ВНЕ ЗАКОНА

СБИТНЕВ ЮРИЙ

 

КЕША

Море отступало. И там, где всего час назад шипели и сшибались крутогривыми лбами буруны, где косяки сельди и наваги густо перли в устье Амуки, обнажилось скользкое, все в зеленой и серой слизи погибших медуз, в лоскутах морской капусты дно.

Море отступало поспешно, оставляя среди лайды громадные глыбы льда. Льдины медленно таяли, высвеченные солнцем, и таинственно цокали о гальку горошинами капель. Лайда остро пахла гнилью, рыбой и еще невесть чем. Обросшие пушистой водорослью и белыми скорлупками мелкого морского рачка валуны и кекуры одиноко возвышались над окатанным хаосом гальки, да кое-где поблескивали под солнцем жирные туловища мертвых нерп. Ранним утром по приливу на них охотился Кеша Дубилкин. Тех, что после выстрела всплывали, Кеша выловил и сложил у старой колодины на мысу, а этих он соберет по отливу. Кеша будет бродить по лайде в высоких броднях, проваливаясь по колено в жидкую и вонючую трясину, незлобно ругаться, волоча за хвостовые ласты убитых животных. И вся лайда будет иссечена широкими выползнями, исконопачена следами до тех пор, пока море снова не скроет ее.

А пока на лайде крикливо суетятся чайки, да на мелководье в замывах кишит рыба. В одном из забережных замывов, похожем на ковш, рыбы так много, что вода в нем превратилась в густую взбитую пену. Узкий проран, соединяющий замыв с руслом реки, Кеша перекрыл мелко плетенным из тальника заплотом и теперь лениво любуется делом рук своих, позевывая и почесывая пятерней черную от солнца и пота шею.

Комары, что тучами висят от земли, кажется, до самого неба, нетрогают Кешу. А если какой и заплутается ненароком в его лохматой до глаз бороде, то начинает так отчаянно ныть, будто попал в тенета. За добрых десять шагов Кеша пахнет дымом, черемшой и гнилым нерпьим жиром.

Возраст его трудно определить, потому что рыжая с огненным подпалом борода скрыла лицо и из густющего сплетения волос смотрят на мир два острых темных зрачка да вечно сизый облупившийся нос.

Голос у Кеши грудной, с хрипотцой, и оттого, что во рту его постоянно торчит самодельная громадная трубка, чуть шепелявый. Ходит он раскорячисто, не спеша, бесшумно передвигая ноги, далеко выставив вперед левое плечо. Но эта неспешная увальная походка обманчива. Кеша спор на ногу.

Солнце поднялось над сопками, рассыпалось по лайде острыми осколками, не в меру печет голову охотника. Море откатилось далеко от берега, поутихло, истомилось. Льды, что сшиблись в узкой горловине бухты, ухают гулко. Замирилась, затихла тайга, и только воронье на сухих верхах лиственок кричит долго и погано: «кр-р-р-ро-о-вьи-и-и, кр-р-ро-о-вьи-и-и».

Два Кешкиных пса, Бурак и Соболь, на брюхах подползли к уже окоченевшим туловам нерп и, косясь на хозяина, слизывают загустевшую черную кровь.

Рыба в ковше заметно поустала, ходит кругом медленно, лениво, отчего вода улеглась, подернулась, будто наваром, густой пленкой.

Кеша стягивает с себя заскорузлые, все в потеках крови штаны, долго развязывает штрипки на серых, застиранных кальсонах и, белея голыми икрами и задом, лезет в воду. Он долго возится в замыве, выбирая из рыбьей толчеи гольцов и жирную селедку, охает по-бабьи, проваливаясь в куртины, и страшно ругается.

Только через час он поднимает заплот и выпускает уже порядком одуревшую рыбу в донное русло Амуки, но не всю: часть из нее обречена гнить под солнцем. Большой прилив теперь не скоро доберется до ковша, все следующие за ним будут малыми (кому не знать про то, как Кеше), а за это время рыба погниет, и на запах ее выйдет из тайги Хозяин. Кислый, смрадный запах будет щекотать ему черные, в трещинках ноздри, дыбить на холке свалявшуюся за зимнюю спячку шерсть и звать к себе сюда на великое пиршество. Медведь выйдет. Обязательно выйдет к размыву и ткнется в серый песок своей громадной головой. Кеша срежет его одним выстрелом. Здесь, на острове, не может быть двух хозяев. Здесь хозяин один – Кеша. Об этом знает тайга, море, все об этом знают. А вот он, бурый, дремучий, с рваным ухом, не знает. Пришлый. Явился прошлой весной, скорее, пригнало его на льдине с материка (случается и такое). Приплыл и возомнил себя хозяином. Другие знают нрав Кеши. Живут чинно, ни они ему, ни он им не мешает. А этот возомнил себя хозяином, за что и поплатится жизнью.

Прошлым годом Рваное Ухо задрал старого сохатого, что жил вот уже много лет неподалеку от Кешиного зимовья. Подстерег его у водопоя и ахнул лапищей по боку. Лось бежал по реке, страшно и тоскливо трубя тревогу, окрашивая воду Амуки в розовый цвет кровью. Из громадной раны, дымившейся предсмертной испариной, медленно выползали внутренности, а сохатый все бежал и бежал. Он лег раной в холодную воду подле зимовья Кеши и стонал, жалуясь по-своему тайге, небу и… человеку. Охотник пришел к реке и долго смотрел в старые, мягкие глаза зверя, не решаясь кончить его мучения. Лось уже не трубил и не стонал, а только вздыхал, тягуче и безнадежно. Кеша ушел в зимовье за ружьем, погрозив кулаком в густую заросль прибрежной тайги, откуда (в этом он был уверен) следил за ним пришлый разбойник. А когда вернулся, увидел, что лось, далеко отбросив за спину рога, уже застыл и только из глаз его по морде в реку скатывались слезы.

Целое лето медведь творил на острове бесчинства. Разорил бортни, погубив четыре роя пчел, порвал сеть, изгрыз легкий, долбленый каюк, вытоптал грядки картофеля на дальнем Кешином огороде. Дважды за лето встречался с ним охотник нос к носу, и дважды зверь уходил от него. Был он громадный, бурый, заросший длинной густой шерстью. Левое ухо зверя разорвано и торчит на голове двумя лоскутами черной кожи. Медведь могуч, но ловок и быстр. Ложась на спячку, он долго путал свои следы, вырыл пять берлог, но залег где-то в шестой, которую, к великому своему удивлению, Кеша не смог выследить.

И вот нынешней весной Рваное Ухо снова начал бесчинствовать.

На Тавалаке, в самом центре острова, Кеша решил срубить зимовье. Еще с зимы заготовил бревен, выволок их на крутояр к родничку, откуда берет свое начало ручей Быстрый. Место – лучше не сыщешь. С севера, откуда всегда дуют с моря холодные ветры, прикрыто сопкой. На юг на многие километры легла долина реки Тавалак с голыми горушками, на которых по осени красным-красно от брусники. На запад и восток тоже крутенькие таежные сопки – собольи угодья. Вода в роднике прозрачна, холодна и вкусна. А само-то место – ровнехонькая площадка, покрытая пенистым пахучим ягелем.

Не далее как три дня назад добрался туда Кеша и ахнул. Бревна, что сложил он подле скального обрыва, все до единого раскатал медведь и пошвырял вниз в реку. Подрал ягель, изгадил все вокруг и ушел к морю через тайгу, ломая по пути молодые деревца. Кеша ушел за ним по следу, угадывая в пути лежки зверя…

…За полдень охотник управился с добытыми нерпами. Разделал туши и развесил на солнцепеке вдоль всей косы на острых кольях красные куски мяса. Две шкуры и розовые слизни жира бросил для приманки возле замыва.

С моря потянул свежак, тревожа и разгоняя комариные тучи. Медленно поднялась вода, и к берегу потянулись льды с дремлющими на них нерпами-сивучами. Нерпы уже не интересовали Кешу, утром он их настрелял довольно. Мясо высохнет на кольях. Кеша снесет его в лабаз и зимою будет кормить собак. Сварил в котелке нерпью печень, от болезней и недуга съел ее тут же на берегу, крупно посыпая сочные черные ломти серой солью. Так он делает каждую весну, оттого и не хворает, веря, что в печени таится великое лекарство от всех болезней.

Собаки, нажравшись свеженины и внутренностей, развалились под колодиной в тени, повизгивая во сне от укусов комаров. Прилег под колодиной и Кеша вздремнуть на солнышке. Встал он нынче рано, еще до свету, и все его большое, притомившееся от забот тело просило сна.

На остров Шатар Кеша попал десять лет назад. Пришел сюда на шхуне «Ольга» со зверобоями. С месяц дрейфовал среди льдин подле берега на зверобойном баркасе, добывая нерпу. Выбирался иногда на берег, приглядывался, прислушивался к тайге, к шуму рек и ручьев, подолгу глядел на закаты, что сгорали в беспредельной пустоте моря, и вдруг решился остаться здесь на зимнюю охоту.

Зверобойный промысел Кеша не любил. Было это похоже на убийство. Глупые, неповоротливые нерпы лежали на льдинах, закрыв влажные, добрые глаза. Их били во сне иногда пулей, а иногда, экономя заряды, колотушками, когда животных было слишком много и сон их был крепок. Голубые льдины окрашивались в алый цвет крови, кровь лужицами стояла на воде, по щиколотку наполняла баркас, каплями приставала к брезентовой робе. Люди, отупевшие от вечной морской качки и постоянного убийства, были угрюмы и молчаливы. Они внутренне противились этой работе, но продолжали творить ее однообразно и методично.

В кубрике на «Ольге» в большой бочке росла чахлая елочка. Она напоминала им о земле, о родине и детстве. Подле нее, слабой, с редкой желтоватой хвоей, люди добрели сердцем, вспоминая любимых в долгих нехитрых беседах.

Рядом с ней сидя верхом на грубо выструганной скамейке, стыдясь своих шершавых и нескладных слов, Кеша уговорил капитана шхуны оставить его на острове. «Ольга» по рации запросила флагмана зверобойной флотилии «Мятежный». А «Мятежный», связавшись с материком, вытребовал разрешение у Чуганского промхоза оставить на зимовку охотника Дубилкина в лесных угодьях Шатара.

Осенью, возвращаясь на материк, «Ольга» высадила Кешу в бухте Якшина.

Под расчет охотник получил запас муки, сухарей, соли, сахара, припас пороха, пуль и дроби, спальный мешок… Боцман Иван снабдил Кешу бельем, одеждой и всякой хозяйственной мелочью. Баркас высадил его на долгой песчаной косе, подле громадной колодины, выброшенной морем, и ушел к маячившей на горизонте «Ольге».

Кеша остался на острове один.

Весною зверобои вернулись на остров. В устье Амуки, в полукилометре от моря, стояло приземистое зимовье, рядом с ним горбился накатной крышей лабаз, сигала на волнах долбленая лодчонка, сохла на кустах исподняя и верхняя одежда.

