Перед выходом из лицея Пушкин мечтал о военной службе. Незадолго перед тем появившийся Высочайший указ предоставлял право определяться прямо в гвардию офицерами, и 12 товарищей Пушкина тотчас же избрали военное поприще. Жизнь военная и молодому поэту представлялась в самом привлекательном виде. Уже давно он познакомился с нею в кругу квартировавших в Царском Селе офицеров. К тому же, по-видимому, он имел все данные для нее: физическая организация его, крепкая, мускулистая и гибкая, была чрезвычайно развита гимнастическими упражнениями. Он славился как неутомимый ходок пешком, страстный охотник до купанья, езды верхом; отлично дрался на эспадронах, считаясь чуть ли не первым учеником у известного фехтовального учителя Вальвиля. Пушкину хотелось поступить в лейб-гусары, и один знакомый генерал обещал ему содействие, но не удалось молодому поэту носить военного мундира. Свидание с отцом расстроило все его планы. Сергей Львович наотрез объявил, что не в состоянии содержать сына в гусарском полку, и позволил ему определяться в один из пехотных полков гвардии; но Пушкин не захотел этого и через четыре дня по выходе из лицея записался в министерство иностранных дел, что вполне соответствовало его склонностям: служба эта, будучи номинальною, предоставляла ему много досуга.

По выходе из лицея Пушкин снова вернулся под родительский кров. Родители его жили теперь уже в Петербурге, а на лето уезжали в Псковскую губернию, в родовое свое село Михайловское. Сюда и приехал Пушкин с родными тотчас по выпуске из лицея. “Вышедши из лицея, – говорит Пушкин в своих записках, – я тотчас почти уехал в Псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался я сельской жизни, русской бане, клубнике и пр., но все это нравилось мне недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу”.

Эта страсть к городской жизни и к толпе, очевидно, была унаследована Пушкиным от своих родителей и особенно от отца. Сергею Львовичу обязан он был и своим тщеславием, страстью тянуться во что бы то ни стало в высшее светское общество. Страсть эта, сгубившая его впоследствии, не замедлила обнаружиться при первых же шагах его в жизни.

Казалось бы, что и по умственным склонностям Пушкина, и по средствам родителей он должен был вращаться преимущественно в литературной среде, тем более, что в этой среде он с детских лет был принят с участием, лаской и любовью первыми литературными светилами того времени. С первого шага в свет Пушкин очутился в обществе тогдашних литераторов как известный и заслуженный его член. Он почти совсем не был в положении начинающего. Едва выйдя из лицея, он уже осенью 1817 года был принят в члены литературного общества “Арзамас”, вокруг которого группировались все молодые писатели нового романтического направления, ратовавшие против устарелых классиков, которые, в свою очередь, группировались вокруг московского общества “Беседы любителей русского слова” и “Вестника Европы” Каченовского. По обычаю арзамасского общества всем членам давать особенные шутливые прозвища, Пушкина назвали сверчком, потому что, по выражению одного из арзамасцев, “в некотором отдалении от Петербурга, спрятанный в стенах лицея, прекрасными стихами уже подавал он оттуда свой звонкий голос”. Новый член “Арзамаса” произносил обыкновенно шуточное похвальное слово какому-либо члену враждебной “Беседы любителей русского слова”. Неизвестно, кому произнес похвальное слово Пушкин при вступлении своем, но ему дозволено было сказать речь свою александрийскими стихами, которые, к сожалению, не дошли до нас. К несчастью Пушкина, “Арзамас” скоро рассеялся. Собрание, в котором Пушкин произнес свою речь, было последним, так как члены “Арзамаса” отозваны были из столицы разными обязанностями. Но, кроме “Арзамаса”, в Петербурге было несколько других литературных обществ, кружков и салонов (“Общество любителей словесности, наук и художеств”, “Общество соревнователей просвещения и благотворения”, кружок А.Н. Оленина, вечера В.А. Жуковского), и, хотя Пушкин не принадлежал к некоторым из них, однако же следил внимательно за их занятиями. На вечерах Жуковского читал он песни “Руслана и Людмилы”, подвергая их переделкам под влиянием суждений и приговоров друзей. Известно, что после чтения последней песни Жуковский подарил автору свой портрет, украшенный подписью: “Ученику от побежденного учителя”. Батюшков же, прочтя послание Пушкина к Ф.Ф. Юрьеву, сжал в руках листок бумаги с этим посланием и проговорил: “О! как стал писать этот злодей!”

