В трактире по случаю утреннего времени и будней было пусто. В задних залах еще шумел кое-кто, но в первой комнате от входа, где помещался буфет, был занят только один стол. За ним сидело двое постоянных посетителей трактира: управляющий одним домом в соседнем переулке, Фома Фомич, грузный осанистый мужик с красным лицом, густой седоватой бородой и с бельмом на левом глазу, и плотничий подрядчик Котов, худощавый, носатый, белобрысый мужик лет под сорок. Они только что принялись за чай и пили его молча, большими глотками, с наслаждением. Выпив первую чашку и выплюнув в нее оставшийся во рту кусочек сахару, управляющий отер левою рукою усы и, обратившись к праздно стоявшему за стойкой буфетчику, проговорил:

– - Садись с нами чай пить.

Буфетчик, красивый малый лет 35, немного полный, коренастый, в белой ситцевой рубахе, при часах и в фартуке, лениво вышел из-за буфета, подошел к их столу и, присаживаясь на стул, с улыбкой на лице заключил несложную речь Фомы Фомича:

– - Чай пить не дрова рубить, дело возможное.

И, обратившись к опершемуся спиною о дверной косяк половому, добавил:

– - Дай-ка чашечку.

Котов налил ему чашку крепким дымящимся напитком. Фома Фомич спросил:

– - Что это тебя эти дни не видать было?

– - В деревню ездил, вчера только вернулся, -- ответил, протягивая руку за чашкой, буфетчик.

– - По каким делам?

– - По семейным, небольшое происшествие случилось: жена родила.

– - А-а! вон какое дело! -- весело воскликнул Фома Фомич. -- Так стало быть с тебя вспрыски.

– - Знамо, угостить должен как никак, -- поддержал управляющего Котов.

– - Не за что, -- грустно вздохнув, проговорил буфетчик.

– - Что ж так, аль не благополучно?..

– - Благополучно, да родила-то не то, чего хотелось -- девочку.

– - А девочка нешь не человек?

– - Конечно, какой же это человек… И пословица говорится: кобыла не лошадь, а баба не человек.

– - Мало ль какие пословицы говорятся, на всех их и смотреть? -- проговорил управляющий. -- А по-настоящему, кого Бог ни дал, все слава Богу.

От сынка-то скорей по шее попадет, -- сказал Котов, -- а девочка выросла, сбыл ее с рук, тем делу и крышка.

– - Я не потому, что мне удобнее, -- проговорил буфетчик, -- мне самому-то -- все равно, а вот новорожденному-то… Была бы она мальчик, совсем другой толк, а женский пол… очень уж ему плохо насчет жизни. Мальчик -- какой удался, такой и есть; что сам себе приготовил, тем и пользуйся. А ихняя сестра, какая ни выйди, а все от людей зависима. Иная и хорошая, а попадет на мерзавца мужа -- и пропадет ни за что.

– - Ну, хорошая-то не пропадет, она постоит за себя, да мало того, еще других просветит, -- внушительно сказал управляющий.

Буфетчик сделал досадливую мину и проговорил:

– - Трудно. Мужик какой ни на есть, а все сам себе господин, а она раба. Всяк ее обидеть может и по закону и без закону.

– - А она не давайся.

– - Как она не дастся, когда он муж?

– - Ну, что ж, что муж? Ежели она чиста перед ним, что ж он сделает?

– - Вона куда… Нет, уж будь она хоть ангел небесный, а муж всегда найдет, к чему прицепиться. Придерется к тому, отчего у ней назади пятки, и будет за это взыскивать, а она не моги защищаться.

– - Почему не моги?

– - Так куда же она пойдет? Куда ни пойдет, а все к нему должна воротиться, а это всякую охоту отобьет. Да вы небось сами знаете такие случаи. Муж-пьяница или свекор измываются над несчастной. Со стороны жаль, а она только жмется да плачет. Больше ей и делать нечего. Терпит, пока не окаменеет, а окаменеет, -- ну, тогда она сама начнет других грызть. Сама себя никогда оказать не может -- пожить, как душа требует… Душа требует этого, а ей говорят: не моги. Какого ж тут рожна хотеть?..

