Когда первые минуты отчаяния и даже злобы прошли, Людовика холодно обдумала свое положение.

После краткого разговора с женщиной, которую к ней приставили, после нескольких вопросов, которые она задала ей, для молодой девушки не оставалось никакого сомнения, что она действительно привезена в сумасшедший дом и, вероятно, старая графиня так сумела обставить все дело, что освободиться ей будет мудрено.

Людовика понимала, что отсутствие друзей и даже знакомых в городе делает ее положение еще более затруднительным. Сама она, запертая в огромном здании, ничего сделать не может, а хлопотать за нее перед правительством совершенно некому. Ей, нисколько не сумасшедшей, доказать, что она не лишилась рассудка, доказать, что отец был действительно убит, было невозможно. Наконец, она не знала, чем руководился чиновник, предательски привезший ее сюда: действительно ли суд был убежден в том, что молодая девушка сошла с ума, или же, наоборот, чиновники знали о преступлении, но, подкупленные старой графиней, действовали заведомо незаконно и предательски.

К вечеру Людовика немного успокоилась, и какое-то внутреннее чувство говорило ей, что недолго пробудет она в заключении. Или ее кто-нибудь вырвет отсюда, или, наконец, она силою воли и характера сама избавится от своих преследователей. Во всяком случае, обстоятельства так сложились, что теперь она уже забыла и думать о страшной смерти отца и о всех последствиях преступления относительно ее самой и ее будущности. Прошлое ее, детство, юность, обстановка и воспитание… а равно и блестящая картина будущности – являлись ей теперь каким-то великолепным волшебным сном, но сон этот был, в сущности, тяжелым кошмаром. Она поневоле должна была думать теперь о своем настоящем положении.

От усталости и волнения Людовика поневоле крепко проспала всю ночь. Наутро явился к ней тот же старичок и так же ласково спросил о здоровье, о ее привычках, вкусах, желая удовлетворить хотя бы малейшей ее прихоти. Вместе с тем он попросил Людовику рассказать ему подробно свое дело.

Старичок этот, директор сумасшедшего дома, выслушал ее горячее и страстное объяснение всех событий молча, просто, лицо его не выражало ни удивления, ни ужаса. Он слушал молодую девушку так же, как слушал бы журчание ручья, и только под конец ее повествования лицо старика несколько как бы оживилось, он показал больше участия к тому, что слышал.

Человек этот столько видел в жизни разнохарактерных умалишенных мужчин и женщин, что, несмотря на все нелепое повествование этой молодой девушки, все-таки в душу его запало сомнение.

– Скажите мне, верите ли вы всему, что я рассказала вам? – спросила дальновидная Людовика, окончив свой рассказ.

– Разумеется, разумеется, – поспешил проговорить директор.

– Стало быть, вы понимаете, что меня предательски привезли сюда, выдали меня за безумную из боязни моей мести и для того, чтобы я не могла вредить иезуиту и старой графине, меня заперли в сумасшедший дом.

– Ах! Кто это вам сказал? Разве это сумасшедший дом – это просто полугоспиталь, полупансион, где живут люди, не имеющие близких родственников или несколько расстроенные здоровьем.

Людовика усмехнулась. В голосе директора было слишком много фальши. Людовика отгадала, что эту фразу, это объяснение он дает, быть может, в тысячный раз в жизни.

На все вопросы Людовики: долго ли продлится ее заключение и дадут ли ей возможность доказать кому следует, что она не безумная? – директор пожимал плечами и отвечал уклончиво.

Людовика наконец не выдержала, начала плакать и, постепенно придя в сильное нервное возбуждение, объявила старику, что, подождав несколько времени, чтобы кто-нибудь явился и спас ее, она сама бежит из своей тюрьмы или решится на самоубийство.

Старик взял ее за руку и добрым голосом, с другим, добрым, выражением лица, менее официальным, как будто более искренним, стал ее расспрашивать.

– Я верю, я почти верю, – произнес он, – что все, что вы говорите, действительность, а не вымысел и что вы столько же сошли с ума, сколько и я; но дело в том, что я в качестве директора этого дома ничего не могу сделать. Моя обязанность обставлять вашу жизнь более или менее спокойно и удобно. Хлопотать о вас, подавать просьбы кому следует или допустить, чтобы вы жаловались, я никоим образом не могу – я только потеряю свое место. Но я обещаю вам сделать частным образом все, что будет от меня зависеть. Если кто-либо из города явится хлопотать за вас, то я не только не помешаю, но тайно буду помогать. Не можете ли вы назвать мне кого-либо в Киле из ваших знакомых или друзей, кто мог бы возбудить это дело?

Людовика подумала и с отчаянием воскликнула:

– Никого нет! Я не бывала знакома со всеми теми, с кем видался отец мой. Когда они изредка приезжали из Киля к нам в замок, то я не показывалась. Единственные личности, которых я видала и знавала близко, – большею частью профессора и учителя, дававшие мне уроки. Все это люди небогатые, не имеющие никакого влияния, и, конечно, они не могут бороться с графиней, у которой теперь страшные средства: все состояние отца.

– Все-таки подумайте, – вымолвил старик после минутного молчания, – может быть, вы вспомните кого-нибудь. Завтра я снова буду у вас.

На другой день Людовика, конечно, точно так же не могла указать директору ни на кого из таких влиятельных лиц, которые пожелали бы хлопотать за нее.

Единственный человек, о котором она вспомнила, который относился к ней не просто как к ученице, а сочувственно, дружески, был музыкант Майер.

Директор невольно вздохнул и даже слегка пожал плечами. Он слыхал о Майере как о даровитом музыканте… Но чем может пособить горю бедный музыкант, живущий уроками и концертами, которые изредка устраивает в Киле?