Оставшись наедине с мужем в спальне, Алина решилась выпытать у него кое-что, чтобы знать заранее, как поступит он на другой день при первой вести об ее неожиданном исчезновении.

Зная, что ей остается еще несколько часов пробыть с мужем вместе и затем, быть может, никогда не видеться с ним, она была особенно мила и невольно напомнила ему те дни, когда после встречи в доме доктора Стадлера они поклялись друг другу в вечном чувстве.

– Наконец-то ты стала снова прежней Алиной! – горячо воскликнул Генрих. – В последнее время я перенес тысячу мучений, не зная, что и подумать. Неужели и теперь ты не скажешь мне причины твоего странного поведения со мной?

– Причины особенной не было, – отвечала Алина. – Подобное настроение духа, в котором я была последнее время, может снова вернуться.

– Нет, бога ради, не надо! Зачем?

– Что же делать? Может быть, и снова вернется то же самое, те же отношения, потому что главной причиной, я уверена, была скука на нашей вилле. Мы ведем слишком затворническую жизнь. После моей прежней жизни, вечных передвижений, постоянных путешествий мною, конечно, овладевает тоска среди затишья и глуши, в которой мы поселились. Я признаюсь тебе откровенно, что часто жалела о моей прежней жизни, о моем скитальчестве.

– Это ужасно! – тихо ответил Генрих. – Я думал, что ты навеки отказалась от прошлого, забыла его. Я думал, что прежняя жизнь и это цыганство не только тебя не манят вновь, но даже воспоминание о прошлом тяжело тебе, а выходит наоборот. Следовательно, жизнь, спокойствие, довольство своей судьбой и обоюдное счастье нам невозможны в будущем. Простая и тихая семейная жизнь, о которой я мечтал, так и останется мечтою?

– Есть один исход, Генрих, – как-то странно, серьезно, как будто искренне произнесла Алина.

– Какой? Скажи, я готов на всякие жертвы.

– Да, ты угадал; это маленькая жертва с твоей стороны. Исход, по-моему, один – расстаться.

Шель изумленно поглядел в лицо жены, но тотчас же принял ее слова за шутку, улыбнулся и вымолвил смеясь:

– Да, действительно, расстаться: мне сделаться помощником или, лучше сказать, управителем у сестры, а тебе ездить из города в город, давать снова концерты, собирать гроши, жить по гостиницам, сносить ухаживания и дерзости всех волокит или даже найти себе счастье в новой жизни – брать себе возлюбленных во всех городах и менять их, как перчатки.

– А что, если бы я это сделала? – тем же шутливым тоном, будто подлаживаясь под голос мужа, вымолвила Алина. – Что бы ты сказал, если бы я тайно бежала от тебя, бросила бы тебя и начала бы ту жизнь, о которой ты говоришь? Что бы тогда ты сделал?

– Зачем беседовать, – вдруг другим голосом вымолвил Шель, – о таких глупых вещах, даже гнусных? Это уже переходит за пределы шутки и нисколько не остроумно.

– Нет, пожалуйста, – шутливо и капризно приставала Алина, обнимая и целуя мужа, – подумай и скажи мне, как бы ты поступил, если бы я вдруг от скуки и праздности тайно убежала от тебя и начала бы мою прежнюю скитальческую жизнь, но только с той разницей, что я вела бы себя самым бесчестным, безнравственным образом?

– Повторяю тебе, что этот разговор мне тяжел и я не желаю продолжать его.

– Вот, видишь, как ты упрям, – ты не хочешь сказать мне только несколько слов, сказать, например, что ты бросился бы искать меня и убил бы или отнесся бы ко мне с презрением и даже не двинулся бы за мной вслед. Я думаю, что ты убил бы меня.

– Нет, на это я не способен; я слишком рабски влюблен в тебя. Уничтожить собственными руками свой идеал – невозможно, но убить всякого, кто оскверняет это божество, конечно, долг всякого честного и сильно чувствующего человека. Но прекратим этот ужасный разговор. Подумаем лучше о том, что сделать, чтобы тебе не было опять скучно, чтобы тоска не тянула тебя, не манила в прежнюю обстановку странствующей музыкантши.

