Поэт сидит под корявой грушей в саду, беседуя с гостями, перед ним полулежат на коврике прибывшие недавно из города корреспондент центральной газеты и студент-переводчик. Они разбирают записи песен (песни эти записаны под диктовку Сулеймана местным учителем в старую конторскую книгу). Сулейману в последние дни нездоровится, и он не смог приготовить к праздникам ничего нового.

В ауле безлюдно. Молодежь с утра ушла расчищать терновники на месте посадки нового сада. Будничный день! Ничем не замечательный день!..

— Ах, жаль, — говорит Сулейман хмуро, — надо б новую песню, у всех на языке она сегодня… Да вот не вышла!.. Дело поэта — такое дело: как река течет! Сегодня кипит и жернова вращает, завтра, обмелев, спит под мостом…

Гости, смеясь, благодарят Сулеймана. Они уже выбрали две его песни из тех, что в последние дни сложились «сами собой», и тут же приступают к переводу.

— Вполне достаточно! — говорит корреспондент. — Как раз праздничные. Хорошо!..

И Сулейман успокаивается. Поодаль на траве возле самовара возится старуха. Между ней и Сулейманом сидит худощавый мальчик — его младший сын. Перед гостями стынут на коврике стаканы чая, стоит кувшин с кислым молоком и тарелка яичницы.

Беседа окончена. Сулейман молча обдумывает про себя новости.

— Да-а, — бормочет он вслух, — значит, так дела, так дела, юноши: в иных государствах война, говорите… Вокруг да около… — Он поднимает голову и, щурясь смотрит вдаль. — Плохо, плохо!..

…Скоро полдень. Сад полон мерцающих желтых зайчиков. На лице Сулеймана дрожат отраженные блики солнца. Вдали, за оградой, то появляясь, то исчезая, маячит чья-то белая папаха. Сулейман задумывается.

— Музафир, — говорит он вдруг равнодушно, — все равно, сын мой, мне тут уже делать нечего. Вы переводите, а я пойду пройдусь…

— Ждать тебя здесь? — спрашивает сын, не глядя (он помогает гостям разбираться в записях).

— Ждать, — отвечает Сулейман, но, помедлив, нерешительно добавляет: — А если задержусь, когда кончите, отведи гостей на родник: пусть покупаются… Экая жара!

И, сказав так, нехотя уходит к той белой папахе, что маячит за оградой. Левая рука его лежит, как всегда, на груди, нащупывая карманчик. Глаза прищурены…

Подойдя к ограде, он останавливается, глядя перед собой.

Там, за оградой, на стыке двух садов, спиной к Сулейману возится человек, расчищая лопатой канаву. Человек этот стоит по колена в воде, в одних засученных кальсонах. Белые длинные усы его, торчащие поперек лица, видны с затылка.

— Сафарбек, — говорит Сулейман спокойно, — ну что, зацвел твой табак?

Человек поспешно оглядывается и, заметив Сулеймана, вонзает лопату в землю.

— Зацвел, — говорит он, вздохнув, — все дело, оказывается, было в воде! А ты что, Сулейман? Что нового?

— Ничего, — отвечает Сулейман. — Новостей нет, — и, подумав, добавляет: — Гости вот приехали из Москвы за песнями, ну я и отдал.

— Остались довольны, стало быть? — спрашивает человек, вновь пристально глядя себе под ноги и берясь за лопату.

— Да, — отвечает Сулейман. — Правда, надо бы новую песню к праздникам, да вот не успел.

— Это главное, — говорит человек, — песня к празднику! — и, плюнув в кулак, с силой отрубает лопатой торчащий корень. — Покою не давал! Яззид! — говорит он с сердцем, причем длинные усы его нервно вздрагивают. — Два часа вожусь! Оказывается, его надо было просто отсечь!

Он снимает с головы папаху и, вытерев ею пот с лица, надевает обратно. Тощая голая грудь его заросла седеющей шерстью. Руки длинны и обрызганы грязью.

— Ах, Сафарбек, — говорит Сулейман, горько усмехнувшись, — ты на маймуна стал похож с этим своим табаком! Тьфу! Будь ты неладен!

И отворачивается, собираясь уходить.

— Погоди! — кричит человек, подтянув кальсоны. — Куда спешишь? Успеешь еще найти песню…

— Что ты, Сафарбек, — говорит Сулейман. — Я вовсе не ищу песню. Сама упадет, если созрела. — И вдруг, выпрямясь, спрашивает: — Как там сакля Хан-Бубы? Не воздвигли еще стены?

— Уже балки поставили! — отвечает человек, ликуя. — Хан-Бубы крылья выросли. Коней сейчас побежал ловить!

— Это зачем же кони? — спрашивает Сулейман недоверчиво.

