Каиафе принесли победу его старания обрушить гнев синедриона на Иисуса. Великое собрание приговорило Назарянина к смертной казни, и не только в наказание за святотатство, но и в отместку за его дерзость. Именно это, второе, преступление решительно осуждается Второзаконием: если кто ведет себя не смиренно, не внемлет ни жрецам, которые служат Яхве, ни старейшинам, да будет этот человек истреблен.

Иисус безучастно хранил молчание и во время обвинительных показаний свидетелей, и во время обращений к нему судей с вопросами, и во время злонамеренных допросов жрецов, и только однажды разомкнул уста, чтобы провозгласить себя Христом.

Однако Палестина была не свободной землей, а римской провинцией (точнее, римской колонией). Иудейские власти не имели права свершать смертные казни уже более двадцати лет, с тех пор как этнарх Архелай был обвинен собственными подданными в тирании и смещен по велению императора Августа. Иисус Назарянин должен был умереть, но, чтобы его убить, надо было получить санкцию римского прокуратора.

С первыми лучами солнца отправились иудейские священнослужители — с Анной и Каиафой во главе процессии — в преторию к Понтию Пилату, чтобы вымолить у него крайне необходимое одобрение их приговора и, более того, просить, чтобы он отдал своим солдатам приказ распять преступника. Понтий Пилат был человек образованный, самоуверенный и циничный, который не слишком верил даже в своих римских богов (у какого-то греческого философа он вычитал, что счастье состоит в равнодушии). Для него ровным счетом ничего не значили грозные обвинения первосвященников и старейшин, которые вопили, выкатив глаза и потрясая бородами: «Иисус Назарянин — богохульник! Иисус Назарянин не почитает служителей Яхве! Согласно букве Второзакония, Иисус Назарянин должен умереть!» Анна и Каиафа поняли умонастроение прокуратора и пошли на приступ, вооружившись не религиозными догмами, которые отнюдь не задевали его за живое, а клеветой на Иисуса, обвинив его в неслыханно тяжких политических преступлениях:

— Он старался совратить народ, подстрекал людей к восстанию против Римской империи.

— Он обращался к народу с призывами не платить Риму установленную подать.

— Он величал себя царем иудейским против нашей воли, ибо у нас, у иудеев, нет иного царя, кроме цезаря Тиберия.

А поскольку Пилат оглядывал Иисуса с недоверчивым любопытством, про себя, наверное, думая, что едва ли этот пророк, с виду такой неказистый, способен совершить все эти преступления, которые приписывали ему доносчики, Анна позволил себе добавить еще несколько слов, таивших угрозу:

— Не скроем от тебя, что просьба наша — для нас вопрос жизни или смерти. Мы намерены донести нашу жалобу до стоящего над тобой Вителия, римского легата Сирии, и даже до самого императора Тиберия, если в том будет необходимость. Им обоим мы расскажем, что происходит в Иерусалиме, если в том случится нужда. Мы сообщим, что смутьян из Назарета по имени Иисус затевает недоброе против Рима, а римский прокуратор Иудеи не может решиться его казнить.

Понтий Пилат, римский прокуратор Иудеи, не питал и не питает симпатий к народу, который отдан ему под начало Тиберием. Пилату одинаково противны и саддукеи и фарисеи, ессеи и зелоты, ученики Гиллеля и потомки Ирода Великого, знать священническая и знать мирская, выходцы из Галилеи и из Переи, чванные сыны Сиона и прижитые от нечистых дети Самарии. Ему одинаково ненавистны все области и все секты Палестины. Понтий Пилат, римский всадник, сын начальника легиона, в свое время удостоенного наград в войнах Агриппы против кантабров; муж, имеющий супругу из благородного семейства; человек, заполучивший свой высокий пост не благодаря собственным заслугам, а благодаря отличиям своего отца и родовитости своей жены, — этот Понтий Пилат, рожденный на берегах бурого Тибра, исполнен явного презрения к еврейскому народу, который, по его мнению, скареден и лжив, не видит разницы между человеком злонамеренным и добропорядочным, честным и подлым, богатым и нищим.

