Глава девятая
1
По возвращении из Хотана Заман и Рози помылись в бане и в тот же вечер отправились к Турапу, но встретили его на площади Хейтка. После радостных приветствий Рози спросил:
— Удивляюсь: ты — и вдруг разгуливаешь по улицам?
— Душа затосковала. Я не работал сегодня. Шел проведать вас.
— И мы соскучились по вас, Турап-ака, — сказал Заман.
— Как хорошо! — обрадовался Турап. — Идемте ко мне, овцу предложить не смогу, но на курицу рассчитывать можете.
— Ты не огорчайся, Динкаш, — остановил брата Рози. — Может, лучше посидим где-нибудь, поблаженствуем, а? Как вы, мой ходжа? — подмигнул он Заману.
— Это дело, — поддержал Заман. — Вдруг Рози-ака расщедрится сегодня и мы попадем в столовую!
Однако Рози предпочел отделаться шуткой:
— Не взыщите, но гостям Кашгара хозяева не позволяют вытрясать свои карманы.
— Не беда, если разок и вывернешь их наизнанку!
— А они у него дырявые! — ввернул Турап, и Заман расхохотался.
— Нет, давайте испытаем сегодня друг друга на щедрость, — не растерялся Рози.
— Столовые, пожалуй, уже закрыты. Может, на самсу сходим?
— И там тоже, наверное, огни потухли, — взглянул Рози на Турапа.
— Идемте. Мне по силам заставить затопить тонур, — пригласил Турап.
Низко нагнувшись, они вошли в комнатушку, тускло освещенную коптилкой. Здесь никого не было. Коптилка на тонуре — круглой печи — густо чадила. Из дальнего угла вдруг послышался голос:
— Кто пришел?
— Что-то ты раньше кур улегся спать, мастер? — откликнулся Турап.
— Динкаш, что ли? Входи сюда.
Турап сделал знак Заману, и они проникли во вторую комнатку, дверь в нее была еще ниже, так что пришлось сгибаться вдвое.
— Твое заведение, мастер Тохтахун, снаружи похоже на гробницу, но эту комнатушку нельзя сравнить даже с могильной нишей! — промолвил Турап, поздоровавшись.
— Верно говоришь, Динкаш, приучаюсь с этих пор лежать в могиле, — отшутился, вставая, Тохтахун-уста — мастер по выпечке самсы.
— Твои могилы в том и этом мирах не отличаются друг от друга. Вот, — Турап показал на Замана, — привел к тебе гостя из Кульджи. Не ударишь лицом в грязь?
— Хорошо сделал, Динкаш. Добро пожаловать, дорогие гости. — Он набросил на низенький настил ватное одеяло и усадил Рози и Замана.
В узкой комнатушке, служившей и гостиной, и спальней, и столовой, он зажег «светильник-джинн». Мальчик-подмастерье лет четырнадцати замесил в углу тесто и накрыл его влажной тряпкой.
Еще до того, как мастер поручил ему это, Турап спросил:
— Зачем ты вызвал мальчика?
— Ух! Эти твои вопросы… Ты когда-нибудь в моей лавке оставался голодным? Сейчас будут слоеные лепешки.
— Нет, нет. Не беспокойтесь. Мы придем лучше завтра…
— Посидите чуть-чуть, Заманджан. Как только его руки коснутся теста, тут же услышите запах готовой самсы.
По тому, как вел себя Турап, видно было, что они с мастером в тесной дружбе, когда, как говорится, между друзьями не пролезет и волосок.
— А что будете делать из теста, мастер? — спросил Заман. Ему хотелось обратить внимание хозяина на замершего в томительном ожидании мальчика.
— Артушскую лапшу, — сразу ответил мастер. — И самсу испечем. Скажу прямо, спасибо Динкашу, что привел таких милых гостей. — Уста подмигнул подмастерью правым глазом, и тот исчез.
— Зачем отослал ребенка?
— Не в службу, Динкаш, побудь за хозяина с гостями. — Мастер разостлал скатерть, разложил на ней теплые лепешки, фрукты, поставил снятый с огня чайник с заваренным чаем. — А я слоеные лепешки замешу. — Надев фартук, он вышел наружу.
— Наделали хлопот, Турап-ака, — смущенно сказал Заман.
— Что сделано, то сделано. Еще бы мусалляса и… — Рози причмокнул так громко, словно камень шлепнулся в колодец.
— Наш холостяк не просыхает от мусалляса. Придержи вздохи, Рози, пусть самса поспеет.
— Турап-ака, где мусалляс, там и равап бывает ведь?
— И он бывает, Заманджан. По-моему, в этой лавке равапу обучены, — ответил Турап, пробудив в душе Замана предвкушение радости. И, пока пили чай, он поведал историю Тохти.
Мастер был родом из Яркенда. С малых лет увлекся игрой на бубне и, играя на пирушках, постепенно стал признанным музыкантом. Когда над верхней губой юноши обозначилась темная полоска усов, он влюбился в дочь своего учителя, они объяснились и заручились взаимным согласием. Однажды учитель, склонный к азартным играм, спустил все, что у него было, и сгоряча продал дочь старому баю. Беззащитный и бесприютный Тохти не вынес горя, отряхнул, как говорится, прах родных мест со своих ног и приехал в Кашгар. Здесь он сменил профессию и стал самсипезом.