– Надо подумать, – весело отозвалась Алина, – теперь я ничего придумать не могу. А между тем это необходимо, потому что мне кажется, что я двух недель не выживу на нашей вилле среди этих скучных холмов, покрытых густым ельником, и с этой глупой полосой реки, где только изредка проходят лодки рыбаков или барки судопромышленников. Подумай об этом хорошенько сам, но все-таки прежде скажи мне, решился ли бы ты хотя на временную разлуку со мной? Мог ли бы ты хотя на время позволить мне отлучиться из дома на месяц, на три, с целью по-прежнему давать концерты, жить этой цыганской жизнью и возвращаться домой для того только, чтобы отдыхать?

– Никогда, вовеки никогда! Ты с ума сходишь! – воскликнул Шель. – Разве можно говорить подобное таким серьезным голосом? Неужели ты не шутишь, Алина?

Она рассмеялась, обняла мужа, и на лице ее была написана какая-то необъяснимая радость.

Генриху показалось, что она затеяла весь этот разговор только затем, чтобы убедиться, насколько он любит ее, и это предположение переполнило счастьем и отрадой его намучившееся сердце.

– Который час? – спросила вдруг Алина.

– Уже три часа ночи, пора и заснуть.

– Три часа, – повторила Алина. – Три часа! Стало быть, остается еще семь.

– Как остается?

– Да, остается еще семь: в десять я должна выйти из дома.

– Куда? Неужели опять в магазины?

– Нет, по очень важному делу, на край света.

– Вот как! Говорят, там очень страшно, на краю света, – невольно начал шутливо Генрих. – Говорят, что там живут такие чудовища, от одного вида которых человек умирает или обращается в камень. Так вот ты куда!

– Да, погибнуть из чувства любопытства или, лучше сказать, из чувства любознательности, из желания узнать и изведать все, что только можно изведать в этом мире… Это хорошая смерть.

– Что ты говоришь? Я не понимаю.

– Знаешь ли ты, – продолжала Алина, как бы разговаривая сама с собою, – первая женщина, погубившая себя и весь род человеческий из-за любопытства, была наша праматерь Ева, но ее искушал дьявол. Вторая женщина, погибшая тоже от любопытства, от желания узнать, что творится за ней в том человеческом мире, откуда ее спасла рука мужа или веление Божие, была жена Лота. Может быть, было много и других исторических или легендарных женщин, погибших из-за любознательности, которая, говорят, есть главная, основная черта женской природы. Но я не знаю имен их. Однако я знаю и могу назвать третью женщину, которая погибнет, будет жертвой своего любопытства, своей жажды изведать все, которая хочет выпить чашу жизни до дна, зная что в последней капле заключается смерть. Хочешь ли ты знать, кто эта женщина? Ее зовут Людовика Краковская.

– Кто же она такая? Какая-нибудь прежняя твоя знакомая или приятельница?

– Да, это личность не такая, как те женщины, которых так много в твоей среде, хотя бы в Дрездене. Людовика Краковская иного характера: то, что для других было бы смертью, для нее – жизнь.

– Ты мне никогда не говорила о ней ни слова, – заметил Генрих.

– Не знаю, может быть. Может быть, я называла ее как-нибудь иначе, так как Людовика – имя, данное ей отцом в память матери, умершей при ее рождении. Настоящее же имя ее, данное при крещении, было другое; я не помню его хорошенько… вдобавок, и фамилия Краковского была тоже – вымышленное имя богатого польского магната. Следовательно, Людовика Краковская есть вымысел, есть обман; и имя, и фамилия присвоены незаконно, и она, в сущности, была и осталась бродягой без рода и племени, без имени и прозвища; существо, поставленное людским законом ниже всех общественных ступеней. Но за то Провидение сжалилось над ней и дало ей сердце, волю и разные дары природы, которые когда-нибудь поставят ее на высшие ступени этой общественной иерархии. В этом я не сомневаюсь. У нее судьба отняла многое, но она объявила войну чуть не всему человечеству и завоюет себе больше, чем отняли у нее люди.

Все это произнесла Алина нервно, страстно, с чувством, дрожащим голосом, и горящий взгляд ее был устремлен куда-то в пространство. Она будто забыла, где она находится, с кем говорит.

