Искусство скуки

Синицын Алексей

Мне больно смотреть на свои старые детские фотографии. Потому, что я ничем, совсем ничем не могу помочь тому маленькому мальчику с худенькими ножками, который смотрит на меня с них. А ведь он не просто смотрит на меня, он чего-то от меня ждёт, о чём-то меня спрашивает, потому, что его наивное настоящее пытается, хоть одним глазком, заглянуть в будущее, приоткрыть его и что-то там увидеть. И вот, я теперь и есть его будущее! Но что я могу сказать ему? И именно поэтому я имею полное право не любить своего прошлого, за то, что оно держит его, этого мальчика, там, у себя, взаперти, и я не могу вытащить его оттуда. Ты понимаешь, о чём я? Нет ничего глупее и циничнее рекомендации вспоминать в своём прошлом «что-нибудь хорошее и приятное». Вспомните, наверняка что-то такое было, – говорят в таких случаях, – обязательно было! Пусть так, пусть было… Разве в этом дело? Я не могу простить своему прошлому того, что оно никогда не отпустит ко мне того мальчика со старых детских фотографий, с мёртвым зайцем на руках. И, что мне теперь до каких-то моих минувших «мгновений счастья». Разве, речь обо мне???

Вот видишь, сколько я уже наговорил тебе лишнего и эмоционального, и это я ещё так и не открывал твоего письма…

 

www.napisanoperom.ru

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения правообладателя.

© А. Синицын, 2014

© ООО «Написано пером», 2014

 

«Скука – это время, отведённое нам, для примирения со временем».
(Вольтер. Из неопубликованных размышлений на унитазе).

Для сравнения, та же самая мысль:

Ре – Ля – Фа – До# – (ре-ми) –
И.-С. Бах. «Искусство фуги».

Фа – (фа-соль-фа-ми) – [Ре]…

«С какой бы скоростью ни ехал поезд, от скуки не убежать. Наоборот, чем выше скорость, тем глубже вязнет душа, как в болоте, в бездонной скукотище. Собственно, в этом и заключается главный принцип Скуки Как Она Есть».

(Если внимательно вчитаться в эти слова Мураками, то становится очевидно – явная чушь. Ни о каком «принципе» или сущности Скуки здесь речи не идёт. Он, просто, одновременно, любит и ненавидит систему японских железных дорог).

«Магнит ищет железо, так же как железо магнит. Но вскоре магнит пропитывает железо свой силой и мало-помалу железо становиться магнитом, и тогда они начинают отталкиваться»
(Вот это, о скуке! Из раннего Ремарка. Хотя, формально, данного слова здесь нет).

О певчих птицах:

«…Я несколько лет тому назад имел честь лично познакомиться с Вашим высокоблагородием в доме моего [господина] кузена, господина капельмейстера Баха, а ныне мне представилась желанная возможность письменно обратиться к Вашему высокоблагородию. Дело в том, что названный господин капельмейстер по возвращении прошедшим постом из Галле среди многих добрых вестей доложил своей драгоценной супруге и о том, что у Вашего высокоблагородия имеется коноплянка, каковая благодаря умелому обучению очень искусна в пении; а так как моя госпожа тётушка большая любительница этих птиц, я хотел бы сим осведомиться, не согласились бы Ваше высокоблагородие уступить ей эту певунью за небольшое вознаграждение и каким-нибудь надёжным способом переправить [сюда] оную…»
И. Э. Бах – И. Г. Хилле. – Лейпциг, июнь 1740 г.

О гордых и красивых птицах на букву «л»:

«Лебеди не едят марципана!»
Э. Т. А. Гофман. Щелкунчик и мышиный король.

О дидактической роли птиц в музыкальном воспитании:

«Алхимия музыки – такая же тайна, как математика, вино и любовь.
(С.Ружди. «Земля под её ногами»).

Возможно, мы научились ей у птиц…»

«Ни один нормальный человек не захочет умереть здесь и сейчас – страшно. Но, разве нормальный человек может всерьёз хотеть жить вечно? Рано или поздно его неизбежно настигнет скука. Поэтому, оставался единственный вариант – создать высокотехнологичный мир нестареющих вундеркиндов с перспективой всеобщей последующей отцифровки».
(Из «Стенограмм судебного процесса по делу технологов бессмертия»)

«Все люди разные, а все старики одинаковые»
(Интересная, но спорная мысль, внезапно пришедшая в голову моей маме в процессе тушения курицы).

«Очень тяжело быть лёгким, зато, как легко быть тяжёлым!»
(Аристотель. Трактат «О камнях»).

«Скука – это пространство, в котором нет места ни смеху, ни слезам. И то, и другое туда привносится по ошибке».
(Из записок Анри Ландаля).

И, наконец:

«Стремление человека к счастью также естественно, как желание полакомиться шоколадной конфетой. В смысле, наоборот».
(Из неопубликованных писем Джонатана Свифта к самому себе).

 

Contrapunkt № 1

Ковыряться в земле он никогда не любил, это ему ещё с детства надоело, а точнее сказать претило, ведь он родился и вырос в сельской провинции. А в сельской провинции ведь как? Если у тебя нет виноградников, то должны быть поля засеянные кукурузой, или коровы с овцами. Если нет коров и овец, то ты должен иметь, хотя бы птицу. Но, если ты не имеешь, ни виноградников, ни кукурузных полей, ни какой-нибудь маломальской живности, не занимаешься сыроварением или виноделием, то, по крайней мере, соблаговоли разводить орхидеи и лилии в своём собственном небольшом садике, иначе ты совсем уж маргинальный тип, и с тобой недоверчиво здороваются соседи…

«Что, и даже мельницы нет?! Как, зачем! Что значит, зачем? Ты, что же, бездельник, думаешь, булки и круасаны сами собой на деревьях родятся, только успевай срывать? Мельницы нужны, чтобы молоть зерно в муку, потом из этой муки… Не перебивай! Потом из этой муки делают тесто. А уж потом, из этого теста выпекают мягкий и вкусный крестьянский хлеб. Слышишь ты, дармоед? Хлеб! Чем же ты тогда занимаешься? Девок от скуки и безделья совращаешь что ли? Ну, что за человек такой, даже простую сельскую девку нормально совратить не может! На звёзды он любит смотреть в отцовскую подзорную трубу, видите ли, книжки читать! Стихи пишет… Стихами и мечтами сыт не будешь. И от звёзд, что проку, смотри на них не смотри…».

Короче, не любил он ковыряться в земле и всё. Но тут же совсем другое дело! Это не сорняки тебе полоть или землю в саду рыхлить, а настоящие археологические раскопки! Да, ещё где, в Древнем Китае! («Пассажиры, вылетающие рейсом в Древний Китай, просьба пройти на посадку. Повторяю…»).

Обычно археологические экспедиции брали подсобных рабочих на месте, из аборигенов, так намного дешевле выходило. Своих таскать – на одних авиабилетах разоришься. А тут друг Феликс расстарался, можно сказать, сам себя превзошёл: уговорил профессора Абенакра взять в археологическую экспедицию студента-филолога. Слыханное ли дело? Но Феликс был любимым аспирантом профессора, и к тому же обладал почти магическим даром убеждения. Уж, он к своим 25 годам девок насовращал на целое небольшое аббатство!

«Вы его не знаете, он ещё Вам Трою откопает!» – уверенно без тени сомнения на лице заявил Феликс своему патрону. «Теперь в Китае? – Язвительно отозвался профессор. – Один такой вот дилетант уже откопал, довольно, больше не надо!». Профессор не любил Шлимана, испытывал к нему даже некоторое чувство профессиональной брезгливости, но филолога взять всё-таки согласился (не знаю, что уж там ещё наговорил ему Феликс). С тем условием, что он, Феликс, лично ручается за то, что «этот человек никуда самостоятельно шагу не ступит, а, главное, не откроет ничего наподобие Трои!». На том и порешили: шагу не ступать, ничего не открывать – археология!

– Девчонки, конечно, так себе, «перекусить», – характеризовал Феликс своему другу, участниц будущей экспедиции, представлявших собой, главным образом, студенток-археологинь, а вот мадам Де’Кергье – тут он поджал губы и мечтательно закатил глаза в поднебесье.

– Кто такая мадам Де’Кергье? – Осведомился филолог, просто потому, что Феликс оставил ему место для вопроса своими взметнувшимися бровями и закатившимися глазами. Да, и не может человек вечно ходить с закатившимися под лоб глазами, это очень неудобно. – И потом, она же замужем.

– Замужем, провинция! – Снисходительно пожурил его Феликс. – Мадам Де’Кергье – это новоиспеченный доктор археологии, гордячка, красавица, Снежная Королева, скрывающая за своей внешней ледяной холодностью, – уж поверь моему намётанному глазу, – подмигнул Феликс, – бешеный темперамент! Да, помимо всего прочего, она ещё и баронесса, по мужу! Я давно к ней присматриваюсь, только всё как-то случая подходящего не было… – тараторил археолог, почти захлёбываясь собственной слюной, – а тут, представляешь! Преподаёт на соседней кафедре «Методологии обработки артефактов» – «белые воротнички». – Он язвительно скривил губы, как его учил делать это правильно перед зеркалом профессор Абенакр. – Точнее, белая блузочка, почти прозрачная, а под ней… В принципе, на этапе первичных раскопок ей и делать-то нечего. Но, похоже, сама судьба постучала в мою дверь: «Та-да-да-да!» – Археолог пропел из пятой Бетховена.

– А, что барон?

– Нет, я ему говорю про недосягаемые вершины, сверкающие ослепительной белизной, а он мне про какого-то мужа-барона! – Всплеснул руками Феликс. – Ты, что не понимаешь, что барон только придаёт всей этой заворачивающейся истории дополнительную пикантность?

– Так тебе надо было в альпинисты, а не в археологи. – Равнодушно сострил филолог.

– Скучнейшее ты существо, и зачем я беру тебя с собой, сам не понимаю? – Феликса распирало от собственных фантазий на тему мадам Де’Кергье, и он теперь артистически паясничал. – Но, ничего, за пару-тройку месяцев я сделаю из тебя человека! Население Китая составляет около одного миллиарда. Я тебе лично выберу из, примерно, пятисот миллионов китайских женщин, какую-нибудь экзотическую подружку. – При этом Феликс изобразил кроличьи зубы и раскосил пальцами глаза, желая, по всей видимости, показать, что каждому в этом мире своё.

– Баронесса даже не посмотрит в твою сторону, когда познакомится со мной. – То ли в запальчивости, толи просто так брякнул филолог.

Феликс, аж поперхнулся слюной, в достаточном количестве выделившейся, благодаря полёту его разыгравшейся фантазии.

– Ты это серьёзно? – Он смотрел на друга, как на пустынного варана, заявившего о своей готовности немедленно покорить Эверест.

– Хочешь, на спор? – В Феликсе проснулся леопард со страстью к карточной игре.

– Из двух спорящих, один всегда подлец, другой – дурак. Не хочу чувствовать себя подлецом, но, как отказать себе в удовольствии увидеть тебя в дураках? – Филолог старался быть, как можно более саркастичным. – Одну глупость ты уже совершил. Если бы ты не заикнулся о пари, я бы никогда не позволил себе перейти дорогу своему доброму другу, даже, если бы баронесса показалась мне чрезвычайно милой и привлекательной, но ты сам толкнул меня на этот путь, не сулящий тебе ничего, кроме позора и падения в собственных глазах. Увы, мне остаётся только принять этот безумный вызов.

– Меньше слов, девственник! – Феликс был убеждён, что безумные речи слышит сейчас именно он. – Я-то уверен, что ты до сих пор путаешь petting с пудингом. На что спорим? – Археолог небрежно протянул руку, всем своим видом давая понять, что размер ставки его абсолютно не интересует, в виду абсолютной невозможности проигрыша.

– А, если ничья? – Сморщил лицо филолог.

– Ничья? – Криво усмехнулся Феликс, продолжая стоять с протянутой рукой, другой, в тоже время, почёсывая затылок. – Ничья, значит ничья! Значит, никто не проиграл. Только это тебя и может спасти, сосунок, хотя и чисто теоретически. Решайся! – Он нетерпеливо встряхнул своей правой рукой.

– Желание! Проигравший, исполняет желание. – Филолог сделал свой выбор.

– Да, понял я, понял. – Они крепко, как два гаучо сцепились руками и взглядами. – Ты даже не представляешь, хлюпик, что я для тебя придумаю. – Зловеще улыбаясь, выдавил Феликс.

– Ты лучше придумай что-нибудь оригинальное для баронессы, а то, от твоих стандартных приёмчиков её стошнит в первый же день!

– Не учи, учёного! – Огрызнулся аспирант. – Совет новичкам, чтобы не так скучно было играть: никогда не делай ставку на первый день!

– Новичкам, всегда везёт!

– В картах, но не в любви!

Настоящие гаучо давно бы просто достали ножи и изрезали друг друга в лохмотья, впрочем, о настоящих гаучо все знают только по книжкам.

Баронессу филолог увидел только в аэропорту, когда регистрация рейса на Пекин уже шла полным ходом. С девочками-бутербродами, впрочем, довольно милыми, он успел познакомиться раньше на научном собрании экспедиции, которое устроил профессор Абенакр.

– Ну, наконец-то, Франсуаза! Я уже начал волноваться. – Профессор последние полчаса, каждые 5 минут нервно поглядывал на часы.

– Простите, что заставила нервничать Вас, дорогой профессор! Машина, представьте себе, заглохла буквально за пару километров до аэропорта. Люк, наверное, до сих пор возится с ней, а мне пришлось ловить попутку, чтобы не опоздать. Бонжур. – Она быстрым и лёгким рукопожатием поздоровалась со всеми членами экспедиции.

При упоминании мужа, Феликс бросил на своего друга многозначительный и насмешливый взгляд обнаглевшего от собственной ловкости и безнаказанности Кота в сапогах.

Филолог, в свою очередь, не заметил в ней той ледяной холодности, которую Феликс, должно быть, просто выдумал или, которую, как минимум, преувеличил, с целью придать, как можно большее значение своему будущему триумфу. Так, побеждённые драконы в рыцарских историях всегда оказывались, по меньшей мере, раз в 5 крупнее, чем они были на самом деле. «Но, ведь наши замыслы совсем не рыцарские, скорее, совсем даже наоборот» – думал филолог, когда смотрел ей в глаза и пожимал её руку. Рука её была нежной и энергичной, одновременно, а взгляд её серых глаз излучал ясное и умное, но слегка ядовитое спокойствие.