— Так сложилась судьба этого сорокалетнего парня — он дал зарок не жениться. Заработанным делится с друзьями. Его лавка — прибежище для таких, как мы, — закончил повествование Турап.
— Он и сейчас на бубне играет? — спросил Заман.
— Бубен вон на стене висит. С той поры Тохти ни разу не брал его в руки. Но внимательно слушает, когда играют другие.
— Выходит, еще не угасла обида на учителя?
— Выходит, Заманджан. О бубне при нем упоминать не будем. Он не может оставаться там, где говорят об этом. — Турап опасливо посмотрел на дверь.
В это время мастер, поторапливая ученика, раскатывавшего скалкой круглые сочни, сбрызнул соленой водой раскалившийся тонур.
— Ух, как самсой запахло! — втянул в себя воздух Рози.
— Твой нюх, Рози-ака, получше собачьего.
— Еще бы. Даже находясь здесь, могу распознать вонь кульджинского Юнуса-байваччи, — похвастался Рози, а Турап удивленно поднял брови, будто вспомнил что-то.
— Юнуса-байваччи, ты сказал?
— Да. Наши спины сгорбились под тяжестью грузов этого скряги, — уже не шутя ответил Рози.
— Ваш Юнус сейчас в Кашгаре…
— Что? — в один голос вскрикнули Заман и Рози.
— Вы испугались?
— Не испугались. Вы точно знаете, Турап-ака, что Юнус в Кашгаре?
— Своими глазами я не видел. Слышал от одного человека.
— От кого, Турап-ака, от кого?
— От Турди-байваччи.
— И он здесь?
— Турди известный кашгарский бай. Мне ли его не знать? А вы знакомы?
— Знакомы, Турап-ака, хорошо знакомы. — И Заман рассказал о том, как познакомился с Турди еще в Шанхае.
— Паршивца Турди я вожу по ночам. В последние два месяца он взял в обычай ездить больше ночью, чем днем. Заедет в какую-нибудь узенькую улочку и исчезнет, а я стой и жди.
— По части распутства они с Юнусом одной породы, — презрительно заметил Рози.
— Забредет на улицу продажных красоток — ничего от меня не скрывает. А в последнее время стало по-другому. Недавно велел привезти придурковатого Масака, увел его в какой-то тупичок. А Масак из тех, которым нипочем человека убить, а потом газели распевать.
— По-другому, говорите, стало, Турап-ака? — Заман заподозрил неладное. «Для чего приехал в Кашгар Юнус? Торговать? Нет. Он скрывается, не для того перенес дорожные мучения. Путешествует? Развлекается? Тоже нет. Такой осторожный, как Юнус, в смутное время ни за что не отправится в путь. Посланец? Стой, стой… Когда мы с Сопахуном уезжали распределять обмундирование солдатам, какие-то двое, я слышал, побывали у Ходжанияза. Не эти ли стервятники? Но хаджи сказал бы… Какой смысл прятать послов?»
— Что? Все слова, похоже, проглотили? — прервал Рози размышления Замана.
Заман не ответил. Он собрался поподробнее расспросить Турапа о Юнусе, но в это время вошел Тохти-уста, держа в руках полное блюдо только что испеченных, горячих пирожков.
— Спешил я, наверное, не получились. Прошу, дорогие гости, пожалуйста, — пригласил уста. Он подкрутил усы и примостился с краю скатерти.
Подмастерье, знавший, чем сдобрить угощение, приподнял в углу шкуру, прикрывавшую отверстие в полу, извлек глиняный кувшин высотой с ребенка и поставил перед мастером. Затем достал из ниши в стене четыре глиняные чаши, расставил их на скатерти и тихонько вышел.
Наблюдая за ловкими движениями худенького паренька, Заман вдруг вспомнил своих младших — брата Азиза и сестренку Азизу, — сердце у него дрогнуло, он глубоко вздохнул.
— Первым делом пропустим по одной, — предложил мастер и разлил по чашам вино. Всегда унылое лицо его вдруг засияло улыбкой. «Похоже, он создан для дружбы», — подумал Заман. — А теперь очередь за самсой, — пригласил мастер, когда гости выпили.
Пирожки оказались отменного вкуса, Заман в жизни не ел таких: и посолены в меру, и черным перцем хорошо приправлены, и сало курдючное в фарш добавлено… Все ели с удовольствием.
Тохти-уста опять наполнил чаши. Вино, изготовленное из особого сорта зеленых груш, быстро проявило свою силу: лицо и уши Замана раскраснелись, начало разогреваться тело. Однако перед глазами, терзая сердце, продолжала стоять угрюмая фигура Юнуса. «Что нужно в Кашгаре шэншицаевскому прихлебателю?» Рози, сидевший рядом, заметил, как померкло лицо друга. «Чем расстроен Заман? Не Юнус ли причиняет ему боль?» — пробормотал он, чувствуя, что и сам сегодня не сможет отдаться веселью.
