1

Ночью со склонов Алатау в город сполз морозный воздух. Он превратил собранные на вывоз кучки талого снега в ледяные надолбы, а к рассвету, ослабев между натопленных домов, обернулся туманом. Молочно-серая мгла смазала обличье улиц, и водителю пробиравшейся по ним «Тойоты-Лэндкрузер-Прадо» казалось, что он блуждает в облаках за штурвалом самолета. Попадая на гололед, джип норовил пуститься в вальсок.

Теперь-то руливший вполне понимал, с каким риском пилот пятиместного «Ил-103» нащупывал тройным шасси бетонку алматинского аэродрома час назад. Садились без уведомления наземной службы управления полетами, диспетчер которой, конечно, приметил на радаре самолетик, да не поверил, наверное, своим глазам.

«Ил-103», которому тормозов не полагается по техническим параметрам, прокатил, гася инерцию, две сотни метров и встал неизвестно где. Ссадив пассажиров, пилот вытянул из-под сидений оранжевую штангу. Набросив её на переднее колесо, в одиночку, напрягши мощную спину в кожанке и косолапо упершись кроссовками, сдвинул и откатил самолетик со взлетно-посадочной полосы в асфальтовый «карман». В сторону аэровокзала, вернее того, что от него осталось после прошлогоднего пожара, побрели в тумане, определившись по направлению ветра. Плутание к приготовленному джипу показалось бесконечным…

Водитель и сам, иначе не скажешь, едва нащупал нужную улицу, только когда подвески отреагировали на трамвайные рельсы. Боковые окна, затянутые испариной, пронизал прожектор. Вожатый затрезвонил, различив фары пересекавшей пути машины.

Все-таки слегка занесло при парковке. Резче, чем следовало бы, пришлось тронуть тормозную педаль. Припоздал, сознался он себе, с опознанием собственного дома. И восемь месяцев отсутствия — плохое оправдание. Массивная шестиэтажка, правда, заметно потемнела, в промозглой мгле казалась грязноватой и запущенной, да и меньше, обветшалей, что ли. Едва выключил «дворники», дом и вовсе исчез — стекла будто залепило мокрой ватой.

Оранжевое свечение угадывалось дальше по улице, в той стороне, где, если все оставалось по старому, находилось здание Академии наук. Свечение сопровождал рокот дизелей.

Водитель сказал сутулившемуся за его сиденьем, как за боевым укрытием, человеку в офицерской однобортной шинели:

— Сиди, я посмотрю, что за сабантуй… Ты в форме, а потому приметней.

Слова «сабантуй» в казахском языке нет. Азиатские русские, не владевшие местным, лепили заимствованное из татарского. Следовало бы сказать «той»…

Подполковник поморщился и, сбычившись, сунул в рот толстые пальцы, стараясь зацепить нечто, застрявшее в зубах от шурпы и несколько часов раздражавшее в промозглом самолете, еле тащившемся из Астаны, новой казахской столицы, в старую, южную — Алматы… Ничего не получилось. Он вдавил кнопку управления боковым окном, сплюнул поверх приспущенного стекла в туман и из тумана же услышал сообщение водителя:

— Похороны сегодня. Тело выставили в зале академии, большой начальник ушел в иной мир. Я читал в газетах оповещение, да забыл… Коммунальщики разгребают сугробы, десятка три легковушек из акимата включенными фарами способствуют. Ждут столичных на соболезнования… Думаю, что и ваши скапливаются. Накинь поверх шинелишки мое пальто, оно на сиденье, возле тебя.

— А вы? Простудитесь.

— Фуражку оставь. Торчит уж очень. Экими малахаями обзавелись… Тут десяток шагов до подъезда.

На десяток шагов вдоль стены пришлись четыре гранитных (или мраморных?) барельефа с профилями и надписями, прославляющими выдающиеся вклады или достижения (как они это различают?) в национальную науку четырех бывших жильцов. Квартирой обозначенного на последнем барельефе, а потому привинченном дальше от улицы, почти у подъезда, обладал водитель. Не по наследству. По праву выкупившего на торгах выморочное имущество.

В просторных сенях русский охранник предупреждающе встал из-за цементной конторки. Мертвящий свет неоновой лампы высвечивал мелкие болячки от прыщиков, срезанных бритвой на бесцветных щеках. Глаза скрывала тень козырька полицейского кепи. Парень накинул цигейковую жакетку, возможно, и женскую, которая не позволяла разглядеть, есть на нем портупея с оружием или нет.

— Квартира шестнадцать, — сказал подполковник.

Охранник молча стоял.

Подполковник сунулся в нагрудный карман мундира под шинелью, расчетливо позволив пальто соскользнуть с одного плеча и обнажить погон.

Охранник ждал. Пришлось завершать движение — вытаскивать удостоверение и, не отдавая, показывать в раскрытом виде.

— Подполковник Бугенбай Ибраев, — вслух прочитал, вытянув шею, парень.

Он неторопливо сел и раскрыл амбарную книгу, превращенную в журнал регистрации посетителей. Захватанная книга обтрепалась на углах переплета. Открытая страница оказалась едва ли не последней.

Водитель невольно подумал, как быстротечны здесь, в городе, восемь месяцев, за которые через подъезд с десятком квартир прошло столько людей, и как тягуче время в камере.

— Без регистрации! — скомандовал подполковник. — По службе. Этот господин сопровождающий.

Охранник положил на прилавок шариковую ручку. Явно, запишет потом.

Кабину лифта умники из домоуправления обклеили пластиком под мрамор, а в потолок вделали зеркало, в котором отразились две лысины — в седоватом пуху водителя и с жидким черным зализом подполковника. Оба, каждый сам по себе, подумали об одном и том же: регистрация посетителей в престижном доме предписана участковым, а тому — свыше. Все в этой стране, а в бывшей столице особенно, хотят побольше знать о других.