За зиму Кеша добыл предовольно соболя, белки и лис.

Боцман Иван привез ему официальный договор с Чуганским промхозом и двух щенков – Бурака и Соболя. Промхоз предлагал Кеше сдать добытую пушнину и принять предложение еще на одну зимовку и, в свою очередь, брал на себя снабжение и полный расчет с ним.

Директор промхоза включил в план освоения охотничьих угодий Шатар и прилегающие к нему острова, разрешив отстреливать соболя, белку, лис, и если есть такая возможность, то и островную выдру. Кроме того, на Дубилкина возлагалась обязанность соблюдать все правила охоты и пожарной безопасности в тайге; ему разрешались отлов рыбы и постройка на всей территории острова.

Официальные бумаги Кеша запрятал на дно деревянного рундучка вместе с паспортом, охотничьим билетом и портретом незнакомой женщины, вырезанным из журнала, и зажил на острове безвыездно.

За три года он облазил всю округу и мелкие острова (их было вокруг Шатара до двух десятков), переправляясь от одного к другому на легкой лодчонке, срубил шесть зимовий и выкопал до десятка землянок.

В первый же год завел дружбу с сохатым, что жил по соседству в густом урмане. Сохатый любил по вечерам выходить на песчаную косу и смотреть, как плавится и тонет в море громадное лохматое солнце. По вечерам на косу приходил и Кеша. Сначала запах человека беспокоил зверя. Он нервничал, далеко убегая по косе к прибрежной тайге, ярясь, рыл копытом песок, низко опуская свои ветвистые рога, зло кашляя в тишину вечера. Но потом попривык к Кеше настолько, что перестал будто бы замечать его.

После гона зверь приходил к зимовью человека, уставший от праздника крови, и мирно пасся на луговине, фыркая на привыкших к нему, но все-таки лениво взлаивающих Бурака и Соболя.

– Чо, брат, устал, однако? – говорил ему Кеша, вкусно попыхивая трубкой. – Привел бы в гости свою бабу, чо всё один да один бобылишь, быдто человек.

Лось поднимал от травы голову и прислушивался к незнакомому звуку человеческой речи.

Он и состарился на глазах у Кеши и два последних года уже не уходил к солонцам на великую и радостную битву и торжество плоти. Подолгу дремал и все ближе и ближе жался к человеческому жилью, будто бы искал у него защиты.

На зиму Кеша готовил сохатому стожки сена и ревниво охранял их от налета дерзких и молодых самцов, делая исключение только для осторожных самок.

Сохатый принимал эту заботу человека о нем, перестав окончательно дичиться. Он уже не ходил к солонцам, а лизал серые глыбы соли позади лабаза, приносимые сюда Кешей.

Так они и жили, человек и зверь, долгие годы в согласии и дружбе.

И вот сохатый погиб, выслеженный и предательски убитый Рваным Ухом. Он слишком уверовал в свою безопасность рядом с жильем человека и перестал понимать тайные шорохи и звуки тайги. Он стал доверчивым, за что и поплатился жизнью.

Кеша считал себя обязанным отомстить Рваному Уху, отобрав у него жизнь. Кровь за кровь, смерть за смерть – таков закон тайги. Кеша не успокоится сердцем, пока не бросит шкуру Рваного Уха под ноги у себя в зимовье.

Но весною охотнику не удалось выследить медведя. Летом он еще встречал следы зверя, находил их и осенью, но так и не дознался, где залег Рваное Ухо на зиму. Следующей весной следы пропали. Медведь ушел по забитому льдами проливу к острову Птичьему. С ним встретился Кеша спустя три года.

 

УБИЙСТВО

Рваное Ухо ненавидел людей.

Началось это давно, когда впервые он увидел тайгу, травы, бегучую струю реки, почувствовал тысячи запахов и услышал тысячи звуков. Мать вывела его из сырой темноты берлоги, и он, зажмурившись от чего-то громадного, лохматого и теплого, словно бы прыгнувшего к нему в глаза, заскулил, затрясся и попятился в пахнувшую материнским теплом, молоком и сырым камнем берлогу. Страх, которого он еще не изведал, охватил маленькое, беззащитное тело. Что-то выло, шумело, свистело и гудело над ним. Что-то щекотало его лапы и щипало ноздри. Он сжался в комок и тыкался мордой, стараясь отыскать доброе лохматое брюхо матери. Запах ее, единственный из немногих, которые он знал, стал почему-то слабым и далеким, а до слуха донеслось покойное, ласковое урчание. Мать звала его за собой, звала в мир.

Тайга просыпалась. С белых сопок, еще густо покрытых снегом, в распадки и долины спешила вода. Стебли ранних трав, прошлогодняя листва, ветви жимолости, голубичника и багульника, омытые первым дождем и прихваченные утренником, еще не сбросили с себя ломкую пленку льда и звенели стозвонно и радостно. Прозрачные, все в мелких бусинках воздуха забереги хрустко ломались, лопались и тоже звенели.

В густой, убранной сосульками хвое стонал витютень, дятел постукивал в сухое тело старой березы, смеялись синицы и осторожная ронжа щеголяла модным убранством на солнцепеке.

Оттаивая, вкусно пахла земля, и каждый корешок, луковичка, былинка наполнялись первым и самым ароматным соком весны. И даже береза, раненная острым когтем или рогом опьяненного весною зверя, плакала чистыми слезами радости. Еще день, два – и брызнет в небо тугая сила земли зеленым клейким дымом листвы и молодой хвои.

Медведица шла тайгой неслышно и мягко, часто задирая к небу морду, и ловила горячими чуткими ноздрями воздух, выбирая дорогу. Медвежонок спешил за ней, сбиваясь с шага, натыкаясь на сухие сучья, скатываясь в ямы и срываясь с осклизлых, заросших зеленой плесенью мха поваленных деревьев. Мать незло урчала на него. Все ее большое, нескладное тело было наполнено трепетной любовью и заботой к своему ребенку. Она была молодой матерью, и первое торжество любви, зачатия и родов все еще волновало ее нежное сердце. Тугие сосцы тосковали о мокрых губах медвежонка, о вкусном почмокивании и о той таинственной, радостной боли, которую причиняет движение молока. И она, не в силах более противиться зову своего молодого тела, вдруг прилегла и запела все одну и ту же извечную песню матери, призывая к себе своего ребенка. Она обняла его лапами, прижала к теплому большому животу и пела, пела ему колыбельную, утопая в ласке и солнце первой материнской весны. А он, тычась сырой мягкой мордой, капризно скулил и пил ее всю.

Они бродили тайгою вдвоем, сторонясь родичей. Где-то совсем рядом нагуливались перед великим праздником любви самцы. Страшно и дико стонали, освобождая свои внутренности от зимних пробок. Ломали молодые побеги кустов и пожирали на марях и в распадках прошлогоднюю ягоду.

В сырых падях белыми свечками поднялась медвежья дудка, и они подолгу лакомились ею.

Дни проходили за днями, и медвежонок знал уже многое из того, чему учит каждая мать, провожая сына в большой и мудрый мир.

Однажды она услышала голос отца медвежонка. Она знала этот голос и могла отличить его из тысячи ему подобных. Он звал ее к себе страстно и непреклонно. Он любил ее и требовал ответить ему любовью. Он звал ее и всех, кто вправе помериться с ним буйством крови и силы. Голос звучал торжественно и непобедимо. Каждой капелькой крови она рвалась к нему, но другое чувство, чувство, которому нет в мире равных, чувство матери, гнало ее прочь. И она уходила от него, уводя с собой его продолжение, его ребенка.

Тропа предков была знакома до каждого кустика, до каждой былинки. По ней прошла она впервые за своей матерью, точно так же сторонившейся голоса ее отца. Она шла и слышала запахи своей матери, братьев, запахи сестер и всех тех из большого их рода, что коснулись этой тропы. На миг ей показалось, что она услышала на тропе враждебный, чужой запах. Замерла, и спешивший позади ребенок наткнулся на нее и тоже замер, стараясь во всем подражать матери. Она глубоко втянула в себя воздух, стараясь выловить в нем то, что насторожило и обеспокоило. Раз, другой – нет, все спокойно, все так, как и должно быть… И все-таки что-то продолжало беспокоить и настораживать медведицу. Едва-едва уловимый чужой запах, но он настолько слаб, настолько далек, что вряд ли может причинить ей и ее ребенку вред. Она еще раз для верности повела ноздрями и мягко пошла вперед.

Низко пригнувшись под густым кустом кедрача, она была уже готова вымахнуть на широкую, залитую солнцем елань, когда что-то захлестнуло шею, левую лапу и скользнуло по груди. Медведица только на один миг застыла на тропе и по вечному закону их рода резко рванулась вперед. Этот рывок решил ее участь.

Стальная петля, искусно спрятанная в ветвях кедрача, затянулась напрочно, срывая клочья шерсти со спины, шеи, груди, раня набухшие сосцы. Чем сильней рвалась она вперед, тем глубже впивалась петля. И тогда она закричала. Закричала так, что дрогнули и затрепетали, будто под ветром, листья на деревьях. Охнуло и раскололось эхо, пугая птицу и зверя. Ребенок, не признав голоса матери, завизжал и шарахнулся в густую темноту кедрового стланика. Сухой сук рассек ему ухо, и он, впервые почувствовав боль, уже не мог понять, куда и зачем несут его ноги. А мать билась в стальной петле, ломая молодую поросль деревьев, взрывая землю, и все кричала, кричала, дико и жутко, не в силах побороть страх, обуявший ее. Тот, кто повесил петлю, не пришел ни через час, ни через два, ни через день. Она ждала его, смирив страх, затаившись, готовая к последнему прыжку. Не пришел он и на следующий день. Зато из чащи, жалобно поскуливая, вышел ее сын. Он увидел мать, радостно взвизгнул и затрусил к ней. Она грозно зарычала, предупреждая его. Тот мог прийти в любое время и убить ее. Она не хотела, чтобы он убил и ее сына. Она рычала на своего ребенка так грозно и предостерегающе, что он, глупый, видевший в ней только доброе, остановился и затрясся, охваченный неосознанным страхом перед самым близким, что было у него в мире. Он не понимал ее. Не понимал, что надо уходить, бежать от этого места, оставить мать и больше никогда не приближаться к ней.

– Уйди, – рычала она. – Уйди, или я разорву тебя.

Он не ушел, а лег в траву, положил по-взрослому на лапы свою лохматую с разорванным ухом голову.

Медведица ждала еще день. Тот не приходил. Тогда она стала грызть и царапать когтями дерево, к которому была прикована петля. Грызла день, другой. Пропитанное смолою, в полной силе своей жизни, дерево не поддавалось зубам. Она грызла и слабела от этой пустой, бесплодной работы. Петля давила горло, в кровь протирая кожу и вгрызаясь в мясо, порвала сосцы, и они сочились кровью вперемешку с молодым молоком.

– Уйди, – рычала она своему ребенку. – Уйди.