Когда она замолчала, Генрих повторил свой вопрос раза два.

– Что это за личность? Отчего ты мне никогда не говорила о ней, и отчего теперь вдруг эта Людовика Краковская пришла тебе на ум и даже воспоминание о ней взволновало тебя?

Но Алина ничего не отвечала; ее страстный порыв прошел; она снова улыбалась полукокетливо, полушутливо и весело и с вызовом смотрела в лицо мужа.

Когда в десять часов утра Генрих проснулся и осмотрелся, то не нашел Алины. Предполагая, что она в другой комнате, он позвал ее, но ответа не было.

Он вышел прямо с постели босиком в другую комнату взглянуть, лежит ли на своем обычном месте шляпка и пальто Алины, но ничего не было! Он вернулся и вспомнил, что Алина предупреждала его, что в десять часов ей нужно выйти, но куда – он старался вспомнить.

– Ах, да, она сказала: «На край света!» – И он улыбнулся.

Генрих спокойно оделся и вышел в гостиную. Лакей принес ему обычный утренний завтрак, но Генрих не притронулся ни к чему. Ему хотелось дождаться возвращения жены; быть может, и Дитрих явится, и тогда они вместе, как случалось всегда, весело позавтракают.

Но прошло около двух часов, Алина не возвращалась. Шель послал человека узнать, в своей ли горнице Дитрих, и если вышел, то ждут ли его обратно к завтраку.

Генрих узнал в ответ, что часов около десяти госпожа Шель завтракала в гостях у господина Дитриха и затем они вместе выехали из гостиницы.

По предположению прислуги и швейцара, госпожа Шель поехала проводить господина Дитриха до заставы, так как он нанял почтовых лошадей, расплатился в гостинице и взял свои вещи.

Первое мгновение Генрих ничего не понял, даже никакое предчувствие не могло закрасться в его совершенно спокойное сердце; он только нетерпеливо ожидал возвращения жены.

Почему вдруг поскакал Дитрих, не предупредив его? – казалось ему странным. Единственной причиной такого исчезновения могли быть только дурные вести из Андау; но в таком случае и его следовало предупредить. Быть может, больна его мать или случилось что-нибудь на заводе? И Генрих тотчас же решил, что Андау тут ни при чем, тогда, конечно, Дитрих передал бы ему все и они вместе двинулись бы домой.

Недолго пришлось Генриху недоумевать. Какой-то крестьянин явился в гостиницу с письмом и спрашивал господина Шеля.

Генрих предположил, что управитель послал кого-либо из дома по делу, и тотчас же вышел в переднюю. Посланный, бедно одетый, объяснил, что на небольшом расстоянии от города, по дороге в Лейпциг, молодые господа, скакавшие на почтовых лошадях, остановились и красивая дама передала ему это письмо, заплатила червонец и велела строжайше передать этот клочок бумаги в руки господина Шеля.

Генрих развернул записку, написанную, конечно, заранее еще в гостинице и, прочтя несколько строк, зашатался и упал среди горницы без чувств.

Алина заявляла кратко мужу, что она бросила его навсегда, бежала со своим любовником и его другом и зятем, чтобы жить совершенно иной жизнью, которая может убить его, если он услышит о ней… Жизнью, которая или наверное погубит ее, или вознесет настолько высоко в общественном положении, насколько она имеет право требовать от судьбы и людей.

Последняя фраза, которой Генрих не дочитал, лишившись чувств, была следующая: «Я не прошу прощения и не считаю себя виновной ни перед тобой, ни перед многими другими в будущем. Меня толкает на страшную, пагубную жизнь, на победу или гибель – Людовика Краковская».

Так как подписи никакой в записке не было, то это имя, которое Генрих узнал только накануне, являлось теперь как бы подписью под запиской.

Когда Генрих пришел в себя, осмотрелся, вспомнил и сообразил все, то почувствовал, что тотчас он предпринять ничего не может.

– Спешить некуда, – спокойно произнес он. – Но как ни велик свет, я найдет тебя. Найду и не знаю, что сделаю! Да, теперь не знаю, а если и чувствую, то боюсь сознаться в этом. Я не могу ожидать, что судьба заставит меня сделаться против воли преступником.