– - Ну, для души-то загородки никто не поставит.

– - Как так не поставит? Скажут: не моги, -- ничего и не поделаешь… Да она уж и не идет на то. А все глядит из-за другого… Привыкла так. С самых малых лет водят ее на поводках, и малую и старую, -- вот и приучили…

– - Вот как ты об ихней сестре думаешь, -- с легкой насмешливостью и удивлением проговорил Котов.

– - Много видел я ее, вот и думаю так.

– - Да и мы, я думаю, видели-то не меньше твоего, да не страдаем.

– - Видели, да може не то. Со мной раз такой случай произошел, что я его, кажись, во всю жизнь не забуду.

– - Что ж это за случай? Расскажи, -- снова утирая усы и уставляясь на буфетчика твердым взглядом, сказал Фома Фомич.

– - Отчего не рассказать? Можно.

Буфетчик быстро допил налитую ему чашку, поправился на месте и начал:

– - Было это уж довольно порядочно, я совсем молоденьким был, на сторону-то только в первый раз пошел. Пошел я сначала по трактирной части. Такая уж мода в нашей стороне. Все по трактирам да по гостиницам. Кто -- в Москву, кто -- в Питер, кто -- дальше подается: в Харьков, Киев, Одест. По ярманкам ездят. Навязали меня мои родители одним землякам. И завезли они меня под Киев. Определили на ярманку, А сами -- кто дальше поехал, кто на пароходе служить нанялся. Оставили меня во всем городе одного. Отслужил я ярманку, -- в сад в буфет поступил. После сада -- в гостиницу. Город-то на реке стоит, ну, пока река идет, и в нем кое-какие делишки делаются. А как река стала, все замирает. Гостиницы в нем только летом и торгуют. А зимой себя не оправдывают. Красненькая расходу, красненькая приходу, а то и меньше. Город чужой, народ -- то же: то еврей, то хохол, то поляк. Настоящих русских совсем мало. Чуждо все это мне. Народ смешной, порядки во всем не наши, -- не приспособлюсь я никак. И к трактирской-то жизни не приспособлюсь. В трактире, сами знаете, жить тоже нужно со сметкой, а то будешь ломать только за одно жалованье, а жалованье какое -- не даром ихнего брата шестеркой-то зовут, весь век ему цена шесть целковых: двугривенный в день -- куда хошь его и день. Бывалые служащие никто на жалованье не надеется, а все больше на доходы. А доходы как приходят? Хозяина али нашего брата обманул, или бутылку вина стащил, или пьяного гостя обсчитал, а на это мало того, что привычку, а нужно особую совесть иметь. А у меня и привычки не было, и совесть не дозволяла. И вышло так, что другие за ярманку-то по полсотни заработали, а я сапоги истоптал, брюченки истрепал, а получил всего семь целковых. Починил сапоги, исправился в одежде, поступил в сад, а в саду и того меньше заработок. Подходит осень, а у меня -- ни полушубка, ни пальтишка, ни денег. Ежели домой ехать, то нужно что-нибудь завезть, а мне не на что. До железной дороги ехать 200 верст, -- замерзнешь как таракан. Стал я добиваться хоть куда-нибудь бы поступить, от зимней стужи укрыться. И вышло мне место в гостиницу. Гостиница была немудрая, но все-таки служащих держала, хлебом кормила. Как поступил я, она торговала еще хорошо. Простонародье толкалось: то хлеб привезут продавать, то скотину приведут. А тут некрутов принимать стали: хоть грязный гость, а денежный. Берет вино, закуску, -- хозяину все доход. Ну, а как некрутов сдали, выгнали, стала тишь да гладь, ходим мы по залам, делать совсем нечего. Слышим мы, хозяин хочет с первого числа убавку нашего брата сделать. Затревожились мы! Кого разочтет? Кого оставит? Хорошего, думаем, не прогонит, а из тех, кто похуже. Из самых худых был я да еще один малый, со мной в зале служил, Илюшкой звали. Был он тамошний, безродный и бездомовый какой-то, по гостиницам жил с малолетства. Из себя был небольшой, рыхлый, ходил с присядкой, глядел больше вниз, а плут был порядочный. Нет в лесу столько поверток, сколько у него было уверток: гостя проведет, хозяина обставит и все сухим из воды выйдет. Хозяин к нему строг был и держал потому, что гости к нему привыкли. А я был новичок еще, у меня не было ни сноровки, ни бойкости. Кого, думаем, оставит? Кого разочтет? Мне уходить никак нельзя. В другие гостиницы не примут, а больше мне и деваться некуда. Илюшке тоже не хотелось. Сойдемся, бывало, в зале. Ну, как, говорим, быть? Я говорю: "Не знаю". И он говорит: не знаю. "На наш, говорит, город и рассчитывать нечего, надо будет куда-нибудь подаваться". -- "Куда же, говорю, подаваться?" -- "А в Харьков, говорит. Там всегда место найдешь". -- "Легко, говорю, сказать, а как до него добраться? Пешком, говорю, и трудно, и жутко, и дороги не найдешь". -- "А ежели вдвоем?" -- "С кем же, говорю, вдвоем-то?" -- "Пойдем со мной". -- " А ты пойдешь?" -- "Пойду, говорит. Если разочтут, здесь тоже околачиваться будет не сладко, всю зиму прощелкаешь, а там по крайней мере все что-нибудь да заработаешь". Думаю: "Что ж? это дело, пожалуй, подходящее". Ну, а ему сразу пока ничего не сказал. На другой день он опять ко мне. "Ну, как? -- говорит: пойдем в Харьков?" -- "Отчего ж, говорю, не пойти?" "Пойдем, говорит, правда, будет хорошо. Там, говорит, коли не в гостиницу, так еще куда пристроимся. Какой, говорит, там город! Жизнь, говорит, там хорошая". Расписал все, размазал как нельзя лучше. А у самого и глазки горят, и на щеках румянец. Стали мы сговариваться, когда выходить. Илюшка все это обдумал как нельзя лучше: тогда-то, мол, мы выйдем, тогда-то придем. Хозяину решились не говорить об этом до последнего часу. И захватило нас это так, что нам и дело на ум нейдет; мне стала не мила там всякая работа.