– Ну, что теперь ты убедился, что этот орешек тебе не по зубам? – Насмешливо спросил Феликс, ставя свой багаж на роллерную ленту.

– Орехи только дураки колют зубами, для этого есть иные средства.

Обмен колкостями периодически вспыхивал вплоть до самого приземления в международном аэропорту Пекина.

Поскольку сумасшедшего профессора Абенакра (а в том, что профессор, мягко говоря, немного не в себе, филолог смог убедиться уже в первые дни экспедиции) интересовал исключительно поздний сунский, то есть, непосредственно, домонгольский период на территории северных провинций, сказочный «Древний Китай» оказался скучной голой полупустыней, с постоянно дующим в одном направлении нудным, песчаным ветром. К тому же, профессор окончательно рассеял все его романтические грёзы, унизительным назначением на кухню, в качестве бессменного помощника, периодически сменяющих друг друга археологинь. Девчонки, по два дня должны были готовить на всех членов экспедиции нехитрую пищу, а потом снова погружались в раскопки. А его археология теперь сводилась к снятию сажистого слоя с изрядно закопчённых котелков и к отдраиванию сковородок эпохи первых альбомов «Rolling Stones». А ещё нужно было растапливать кизяком, сложенную одним ловким китайцем в течение всего одного дня глиняную печь, и таскать привезённые фляги с водой.

– У тебя каждые два дня новенькая! Лучшего себе и представить невозможно. – Подтрунивал над ним Феликс, начиная уже как коршун, заходить сужающимися кругами над баронессой.

Положение студента показалось ему сначала отчаянным, если не сказать безнадёжным, не смотря на то, что некоторые девочки археологини проявляли к нему нескрываемый женский интерес. Но, постепенно он стал осознавать, что всё не так плохо, как выглядело на первый взгляд. Франсуаза не принимала никакого непосредственного участия в подготовительных работах, в отличие от Феликса, пропадавшего в «яме» с рассвета до захода Солнца. Студент недоумевал, что она здесь делает? Баронесса легко могла прилететь на место раскопок гораздо позже остальных, так как её функция заключалась в регистрации и обработке данных экспедиции. Она была также специалистом по датировке. А эти данные, то есть археологические находки нужного периода, должны были, как он понял из разговора с ней профессора, появиться никак не раньше, чем через месяц. Нужно было по всем правилам археологической науки (а не так, как Шлиман!) докопаться до нужного культурного слоя. Что касалось находок в поверхностных слоях, относящихся, таким образом, к более поздним эпохам, то они, по договору, просто передавались китайским коллегам. «Неужели проныра Феликс был прав, – думал студент, – а она просто скучает и жаждет любовных приключений?».

Да, Франсуаза явно скучала днями в своей полевой куртке с капюшоном на однообразном ветру, и постоянно что-то записывала в кожаный блокнот. Порою, она, о чём-то подолгу разговаривала с профессором на окраине размеченного для археологических изысканий, всё углублявшегося прямоугольного раскопа. И тогда в разговор умело встревал, появлявшийся внезапно из глубины, как из метафорической Преисподней, Феликс. А иногда, баронесса в одиночку уходила куда-то почти за горизонт, к виднеющимся вдали бурым песчаникам, и тогда студент долго смотрел ей вслед, продолжая чистить котелки или отмывать грязную посуду.

Вечерами все собирались у костра. Это было хорошее время! Даже нудный, однообразный ветер, казалось, немного стихал, чтобы послушать, как вдохновенно Элеонора поёт баллады Joan Baez. Филолог мог отдохнуть от своих однообразных дневных трудов, сидя на раскладной походной табуретке, и, поглядывая на свои любимые звёзды, коих в пустыне всегда больше, чем где бы то ни было. Когда Элеонора замолкала, чтобы немного передохнуть, на смену ей приходил неутомимый Феликс, пытающийся заполнить собой в эти минуты не только музыкальные паузы, но и, если получится, всё межзвёздное пространство. Он, с молчаливого согласия, всех членов экспедиции, сразу же, с первых дней, возложил на себя обязанности «души компании». Поэтому, считал возможным импровизировать в стиле развязного городского конферанса, трещать без умолку и травить какие-то двусмысленные анекдоты, чем вгонял в лёгкое смущение не только дам, но и самого профессора Абенакра. Но, в итоге, всё ему сходило с рук.

По глазам и улыбке баронессы студент понял, что она присоединяется к общему мнению: Феликс остроумный и невероятно притягательный молодой человек. Гнедой вырвался вперёд на добрые полкорпуса! Нужно было что-то срочно предпринимать. А ещё, Боливар не вынесет двоих! Филолог прокашлялся в кулак, и попросил у Элеоноры в один из вечеров гитару. Когда он начал, нудный ветер вдруг совсем стих, а звёзды опустились внезапно так низко, что искорки от костра, взлетавшие вверх, легко могли присоединяться к ним, тоже становясь звёздами…

– Неплохой ход, судомойка. – На ухо шепнул ему Феликс, сдавая для мытья на следующий день после завтрака свою грязную миску, и кружку с остатками кофейной гущи. – Но не думай, что крепости берутся кавалерийским наскоком! Для этого нужно владеть искусством длительной осады. А ты, как все, утончённые натуры нетерпелив. – Феликс постучал по его плечу указательным пальцем.

– Некоторым, действительно, приходиться подолгу осаждать крепости – это правда. Но, история знает случаи, когда иным крепостные ворота довольно скоро открывались изнутри! – Тайное состязание в уничижительном остроумии продолжалось.

– Ну, ну. – Феликс похлопал друга и соперника по плечу, и побрёл в сторону раскопа.

Филолог остался наедине со своими немытыми кружками, мисками, и с метафорическими размышлениями о пустынности человеческого бытия, поэтому даже не заметил того, что Франсуаза сегодня вышла из-за стола последней, обычно она приносила свою посуду где-то в середине общего потока (быстрее всех ели китайцы).

– Вы ведь немного маг, не так ли? – Спросила она из-за спины, когда он готовил свой обычный «мыльный раствор» в подогретой воде.

Он узнал её по голосу, и понял, что оборачиваться ни в коем случае сейчас не нужно.

– Скорее, алхимик. – Показал он через плечо одну из заляпанных говяжьим жиром мисок.

Баронесса сама обошла его и встала напротив.

– Вы ведь пели свои песни? Они чудные. – Она помолчала, – И Вы чудный.

Филолог решил, что дальше разговаривать с ней не поднимая глаз, будет уже совсем неприличным. Баронесса смотрела на него как тогда в Ля Бурже, при первой встрече – просто и ясно, только сегодня в её взгляде не было, подмеченного им лёгкого привкуса яда, теперь в нём он заметил живой интерес, какой испытывают друг к другу только теплокровные существа.

– И, вот результат. – Усмехнулся он, кивнув на гору грязной посуды.

– Я поговорю с профессором. – Немного озабоченно сказала она.

– О чём? – Студент решил твёрдо держаться легкой иронии в разговоре с ней.

– О звёздах, падающих в костёр, и об искорках, вырывающихся из костра и становящихся звёздами.

Она шутит? Но баронесса говорила абсолютно серьёзно. «Всё начинается с жалости» – с жалостью к себе подумал филолог.

– Стоит ли беспокоить профессора по таким пустякам?

– Вы напрасно думаете, что Абенакр самовлюблённый полусумасшедший идиот. Вы его просто совсем не знаете.

Она была права вдвойне. Это нужно было признать. У него действительно сложилось о профессоре приблизительно такое мнение, притом на основании самого поверхностного знания о нём. Но лучше, видит Бог, он профессора знать не мог.

Через пару дней, филолог, благодаря замолвленному за него баронессой словечку, уже вовсю орудовал в периметре киркой и штыковой лопатой, под чутким руководством Феликса, и под неусыпным наблюдением профессора Абенакра.

«Спину не гнуть! Если неудобно, лучше сядь». – Покровительственно наставлял его Феликс. (Кирка с непривычки давалась тяжело). С лопатой дело обстояло несколько лучше, поэтому Феликс, большей частью, молчал, но тогда в его образование в области практической археологии включался сам профессор, стремясь добиться от филолога идеальной биомеханики: «Дай покажу, как нужно выбрасывать породу на поверхность. – Абенакр выхватывал из его рук лопату, отодвигал в сторону девушку перетиравшую землю, и энергично, по-молодецки врезался в грунт, не доводя 2–3 сантиметра до верхней кромки «штыка», давал перетереть землю, и затем делал длинное церемонное движение лопатой вверх, как будто вздымал государственный флаг. – Понял? Не хватало, чтобы у меня здесь кто-нибудь надорвал спину! Феликс, научишь его правильно затачивать инструмент. Это не лопата, а чёрт знает что!». Профессор отходил, вытирая руки своим носовым платком. «Не забываем после каждого штыка, чистить и ровнять грунт в квадрате! Работаем в одном темпе. Ориентируемся по соседу слева» – Абенакр больше голосил для порядку, все и так неплохо представляли, что нужно делать. Расчисткой занимались исключительно женские руки археологинь.

Она тоже по нескольку раз в день заглядывала внутрь периметра, лишний раз убедиться, что её протеже делает успехи. Феликса явно раздражало такое внимание с её стороны к достаточно случайной здесь, по его мнению, персоне филолога. И потом, всё благодаря кому?! А иногда, она сама лихо спрыгивала на дно раскопа, чтобы осмотреть и ощупать почву, и что-то обсудить с профессором, или перекинуться несколькими словами со студентками. Ни с ним, ни с Феликсом баронесса в часы работы не заговаривала. Единственное о, чём он жалел, так это о том, что не имел теперь возможности подолгу наблюдать за её одинокими прогулками на горизонт.

Метр за метром, слой за слоем дни шли своей довольно скучной и однообразной чредой, если не считать вечерних посиделок, в программу которых он был теперь включён, с общего единодушного согласия, наряду с Элеонорой, Феликсом, и ещё парочкой китайцев. Китайцы играли на каких-то нехитрых трёхструнных музыкальных инструментах, и гнусаво пели свои протяжные песни, звучащие в незнакомом европейскому уху третьем ладе. Однозначно отнести их к мажорным или минорным музыкальным творениям не представлялось никакой возможности.

Наконец, баронесса додумалась уговорить Абенакра, настроить свой транзисторный приёмник, который тот приволок с собой из Парижа, на британскую музыкальную волну, вещающую из Гонконга, и, таким образом, в программе вечернего отдыха к немалой всеобщей радости появились танцы.

– Ну, теперь держись, песенки закончились! – Ехидно предупредил друга Феликс.

– Моя главная песня, ещё не спета! – Невозмутимо парировал филолог.

Дальше, все за исключением Абенакра энергично пустились в пляс, даже китайцы, которым за это местные партийные власти могли хорошенько дать по шапке – года четыре трудовых лагерей, без суда и следствия. Но, вроде всё обошлось.

– Поёте вы лучше, чем танцуете. – У баронессы слегка сбилось дыхание, и от неё веяло тёплым хлебом, вперемешку с тонким амбре дорогого парфюма.

– Вы всегда и всем говорите правду, мадам? – Филолог был намного моложе, но и его голос после быстрого рок-н-ролла звучал несколько нетвёрдо.

– Нет, своему мужу я часто лгала, а ещё раньше своей матери, а вот отцу, представьте себе, никогда. – Она легко щебетала и обмахивалась «батистовым платочком».

«Похоже, дело сдвинулось с мёртвой точки» – подумал он и поискал глазами Феликса. Тот рассказывал что-то смешное двум студенткам, держа их по обе стороны от себя и приобнимая за плечи.

– Значит, у вас нет принципов, одни только обстоятельства? – Он и сам не понимал, зачем дерзит ей, его сознание раздваивалось между откровенностью баронессы и странным поведением Феликса. Что он ещё такое задумал?

– Феликс Ваш друг, так ведь? – Баронесса не удостоила его ответом, она ведь была баронессой, хоть и по мужу, да и просто взрослой и умной женщиной.

– Да, это благодаря ему я здесь, и имею счастье видеть Вас. – («Боже, что за старомодную высокопарную чушь я несу?»).

Баронесса могла бы просто от души рассмеяться, но она только слегка улыбнулась и посмотрела на него, как на милого чудящего ребёнка.

– Вы такие разные. – Думая о чём-то своём сказала она. – У меня тоже была в студенческие годы одна подруга. Никто не понимал нашего союза. Так, часто бывает… Но, мы с ней никогда не соперничали. – Баронесса слишком резко вскинула голову, чтобы её последние слова могли оказаться случайными и имеющими проходное значение.

Неужели она о чём-то догадывается? Теперь коршуном филолог представил не Феликса, а её. А они, просто два мелких грызуна, не видящие ничего дальше нескольких метров в округе, но, однако же, уверенно, строящие планы на долгую и счастливую жизнь на своей уютной полянке, в то время, как…

– Наверное, всем молодым людям в этом возрасте свойственно соперничество. – Он решил, что лучше немного отступить, не давая противнику зайти к себе в тыл.

– Но ведь, ты сам понимаешь, что это глупо. – Она впервые сказала ему «ты».

– Что глупо, природа? Ведь соперничество заложила в нас природа. Если она глупа, то мне не стыдно быть глупым.

– Я ничего не сказала о стыде, а только о глупости. – Уточнила баронесса, поправляя свои густые пшеничные волосы. – Скоро мы опустимся на нужную глубину, и у меня будет много работы.

Она вдруг сменила тему, или нет, тема оставалась прежней, гадал он.

– Да, а я вновь буду мыть посуду, или томиться от безделья в этой пустыне. – С грустью вздохнул филолог, озираясь вокруг.

– Вряд ли ты здесь оказался случайно, и дело здесь вовсе не в Феликсе.

– А в ком, или в чём дело? – Филолог почувствовал, что сейчас что-то должно произойти, и поэтому, немного напрягся и выпрямился всем телом.