Зеркальный потолок определенно прикрывал камеру видеозаписи. Жажда власти оборачивалась в престижных домах гонкой техники слежения.

На площадке, когда створки лифта захлопнулись, подполковник тихо сказал:

— Озабочусь. Сотрут.

И протянул нераспечатанный пластиковый пакетик с резиновыми перчатками. Водитель кивнул.

Его квартира сохранила привычный, ни на что не похожий сладковато-кислый запах, слегка отдававший теперь и тленом, вроде того, каким исходит прель на осеннем кладбище. Водитель усмехнулся, представив ступор судебных исполнителей, когда обнаружился бы источник аромата, если бы эти исполнители раньше его появились в квартире для описи имущества по приговору «с полной конфискацией».

— Известен день? — спросил он Ибраева.

Целлофановые чехлы они натянули на обувь ещё перед дверью квартиры и, закрыв её за собой, присев, Ибраев — подоткнув полы пальто и шинели, скотчем закрепляли внатяжку вокруг икр.

— Ляззат принесла поросенка, как всегда, в четверг.

— Был уже остывшим?

С легким кряхтением подполковник выпрямился и, скособочив одну, затем другую ступню, проверил надежность пластика. Водитель сделал тоже самое.

— Температура трупа падает с разной скоростью, все зависит, где осталось тело после того, как… ну, во всяком случае, человека… пристрелили или он умер по какой другой причине. Ляззат представления не имела о коэффициенте остывания… ну, в данном случае, — сказал Ибраев. Трупное окоченение распространяется обычно от жевательных мышц вниз. Обычно. А в данном случае, если иметь в виду эту скотину, кто может сказать определенно? Он, кстати, не жевал. Возможно, и нечем ему… Я приезжал с Ляззат два раза и видел. Душил, дробил позвоночник и ребра, потом заглатывал и все…

Подполковник хмыкнул.

— Поросеночек хвостиком вилял, радовался новому другу, — сказал он весело, нагнав по морщине в углах ничего не выражавших глаз. Считалось, что он улыбнулся. — Молочных покупали…

— Так когда же? — жестко спросил хозяин квартиры.

— Вызывать экспертов прикажете? — ответил подполковник, которому второй день предъявляли непомерные требования. — Вы все время настаиваете на совершении абсурдных шагов! Ах, рейсы отменены? Неважно, взять авиатакси… С риском приземляться в тумане, когда аэропорт закрыт… Непременно выяснить, когда этот… как его… рептилий скончался… Может, прикажете, скажем, выступить в зоопарке с сообщением, что обезьяна произошла от человека… Не угодно ли?

— Успокойся, — сказал водитель. И спросил резко: — Ляззат говорила о случившемся кому-то еще, кроме тебя?

Ибраев покачал головой.

— А кому это интересно? Околела змея…

Окостеневшее, свернутое наподобие бухты корабельного каната, в пестрых разводах тропического камуфляжа тело, с которого сероватым порошком на паркет осыпалась высохшая слизь, походило на холодный гранит. Удав скончался, обернувшись вокруг гнутой ножки антикварного дивана в стиле «букет-бедеремейер». Вероятнее всего, из-за сухого воздуха и холода…

Диван, два кресла и столик, привезенные из Вены как трофеи второй мировой войны, достались с помещением, и починка комплекта стоила четверть того, во что обошлось приведение в порядок квартиры. Подполковнику, потомку степняков, всякая деревянная вещь представлялась сначала дровами для костра, а уж потом ещё чем-то, и он оттянул короткопалую ладонь, чтобы перерубить ножку. Водитель успел перехватить удар.

— Проще приподнять диван, — сказал он. — Давай, а я отодвину Леона, потом опустишь, вот и все.

— Так его звали Леня? — спросил подполковник. Кошачья реакция, с какой остановили его руку, была поразительной.

— Не Леня, Леон… А раньше, в джунглях, как-то еще, наверное.

— Когда раньше?

— В молодости, а может быть в детстве… Кто его знает, в каком возрасте он явился сюда… За полтора года вырос на метр… Перчатки скользят, не ухватить… Что же делать?

— Перекатить в сумку, — сказал подполковник.

Внезапная догадка осенила его. Аллах всемогущий, подумал он и спросил:

— Его привезли из Бирмы?

— Возможно. Во всяком случае, из тех краев. Скорее, из Бангкока… Или через Бангкок.

Аллах всемогущий, опять подумал подполковник, все сходится.

— А может, в большой чемодан? — спросил он.

— Может… В Леоне полсотни кило. Не меньше.

— Он ведь прибыл в эту квартиру? После вашего переезда сюда? — спросил Ибраев. И почувствовал, что разволновался. В таких случаях, он знал, лицо выдавало его: каменело, теряло всякое выражение. Он отвернулся.

— Да.

Аллах всемогущий, повторил про себя Ибраев, как я раньше-то не сообразил? И, чтобы замылить предыдущие вопросы, спросил пустое:

— Где хоронить будем?

— Кремируем. По дороге в аэропорт. Обольем погуще бензином. Сгорит, как старая покрышка. Вместе с чемоданом.

— И за этим мы летели сюда, — сказал подполковник с унылым раздражением, чтобы скрыть удачу.

— За этим, — подтвердил хозяин квартиры.

Аллах всемогущий, подумал Ибраев, ведь он не хочет, чтобы о смерти Леона узнали в городе. Если приговор вынесут с конфискацией, а так, скорее всего, и случится, заявятся судебные исполнители с понятыми, история с удавом пойдет гулять с языка на язык, а такое и для прессы сенсация. И хозяин, не этот, а официальный, то есть начальник подполковника Ибраева прикажет размазать анекдот на телевизионных экранах как свидетельство извращенного разложения аппаратчиков.