Дня за три того, как мы хотели рассчитаться от хозяина, вечером народу в гостинице никого не было, да ждать никого было нельзя. Темь такая стояла, шел дождь. Илюшка мне и говорит:

– - Пойдем, говорит, на последках погуляем.

– - Куда?

– - В чужую гостиницу.

– - Хорошо ль?

– - Первый сорт, робеть нам теперь нечего, все равно нам здесь с ним не детей крестить.

– - Я бы пошел, говорю, да у меня денег нет.

– - У меня, говорит, есть рубль, а там опосля времени авось сочтемся.

Сейчас салфетки к чорту, оделись, надели картузы и марш с заднего крыльца. Приходим в одну гостиницу. Илюшка полбутылки. Подали. Я водки до тех пор не пил. Он начинает меня уламывать выпить. Я выпил. Выпил и он. Заиграло у нас в голове! Сидим как настоящие гости: куражимся. Служащие глядят на нас, посмеиваются, мы огрызаемся с ними. Илюшка еще стакан. Выпил я и сделался сразу пьяный. Хоть песни петь, хоть плясать, хоть кверху ногами ходить! Стала во мне храбрость, как у генерала на войне. Илюшка глядел, глядел на меня и говорит:

– - Ты Катюшку прачку знаешь?

Катюшка была мещанка тамошняя, круглая сирота. Осталась у ней после отца хатка, она в ней и жила, белье стирала. Девка она была не очень чтобы казистая. Бывало, как придет к нам за бельем, ребята над ней смеются, заигрывают, а она и рта не откроет.

– - Я, говорю, знаю Катюшку.

– - Пойдем, говорит, к ней.

– - А она примет? говорю.

– - Со мной примет, я ей приятель. А тебе чтоб не было скучно, и еще раскрасавицу какую-нибудь найдем.

Вино во мне расходилось. Не долго думавши, я говорю:

– - Идем.