– Посвети ка мне лучше своим фонариком, я забыла у себя одну нужную вещь.

Он прекрасно знал, что в своём голубом «шамаханском» Шатре баронесса жила одна…

Через двадцать минут они вернулись на разгорячённую «танцплощадку», но Феликс, конечно же, заметил их отсутствие. Вид у него был озабоченный, если не сказать растерянный. Теперь, наоборот, две студентки щебетали ему что-то в оба уха и смеялись, а он только рассеяно кивал головой.

– А я тебя недооценил, дорогой друг. – Мрачно процедил Феликс, когда профессор выключил свой транзисторный приёмник, и объявил об окончании сегодняшнего всеобщего веселья (дисциплина в полевых условиях, прежде всего!).

– Ты недооценил её. – В голосе филолога не слышалось прежней колкости и полемического задора, а только умиротворение и усталость.

– Что, я был прав, хороша? – Феликсу ничего теперь не оставалось, кроме, как спрашивать о таких вещах.

– Для меня, даже слишком. – Ответил филолог, старательно обходя звёзды, снова спустившиеся очень низко. А со стороны можно было подумать, что его немного покачивает.

– Вас не поймёшь, то недостаточно, то даже слишком. – Проворчал Феликс, не став уточнять, кого он имел в виду под «ними». А студент спрашивать не стал, ему просто хотелось спать.

– Ну, так каково же будет твоё желание? – Археолог внезапно остановился.

В случае своей победы он, несомненно, придумал бы что-нибудь довольно унизительное, но не слишком обременяющее своего друга. Чего ждать от этого чудака, которому, странным образом повезло с баронессой, Феликс не представлял, но втайне надеялся на его снисходительность. А точнее, даже на простодушие.

– Я ещё не решил, – усмехнулся филолог, – дай немного подумать.

– Вот подозревал я, что «тихоня» – это только твоя маска, за которой скрывается, алчущее утончённой жестокости коварное чудовище. О, как я был слеп, наивный! – Феликса немного отпустило, он смирился с поражением, и теперь делал размашистые театральные жесты.

– Ты был ослеплён сиянием собственных былых побед над провинциальными пастушками, но решил, что смог окончательно разгадать тайну Женщины! Именно эта самонадеянность тебя и подвела. А я тут вовсе не причём.

– О, да, конечно, ты здесь не причём, и умываешь руки. – Феликс изобразил, как филолог с брезгливым выражением лица моет грязную посуду.

– Вот, я же говорю, ты заносчив и высокомерен, и снова допускаешь одну и ту же ошибку!

Этот полушутливый спор двух друзей мог продолжаться до бесконечности, не смотря на очевидную усталость обоих, если бы они просто не оказались возле своей армейской палатки, трепещущей на ветру, которую они делили ещё с четырьмя студентами-археологами. А их в суть препирательств никто, разумеется, посвящать не собирался.

Ещё через два дня кирка одного из китайцев стукнулась в останки черепичной многоступенчатой крыши на расчётной глубине.

– Стоп машина! – Скомандовал профессор Абенакр, сложив ладони рупором, так, чтобы его было слышно всем на раскопе. – Приехали!

Теперь ни единого следующего «штыка» делать не полагалось. Копка закончилась, наступало время тонкой скрупулёзной расчистки.

Баронесса прервала свои записи в кожаном блокноте, и пошла к тому месту, в котором произошла первая долгожданная встреча с разыскиваемой эпохой Сун. Накануне филолог узнал, что помимо специальных заметок она рисовала там забавные карикатуры, в том числе на профессора Абенакра. А помимо всего прочего, он нашёл там и себя – египетского раба, стонущего под гнётом, указующего чиновника или жреца Феликса.

– Можешь возвращаться на кухню, или лететь в Париж, профессор к расчистке всё равно тебя не допустит. – Феликс не то, что бы злобничал, просто устало констатировал факт, вытирая пот со лба.

– Я ещё ничего не пожелал. – Напомнил филолог, уже собираясь с силой воткнуть лопату в землю, но вовремя спохватился.

– Ты просишь невозможного. – Феликсу давно хотелось курить, но в раскопе это категорически запрещалось, нужно было подниматься на поверхность. – Пойдём. – Он направился к лестнице.

Китаец попал своей киркой в какую-то сунскую черепицу, аккурат, к обеденному перерыву, будто выцеливал.

– Ты знаешь, я вот, что решил, – сказал вдруг филолог, пережёвывая овощное рагу с бараниной, – если ты не хочешь учить меня расчистке, я напрошусь в ассистенты к Франсуазе, а желание останется за мной. – Он с преспокойным и невозмутимым видом отхлебнул компота.

– Ну, ты жук! – Изумился Феликс негромко, так, чтобы не слышали остальные.

– А ты думал, ты один такой, ха! – Резко выдохнул студент, так, чтобы некоторые остальные тоже могли его слышать.

– Ты не понимаешь, это правда, невозможно! – Приглушённо шипел Феликс.

– Говорю тебе, я и не настаиваю, а просто прибегну к помощи Франсуазы. – Он допил одним глотком компот, и демонстративно встал из-за стола.

Филолог был в шатре баронессы, пока всего только один раз. На следующий день, точнее вечер, после того, что между ними произошло, он рассчитывал на естественное продолжение, и молился, чтобы, не дай Бог, с транзисторным приёмником Абенакра не случилось каких-нибудь неприятностей. Молитвами многих, профессорский приёмник, как и вчера, чувствовал себя превосходно, выжимая из себя, всё, на что был способен – метров на 200 звука. Но Франсуаза, как и накануне, охотно танцевавшая вместе со всеми на гребне гонконгской волны, ограничилась на прощание поцелуем и пожеланием спокойной ночи. Правда, нужно сказать, что этот поцелуй она дарила ему долго и страстно, сопровождая его тихим и жадным стоном.

– Никогда не торопи женщину – сказала она, когда их губы разлепились.

Он, вроде, и так, не смел ни на чём настаивать, и торопился разве только в своих мыслях и чувствах. Но, видимо, Франсуазе граница между внешним и внутренним казалась весьма условной, а может быть, для неё этой границы никогда не существовало. Она провела по его щеке своей мягкой ладонью, а он даже успел её наспех поцеловать. Но Франсуаза тут же упорхнула к себе, оставив его одного посреди распростёртой китайской ночи. «Никогда не торопи женщину» – эхом напоминали ему звёзды, когда он неторопливо брёл в пропахший табаком и потом брезентовый мир шестерых, опьянённых животным голодом и свободой бескрайнего пространства мужчин.

– Хорошо, – сказала она, – выслушав его тревожные предчувствия по поводу своей дальнейшей участи, – я беру тебя под своё крылышко. – При этом она показала ему крылышко и весело засмеялась. – Я, похоже, окончательно поссорю тебя с Феликсом, да? – Франсуаза негромко журчала, как единственный в округе, выбивающийся на поверхность подземный источник, давая этим немолчным звуком ему надежду на продолжение жизни в суровой и равнодушной пустыне. Филологу захотелось подхватить её на руки, но сейчас это было совершенно невозможно.

– Потерпи немного, – сказала она, едва заметно дотронувшись до его руки, и обласкав взглядом. А потом решительно зашагала в сторону раскопа.

Терпеть и вправду пришлось не много. Во-первых, Франсуаза за пять минут решила вопрос его дальнейшей судьбы. (Абенакр, похоже, ей абсолютно доверял). А, во-вторых, он в тот же вечер снова оказался в её роскошном царственном шатре, и довольно надолго…

– Ты видел?! В тринадцатом квадрате, ваза! – Феликс, как хорошая охотничья собака, которая забывает себя, когда выходит на след, радостно тряс студента, казалось, позабыв о его «чёрной неблагодарности» и о своём досадном поражении.

– Нет, я с Франсуазой занимался расчисткой монет. А потом её куда-то позвали. – Студент, как будто ещё не совсем проснулся. Видимо процедура расчистки действовала на него, как сильнодействующее умиротворительное.

– «Куда-то позвали», – передразнил его Феликс, – плохо смотришь за своей птичкой. Смотри, я ведь могу и реванш взять! Шучу, шучу. – Он добродушно хлопнул друга по плечу.

– Понимаешь, старина, я не первый год ковыряюсь в земле! – Не забыл напомнить Феликс, кто он такой, когда они двинулись в сторону раскопа. – Но, чтобы в таком виде сохранилась ваза из тонкого фарфора 12 века, вижу впервые! Такое ощущение, что она просто когда-то давным давно зависла в воздухе, а потом постепенно законсервировалась. Представь себе, горели и рушились жилища, погибали люди, скакали монголы. – Феликс даже изобразил для наглядности скачущего бешеного всадника. – А вазе, хоть бы хны, как заколдованная! Целая и невредимая. Да, что там говорить, я сам видел, как у Абенакра от возбуждения тряслись руки. На это, ей богу, стоит взглянуть! Тем более, твоя птичка уже там. – Феликс, всё-таки не удержался от привычной насмешки.

– Помнится, она ещё недавно была ослепительно сияющей недосягаемой горной вершиной! Снежной Королевой! – Замечание было вполне резонным. Как это недосягаемая вершина, или королева могут за несколько дней превратиться в обыкновенную птичку?

– Ладно, не пыли. Это я так… Ты желание придумал? Или ты надеешься, что я соглашусь оставаться твоим должником всю оставшуюся жизнь?

– Будет тебе желание. – Отмахнулся филолог (какие ещё желания могли быть у него рядом с Франсуазой?).

– Сегодня! – Настаивал Феликс.

– Не беспокойся, до полуночи император объявит свою волю. – Он тоже хлопнул Феликса по плечу.

– Ловлю тебя на слове.

– А вазу эту просто специально в землю зарыли, от монголов. Детективы хреновы! – Студентишка откровенно насмехался над ним.

– Вот, откуда ты взялся на мою голову такой умный, а? – Археолог готов был дать выскочке хорошую наставительную затрещину.

– О, а как я туда попал!

Увиденное заставило его, на какое-то время забыть даже о Франсуазе. Он никогда прежде в своей жизни не встречал ничего подобного. И дело было вовсе не в красоте. В особом войлочном тереме, служившим в качестве склада для найденных древностей, на покрытом суконной материей столике стояла… лучше сказать, стояло – нечто, всем своим непередаваемым одиночеством, изяществом и беззащитной хрупкостью, существовавшее, буквально, вопреки всему иному, всему, что он знал прежде. Профессор Абенакр собственноручно перенёс её в махровом полотенце, как малое дитя и с величайшей осторожностью водрузил на постамент для всеобщего обозрения. Приближаться к удивительному созданию ближе, чем на метр профессор категорически запретил, и лично строго следил за выполнением своего распоряжения, касающегося безопасности находки. Ведь она, – филолог заметил, что «существо» было, несомненно, женского пола, – могла разбиться даже от малейшего порыва ветра, перестать существовать от чьего-нибудь нечаянного чиха. Ему показалось, что ваза, не смотря на тридцатиградусную жару до сих пор, немного дрожит, то ли от страха, то ли от смущения, а может быть от ощущения собственной зыбкости в нашем грубом и жестоком мире. Феликс тоже глядел на неё, профессионально затаив дыхание.

Ни с чем подобным ему не приходилось ещё сталкиваться. О таком он читал только в книжках. Ваза будто захватила его целиком своей утончённой и невероятно притягательной беспомощностью, за которой, однако же, чувствовалась незримая сила её пробудившейся древней власти. И ничего с этим поделать было невозможно. Она не обольщала и не манила, не привлекала своим стыдливым смущением, и не кокетничала, она молчала, ничего не прося и не требуя. Безучастная к шумным восторгам, и к восхищённому молчанию, равнодушная к победам, она была просто не от мира сего, и этого было достаточно, чтобы он теперь думал только о ней.

Выйдя из палатки, студент, не помня себя, пошёл в сторону бурого песчаника на горизонте, туда, куда часто ходила Франсуаза.

– Ты куда? – Крикнул ему в спину Феликс.

Но тот ничего не ответил, только сосредоточенно смотрел на единственную природную возвышенность в обозримом пространстве и упрямо двигался в сторону горизонта против, пытающегося будто бы уберечь его от какого-то необдуманного поступка ветра. Феликс махнул рукой. А когда развернулся, то увидел, что Франсуаза тоже пристально наблюдает за удаляющейся фигурой его чудаковатого друга. Их взгляды встретились, на лице баронессы он прочёл явную озабоченность и тревогу.

Филолог вернулся только к ужину. Ел сдержанно, молча, как человек что-то про себя твёрдо решивший. Феликс косился то на него, то на баронессу. Она тоже выглядела так, словно на что-то решилась. Археолог удивился, найденной им этой, едва заметной, но существенной разнице в их лицах. «Заговорщики шизанутые» – подумал он, и даже не подозревал, насколько впоследствии оказался прав.

– Ты хотел, чтобы я объявил сегодня о своём желании? – Спросил студент, подойдя к Феликсу после ужина, и отведя его в сторонку.

– Ну? – Феликс насторожился, чувствуя, что сосредоточенная серьёзность его друга ничего хорошего в дальнейшем не предвещает.

– Я хочу её. – Упрямо выговорил филолог в свои запылённые, уже довольно поистрепавшиеся кроссовки.

– Кого? Баронессу? – Удивился Феликс. – Она и так твоя!

– Да не ори ты. – Процедил студент, и огляделся вокруг, пытаясь определить, не слышал ли кто их. – Не баронессу. Феликс, моё желание – ваза. Я хочу вазу.

С минуту археолог смотрел на своего друга, как на человека явно не в себе, определённо тронувшегося умом. Тот упрямо водил ногой по песку.

– Тебе, что солнцем голову напекло? Перегрелся? Пойди в душ, охладись немного. Соображаешь, что ты несёшь?

– Значит, ты отказываешься платить по счёту? – Он всё также смотрел вниз на свою, живущую отдельной жизнью правую ногу.