Враждебность, которую Понтий Пилат испытывает к евреям (в полной мере отвечающую ненависти, какую они питают к нему), в прошлом уже привела к трем столкновениям между ними, и не все из них завершились в пользу римского магистрата. Первое произошло, когда Пилат пожелал, чтобы его легионеры водрузили на улицах Иерусалима стяги с изображением Цезаря; второе случилось, когда Пилат попробовал установить в иродианском дворце двадцать золотых щитов во славу Императора. В обоих случаях иудейские сановники проявили все свое упрямство и всю способность к интригам и уловкам, чтобы воспрепятствовать осуществлению сих кощунственных замыслов. Оскорбленные получили поддержку со стороны Вителия, легата Сирии, — который всегда косо посматривал на Пилата, — добрались в поисках справедливости даже до Рима и пали на колена перед троном Тиберия. Пилату пришлось убрать стяги и переправить щиты со славословием в Тивериаду. Третью тяжбу, напротив, выиграл Пилат. Это было, когда высокие иудеи воспротивились выдаче части святых сокровищ храма на строительство акведука, в котором Иерусалим весьма нуждался. Тут Пилат не дал им времени опомниться: он внедрил своих легионеров, одетых под евреев, в толпы бунтовщиков, дико вопивших и грозно потрясавших кулаками. И в одну прекрасную минуту все вопли и кулаки были подчистую сметены ураганом дубин — много народу полегло на месте, а римский прокуратор построил акведук. Выигранная схватка за акведук не столь порадовала Понтия Пилата как политический триумф, сколь еще более распалила его страсть к театру (комедии и драмы доставляли ему такое же наслаждение, как пост прокуратора Иудеи, как награды отца и любовь Клавдии Прокулы). Пилат сам отбирал для своих легионеров одежды и накладные бороды, которые скрыли их юные лица, и лиловые капюшоны вместо шлемов, и белые ленты, обвязывающие им лоб и голову; Пилат сам учил их ходить вразвалку, чтоб никто не заподозрил в них римлян; Пилат сам научил их замаскировать смертоносные дубины под пастушьи посохи.

В годы юности Понтий Пилат отнюдь не мечтал стать воином и соваться в сражения, как его отец, и никогда не стремился выбиться в префекты цезаря, к чему его со временем привела жизнь. В ту пору он желал лишь одного, желал горячо и страстно — играть на театральных подмостках Рима, являться в роли вестника ужасных событий, побеждать, как Орест, погибать, как Ксеркс, хранить тайну, как Прометей. Ему не удавалось блистать в греческих трагедиях, ибо кровь его не закипала до такой степени, чтобы он мог пылать такой страстью или так рыдать, как требовалось, зато его бархатный голос и мужская стать позволяли ему красоваться в пьесах латинских поэтов. В одной из лирических комедий Теренция его увидела юная Клавдия Прокула, шестнадцатилетняя патрицианка, витавшая в мире идиллий и легенд, падчерица Тиберия и любимая ученица старого Сенеки. Клавдия Прокула влюбилась в актера Понтия Пилата не без содействия тех прекрасных юношей, которых он изображал. Она велела своим рабам внести себя на амфитеатр, дабы сказать ему такие слова: «Клянусь тебе всеми богами всегда быть твоей сладчайшей возлюбленной, хотя бы это заставило меня порвать со всем миром, ибо только смерть могла бы разлучить нас». Клавдия Прокула была нежна, как аромат, бела, как жасмин; к тому же — внучка Августа и падчерица Тиберия. Слишком велик был искус, и не выдержало театральное призвание Понтия Пилата, и Понтий Пилат оставил подмостки и женился на Клавдии Прокуле, а Тиберий назначил его прокуратором Иудеи и предоставил ему редкую привилегию — взять жену с собой только смерть могла бы разлучить их.