Все это представлялось политикой, лишенной в глазах Ибраева практического смысла, поскольку в данном случае, то есть он, Ибраев, и хозяин квартиры оказались в одной связке — один как следователь, а второй как арестант следственного изолятора — в угоду пустым интересам пустых людей. Зятья могущественного тестя втягивались в междоусобицу, для чего использовали свои ведомства. Баи стравливали дворни. Никаких национальных интересов защищать не требовалось, а, стало быть, не приходилось эти интересы и предавать, оказавшись на поводу у хозяина квартиры, настоявшего на этом тайном полете, чтобы устроить похороны околевшему удаву.

Весь перелет из Астаны в Алматы подполковник сожалел о том, что сказал подследственному о смерти рептилии. Дернуло за язык и — начались дурацкие заботы. Теперь Ибраев подумал: удачные похороны. Во-первых, появилось железное оправдание, если про полет, хотя это и мало вероятно, пронюхают старшие по команде на улице Кенесары в Астане. И во-вторых, наметилась перспектива наконец-то выдвинуться…

Прожорливая гадина появилась в квартире после переезда в неё этого человека. То есть, полтора года назад. Это открывало новые обстоятельства, которые превращали «дутое» дело в настоящее. Казавшиеся оборванными навсегда и почти нереальными темные связи подследственного, которыми Ибраеву приказали лишь припугнуть хозяина квартиры, и не более, обозначились вдруг, пусть слабеньким пунктиром, но осязаемо. Показушное расследование, внушавшее отвращение, оборачивалось, похоже, предчувствием крупного улова.

Если смердящего, путающегося в узлах собственного тела, жрущего живьем поросят и кроликов Леона в четыре с лишним метра длиной и полсотни килограммов весом какие-то люди доставили в целости и сохранности, минуя таможни и пограничников, из Бангкока в Аламаты, это значило, что эти люди могли позволить себе поистине многое. Прибывший в добром здравии удав стал материальным свидетельством их могущества, мастерства и ловкости, доказательством неограниченных возможностей доставлять что и куда угодно. Даже дракона, если хозяин этой квартиры пожелает. Вот именно — дракона. Который околел.

Лицо подполковника национальной безопасности Бугенбая Ибраева окаменело окончательно.

Каминные часы пробили вслед им десять утра, когда они, вытащив из квартиры чемодан с мертвым Леоном, закрывали дверь. Резиновые перчатки и пластиковые опорки с ног бросили в мусоропровод. На удивление, охранника за цементным прилавком в сенях подъезда не оказалось.

Когда хозяин змеиного трупа вышел к «Тойоте-Лэндкрузер-Прадо», чтобы подогнать джип к тяжелому чемодану, знобящая мгла заметно поредела. Огромный желток набухал над крышей Академии наук, словно бы готовясь, лопнув, стечь по ней на площадь и дальше под уклон по бульвару перед помпезным дворцом. Это солнце собиралось пробиться к полудню. Было безлюдно и казалось, что автомобили, грудившиеся вокруг академии, пригнаны свидетельствовать соболезнования вместо своих владельцев. А может, так и происходило на самом деле…

Слабо доносились звуки траурной мелодии.

— Перепало почестей и нашему Леону от покойника, — сказал Ибраев про музыку, подпихивая в машину чемодан, который втянул внутрь за ручку водитель. От глаз на виски подполковника наползли морщины.

«От Леона тому тоже, и кое-что посущественнее», подумал водитель.

— А ты знаешь, кого отпевают? — сказал он. — Отставного заместителя министра обороны.

Ибраев то ли пожал плечами, то ли сбросил штатское пальто с шинели.

Водитель с удовольствием отметил, что подполковник прижимает подмышкой журнал регистрации посещений, прихваченный с цементного прилавка охраны.

Пилот «Ил-103», как летчик первого класса, имел право самостоятельно, то есть независимого от подсказок наземной службы обеспечения полетов, выбирать посадочную площадку с воздуха. Знающего себе цену профи при исполнении служебных обязанностей ничто не интересовало, кроме полета, для выполнения которого его нанимали. Неважно кто и неважно зачем. Его дело поднять в воздух машину — два кресла впереди и диван на троих сзади — с любым дерьмом, включая эту угрюмую пару, а затем прибыть в нужную точку и сесть. Гарантируя собственной жизнью безопасность полета. И оплата вперед. А поэтому, приземлив в Астане самолетик с расчетом отката в дальний сектор аэродрома, пилот отвернулся, чтобы не видеть, как подполковник пристегивает наручниками правое запястье штатского к своему левому.

И во время. Контактная линза каплей выкатилась на его щеку из заслезившегося правого глаза. Пилоту показалось, что штатский приметил случившуюся оплошность, но это не имело значения: извоз наличными оплатил офицер из национальной безопасности. Долларами, как и предполагала договоренность.

2

Легкий снежок порошил московский Чистопрудный бульвар, памятник Грибоедову и девицу в застиранном плаще, наверное, с подбоем из рыбьего меха, с роскошным лакированным футляром для виолончели за спиной, не вязавшимся с поношенными сапожками. От мороза и простуды губы защищала бесцветная помада, отчего они казались привлекательнее. Негустая рыжая прядь, намокшая под снежком, выпала из-под вязаного колпака и прилипла к щеке.