— Не знаю, — отвечает человек, — бежит, размахивает руками, а в руке аркан. «Коней, кричит, коней мне!» Может, доски возить? Хотя нет, колхоз ему все завез… Должно быть, так, на радостях!

Сулейман нахмуривается.

— Не похоже что-то на Хан-Бубу, — говорит он задумчиво. — Уж не случилось ли чего? — и медленно, глянув под ноги, идет дальше.

Человек выжидающе смотрит ему вслед.

— Да, вот еще что, — останавливается Сулейман, — ты уж будь добр, Сафарбек, не слишком поливай табак. Это тебе не кукуруза! А то натворишь дел, соседние колхозы будут смеяться.

— Что ты, что ты! — всплескивает человек голыми руками. — Все дело в воде! Это же эрдебильский табак.

Но Сулейман, не слушая его, уже уходит.

— Вода! — бормочет он про себя. — Смотри, как бы не получилось, как у того армянина: «Вода дал, вода взял», — и недовольно щелкает языком: — Тце!

…Он идет по роще, зеленой и полной тишины. Его прямая фигура долго маячит на тропе, теряясь меж деревьев. Деревья стоят вокруг поэта в покорной величавости. Ветви ломаются от плодов. Сулейман сворачивает с тропы и, очутившись у глухой ограды, смотрит на дорогу. Дорога пуста. Сулейман останавливается и потом, подумав, идет обратно. Над ним по тенистой роще, мелькая в воздухе, летит мотылек. Мотылек обгоняет его. Сулейман, помедлив, провожает его затуманенным взглядом.

Потом он входит в темную рощу. Здесь под дуплистым орешником журчит ручеек. Ручеек течет, невидимый в высоких сочных зарослях лопуха, и лишь влажность воздуха выдает его присутствие. Сулейман подходит к ручейку осторожно (при его приближении в разных местах шлепаются в воду лягушки) и, став под деревом, долго слушает, наклонив голову, лепет воды. Вокруг тихо. Только слышно в тишине, как пищат в недрах сада птенцы в гнездах.

Но вдруг он оглядывается. Со стороны мостика, направляясь к нему, идет напрямик через заросли лопуха низенький старичок с длинной белой бородой. Через плечо старичка перекинута кожаная сумка.

— Вах, Сулейман, — говорит он, трудно дыша. — Все сады обошел. Вот уж искал тебя сегодня!

Сулейман смотрит на него равнодушно.

— Письма, — говорит старичок, — целых десять штук!

— Ты бы мог отдать их сыну, — отвечает Сулейман. — Он же там… Под грушей сидит, внизу.

— Боже упаси! — восклицает старик. — Как можно твои письма доверять мальчику? Нельзя! Государство не позволит!

И с деловитой важностью, послюнив палец, достает из сумки письма. Сулейман берет их неохотно. Повертев в руках, он сперва пытается запихать их в нагрудный карман, но тут же, раздумав, решает спрятать за пазуху.

— Валла, Манташ, — бормочет он, выпятив губу и запихивая письма (причем в этом деле участвует и другая рука с зажатым в мизинце посохом). — Валла, Манташ, ты мне обузу создаешь, брат. Передавал бы сыну!..

Старичок стоит, доверчиво глядя на Сулеймана.

— Да! — заключает Сулейман. — Значит, так! Ну, что нового? Радио на почте ничего не говорило?

Старик задумывается.

— Нет, — отвечает он. — Вот о войне в иных государствах, правда, говорило, но это ты знаешь…

Сулейман кивает головой.

— Война, будь она неладна!

— Сулейман, — спрашивает старичок подобострастно, — ты не занят?

Сулейман настораживается.

— А что?

— Если ты не занят, то я бы посоветовался с тобой. Дело есть!..

Сулейман, ласково улыбнувшись, трогает старичка пальцем за плечо.

— Ах, Манташ, — говорит он, — наконец-то ты нашел свое место. Любо смотреть! (При этих словах приплюснутый нос старичка внезапно краснеет.) Говори, — продолжает Сулейман, — я просто так гуляю… Слушаю время.

И так как старичок, почему-то оробев, молчит, переступая с ноги на ногу, Сулейман добавляет уже строго:

— Ну, что же ты молчишь?

…Дальше они идут вдвоем, медленно беседуя между собой. Оказывается, нос старичка покраснел не зря. Старик хочет бросить почтальонское дело, за которое только что Сулейман его похвалил, и искать другое, более почетное, по его мнению, занятие… В соседнем колхозе, мол, ищут грамотного весовщика, а ему старуха давно не дает покоя, говоря, что не подобает старику, развевая седую бороду, бегать по улицам…

— Вот тебе на! — восклицает Сулейман изумленно. — Этой старухе рот надо зашить шерстяной ниткой!..