К этому же времени относится знакомство Пушкина с П.А. Катениным, этой благороднейшей и замечательной личностью того времени. Пушкин просто пришел в 1818 году к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: “Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей – но выучи!” – “Ученого учить – портить!” – отвечал Катенин. С тех пор дружеские связи не прерывались, и Катенин оказывал большое влияние на Пушкина как знаток языков и европейских литератур. Пушкин именно Катенину был обязан осторожностью в оценке иностранных поэтов, уменьем находить свои достоинства в писателях различных школ и особенно хладнокровием при жарких спорах, скоро возникших у нас по поводу классицизма и романтизма. Катенин, между прочим, помирил Пушкина с князем Шаховским, приверженцем классицизма, и с актрисой A.M. Колосовой, дебюты которой Пушкин встретил злой эпиграммой.

Но, к сожалению, Пушкин только мельком бывал в литературных кружках и видался со своими друзьями и сотоварищами по перу. Более же всего его тянуло в высший свет, где он считал неприличным носить звание литератора и всячески старался, чтобы забыли о том, что он пишет стихи. Связи отца и служба по министерству иностранных дел открыли Пушкину вход в лучшие дома большого света, каковы были графов Бутурлиных и Воронцовых, князей Трубецких, графов Лаваль, Сушковых и пр. Здесь Пушкин на первых порах с пылкою страстностью увлекся балами и всеми великосветскими развлечениями, но большой свет скоро наскучил ему, и он кинулся в вихрь полусвета. Страсть к обществам, явным и тайным, различных наименований, была так сильна в то время, что беспрестанно возникали общества не только литературные, масонские, политические, но эротические и вакхические. Таково было общество “Зеленая лампа”, основанное Н.В. Всеволожским и у него собиравшееся. Это было оргичeскоe общество, которое в числе различных домашних представлений, как изгнание Адама и Евы, гибель Содома и Гоморры, устраиваемых им на своих заседаниях, пародировало между прочим собрания с парламентскими и масонскими формами, но было посвящено исключительно обсуждению планов волокитства, закулисных проказ и всякого рода отчаянных шалостей, иногда крайне скандальных, рискованных и опасных; сюда же входили и кутежи с богатырскими пари относительно количества выпитых напитков и беспрестанные дуэли из-за самых ничтожных пустяков вроде какой-нибудь случайной театральной ссоры.

Пушкин присоединился именно к этому обществу великосветских безобразников, и как велики были излишества, которым он предавался в это время, можно судить по тому, что в течение трех лет он два раза лежал на краю гроба, в горячке, именно вследствие постоянных возбуждений организма, не выдерживавшего подобного богатырского разгула. При этом нужно принять во внимание, что кутежи с золотою молодежью были не только не по физическим силам Пушкина, но и не по карману его, и он очень нуждался в деньгах. За стихи в то время еще не платили ему; 700 руб., получаемые им на службе, были капля в море для великосветских кутежей, отец же Пушкина не особенно раскошеливался для молодого повесы и выводил его из себя своею скупостью. Так, один современник, добрый приятель Пушкина, рассказывал, как поэту приходилось упрашивать, чтобы ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками; Сергей же Львович предлагал ему свои старые, павловских времен. “Мне больно видеть, – говорит Пушкин в одном письме к брату, – равнодушие отца моего к моему состоянию. Это напоминает мне Петербург: когда больной, в осеннюю грязь и трескучие морозы, я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 копеек, которых, верно бы, ни ты, ни я не пожалел для слуги”. Если же и попадала в карман Пушкина лишняя копейка, он тотчас же ставил ее ребром с гениальным безрассудством. Так, однажды ему случилось кататься на лодке в обществе, в котором находился и отец его. Погода стояла тихая, и вода была так прозрачна, что виднелось самое дно. Пушкин вынул несколько золотых монет и одну за другой стал бросать в воду, любуясь падением и отражением их в чистой влаге.