Он не уходил. И не приходил, все медлил и медлил тот, кто мог кончить ее страдания. «Почему он не приходит?» – думала медведица.

Нет, она не могла ошибиться в запахах. Запах был едва уловим, такой не должен бы причинить опасности. Что же случилось с ней?!

Она не могла знать, что человек, еще с осени поставивший петлю, оставил западню на тропе и уплыл с острова. Это не по Закону, это против Закона Тайги. Он забыл про петлю и не придет за добычей. Он не вскинет ружья, чтобы прекратить страдания зверя, и не воспользуется своей добычей. Ему не нужно ни мяса, ни шкуры медведицы. Зачем же ему ее жизнь?

Медведица умирала медленно. Ее родичи, спешившие на великий праздник любви, далеко обходили это место, улавливая возродившийся запах беды и опасности. И только ее сын бродил вокруг, поедая корешки трав, прошлогоднюю ягоду, и не переставал звать ее к себе.

Последний раз силы вернулись к ней, когда он слишком близко подошел к роковому месту. Она зарычала, взмахнула лапой и начала грызть стальной поводок петли, в кровь разрывая пасть и ломая острые молодые зубы. Шерсть на ее исхудавшем теле висела клочьями, и живот ее больше не пахнул молоком.

До самого последнего толчка сердца в большой груди она не переставала рычать одно и то же, одно и то же:

– Уй-ди-и-и!… Уй-ди-и-и-и…

Когда она умерла и Рваное Ухо ушел от нее, холодной и незнакомой, на тропу слетелось воронье и долго, долго кричало вслед медвежонку.

У ручья, километрах в трех от погибшей матери, он набрел на стоянку человека. Едва уловимый, вымытый дождями, выдутый зимними вьюгами запах был запахом петли. Этот запах возненавидел Рваное Ухо на всю жизнь.

 

СЛЕДЫ

Кеша приплыл на Птичий. Был остров лесист, крутоскален. Еще дрейфуя в зверобойном баркасе, с интересом рассматривал его Кеша. Но побывать тогда на Птичьем так и не удалось. Знал он – была здесь фактория американской концессии. Предприимчивые промышленники держали тут крупную звероферму, отстреливали соболя, в жирогонках топили нерпий жир и дубили шкуры.

Наведывались на Птичий японцы. Ловили рыбу, постреливали оленей, а кое-кто копался в земле. Был слух, что японцы нашли и ворошат по ручьям золотишко.

Первые погранотряды на хлипких малосильных катерах выперли с острова пришельцев, организовали в фактории заставу.

Но прожили тут немного. Хотя и край страны Птичий, но не самый отдаленный. Да к тому же бухты неглубоки, от шторма порядочной посудине укрыться негде. А штормы в Шатарском море необузданные, злые. С тех пор люди на Птичий попадали редко, да и бродили больше все по прибрежной тайге, не забираясь в глубь острова. На всех Шатарских островах в начале тридцатых работали топографы и геологи-съемщики. С тех пор у страны так и не дошли до островов руки. Так что Кеша был первым полпредом власти в далеком и забытом людьми крае. Чуганский промхоз с любой оказией присылал ему инструкции и включил острова в освоенные охотничьи угодья.

Прибыл Кеша на Птичий, имея на борту лодки муку, сухари, соль, сахар, крупу, табак, охотничий припас и строительный инструмент: пилу, топор, молоток, с десяток гвоздей и двух собак – Бурака и Соболя.

Он намеревался пересечь остров с севера на юг и с запада на восток. Срубить зимовье и остаться на Птичьем на зимовку. Был июль. В устьях рек и в прибрежных долинах поднялась в пояс трава, цвели ирисы и кое-где, высвечивая зелень разнотравья, полыхали сараны. Территория зверофермы густо заросла кустарником, а в бывших вольерах вымахали в рост человека стройные лиственки. Дом фактории был еще крепок, но в нем свободно гулял ветер и царил дух запустения. Русская печь, сложенная на заграничный манер, осела и дышала могильным холодом. Высокое крыльцо схилилось набок и отчаянно ныло под шагом.

Все тут было чужим, казенным, далеким… Поэтому Кеша твердо решил обосноваться где-нибудь подальше от бывшей фактории.

Место для жительства Кеша выбрал в устье реки Лебяжьей, на невысоком взлобке, прикрытом густым ельником. Здесь вречку Лебяжью впадал быстрый и довольно широкий ручей. Название реки Кеша запомнил еще по лоции, будучи зверобоем, а ручей сам нарек Травяным. К его верховью он думал уйти сразу же, как только справится с постройкой зимовья, лабаза и бани. Париться Кеша любил и никогда не упускал возможности поставить рядом с зимовьем, если позволяло время, баньку. За неделю Кеша управился со всеми делами и ушел в тайгу. Он шел по ручью Травяному, вслушиваясь и вглядываясь в заповедную тайну деревьев. Его привыкший к негромкой, но большой жизни тайги слух улавливал мудрый язык леса. Вот, нарушая общий шум вершин, что-то прошелестело, хрустнуло и пошло-пошло волной прочь от ручья. «Белки», – отметил про себя охотник. Над водой, едва-едва заглушая бормотание волны, прошел долгий, торопкий стук. Где-то от водопоя, совсем рядом, вспугнутые его запахом и запахом собак, уходили олени. Скоро он подсечет их тропу. Вероятно, на вершинных сопках много ягеля: олений табун крупный.

На ствол старой ели, что лежал поперек ручья, выбежал бурундучок. Засуетился, засвистел, привстал на задние лапки и воззрился на Кешу черными капельками глаз. Собаки было рванулись к нему. Но Кеша остановил их одним взмахом руки. Посвистел бурундучку, и тот ответил торопливо и звонко. Охотник еще посвистел, и бурундучок снова откликнулся. Бурундуков Кеша любил и таил к ним какое-то отцовское нежное чувство. Еще в детстве он однажды приручил к себе зверька настолько, что тот принимал у него из рук пищу. Бурундуки были всегда веселы и подвижны.

За полдень Кеша вышел к истокам ручья Травяного. Широкая поляна заросла высокой жирной травой. Травы легко покрывали охотника с головой, под ногами хлюпала вода, а где-то впереди, скрытые зеленой стеной, забеспокоились утки. Над поляной зависли раскидистые кроны берез, а чуть выше шумел ельник-зеленомошник. Такие поляны любит медведь, он бродит по ним в жаркие дни. Кеша остановился, прислушался, насторожились и собаки, чуть-чуть ероша шерсть. Может статься, что медведя сморила жара и он крепко спит, забравшись в густую и волглую тень зарослей.

Охотник шел неслышным скользким шагом. Бурак и Соболь все больше ерошили шерсть и оскаливали пасти. Но, кроме недавних, еще пахнувших зверем лежек и бочажка-водопоя, Кеша ничего не обнаружил.

Судя по лежкам и следам, медведь был крупным. Охотник, прикинув вершком след зверя, определил возраст – семь лет.

Кеша хорошо знал и уважал жизнь хозяев тайги. Исходив по их тропам сотни и сотни километров, не раз вступая с ними в честное и всегда крайне опасное единоборство, охотник настолько изучил их нрав, что мог легко определить характер любого медведя.

Этот был матер и зол. Следы его буйств хранила окрестная тайга. Вот береза, ствол которой весь измочален громадными когтями. До коренного камня выбита земля. Тут медведь напал на пасшегося сильного и молодого лося. Лось, застигнутый врасплох, принял бой. Вокруг все вытоптано и выбито животными.

Лось бился отчаянно. Об этом говорят рога с пристывшими на них клочьями медвежьей шерсти. Череп лося развален и лежит среди костей, разбросанных на поле боя. Кости находит Кеша и в ельнике-зеленомошнике. Хозяин любит поживиться свежинкой. Вкус крови и теплого мяса делает его еще более жестоким.

А вот и еще один след, но уже не зверя – человека. Он развел костер не подле воды, а среди леса, на хвое. Он не залил уголья, и предательский, скрытый под толстым вековым покрывалом палой хвои огонь сделал свое дело. Метров на сорок вокруг выгорела земля, занялись огнем смолистые лапы взрослых деревьев, погиб молодой подгон. Только случившийся ливень спас тайгу от пожара.

Кеша на мгновение представил себе, как занимался, треща и плюясь искрами, пожар, как низкий, ядовитый дым стлался над землей, растекаясь все глубже и глубже по тайге, как забеспокоился зверь и всполошились птицы. Представил и свел сурово брови, выругался и плюнул в холодное чрево кострища.

А что же человек? Куда направил он свои следы? Давно ли был тут? И один ли раз?

Охотник идет дальше в тайгу, и она раскрывает перед ним прошлое.

За водоразделом, в истоке ручья, бегущего против Травяного на северное побережье, развалившееся, хлипко поставленное зимовье. Да не зимовье это вовсе, а кое-как слепленное утлое жилище.

Кеша побродил вокруг, пригляделся. Однако, лет восемь как поставлено. Человек в нем не зимовал, ушел по осени. А вот года четыре назад снова приходил, и тогда же разметал, разбросал зимовье зверь.

Из узкого черного провала двери дыхнуло в лицо смрадной плесенью запустения. Но Кеша все-таки заглянул внутрь утлого жилища. Сквозь пролом в крыше, уже изрядно заросшей кустистым багульником и малой порослью ветловника, в бывшее зимовье сочился мертвый, скудный свет.

«Будь ты неладен, паскудник!» – выругался про себя охотник и вышел на волю с чувством гадливости и презрения к тому, кто жил тут несколько лет назад…

 

УЛИКИ

У Кеши захлюпала трубка.

– Однако, к дождю, паря! – сказал он сам себе. Место на ночлег охотник выбрал под корнями поваленной бурей ели. Быстро насек елового лапника, устлал им землю в небольшой, но сухой и довольно глубокой пещере. Разжег малый огонь у ручья. До захода солнца было еще далеко, но набившиеся в тайгу тучи пригасили день, где-то приглушенно проворчал гром, и разом зашумели деревья. Жалобно заскулили Бурак и Соболь. Кеша пригрозил им кулаком:

– Чо завились-то! Антиллигенты. Гроза, она завсегда очистительная. Радоваться надо, а не скулить!

Грозу Кеша любил.

Каждый раз, когда над землею проносился гром и косые всплески молний рвали небо, душа его наполнялась ликованием. Хотелось, как в детстве, выбежать под пляшущие струи дождя, шлепать босыми ногами по лужам и кричать, как кричали когда-то в родном селе:

– Охотник, охотник на небе стреляет!

Первые крупные капли ударили по листьям, и тайга зашкворчала, будто кто-то жарил куски сала на большой сковороде.

Кеша бросил в закипевшую воду несколько стеблей смородинника, высыпал заварку. И, подхватив голой рукой за дужку котелок, ушел в пещеру. Пока он пил чай, распариваясь и наслаждаясь, дождь хлынул вовсю. Гром уже не ворчал, а падал на землю всей своей тяжестью, всей силой, и молнии то и дело высвечивали деревья, раскалываясь на миллионы мелких искорок, отражаясь в каплях.