Ранним утром накануне Пасхи приходят на встречу с прокуратором старейшины, первосвященники и книжники, образующие синедрион. Приводят с собой связанного галилейского пророка с черными волосами и в белых одеждах. Они приговорили его к смерти по своим законам и желают, чтобы Пилат обратил приговор по-иудейски в смерть по-римски. Пилата очень мало волнует — умрет обвиняемый или нет, если умрет — одним евреем будет меньше на земле. Чуть больше его волнует то обстоятельство, что эти синедрионские гиены хотят тогда заставить его пролить кровь, когда это не входит в его обязанность. Но его пленяют подобные сцены, словно взятые из античных трагедий Эсхила: вспыхивает ненависть, требующая ужасных жертв и роковых решений; мрачный хор вздымает к небу кулаки, прося человеческой смерти: грозный гул — проклятия, порицания — приглушает шепот совести.

— Вы обвиняете этого пленника в злодействах? — спрашивает Понтий Пилат Каиафу и Анну.

— Если бы он не был злодеем, мы бы не привели его к тебе, — отвечают они.

— Возьмите его и судите сами, по вашему закону, — говорит Пилат.

— Но нам не позволено предавать смерти, — говорят они.

Тогда Пилат обращается с вопросом к Иисусу:

— Ты — царь иудейский?

Иисус ему отвечает:

— Мое царство не от мира сего. Если бы царство мое было от мира сего, мой народ встал бы за меня и я не был бы предан в руки моих врагов.

— Все же царь ты иудейский или нет? — спрашивает Пилат.

— Ты называешь меня царем, но не знаю, по своему ли разумению говоришь или другие так говорили тебе обо мне. Я отвечу, что пришел в мир свидетельствовать истину. Все, что есть истина, то вещает мой голос, — отвечает Иисус.

— А что есть истина? — спрашивает Пилат. Это единственный вопрос, подтверждающий доброжелательство римского прокуратора к обвиняемому. Иисус Назарянин дал бы ему ответ, исполненный глубокой мудрости — можно ли в том сомневаться? — но Пилат не стал ждать христианского определения истины, которой человечеству никогда не познать, повернулся спиной к пленнику и стал торжественно подниматься вверх по ступеням в претории (ни дать ни взять — Агамемнон, поднимающийся по дворцовой лестнице), а тем временем хор, управляемый Каиафой, снова принялся поносить и оплевывать Назарянина.

Пилату очень хочется, чтобы финальные сцены этого процесса превзошли по своему патетизму трагедии Ливия Андроника и Гнея Невия, которым аплодировали римляне в театре Помпеи. Прокуратор велит доставить в преторию скованного цепями Иисуса Варавву, вожака зелотов, который брошен в одно из подземелий башни. Иисус Варавва всегда считал убийство врага самой действенной местью, и потому зарезал легионера в пылу затеянной в очередной раз драки, и теперь лежит на своем матраце, ожидая с закрытыми глазами исполнения приговора, а приговорен он к распятию на перекладине.

Иисус Варавва, рыжебородый гигант, является в преторию из подземелья в грязной одежде, кажущейся еще более грязной рядом с белым, ничем не запятнанным одеянием Назарянина. Люди теснятся на плитах большого внутреннего двора башни Антонии, а Пилат находится тут же и направляет ход событий, сидя в своем курульном кресле. Внезапно он встает и говорит, обращаясь к толпе:

— Есть старый обычай, который я хотел бы соблюсти: я могу отпустить на свободу к празднику Пасхи одного осужденного на смерть. Вам, народ иерусалимский, только вам принадлежит право выбрать преступника, который будет прощен. Я готов подарить свободу одному узнику. Хотите, я отпущу царя иудейского?

Толпа людей задвигалась, заволновалась: на одних наседают первосвященники, жаждущие смерти Иисуса; другим угрожают вожаки зелотов, стремящиеся освободить Варавву. И все кричат в один голос:

— Нет, отпусти Варавву!

Понтий Пилат стонет (как застонал бы Эдип, не будучи в силах освободить город) и говорит сокрушенно:

— Что же мне делать с тем, кого вы называете царем иудейским?

— Распни его! — кричит толпа.

— Но какое зло он причинил? — говорит Пилат, зная, что никто из стоящих перед ним не откроет рта в защиту Иисуса.