Взяли мы с собой полбутылки, белых хлебов, колбасы и пошли. Жила Катюшка в пригородной слободке; разыскали мы ее хатку, постучались. Она еще не ложилась. Сейчас выскочила она и спрашивает: кто там? Илюшка сказался, она впустила. Дома она в одном платье да простоволосая-то поприглядней казалась. Хатка у ней маленькая, беленькая, тепло в ней таково, на столе лежит чье-то белье, чинила она его должно быть. Сейчас она рубашки эти со стола долой да в корзинку. Илюшка на стол полбутылки, хлеб с закуской. Хошь, говорит, кутить? Катюшка улыбается. "Отчего, говорит, не погулять, не все работать, работа навсегда при нас, а приятную компанию не всегда найдешь*. Уселись мы вокруг стола, опять выпили. Катюшка сразу раскраснелась, глаза разгорелись. Откуда ее приглядность взялась? Стала она такой хорошей, какой ее никогда не видал. Илюшка отозвал ее в сторону и что-то пошептал ей. Потом он схватил картуз. "Ну, говорит, посидите тут, я на минутку выйду". Заперла за ним Катюшка, ворочается это ко мне.

– - Куда, спрашиваю, он вышел?

– - Не знаю.

– - А скоро притти обещался?..

– - Може и совсем не придет…

– - Как не придет, а я куда ж денусь?

– - Ночуешь у меня…

От этих слов меня индо покоробило всего. Пришло мне в голову, что Илюшка нарочно оставил меня у Катюшки, а я с шальной-то головой хоть и радоваться этому. Помолчал я немного, пока не улеглось все во мне, и говорю:

– - Ночевать-то, говорю, ништо, коли Илюшка не осердится.

– - На что ж, говорит, ему сердиться?

– - Мало ль, говорю, на што…

А сам подвинулся к ней и облапить ее норовлю; она от меня в сторону.

– - Что ж ты?.. говорю.

– - А ты что?

– - Я, говорю, хотел обнять тебя.

– - А я этого не желаю.

– - Отчего?

– - Оттого, что не полагается.

– - Как, говорю, не полагается. Вино пила, закуску ела -- понимай свое дело.

Она поглядела на меня и говорит:

– - Какое дело?

– - Ну, вот, говорю, нешь не знаешь?

Вздохнула она и говорит:

– - Знаю, говорит, и вижу я, что не следовало бы тебя ночевать оставлять.

– - Почему?

– - Потому…

– - Ну, так, говорю, я уйду.

– - И уходи.

– - А ты не лицемеришь?

– - Чего мне лицемерить?

– - Да ты, говорю, с Илюшкой-то путаешься?

– - Ну, что ж такое? Я, говорит, его люблю; с ним я путаюсь, а с другим не хочу, пусть он в сто раз лучше. Неужто, говорит, потому, что я бедная, со всяким валандаться должна? И без меня, говорит, немало из нашей сестры потаскушек, а я такой быть не хочу.

У меня сперва от хмеля-то в голове-то шут знает што стояло, а потом, чувствую я, начинает во мне улегаться. Слушаю я ее речи, вникаю в них, вижу -- от сердца она говорит, и таким я сам себе дураком кажусь! Хорош, думаю, я гусь, нечего сказать! Правда бы, меня за дверь выпихнуть надо. А Катюшка все говорит: "Я, говорит, и работой проживу. Одна голова не бедна, а коли бедна, так одна. Была бы, говорит, работа, а то я прокормлюсь; угол у меня свой, никто мне не мешает, никто надо мной не стоит"…

– - Все это, говорю, очень хорошо, да Илюшка-то тебе не пара, он тебя погубить может.

– - Ну, что, говорит, будет, я ведь тоже, говорит, зевать не стану; обижать и ему без толку себя не дам.

Что ни слово, то золото. Говорили, говорили мы долго, и хмель мой прошел, и дурь из головы вышла. Наговорились досыта, пришло время на покой ложиться.

– - Ну, говорит Катюшка, я тебе на сундуке постелю.

– - Все равно, говорю, хоть на полу.