– Послушай, псих! – Феликс с силой встряхнул его. – Мы так не договаривались. Ты требуешь от меня пойти на абсолютно бессмысленное преступление! Разве ты не знаешь, что все артефакты, найденные в целости и сохранности, должны быть переданы китайской стороне? – Он опять встряхнул студента. – Не знаешь?! Полтора десятка китайцев видели её своими раскосыми глазами! Да, они нас в порошок сотрут. А больше всех достанется, знаешь кому? – Феликс поднял его голову за подбородок, чтобы заглянуть в глаза. – Больше всех достанется твоей подружке Франсуазе, потому, что именно она несёт персональную ответственность за сохранность найденных ценностей. Одно дело, наспор поиметь холёную бабёнку, другое – подставить её, да ещё так, что неизвестно, чем всё это для неё закончится! Ты просто не знаешь китайцев, мой юный друг. Они расстреливают за случайный переход их государственной границы. Здесь, кстати, совсем рядом Монголия, может, хочешь проверить, правду я тебе говорю или нет?

– Если вазу нельзя вывести целёхонькой, то её нужно разбить, как будто это произошло случайно! Ну, всякое же бывает. А потом, во Франции её можно снова склеить. – Студент ухватил Феликса за руку, и теперь сам искал его взгляда.

– А свидетели? Я же говорю, китайцы устроят по этому поводу настоящее полицейское расследование! Вся экспедиция пойдёт прахом. Нет, я отказываюсь в этом участвовать. – Феликс брезгливо отдёрнул свою руку. – Слышишь, отказываюсь! Придумай, что-нибудь другое, и выбрось эту безумную идею из головы. Иначе, я сам всё расскажу профессору. Так и скажу: «Дорогой профессор Абенакр, Вы как в воду глядели. Я ходатайствовал перед Вами за сумасшедшего, способного принести экспедиции одни неприятности. Да, что там, просто одним махом погубить всё дело!».

Феликс зашагал прочь, соображая, что, может быть, стоит обо всём рассказать профессору прямо сейчас. Но, если так разобраться, какие у него доказательства преступных намерений его друга? Ваза пока что, слава Богу, цела, а сам филолог находится под покровительством мадам Де’Кергре. В её лице Феликсу никак не хотелось наживать себе врага. «Может она, о чём-то догадывается, и сама вправит мозги этому идиоту» – с надеждой подумал он, вспоминая её встревоженный взгляд, виденный им сегодня днём.

«Когда о чём-то хочешь поговорить приватно в пустыне, всегда нужно учитывать направление ветра».

Филолог вздрогнул от неожиданности. Он стоял один на ветру ссутулясь, запустив руки в карманы, и не заметил, как к нему сзади, бесшумно, сумеречной тенью приблизилась она.

Неужели она всё слышала? – Он сжался ещё сильнее. – Теперь вообще всё пропало, всё! Студент ожидал неминуемой заслуженной пощёчины, и это только для начала. А потом будут слова, слова, целый камнепад слов, острых, тяжёлых, беспощадно серых, сыплющихся на его вихрастую голову, которую, как ни закрывай, всё равно. Он ощутил, как жгучая, раскалённая лава позора начала неотвратимо, выжигая все внутренности разливаться по всему телу.

– А теперь посмотри. – Франсуаза лизнула языком подушечку своего указательного пальца, подержала его над головой. А затем, гипнотически медленно опуская палец, указала им точно на свой Шатёр, полог которого периодически откидывался предательским ветром. Филолог похолодел, благо, что в направлении указанном Франсуазой, кроме её шатра, на сотню километров, ничего больше не было. Хотя, нет, теперь он понял, что это совсем не так. Везде, повсюду, вокруг была Пустыня, которая всё слышала и всё сохраняла в себе, как сохранила и эту необыкновенную, сводящую его теперь с ума вазу…

 

Contrapunkt № 2

…У Марты завтра День Рождения. Ты помнишь Марту? Она жила в нашем доме на первом этаже. Прямо перед их окнами росла липа, одна на весь двор, трогательная и очень глупая. Ты должен её помнить, в смысле, не липу, а Марту – маленькую белокурую девчушку, с худыми, как спички ногами. Она была такой бойкой, что её принимали в свою компанию даже мальчишки – чистильщики обуви, а грузчики из овощного магазина на углу Ферамо, заговаривали с ней первыми (это редкая с их стороны благосклонность, уж поверь мне). Видишь, я пишу в прошедшем времени. Это потому, что с тех пор, как ты уехал, время, и в, самом деле, остановилось. «Любимая, мы в глубоком антициклоне, и время теперь отсчитывается по вертикали, по дыму, исходящему из труб, по тишине пустой комнаты, возводящей в куб…». Помнишь? Ты, видимо, уже тогда был хорошим поэтом – всё верно, так оно и вышло.

И липа больше не растёт, росла-росла, а теперь нет. И старая бабка Марты совсем не изменилась, всё так же на дому из под полы торгует эхом, но её никак не могут поймать за руку. Нас всех это очень забавляет. Полицейские регулярно приходят к ним, во главе с вечно потеющим участковым инспектором Маликом, всё стараются застать её врасплох. Но не тут-то было, у старухи шестое чувство! Некоторые считают, что она ведьма, но, думаю, это не так. Меня даже однажды пригласили быть понятой. Соседям с её этажа инспектор Малик давно уже не доверяет, считая, и не без основания, что они покрывают преступницу…

Так вот, я стояла в дверях, в старом фланелевом халате, который мне совсем не к лицу, и молча наблюдала, за тем, как они сначала перевернули вверх дном весь её древний чулан, пахнущий плесенью вперемешку с валерьянкой и мандрагорой, а потом заглядывали в старые сундуки, рылись в выцветшем полуистлевшем тряпье. Инспектор Малик даже специально ухал словно филин в глубокие фарфоровые вазы, и в вентиляционное отверстие, а затем приказал никому не дышать и сам, затаив дыхание прикладывал ухо и ладони к шершавым стенам, похожими на причудливый ландшафт далёкого необитаемого мира. Но, ни малейшего намёка на присутствие эха в доме так и не обнаружил. Полицейским пришлось уйти в очередной раз ни с чем, пообещав рано или поздно «вывести «старую чертовку на чистую воду». (Интересно, что будет делать старая чертовка на чистой воде?) А эхо у неё действительно превосходное – удивительно мягкое и долгое, как лето на Тенерифе, такого ещё поискать. Я знаю, где она его прячет, но никогда им не скажу.

А знаешь, ничего у нас в доме не меняется. Всё, с тех пор как ты уехал, замерло. Не поверишь, но наша консьержка Берта спит в своей будке сладким сном, и не просыпается уже шестой год, даже когда, примерно, раз в месяц на её столе, покрытом матовым оргстеклом, звонит монументальный домовой телефон. По мне, так он похож на маленький семейный некрополь. Я один раз, проходя мимо, взяла трубку вместо неё, но со мной, видимо, не захотели разговаривать. Я положила аккуратно трубку на место, чтобы не разбудить Берту, и поднялась по лестнице к себе наверх.

Который год уж не меняется детская площадка во дворе, может быть это и правильно, ведь дети в нашем дворе тоже не меняются. Соседкины мальчики до сих пор не начали говорить, их мелькающее в песочнице синее ведёрко, кажется мне символом вечности. Представь себе, они погодки, младшему – 9, но они ещё не выросли из своих детсадовских курточек, и не умеют самостоятельно завязывать шнурки. Мы все перестали меняться, расти, стареть и умирать. Чучело маленького кенгуру, подаренного тобой, всё так же встречает меня в тёмной прихожей бессмысленным блеском своих стеклянных глаз. Я пытаюсь всегда как можно быстрее включить свет. А, иногда, мне вдруг хочется его покормить, и тогда я ставлю перед ним миску с кошачьим кормом, оставшимся от Матильды, и периодически меняю воду.

А всё это произошло с нами по причине твоего отъезда. Я знаю, ты вряд ли согласишься со мной и, наверное, будешь спорить. Это от того, что ты никогда не мог поверить в то, что от одного единственного человека в нашей жизни реально зависит всё. Понимаешь? Я говорю тебе не «может зависеть», а именно ЗАВИСИТ! От одного – всё. Однако факт остаётся фактом. Если бы ты увидел меня сейчас, то не нашёл бы во мне никаких изменений с того момента, когда мы расстались. У меня даже волосы ровно той же длины! Я каждый год в этот день фотографируюсь, хожу в фотоателье на площадь Увядших Роз, чтобы доказать себе ещё раз, что это так. Ты помнишь этот день? Мы лежали на животах, задрав кверху ноги, горстями поглощали черешню, и смотрели какой-то дурацкий фильм, название которого я никогда бы не запомнила, если бы не то, что случилось потом… Ладно, бессмысленно возвращаться к тому, что и так всегда с тобой (это я про себя).

Да! Так, я же начала про Марту, чуть не забыла! У Марты завтра очередной день рождения. Она единственный человек в нашем доме, и во всём нашем дворе, подверженный действию времени. Марта взрослеет! Время от времени ей становится всё больше лет. И поэтому, изменения, происходящие с ней, отчётливо заметны всем, должно быть, именно от этого она с годами утратила свою прежнюю бойкость и часто смущается, когда на неё кто-то, слишком пристально смотрит из окна. Теперь она высоченная, выше меня на пол головы, а ноги у неё уже не похожи на спички, скорее, на ватные палочки. Мальчишек-чистельщиков на улицах давно уже не встретишь, а вместо овощного магазина на углу Ферамо теперь букмекерская контора, и там всегда крутится много неприятных типов. Прошло детство, и в её взгляде появилась неуверенность и какая-то, что ли, избирательность по отношению к разным людям. Такого раньше не было.

Ну, и вот, вечером ко мне зашла Люсия и предложила сыграть в дамский маджонг. (Она частенько заходит ко мне скоротать время за этой безнадёжной игрой). Я отказалась, тогда она спросила меня, не хочу ли я сходить с ней за цветами для Марты? Я думала о чём-то своём, и даже не сообразила, что уже поздний вечер, и Люсия предлагает пойти в цветочный магазин завтра с утра. Я начала что-то виновато бормотать про отсутствие необходимого настроения, про осеннюю хандру, потом заплакала. Нет, не подумай, я плакала не от жалости к себе, а от того, что вдруг посмотрела на себя глазами Люсии. (Люсия живёт в соседнем квартале, и приходит к рано овдовевшему отцу Марты). Она будто бы обожглась, и было видно, что даже пожалела о том, что притронулась ко мне. Бедняжка Люсия сильно смутилась и поспешила уйти, а плакать я начала уже после её ухода, но, думаю, что она тоже плакала, потом, у себя. Неужели, со стороны это выглядит вот так, ужасно? При этом я совершенно точно знаю, что она завидует мне, завидует всем нам, и ей совсем не хочется стареть. А тебе? Тебе хочется стареть?

Ведь я даже совсем не знаю, стареешь ли ты, редеют ли у тебя волосы, выцветают ли твои глаза? А, может быть, у тебя появился мягкий пивной животик и пожелтели от бесконечного курения зубы. Может быть, ты стал храпеть по ночам, и вид твоей кожи навёл бы меня неизбежно на грустные размышления о жизни бульдогов… Или наоборот, ты бросил курить и теперь, отвратительно спортивен и подтянут, а твоё дыхание стало дыханием океана. Не знаю, пытаться вернуть молодость так же глупо, как замораживать клубнику. Впрочем, если ты не перестал стареть, тебе этого не понять.

Ладно, так и быть. Позвоню, завтра утром Люсии, и мы пойдём, как ни в чём не бывало за цветами для Марты, напевая под нос, что-нибудь отвязное. Мы часто ходим с ней по улице просто так, галсами, и поём, поём, пока не пойдёт дождь, или, пока на нас не обратят внимания сероглазые волки. Иногда нам хочется побыть легкомысленными красными шапочками. (Но, если ты помнишь, мне этого хотелось всегда). Я знаю, что это опасно и, что мне глупо рассчитывать на твою ревность, особенно теперь, возможно, я просто это делаю только для себя. Возможно, только для тебя…

Решено, мы пойдём завтра с Люсией за цветами для Марты, я радуюсь этому и, одновременно, грущу. Когда я представляю себе, что она через некоторое время станет старше, чем я, меня берёт оторопь. А ведь так оно когда-то произойдёт, время для неё летит очень быстро! Сегодня Марта выше меня на пол головы, завтра на целую голову, а потом, для того, чтобы поговорить с ней мне придётся забираться на лестницу-стремянку. И что я увижу? Её огромное, как подтаявшая Луна жёлтое старое лицо в тёмных пятнах, изборождённое морщинами – этими безжалостными рубцами времени? Её некогда замечательные светлые кудри превратятся в редкие, сиротливо торчащие белые перья. Как я подумаю… Это невыносимо!

Вот видишь, даже когда мы живём в своём неизменном настоящем, ужас перед будущим всё равно не отпускает нас. Я знаю, ты всегда считал меня не очень умной, и с усмешкой относился к моим рассуждениям о жизни, но я всё-таки позволю себе сделать одно философское заключение. Можешь, как раньше, посмеяться над ним, или надо мною. Я не возражаю, точнее, мне всё равно. Послушай, мне принадлежит моё прошлое и моё настоящее, они принадлежат мне так, что больше не могут быть ничьими. Но будущее не может быть моим, твоим, или чьим-то ещё, оно всегда «наше», общее. Ты рассказывал мне как-то про Мигеля де Унамуно, так вот, кажется он, говорил, что людей объединяет именно их совместное будущее. Я же пишу тебе о том, что только будущее и может быть совместным, причём с неизбежностью. У меня такое ощущение, что вы с Унамуно держите ту самую стремянку, с которой я смотрю в лицо Марте, и не должна отводить глаз…

На днях я гуляла по городу, просто так. Мне теперь почти не приходится тратить деньги на обувь – туфли и ботинки всё равно давно уже не изнашиваются, а к моде я и в прошлом была непростительно равнодушна, тем более теперь. И, знаешь, я поняла, почему обычным людям бывает неуютно в городах. Дело не в отсутствии достаточного жизненного пространства, не в сумасшедшем ритме движения, толчее и давке. Муравьи же не страдают от того, что живут в муравейниках! Дело в другом… Сейчас, подожди, молоко убегает! Ну, вот, опять не успела. Придётся снова оттирать плиту. Я теперь на ночь пью тёплое молоко, чтобы лучше спать, а по утрам завариваю крепкий горячий кофе, чтобы лучше не спать. А иногда меняю их местами, утром – тёплое молоко, а вечером – крепкий кофе. Это опять же, потому что тебя нет рядом, а сама я не могу придти к однозначному выводу, что лучше. Лучше спать, или лучше не спать? Так, я о городах.