И я вдруг вспомнил конопатенькую Марию Ивановну с коряво звучавшей по-русски фамилией Сут, которая играла на виолончели в отцовском оркестре в фойе и ресторане ханойской гостиницы «Метрополь». Тогда, в начале 50-х, в эмиграции, мне было тринадцать и ещё предстояло осознать причину, по которой засматривались на расставленные округлые коленки Марии Ивановны, между которых, сдвигая коротковатую юбку повыше, трепыхалась под смычком виолончель.

Разница в возрасте между мной нынешним и рыжей, топтавшейся под изображением Молчалина на цоколе грибоедовского памятника, наверное, была в два с лишним раза больше. Не в мою, естественно, пользу. Но как и в фойе ханойской гостиницы сорок с лишним лет назад, спровоцированный воспоминанием, я возжелал.

Внезапные влюбленности — патология. Думаю, что в моем случае из-за хронического одиночества. Тем более болезненного, когда иной раз от поспешающего молодца, ненароком задевшего плечом, слышишь нечто вроде «Извини, папаша»… Источник хвори, я имею в виду одиночество, кроется в работе, которой я кормлюсь.

Контактов у меня, по правде сказать, предостаточно, большинство из них даже обременительны, хотя, конечно, случаются и приятные. Скажем, товарищество двух-трех коллег, в том числе молодых и привлекательных женщин, с которыми приходится сотрудничать в ходе операций. Это легко понять, ведь от качества их поддержки зависят шансы на выживание.

Дело, однако, в том, что при моих занятиях в конце концов воленс-ноленс остаешься один на один с собственной персоной из-за секретности. Операции чередуются. Закончилась одна, обременяют другой. Всякий раз вникаешь в детали новых и неожиданных обстоятельств. То есть, снова секреты, и эти-то новые секреты разводят с теми, с кем имел дело раньше. Коллеги по отработанному заданию автоматически, говоря компьютерным сленгом, отправляются в «корзину». Иначе говоря, ты «сливаешь» их в остальное человечество, а это остальное человечество для таких, как я, сплошь состоит из особей, которых правила обеспечения секретности определяют «лицами, не имеющими допуска» к текущему делу.

Скрытность и, как следствие её, внешняя безликость — краеугольные камни моего ремесла. Впрочем, помолчать про «подвиги» хочется и самому. Шпион или, выражаясь благородным слогом, разведчик, который гордится собой? Я не с теми, кто так считает. Гордится нечем, и скрываешь подробности профессиональной принадлежности, как если бы подвизался сутенером.

Личные связи с внешним миром, таким образом, становятся как бы рваными, фрагментарными.

Другими словами: я ни с кем не разделял более или менее значительную часть моей жизни. В некоторые годы это относилось и к семье.

Ефим Шлайн — единственное исключение. В России он мое непосредственное начальство, то есть работодатель, отец родной, поилец и кормилец. По моим догадкам, поскольку определенно знать этого не полагается, он имеет звание полковника известной службы на Лубянке, о которой, в сущности, как выясняется всегда и в конце концов, ничего достоверного и не известно…

Ефим, видимо, уловил мое легкомысленное настроение. Уподобившись подсолнуху, который крутится вслед за солнцем, я вывихивал шею, следя за перемещением вдоль памятника рыженькой с виолончелью. Да и она, мне показалось, приметила интерес потертого жизнью господина.

— Es muss nicht immer Kaviar sein! — полупропел Ефим по-немецки.

Более верный признак, определяющий временную принадлежность шлайновского пребывания в школе КГБ (или как там назывался этот хедер, которому в эпоху профессионального вызревания моего работодателя ещё предстояло стать «имени Андропова»), трудно было бы придумать. В прямом переводе немецкие слова означали: «Икра бывает не всегда», в смысловом: «Не все коту масленица».

Детали предают. Суетное искушение сострить на их игре — всегда донос на собственное прошлое. Так я и сказал Шлайну. И мы рассмеялись вместе…

Некий немец Марио Шиммель, влачивший жалкое литературное существование, присказку про икру сделал заголовком наспех, ради заработка состряпанной книги. Она пошла миллионными тиражами, выдержала две экранизации и, хотя давно забыта, после неё создатель Джеймса Бонда нового в шпионскую литературу ничего не привнес. Разве что довел жанр до абсурда. Герой Шиммеля — Ливен — король рукоприкладства и интеллектуальных единоборств. Он защитник слабых и сирых, а также финансист почище Хаммера. Обесчещивает девиц без числа. В условиях нормированного распределения по карточкам ухитряется элегантно одеваться и выдерживать аристократический стиль в выпивке и жратве. Веселый, щедрый, добрый, ловкий и богатый. Свою порцию невзгод во второй мировой войне он глотал с шутками-прибаутками, обводя вокруг пальца все спецслужбы мира. Не шутил Ливен только с гестапо. Публику из этой конторы он не переваривал, а потому истреблял маниакально.

Курсанту Шлайну показывали фильм «Икра бывает не всегда» на закрытых просмотрах. Я видел ленту несколько раз в обычных киношках, были бы деньги… Кажется, вместе с родителями, после отъезда из Маньчжурии, где осенью 1945 года японцев сменили красноармейцы, которых китайцы не называли русскими. Пришельцы обозначались словом «сулянь», производным от «советские». После их появления харбинские русские, эмигранты, все чаще именовались «заморскими чертями». Кого не выжили раньше японцы, спешно исчезали в двух направлениях — либо в неизвестность неизведанную, в СССР, либо тоже в неизвестность, но привычную — Сингапур, Австралию, Канаду и Соединенные Штаты при наличии средств и связей, а при отсутствии таковых во Французский Индокитай. Мы перебрались в Шанхай, а оттуда в Ханой через северовьетнамский порт Хайфон.