Лег я и чем больше думаю о Катюшке, тем она лучше кажется. Только больно не подходяще, а то хоть и жениться бы на ней. Такая жена ведь золото… Заснул я… Утром просыпаюсь, светло уж: вспомнилось все вчерашнее. Спрашиваю: "Приходил Илюшка?" -- "Нет" -- "Что он за чудак, думаю, когда же он придет?" Стал я опять с ней разговаривать. Спрашиваю, за что она Илюшку любит. Она говорит, что росли вместе, а потом он, как по гостиницам пошел, работу ей сыскал. Говорим мы с ней так, а Илюшки все нет. Вижу я, что надо уходить, а уходить не хочется. Стало скверно мне и досадно. "Куда, думаю, я теперь пойду?" Надел картуз, вышел. Иду, а сам не знаю, куда. Зашел в ту гостиницу, где мы вчера с Илюшкой сидели, спрашиваю, не был ли он там. Говорят: не был. Пошел я к себе в гостиницу, хоть и знаю я, что робеть нечего, а подкашиваются ноги. Ну, все-таки кое-как взошел я. За буфетом хозяйский сын, в зале пьют чай только два булочника, а служащие все собрались около буфета, словно меня ждут. Гляжу, и глазам своим не верю. Стоит посреди них Илюшка в чистой рубашке, умытый, причесанный, и лукаво посмеивается на меня. Только вошел я, все ребята как загогочут. "А, говорят, молодой идет: как спал, ночевал? Хорош ли ночлег оказался? Илюшкино место, говорят, занять захотел? И Илюшка смеется не меньше других. Огрызнулся я, а сам не знаю, что говорить и что мне теперь делать. Вдруг входит за буфет сам хозяин, угрюмый, как голодный медведь. Взглянул на меня из-под бровей, прошел прямо за буфет, открывает конторку. Ну-ка, говорит на меня, поди сюда. Я подошел. Он вынимает мой паспорт да жалованье и кидает мне. На, говорит, получай да убирайся, чтобы и духу твоего не было, мне, говорит, таких негодяев не нужно. Меня это как обухом. Потом прошло немного. Чего, думаю, он ругается? Набрался я храбрости и говорю:

– - Какой же, говорю, я негодяй? Что я вам плохо сделал? Служил, говорю, как нельзя лучше.

– - Ты, говорит, мальчишка, поэтому я с тобой и разговаривать не хочу.

Отвернулся и ушел к себе в комнаты. Ну, думаю, ладно, мне все равно. Подошел я к столу, сел, подзываю Илюшку.

– - А ты, говорю, заявил расчет?

– - Нет.

– - Как нет?

– - Да так: нет и нет.

– - А как же мы сговорились вместе в Харьков итти?

– - Я, говорит, раздумал; иди один, меня хозяин и здесь продержит.

– - Так ты меня подвел, говорю, мерзавец!

Вскочил я с места, да ему плюху. Он, было, сдачи -- я ему другую. Наскочили на нас ребята, розняли, стали меня выпроваживать из гостиницы. Ушел я, очутился на улице. Куда, думаю, итти? И решил к Катюшке отправиться. Пришел. Она инда удивилась.

– - Что это, -- говорит, -- ты такой?

– - А то, -- говорю, -- такая проэтакая, зачем, -- говорю, -- ты меня подвела?

– - Как подвела?

– - А так подвела. Отчего ты не сказала, что Илюшка опять в гостиницу пошел?

Она божится, что ничего не знала.

– - Врешь, -- говорю, -- ты нарочно ему в руку сыграла: он меня одурачить хотел, а ты ему помогла.

– - Как так?

– - А так.

И рассказал ей все дело. "При чем, -- говорю, -- я теперь остался?" Выступила моя девка из лица, глаза как огоньки горят. Заговорила и опять по-вчерашнему -- от всего сердца.

– - Верно, -- говорит, -- он все это нарочно проделал, идол! Он на это способен. Ах он, мерзавец! Ах он, подлец! Его самого нужно подвесть.

– - Как, -- говорю, -- его подведешь?

– - Я, -- говорит, -- знаю как. Постой: он у меня будет знать, как товарищей в яму сажать. Ты, -- говорит, -- ему как приятелю доверился, а он тебя как Иуда подвел.

Бросилась она к сундуку, погремела там чем-то, вынула что-то из него, потом накинула на себя кофточку, платок. "Посиди, -- говорит, -- тут, а я минуткой ворочусь".