Острый глаз охотника подмечал то, что не дано видеть человеку, живущему в четырех стенах своего жилища.

По направлению струй, ударам грома, по всплескам молний Кеша безошибочно определит, долго ли будет неистовствовать стихия, каким выдастся следующий день.

Вот к запаху грозы, к запаху влаги начинает густо примешиваться другой, крепкий, чуть щекочущий запах травы сочевицы. Таежники зовут ее еще чистиком. Омытые дождем, заблагоухали ели, бражно запахло сосной и едва уловимо – пеплом и притушенными угольями от костра.

Кеша дохлебал чай. Выловил пальцами из кружки духовитую кашицу размоченного сухаря и лег лицом к грозе.

Ручей, невинно лопотавший что-то свое, мирное и покойное, теперь уже подпевал грозе, с каждой минутой крепчал голосом. В его шуме Кеша слышал сотни голосов. Таежные ручьи болтливы. Каждый, кто проводит подле них ночь, может услышать все, что захочет, – от голоса любимой до скрытного шепота врага. Совсем явственно заговорит вдруг человек, давно ушедший из жизни, закричит весело и звонко мальчишка, которым был ты добрых полвека назад.

Сегодня Кеша слышал в ручье заливистые крики петухов и перезвон подойников в далеком селе своего детства.

Вслушиваясь в голоса и звуки, задумался. Думал он о человеке, который чуть было не запалил тайгу, о нем, что оставил после себя утлое, хлипкое жилище, так яростно и зло разрушенное зверем.

Живя подолгу без людей, Кеша не грубел сердцем, не злобился на них. Каждый раз, оставляя выстроенное им зимовье, охотник думал, что рано или поздно сюда придет человек и, вероятно, не раз помянет его, безвестного, добрым словом, греясь у хлопотливого огня каменки или засыпая на удобном, застланном мягким мхом топчане. Этот, что ходил здесь до Кеши, не думал о нем.

Нынешним днем Кеша прошел еще одну стоянку этого человека. Развалившийся шалаш был сделан из стволов молоденького соснового подгона. Сосна на острове знатная – корабельная, но мало ее. Тот без разбору посек десятка два молоденьких сосняшек, вытравил весь молодой подгон только потому, что поленился поискать вокруг сухостой.

В шалаше Кеша нашел несколько поистлевших шкурок черно-бурых лис. Шуба была негустая, низкорослая – били их не в сезон, по лету. Подушечки на лапках чернобурок неистертые, пухлые – мальцы совсем.

Пожадничал, не устоял перед соблазном, порешил, наверное, сразу весь выводок. А взять с собой не взял – ни к чему они, мех никудышный, за него и гроша ломаного не выручишь.

Рядом с шалашом нашел Кеша кости лосенка. Совсем маленький – сосунок. Только-только к траве привыкать начал. Метко бил в него тот. Под левой глазницей в черепе дырочка – след от пули. На выбор бил, выслеживал.

И чем пристальней приглядывался Кеша к стоянке человека, тем сильнее росло в нем негодование к тому, кто жил на Птичьем до него.

«Что же ты ходишь по земле и ее же гадишь, паря?» – думал Кеша, вслушиваясь в шум ручья и слыша в нем поганый смешок.

«А кто же узнает об этом?» – говорил тот, и голос его был неприятен Кеше.

«Я узнаю. Через десять, через двадцать лет приду и увижу. Был тут, гадил, плевал в ручьи, природу истязал. Преступник ты, паря. Вор ты!»

«Непойманный я, а стало быть, и не вор. А коли спымаешь, у меня ить тоже два ствола и в обоих пули», – отвечал тот и смеялся погано.

Гроза унималась, и голос в ручье стал явственней. А звон подойников и крики петухов затихли, пропали, только тот смеялся.

Бурак с Соболем заволновались, засвистели тихонечко – не иначе как голос тоже услышали. Не нравится он им.

Кеша накинул на плечи стеганку, подогнул к груди колени, умостился поудобнее на лапнике, пошарил ладонью по теплым мордам собак. Они поджались поближе к нему, и каждый по разу шоркнул языком руку хозяина.

– Охота тут добрая, – сказал им Кеша, – соболь по всему ручью кормится. По зиме гонять будем, приглядывайтесь.- Кеша попыхтел трубкой, табак горел ровно, без всхлипов. – К ведрам, – заметил про себя охотник и, выбив золу в ладонь, затих до утра, больше не вслушиваясь в говор ручья и ровный шум сникающей грозы.

За два дня, которые потратил Кеша на переход к северному побережью Птичьего, он еще несколько раз встретился со следами своего врага. То, что он был враг, охотник уже не сомневался. На медвежьей тропе Кеша чуть было не попал в капкан, оставленный и хитроумно спрятанный тем в далекое время. Капкан был хорошо смазан, и ржа не коснулась его смертоносных пружин и острых, дробящих медвежью кость зубьев.

Зверь распознал грозящую ему беду и заложил тропу в обход опасного места. Что помешало охотнику, если можно так его назвать, снять капкан или хотя бы отпустить готовые каждую минуту сработать пружины? На той же тропе Кеша снял две петли, которые тоже обошли звери. В устье ручья, что превратился в довольно широкую речку, набрел на целые завалы белых, омытых дождями и ветрами костей кеты.

Здесь пришлый перегораживал реку сетью и черпал рыбу, идущую на нерест. Он вспарывал ей живот и вынимал икру. Его интересовала только икра.

Кеша на миг представил, как трепещутся еще живые рыбы, как их становится все больше и больше, а тот все черпает и черпает из реки серебряные слитки: ему надо много икры. Очень много. Даже медведи, которые пришли на запах гниющей рыбы, не смогли пожрать всего, что нахватал из реки тот. Груды скелетов лежат ровно, один к одному, неразвороченными. И еще валяются вокруг обрывки снастей и несколько обручей с бочек. Поодаль под громадными елями остатки жилища, и снова: тут побывал медведь и снова разрушил, разметал его.

К месту гибели медведицы Кеша вышел не случайно. Хорошо набитая медвежья тропа примерно в полукилометре разветвлялась, терялась в мари сотнями отдельных следов. Это было похоже на то, что звери будто бы натыкались на неприметную для глаза преграду и круто поворачивали в сторону, каждый своим следом.

Старая тропа, что секла марь ровной, широкой дорожкой, уже едва виднелась в зарослях голубичника и жимолости. И все-таки на этой брошенной дороге угадывался след осторожного крупного зверя. Он проходил тут ежегодно напруженным, сторожким шагом. Что-то неумолимо влекло его туда через марь, к черневшему широкому кусту кедрового стланика, к лиственкам, выбежавшим на опушку.

В том, что впереди должна быть ловушка, западня, капкан или петля, Кеша не сомневался. У медведей очень слабое зрение, но удивительно чуткий нюх. Запах опасности заставлял их резко менять направление, уходить с тропы. И только один из большого их рода осмеливался идти навстречу этому запаху. Каждую весну, крадучись, готовый в любую минуту встретить опасность, пересекал он марь тропою своих предков.

Подле самого куста стланика медведь останавливался ненадолго, топтался на месте – тут голубичник, клюквенник и багульник были вытоптаны до земли, – а потом скользким, осторожным шагом обходил куст.

Кеша раздвинул ветки стланика. У ног его лежал скелет зверя, перехваченный витком стальной петли. Ему показалось спервоначалу, что по костям медленно струится тело змеи. Он присел на корточки, рассматривая то, что некогда было молодым, красивым зверем. Мелкие косточки растащило воронье, но крупные лежали нетронутыми, выбеленные до бумажной белизны временем.

В своей работе Кеша никогда не прибегал к помощи хитроумных ловушек, петель и скрытных самострелов – всей душой презирал этот вид охоты. Сейчас он силился понять, кто же, мог приплыть сюда с материка, кто творил тут бесчинства, кто посмел не прийти за добычей, заставив умирать зверя в стальном поводке петли.

Приглядевшись к костям, отметил про себя:

– Мать убил! Однако, с медвежонком шла…

Природа как будто специально сберегла все улики против того, кто нарушил священный закон тайги. По ним, неприметным стороннему глазу, Кеша восстановил все, что происходило тут несколько лет назад. Он уже знал рост и походку того человека, его привычки, характер. Он пытался представить и лицо, но не мог. В воображении каждый раз всплывали два вороненых витых ствола «бельгийки».

В холодных ручьях, что сбегали от снежников перевального хребта, Кеша обнаружил еще скелеты оленей. Животные были ранены пулями. Тяжело подраненный зверь, преследование которого бросает охотник, долго мечется. Жадно пьет воду, стараясь уменьшить огонь внутри себя, и в конце концов ложится раной в холодный ручей. Силы оставляют его, и он умирает в дикой агонии. Так умерли олени, скелеты которых нашел Кеша. Все были ранены тяжело, смертельно. Все они не могли уйти далеко от выстрела охотника, и все же он не пошел по следу. К чему понапрасну трепать бродни, когда можно снять добычу наповал: оленей на острове много! Он не пошел по кровавому следу своей добычи. Он совершил убийство.

Он нарушил закон тайги.

Встанет ли он когда-нибудь перед справедливым судом хранителей этого вечного закона? Опустит ли глаза перед ним? Настигнет ли его беспощадный судья – Совесть?

Молчат тайга, вода и небо, травы молчат, зверь и птица.

Им не дано природой речи. И только вопиют о преступлении следы, оставленные преступником.

Читай их, Человек!

 

В ПРЕДЗИМЬЕ

Август. Уходит лето. Утром кустарники и траву подле зимовья Кеши клонит к земле густая роса. В развешанных серебряных нитях паутины лиловым и синим вспыхивают маковки солнечных бликов. В черемушнике студено поблескивают еще неопавшие ягоды, и отяжелевшие гладкие рябки лениво ворочаются в густом переплетении веток, роняя свое поспешное: «Ты кто?! Ты кто?!»

Из-за речки Лебяжьей тянет переспевшей малиной. Кедровые стланики-бадараны в золотых накрапах смолы: зреют шишки.

Раскидистая береза, приречный клен, свидина, липняк убрались в желтое и багровое. Пока еще робко, мягко засветились лиственки, почернели ели.

Каждое утро Кеша бродит тайгой, собирает травы, ягоды, грибы. За месяц охотник обошел весь остров, срубил еще одно зимовье, вырыл три землянки, сладил несколько кормушек для соболя. Зимняя охота обещала быть богатой. Вовремя приехал на Птичий Кеша. Давно не отстреливали тут соболя и белку. Еще, пожалуй, сезон, два – и зверькам стало бы тесно в таежных угодьях Птичьего.

«Богатая тайга тут, а вот не доходят руки. Оттого и щиплют ее пришлые лихие люди, оттого и грабят безнаказанно».

Дней пять, как в море помаячила «Ольга». Боцман Иван наведывался к Кеше. Привез кое-какой припас, провиант, заодно инструкцию от Чуганского промхоза.