Старичок помрачнел и, часто подбрасывая сумку, шагает рядом. Они идут тихо, придерживаясь тропы и поднимаясь по саду вверх, в сторону площади.

— Глиняную посуду, разбита она или нет, узнают по стуку, — убеждает Сулейман. — Не слушай, Манташ, ты эту старуху: она сама себя выдает! Почетней почтальонской работы нет другой. Даром, что ли, ты зимой ликпункт кончил? По стуку должен узнавать, что прочно, что нет!..

Говоря так, Сулейман шагает спокойно. Иногда он, с силой стукнув посохом, подчеркивает свою мысль. Но старик молчит: вид у него по-прежнему удрученный. Наконец Сулейман останавливается.

— Иди! — говорит он гневно. — Всю жизнь я тебе говорю: держись за одно дело, эй, Манташ, имей голову! Приходишь советоваться со мной, а потом поступаешь так, как хочет старуха? Иди, бога ради, я на дорогу тебе хлеб испеку!

И, оставив старичка на тропе, резко повернувшись, он уходит дальше один. Старик долго остается стоять на месте. Лицо его бледно. Потом он опускает голову и, утирая широким рукавом слезы, спускается вниз в сады.

— Ах, горе! — бормочет между тем Сулейман, поднимаясь на площадь. — Такой ценный почтальон, а жены боится, что с ним делать? Теперь она сделает из него весовщика!

…Выйдя на площадь, Сулейман, притенив глаза, молча смотрит вдаль. Площадь обширна. Вдали, возле строящейся новой сакли, стоят и сидят на камнях несколько рабочих в белых фартуках. Вокруг них валяются обтесанные доски. Сакля строится напротив канцелярии колхоза, где у крыльца стоит привязанный к перилам красный оседланный конь и сидит в тени дряхлый старик, издали наблюдая за работой. На стене сакли, между голыми балками, примостился сутулый каменщик в очках. Он закусывает хлебом с вишнями. Должно быть, на стройке сейчас перерыв…

Сулейман пересекает площадь — она поката — и, направляясь к рабочим, еще на полдороге к ним приветственно приподымает над головой папаху. В прищуре его глаз дремлет улыбка.

— Добрый день! — отвечают рабочие дружно. — Здравствуй, Сулейман! — Они оживляются: те, которые сидят, встают и, почтительно затихая, ждут его приближения.

Сулейман подходит к рабочим весело.

— Стало быть, дело до крыши дошло? — спрашивает он, глядя вверх. — А что Хан-Буба? Не собирается резать барана?

— Как же! — смеются рабочие. — По-настоящему он теперь буйвола бы должен зарезать, весь колхоз созвать!.. Шутки — не шутки!

— Правильно, — говорит Сулейман. — Если не помазать бревна салом, то крыша ведь рухнет на его голову. Нам что? Пусть не режет, если не хочет!..

Рабочие дружно смеются.

— Ну, буйвола не буйвола, а буйволенка-то уж мы заставим его зарезать! — говорит сверху пожилой каменщик. — Ведь у него двойной праздник…

— Постой, — перебивает Сулейман, — ради бога, если дело за буйволенком, то скажите Хан-Бубе, я задаром отдам своего. Ох, друзья! Такой негодяй у меня буйволенок! (Вдруг Сулейман, вытаращив глаза, с силой ударяет посохом о землю.) Всех соседей со мной перессорил! Еще и года не живет, а уже состарил меня на десять лет! Надоел хуже, чем Шахсувару его грыжа!..

Громкий хохот прерывает его слова. Сулейман, умолкнув, смеется и сам. Он вынимает из кармана платок и, утирая им потный затылок, продолжает:

— Да, да, вы не смейтесь! Сейчас привязал негодяя в хлеву. Три дня будет он у меня сидеть, четыре дня!

— Хабар, хабар! — кричит сверху каменщик в очках. — Я над Шахсуваром смеюсь, соседи. Вы ж не знаете, что было с ним в Дербенте! Х-ха! — и, отложив завтрак, при наступившей тишине начинает рассказывать.

Сулейман и рабочие слушают, задрав головы вверх.

— Приходит, значит, Шахсувар в амбулаторию. Сидит, ждет очереди. А записался к главному доктору. Слушайте теперь! Вот выкрикивают имя Шахсувара, входит он в комнату, а в комнате — страх! — сидит не мужчина, а женщина-доктор в белом халате. «Ну-ка, что у вас?» Шахсувар хотел было объясниться, да языка не знает. Он туда, сюда, но женщина-доктор сама спустила ему штаны. Как вскочит Шахсувар! — кричит каменщик, давясь смехом.