— Пусть эта горбатая конура станет для вас просторной гостиной! Больше веселья, дорогие гости! — призвал Тохти, разливая в цветастые чаши крепкий чай, принесенный подмастерьем.
— Спасибо за угощение, Тохтахун, мы признательны вам больше, чем если бы вы даже верблюда закололи, — поблагодарил Заман.
— А мне, когда ел самсу, вспомнилось детство в Кашгаре, вся душа перевернулась, и плакать захотелось.
— Э-э, Рози, не верится что твои глаза способны пролить слезу, — возразил Турап.
Все улыбнулись.
— Этот шайтан, — Тохти щелкнул по кувшину, — попав внутрь, чего только не заставит делать. Потому особо принуждать не буду, пусть каждый пьет по душе.
— Вина уже достаточно, — сказал Заман.
— Я не сражаюсь, как вы, с винтовкой в руках, но готов быть с вами, — заявил изрядно раскрасневшийся Тохти. — Хотя по правде сказать, будь у меня винтовка, не знаю, в кого стрелял бы…
Заман спросил:
— Как же так, Тохтахун-уста? Враг, в которого надо стрелять, известен, не так ли?
— Если бы я взял винтовку, то в первую очередь перестрелял бы своих «кафиров», которые среди нас…
— Что-что? — скрытый смысл слов Тохти заинтриговал Замана.
— Эта башка, — Тохти постучал по своей голове, — хотя и задыхается в провонявшей копотью и закваской лавчонке, она все-таки знает, мой господин, что происходит вокруг. — Он принял еще одну чарку вина и продолжал: — Не в обиду будь сказано, но дастархан перед вами я разостлал не потому, что вы служите Гази-ход-же, а потому, что уважаю вас как людей.
— А что значат слова о своих «кафирах»?
— Грабители чиновники… муллы… оболванивающие таких сирот, как мы, призывами открыть… путь исламу… Не пугайся, Динкаш! Чего скрывать? — У Тохти, видимо, горело на сердце, он расстегнул рубаху, обнажил мохнатую, напоминающую шкуру барашка грудь, похлопал по ней.
— Верно, — произнес Заман, заражаясь настроением хозяина, — нельзя сказать, что среди нас нет злонамеренных людей.
— Вот уже три года стервятники, что не могут добыть и жабу, морочат горожан, устроили кашу в наших головах! — Тохти придвинулся к Заману. — Важные, надутые, шагают, выпятив брюхо!.. Всякие Оразбеки, Юсупы-курбаши, Османы, Джанибеки — что они принесли нам, кроме грабежей? Эти басмачи, бежав от своего народа, искали у нас убежища, а теперь они наши освободители! — Тохти рассмеялся так, что не удержался от улыбки и подмастерье.
— Они не упустят случая снять саван даже с мертвого…
— Слова твои — как сахар с уст, Динкаш! — обрадовался поддержке Тохти. — Вот и говорю, что если возьму в руки винтовку, так их прежде всего раскатаю! — Он облизал пересохшие губы, и подмастерье сейчас же налил ему чаю.
«Тохти прав. Говорят же, что народ видит зорко, слышит тонко. Только от бестолковости и глупости можно утверждать, что ничего не видит и не ведает Тохтахун-уста, живущий в норе, куда не попадают лучи солнца, день-деньской задыхающийся в темной клетке, как и тысячи других бедных мастеров. Да, да, от глупости…» Заман снова прислушался к Тохти.
— Ты, Динкаш, говоришь: «Поберегись». Не буду беречься! Если чиновничьей тени боишься — прочь из лавки! — Глаза Тохти налились кровью от вина и ярости. — Так о чем я говорил? Да! Я грыз бы зубами этих басмачей!.. Теперь эта, как ее называют? А, республика! Что она сделала для нас? Как прибитая гвоздями обуза: парней в солдаты дай, налоги дай. Люди обозлены… Всякие происшествия, ссоры не прекращаются! — Тохти жадно допил остывший чай, пригладил усы. — А Гази-ходжа, как вы его зовете, звучит громко, да мало толку, разве не так?..
— Эй, ты из рамок не выходи! — протянул руку Турап.
Заман остановил его:
— Ничего, говорите, Тохти-ака, вреда в этом нет.
— Знай, Динкаш, это не те слова, которые придумывают, шлепнув себя по заднице. Не мои слова. Это сердечная скорбь всех униженных нашего времени.
Турапа покоробило грубое выражение, он спросил:
— Если тебе Исламская республика не по нраву, какой же ты власти хочешь?
— Какая нужна власть — спроси у своей совести, у большинства народа спроси — скажет, Динкаш!
«У народа спроси — скажет, — повторил его слова Заман. — То же самое говорил и Пазыл-ака! Потому-то мы и называем мудрые выражения народными — их творит народ-созидатель».
— Что толку от черни, скажи мне! — возражал между тем Турап. — Куда ее поведут, туда идет и знать ничего не знает! Бараны!
Тохти раздраженно замахал руками:
— Вот-вот! Потому и дожили до такого, что были баранами… А теперь нужно найти способ не быть баранами, понял, Динкаш?