И несмотря на то, что скудость денежных средств ставила его беспрестанно в двусмысленные и неловкие положения, сильно тревожившие и огорчавшие его, он все-таки продолжал тянуться к знати. “Пушкин, – рассказывает о нем один из лицейских друзей его, – либеральный по своим воззрениям, часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра, около знати, которая с покровительственной улыбкой выслушивала его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом – ни в одном из них ты не найдешь сочувствия”. Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется; потом смотришь, Пушкин опять с тогдашними львами”.

Надо удивляться, как среди этой рассеянной жизни, исполненной беспрерывных оргий, у Пушкина хватало времени на литературные работы. Между тем оставшиеся после него тетради свидетельствуют об упорном, усидчивом труде, который он положил на обработку “Руслана и Людмилы”, труде не менее четырех лет, так как задуманная еще на скамьях лицея поэма вышла в свет в 1820 году. Появление “Руслана и Людмилы” произвело сильную сенсацию и в литературе, и в обществе, равносильную внезапному пушечному выстрелу среди мертвой тишины или яркому лучу света, блеснувшему среди непроницаемого мрака. Поэма шла совершенно вразрез с установившимися литературными приемами и не была похожа ни на что, существовавшее в литературных кружках того времени. Тут и тени не было ни того высокопарного, чопорного тона, с каким передавались сюжеты народного эпоса классиками, ни плаксивого сентиментализма и туманной мечтательности романтиков: бездна остроумия, шутливое отношение к сказочному миру, живой и здравый реализм, проглядывающий сквозь чудеса, и свободное, простое течение рассказа при беспрестанных отступлениях и неожиданных обращениях к посторонним предметам – все это производило впечатление неслыханной новизны и в то же время подкупало своею поэтическою обаятельностью. И между тем как публика нарасхват покупала поэму, читала и перечитывала ее до заучивания наизусть, в журнальном мире занялся целый сыр-бор из-за нее. Затихавшие в последнее время споры между классиками и романтиками вспыхнули с новою силою. И между тем как романтики до небес расхваливали поэму, приписывая ей ряд знаменитых предков и у себя, и на стороне, сравнивая ее с “Душенькой” Богдановича, и с “Обероном” Виланда, и с “Неистовым Роландом” Ариосто, классики на страницах “Вестника Европы” обрушились на нее с ожесточением и ужасом. “Обратите внимание, – писал критик “Вестника Европы”, – на новый ужасный предмет, возникающий среди океана российской словесности… Наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова… Просвещенным людям предлагают поэму, писанную в подражание Еруслану Лазаревичу”. Критик допускает еще собирание русских сказок, как собирают и безобразные старые монеты, но уважения к ним не понимает. Выписав сцену Руслана с головой, критик восклицает: “Но увольте меня относительно описания и позвольте спросить: если бы в московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагая невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: “Здорово, ребята!” – неужели бы стали таким проказником любоваться?., зачем допускать, чтобы классические шутки старины снова появлялись между нами?” (“Вестник Европы”, 1820, № 11).

