонек в эту минуту вспыхнул в ней и заставил ее вдруг, как бы невольно, сделать неожиданную и неуместную шутку.

– И что это такое во мне! – подумала Людовика. – Это вроде того, как когда-то я не умела петь и вдруг в одну минуту начала уметь; или когда я не умела играть на арфе, руки не повиновались, и вдруг однажды утром пальцы стали другие и разыграли трудную пьесу и затем стали все играть. Так и на душе – вдруг что-то такое новое… Явилась новая способность думать и действовать не так, как прежде.

И Людовика сама себе вдруг показалась очень любопытной. Она никогда дотоле не занималась собою, в полном смысле слова как бы не замечала самоё себя.

Через несколько минут горделивая молодая девушка вошла к старухе тетке и заставила умную графиню, дальновидную и хитрую, поглядев на красавицу, обмануться вполне.

– Я вижу… Вижу, по лицу вижу, – выговаривала она ласково.

– Что, тетушка? – изумилась невольно Людовика.

– Вижу, что несешь мне добрую весть, и рада, что можешь сделать мне удовольствие.

И, к ужасу старой девы, эта племянница, которую еще так недавно она видела маленькой девочкой и которая так незаметно для нее выросла и преобразилась в высокую стройную красавицу, все так же улыбаясь весело и спокойно и, пожалуй, даже чуть-чуть насмешливо, ответила:

– Ах, нет, тетушка, вы ошиблись. Напротив, я додумалась до того, что дело, о котором вы говорите, совершенно невозможное. Надо быть совершенной дурой, чтобы сделать то, о чем говорит духовный отец.

И старая графиня опустила руки на колени и сидела как бы окаменев, не веря, вероятно, своим ушам и глазам.

Она быстрым движением отодвинула ленты чепца себе за уши, сняла очки и, освободив эти оба чувства: слух и зрение, выговорила не свойственным ей голосом:

– Что?

Людовика села около тетки и быстро, живо, весело, просто, непринужденно улыбаясь, почти смеясь, заговорила:

– Я, тетушка, удивляюсь, что отец Игнатий, духовное лицо, ваш и мой духовник, капеллан замка и так далее, человек со всеми его титулами и должностями, мог предложить мне такое бессмысленное дело. Если бы это был не отец Игнатий, то я бы подумала, что тут кроется какое-нибудь самое невероятное… Ну, как вам сказать, самый невероятный обман, про который я даже читала в одной итальянской новелле. Я прихожу к убеждению, что он шутил со мною. Я уверена, что он сам подтвердит и мне, и вам, что он шутил, так как, если бы это была не шутка, то мой долг все рассказать отцу.

Старая графиня шевельнула языком, но только какой-то странный, непередаваемый звук сорвался с ее раскрытых губ. Тут было все – и изумление, и злоба, и ненависть к говорившей, и угроза.

Людовика хотела заговорить снова, но услыхала тихо сказанные слова:

– Молчи! Поди вон!

Молодая девушка невольно удивилась и не сразу могла подняться с места.

Поднявшись, она вопросительно взглянула на графиню и тут только заметила, что лицо ее зеленовато-бледно и губы дрожат.

Тетка хотела, очевидно, сказать те же три слова, но не могла от гнева, душившего ее. Зато глаза ее повторили приказание.

Людовика поклонилась, но уже не улыбалась, так как ей снова стало немного страшно. И затем она быстро вышла из комнаты тетки.