— У нашего соседа — в Советском Союзе, — вмешался Заман, — трудовой люд объединился, сбросил царя и народ сам управляет государством. И все свободны, равны, живут в достатке.
— А мы почему так не можем? Или мы у бога пасынки? — Турап не понял Замана.
— Нет, Турап-ака, все мы одинаковые люди. И если бы свободу распределял аллах, то прежде всего предоставил бы ее богобоязненным уйгурам. Но свободу на блюде не преподносят. Мы достигнем ее, если пойдем по пути, проложенному советским народом.
— Вот-вот! Слова Заманджана вонзаются в сердце, как гвозди. Если будем смирными, как бараны, то станем добычей первого встречного. Мы нищенствуем…
Тохти не договорил — раздался стук в дверь. Мастер вышел, о чем-то переговорил с пришельцем и вернулся обратно.
— Кто? — с беспокойством спросил Турап.
— От хозяина лавки, по поводу платы за аренду, — зло ответил уста. — Ростовщик проклятый! Душу готов вытянуть!
— Придет время, Тохти-уста, и исчезнут ростовщики вместе с властителями, что их поддерживают, обязательно! — Заман встал. — Наш угнетенный народ поднимется со своими требованиями…
Мастер поднялся прямо перед Заманом:
— А где тот, кто крикнет: «Вперед!» — и поведет наш народ? Предводитель где, предводитель?
— Предводитель не падает с небес, он рождается на родной земле, по которой ходим мы с вами!
Заман и Рози распрощались с хозяином, пообещав навестить его еще раз…
Они возвращались молча.
«В словах Тохтахуна заключена истина, — размышлял Заман. — У людей низших сословий день ото дня нарастает недовольство правительством. А почему? Правительство — национальное, руководители — национальные, армия — национальная, все дела ведутся на национальном языке… Все построено на национальной основе, а народ недоволен. Затянувшаяся война, ухудшение жизненных условий вызывают раздражение уставшего народа. Но главная причина не здесь — она в баях, духовной знати, притеснителях, вельможах ханской кости, чиновниках… Вот где источник народной ненависти!»
Размышления Замана прервала печальная песня, прозвучавшая невдалеке:
В Кашгаре сироты за баней в золе
Привыкли лежать.
Им, неухоженным, только и знать
Курить анашу, в асыки играть…
— Слыхали, Заманджан? Кто сложил эту песню, высказал правду.
Заман шел, опустив голову, молча, будто не слышал друга. «Эта песня из четырех строк заменяет целый дастан о положении в Кашгаре, о том, что бросается в глаза на каждом шагу». Заман вспомнил, что недавно на большом банкете познакомился с двумя поэтами — Шапи и Аджри, и сейчас ему захотелось повидать их.
— Рози-ака, — остановился он, — не сходить ли нам в одно место?
— Вот как… Не вернемся ночевать, а вдруг нас будут спрашивать?
— Ночью не будут. Хотелось бы сходить к Шапи.
— Шапи известный в Кашгаре человек. Его найти легко, любой укажет дорогу. Вы чуточку отдохните, я узнаю. — Рози почти бегом кинулся к пекарне у торгового ряда, где горел свет.
Заман нашел укромное местечко, закурил. Со стороны Ярбага быстро проехала запряженная парой лошадей коляска, повернула к Заману. В коляске важно восседал Гаип-хаджи, а рядом красовался куклой безбородый личный секретарь Сайпи. «Не понять, что за человек. Связи его сомнительны. А эта черноглазая куколка держится за него, прислуживает… Гаип недавно долго о чем-то шушукался с нашим Хатипахуном. И не узнаешь, кто он, — то ли курд, то ли афганец, то ли турок, то ли уйгур…»
Внезапно кто-то сдавил плечо. Рослый мужчина, приблизив голову к лицу Замана, всматривался в него.
— Хи… хи… — произнес он, и сразу пахнуло перегаром вонючей китайской водки.
Заман отпрянул:
— Кто ты?
— Погоди! — Тот нашарил рукой нож, висевший в ножнах на поясе.
Заман поспешно расстегнул кобуру пистолета.
— Эй! Шевельнешь рукой — застрелю! — закричал подоспевший Рози, направив маузер на мужчину.
Мужчина попятился, заворчал:
— Не этот ли сводник в базарный день заигрывал с моей женой?
— Раскрой глаза, дурак!
— Кто в Кашгаре не знает распутника Сайпи? — негодующе развел руками мужчина.
— Прочь с глаз! Я не тот, кому ты грозишь! — крикнул Заман.
— Ну, если ты не Сайпи, ладно! — Масак, пошатываясь, как пьяный, побрел в сторону. Чтобы отвести подозрения, он забормотал: — Жаль, не попал мне в руки мерзавец Сайпи…
Откуда друзьям было знать, что Масак пытался выполнить поручение Юнуса — убить Замана? И что Юнус подучил Масака прикинуться в случае неудачи пьяным ревнивцем…
— Если бы ты опоздал, Рози-ака, он мог ударить меня ножом.