Кеша попарил Ивана в баньке, а потом, долго потея, осиливали с ним письмо к директору. Кеша диктовал, а Иван слюнил карандаш, выводя на шершавых, грубых листах оберточной бумаги неровные строчки.

Писали они о том, что надо бы заняться освоением островов, что балуют здесь пришлые людишки и надо доглядеть за катерами да кунгасами, что уходят в эту сторону. А лучше всего директор бы сам выбрался сюда да прихватил с собой бригаду охотников на зимний отстрел. Зимовье и землянки у Кеши готовы, а добычи хватит каждому.

Что-то ответит на письмо директор? Или опять инструкцию пришлет?

Еще с первого похода по Птичьему Кеша приметил, что по его следу неотступно идет медведь. Было это удивительно тем, что ни один зверь, кроме, пожалуй, коварной рыси, не выслеживает в тайге человека. Этот выслеживал, упорно, неотступно продвигался за охотником, избегая пока встреч. Медведи любопытны. Они частенько забредают в зимовья, с удовольствием копаются в отбросах и хламе, оставленном людьми. Досуже подглядывают за работой. В таежных селах довольно ходит веселых и всегда необычных россказней об этом очень хитром и опасном звере.

Тот, что шел за Кешей, был осторожен и умен. Ни разу не встретился с ним охотник, но каждый день чувствовал близость зверя.

Медведь как бы задался целью обязательно выследить охотника – застать его врасплох. Несколько раз Кеша слышал голос зверя. В нем была угроза и вызов к честному единоборству. По осени, когда вдоволь пищи, медведи порой шалят – пугают женщин, собирающих малину. Присядет такой шутник за кусты подле тропки и ждет, когда ягодницы будут возвращаться с полными корзинками. Дождется – и вдруг рыкнет из-за кустов, да так, что побросают бабы кузовки и пустятся вперегон ветра в село. А косолапый сядет на траве и уминает из кузовков ягоду за обе щеки.

С мужиками Хозяин шутить не любит. Если и сведет их тайга нос к носу, то чаще всего оба врассыпную бросаются. Любит по осени погонять медведь отбившихся от стад молодых важенок, разорить пчелиный рой или поглушить в вырях лапой рыбу. Но делает это не со зла и не для добывания пищи, а так, из сытого баловства.

Этот, что бродит за Кешей по острову, не такой. Себе на уме. У него свои виды. Только какие? Может быть, мучает его старая рана, нанесенная человеком, и, одуревший от боли, ищет он мести? Не похоже на то. По следу видно, что здоровый зверь – охотник. Часто находит Кеша выловленных и съеденных им нерп. Задирает он и оленят, и, вероятно, следы битвы с лосем и победы, что обнаружил Кеша еще в июле, – его следы.

Насколько медленно и неохотно кончается лето, настолько скоротечна и ярка на Птичьем осень.

Одним разом расцвечивает она тайгу. Вот уже и сопки в лиловый окрасила леспедица, подожгла их брусника. А по утрам рыхлые хлопья тумана ползут по распадкам, и первые, еще прозрачные и ломкие забереги припаивают реку к густым травам. А там уже морозы выбелили мутный рассвет, и как-то разом с их приходом хлынул на землю цветною метелью листопад. Приметнее в тайге стала ель. Береза пока еще цепко держит свою листву, высвечивая далеко-далеко белым телом и желтым фонарем кроны.

Побродил темными, мокрыми ночами вокруг зимовья медведь, покашлял для острастки на взъярившихся Соболя и Бурака и ушел вверх по Лебяжьей к глухому и теплому урману ельника-зеленомошника.

Там где-то облюбовал себе берлогу, в ней и заляжет до весны через недельку-другую. А сейчас будет идти вдоль реки, часто забредать в воду и жадно пить перед спячкой. Летом медведь ест все подряд. В пище он неразборчив, и желудок его полон «живности».

Сейчас он чистит желудок. Нагулявшийся, жирный и гладкий, ест только осиновую кору и пьет воду, и снова ест кору и снова пьет. Охотники говорят, что потчует себя Хозяин еще глиной и мелким камешником и, если убить его перед самой лежкой, желудок медведя чист и бел как бумага. Ложится он на спячку только с чистым желудком.

Об этом знает Кеша. Он идет Лебяжьей, приглядываясь к обглоданным осинкам, к свежим копкам вывороченной из-под корней деревьев белой глины. Охотник рассчитывает взять зверя зимою в берлоге. Приедет на Птичий бригада – в это Кеша пока верит-будет свеженина. Да и опять же, опасный зверь. Привык к мясу, к запахам теплой крови. С ним и до беды недалеко. Ведь выслеживал он Кешу не ради любопытства. Кешу ему, конечно, не сломать, но не век же вековать здешней тайге без человека. Придет кто малоопытный, быть беде – сломает.

Зима легла разом. Вроде бы и соболь еще не успел сменить шубу, белка в линьке, да и заяц этаким пегим фертом щеголяет, а снег выстлался напрочно.

Зима для охотника – пора страдная. День с воробьиный носок, а дел по маковку. Иной охотник за зиму по тайге набегает столько, сколько другому человеку за полжизни не исходить. К зиме охотник, как хороший спортсмен к соревнованиям, целый год готовится. Спортсмену что? Не поставил рекорд – порасстраивался, поскучал – и снова тренируйся. Охотник сорвался на финише – год со всей оравой не евши насидится.

– Сколько потопаешь, столь и полопаешь, – говорит начальство охотнику.

Да и его, начальство, понять можно. С них, как с белки, план требуют.

Кеша налаживается к сезону. Не одну пару камусных лыж сладил. Лопатину – одежду к телу пригнал, где починить надо – починил, пошил вачаги – рукавицы охотничьи, соболя кислым мясом подкармливать начал, сбивает его кучно, чтобы проще добытничать. Хороший кряж соболиный на Птичьем, дорогой, почти весь баргузин. Белка тоже есть, но белка для Кеши не добыча. Он ее только так, для плана и для сохранения табунов хороших, выбивать будет. Кеша – соболятник. У него и собаки по соболю грамотно натасканы. Соболя надо интеллигентно брать, по большому навыку. Кеша в этом деле навыклый.

Вот на снегу два следа пересеклись. Какой выбрать? Другой охотник побежит по тому, что свежее. Недавно прошмыгнул тут зверек – быстрее настигну. А получается наоборот. Бежит охотник за соболем, кажется, вот-вот достанет, вот-вот его собаки на лесину загонят, тут ему и крышка. Упреет охотник, пот рубаху прожжет, стеганку, глаза выест, а соболь, что иноходец, надбавит ходу и опять ушел. А там ночь, а там поутру снова след бери, снова догоняй, случается, что сутками водит зверь охотника за собой.

Кеша, прежде чем в бега пуститься, след читает. Тот, что свежий, легкий след – лунки в снегу от него неглубокие, – соболь кормиться пошел. А вот другой уже наелся. Этот на отдых идет, след от него глубокий, тяжелый, и между лунками едва приметные полоски на снегу – тяжел зверь, брюхом снег чертит, далеко ему от Кеши не уйти, однако, часа за два и снимет его охотник. Тут смело собак пускай да сам только ногами двигай. Охотника ноги кормят. Скользи на лыжах, увертываясь от острых сучьев, махай через колодник, вихрем лети в распадок и все это время управляй своим телом: кидай его то вправо, то влево, сгибайся, кланяйся, но беги, беги только по следу, только к добыче.

Бригада охотников, которую ожидал Кеша, не пришла ни в октябре, ни в ноябре. До конца месяца Кеша все еще ждал людей, все еще надеялся. К островам в эту пору можно еще подойти морем. Правда, штормит оно не в меру, но народ в Чугане к воде привычный. Высадятся в любую погоду, на любой берег. Перекинет лодку, – вплавь пойдут не к катеру, не к посудине, что их везла,- к берегу.

«Людей, однако, можно водой доставить. Провиант припас, да шара-бара всякую, однако, с самолета кинут. Все, что за зиму возьмем, с лихвой затраты окупит, да еще верного приварка даст предовольно», – рассуждал про себя Кеша, ожидая охотников с материка.

Раньше, в стародавние времена, – о том рассказывал Кеше дед, – на Птичьем в фактории жили американские гиляки – индейцы, они до рождества ходили от Птичьего к материковому припаю на долбленых лодчонках. Тут два теплых течения, петли от острова к материку идут, закругляются и снова к острову, только не доходя мало до него, уходят на юг. С умом проплыть завсегда можно. Так рассказывал дед. И Кеша подолгу всматривался в широкую полосу чистого моря. Может, все-таки придут. Не в лодке же ехать – на фелюге, а то и на сейнере, к тому же ноябрь удался тихий – штилевой.

Однажды ночью Кеше показалось, что услышал он приглушенный стук мотора. Мигом проснулся, вздул огонь и вышел на волю.

Ветер дул с тайги в бухту. Если и был стук, так его он мог услышать только оттуда, с западного побережья. Послушал еще немного, озяб и, так ничего не уловив, ушел в зимовье.

Это было как раз перед тем, как уйти Кеше к горе Высокой.

Громадная сопка, возвышавшаяся в северной части острова, обросла стройным, нестарым ельником. Этот вершинный ельник был как нельзя удобен для охоты. Тянулся он километров пятнадцать с севера на юг и километров восемь с запада на восток. Обрывался негустым подлеском, а дальше до самого подножия горы Высокой тянулись голые каменные осыпи. Из ельника соболю податься некуда. Там, подле истока речки Лебяжьей, вырыл себе берлогу и медведь, что выслеживал Кешу по лету и осени.

Всего километрах в четырех от нее вырыл себе землянку и Кеша, в самом центре ельника. Туда он и направился поутру, потеряв, надежду на приезд бригады охотников. Зимний сезон намеревался открыть на Высокой, постепенно спускаясь к своему постоянному зимовью в устье Лебяжьей. Загодя разнес по стоянкам продукты и теперь налегке спешил к началу охоты, с тем чтобы возвратиться назад уже ближе к весне.

 

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Завьюжило. Ветер шел валом с севера, продувая насквозь вершинный ельник. Деревья гудели, упружисто гнулись. Зверь попрятался, схоронилась птица, и только колкие свей снега метались меж стволов, то припадая к земле, то взмывая к белому, низкому небу.

Утро поднялось в багряных отсветах слепого солнца. Метель улеглась.

Кеша сбегал к истоку Лебяжьей. Там, где из-под известкового валуна, чуть паря и буровя снег, выбивался живец, задержался ненадолго. Вытащил из-за пазухи четвертинку водки, теплую лепешку (пек ее еще до свету, укрепив на струганках подле огня), луковицу и соль. Закуску Кеша разложил на камне, водку медленно вылил в родник и, не оглядываясь, поспешно ушел прочь.

Так каждый раз, начиная сезон, поступали его предки. Так поступает он. Для чего – и сам не знает, но соблюдает обряд свято и таинственно.