— Ха-ха-ха! — хохочут рабочие. — Молла Насреддин! Она что, старая была или молодая?

Сулейман пытается сдержать смех, но усы его подпрыгивают, и он опускает голову.

— Как вскочит Шахсувар! — продолжает каменщик, захлебываясь. — Как пустится бежать из комнаты… «Ола, кричит, даже моя старуха, с которой я живу сорок лет, и та, и та никогда…» Ой, соседи! — И, не выдержав, рабочий хватается за очки и заливается тоненьким веселым смехом. — Ой, уморил!..

Сулейман стоит, опустив голову, — ему немного неловко смеяться над своим соседом, и он делает вид, что занят другим.

— Да, — говорит он потом серьезно, — бедный Шахсувар! Я об этом слышал, соседи, — и, прищурясь, подходит ближе к сакле.

Рабочие почтительно умолкают.

Сакля стоит, наполовину уже готовая. Над рамами окон и дверей на длинных нитях болтаются, свисая с карнизов, пестрые, сшитые из шелковых лоскутов куклы и амулеты. Они сшиты руками девушек и развешаны здесь по старому обычаю, чтобы, чего доброго, злые духи не поселились в доме раньше хозяев. Одна из кукол изображает красноармейца-пограничника с длинным ружьем и усами, сделанными из пакли. Сулейман притрагивается к ней посохом — кукла медленно поворачивается на нитке.

— Ух, ты! — говорит Сулейман изумленно. — Кто его сшил?

— Должно быть, Асият, — отвечают рабочие весело. — Кому же, как не ей?

Сулейман, шурша в изобилии валяющимися под ногами стружками, подходит к двери вплотную.

— И усы, — говорит он восхищенно, — как у Сафарбека все равно!.. Вот это сторож! Никакой шайтан сюда не войдет раньше хозяина! — И, став перед куклой, хитро зажмурив глаза (в глазах этих уже вспыхивают огоньки), он задумывается.

Каменщики молчат, стоя вокруг.

— Ну что ж, — заключает Сулейман, вдруг оживляясь и радостно, — работайте! Крепкая сакля! Баран вам обеспечен, соседи! А не баран, так я своего негодяя буйволенка зарежу! Пойду поздравлять Хан-Бубу!

— А Хан-Бубы же нет, — замечают сразу несколько голосов.

— Тебе разве ничего не сказал Манташ? Хан-Буба давно поехал на станцию!

— Зачем? — спрашивает Сулейман удивленно.

— Сына встречать, — отвечают каменщики. — Манташ принес Хан-Бубе телеграмму: сын коней требует на станцию, с женой едет!

— То-то я и говорю о двойном празднике, — вставляет пожилой каменщик и, почему-то вздохнув, задумчиво берется за инструмент.

Сулейман молчит. На щеках его резко обозначаются морщины. Рабочие стоят в странном раздумье, скрестив на груди руки.

— А старуха Хан-Бубы, наверно, плачет, — говорит кто-то в наступившей тишине, — вспоминает старших своих сыновей. Те ведь были еще не женаты, когда их повесили эти, как их… чужестранцы!

— Т-с-с! — говорит Сулейман, подняв палец (лицо его серьезно). — Мать героя не заплачет! Крепко завязанное не развязывается, — и, кивнув головой, сумрачно смотрит вдаль.

Вдали на противоположной стороне площади все еще по-прежнему сидит у крыльца дряхлый старик: то ли дремлет, то ли задумался. Рядом с ним стоит привязанный к перилам красный конь. На площади пустынно. В пыли перед стариком купается стая взъерошенных воробьев. Солнце стоит в зените.

— Это что? — спрашивает Сулейман, улыбнувшись. — Межведиль все за порядком наблюдает?

Рабочие оживляются.

— С утра сидит, — отвечают они, смеясь. — Воображает, будто без него все пойдет вверх дном!

— На то и тамаза, — заключает сверху каменщик.

Сулейман, добродушно жмурясь, трогается с места.

— Ну, работайте, — говорит он, вздохнув, — с богом! Там, я вижу, стоит конь Магомеда. Что это он так рано вернулся с поля? Уж не случилось ли чего?..

Каменщики расходятся по местам и дружно принимаются за работу. Вскоре площадь оглашается стуками молотков, скрежетом пилы и короткими громкими возгласами. Сопровождаемый этими звуками, Сулейман медленно идет через площадь к крыльцу. Стая воробьев, поднявшись ему навстречу, перелетает через голову, обдав его пылью. Сулейман отряхивает плечи рукой и хмуро оглядывает небо. Небо ясно. Белые, с округлыми краями облака замерли в вышине. Они не рассеиваются, а словно уходят все глубже в потемневшую от зноя синеву небес. Сулейман подходит к крыльцу и останавливается перед стариком.