Город живёт в обратную сторону, он со временем только молодеет. Что-то постоянно реставрируют, сносят старую рухлядь, переселяют людей в новые дома, перестилают мостовые. Люди стареют, – я не имею в виду, конечно, наш случай, связанный с твоим отъездом, – а город, напротив, становится только возмутительно моложе! Ты задумывался, почему новую архитектуру старики называют бездушной? Но ведь следующему поколению она таковой не кажется. Они назовут бездушной другую архитектуру, когда сами состарятся. Это, наверное, от того, что души стареют ещё раньше, чем тела.

Я придумала, людей нужно расселять в разные города в зависимости от возраста. Старики должны жить в городах своего детства, в которых принципиально ничего не меняется, кроме электрической проводки и канализации. (Сегодня, трудно даже представить себе, что любой готический собор строился 150 лет!). Днём они будут играть на свежем воздухе в домино, шахматы или сквош, а по вечерам читать друг другу вслух сентиментальные романы или музицировать. Нужно завезти в такие города много старых сентиментальных романов и облегчённых музыкальных инструментов.

А молодые, должны просыпаться каждый раз в новом городе, изменившемся почти до неузнаваемости всего лишь за одну прошедшую ночь. Их ведь ещё радует новизна, поэтому они не ощущают её бессмысленности. Я давно это чувствовала, но только теперь смогла сформулировать: радость не нуждается в смысле. И только то, что перестаёт нас радовать, призывает в свои свидетели смысл и аппелирует к бессмысленности. Теперь ты видишь, как я помудрела, как только перестала стареть? Мне даже удалось разрушить классическую традиционную дихотомию смысла и бессмысленности, показав её поверхностность и несостоятельность. Надеюсь, ты и сам теперь видишь, что бессмысленность не противостоит смыслу, а появляется лишь там, откуда уходит чистая радость и жизненный восторг. Я знаю, ты опять смеёшься. Смейся, смейся на здоровье, а я продолжу, с твоего позволения. (Кстати, ты заметил, что в моём футуристическом проекте отражается неизбежный распад мира на бесконечно удалённые друг от друга фрагменты?)

Гуляя по городу просто так, я наткнулась на магазинчик, в котором продавали певчих птиц и засушенных насекомых. Да, в это трудно поверить, но прекрасные певуньи с чудными голосами любят полакомиться, иногда, такой отвратительной дрянью. Хотя, возможно, в этом как раз таки нет ничего удивительного. Все мои любимые музыканты постоянно нюхают и курят всякую гадость, а Георг, – ты знаешь его – саксофонист, – помимо всего прочего, ест ещё каждое утро на завтрак манную кашу. Даже не знаю, что, в итоге, хуже.

Неужели талант и порок должны идти рука об руку? Все эти мысли я тут же зачем-то высказала вслух хозяину птичьего магазина. А ещё спросила, давно ли он открылся, раньше я не замечала здесь ничего подобного. Он внимательно выслушал, и сначала мягко заметил мне, что птичий магазин, это такой же оскорбительный для слуха птиц фразеологизм, как «птичьи права». Представляешь? «Даже, если Вы… – мадмуазель, подсказала я ему, – мадмуазель, зашли в помещение со множеством выставленных, как Вам кажется на продажу, птиц, – вежливо пояснил он, – то Вы всё равно находитесь на птичьем базаре». Когда я спросила, в чём же всё-таки разница? Он опять очень вежливо и терпеливо объяснил мне, что, заходя в «магазин», мы сами не замечаем, как становимся покупателями. А посещая птичий базар (он не рекомендовал мне даже пользоваться словосочетанием «птичий рынок»), мы можем быть только благородными меценатами высокого искусства, ну, или просто благодарными слушателями. Чувствуешь разницу? Лично мне такой подход показался глубоко симпатичным и трогательно несовременным. Но если так разобраться, ничто не оказывается, порой, столь своевременным в нашей жизни, как несовременность!

Что касается засушенных насекомых, музыкантов и манной каши, Смотритель (так он называл себя, с большой буквы «С») со мной, не то, чтобы не согласился, он залепил мне звонкую пощёчину, и сказал, что я попала под губительное влияние самодовольного европейского эволюционизма, относящего членистоногих и позвоночных к обособленным ветвям развития. Между тем, как: а) никакого развития не существует, ибо мы, таким образом, только льстим себе; и б) метафизически, насекомые гораздо ближе человеку, чем, например, лошади. Он почему-то упомянул лошадей. Ещё он сказал, чтобы самой убедиться в этом, мне нужно почитать молодого писателя Кафку. Я честно призналась, потирая пылающую щёку, что про такого не слышала. Или, по крайней мере, хоть раз попробовать жареную саранчу, добавил он, уже почти извинив моё невежество. Но её я тоже никогда не пробовала. Тогда он доверительно поведал мне, что его бедная, но счастливая алжирская юность ассоциируется у него исключительно со вкусом и запахом жареной саранчи! Да, про пощёчину я естественно придумала, ну, ты и сам догадался.

Поскольку, было уже довольно поздно, он счёл возможным закрыть свою орнитологическую консерваторию, и повёл меня прямо в арабский квартал. Я же говорю, что после твоего отъезда совершаю множество всяких рискованных глупостей, но только так, увы, я могу хоть как-то разнообразить мою метафизически неизменную жизнь консервной банки. И потом, я лет десять не была в арабском квартале. Ровно с тех пор, как мы с тобой и Жоанной бродили там в поисках какого-то художника, не помню его имени. Я вообще иногда ощущаю себя жертвой чикагских гангстеров, о которых так много пишут в наших газетах. Неужели, мы настолько обмельчали, как нация, что про наших гангстеров уже нечего писать? Так, вот мои руки связаны, ноги залиты цементом в большом металлическом тазу, а сама я медленно опускаюсь на дно одного из Великих озёр – долго-долго. Мне почему-то кажется, что это озеро Мичиган. Единственное, чего я боюсь, так этого того, что рано или поздно достигну дна, и тогда дальше будет некуда опускаться… Значит, арабский квартал.

Мы шли по улице, почти что Гарун-аль-Рашида. Человека, в честь которого получила название улица, звали примерно так же. А может, я просто вспомнила тогда, что у Гаруна-аль-Рашида имелся большой гарем. Нестареющая наложница! За меня бы отдали немалые деньги, если бы только узнали мою тайну. Как ты считаешь? Шутка.

Смотритель умудрялся всё это время галантно поддерживать меня за локоть, и при этом энергично жестикулировать. И пока мы шли в неизвестном направлении, я успела заметить, что он, как опытный паук оплетает меня тонкой ажурной паутиной своих мыслей. Правда, сосредоточиться на том, что он говорил мне, мешали, постоянно оглядывающиеся на нас арабы. Ни он, ни я, не были арабами. Поэтому из всего, что он мне говорил по пути, я запомнила только то, что действительное не меньше возможного, как это обычно считается, а совсем наоборот, так как всё возможное – действительно, но иногда, говорил он мне, склоняясь к моему уху, с нами случается и нечто невозможное. В принципе, я с ним согласна, ведь это было, несомненно, и про меня тоже.

А потом, в какой-то восточной чайхане, или, как там у них это называется? Нас усадили на цветастый ковёр, в центре которого помещался небольшой приземистый столик, заботливо подкатили поближе к нам жёсткие валики с мягкой матерчатой обивкой, накидали каких-то цветастых подушек и принесли экзотический зелёный чай с примесью ещё двадцати нездешних трав, пахнущий бесконечной неторопливой беседой без начала и конца. И ещё, на стол поставили каштановую орешницу, – я сама придумала это слово, тебе нравится? – наполненную миндальными орехами. Вот видишь, после твоего отъезда, у меня всегда, заведомо, больше времени, чем мне нужно, но я, к сожалению, не могу раздать излишки тем, кому его всегда не хватает, и это меня немного печалит.

Он спросил меня: «Что бы мадмуазель хотела услышать?». Его вопрос сначала показался мне несколько странным, если не сказать, бесцеремонным. Не я же в конце-концов его сюда притащила, чтобы узнать у него нечто важное для себя. Но немного поразмыслив, я решила, что если к данному вопросу отнестись непосредственно, безо всякого предубеждения, то ничего такого в нём нет. Я сказала, что люблю вечерами слушать «Искусство фуги» Баха, и лепить что-нибудь из разноцветного пластилина, или вязать нескончаемый шарф. Иногда, лучше подходит пластилин, а иногда шарф… Прекрасно! А я бы сейчас, мечтательно отозвался он, прикрывая свои глаза, как это всегда делают тонкие ценители чего-нибудь, с великим наслаждением послушал ещё раз зов пустыни. Смотрителя окружал флёр очаровательного безумия, и он немного походил на окончательно постаревшего Сальвадора Дали.

Вы хотели бы вернуться в Алжир? – спросила я. «О, нет, что Вы, – замахал он своими длинными, художественными руками, – вовсе нет. Вы меня не так поняли, мадмуазель (он назвал моё имя). Я не могу услышать зов пустыни, не потому, что его можно слышать только в Алжире, а потому, что его можно услышать только один раз в жизни, и один раз в жизни можно откликнуться на этот зов, или нет». Ты же знаешь, как я обожаю всякую мистику! Особенно с этническим колоритом. Я порой так жалею, что в своё время не стала антропологом… Хотя, что значит «в своё время»? Теперь, благодаря тебе, всё моё время я ощущаю своим, и для всего у меня теперь есть время. И, возможно, мне даже стоит подумать о том, чтобы вернуться к мечте своей юности.

Мне тогда очень захотелось послушать об этом загадочном и немного пугающем зове пустыни, а главное, узнать, как повёл себя тогда мой собеседник, как поступил, и не приходиться ли ему сегодня сожалеть об этом? Вид у него действительно был довольно жалкий и печальный, когда он заговорил об этом. Я очень хорошо всё запомнила, и теперь могу привести его рассказ почти дословно, хоть ты никогда и не верил, что я способна что-то воспроизвести буквально, не добавив какой-нибудь, как ты говоришь, чудовищной и нелепой отсебятины. Пусть так… Всё это письмо, если так разобраться, есть, не что иное, как моя, рвущаяся к тебе сквозь пространство и время чудовищная и нелепая отсебятина. Или, можно сказать, отменятина. В общем, слушай.

Рассказ Смотрителя

Я бы мог родиться, когда ему вздумается. Ведь мой отец был очень сильным и волевым человеком – кузнецом. Для этого, наверное, ему даже не нужна была женщина. Взял металлическую болванку, раскалил докрасна на огне, да и выковал из неё сына, чтобы было кому передать кузню, продолжить дело. Однако женщину он всё же нашёл, привёз её из маленького, изъеденного чумой городка на юге страны, расположенного по дороге из Адрара в никуда… Я вижу, Вы совсем не удивлены, мадмуазель. Похоже, Вам хорошо известно, что в нашем мире существует немало таких дорог. (Я, молча, кивнула). Тем более, – сказал он, – значит, я не ошибся… В наших краях – это вообще обычное дело.

Мать никогда не рассказывала мне, что он с ней делал, прежде чем я появился на свет, но уж конечно не то, что в таких случаях полагается делать обычным людям, потому что бедная женщина никогда не носила меня во чреве, и я никогда не был связан с ней родовой пуповиной.

С этими словами он быстро задрал свой поношенный свитер, и я увидела его выпуклые, торчащие рёбра и впалый живот без малейшего намёка на наличие обычного человеческого пупка.

– Но она, всё же, была мне матерью…

Я помню её с первых дней своей странной жизни. Я бы мог сказать с первых часов, с первых минут, секунд, но, боюсь, Вы мне не поверите. Однако всё именно так и было. Она предстала передо мною совершенно измождённой. И я смотрел с беспощадным младенческим интересом на её впалые щёки, на её лихорадочно блестящие глаза в тёмных кругах, растрескавшиеся обезвоженные губы, ломкие растрёпанные волосы, мать тянула ко мне бутылочку с питательной смесью и её высохшая рука тряслась от слабости. Сколько ей было лет? Не много, но она уже тогда выглядела старухой. И мне уже тогда казалось, что это не он, а я выжал из неё все жизненные соки. Первым моим чувством в жизни, мадмуазель, было чувство вины…

Он с сожалением покачал головой, на минуту предавшись своим младенческим воспоминаниям, а потом продолжил.

Не смотря, на свои копошащиеся в глубине сознания смутные предчувствия, лет до семи я рос вполне обычным живым ребёнком. То, что к нашей семье в городе относятся настороженно, меня мало волновало. Я, конечно, замечал, что отца немного побаивались, но он редко выходил из дому, а когда шёл куда-нибудь по улице, все почему-то замолкали на полуслове, и провожали его долгими пристальными взглядами. Мне поначалу это даже нравилось. К нему тоже никто не приходил без крайней необходимости. А на мать смотрели с жалостью, и постоянно перешёптывались ей вслед. У неё не было подруг, она жила всегда как будто одна, в своём особом одиноком мире.

Я же целыми днями пропадал с соседскими мальчишками на маленьких пыльных улочках, разбивал в кровь коленки и локти, играя в футбол, раздирал свою нехитрую одежонку, лазая по деревьям. Тогда все мальчишки были такими.

Только как-то один раз мой товарищ потихоньку, чтобы не слышали другие, спросил меня: «А, правда, что твой отец с самого рождения поил тебя материнской кровью?». Я, конечно, изобразил сильное возмущение, и сам поинтересовался у него, как ему могла придти в голову такая вопиющая глупость? Он заметно смутился, и, пожав плечами, сказал мне, что слышал, как его бабка разговаривала с почтальоншей. Но сразу поспешил успокоить: «Бабка у меня вообще со странностями, ты не думай, я ни капельки не верю». Я и сам чувствовал, что в нашей семье что-то не так…

С семи лет я пошёл в начальную школу, где обучали арифметике и французскому языку. На этом возможности получения образования в нашем небольшом городке заканчивались. Многие, после окончания начальной школы помогали родителям в москательных лавках, сапожных, ткацких или чеканных мастерских, а потом, со временем, естественным образом наследовали родительское ремесло, или уезжали на заработки в столицу. Редко кто умудрялся получить полноценное образование. Вот и вся нехитрая жизнь в нашем маленьком городе. Меня, после окончания начальной школы, разумеется, ждала кузня. Отец никогда не заговаривал со мной об этом. Но я точно знал, что так оно и будет.