— Не догнать ли его? Я чую неладное. Ведь Юнус здесь…
— Да ну его, пьяного ревнивца, Рози-ака!
— Тогда оставим всяких Шапи-папи, уйдем побыстрее. В наше смутное время нужна осторожность, мой ходжа, осторожность!
2
В пригороде Когане, в плодовом саду, не уступавшем лучшим садам кашгарских богачей, готовились к пиршеству. Дорогу за версту от сада чисто подмели и полили, расставили слуг для встречи гостей. По обе стороны огромных ворот замерли, опираясь на посохи, два аксакала в чалмах, в легких белых халатах, с белыми опахалами в руках. От ворот к застолью проложили ковровые дорожки шириной в три шага. Много молодых проворных джигитов готовы были принимать у гостей верхнюю одежду и развешивать ее в установленном-порядке, расставлять калоши, помогать гостям совершать омовение рук из специальных серебряных с чернью кумганов — кувшинов, держать наготове полотенца, разносить закуски и кушанья, разливать чай.
В просторной, способной вместить в ширину две арбы, виноградной беседке настлали циновки, на них — цветные кошмы, на кошмы — ковры, а поверх всего — толстые узкие одеяла. Дастарханы были уставлены всевозможными яствами — на любую прихоть. Чтобы придать кушаньям сладостный вкус, пригласили особо искусных поваров Кашгара. Для утоления жажды приготовили кумыс и еще напиток из верблюжьего молока. Десятками кололи годовалых ягнят и жеребят-сосунков.
Три входа в беседку должны были распределить гостей на три группы. Средний вход — для Ходжанияза и его ближайшего окружения, правый — для офицеров в ранге пятисотников — полковников, а также уездных администраторов, левый — для богатых купцов, знатных имамов, мулл.
Из расчета на двести гостей, если им станет прохладно, сложили в беседках парчовые халаты, полосатые полушелковые и темные — из грубой ткани — мантии.
Перед воротами сада привязали белого верблюжонка, обреченного на заклание в честь Ходжанияза. На верблюжонка навьючили два сундука — один с белым шелком, другой с чаем. Сундуки предназначались для благочестивого подношения от имени Гази-ходжи к гробнице почитаемого святым Аппака-ходжи, управлявшего Кашгарией в XVII веке.
Настоящим устроителем торжества был не Турди, а Юнус-байвачча. Это он поручил Турди пригласить гостей, дал деньги и, оставаясь в тени, занимался подготовкой торжества.
Едва окончилась пятничная молитва в мечети Хейтка, к Когану, где находился сад Турди, потянулись приглашенные. Сабит-дамолла и его назиры покатили в колясках, баи и духовная знать в крытых двух- и четырехколесных экипажах, офицеры верхом, а склонные любоваться природой интеллигенты и поэты вроде Шапи — пешком. Всех приезжавших и приходивших принимали соответственно их достоинству.
Так уж заведено у уйгуров, что самый почетный гость появляется после того, как все давно собрались и ждут его. Ходжанияз приехал на час позже всех остальных. Не в его обычае было ездить в коляске. И сегодня он показался в конце улицы верхом на своем буром с белым пятном на лбу коне, а позади — Сопахун с четырьмя-пятью джигитами. Гостеприимный хозяин Турди-байвачча с несколькими аксакалами вышел навстречу — далеко вперед за ворота. А гости во главе с Сабитом выстроились в два ряда и ждали.
Ходжанияз спешился, подошел к воротам, и двое аксакалов, оказывая ему уважение, обмахнули опахалами пыль с Гази-ходжи и дружно провозгласили:
— Добро пожаловать, высочайший!
Ходжанияз прошел в ворота, и тут представительный человек, державший за повод белого верблюжонка с дарами, склонился до земли:
— Есть просьба к уважаемому Гази-ходже!
Не поняв, чего он хочет, и слегка опешив, Ходжанияз взглянул на ряды гостей и приподнял полусогнутую руку.
— Что вы хотите?
— С мольбой о благополучии Гази-ходжи прирезать здесь, как искупительную жертву, этого верблюжонка.
— Да будет благословенна ваша молитва! — Ходжанияз просиял, слезы невольно навернулись ему на глаза. Любуясь белым, как облако, верблюжонком, он погладил его по голове. — Верблюжонка не убивайте! Вместе с этими сундуками отправьте к гробнице Аппака-ходжи! — распорядился Ходжанияз и зашагал по ковровой дорожке к беседке.
Когда он, Сабит и все гости расселись на отведенных местах, прислуживавшие джигиты помогли им совершить омовение рук, а потом по знаку Турди подняли белые полотнища, которыми были накрыты яства.
Гости выпили по одной-другой чашечке чая, и перед беседкой замер, заискивающе сложив руки, Турди.
— Ходжа-ата, — сильно заикаясь, промолвил он, — у меня две просьбы… Вы позволите высказать их, прежде чем подадут кушанья?
— Ну, говоришь, так говори! — разрешил Ходжанияз.