Старик с трудом поднимает голову. Он, оказывается, сидит здесь не просто, а бубнит про себя песню.

— Что, отец? — спрашивает Сулейман. — Хорошо ли спал ночью?

Старик, перестав бубнить, внимательно смотрит вверх, на Сулеймана. Одеревенелое лицо его неподвижно. Он сидит прямо на земле, без шапки (папаха надета на согнутое колено). Тусклые, пепельного цвета, глаза его еле теплятся мыслью.

Узнав Сулеймана, старик кивает головой.

— Да, — говорит он важно. — Один сижу, как видишь! (Вопроса он явно недослышал.) А ты где был?

Но к этому времени с Сулейманом происходит нечто странное. Он стоит, оцепенев, как бы охваченный внезапной мыслью, и глядя исподлобья на крыльцо, к перилам которого прислонены две винтовки. Двери дома раскрыты настежь, вокруг никого, кроме оседланного коня и старейшины.

— Что нового? Какие новости, сын мой? — спрашивает старик, напряженно вытягивая шею.

— Война! — вскрикивает Сулейман внезапно. — Ах, Межведиль, вокруг да около война бродит!..

— И что ей покою не дают? — спрашивает старик, всполошившись и грозно.

— Кому? — спрашивает Сулейман, очнувшись.

— Ей! — восклицает старик в досаде. — Советской власти.

Лицо Сулеймана расплывается в улыбке.

— Успокойся, Межведиль, ее никто не обижает! Война там, в иных государствах, — кричит он, наклоняясь, почти в ухо старику.

Старик недоверчиво смотрит на Сулеймана.

— А ты что? — спрашивает он наконец, надевая папаху и на всякий случай беря с земли свою палку. — Без дела бродишь? Такое время, а ты болеешь.

Однако порыв старика превозмочь дремотную скованность своего тела так и остается незавершенным. Он вскоре застывает, по-прежнему опустив голову.

Сулейман долго молчит.

— Нет, — говорит он грустно. — Ах, Межведиль, где тут болеть, когда земля качается.

Старик, широко открыв глаза и собираясь что-то сказать, долго кивает в сторону рабочих, недовольно повторяя заплетающимся языком: «Они… мальчишки…» Но в эту минуту на крыльцо с грохотом выходит высокий юноша в шинели, в белой папахе, с берданкой через плечо, и Сулейман оглядывается на него.

— Добрый день, Сулейман! — говорит юноша, быстро закрывая дверь на ключ. — Решили вот ночевать в терновниках. А? И оба твои сына… Словом, все, с арбами, с котлами и чунгуром.

Юноша, продолжая говорить, расторопно берет прислоненные к перилам винтовки и подходит к коню. Конь вздрогнув, поднимает голову.

— Вернулся вот за оружием, — говорит юноша, отвязывая коня. — И надо было закрыть… Да! А в терновниках в этом году прямо видимо-невидимо кабанов! Зря мы, Сулейман, сеяли кукурузу в той стороне!..

Сулейман хмурится.

— Они и в другую сторону пришли бы, — говорит он серьезно. — Им ничего не стоит. А много уже расчистили терновника?

— Да, уже много. К железной дороге выходим! Мы потому и остались, Сулейман, чтобы все приурочить к празднику. Через неделю… Тпр-р-р-р! (Юноша затягивает подпругу.) Через неделю, значит, три праздника празднуем, — говорит он весело. — Ведь сын Хан-Бубы возвращается, ты слышал? Уже инженер!

Сулейман молчит. Взгляд его задумчиво-смутен.

— Ну, езжай, — говорит он, вздохнув. — Молодцы! А патроны захватил? — и, отстраняясь, заранее уступает дорогу коню.

Юноша распахивает шинель, он крест-накрест опоясан патронташами.

— Будь спокоен, — смеется он гордо. — Кабаны не уйдут от нас живыми! — и, ловко подбросив на плечо все три ружья, ставит ногу в стремя.

Сулейман с достоинством берет коня под уздцы.

— Я хотел с тобой о Манташе посоветоваться, — говорит он спокойно. — Да уж ладно! И потом Сафарбек… Боюсь, он испортит табак! Надо, чтоб колхоз наш и в этом году был самым первым…

Юноша садится на коня. Конь, хрупая удилами, пятится назад.

— Поговорим завтра! — кричит юноша, заражаясь нетерпением коня. — О Манташе нам надо всерьез поговорить. Это не первый раз! Говорят, старуха, что ли, его донимает, а работник он неплохой, сам знаешь! Пробрать бы его, постыдить как следует. Пусть одумается!.. До свиданья, Межведиль, — обращается юноша к старику, привстав на стременах. Но старик, видимо, опять внезапно задремал, и юноша, улыбнувшись, кивает Сулейману. — Ну, до завтра! Время горит.