Тут он прервался, и мне даже показалось, чуть-чуть подпрыгнул на своей подушке.

– Посмотрите на меня, мадмуазель. Разве я похож на кузнеца?

Я отрицательно помотала головой. Говорю, же, со своими длинными тонкими руками, узкими костистыми плечами, он был похож, скорее, на какого-нибудь богемного художника, или бродячего музыканта.

– Вот, и я говорю, – сказал он. Наверное, ни у кого, кто видел меня тогда, сомнений не оставалось – в кузне мне делать нечего. Однако, о том, чтобы перечить отцу не могло быть и речи. Этот человек одним своим тяжёлым взглядом мог остановить курьерский поезд!

До окончания школы оставалось уже совсем не много, каких-нибудь две-три недели, и я был в полном отчаянии. Я даже представить себе не мог, как буду вынужден прикасаться к грубым железным клещам, брать в руки небольшой ученический молот, от одной мысли об удушливом жаре кузни мне становилось дурно, и темнело в глазах. Она вся представлялась мне какой-то пыточной камерой, а отец суровым и безжалостным палачом. А ещё этот нестерпимый металлический звон, от которого можно сойти с ума. Я не спал по ночам, ворочался и бредил, а иногда замирал в оцепенении, парализованный всепоглощающей тоской от одной только мысли, что вся моя жизнь может уместиться в этой инфернальной жаровне, как многометровая цветная гирлянда в тёмном маленьком кармане ярмарочного фокусника. И я явственно ощущал, как по моей спине струился холодный ужас. И тогда, в одну из таких ночей, ко мне пришла мать.

Признаюсь тебе, когда он дошёл до этого места своего рассказа, я начала нетерпеливо ёрзать, и от волнения потянулась за миндальными орехами. Ничего не могу с собой поделать, когда волнуюсь, мне необходимо что-нибудь бессмысленно жевать. А он это заметил, и стал рассказывать ещё медленнее.

Она бесплотной тенью скользнула в дверь моей маленькой комнатушки, быстро прикрыла за собой дверь, и присела на самый краешек кровати. «Слышишь, как завывает ветер?» – спросила она. «Да, слышу» – ответил я, повернувшись на спину, и из моих глаз сами собой брызнули слёзы. Она положила свою тонкую сухую ладонь на мой кулак судорожно сжимавший одеяло. Меня всего било мелкой дрожью. «Я всё знаю, сынок» – сказала женщина, никогда не носившая меня в своём чреве – моя мать.

Для того чтобы быть матерью, мадмуазель, не обязательно вынашивать детей под сердцем, можно просто всё этим сердцем знать.

Я видела, как его глаза увлажнились.

Я смутно видел в темноте её лицо, но я был совершенно уверен, что она действительно всё про меня знает, даже лучше, чем я сам, и всегда знала…

За дверью скрипнула половица, и послышались размеренные вдумчивые шаги, должно быть, отцу не спалось, или он пошёл помочиться. Мать быстро оглянулась, а потом торопливым шёпотом заговорила:

«Слушай внимательно, и ни о чём не спрашивай! Сегодня ночью к нам придёт Пустыня. Она уже близко».

Я с тревогой взглянул на дребезжащее оконце, это, в самом деле, было так!

«Однажды, много лет тому назад, – сухим как тростник голосом заговорила мать, – когда твой отец понял, что не может иметь детей, он решил попросить ребёнка у Пустыни. Она долго ему не отвечала, а потом сказала, что согласна дать ему ребёнка, и это будет мальчик. Но у неё есть одно условие…».

– «Какое?!» – не удержался я.

Мать немного помолчала, её плечи немного приподнялись и опустились.

– В одну из ночей, она придёт и позовёт мальчика к себе, и если он откликнется на её зов, то она заберёт его в свои сны.

Мне казалось, что я и так уже сплю и нахожусь в чьих-то оживших снах, в которых моя мать говорит мне эти странные, пугающие и, в то же время, дающие какую-то неясную надежду слова. Мне захотелось ущипнуть себя под одеялом, для того, чтобы убедиться, что она не исчезнет, не растает в воздухе, и, что я действительно сплю.

– А, если я не откликнусь? – Только и смог вымолвить я.

– Ты навсегда останешься здесь в доме отца. – Сказала она ещё суше.

И её слова, обронённые ею вместе с молитвенными чётками на пол, прозвучали для меня, как приговор к немыслимой вечной муке. Тогда я почти прокричал матери, приподнимаясь в кровати, что не хочу оставаться здесь всю жизнь с отцом, в его мерзкой кузне! Она даже была вынуждена прикрыть ладонью мне рот, и снова опасливо посмотрела на дверь, к счастью, за дверью всё по-прежнему было тихо и прочно оставалось на своих местах.

Мне хотелось самому разбить окно и броситься в непроглядную тьму, наполненную песком, ветром, и зловещим воем, не дожидаясь никакого зова, лишь бы, не оставаться здесь. Будь, что будет! Но, я даже не мог себе представить, что навсегда расстанусь с ней, со своей бедной матерью, оставлю её одну в этом чужом для неё городе, в чужом доме, с этим ненавистным человеком.

– Давай, уйдём вместе! – С жаром воскликнул я.

Мать впервые за много лет улыбнулась, и я увидел по её улыбке, что она считает это совершенно невозможным, и ещё то, что я пока не смогу понять, почему ей нужно остаться. А потом она стала нараспев читать молитву на каком-то далёком незнакомом языке, прикрыв глаза и положив руку мне на грудь. Постепенно молитва перешла в долгую песню, сливающуюся, с протяжным воем ветра, швыряющего горстями песок в наше с ней единственное на двоих окошко…

Я не помню, сколько это продолжалось. Очнулся я, когда она сказала: «Пора», и протянула мне заплечный мешок, наполненный ржаными лепёшками, высушенным мясом и водой. Потом замотала мою голову и шею плотной, едва проницаемой для воздуха тканью, закрепив её специальным шнурком – агалем. И тихонько вывела меня через задний вход на двор. Мы обнялись на прощанье у порога, я последний раз взглянул на неё через прорезь для глаз, а через несколько секунд мы уже не видели друг друга. Я вообще ничего не видел, и только шёл, не разбирая пути, туда, куда меня звала Пустыня.

«И Вы, месье, слышали её зов? – спросила я, когда он закончил и с облегчением откинулся на цветастые подушки. – Какой он? И что же с Вами стало дальше, с маленьким мальчиком, отправившимся среди ночи, прямо в песчаную бурю?».

Вы, так и не поняли, мадмуазель, – сказал он, так, как будто никогда в жизни не рассчитывал на чьё-либо понимание, и думая уже, о чём-то другом. – Моя мать и была Пустыней.

Представляешь? А я ни за что бы, ни догадалась. Наверное, в чём-то, что касается моих умственных способностей, ты прав. Но ведь у меня теперь так много времени! Его достаточно для того, чтобы стать какой угодно умной. И я не устаю каждый раз благодарить и проклинать за это тебя, любимый. А теперь мне пора спать, завтра с утра мы пойдём с Люсией за цветами для Марты, пусть порадуется, ведь дни её сочтены, и ей некогда грустить…

 

Contrapunkt № 3

Лорд-пропойца, так все называли старика в неизменном жёлто-коричневом клетчатом пончо, долго переворачивался с боку на бок, кряхтел, издавал ещё какие-то утробные и гортанные звуки, что-то бормотал, прежде чем мог устроиться на своей жёсткой постели более-менее удобно, чтобы провести время до рассвета в компании своих, таких же как он бездомных и безумных снов. Не всем такое нравилось, но старика терпели. Во-первых, потому, что он приходил в эту ночлежку каждый вечер вот уже 19 лет, и все об этом знали. Во-вторых, старик утверждал, что когда-то был незаконнорожденным сыном одного влиятельного английского лорда, жизнь – штука непредсказуемая, может и так. Ну, и наконец, старый бастард обладал удивительным свойством видеть во всех без исключения людях только хорошее. Если бы его обычные соседи – скитальцы и бродяги обладили тем же самым счастливым свойством, то они бы прозвали его лорд-святоша или лорд-исусик, например, а так его прозвали лорд-пропойца, ибо сколько-то пьян он был всегда. Можно подумать, что сами они пребывали во все дни в ангельской трезвости! В соответствии с внутренним Уставом приюта, его не должны были пускать на ночлег в изрядном подпитии, но на это всегда закрывали глаза, по причинам, о которых я уже сказал выше. Думаю, любой из них, в принципе, было вполне достаточно.

Тем, кто соглашался раздеться и принять душ на ночь выдавали чистое постельное бельё, но на эту уловку коварного и безжалостного мира приличий попадались, разве что, только совсем новенькие. Да ещё сумасшедшая Луиза никогда не отказывалась. Она считала себя змеёй (надо сказать, не без основания, характер у неё был, не приведи господи) и поэтому под тёплыми, немного колючими струями воды, с удовольствием избавлялась от своей старой змеиной кожи, громко распевая, так что было слышно в коридоре, арии из бродвейских мюзиклов времён Джина Нельсона и Дорис Дэй. Остальные прекрасно знали, что одежда – это дом родной, защита, броня, крепость, граница твоего внутреннего мира. Снять с себя одежду значит остаться совсем беззащитным, голым, и тогда не обессудь… И потом, могут просто украсть.

С Кристианом в первую же ночь это самое и произошло, хотя его предупреждали, предупреждали, возможно, даже те, кто именно и намеревался завладеть его имуществом. Не послушал – сам виноват. Таковы правила игры. Проснувшись, он не обнаружил под кроватью своих крепких, как искренняя дружба клоунских ботинок с выпуклыми носками «каплями». Как жалко, ведь это был подарок! В прошлом месяце ему посчастливилось прибиться к фестивалю бродячих цирков, проходившему в городе. Он предложил свои услуги аккомпаниатора одной копенгагенской труппе, и его приняли как родного, на неделю. А потом фестиваль закончился, цирк уехал, а клоунские ботинки остались, на память о счастливо проведённых днях в компании программистов, пожарных и бухгалтеров, посвящающих всё своё свободное время бескорыстному служению чистому искусству.

Если бы не лорд-пропойца, то не видать ему крепких клоунских ботинок, как своих ушей, и так всегда прикрытых длинной скрипаческой шевелюрой. Но, видно, сама судьба сжалилась над ним. Удивительный старик сказал, так, чтобы его все слышали, всего-то следующее: «А всё же хорошо, что на свете нет никаких нечистых душ, а то они бы нам житья не давали». И ботинки, чудесным образом, в следующую ночь оказались ровно на том самом месте, на котором были оставлены в предыдущую. Даже в том же самом положении – носками-каплями друг к другу, как бы смущённо извиняясь за своё самовольное отсутствие.

Впредь Кристиан был умней, то есть осторожней. В том мире, в котором он теперь существовал эти два понятия, постепенно становились едва различимыми. Он и теперь укладывался спать в ботинках. После того, как лорд-пропойца милостиво принял участие в его судьбе, скрипач всегда засыпал на левом боку, то есть, к старику лицом. Долго, и даже с некоторым удовольствием Кристиан слушал его вздохи и причитания, сам тихо вздыхал и думал о своей скрипке, которую приходилось сдавать в камеру хранения под роспись. Под подушку класть её было никак нельзя, она могла сломаться или просто задохнуться, а он мог во сне и не заметить её асфексивных судорог.

Другое дело Цвингли, его в камеру хранения сдавать было никак нельзя, с живностью на ночлег вообще категорически не принимали, тут бы даже заступничество самого лорда-протектора Соединённого Королевства не помогло. Приходилось прятать умного маленького щегла во внутреннем карманце пальто, который Кристиан собственноручно выкроил из плетёной сетчатой сумки, найденной на помойке, и пришил изнутри к подолу возле самого сердца. Цвингли, при прохождении допуска в заведение, сидел, не шелохнувшись – гениальная птица. А когда Кристиан оказывался в помещении, он доставал своего друга и компаньона из сетчатого кармана и тот располагался в уютном гнёздышке, свитым из длинного, нескончаемого шарфа. Птичку все любили, сходились на неё посмотреть, и норовили подкормить какими-нибудь семечками или хлебными крошками, сметёнными со стола после нехитрого приютского ужина. Но в руки щегол позволять себя брать, кроме хозяина только лорду-пропойце.

Шарф, как и ботинки тоже был подарком. Кристиан только-только начал выступать на улице, ещё без Цвингли. Он запомнил эту женщину, она несколько раз проходила мимо него, и всегда на несколько минут останавливалась, молча, стояла и слушала, как он играет, а потом бросала несколько монет в футляр и шла дальше. А в тот раз только-только выпал снег, гораздо раньше обычного. Стало сразу довольно холодно, дул сильный ветер, а у Кристиана было только осеннее пальто, и к тому же приходилось постоянно дышать на быстро замерзающие пальцы. Женщина достала из своей сумочки невероятно длинный вязаный шарф. Он ещё тогда удивился, как шарф такой длины мог уместиться в, средних размеров, обычной дамской сумочке. Она, должно быть, заметила удивление на его лице, и сказала, обматывая шарфом его шею: «Этот шарф, как моя жизнь, кажется очень длинной, а вся умещается в простой сумке». Странно, на вид женщина выглядела совсем не старой, он бы, не дал ей больше тридцати пяти, но её глаза… её глаза и руки… Нет, они не были немолодыми, но Кристиану показалось, что так, как она одевала его, так бабушки собирают на прогулку своих маленьких внуков. С тех пор он её не видел, хотя продолжал играть каждый день на том же месте. А шарф ему действительно очень сильно помог, и весьма кстати сгодился, в качестве жилища для Цвингли.