В семье было заведено не расставаться. Так что вечером на выступления симфонического оркестра, набранного из харбинских балалаечников, в гостиницу «Метрополь», а также во все остальные места, в том числе и в кино, мы отправлялись втроем. В семье сложилось неизменное правило спать по очереди или, как говорил папа, по вахтам. Меня включили в «боевое расписание» после прибытия в Ханой. «Ты теперь взрослый», — сказал отец.

Ночные облавы и проверки документов и после войны проводились словно бы по инерции. Разлучить могла любая случайность. Мы не желали погибать врозь…

В Шанхайском порту у трапа на французский пароход «Жоффр», уходивший в Хайфон, отца ударил по лицу полицейский. Богатым белым мстить он боялся, а при нас оказались «слабые бумаги» и никакие пожитки. Мы не имели гражданства. Не думаю, что шимпанзе в шлеме из прессованной макулатуры, с огромным револьвером, рукоять которого выпирала из кобуры до подмышки его мятого хаки, прожил бы ещё минуту, если бы вдоль пирса не стояла цепь из таких же. Отец преподавал в харбинском спортзале на Конной-стрит «русский рукопашный бой». Уроки брали японские офицеры, дзюдоисты…

Отец поклонился шимпанзе пониже, а мама сунула в нагрудный карман его френча рулон дешевевших ежеминутно юаней, перетянутый аптечной резинкой.

Отчасти из-за «русского рукопашного боя», может быть, отец и не решился возвращаться в Россию. Специалисты этого крестьянско-солдатского вида спорта, по слухам, регистрировались, а затем исчезали. Да и к кому мы поехали бы? Шемякины из деревни Барсуки под Малым Ярославцем растворились на поселениях за Полярным кругом. Отца, как младшего и неженатого, а потому не обязанного погибать в стаде, выпихнули из переселенческой теплушки в проломленную дыру на рельсы. Добравшись до Владивостока, он перебрался с контрабандистами в Китай, где и встретился в Харбине с мамой.

Ну, да Бог с ним, с далеким прошлым…

Я уже знал, чем предстояло заниматься в ближайшую неделю. Практически курьерской службой. Полет первым классом, пребывание в хорошем отеле, посещение эксклюзивных ресторанов и ночных клубов, а также, судя по полученным ранее инструкциям, гниение, назовем это так, в некоем артистическом кафе, завсегдатаи которого отличались изощренными пороками, в городе Алматы. Игра в Ливена, хотя, принимая во внимание выделенные авуары, в малобюджетном варианте. Икры, во всяком случае, каждый день, не предвиделось. Но, может, январь на юге Казахстана поласковее московского и погода компенсирует предстоящее недоедание?

Появление Ефима в приподнятом настроении подтверждало только намечавшуюся до сегодняшнего утра перспективу.

Рыженькую подхватила фигура в кашемировом полупальто. Потертом, как и её плащ с подбоем. Могла бы подобрать что-нибудь понадежнее, подумал я…

Шлайн явился в знакомом старом реглане свиной кожи, поверх воротника которого до картуза «а-ля Жириновский» торчал мохеровый шарф. Из-под козырька стекла очков в платиновой оправе, если смотреть под определенным углом, отливали побежалостью. Как перекаленный на плите по забывчивости хромированный чайник. Ефим любил и умел портить хорошие вещи. В данном случае дешевыми пластиковыми стеклами — стильную титановую оправу.

В практику наших встреч не входили приветствия или обмен вопросами о близких. Приветствия не привились, а семейная жизнь каждого представляла заросшие крапивой развалины.

Мы прошли по бульвару до первого выхода, пересекли трамвайные рельсы и сделали пару сотен шагов в обратном направлении по тротуару вдоль старинных домов Чистопрудного бульвара. Мы вовремя увидели белый «Мерседес-600», круто тормозивший напротив стеклянной двери особняка, над которым ветерок морщил голубой казахстанский флаг. Отставив руку в сторону, дежурный посольства что-то объяснил приспустившему боковое стекло водителю, явно отгоняя от входа причалившую не по чину частную машину. Из неё один за другим, неловко ерзая на задницах, выбрались два полноватых господина и, совершив пробежку в десяток мелких шажков, исчезли за дверью. Семенили они лицом в нашу сторону.

— Разглядел, — сказал я Ефиму.

— Позавтракаем? — спросил он.

Ездил Шлайн на турецкой сборки «Рено-19-Европа», которую он оставил на торце бульвара. Я дотерпел, пока Ефим перейдет на вторую передачу, и только тогда напомнил про затянутый ручной тормоз.

Встречу, а заодно и прощание, Ефим предложил отпраздновать в «Кофейной» на Большой Дмитровке. Зная послеперестроечные денежные возможности ефимовской конторы, я бы охарактеризовал наш завтрак как загул: к кофе Ефим выбрал по пирожному на брата, сообразуясь, конечно, с их среднеарифметической ценой, а не моим или своим вкусами. Его прогрессирующая прижимистость в использовании казенных средств, с моей точки зрения, уже отдавала признаками мазохизма. Мне кажется, подобный финансовый стиль, если так можно сказать, неуклонно крепчал в его конторе после августа девяносто первого.

В сущности, говорить о деле не приходилось. Выплачиваемая вперед половина гонорара несколько дней как ушла на мой счет в Цюрихе, согласно стандартной практике наших отношений. Наличные на расходы и документы, с которыми предстояло проводить акции-вакации, лежали в пластиковом конверте с застежкой на кнопке, который Ефим и двинул мне по столу.

Подобного рода передачи Ефим также стандартно проводил в последний момент и либо на явочной квартире, либо на ходу. Мы не встречались в конторе Шлайна. Он знал, что я не отзовусь на приглашение в его кабинет, или где он там высиживал положенные часы, предвосхищая желания командования, расплетая интриги коллег и заплетая свои. Не пользовался Ефим в отношениях со мной и посредниками. Догадывался, что в этом случае я могу сдурить, может, и от страха, что наши отношения выйдут наружу, и разорву сотрудничество. Конечно, случались связники, но из разряда «шприцов одноразового пользования» и в счет не шли.