Конь рвется вперед, трогает с места разом, встав на дыбы, и скоком-скоком выходит к дороге. Площадь оглашается цокотом копыт.

Сулейман стоит перед стариком в раздумье, глядя вслед юноше. Спина Сулеймана загораживает старику дорогу. На дороге клубится пыль. Рабочие вдали на стройке, кто держа перед собой камень, кто с гвоздями в зубах, кто стоя на стене, выпрямись, смотрят вслед удаляющемуся всаднику. Всадник скачет вдаль, исчезая за поворотом.

Похлопав глазами и так и не поняв, в чем дело, старик вновь погружается в дремоту.

— А ты, Сулейман, не ссорься с Магомедом, — бормочет он. — Зачем? Такого председателя, как он, хоть на аэроплане ищи, — нету! Живите мирно! В моем ауле я не позволю ссор!..

Лицо Сулеймана внезапно светлеет в улыбке. И в эту минуту вокруг наступает такая тишина, что далеко в садах слышно бубуканье удода. Эта тишина оседает на землю вместе с пылью, поднятой конем. Сулейман остается наедине с желтым кипящим полднем. Улыбка угасает на его губах, и он, забыв о старейшине, медленно, поглядывая под ноги, спускается к себе.

Он идет по улице. Пыль, поднятая всадником, еще не улеглась, и дорога, ведущая сквозь сады, как бы закрыта вдали белой занавесью, висящей меж зеленых стен.

Сулейман идет, опираясь на посох. Лицо его серьезно. Но вот внизу, с правой стороны улицы, возникает одинокая фигура старичка с почтальонской сумкой. Старик, видимо, уже роздал почту и возвращается домой налегке.

Сулейман как бы невзначай переходит на его сторону. Он стоит, виновато положив обе руки на посох, и белая борода его свисает, как у гнома. Чуть ниже перед ним растет дерево.

Сулейман проходит мимо старичка величественно, ни единым мускулом лица не выдав, что заметил его. Старичок съеживается.

— Эй, дерево! — вдруг вскрикивает Сулейман, став перед деревом. — Я тебе говорю, дерево, ты слушай! Хорошо, что здесь поблизости нет Манташа, не люблю трусов! У куропаток своего дома нет, так они везде кричат «был-был-дык». Им все равно — здесь или там!..

— Это ты обо мне говоришь? — спрашивает старик жалобно.

Сулейман не оглядывается.

— Запомни! — вскрикивает он, ударив ногой по стволу. — Запомни, дерево!

С дерева падает поблекший лист. Сулейман поднимает его и, забыв о гневе, щурясь, разглядывает на ладони.

— Листочек, — бормочет он про себя. — Осень еще за горами. Отчего ты упал?.. Неужто ты сгорел от стыда?

Он спускается вниз, озабоченно держа в кулаке листок, и, по мере того как он приближается к своей сакле, шаги его становятся все медленней, фигура прямей, лицо печальней.

Старичок долго стоит у забора. Потом, вздохнув, плюнув в кулак и поудобней взяв в руки палку, решительно направляется домой. Сулейман же, не оглядываясь, идет к себе.

Издали, из-за все еще не осевшей пыли, как из-за занавески, выходит навстречу поэту толпа детей. Дети возвращаются в аул с прогулки. Они беспорядочно разбрелись по дороге. Учительница в полотняной шляпе с огромным букетом ярких цветов идет, отставая от детей, далеко позади. Она ведет за руку самого маленького толстого мальчика с круглыми щеками. Мальчишка шагает рядом с ней, переваливаясь с боку на бок.

Увидев школьников, Сулейман хмурится. Затем он поспешно извлекает из-за пазухи кипу писем и, повертев их в руках, застывает у своих ворот в ожидании, пока приблизится учительница.

Письма он держит, прижимая к груди. Проходя мимо Сулеймана, дети затихают и, почтительно косясь на него, уходят, не оглядываясь, дальше. Сулейман задумчив. Заметив его, учительница наклоняется к мальчику, которого ведет за руку, и, передавая ему букет, что-то говорит, показывая на Сулеймана. Мальчик, неуклюже обхватив цветы обеими руками, бежит к поэту. Сулейман закрывает глаза. Ресницы его полны слез…

— Дау! — зовет мальчик, глядя вверх. — Возьми это, Сулейман-дау!