— Наши солдаты, проявляющие самоотверженность в борьбе за освобождение родины… должны быть сыты… должны быть хорошо одеты… — Турди запнулся, помедлил, вспоминая заученную накануне речь, и продолжил: — Я не могу сражаться с оружием в руках. Поэтому хочу принести в дар нашим солдатам три тысячи пудов пшеницы, тысячу чекменей, три тысячи штук бязи…
— Спасибо за заботу, Турди-байвачча! — поблагодарил Ходжанияз.
— Будет очень неплохо, если и другие баи последуют примеру Турди, — поглядел по сторонам Сабнт.
— При нынешних трудностях с продовольствием и обмундированием поступок Турди-байваччи особенно значителен, — произнес Махмут Мухит.
В беседке после этих слов началось волнение.
— Турди-байвачча ошеломил и пиршеством, и подношением, — заметил Шапи.
— Надо завтра же напечатать в газете призывную заметку об этом, — предложил кто-то.
— Наш толстопузый скряга сегодня так расщедрился, что нет границ моему удивлению, дорогой Кадирбай, — осторожно подтолкнул соседа купец.
— Ладно, выдрали у свинки всего-навсего одну щетинку. Сидите и помалкивайте, Хетабай!
— Так ведь теперь не отмолчишься. Придется и нам…
— Да, воззвав к господу… — вздохнул Кадирбай.
— Вторая моя просьба, — воодушевленный Турди повысил голос. — В знак того, что Ходжа-ата не отверг приглашение ничтожного подданного и оказал мне честь своим посещением, позволено ли будет мне поднести сарпай каждому из-гостей?
— Эй, ты так все нажитое понапрасну размотаешь! — вытаращил глаза Ходжанияз.
— Ради чести хаджи-ата мне и жизни не жаль, почтенные господа. — Турди наклонил голову, выказывая свою преданность. «Жаль, нет здесь межеумка Юнуса! — думал он. — Я превзошел его наставления. В хитрости мы от него не отстанем…»
— Уважаемые! Нечеловечно отклонять благое намерение! — воскликнул Хатипахун, опасаясь лишиться подношения.
— Хорошо, пусть будет по-твоему, — разрешил Ходжанияз.
— Прекрасно, дорогие мои! Спасибо! — Турди готов был сделать знак слугам, но Сабит-дамолла перенес церемонию подношения на конец пиршества.
И гости, запивая кумысом, принялись за острый шашлык, искусно обжаренные со специями кусочки легких, сердца, печени… Но даже тонкая, обильная, разнообразная еда не могла улучшить настроение купцов. Недовольные щедростью Турди, они втихомолку поносили его. А муллы и ахуны с нетерпением ждали конца пиршества: так хотелось им поскорее получить обещанные одежды — сарпай.
Гости, должно быть, утомились от еды, питья и долгого сидения — они начали прогуливаться по саду. Несколько человек о чем-то спорили — далеко от виноградной беседки, устроившись среди зарослей инжира. Заман, обходя заросли, приблизился к ним, его увидел Шапи и тут же выскочил навстречу.
— Как хорошо, дорогой, я с каких пор хочу с вами поговорить!
Заману и самому этого хотелось. Многого в нем Заман не понимал и потому хотел основательно потолковать с Шапи наедине.
— Вы так удобно расположились — не стану ли я лишним?
— Ни в коем случае, дорогой мой, ни в коем случае не станете. Я познакомлю вас с приятелями! — И Шапи почти силой потащил Замана.
— Я, возможно, побеспокоил вас, прошу прощения. — Заман смущенно обменялся приветствиями с приятелями Шапи.
— Наоборот, мы рады знакомству, — ответил бородатый парень.
— Сейчас я представлю вам каждого из этих черноглазых…
— Нет, Шапи-эфенди, о глазах не будем, нет! — шутливо воскликнул Аджри, один его глаз чуточку косил.
— Тогда начнем разбирать по носам, — уступил Шапи, и все со смехом повернулись к тому, чей нос напоминал баклажан.
— Не по носам, а по ногам, — отшутился тот, намекая на Шапи, у которого правая нога была короче левой.
— Этот — Адил, — показал Шапи на владельца баклажаньего носа, — учитель истории в школе «Ирфания». Наш дорогой Маруп окончил открытую в 1914 году школу «Джадидия» и сейчас преподает в ней. Тихоня в очках — вон в стороне — Ислам, старший писец ведомства по делам религии, довольно силен в философии. А птенца-поэта можно не представлять — вы узнаете его по глазам, — он показал на Аджри, и все рассмеялись снова.
— По словам Шапи, — заговорил Адил, — вы в кумульском восстании с самого начала…
— Нет, Адил-ака, я принял участие позже, — немедленно поправил Заман.
— Пусть так, но ведь, в конце концов, вы были в числе тех, кто переполз с севера на юг? В этом, как бы выразиться, в этом…
— …Приключении! — подбросил Ислам.
— Ладно, назовем приключением. Когда же, по-вашему, будут результаты этого приключения?
— Как можно называть приключением движение за народное освобождение? — задал Заман встречный вопрос.
Адил, похоже, смутился, вместо ответа сорвал ягоду инжира и положил в рот.