Но в то время, как поэма “Руслан и Людмила” произвела такой шум в литературном обществе, автора ее уже не было в Петербурге, и очень может быть, что успеху поэмы наполовину содействовало именно это обстоятельство. Дело в том, что, крайне чуткий ко всему, что окружало его в жизни того времени, Пушкин не мог оставаться глухим к тому брожению, которым было преисполнено наше высшее общество после войны 1812 года. Не с одними повесами и кутилами сталкивался Пушкин в большом свете и в гвардейских кружках. Рядом с такими забубенными людьми, как братья Всеволожские или Якубович, Пушкин был близок и с личностями совсем иного рода, каковы были Катенин, Н. И. Тургенев, Чаадаев, Раевский, Пущин и затем масса людей, горячо увлекавшихся общественными вопросами своего времени. Он был охвачен сетью политических кружков и тайных обществ, которые не принимали его в свои недра, считая слишком легкомысленным и суетным, но в то же время влияли на его образ мыслей и вместе с тем возбуждали в нем желание проникнуть в эти кружки и сделаться членом их. И вот, оскорбленный этим непризнанием, Пушкин вздумал составить себе самостоятельное видное положение между ними и разразился массою политических памфлетов и эпиграмм, которые быстро расходились среди публики, увеличивали его популярность, но вместе с тем делали положение поэта с каждым днем более и более опасным. Распространившиеся в обществе слухи об аресте и наказании его в тайной канцелярии еще более подлили масла. “Мне было 20 лет в 1820 году, – говорит он в своей позднейшей записке, – несколько необдуманных слов, несколько сатирических стихов обратили на меня внимание. Разнесся слух, что я был позван в тайную канцелярию и высечен. Слух был давно общим, когда дошел до меня. Я почел себя опозоренным перед светом, я потерялся, дрался – мне было 20 лет! Я размышлял, не приступить ли мне к самоубийству или… Но в первом случае я сам бы способствовал к укреплению слуха, который меня бесчестил; я не смывал никакой обиды, потому что обиды не было; я только совершал преступление и приносил жертву общественному мнению, которое презирал… Таковы были мои размышления; я сообщил их одному другу, который вполне разделял мой взгляд. Он советовал мне начать попытки оправдания себя перед правительством; я понял, что это бесполезно. Тогда я решился выказать столько наглости, столько хвастовства и буйства в моих речах и в моих сочинениях, сколько нужно было для того, чтобы понудить правительство обращаться со мною, как с преступником. Я жаждал Сибири, как восстановления чести…”

Результатом всего этого было то, что в один прекрасный день Пушкин был приглашен к тогдашнему петербургскому генерал-губернатору, графу Милорадовичу. “Когда привезли Пушкина, – говорит И.И.Пущин, – граф Милорадович приказывает полицмейстеру ехать на его квартиру и опечатать все его бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: “Граф! Вы напрасно это делаете. Там не найдете того, чего ищете. Лучше велите дать мне перо и бумаги, я здесь же все вам напишу”. Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: “Ah! c'est cyevaleresque”, и пожал ему руку. Пушкин сел, написал все контрабандные стихи свои и попросил дежурного адъютанта отнести их графу в кабинет. После этого Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания”. Между тем Пушкин не унимался. Так, например, вскоре после убийства герцога Беррийского, он в театре вынимал из кармана портрет Лувеля и показывал его своим соседям. Жалобы на него дошли наконец до царя. Предание уверяет, будто некоторые предлагали сослать Пушкина в Соловецкий монастырь. Но государь отверг эту строгую меру, и так как Пушкин был лицеист, то он обратился за советом к Энгельгардту. Встретившись с ним в царскосельском саду, Александр пригласил его пройтись с собою.

“Энгельгардт, – сказал он ему, – Пушкина надо сослать в Сибирь. Он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это не исправляет дела”. Энгельгардт отвечал на это: “Воля вашего величества; но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника. В нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин – теперь уже краса современной нашей литературы, а впереди еще больше на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его”.

Между тем Пушкин бросился к Карамзину, рассказал свои обстоятельства, просил совета и помощи, со слезами на глазах выслушав дружеские упреки и наставления. “Можете ли вы, – сказал Карамзин, – по крайней мере обещать мне, что в продолжение года ничего не напишете противного правительству? Иначе я выйду лжецом, прося за вас и говоря о вашем раскаянии”. Пушкин дал ему слово и сдержал его: не раньше 1821 года прислал он из Бессарабии, без подписи, стихотворение “Кинжал”. П.Я. Чаадаев в свою очередь был у Карамзина и упрашивал его съездить к императрице Марье Федоровне и к начальнику Пушкина по службе, графу Каподистрии. Но заступничество Энгельгардта и Карамзина могло только смягчить, а не отменить наказание. Пушкин был, собственно говоря, не сослан, а лишь переведен на службу в попечительный комитет о колонистах южной России, состоявший в ведомстве коллегии иностранных дел и находившийся тогда в Екатеринославе. Наскоро собрался он в дорогу, не успев даже как должно проститься со своими приятелями; до Царского Села проводили его два товарища, барон Дельвиг и М.Л. Яковлев. Родители дали ему надежного слугу, человека пожилых лет, Никиту; и вот 5 мая 1820 года Пушкин оставил Петербург.