— Распни Назарянина! — кричат одни.

— Отпусти Варавву! — кричат другие.

Трагедия близится к своему несчастливому концу. Голос Понтия Пилата (уже смирившегося с жестокой необходимостью под явным натиском Зевса) прошелестел над бурлящим морем голов:

— Я не нахожу в деяниях Иисуса из Назарета никакой вины. Я не хочу марать свою совесть его смертью.

И приказывает префекту преторианской стражи принести амфору, умывальный таз и полотенце, чтобы разыграть перед толпой сцену ритуала, нет, не римского, а иудейского, и притом очень древнего (священники — сыны Левия и старейшины города умывали руки над зарезанной телкой, чтобы Яхве не винил народ Израиля в пролитии невинной крови). Префект сам приносит амфору, таз и полотенце и медленно льет воду на руки прокуратора. Понтий Пилат говорит первосвященникам синедриона:

— Я не виновен в крови этого праведника. А там смотрите сами!

Хор левитов и старейшин, руководимый Анной и Каиафой, обтекает двумя ровными струями курульное кресло Пилата, окружая его, и причитает гнусавыми голосами:

— Не страдай по крови, которая прольется, и не скорби напрасно, о могущественный прокуратор Понтий Пилат! Ибо только мы будем в ответе за эту смерть. Праведник не должен быть казнен, это так, но бунтари, превозносящие себя и хулящие небо, должны быть наказаны. Тот, кто святотатствует, выдавая себя перед народом за Сына Божьего, должен умереть. Тот, кто, не страшась суда праведного, почитает себя за царя иудейского, должен умереть, и никто не станет его оплакивать. Не терзай свое щедрое сердце укорами и сомнениями, о великодушнейший Понтий Пилат! Ибо смерть галилеянина-богохульника не заденет и тенью твою чистую совесть. Мы, законные представители Израиля, возглашаем смерть Назарянина подвигом, который кроет нас славой. Да будет кровь Иисуса из Назарета на нас и на наших детях!

Драма в претории завершилась. Понтий Пилат встает на своем помосте и скрещивает руки на груди, словно в ожидании восторженных возгласов и рукоплесканий.

Один из свидетелей этой страшной истории рассказал обо всем Никодиму бен Гуриону. Мудрый друг Иисуса со вниманием выслушал рассказ, а потом заперся в комнате наедине со своими книгами и стал сам с собой рассуждать:

— Если какому-нибудь ученому писцу в далеком будущем придет на ум отобразить в своих писаниях суд над скромным плотником из Галилеи, объявившим себя Сыном Божьим, такой описатель этих в общем обычных событий, если он и найдется, скажет, что римский прокуратор Понтий Пилат сделал все, что было в его силах, чтобы спасти пленника от смерти, которой громогласно добивались люди из Иерусалима. Великий комедиант Понтий Пилат, мол, хотел спасти, да не смог, но ведь римский магистрат среди других своих прав имеет и право отпускать на свободу узника, если сам считает его невиновным, а римлянин этого не сделал. Великий гистрион Понтий Пилат, мол, хотел спасти, да не смог, но ведь он презрел, пожав плечами, и мольбу своей супруги Клавдии Прокулы, которую так любит и которой обязан своей высокой должностью, хотя она просила помиловать Назарянина. Великий лицедей Понтий Пилат, мол, хотел спасти, но отдал пленника палачам, чтобы его привязали к столбу, полосовали плетями, плевали в лицо, надели терновый венец и выставили на посмешище перед толпой, как истерзанного до крови бродягу. Великий лжец Понтий Пилат, мол, хотел спасти, но повелел своим легионерам вести его на Голгофу, пиная и взвалив на израненные плечи бревно, к которому его должны прибить. Великий злоумышленник Понтий Пилат хотел спасти его, но приказал в конце концов распять, что считается самой жестокой и самой позорной среди всех казней, придуманных человеком. Все это сделал милосердный римский прокуратор Понтий Пилат своими очень чисто вымытыми руками.