— А почему нет? Борьба за власть, напоминающая игру в мяч. Назвав ее приключением, и верно отмерим, и точно отрежем. — Старший писец Ислам поправил очки, скрывавшие его узкие глаза.
Заман не спешил с ответом. Он взглянул на Шапи, на остальных, надеясь, что они одернут старшего писца, но все молчали, как бы испытывая Замана.
— Какое содержание вкладываете вы в понятие «приключение», господин? — Заман с особым ударением произнес последнее слово.
Старший писец, будто готовясь к схватке, распрямился, поддернул рукава до локтей, облизал скривившиеся губы:
— Известно, что у возглавляемой Ходжаниязом кучки смутьянов нет ни общего плана, предрешающего будущее народа, ни, по меньшей мере, хотя бы проекта его. А вы, черноногие, увлечены только военными подвигами…
— Довольно, — произнес Шапи, — запрещаю! Ты, старший писец, хватил через край. Заманджан не безропотный школяр, которому ты мог бы вдалбливать свою религиозную философию!
— Не беспокойся, поэт! — воскликнул рассерженный Ислам. — О религии я говорю там, где это к месту, а пораженных «красной болезнью», вроде Заманджана, обращать не собираюсь.
— Кучка смутьянов?.. Вы пытаетесь унизить тех, кто с оружием в руках поднялся против врагов. Это вы, что ли, печетесь о будущем народа? Нет, те самые, по-вашему, «черноногие» люди! А вы и вам подобные ученые господа, что делали вы? Наверное, вы и свиста пули не слышали, забившись поглубже в жилую келью при медресе? — Заман уже не мог совладать с собой.
— Одно грамотное, точное слово против врагов сильнее ста пуль! — Старший писец самодовольно оглядел окружающих.
— Деды и отцы учили нас. «Пустыми словами города не берут», — пренебрежительно махнул рукой Заман.
— Ладно! — Ислам насмешливо скрестил на груди руки. — Вы проявили «героизм». Пусть. Но вот уже три года вы не можете сладить с этим сосунком Ма Чжунином и бегаете от него поджав хвост!
Он думал сразить этим доводом Замана, но, кажется, его нападки ни у кого сочувствия не вызывали.
— В борьбе неизбежны и отступления, и наступления, — возразил Заман. — Народно-освободительное движение — это совсем не то, что в медресе, когда прогоняют одного имама и ставят другого.
— Суждения Замана основаны на древнем опыте народа, — вмешался в спор Адил. — Без поддержки народа разве образовалось бы в тысяча пятьсот четырнадцатом году в Яркенде уйгурское государство Саидия под управлением Саидхана? И держалось сто семьдесят лет! А Якуббек-Бадаулет? Что мог бы сделать он в Кашгаре, если бы весь народ не восстал?
Наступило молчание. Заману хотелось обнять Адила и поцеловать в короткую черную бороду, украшавшую его круглое лицо. Воодушевленный поддержкой, он сказал:
— Настоящий сын своей родины вовсе не тот, кто разглагольствует на каждом шагу: «О мой народ! О моя родина!» — и, прикрываясь пылкой болтовней, остается в стороне от настоящей борьбы!
— Верно говорите, Заман, — поддержал его и Аджри. — А ведь эти кликуши еще и отвергают сделанное другими, и…
— Ну, если и ты, поэт, пошел против меня, то мое дело кончено, — сморщился старший писец религиозного ведомства.
— Я говорил обобщая. К этому общему я причисляю и себя, — произнес Аджри.
— Повторяю предупреждение: не будем выходить за рамки, друзья, — примиряюще сказал Шапи. — По-моему, сейчас самая важная проблема — это национальный единый фронт.
Ислам, почувствовав свое одиночество, спросил с озлоблением:
— Единый фронт? Что ты имеешь в виду?
— Объединившись, все передовые силы должны возглавить страну и выработать политическую программу на будущее. Вот тогда мы не заблудимся: перед нами будет светоч, освещающий путь к цели, — закончил Шапи подчеркнуто наставительным тоном.
Его мысль пришлась Заману по душе. Но… «Поднимать трудовой народ на неорганизованную революцию, без руководящей и направляющей партии — преступление», — вспомнил он слова Пазыла. А «единый фронт» Шапи? Что это? Нынешним условиям действительно мог бы соответствовать единый фронт «передовых слоев». В любом случае нужно обстоятельно поговорить с ним, уточнить его цели…
— Не будем с первого же раза нагонять тоску на нашего гостя Заманджана. Прекратим лучше препирательства, Шапи-эфенди! — призвал Маруп.
— Давайте подсластим прогорклые слова инжиром, — и Шапи сорвал с дерева ягоду.
На сегодняшнее пиршество приглашены были прославленный знаток двенадцати классических мелодий — «двенадцати мукамов» — Турдахун, музыканты, среди них известные Розак-баши и Сематахун, а также танцоры.
Перед виноградной беседкой соорудили низенькие подмостки. Музыканты, чтобы не утомлять слух высоких гостей беспорядочным тирликаньем, заблаговременно настроили инструменты.
Турди прижал обе руки к груди, согнулся в поклоне:
— Высокопревосходительный хаджи-ата, не соблаговолите ли разрешить немного музыки?