Издавна установилось незыблемое правило: в одном пространстве или одном времени Ефим Шлайн и Бэзил Шемякин формально не существуют. Таков, если угодно, наш боевой порядок.

Ефим, согласно уставу, если таковой имеется в его структуре, обязан проводить в жизнь свои планы чужими руками и из-за чьей-нибудь спины. То есть использовать для крупных дел нелегалов — людей с меняющимися именами и множеством документов, преимущественно наемников или завербованных, а по мелочам — личностей, именуемых в просторечье «стукачами». Это правило незыблемо, поскольку затеянная напрямую собственными кадрами игра может стать, говоря профессиональным языком, чувствительной — раскалится до уровня, когда на кон уйдет репутация конторы, а то и кого повыше.

Именно репутация. Жизнь отдельного человека или группы людей принималась в расчет Шлайном так редко, что можно сказать — никогда. Бывает, в качестве отвлекающего маневра он «выболтает» через пресс-секретаря пример доблестной суеты, назовет имярек супердобытчика данных, перехваченных на самом-то деле техническими средствами, использование которых и рассчитано утаить за этим именем, обычно придуманной личности. Или, скажем, шумно восславит происшествие столетней давности для прикрытия свеженького провала. Реальные же бойцы остаются в безвестности, трупы и искалеченные списываются независимо от количества и в абсолютной тишине.

Публикации павших героев-окопников невидимого фронта?

«Счас…», как сказал бы бомж контролеру в электричке.

Ефим Шлайн из окопа, тем более для броска во «взрывной бой», на бруствер не полезет. Он дает ускоряющий пинок под зад Бэзилу Шемякину, который и отправляется в рукопашную с вальяжной ленцой, прикрывающей на самом-то деле страх и паническую неуверенность в себе и компетентности командиров…

Кофе подали горячий и крепкий. Ефим, пошмыгивая носом, потягивал его, развалясь на стуле за дешевой пластиковой столешницей на железной подставке, с удовольствием разглядывая столько привлекательных женщин за один раз и в одном месте. Подобные выходы из боевых траншей в представлении Шлайна и составляли роскошную жизнь. Не сверхдорогие рестораны или отели и тому подобное, которые служили окружающей средой для оперативных действий, а именно бездействие даже в дешевом амбьянсе «Кофейной» на Большой Дмитровке.

— Бэзил, ты четко уяснил, что именно предстоит делать? — спросил Ефим, чтобы видимостью делового разговора исключить нас из числа бездельников.

— Уяснил, Ефим. Перелететь в Азию и насладиться жизнью.

Он поморщился, поддел пальцем очки на переносице. Огляделся. Покосился на мои пальто, шарф и шляпу, брошенные на соседнем стуле. Наверное, ему тоже хотелось снять реглан и картуз под Жириновского. Но тогда в собственных глазах он бы окончательно погряз в пустопорожнем времяпрепровождении наравне с остальной публикой, явно манкирующей служебными обязанностями в рабочее время.

Покрытые на фалангах черными волосками пальцы Ефима казались распаренными. Помещение не проветривалось, и посетителям разрешалось курить, что особенно могло не нравиться Шлайну. Ибо в этом случае он становился ещё и пассивным курильщиком.

— Есть вопросы? — спросил он, роясь в поисках носового платка по карманам темно-синего блейзера и не вязавшихся ни с ним, ни с сезоном кремовых брюк.

— Единственный на данный момент. Почему я?

— Что значит, почему ты?

— Почему я на роли заурядного курьера?

— Гонорар, который тебе полагается, заурядным не назовешь.

— Вот именно. Зайду с другой стороны. Отчего ты столько платишь за такую легкую работу?

— Такова твоя ставка.

— Да, такова, даже если меня наймут нарубить дров на даче, — сказал я. — И все же?

Платок обнаружился в боковом кармане реглана. Пола слишком отошла, я разглядел подвешенный на ремешках к подкладке прорезиненный пакет для документов вроде тонкой папки. Оттуда и появился на свет сложенный пополам листок.

Ефим подождал, пока отойдет официантка, которая принесла нам по второй чашке кофе, и, явно обдумав свое решение ещё раз, поколебавшись, двинул бумагу ко мне.

Источник и адресат отсутствовали, а текст оказался следующим:

«Следствие по делу о взятках, которые раздавали руководители нефтехимического французско-бельгийского концерна «Эльф», раскрыло более 300 тайных счетов в Швейцарии и Лихтенштейне. Об этом сообщил Вольдемар со ссылкой на источник в Женевской прокуратуре. От Вольдемара же стало известно, что один из директоров концерна Андре Гульфи арестован без особой огласки и содержится в тюрьме. Именно Гульфи был причастен к финансированию активности концерна в Казахстане. Из материалов, собранных Бертраном Бертоссой, генеральным прокурором Женевы, следует, что «Эльф» перевел на указанные счета более полумиллиарда долларов США. Такова сумма скрытых выплат высокопоставленным людям в Казахстане в обмен на предоставление «Эльфу» концессии в Актюбинской области на разведку и добычу нефти.

«Эльфу», однако, пришлось свернуть работы в связи с тем, что месторождение оказалось непригодным к промышленной эксплуатации и суммы, истраченные на «казахский проект», списываются на убытки. Новое руководство концерна подозревает, что затея с разведкой была дутой и сведения о нефтяных запасах Казахстана преувеличены. Сейчас начата специальная проверка предположений о том, что менеджеры концерна получили часть выплаченных казахам взяток назад в виде «отката».