Случается и так: бывалый таежник приведет компанию любителей-охотников на место. Сидят, спорят, где кому охотиться. Наставляет их таежник, объясняет терпеливо, что к чему. Потом забалагурят, заспорят за чаем перед уходом в тайгу. Глядь, а наставника-то и нет. Был, вот только что сидел напротив, чай тянул, покряхтывал. И нет. Как растаял. Когда ушел, никто не заметил. Ни ружья его, ни котомки, ни лыж, ну чисто под землю провалился!

Никто не должен видеть, как уходит охотник на промысел. Обычай такой древний – хранят его охотники.

Кеше сразу же пофартило: до вечера снял трех соболей. Все три баргузины. Недалеко бегал, на ночевку в землянку вернулся.

Сидит довольный у огня. Хлебово варит, шкурки в порядок приводит. Собаки замаялись: снег глубокий, рыхлый, кулемить по нему тяжело. Мокрые, притомились, сунули морды в лапы, спят, похрапывают. Кеша дымит трубкой, тянет в полушепот песню:

Чо затуманилась, зоренька ясная, Пала на землю росой?

Чо закручинилась, девица красная, Очи затмились слезой?…

Поет Кеша долго, пока готовится варево – пшенный кулеш с куропаткой. Ест он молча, сосредоточенно, уважая пищу, аккуратно и чисто обирая каждую косточку. Бурак и Соболь отужинали быстро, жадно и снова засвистели носами, прижавшись к голым ступням хозяина. В землянке пол густо покрыт лапником, и свежий запах его перебивает парной дух мокрой лопатины, что развешана над каменкой. Зимние ночи длинны, и, пока горит светец, воткнутый в стену над изголовьем, Кеша будет медленно шевелить губами, читая книгу. Читает Кеша много. По весне боцман Иван каждый раз привозит добрых два пуда газет, журналов и книжек, зачитанных зверобоями до «березового дыма».

Чтение для охотника не забава, не времяпрепровождение. Его память выхватывает из книг все, что в какой-то мере близко сердцу, складу души… Подолгу живя в безлюдье, он умеет очень верно оценить события, живо откликнуться на них.

Нынешней весной капитан «Ольги» три дня гостил у Кеши. И все три дня Кеша расспрашивал его о событиях года, давая им свою, какую-то очень земную, человеческую оценку.

– У тебя что здесь, своя радиостанция, что ли? – спросил капитан.

– Зачем? Я нить свою не теряю. От встречи к встрече. Вот ты мне, паря, сейчас новостей по маковку накалякал. Я их год додумывать буду. А насчет станции – дело хорошее. Привезли бы мне, однако, радиво.

Приемник капитан обещал достать. Такой, что можно и на охоту носить, а батареи – как патроны в патронташе.

– Полупроводниковый, – заметил Кеша, и капитан открыл рот.

– Слушай, медведь дремучий, а ты, случаем, не шпион ли?

– Мериканский, – загоготал Кеша. – У меня, паря, тут ракетная база. – И вдруг задурил, начал косноязычить, прикидываться.

– Что за человек?! – покачал головой капитан. – Ты на материк-то когда отбывать собираешься?

– Повременим. И тут дела много, – отмахнулся Кеша.

– Чудной он какой-то, блаженный, – возвращаясь на «Ольгу», сказал боцману капитан.

Боцман промолчал.

…Светец догорел, и Кеша заложил книгу в голова. Зимовье погрузилось в полумрак. Тягучим, жарким цветом отсвечивали уголья в каменке, гудела над крышей тайга, похрапывали собаки, и ухало где-то в подножиях Высокой море, сотрясая землю.

Над островами в промерзшем до синих звезд небе медленно проплыл огонек. Там, в мире стрекочущих стрелок, светящихся циферблатов, умных механизмов, в мире радиоволн и скоростей, человек вел самолет, и сердце его отстукивало время так же, как и сердце засыпающего на еловом лапнике охотника.

…Кеша проснулся затемно. Землянка порядком застыла, но от хитроумно сложенной каменки еще тянуло слабым теплом. Охотник прислушался. Ветер дул ровно, без порывов. Он широко проходил по верхам елей, не усиливаясь и не ослабевая. Шум тайги был похож на ровное гудение в трубе русской печи.

Кеша вздул огонь. Завозились, поднялись, отряхиваясь, собаки, заластились у ног.

Помалу собрался охотник, поставил на каменку воду в котелке для чая. Вылез из землянки на волю. Тайга гудела. Мороз щипал непокрытую голову. Откашлялся и уж было подался в землянку, да замер перед лазом. В продушину из каменки валил смолистый дым занявшегося сушняка. Дым обдавал лицо охотника, слезил глаза. Кеша ладонью потер веки.

– Не блазнится ли?

Там, откуда шел по верхам деревьев угонистый сиверко, где едва угадывался в густоте тайги всего с рукавицу величиной кусочек неба, медленно расплывалось багряное пятно. Не замечая мороза, Кеша обогнул землянку, встал с подветренной стороны. Тайга пахла дымом.

«Блазнится, – снова подумал. Зачерпнул пригоршней снег, вытер им лицо, втянул ноздрями воздух. – Надо быть, от каменки, – успокоил себя.- Крутит.» И снова пристально вгляделся в редеющую сутемень утра. За плотной завесой еловых ветвей проглядно проступал багрец.

Обламывая сухие сучья, захлестнув ногами ствол, Кеша медленно пополз по высоченной ели. Чем выше поднимался он, тем явственней и шире алело над ним небо.

Умостившись меж ветвей, передохнул, сглатывая обжигающий холод, и вдруг явственно почувствовал запах гари. С севера, там, где начинался ельник-зеленомошник, шел пожар.

«Горит тайга! Тайга горит!» – понял и скатился вниз.

Рваное Ухо спал крепко. Все его громадное тело закостенело от покоя. Медленно ходило в груди сердце. Пар от дыхания едва заметно вился над берлогой, пушисто оседая на густых лапах старой ели и ломких веточках кустарников, едва поднимавшихся над белым пологом снега. Ничто не тревожило глубокого сна зверя, и он сладко посапывал, уткнув горячий нос в мохнатую шерсть. Сосут ли во сне лапу медведи, неизвестно. Люди говорят, что сосут, но Рваное Ухо не знал об этом, и потому лапы его покойно обнимали тяжелую голову, лежали на плотно сомкнутых глазах.

Лоскутки голой кожи на ухе, выставленном к продушине, иногда вздрагивали, улавливая звуки зимней тайги. Звуки терялись в ленивом токе крови и не беспокоили зверя.

Говорят, что раз за зиму, ближе к весне, медведь поворачивается в берлоге, отлежав бок. «Медведь в берлоге повернулся – солнце к весне покатилось». Но время это пока не приспело, и Рваное Ухо спал крепко.

Но вот что-то шевельнулось в дремучей душе зверя. Тяжело ударило в ребра сердце и заходило молотом в груди. Просачиваясь меж камней, в берлогу упала малая капля влаги, за ней другая, третья…

Ниточкой протянулась струйка, скатилась по спине, скапливаясь под боком лужицей. И вдруг разом заплакали, заструились камни, повеяло сыростью, горьковатым запахом кореньев и отмякающих под теплом почек. По всему телу зверя прошла легкая дрожь, заныли лапы, зашевелились короткие пальцы с кривыми лезвиями когтей. Запах, так не похожий на запах весеннего пробуждения, набился в берлогу, тревожа кровь.

Рваное Ухо пошевелился, дернулся большим телом, охнул, испуская горячий дух, согревший его внутренности, и вдруг разом метнулся вон из берлоги. Поднимая на себе белый сугроб слежавшегося снега, он вырвался на волю, дико рявкнул и застыл, ослепленный… Прямо на него, пожирая сушняк, алчно взвиваясь по стволам елей, шипя и плюясь, шел огонь. Где-то совсем рядом рухнуло дерево, искры взмыли в небо, громыхнул, расколовшись от жары, камень, и дым космато ударил в ноздри. Шерсть на холке и спине Рваного Уха поднялась дыбом. Он качнулся, отрывая лапы от земли, встал на задние, прикрывая глаза передними, шагнул навстречу огню и, закричав страшное: «Ой-ей-ей!», кинулся вспять, руша на своем пути сушняк, колодник и кусты.

Рваное Ухо мчал по ветру, строго по прямой, впритирку протискиваясь меж деревьев, дико рявкая, стараясь освободиться от страха, что вошел в его кровь вместе с горьким запахом дыма…

…Впервые за всю жизнь Кеше отказал разум. Он метнулся в землянку, натянул на плечи кожух, кинул на голову шапку, схватил малопульку, сунул ноги в лыжи и, ни о чем не думая, побежал на север, навстречу надвигающемуся пожару. Собаки, почувствовав беду, шарахнулись за Кешей, скуля и повизгивая. Они бежали рядом, не обгоняя, но чем дальше спешил охотник, тем неуверенней становился их шаг. Первым остановился Соболь. Он покрутился на месте, ухватывая ноздрями воздух, пахнущий гарью, и, уже не наддавая ходу, медленно пошел по следу лыж. Бурак заметно стал отставать. А Кеша все бежал и бежал вперед. И только когда услышал за собой далекий жалобный лай, остановился. Огонь был где-то рядом. Дым, уже видимый, густо шел меж деревьев. Впереди грозно гудела и стонала тайга. Позади выли в два голоса Бурак и Соболь.

Остановить огонь, не дать ему двигаться дальше было единственным желанием охотника. Он не думал сейчас о себе, не думал об опасности, которая с каждым шагом надвигалась все ближе и ближе.

Тайга! Не просто лес, не просто деревья, звери и птицы… Тайга, большая, живая, близкая и родная, как мать, ждала его. Ее живые глаза чувствовал он на себе, стон ее слышал, крик о помощи.

«Господи, что же это?» – думал Кеша, привалившись грудью к шершавому телу ели.

Раскачиваемое ветром дерево пело. Где-то глубоко внутри его поднимались к небу медленные соки земли, наполняя собой каждую клеточку, каждую хвоинку. Кеша слышал мудрое реченье дерева, но уже другой звук, звук близкой беды, заглушал это реченье.

Валом шел ветер, и валом, чуть отставая, шел за ним огонь. Мимо охотника, не страшась, пробежала лиса, по-собачьи прижав уши. Зайцы, сбившись в белую стайку, махом прошли мимо, и табунок оленей, чуть было не смяв Кешу, вырвался из чащи. Впереди бежал старый олень, высоко закинув рога. Человек на малую толику увидел глаза зверя, неживые, остановившиеся. По морде, шее, по крупу животных легли черные промоины пота. Позади стада, спотыкаясь и тычась носом в снег, прихрамывал малышок-слеток. Его мать, молодая важенка, останавливалась, поворачивала гибкую шею и тревожно гукала. Олененок споткнулся, гукнул ей в ответ и вдруг мягко упал на колени, по уши увязнув головой в снегу. Он поднял маленькую острую морду, фыркнул, выбивая из ноздрей и глаз снег, попытался подняться, но, жалобно загулив, повалился на бок. Важенка снова позвала сына и закружилась на месте, не в силах уйти. Кеша пошел к теленку. Тот притих, медленно поводя ушами, и все смотрел, смотрел на человека влажными, в дымке материнского молока, глупыми глазами.