— Ладно, хорошо! Не так ли, мой дамолла? — учтиво наклонился к Сабиту Ходжанияз.
— Конечно, мой ходжа! Музыка — духовная пища. Среди музыкантов, я заметил, сидит особенно искусный — Турдахун-аннагма. Турдахун! — громко крикнул Сабит.
— Слушаю вас, дамолла! — Турдахун вскочил и в знак уважения сложил руки. Лет пятидесяти, приземистый, на круглом лице короткая бородка и веселые ласковые глаза, открытый лоб, — этот человек хранил в памяти все двенадцать мукамов и все богатство газелей и сверх того в совершенстве владел струнными инструментами. Народ прозвал его почетным, славным именем — «Турдахун-аннагма» — как живую сокровищницу искусства.
— Надеюсь, вы доставите нам удовольствие, Турдахун?
— Постараемся, дамолла!
Заскользил смычок по струнам сатара, возник грустный, разрывающий сердце звук. Турдахун-аннагма склонил, как обычно, набок голову, будто стараясь прижать левое ухо к сатару, пробежал пальцами по грифу и запел мукам «Ошак». Певец обращался к возлюбленной. Вдохновение поэта, нашедшего прекрасные слова, навсегда запечатлело облик красавицы, и теперь она предстала перед затаившими дыхание слушателями. Четырьмя сияниями светилась она: сиянием Луны уходящей, светлого Солнца, Луны в новолуние, Луны полнолунной. Изяществом стана с ней сравниться не может никто из четырех: ни кречет, ни сокол, ни голубка, ни уточка дикая. С вереницей ресниц, остро ранящих сердце, не сравнится ничто из четырех: ни стрела, ни кинжал, ни нож колдовской и ни сабля. По сладости с ней несравнимо ничто из четырех: ни сахар, ни мед, ни амбра, ни шафран. «О всевышний, — продолжал певец, — из всех имен твоих лишь к четырем я приспособил язык свой и их перебираю, как четки: ты Аллах, ты Величайший, ты Милосердный, ты Прощающий; а Навои стал беспечным в мечтах о красавице, и только вздохами по ней мироздания книгу заполнить готов…»
«Какая трогательность, какое чувство в голосе, — замирал Заман. — Поистине мы, уйгуры, рождены для искусства…»
Тем временем Турдахун подал знак Розаку-баши. Медиатор Розака замелькал над струнами равапа. Быстро проскочив через дастан мукама «Ошак», Розак заиграл маргул (вступление) к следующей части, называемой машрапом — пирушкой. Теперь под управлением Турдахуна дружно зазвучали смычковые — девятиструнный сатар, двухструнный дутар, напоминающий скрипку гиджак, пятиструнные щипковые — большой тамбур и изящный равап, дапы-бубны и флейта-най. Заставляя трепетать сердце, мелодия маргула поднималась все выше и выше, до предела. Музыканты искусно переходили от напева к напеву.
По традиции сейчас нужно было исполнить дастан нагма. Но, как говорится, лучше меньше, да лучше — Турдахун-аннагма решил пропустить дастан и кивнул своему сыну Таливахуну, в ожидании сидевшему с бубном наготове. Таливахун, достойный ученик отца, рассыпал но бубну частую, мелкую дробь.
Погляжу — в этом мире у всех страданий не счесть,
В каждом сердце хоть капля заботы, но есть.
Разве можно беспечных найти средь людей?
Мне душа говорит: очень мало их есть.
Погляжу — для себя хоть и сад, хоть дворец ты создал,
Но покойное место ты только в земле отыскал.
Хувейдо в этом мире веселья почти и не знал,
В его сердце лишь стон унижений звучал…
Машрап — одна из самых почитаемых танцевальных мелодий. И двое танцоров в легких белых широкополых халатах с просторными рукавами выскочили, на сцену, поклонились Ходжаниязу и остальным гостям, а потом вытянулись кверху, приподняв руки. Под четкие, раздельные удары бубна: дум, так, дум, так-так; дум, так, дум, так-так — руки и ноги танцоров, у каждого по-своему, но одновременно и плавно, пришли в движение. Вначале мерные, по-мужски медлительные, эти движения постепенно убыстрялись в такт музыке, и вот танцоры часто-часто засеменили ногами и вдруг мгновенно замерли — затаились, заиграли бровями и глазами, чуть покачиваясь из стороны в сторону.
Напев переменился:
В мир придя, я немало несчастий, обид пережил.
Бесконечные беды достоинства могут лишить.
В бренной жизни своей никаких я богатств не скопил —
Тебя ради, машрап, свое сердце от благ отвратил,
Одержимым я стал, от земного себя отрешил…
Мелодия, как бы обрисовывая движения танцоров, поднималась все выше, заставляла их то кружиться, распустив полы халатов наподобие павлиньих хвостов, то время от времени поочередно касаться земли локтями или коленями.
— Молодцы! — в восторге вскричал Ходжанияз и, не в состоянии сдержать радость, добавил: — Играйте еще!
Молодежь в едином порыве бросилась на подмостки…