Вольдемар доносит также: на служебном совещании в министерстве юстиции Швейцарии министр Рут Метцлер заявила, что тайна банковских вкладов не станет препятствием для отслеживания маршрутов и конечных получателей сомнительных переводов со счетов «Эльфа». Вольдемару достоверно известно, что и великий герцог Лихтенштейнский Ганс Адам II заинтересован в раскрытии аферы с черными деньгами «Эльфа» и взял под личный контроль розыск тайных счетов нефтяного гиганта в банках Лихтенштейна.

Вольдемар дал понять, что передача ему документации по этому делу из Казахстана откроет реальную возможность получить на основе взаимности доверительную информацию по Вашему дознанию в Москве. У меня сложилось впечатление, что источник в Женевской прокуратуре пойдет на передачу через Вольдемара списка имен казахстанских, а стало быть, и скрытых за ними российских владельцев счетов, на которые переведены деньги от «Эльфа», в обмен на список имен франко-итальянских менеджеров, получивших «откат».

Считаю, что к разработке казахстанской документации целесообразно привлечь «частника» вне конторы, известного вам лично, во избежание утечки сведений об информации от Вольдемара через казахстанского «крота», наличие которого в московском центре теперь очевидно…

Париж, 20 января 2000 г.»

Ефим вытянул бумажку из моих пальцев.

— После прочтения съесть, — сказал я.

— Вообще-то донесение не для твоего пищеварения, — ответил Шлайн. Считай это поблажкой…

— На твоих поблажках, похоже, все моя жизнь и строится.

— Да уж, — ехидно сказал Ефим. — Столько времени утекло, подумать только, а?

С Ефимом судьба свела меня в начале 88-го, спустя четверть века после моей службы под славными знаменами Франции. «Капрал Москва», как называли меня в Иностранном легионе «кригскамарады», в основном немцы и поляки, после дембеля выдержал приемные экзамены на Алексеевские информационные курсы имени профессора А.В. Карташева под Брюсселем. На курсах ещё преподавали старички из этнических русских, вышедшие в отставку после службы в американских, европейских, израильских, австралийских и даже советских органах. Так что профессура досконально знала повадки ведущих спецконтор мира не понаслышке, а по собственному участию в их операциях. Мэтры вооружали курсантов, в число которых попасть было сложнее, чем в Нобелевские лауреаты, уникальными сведениями и навыками. Ротационная реинтеграция выпускников в службы, откуда пришли наставники, обеспечивала непрекращающееся обновление знаний, о доступе к которым возмечтали бы тогда богатейшие секретные конторы, узнай они о существовании курсов. При этом предполагалось — наверное, при полном осознании наивности этого предположения, — что алексеевцы послужат Третьей России, которая явится (если явится, конечно) после Первой — монархической и Второй — нынешней.

В начале девяностых по мере вымирания популяции снежных людей, кормившихся на ледниках «холодной войны», курсы «потеплели» и сделались открытыми и дорогостоящими… Легко представить, откуда неимущие в начале карьеры юнцы, алчущие шпионских наук, черпают в наши дни средства на удовлетворение своей специфической жажды знаний. Уж, конечно, не из Третьей России. И не из собственного кошелька.

Мой первый контакт с Ефимом Шлайном состоялся в Бангкоке, в консульстве тогда ещё советского, а не российского посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился просить визу. На булки с густым слоем масла я зарабатывал тогда ремеслом «практикующего юриста», то есть частного детектива. Право на лицензию я добыл трехлетней стажировкой у отставного майора таиландской королевской полиции Випола. Его контора на самой длинной бангкокской улице Сукхумвит-роуд выходила окнами на «клонг», то бишь канал, по которому плавали скоростные катера-такси и помои. Гнойный аромат «клонга» смывался с белья двойной стиркой… Тогда ещё стирала мне мама.

Поначалу я было подумал, что генконсул Шлайн, более чем сдержанно принявший меня, посчитал, что перед ним — подсадная утка. Однако, прокрутив дома пленку с записью нашей беседы, вникнув в интонации его голоса, пришел к иному выводу. В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, работающими под посольской крышей разведчиками и контрразведчиками, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым «фрилансером», то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да еще, по стереотипам Шлайна, русским «с другой стороны, от белых», хотя ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым я отношения не имел.

Поработав по заказам Шлайна несколько лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным оперативникам, а потому и редко выявляемую. Ефим родился психом. Он психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом — страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть, говоря военным языком, в поле, он становился спокойным и почти фаталистом. Это качество и делало, пожалуй, Ефима приемлемым, если не оператором, то — назовем это так — работодателем, достойным доверия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие когда-либо принималось Шлайном во внимание.

Как, например, здесь и сейчас, в «Кофейной» на Большой Дмитровке в Москве. О каком доверии речь? Мне сделали поблажку, не более.

Да поблажку ли?

Ефим Шлайн впервые в наших отношениях, именно здесь и сейчас, в «Кофейной», сделал широкий жест: продемонстрировал, как безгранично доверяет мне. Предъявленная бумажка содержала агентурное донесение и определенно имела в качестве служебного документа гриф секретности, который при копировании для меня Ефим стер, отлично зная, что я это пойму. Кто бы мог подумать такое про профессионала? Зачем засвечивать мне Вольдемара? Зачем ставить в известность о предателе в их конторе, о котором упоминает Вольдемар? Какова вообще подоплека этого доверия, которое в разведывательной технологии равносильно подмене моторного масла в двигателе речным песком?

Скрывая тревогу, я придурковато сказал:

— Выходит, потом из Казахстана мне двигать в Женеву или Цюрих и даже в Лихтенштейн? Великий шелковый путь, значит?