Ноги олененка застряли в колоднике, и, пока Кеша освобождал их, мать бегала вокруг и тревожно гукала.

– Не бойсь, убегете, – пообещал ей Кеша. Был он уже спокоен. Но, освободив теленка, присвистнул: – Чо, брат, дела твои тьфу! – Тоненькие ноги не держали зверя, и он снова ткнулся на колени. – Что же мне с тобой делать, пацан? – Попробовал взять на руки, прошел немного.

Лыжи под тяжестью проваливались, путались в валежнике и ветвях кустарника.

Олененок не сопротивлялся, он приник к человеку, словно бы ребенок, и только мелко-мелко дрожал. Важенка тоже жалась к охотнику, забегая вперед и возвращаясь.

– Беги, глупая! – гаркнул на нее Кеша и опустил свою ношу на снег. – Не уйти нам вместе.

За ветром явственно было слышно, как бушует где-то совсем уже рядом огонь.

– Как в трубу дует, – сказал Кеша и снова поглядел в глаза олененка. – Эх, пацан, пацан!

И тут из чащи вывалился Рваное Ухо. Он замер в трех шагах от Кеши, тяжело дыша, словно бы загнанная лошадь. Мокрые бока зверя грузно ходили под лохматой шкурой. Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу – человек и медведь. Легонькая малопулька болталась за плечами охотника, но пальцы уже сжимали рукоять ножа. И вдруг Рваное Ухо, будто вспомнив что-то, прыгнул в сторону, и только белая опушь снега заклубилась на том месте, где только что стоял он.

Пропала и важенка.

Напряжение, которое охватило Кешу, так же быстро отхлынуло, как и пришло.

– Двоем нам не уйти. Не уйти двоем, – сказал он олененку, и тот еще пуще задрожал, будто бы понял слова человека.

Кеша погладил левой рукой горячую морду малыша, легонько прихватил и потрепал уши.

– Заживо сгоришь, глупый!

И, вдруг решившись, твердо левой рукой отогнул к спине податливую, мягкую морду, правой ударил ножом в горло. Олененок дернулся, засучил ногами, и кровь толчками полилась в снег.

Кеша уходил на юг размашистым шагом, и вместе с ним уходили на юг птицы и звери. Перемахивая с дерева на дерево, шли по верхам табуны белок, обгоняя охотника, бежали соболи. Из сугробов поднимались куропатки и, шумно ударяя крыльями, летели прочь. Малая птица уходила. Следы лисы и зайца, рыси и волка, медведя и оленя, сохатого и куницы перепутались меж собой. Звери шли одной дорогой. Их гнал страх.

И снова Кеша увидел стадо оленей с мудрым и старым самцом впереди, и снова мимо прошмыгнула лиса, и где-то прогромыхал по тайге Рваное Ухо. Охотник понял: огонь, шибко пройдя по сушняку подлеска, брал их в клещи. Звери искали выхода. Нельзя терять ни минуты: клещи замкнутся – и тогда…

 

ОГОНЬ

Кеша шел звериной, глубоко пробитой тропой. Звери уже не разбегались по тайге, а кучно шли к выходу из огненного кольца. Человек шел их дорогой. Сломалась лыжа. Кеша шел пешком. Малопулька цеплялась за деревья и кустарник, мешала идти, но он не бросал ее. Стало трудно дышать. Едкий влажный дым выедал глаза, застилал дорогу.

Все темней и темней становилось в тайге. Темней и жарче. Кеша не оглядывался, но чувствовал спиной надвигающуюся стену огня.

– Шутишь, не возьмешь! – шептал охотник, наддавая шагу и задыхаясь в розовой мгле тайги. – Не возьмешь!

Чего боялся он больше всего, случилось: подвернулась на ослизлой колодине нога. Острый сук глубоко рассек от уха до бороды лицо. Боль ударила от лодыжки к бедру. Кеша поднялся, до хруста сжимая кулаки и скрежеща зубами. Пошел, всем телом припадая на здоровую ногу.

«Разойдется, – подумал о ноге и ладонью смахнул кровь с лица. – Пристынет! – Заныла правая рука, и он только сейчас заметил, что все еще сжимает рукоять ножа в застывших каплях крови. – Впервой зверя убил не ради добычи… Разом… С одного взмаха… – Путались, ускользали мысли. – Раз – и все…»

И снова упал и снова зажал в челюстях крик.

– Нет, шалишь! Еще не конец, – то ли думал, то ли шептал, с трудом проталкивая в легкие густой, смрадный воздух. – Откуда огонь?! – впервой задал себе вопрос и не нашел ответа. – Огонь! Огонь! Почему? Зимою пожар? Огонь?…

Он уже не бежал и не шел. Он кидался вперед, падал и снова кидался. Так идет посуху к воде рыба, выброшенная на берег. А где-то рядом, чуть впереди и слева, ломился через тайгу Рваное Ухо. Медведь дважды пытался пересечь опередившую и вышедшую на его путь стену огня. И оба раза шарахался прочь, закладывая круги в поисках выхода. Шедший по вершиннику пламень обрушил на него золотые искры, ожег тело. Затлела, запепелилась шкура. И зверь, рухнув, рыча и воя, катался в снегу, притушивая огонь, и снова бежал тайгой, преследуемый запахом паленой шерсти.

В неглубокой, вымытой весенними водами и дождями влумине, до камней разбороня снег, стонала медведица. Тяжелая, с большим животом, она грузно сидела, привалившись спиной к выскорью. Тело ее содрогалось, и стон раненой плоти и умирающей, в ней так и не народившейся жизни вырывался из оранжевой, в белых хлопьях пены, пасти. Медведица уже не могла ни ползти, ни рвать когтями землю. Она сидела, широко раскинув лапы и уронив меж них живот.

Рваное Ухо прытко, насколько позволяли слабеющие силы, прошел мимо, сторонясь ее взгляда и запаха. Среди дыма и гари он различал этот запах.

Огонь бежал по тайге золотыми внежигами. Прыгал светлячками с ветки на ветку, кружил шмелями. И вдруг, разом охнув, охватывал деревья от подножья до вершины. Снопы искр, черные клубы дыма и лиловые языки пламени, словно бы выброшенные неведомой силой, взмывали в небо. И стена огня рассекала тайгу, а внежиги, светлячки и шмели, шипя, плюясь и гудя, снова забегали вперед, обгоняя оранжевый вал. Таял, пузырился снег, вспухали и лопались стволы елей, раскалывались камни и деревья, выламывая ветви, корчились в агонии.

Низкое небо с тяжелыми тучами прижимало дым, и было уже не понять, где начинается земля и кончаются тучи.

Сник, улегся ветер, но от этого пожар не стал тише. Вал огня шел уже сам по себе, ветер сделал свое дело. И теперь дремал, оттягивая время, когда на материке люди почувствуют запах пожара.

Звериная тропа круто пошла вниз, вдруг снова разбившись на сотни отдельных следов. В затухающем сознании мелькнула мысль: «Вырвался!…» Даже сейчас, в минуты, казалось бы, непоправимой беды, глаза продолжали замечать тайную жизнь тайги.

В дымящейся одежде, с обгоревшим лицом и руками выполз Кеша из огня, жадно, как зверь, прихватывая спекшимися губами снег.

Тайга обрывалась, подсеченная камнепадом. Где-то позади осталась плотная завеса дыма, и воздух, такой невесомый и чистый, разом наполнил легкие, причиняя боль, вызывая кашель. Кеша кашлял, отплевывая черные сгустки крови и копоть. Он силился встать совсем так же, как встреченный им олененок, и не мог сделать этого. Кашель катал его по снегу, выворачивал, трепал голову, выламывая ребра. Ему не было конца. Все внутри Кеши пылало. Хотелось пить, нестерпимо болело разбухшее лицо в черных пятнах ожогов. Непослушными пальцами охотник хватал снег, заталкивал его в рот, но кашель не давал остудить пылающее горло. «Нет, врешь, оклемаюсь!» – думал Кеша. Прояснились мысли, собиралась и крепла воля. Человек снова, уже в который раз, возвращался к жизни.

Кашель кончился неожиданно. Кеша повернулся на спину и полежал, прикладывая к губам и лбу пригоршни снега. Он медленно, помалу, тянул сквозь зубы редкую, пахнущую дымом влагу, и она тут же на языке высыхала, не принося облегчения жаждущему телу.

Снова попробовал встать и снова не смог. Тысячи красных червячков завозились в глазах, где-то глубоко внутри, у сердца, лопнула струна, и сухой звон наполнил уши.

И вдруг Кеша отчетливо различил стук мотора. «Кунгас, – отметил. – Блазнится?» Но мотор действительно стучал совсем рядом с осыпью, под скалами.

«Люди! Неужели пришли люди? Люди! Дорогие! Я так ждал вас! Наконец-то! Люди, хорошие вы мои!»

Поборов оморочь, Кеша подполз к краю камнепада, сорвался с него вместе с сугробом. Как на ледянке, скатился с осыпи и медленно, стараясь как можно меньше увлечь за собой камешника, пополз вниз, к скалам.

Мотор работал все громче. Его только что пустили и сейчас прогревали.

«Уйдут, господи, уйдут, – думал Кеша, все ниже и поспешнее проталкиваясь к скалам. – Неужто решили, что сгорел я? Неужто уйдут? Люди!» – хотел крикнуть, но не смог. Горло, перехваченное болью, издало тоненький, шипящий звук.

А мотор работал уже в полную силу. Рев то поднимался до высокого визга, то ходил равномерно и густо.

Ну, вот и скалы. Осыпь круто поворачивала влево и застывшим камнепадом отвесно обрушивалась вниз. Кеша пополз вправо, тут была ровная крохотная площадка с двумя голыми останцами у края и малой березкой. Кеша согнул руку, взяв тоненький ствол деревца под левый локоть, кисть распухла и не сгибалась. Упершись правой ногой в останец, посунулся вперед и заглянул туда, откуда неслись хлесткие удары волн и стук мотора.

Внизу Кеша увидел людей. Их было пятеро. Один держал на волне кунгас, не давая прибою выкинуть его на камни. Четверо остальных копошились на берегу. Охотник хотел крикнуть: «Люди! Тут я! Вот он – живой!», но не смог. Снова подступила к сердцу оморочь.

Он отвалился на площадку, стараясь победить дурноту. Людей Кеша видел одно мгновение. А хотелось смотреть на них долго. Он скучал о них, и думал, и помнил всегда.

И снова поборол Кеша слабость. И снова потянулся всем телом, чтобы глянуть на людей и дать им знак. Вот они, люди, совсем рядом. Они суетятся, что-то несут к прибою на руках, перекликаются, за шумом моря голосов не слышно.

И вдруг Кеша различил то, что бережно несли люди. Это была сеть – громадная, тонкая, капроновая сеть, запутанная в большой блестящий клубок. В клубке что-то копошилось и дергалось.