— Нехорошо, Максум, — говорит Сулейман, покачиваясь, — нехорошо, сын мой. Ах, откуда эти слезы…

Мальчик, сопя, возит босой пяткой по пыли. Он озадачен и хочет идти за детьми. Учительница, улыбаясь, кивает Сулейману, но так как поэт уже сидит на корточках перед мальчиком, уткнув лицо в цветы, чтобы скрыть слезы, учительница, не решаясь заговорить с ним, проходит дальше.

Но вот Сулейман стремительно встает. Мальчик, в недоумении глянув на него, пускается бежать вдогонку за детьми.

Сулейман подносит правую руку близко к лицу и осторожно, точно в кулаке зажата муха, раскрывает ладонь. На ладони лежит скрюченный и размякший от пота листочек…

— Осень, — бормочет поэт, — скоро осень… Вот дети.

Потом он швыряет лист и глядит вслед далеко ушедшей учительнице и детям, точно собираясь что-то крикнуть им. Он даже открывает рот, но в эту минуту с такой отчетливой и явственной силой зреет полдень вокруг, такой давней и нерушимой встает тишина в садах, что Сулейман, невольно сосредоточиваясь, все ниже и ниже опускает голову. Глаза его наливаются туманом. Смутная созерцательность и раздумье, все время сквозившие в его взгляде, сменяются величавой скукой. Эта скука (или, может быть, умиротворенность) отныне овладевает им надолго.

Медленно повернувшись на месте и волоча за собой посох, придерживая рукой на груди цветы и письма, Сулейман поднимается тогда в саклю.

— На, старуха, — говорит он, бросив в подол старухе письма и цветы. — Мне некогда!

Старуха смотрит на него поверх очков. Она сидит у порога, штопая бешмет, и, как всегда за подобной работой, выглядит очень серьезной. Сулейман расстегивает ворот рубахи. Лицо его потно.

— Уф! — говорит он. — Где эти гости?

— Музафир повел их на родник, — отвечает старуха. — Ты что, в саду был?..

Сулейман молчит.

Старуха, видимо, полагая, что он разморен зноем, спокойно перекусив нитку, замечает:

— Хоть бы ветер, что ли, подул. И отчего такой покой? Голова прямо болит!

Сулейман грозно топает ногой.

— Это покой крепости, — говорит он с силой. — Крепости, где все на месте. Пушки стоят заряженные, хлеб засеян, дети накормлены! Ну-ка, старуха, не мешай! — и, хлопнув папахой оземь, садится на пороге.

Старуха встает. Она уже кончила штопать и, отряхнув бешмет, взяв его под мышку, собирает письма. Потом она что-то хочет возразить, но, глянув на замкнутое, величаво-спокойное лицо Сулеймана, уходит в саклю, забыв на ступеньках цветы.

…И вот наконец Сулейман сидит один на террасе. Тишина. За его спиной, перевешиваясь через перила, замерли желтые подсолнухи. Где-то под крышей пищат новорожденные птенцы. Зной. Сверкая крыльями, со двора залетают на террасу пчелы. Они гудят, перелетая через голову Сулеймана к подсолнухам. Сулейман неподвижно смотрит перед собой.

На дороге появляются арбы. Арбы нагружены доверху свежим июльским сеном, и на передней из них, на самом верху, сидит девушка, румяная от зноя. Ни колес, ни быков не видно — они скрыты сеном. Арбы движутся, медленно и плавно покачиваясь, и кажется, что девушка, сидящая наверху, не едет, а плывет одна по воздуху на зеленом фоне садов…

Сулейман провожает девушку долгим смутным взглядом, тем взглядом, каким он провожал мотылька. От скрипа колес просыпается спящая у ворот собака. Она не лает, а лишь, перейдя через дорогу в тень, безразлично опустив голову, смотрит вслед арбам.

…Сады молчат, сады дремлют, отягощенные плодами. В садах мерцает жаркий полдень. Сулейман шепчет что-то про себя.

Отсюда, с террасы, как на ладони видна далекая белоснежная вершина горы и выплывающие из-за нее облака. Облака заметно густеют. Меняя форму и тяжелея, они вскоре приобретают тот свинцовый блеск, который предвещает грозу. Сулейман, щурясь, смотрит вдаль.

Какая-то назойливая муха кружится над его головой. Она норовит сесть ему на темя. Сулейман тщетно отмахивается от нее обеими руками и наконец, недовольно уступив ей, переходит на другое место.

Теперь он сидит у края террасы, там, где недавно сидела старуха. У ног его валяется на ступеньках букет цветов.