Ушла она, остался я один, и такая меня тоска взяла. Что мне теперь делать? Куда деваться. Пропаду я, думаю, как червяк. Думал, думал, ничего не придумал. Вдруг возвращается Катюшка.

– - Ну, -- говорит, -- отплатила я ему за себя.

– - Как так?

– - А так. Были у меня ложечки чайные, ножик с вилкой да две салфетки Илюшкины. Принес он мне их на сбереженье, а верно украл у хозяина. Принесла я их в гостиницу, гляжу -- сам хозяин за стойкой. Выложила я это перед ним и говорю: передайте это Илюшке и скажите ему, чтобы он вперед ко мне не ходил и таких вещей не носил, я ему больше не знакома. Ну, хозяин видит вещи свои, сдвинул брови, подозвал Илюшку да в волоса ему. Трепал, трепал, съездил по щеке, не оставил без внимания и загривок, потом выкинул расчет и из гостиницы выгнал. Иди скорей к нему, расскажи, как было дело, он тебя опять возьмет.

Послушался я, пошел. "Илья Филиппович, -- говорю хозяину, -- простите мне вчерашнее, смутил меня на это Илюшка, возьмите опять к себе".

Поглядел на меня хозяин, ругнул хорошенько, сказал, чтобы вперед этого не было, и опять взял.

Первое время я ходил и ног под собой не чуял. Думал, теперь зиму проживу, а летом поступлю на ярманку, а с ярманки уж прямо домой. А там -- ударюсь куда поближе -- в Москву или Питер. Спасибо, думаю, Катюшке. Вот, отчего она меня избавила. Просто страсть! Надо как-нибудь ее поблагодарить. А как поблагодарить? Хоть бы сходить как к ней, урваться. Проситься на первых порах было нельзя, тайком итти тоже боязно. Вдруг посылает раз меня хозяин на почту, я обрадовался: вот, думаю, славно! Полетел я к ней. Прихожу, стучу, выходит она. Так что бы вы думали? У ней во-о какие синяки под глазами! И вся она как разбитая. "Катя милая! говорю: что это у тебя?"

А она и говорить со мной не стала. Я ее просить, а она руками махает. "Уходи, -- говорит, -- ради Бога и вперед не ходи. Не знай ты меня. Я тебе не знакома. Я ей то и это, а она и слушать меня не хочет".

Только и твердит одно: уходи да уходи. А оказалось что же? Илюшка-то после расчета на ее шею сел. Прямо к ней пошел, избил ее, как муж жену не бьет, да и сел к ней на шею и жил целые ползимы, пока другого места не получил.

– - Вот так постояла за себя! -- воскликнул Котов и злобно засмеялся.

– - Что же она за дура? -- строго сказал Фома Фомич. -- Зачем она его принимала?

– - Вот подите! Если бы сама не могла отбояриться, мне бы как-нибудь дала знать: я бы его так выставил, что он бы, где ее хата стоит, позабыл. А у ней и на то храбрости не хватило, не то, чтобы что!

– - Ну, да ведь не все же из их сестры таки, -- сказал Котов, несколько успокоившись от своего смеха.

– - А какие ж?.. Все на один лад. Кто над ней с палкой стал, тот и капрал, -- убежденно проговорил буфетчик. -- Наш брат хоть и страдает, так он больше из-за самого себя, а их люди заставляют страдать…

– - Ну, и они у людей в долгу не остаются, а платят за это не мытьем, так катаньем, -- тряхнув головой, проговорил Фома Фомич.

– - Ах ты, Господи! Еще бы нам ничем за это не платить, тогда у нас, може, от ихней сестры и духу-то не осталось…

– - Верно, -- сказал Котов, -- а без бабьего духа плохо жить. Тогда никакой радости на свете не будет. А то трудишься, работаешь, горя сколько перенесешь, а как обдаст тебя маленько этим душком, то и полегчает.

Котов снова засмеялся, но другим смехом, и глаза его сделались как щелки, и голос задребезжал. Смех его поддержал и Фома Фомич. Буфетчик поглядел сначала на одного, потом на другого, сдвинул брови, взял в руки налитую ему новую чашку и медленно, отхлебывая из нее, задумчиво опустил голову.