На самом деле, ещё неизвестно, кто кого выбрал, и кто кому достался. Кристиан шёл по улице Капернаумских рыбаков, намериваясь заложить свои наручные часы, последнее, что он мог ещё заложить, в ломбард. Зачем ему часы? Времени теперь навалом, больше, чем нужно, больше, чем хотелось бы. Ни одна секунда не оставалась незамеченной, напоминая о себе с каждым его шагом – вот она, гляди, ещё одна, ещё, ты, ненароком, какую-нибудь не пропустил? Настроение было прескверное. А дальше, что? «Капернаумские рыбаки» размещавшиеся на втором этаже массивного пятиэтажного здания под вывеской «Истинные сокровища – на небесах»», никогда не дали бы больше половины цены даже за его бессмертную душу. Но о подобной сделке, разумеется, не могло быть и речи.

Кристиан глядя себе под ноги, стал подниматься по старинной мраморной лестнице, придерживаясь за перила (от голода пошатывало), и почти миновал уже первый пролёт, как вдруг отчётливо услышал музыкальную фразу из Гайдна, в два такта, исполненную на непонятном музыкальном инструменте, напоминавшим толи флейту, толи дудочку. Это ещё что такое? Скрипач обернулся и увидел в самом углу широкого подоконника маленький серый с розовым оттенком комочек, с круглыми внимательными глазами на пёстрой трёхцветной головке. Птичка чуть наклонила головку набок, и ещё раз, специально для Кристиана отчётливо исполнила ту же фразу из Гайдна. Скрипач отлично помнил эту вещь, ему часто случалось исполнять её на своих уличных концертах. Он, недолго думая, просвистел следующие два такта. К его удивлению, щегол не стал повторять за ним, а повёл мелодию дальше в точном соответствии с партитурой. Вот это да! Кристиан забыл и про время, и про свои часы, и про лукавых «рыбаков». Это позже ему пришла в голову мысль, о том, что с такой птичкой, наверняка, можно заработать кучу денег, а тогда он как ребёнок искренне восхищался чудом. Чудес в жизни бездомных бродяг случается действительно не мало, он тогда об этом кое-что уже знал.

Исполин Томас, например, рассказывал, что ему как-то предложили бесплатно поучаствовать в конкурсе, по поеданию гамбургеров, проводившимся местным Макдональдс. Он просто проходил мимо, его окликнули: «Эй, здоровяк, покажи класс, сожри эту кучу дерьма» – так об этом рассказывал сам Томас. Обещали победителя целый месяц кормить гамбургерами бесплатно. Ну, он и согласился, занял первое место, а потом едва не умер от заворота кишок, чудом остался жив. Воспользоваться призом он уже не мог, да и не хотел. Подобных историй Кристиан в первые же дни своего пребывания в ночлежке наслушался предостаточно. Все они были про то, как судьба посмеялась над бродягами в очередной раз. А они в ответ смеялись судьбе в лицо, что им оставалось делать?

– Кристиан, Кристиан, – скрипачу показалось, что старик заснул, дыхание его стало ровным, но он вдруг почему-то стал звать его.

– Да, милорд – так же, шёпотом отозвался он.

– Цвингли спит?

– По-моему, да, милорд, затих. – Кристиан улыбнулся старику и аккуратно кончиками пальцев слегка откинул шерстяной покров уютного птичьего гнёздышка.

Старик, приподнялся со своей лежанки, и тоже потихоньку заглянул внутрь.

– Божья тварь, – умилённо заметил лорд-пропойца, – ему бы подружку.

О подружке для Цвингли Кристиан никогда не думал. Откуда её было взять? Да и разве найти гениальному щеглу дамочку под стать? А, кроме того, ведь и проносить незаметно в приют две птички было делом немыслимым, а вдруг они в самый неподходящий момент начнут радоваться своему весеннему счастью. Тогда, считай, всё пропало! Но скрипач оценил трогательную заботу старика о его удивительном маленьком друге.

– У меня когда-то кошка была. – Мечтательно из темноты заговорил старик. – Самая настоящая, Кристиан, кошка! – Он даже прыснул от удовольствия, производившегося его собственными воспоминаниями. – А душа у неё была, ну прямо-таки совсем собачья. Бросишь ей маленький сухарик, а она хвать его на лету, был сухарик, и нет. А она грызёт себе, жмурится. Стоило кинуть в коридор маленький каучуковый мячик, как она тут же бежала за ним и приносила его обратно в зубах. И даже скулила почти по-собачьи, когда я уходил из дома. Могла целый день вот так у входной двери просидеть и ждать, пока я вернусь с работы. Даже к еде не притрагивалась. Такая верная кошка была. – Старик замолчал.

– А, что с ней потом стало? – Кристиан почувствовал, что это ещё не вся история.

– А потом, – весело отозвался лорд-пропойца, – она сбежала от меня с одним прощелыгой-котом. – Старик мелко затрясся от смеха, а потом закашлялся. Бродяги тяжело заворочались во сне. – Одина раз потом я их видел, недалеко от дома, – «Тогда у него ещё был дом» – подумал Кристиан, – стал звать её, – заговорил он ещё тише, – «Моти, Моти». – Матильдой её звали.

– А она?

– А она – ноль внимания, как будто и не слышала меня. Так им, с её котом-прощелыгой было хорошо вдвоём. – В голосе старика не было и тени осуждения неблагодарной питомицы.

– Значит, всё-таки она была кошкой, а не собакой? – Осторожно предположил скрипач.

– А кто их разберёт… – Примирительно со всем миром заключил старик. – Кошки собак вскармливают, собаки кошек, если что… Вот, я и думаю, Кристиан, что нет у Бога ни собак, ни кошек, ни людей. Одна на всех только душа больная, заблудшая…

Лорд-пропойца свинтил непослушными руками крышку со своей плоской фляжки немного отхлебнул, и предложил скрипачу. Тот отказался. Вывод старика показался ему немного странным, но очень естественным. Может и впрямь, всё действительно так?

– Ладно, давай спать. Завтра, рано вставать.

Старики часто говорят очевидные вещи, наверное, потому, что остальные ещё не поняли главного – жизнь проста и очевидна…

Если приложить тёплый палец к замёрзшему стеклу, можно сквозь маленький влажный глазок посмотреть на мир. Какой он там, мир за окном? Сильные морозы случались редко, за зиму окошко замерзало всего пару раз. Когда наблюдаешь за ним незаметно со стороны, он совсем другой – озабоченный и чуть растерянный. Она улыбалась, всякий раз заставая его врасплох. И никакой он, на самом деле, не самодовольный и не гордый. Всё это так, напускное. Он, иногда, прямо как человек не знает, что с собой делать, и как себя воспринимать. Его немного даже жалко. А когда, наконец, заметит, что на него смотрят, сердится, пыхтит недовольно, может даже кулаком погрозить: «Я тебе устрою!». Ну, и, случается, иногда действительно устраивает – бывает таким с ней жестоким. А всего лишь из-за чего? Не хочет, чтобы его видели, таким, каков он есть. Вот и вся причина жестокости. Может, и вправду, лучше не злить его, не смотреть?

Странно, почему довольно уже тёплым весенним утром она вспомнила о своих зимних шалостях. Ах, да, старик в клетчатом пончо, похожий на Леонардо да Винчи заблудившегося во времени, или на боцмана давно затонувшего корабля. Она ещё подумала, что ему, должно быть, очень холодно. Сколько всего нужно пододевать в такую стужу, чтобы не околеть. Наверное, бездомный. Агнетта выбежала на улицу, как была, в лёгких брючках и домашнем свитере, захватив с собой старую дублёнку своего бывшего мужа. Ему она всё равно даром была не нужна, а старику бы пригодилась. Может быть, чуть великовата, но это ничего, велика – не мала. Выбежала на улицу, оглянулась по сторонам, а старика уже и след простыл. Прохожие смотрят недоумённо, женщина с мужской дублёнкой в руках, кого-то потеряла. Как будто муж ушёл от неё к другой не два года назад, а вот только сейчас, ухитрился выскочить из дублёнки, подлец, и затеряться в толпе (А что, такие случаи бывали). Она подумала, что выглядит очень глупо, и поспешила обратно, ветер пронизывал до костей.

Ну, так вот, вчера возле бакалейной лавки она снова увидела этого старика. Значит, зиму он всё-таки пережил. Не сумев тогда вручить ему дублёнку, она решила, хотя бы помолиться за него. Точно – он, его ни с кем не перепутаешь. И то же самое клетчатое пончо в жёлто-коричневую крупную клетку на нём, только, вроде даже поновее. Это потому, что весна, подумала Агнетта, глядя на благообразного экзотического старика, стоявшего прямо напротив витрины и внимательно рассматривающего живописные изображения булок, пряников и кренделей. Может пригласить его к себе, напоить чаем? Но, вдруг от него дурно пахнет? Она неприятно поразилась своим мыслям, как может в ней одной умещаться всё это! Тогда выбежала за ним по морозу, хотела согреть, молилась, а теперь испугалась запаха его отчаянной бездомной неустроенности. Разве, у неё не было для него горячей воды и душа? Душа – души… Поразилась, и приглашать старика к себе не стала, а просто подошла и торопливо сунула ему в руки деньги на бакалейщину – возьмите, меня это не обременит.

Мало ли не сделала того, что нужно было сделать? Мало ли на что не решилась, когда нужно было решиться? Сейчас нужно просто собираться, бежать, она опаздывала. Сначала, забрать у Наташи рукопись, потом к парикмахеру, дальше, заехать в офис, потом… потом… Предстояло сделать ещё пару важных звонков, один в Турагентство, а второй, ему? Или лучше подождать, пока сам позвонит? Принять решение, когда весна, когда сходишь с ума, как девчонка, когда всё так… Нужно погадать! Сейчас прибавлю звук, если соседка не успеет постучать в стенку, так и быть, позвоню сама, а если успеет (ещё, примерно, половина песни осталась), тогда, милый Серж, ничего не поделаешь, придётся тебе. Она улыбнулась своей счастливой находке, и с удовольствием крутанула громкость по часовой стрелке, да ещё и сама запела: «The gods may throw a dice. Their minds as cold as ice. And someone way down here. Loses someone dear…». Однако, как ни старалась, за стеной не раздалось ни звука. «Умерла, или за молоком пошла». Агнетта вздохнула, придётся самой, всё самой…

– Ты, всерьёз считаешь, что любую перестановку глав твоего романа местами, суд готов будет признать новым литературным произведением? Роберт, не дури. – Агнетта рассеяно курила.

Ещё только обед, а она чувствовала себя уставшей. А всё потому, что его подопечному горе-литератору пришла в голову эта навязчивая авантюра.

– А как же?! – («Нет, он и вправду сошёл с ума»). – По-твоему, выходит, просто поменять местами главы! Но, это уже будет совсем другая структура композиции! Я тебя умоляю, Агнетт, не будь формалисткой. – Он доверительно склонился к ней через стол. – Разве это не авторская работа? Я же не Флобера перелицовываю, себя, своё детище, плоть от плоти…

– Ещё бы он Флобера перелицовывал! Издательства просто затаскают нас по судам. Я не хочу остаток своей, и без того не слишком счастливой жизни, провести с репутацией самого тупого литературного агента в мире!

– А, что не так с твоей жизнью? – Роберт снова выпрямил спину. – Юридически, вся ответственность ляжет на меня.

– Не в этом дело. Просто, я хочу тебе сказать, что со мной перестанут здороваться, и это всё, конец карьере!

– Ты просто трусиха, и не хочешь слушать доводов разума!

– Роберт, о чём ты?

– Ну, хорошо, хорошо. – Молодой литератор вскинул ладони вверх. – Но тогда ответь мне, пожалуйста, на один вопрос. Ответишь?

– Вот уж даже и не знаю! – Она загасила сигарету.

– Почему ты никогда не слушаешь классическую музыку задом наперёд, на обратной перемотке, а?

«Какая глупость. Но он торжествует, как будто этот вопрос открывает путь к последним тайнам Вселенной».

– Роберт, в этом нет абсолютно никакой нужды. Меня устраивает то, как она написана…

– Написана? Переписана! – Почти закричал он. – Но, не станешь же ты утверждать, что токката и фуга ре-минор на обратной перемотке, это то же самое произведение Баха! А ноты, прошу заметить, остались прежними, ничего не изменилось, кроме порядка их воспроизведения! – Писатель бросил вилку на стол, явно довольный своим убийственным аргументом.

Агнетта молчала.

– Как курьёзный прецедент, при определённых условиях, наверное, это возможно…

– Вот!

– Но, пойми, Роберт, мне не нужна такая дурная слава. И тебе она не принесёт ничего, кроме скандальной известности, в лучшем случае, на несколько недель.

– Нет, ты не понимаешь! Ты решила, что я хочу по-быстрому срубить славы и денег, и при этом, попутно, легко подставить тебя. Так? Признайся, ведь ты именно так подумала? – Писатель смотрел на своего литературного агента с откровенной укоризной.

– А на самом деле? – Агнетта потянулась за очередной сигаретой.

– А на самом деле, это переворот в литературном процессе, и в издательском деле! Революция! Всё теперь будет по-новому. И мы с тобой…

– Без меня! – Она попыталась встать, но Роберт мягко удержал её за руку.

– Ну, хорошо, хорошо. Без тебя. Жаль, конечно… Но, видно, ничего не поделаешь. Гении обречены, быть непонятыми современниками. – Роберт изобразил на своём лице оскорблённую гениальность.

– Да, вы уж гении, как-нибудь в этот раз без нас. – Агнетта немного упокоилась.

Писатель хитро посмотрел на неё. («Что он ещё такого задумал?»).

– Хочешь, покажу тебе щегла, поющего Аве Еву из «Сотворения мира» Гайдна нота в ноту, от начала и до конца?

– Врёшь? – Агнетта недоверчиво покосилась на него.

– Обижаешь, старушка! Сама всё увидишь.

– Да, ну тебя, такого не может быть.

– Твоя беда в том, что ты не веришь в чудеса. А я не далее, чем сегодня вечером, он взглянул на свои часы, – могу представить тебе это истинное чудо. Но! – Роберт держал многозначительную паузу.

– Ну, что ещё? – Агнетта снова устало вздохнула.

– Если птичка споёт Ave Eva из «Сотворения мира», ты, – она напряглась, – отнесёшь один вариант моего романа в «Галлион».

– Роберт, я же сказала!