Дружная стая воробьев с громким щебетом врывается на террасу, но, увидев Сулеймана, молниеносно улетает обратно. Сулейман, улыбаясь, смотрит им вслед…

Между тем свинцовые облака над горами уже подступают к селу, и на западе полнеба охвачено мрачной темной тучей. По сравнению с ней еще ярче и чище голубизна неба, еще отчетливей и свежей зелень садов. Природа притихла. Внезапно где-то за садами возникает шорох. Он нарастает. И вот, шагая по деревьям и шевеля листьями, со стрекотом и шумом надвигается на сады широкий летний дождь. Он идет при солнце. Сулейман сидит безмолвно, оглядывая двор. Прямые струи дождя образуют перед ним как бы сверкающий серебряный полог, и он смотрит сквозь него — умиротворенный, простой и мудрый. Все так же медленно и спокойно он достает из нагрудного кармана папиросу. Закуривает ее. Синие прозрачные клубы дыма уходят из-под навеса в дождь и остаются там нетронутыми, пока сами не рассеиваются в воздухе. На фоне умытой зелени садов они поражают своей синевой. Сулейман, глядя на дым, долго возит спичечной коробкой по груди, не попадая в карман.

— Дождь идет! — говорит он наконец про себя.

Старуха, которая вышла из сакли на шум дождя и так осталась стоять зачарованная, отвечает:

— Ну вот, гости наши намокнут. Это к счастью. И он сейчас перестанет.

— Откуда ты знаешь? — спрашивает Сулейман, не оглядываясь.

— Гром гремит, — отвечает старуха. — А знаешь, вот так же было однажды, когда шел дождь…

Сулейман поднимает руку, трясет ею над головой.

— Т-с-с! — говорит он, перебивая старуху. — Нашел, нашел…

Гром затихает, и что-то большое, светлое, как огонь, пробуждается в глазах Сулеймана. Он, широко вздохнув, встает.

— Моя золотая пуговица! — говорит он радостно. — Такой другой старухи, хоть на аэроплане ищи, — нету! Вот теперь говори все, что хочешь.

В эту минуту в глубине двора раздается жалобное мычание.

— Ах, бедный! — вскрикивает Сулейман. — Поди, поди, старуха. И что за народ! Сами счастливы, а буйволенок один в тюрьме. Кто его запер?

Старуха уходит. Сулейман, озабоченно шевеля бровями, садится на ступеньки и, не обращая внимания на дождь, медленно собирает в букет рассыпанные цветы. По лицу его стекают веселые струйки. Правым локтем он опирается на посох.

…И вдруг, как это часто бывает летом, дождь перестает. Становится легко и тихо вокруг. Умолкшие было на время дождя птицы вновь оглашают сад громким щебетом. Все та же собака, осторожно и прихрамывая, возвращается через дорогу во двор. Спинка и хвост ее намокли. Она оставляет за собой белые негативные следы, ибо дождь не успел до конца промочить дорогу, и лапки собаки, снимая верхний тонкий слой грязи, обнажают нетронутую пыль…

Из-за сакли, вытаращив синеватые глаза, выскакивает буйволенок с таким видом, будто все родные ушли, покинув его здесь одного.

— Танцуй! — вскрикивает Сулейман, топнув ногой.

Буйволенок шарахается в сторону и, подняв хвост палкой, обегает вокруг двора. Ноздри его расширены, милые глупые глаза смотрят на мир с детским недоумением. Потом он, вскидывая зад, делает несколько прыжков на месте и бросается вскачь к воротам.

— Лови! — кричит Сулейман, весело хохоча. — Держи его, старуха! Вот мы сейчас отдадим его Хан-Бубе на праздник.

У самых ворот буйволенок с разбегу останавливается как вкопанный. Он выгибает шею, точно готовясь к обороне. В ворота входят гости. Они идут босиком, держа в руках ботинки и весело переговариваясь меж собой.

Сулейман, роняя посох, шумно встает.

— Готово! — кричит он навстречу гостям, стоя на ступеньках и прижимая букет к груди.

Под крышей птенцы поднимают в эту минуту громкий писк: к ним прилетела мать.

— Готово, юноши! Вышла песня!

Это была песня о Красной Армии, оберегающей нашу жизнь.

Тишина такая в мире! Дни мои, сияйте! Ручейки в садах, журчите! Мотыльки, порхайте! Пусть под крышей не смолкает птичье щебетанье! И шумят дожди при солнце в золотом сверканье! Это вам, герои, слава! С вами мир наш вечен. Полный жизни, полный света, радугой расцвечен. Стерегите ж зорко, зорко! Вам доверив жизни, Строит счастье люд свободный на родной отчизне! Вижу ль дом заложен новый — вам, герои, слава! Слышу ль гул пчелы медовой — вам, герои, слава! Вспомню ль прошлого печали — вам, герои, слава! Гляну ль в будущего дали — вам, герои, слава! Так держите ж, не роняйте славы вашей знамя! Пусть не меркнет в нашем доме милой жизни пламя!

1941