– Чо! Чо! – Кеша не поверил глазам.

То живое и копошащееся было искристым огнем собольего меха. Рядом с белой закраинкой прибоя охотник разглядел еще три клубка и горку черных трупиков.

«Так вот он откуда, огонь! Выжигали соболя, гнали его огнем в сети. Били на голом месте тех, кто избежал ловушки, кто спасся от огня. Убийцы! Нелюди, да как же носит вас на себе земля! Как вы смотрите в глаза матерям и детям своим!…»

Силы оставили Кешу, и он, откинувшись навзничь, потерял сознание.

Когда снова пришел в себя, первое, что услышал, – удаляющийся стук мотора.

Кунгас уходил к южной бухте острова. Пятеро спешили. Там до темноты им надо- было подобрать шестого.

Северное побережье скалистое: зимою спуститься к морю по скользким камнепадам, по обледенелым останцам, осыпям и сугробам невозможно. Прошлым вечером шестой сошел с кунгаса в той южной бухте и ушел к вершиному ельнику горы Высокой. Ночь он провел у костра. Поутру вынул из котомки полиэтиленовую банку с бензином. Проверил время по светящемуся циферблату наручных часов. За ночь те пятеро должны были успеть развесить сети, занять номера на южной окраине ельника. Тщательно, деловито выверил направление ветра. В разных местах сгрудил сушняк, завалил несколько молодых елей, обрызгал бензином. Все это он делал не спеша, обстоятельно.

Еще до свету среди таежного подгона и вглуби, метров за сто от опушки, вспыхнули семь костров. В один из них пришелец сунул уже пустую полиэтиленовую банку. Сбросив на чистом месте кожух, бегал от костра к костру, поправляя огонь. Ветер дул ровно: сушняк и молодая хвоя занялись разом. И как только запламенели факелами первые елочки, пришельца охватил страх. То, что было давно продумано, выверено, то, что готовилось вот уже несколько лет, вдруг напугало его, леденяще захолонуло сердце, гулким стуком отдалось в ушах.

В том, что преступление, которое совершил, не откроется, он был уверен. Нелетная погода, низкие тучи, туман от островов до материка, ветер, уносящий дым в океан, пурга, которая грянет не сегодня-завтра и занесет следы, безлюдье – все это убеждало в безнаказанности совершенного.

Но что-то другое, страшное и роковое, повисло над ним, заставляя воровски озираться, суетиться, стремиться втянуть голову в плечи и бежать прочь. Кто-то незримый следил сейчас за ним отовсюду пристальным и вездесущим взглядом. Не веря в бога, он все-таки перекрестился, прошептав пустой скороговоркой: «Господи, помоги…» И побежал прочь от занимающегося пожара вниз по склону.

Он должен был спуститься к бухте и там на берегу отсидеться до тех пор, пока не придет с добычей кунгас. Но страх заставил его изменить это решение. Он не мог сейчас быть один на один с тайгой и, сторонясь ее, пошел по чистому месту, огибая сопку. Расчет его был прост: успеть выйти к своим до того, как они уйдут с добычей к бухте. Это было нарушением хорошо и холодно продуманного плана.

Подножие сопки, которым он должен пройти, сплошь засыпано камнями, изъедено глубокими влуминами и овражками. «Снег нынче глубок, пройду, – решил он. – Да и вталь – наст – крепок, удержит лыжи, не даст запороться в сырую марь или подснежные родники».

Как часто в холодно задуманных и расчетливых преступлениях чувство страха в мятущейся душонке, чувство безысходности происходящего путает все карты! Природа сама заставляет преступника сделать первый шаг к расплате. Тайга не приняла его, не скрыла в себе, она воззрилась на него тысячами невидимых глаз, заставляя бежать прочь на виду у нее.

И он бежал, втягивая голову в плечи, не поднимая глаз к вершинному ельнику. Там уже широко бушевал огонь. Бежал, готовый каждую минуту сорвать с плеча «бельгийку» и стрелять в белый свет, защищая свое существо от неосознанной опасности, которая шла за ним по пятам, надвигалась справа и слева, гнала его все вперед и вперед.

Ослепленный страхом, он даже не заметил, когда поломал лыжи, рухнув в глубокую влумину.

Выбрался и еще бежал по снегу, падая и поднимаясь.

За полдень пришелец понял, что ему не выбраться к своим, не выйти к южной оконечности сопки, и повернул в тайгу. Скрытый от всего мира густым переплетением ветвей, он отлежался под старой елью, прикидывая, сможет ли пересечь тайгу и выйти к бухте до темноты.

Получилось так, что сможет, запоздав всего часа на два. «Будут ли ждать?» – подумал о своих и не нашел ответа.

Страх снова поднял его на ноги, и он решил, теперь уже не останавливаясь, идти к спасительной бухте.

…Часа через полтора Кеша, спустившись с горы Высокой, натолкнулся на лежку пришельца. Сразу же, как только скрылся за поворотным мысом кунгас, охотник решил выходить к своему зимовью. Выжить, поведать людям о том страшном, что видел и пережил он, было единственным желанием, единственной целью Кеши.

И вот он у следа поджигателя. Этот и никто иной запалил тайгу!

«Достану! Как шибко ни уходи, все равно достану!» – решил Кеша, прижимая здоровой правой рукой к бедру широкий охотничий нож.

 

ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ

Тайга недвижима. Белая ожеледь искристо убрала ветви берез, осин, лиственок, пухло легла на лапах елей. Сюда, в густые острова тайги, не пробивается ветер, и тонкий, невесомый снег медленно течет и струится меж деревьев. Где-то всего в нескольких километрах бушует пожар, стонут и лопаются стволы деревьев, ухают колодины и камни, умирают в своих гнездах, так и не проснувшись от зимней спячки, бурундуки, все еще мечутся спасшиеся от огня звери и птицы, а тут все тихо, все свято и бело, как и должно быть на доброй большой земле. И только два человека нарушают этот вечный, материнский покой зимнего леса. Они рвутся сквозь тайгу, ломая кустарник, переваливаясь через бурелом, переползая через колодник. Тот, что идет впереди, часто останавливается, лежит на снегу, запаленно дыша, и все тычется запотевшим, покрывшимся густым куржаком и выморозью лицом в циферблат наручных часов. Второй, не отдыхая, поднимаясь и падая, нагоняет медленно, но верно. Иногда к сердцу подступает дурнота. И тогда не искрится ожеледь, снег становится темнее сажи, и небо, и деревья, и свет…

Все ближе и ближе к своему врагу Кеша. Вот он оползает громадное выскорье – вывороченное с корнем дерево – и замирает. Впереди что-то чернеет на снегу.

«Достал! Достал все-таки, – думает и сжимает напрочно рукоять ножа. – Запалился, лег, словно бы зверь, в снег».

Еще один скользкий, стремительный бросок, тело стало легким, упружистым…

«Нет, не он!» Всего лишь кожух. Сбросил тот его, тяжело. Ну, теперь-то от Кеши ему не уйти!

И снова бросок вперед; снова с колен на локти, с локтей на колени.

И опять впереди что-то чернеет. И снова напрягся охотник. Куртка. А чуть поодаль в сугробе – вмякший в снег патронташ. «Скоро телешом пойдет», – в мыслях улыбнулся Кеша и прополз мимо брошенного.

«Нет, от Дубилкина тебе не уйти! Оклемался Кеша, оклемался…»

Прямо на следу натолкнулся на «бельгийку». Привалился спиной к колодине, поднял ружье, смахнул со стволов рукавом снег. Хорошее ружье, витое, двенадцатого калибра, с наборной насечкой. Знакомо оно ему – по бесчинствам на острове, по черепу олененка с черной дырочкой под глазницей, по тем зверям, что залегли в агонии по ручьям. В одном из стволов пулевой заряд.

«Нож о тебя марать не буду. Кровью твоей руки марать незачем. Твоей же пулей пришью!»

Тайга расступилась. На белом, чистом пологе мари грязной кляксой – маленький копошащийся человечек. Сумерки заметно затушевывают светлые краски дня, еще немного-и тайгу покроет темнота. Непроглядная ночь придет на землю. До бухты совсем недалеко. Там уже суетятся и поглядывают в тайгу те пятеро. К вечеру неожиданно распогодило, и вот-вот над островами откроется небо. У тех, что ждут, и у того, что спешит к ним, только ночь, только темнота. Успеют ли они уйти по петле теплого течения к материковому припаю, успеют ли припрятать свою добычу и замести следы?…

…А человек все еще лежит в снегу, запаленно дышит. Можно отдохнуть – теперь-то наверняка выйдет к бухте.

Он не видит Кеши, что еще скрыт густой порослью кустарника, не видит Рваного Уха, который вышел между ним и охотником на марь и замер, пораженный близким запахом петли и пожара.

Вот она, расплата! Задержись Кеша в погоне на минуту – и все бы произошло без свидетелей. Все так, как должно совершиться по справедливости, по вечному закону тайги.

Поджигатель тряс перед собой руками, силясь что-то крикнуть перед смертью. И все смотрел, не спешил с последним прыжком Рваное Ухо, и глядел на них из густого кустарника Кеша. В единый миг перед глазами охотника промчались события его жизни на островах: старый сохатый, развороченные бортни, вытоптанный огород, раскиданные бревна на Тавалаке, скелет медведицы в змеином захлесте петли, медведь, что подстерегал Кешу и лег в берлоге на Высокой.

Медведь шел на человека. Шел медленно, готовый для последнего броска. Вот он вскинул передние лапы, грузно оседая на задние. Человек привстал и снова откинулся на спину, беспомощно закрываясь слабыми руками. Сейчас он получит за все – свершится суд…

Громыхнул, расколол белую тишину тайги выстрел. Рваное Ухо окаменел, повел в сторону выстрела головой и так же, как человек, стал валиться на спину.

Кеша вышел из-за кустарника. Он тяжело переставлял ноги, но все-таки шел, поднявшись над уже серым в сумерках пологом мари.

Охотник опустился перед Рваным Ухом, не в силах обойти по сугробу его большое тело. Пар поднимался над выбегавшей в снег струйкой крови, и дергались, мучительно вытягивались, лапы зверя…

А по ту сторону медведя плакал и бился в припадке непроходящего страха т о т.

Кеша сидел, привалившись к еще теплому брюху Рваного Уха, и слушал, как все вязче и глуше стекает в снег кровь медведя.

В лиловом, распогодившемся небе слабым комочком света над островами прошел самолет. Летчик, отклонившись от курса, снизился над Птичьим, заложив над ним круг.

– Не погуби, – простонал т о т и было пополз к побережью.

– Лежать! – приказал Кеша, и голос его был страшен.

Кеша не замечал мороза. Только вновь поднялась и сламывала его тело давешняя боль. Но он был уверен, что выживет этой ночью. И будет жить, пока не придут сюда люди. А если и умрет, то нет у него перед смертью страха. Следы, оставленные на острове, расскажут обо всем.

Люди узнают правду. Люди свершат суд. И эта вера пуще огня согревала его замерзающее больное тело.