– Только один вариант, и только в «Галлион».

«В гальюн бы твой роман, а не в Галлион» – не зло, а с сожалением подумала она.

– Ладно, но тогда и у меня одно условие!

– Слушаю тебя внимательно.

– Я скажу Наташе, что это творение молодого неизвестного автора, а тебе придётся придумать себе специальный псевдоним.

Роберт кривил и поджимал свои мясистые губы, пока раздумывал.

– Идёт! – Наконец решился он.

– От начала до конца, нота в ноту, – Агнетта, как пистолетом тыкала в грудь ему указательным пальцем, – Гайдн, Ave Eva.

– Всё так и будет, не сомневайся, старушка. Там делов, всего-то минуты на четыре.

– И прекрати называть меня старушкой! Лучше бы сказал, что-нибудь хорошее о моей стрижке.

– Ok. Как скажешь… А от твоей стрижки, ты же сама видишь, я не отрываю ни на секунду восхищённого взгляда!

– То-то же. Ну, так, где твой гениальный щегол?

– Ты уже сама меня торопишь? – Роберт покровительственно засмеялся. – Подожди, – он снова взглянул на часы, – его хозяин, скрипач играет на Площади Всех Несуразностей, ближе к вечеру. Думаю, часов в шесть будет самое то.

Сказать, что Кристиан был доволен Цвингли – ничего не сказать. У щегла был прекрасный музыкальный вкус! Он соглашался разучивать исключительно проверенные временем классические произведения Баха, Моцарта, Гайдна, Дебюсси. Любил Вивальди, «Времена года», но почему-то желал участвовать только в исполнении «Зимы». Зато, как он её исполнял! Звонкие и остренькие, как маленькие иголочки нотки, вылетая из его серенькой птичьей грудки, неистово резали воздух и попадали в самое сердце слушателей. «Конечно, конечно, Цвингли. Я не имею права настаивать, – не уставал повторять Кристиан, – искусство не терпит насилия! Твоя душа не может лгать, идя на компромисс с тем, что не вызывает в ней полного и глубокого отклика. Ты преподал мне хороший урок, Цвингли, и за него я тебе особенно благодарен. Ведь мне в жизни, часто не хватало именно этого – честности с самим собой…».

Однажды, скрипач решился показать ему маленькую серенаду, которую сочинил ещё в юности, едва только начав пробовать свои силы в композиции. Кристиан невероятно волновался, долго настраивал инструмент, нервно шевелил пальцами левой руки, уговаривал Цвингли немного подождать: «сейчас, сейчас…», осыпая воздух стремительными арпеджио. Наконец всё было готово, и он, самозабвенно прикрыв глаза, заиграл простую, но очень чистую и трогательную мелодию. Кровь в теле скрипача зажурчала, заструилась весенними ручейками, прокладывая себе многочисленные маленькие русла, где-то под его верхними веками начали медленно проплывать облака. А, сквозь грязную, серую, жижистую кашу растаявшего на мостовых снега, начала прорастать трава…

Когда Кристиан закончил играть, и открыл глаза, его друг сидел, не шелохнувшись, будто даже окаменел. Скрипач забеспокоился: «Цвингли, ты жив?!». Он быстро взял птичку на руки, и она встрепенула свои пёстрые крылышки, и слегка повернула голову. «Ну, слава Богу! А то, я так перепугался за тебя. Я вдруг подумал… Прости! Ты так мало ешь, почти ничего не пьёшь, а ведь из-за меня тебе приходится тратить столько сил». Щегол весело чирикнул. «Ну, вот и хорошо. А про эту серенаду забудь. Я и сам знаю, что она, не более чем баловство, детская забава. Сегодня мы с тобой будем исполнять твоего любимого Гайдна. Вот это настоящая великая музыка!».

Ну, мог он хотя бы взять трубку? Это же так просто – взять трубку. Агнетта стояла в телефонной будке, облокотившись на прозрачную стенку, трубка безвольно болталась в её руке. «Чёрт, ещё сапоги начали промокать». Она не знала, что делать дальше. Мир безжалостно мстил ей за её зимние подглядывания, мстил, как он умеет, своим холодным равнодушием и его отсутстующим молчанием. За те десять минут, что она простояла в будке, никто даже к ней не приблизился, не захотел воспользоваться телефоном, не поторопил. И это в шестом часу вечера! Никто не повернул головы в её сторону, все идут, как заведённые и смотрят прямо перед собой. «Зомби!». Нужно было ещё позвонить в Турагентство, но теперь этот звонок вообще казался бессмысленным. На Новый год она подарила Сержу электробритву, боже, каким пошлым этот подарок выглядел в её глазах теперь. Я сама во всём виновата, – думала Агнетта, вываливаясь из телефонной будки на улицу, – ещё эти дурацкие сапоги! Сапоги ей, в качестве ответного подарка преподнёс Серж.

«А, ничего, всё оно к лучшему!» – думала она, оказавшись в муравьином потоке, тянущимся вдоль проезжей части в сторону Площади Всех Несуразностей, куда теперь направлялась она. И в голове опять зазвучало на полную громкость: «The winner takes it all. The loser standing small…». Я сама вся сплошная несуразность! И ты тоже несуразность. Что ты мне, мир, можешь сделать? Чем удивить? Что ты можешь сделать с тем бездомным стариком в клетчатом пончо? Всё, что ты мог, ты уже с ним сделал. Агнетта остановилась посреди улицы и громко засмеялась. Ты не убьёшь меня, пока мы с тобой играем в эту увлекательную игру. И я знаю, что тебе нравится в неё играть, хоть ты и не показываешь виду. Какой-то мужчина чуть не налетел на неё сзади, и потом долго ещё недовольно оборачивался. «Ёхоууу!» – крикнула ему Агнетта, и помахала рукой.

– Ну, где ты ходишь? Уже десять минут седьмого. – Роберт легко пожурил её за задержку.

– С каких это пор, красивым женщинам запрещено опаздывать?

– С тех самых, когда они решили стать литературными агентами, и работать с весьма нервными и капризными субъектами.

– Попрошу не обобщать, насчёт капризных субъектов.

– Ладно, идём. Скрипач со своей чудо-птицей уже пришёл, я его видел. Вон, видишь, народ уже собирается, – он указал в сторону площади, – будем надеяться, что играть ещё не начинали.

– Ты так говоришь, «играть ещё не начинали», как будто мы идём на концерт симфонического оркестра.

– В некотором смысле, это так. – Загадочно усмехнулся Роберт. – Так, как наш уговор?

– Насчёт гальюна?

– Какого ещё гальюна?

– Ну, в смысле «Галлиона»…

– Я и не подозревал, что ты, оказывается, едкая и саркастическая особа. Хотя, знаю тебя, кажется, тысячу лет. – Он немного сощурился.

– Вынуждаете, да ещё ноги промокли. – Пояснила Агнетта, старательно вышагивая по воображаемой линии, которую она чертила взглядом перед собой.

– Ничего, мы не долго, а потом с меня горячительное. Ещё не хватало, чтобы ты простудилась, и твоя болезнь стала камнем преткновения на пути революции в литературе!

– Эгоист и графоман.

– Знаешь, это с твоей стороны весьма непрофессионально. Такого нельзя говорить даже в шутку.

Народу собралось действительно немало. Поэтому, подойти близко не удалось. Скрипач стоял окружённый разношёрстной публикой. И Агнетта наблюдала издалека, то и дело, отклоняя голову чуть в сторону, чтобы не заслоняли видимость, как он о чём-то ласково разговаривал с небольшой закорючкой, сидящей на его плече, легко поглаживая её своими длинными пальцами, занятыми смычком. Многие в передних рядах почему-то довольно громко смеялись. Это, наверное, из-за его клоунских ботинок, предположила Агнетта. Она заметила, что Роберт немного нервничает, перетаптывается, поглядывая, то на неё, то на скрипача. Она вопросительно вскинула брови, но он всем своим видом давал понять, что волноваться не о чем.

Наконец скрипач выпрямился, поднял смычок вверх, прося у публики внимания, взмахнул рукой, и…

Агнетта хорошо помнила, как с размаху заехала своей дамской сумочкой Роберту в ухо. Как он назвал её после этого сумасшедшей дурой и истеричкой. И что-то ещё кричал ей вслед. Помнила, этот смех публики, капающий, словно липкий бараний жир на мостовую. И ещё счастливое лицо скрипача с блаженной улыбкой на лице, который, совершенно искренне верил, что его маленький друг, творивший вместе с ним этот мир заново, был настоящей живой птицей, а не механической игрушкой.

 

Contrapunkt № 4

Мальчик сокрушённо, в который раз, рассматривал в зеркало свои зубы, закидывая и поворачивая под разными углами тёмную, курчавую голову. Только с большой натяжкой можно было сказать, что все они были объединены неким композиционным единством. Мальчик ходил в художественную студию и хорошо знал, что это такое, композиционное единство, эх, лучше бы не знал… Каждый зуб в его широком рту жил своей собственной и, надо сказать, весьма эгоистичной жизнью. Один был большой и квадратный, как старая монгольская монета, изображение которой он видел в красочном иллюстрированном альбоме, посвящённом археологическим находкам. Он был передним. Другой, его сосед, имел вытянутую прямоугольную форму и никак не хотел существовать в одной плоскости с квадратным. К тому же, они смотрели в разные стороны, как будто испытывали взаимное отвращение. А уж возле клыков происходило вообще нечто невообразимое. Зубы теснились, как зловещие острые скалы, какие рисуют на иллюстрациях к книжкам фэнтези, чтобы передать мрачную атмосферу существования какого-нибудь чёрного мага. Зубы наползали друг на друга, теснились, возвышались над себе подобными, устремлялись вкривь и вкось, как будто боролись за место под солнцем, которого во рту мальчика сроду не бывало, или просто хотели разбежаться кто куда.

– Шариф, ну, что ты там копаешься, в школу опоздаешь. – Голос матери, донесшийся из-за двери, заставил его отвлечься от изучения удивительного и неприглядного мира собственных зубов.

Он быстро повозил зубной щёткой во рту, – за такими уродцами даже ухаживать, как следует, не хотелось, – сплюнул серовато-белую пену в, начавшую ржаветь ещё до его рождения раковину, и ещё раз взглянул на себя в заляпанное капельками пасты зеркало. Так-то, парень он что надо: бронзовая кожа, правильные черты лица, большие выразительные карие глаза, да и фигурой, ростом вроде вышел. Мальчик согнул в локте правую руку, чтобы ещё раз убедиться, бицепс у него ничуть не меньше, чем у Хабиба, а ведь Хабиб на целых полтора года старше его, и ходит он не в художественную студию, а в самую настоящую секцию бокса!

– Иду, мам!

На завтрак его ждала тёплая кукурузная каша и большая кружка козьего молока, а ещё фигурные булочки из слоёного теста. Мать пекла их в огромном количестве, изобретая для них самые причудливые формы, и они всегда свежие и душистые присутствовали на столе.

– Шариф, отец тобой очень недоволен. – Мать лепила очередную партию булочек и разговаривала с ним, едва заметно повернув голову. – Я понимаю, что в твоём возрасте все мальчишки балуются и выдумывают, но…

– Я опаздываю, мам. – Мальчик быстро запихнул в себя одну ложку тёплой кукурузной каши, сделал торопливый глоток козьего молока, и, схватив пару мягких, тёплых булочек выбежал из-за стола, подбирая на ходу школьную сумку.

– Шариф!

– Я тебя люблю! – Её сын уже нёсся по улице.

«Отец тобой очень недоволен» – тоже мне, новость. Он и сам это прекрасно знал. Можно подумать, он, Шариф, был доволен собой! Никогда не был. Мальчик никак не мог понять, почему недовольство им, исходящее от отца должно занимать какое-то особое место в ряду самых разнообразных бесконечных недовольств, обрушивающихся, как град камней ежедневно на его тёмную, курчавую голову?

Абу-Касим, например, всегда был недоволен тем, что он часто опаздывал к школьному автобусу. «Здравствуйте, достопочтенный шейх, а мы Вас заждались! Не соблаговолите ли, занять Ваше почётное место в моём скромном драндулете?» – язвительно говорил он всегда одно и то же, и тогда над Шарифом все начинали смеяться и показывали на него пальцем, тоже всегда одинаково. Мальчик шёл к своему месту в автобусе, почти в самом конце, раздавая направо и налево подзатыльники зарвавшимся товарищам, и получая тычки и толчки в ответ. А потом, садился у окна и с тоской думал: сейчас этот старый прокисший бурдюк ещё скажет… «В следующий раз, паршивец, будешь добираться в школу на верблюде» – и, в самом деле, говорил Абу-Касим с силой выкручивая баранку. Вот-вот… А эти опять гогочут.

Его старшая сестра Лейла была недовольна, когда он подсматривал за ней через маленькое мутно оконце, как она моется под душем, или когда он примерял её джинсы (ей джинсы купили, а ему нет). Зайнаб-хатун всегда упрекала его за отсутствие носового платка. Дался ей это платок! Какое отношение он вообще имеет к географии? Хабиб был недоволен его вратарскими способностями, когда они играли в футбол с соседним двором. Дак, разве он виноват? Он и сам хотел бы стоять на воротах лучше! Зухра, сидевшая с ним за одной партой была недовольна тем, что он постоянно ковырял в носу. Эта зануда и зазнайка постоянно делала ему замечания и опять же вспоминала вслед за географичкой про отсутствующий носовой платок. Что они понимают, женщины, в особенностях козявок, живущих в его мужском носу? Не нравится – не смотри. Кое-кого раздражал его, мягко говоря, далёкий от каллиграфического идеала почерк. Да, мало ли, кто чем бы недоволен… Иногда он думал, что если бы ему вздумалось надеть свои ботинки не на ту ногу, или прыгать по жизни вообще в одном левом ботинке, то в его теперешнем состоянии мало бы что изменилось – недовольством больше, недовольством меньше… Но, это всё ерунда. Если бы все они знали, как он сам был недоволен собой, своими зубами! По сравнению с этим, все их внешние, мелочные недовольства выглядели в глазах мальчика сущими пустяками, глупыми придирками даже не заслуживающими сколько-нибудь серьёзного внимания.

 

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.