— Не дальше Москвы, не строй иллюзий, — ответил Шлайн. — В Алматы тебе вручат папку с документами, которые сосканируешь, но только если они окажутся оригиналами. На копии не трать время. Если принесут их, выбрось в помойку и возвращайся… Теперь ясно, почему именно ты, Бэзил?

На всякий случай я ничего не ответил. Есть такое правило: не врать без надобности.

3

На 20 января 2000 года, которым датировалось показанное Шлайном в «Кофейной» парижское донесение, приходился четверг. Сегодня была пятница, 21 января. Выходило, что послание поступило Ефиму накануне встречи у памятника Грибоедову и последующего кондитерского загула.

Шлайновский конверт я открыл, продавливая свой «форд-эскорт» от одного светофора к другому сквозь обычную в конце недели вязкую толчею машин под виадуком Садового кольца через Самотеку. Помимо наличных долларов, внутри лежал авиабилет в одну сторону на завтрашний, то есть на субботу 22 января, вечерний рейс 506 «Эйр Казахстан» Москва-Алматы. Вложенный заграничный паспорт оказался примитивным, в красной обложке и с гербом СССР, где в графе гражданство значилось «Россия/Russie», и на имя, кто бы мог опять подумать, Шлайна Ефима Павловича с моей фотографией.

Новый сюрприз обострил мое недоумение. Каникулы явно не получались. Не означала ли переуступка идентификации то, что Ефим этим нелепейшим способом заранее прикрывает меня на случай особого интереса к моему появлению в Казахстане? Он, что же, примитивно рассчитывает, что тамошние спецслужбы, сверившись по своей базе данных, хорошо подумают, прежде чем тронут человека с таким именем? А если, допустим, искушение окажется сильнее разумной осторожности и казахи запросят в Москве у бывших однокашников по андроповской школе: действительно ли орелик, распоясавшийся в их суверенных пампасах, тот самый Шлайн? Запрос ляжет на стол Ефима, который, заготовив для меня паспорт со своим именем, заранее знает, как выручать самозванного тезку. Или как не выручать вовсе.

Прием редкий. Ну вот, и такой есть теперь в моей практике. Век живи…

В сущности, работа, на которую я подрядился, заключалась в контрабандном вывозе секретной документации, компрометирующей госаппарат иностранного государства. Для передачи третьему государству. Шпионаж в чистом виде.

Сколько за это дают в Астане? Так, кажется, называется теперь новая казахстанская столица, выстроенная посреди голой степи? Или человека с фамилией Шлайн, принимая во внимание его положение в братской службе бывшей братской республики, обменяют на подлинники стихов акына Джамбула Джамбаева, завалившиеся за этрусские вазы в подвале ленинградского Эрмитажа? Таков расчет Ефима?

Передразнивая баритон Шлайна, я пропел в машине:

— Никакой икры для Шемякина! Обойдется баландой!

Оставались сутки до вылета. Достаточно на отработку вариантов последствий перевоплощения в Шлайна, подумал я, и выключил эти мысли. Страус, прячущий голову в песок, по моему мнению, не трус. Он решает подумать о чем-то неприятном попозже. Не в ненужное время и не в ненужном месте.

В Москве я держу две квартиры. В одной живу открыто. Во второй скрытно, потому что в ней обитает Колюня. Адрес и телефон первой можно получить на московской улице академика Королева в конторе лицензирования частной охранной и детективной деятельности. Тот, кто попытается вынюхать местонахождение второго логова, рискует смертельно.

Когда я открыл электронной пластинкой сейфовую дверь этого логова, чей-то риск, судя по грохоту выстрелов и воплям, уже оборачивался бесславной кончиной. Успев снять и повесить пальто, я рухнул, прошитый очередью из тяжелого пулемета, лицом в собственные шлепанцы. Мне кажется, так мой труп выглядел натуральнее.

— Твой конеч был ужашен, — сказал Колюня, терявший молочные зубы, и сменил расстрелянный магазин. — Ты шо севоня рано?

И увидел шлайновский конверт с кнопкой, торчавший из кармана пальто. Самое худшее, с чем мог я явиться. После появления такого Колюня отправлялся на несколько дней, а то и недель на попечение доброй тети, называвшейся сначала «Наплевать-на-деньги-нужна-забота», а потом Оксаной Ивановной, превратившейся в Ксану. Ефим, когда мы обсуждали Колюнину участь, сказал, что теперь придется нанимать другую Ксану, привычная изготавливается заиметь собственного ребенка. И при этом не удержался от пошлостей в мой адрес, которые сходили у него за дружеские шутки. По мнению Ефима, ему как оператору полагалось освежать подобными остротами «гуманитарный» контакт с агентом…

Колюня бросил пулемет. Он всегда, когда расстраивался или терпел ижицу, стоял боком. Под ухом на шее, торчавшей из воротника растерзанного в бою свитерка, тянулась синяя жилка. Как у его эстонской православной матери, ставшей моей невестой по переписке, затеянной мамой из Бангкока с православным батюшкой в городе Веллингтон, Новая Зеландия. Батюшка, с которым я потом увиделся на отпевании папы на Филиппинах, оказался австралийским аборигеном с проволочной бородой.

Я не помнил, обнимал ли меня отец, когда я пребывал в возрасте Колюни, в подобных ситуациях. Поэтому я не знал, следует ли это сделать только потому, что мне этого теперь очень хочется.

— Можно я тебя обниму, а? — спросил я, поднимаясь с пола.

— Твой конеч, конечно, был ужашен, — повторил он. — Ну, ладно, давай, раз уж вылез из могилы…

И, хотя я так и не шевельнулся, он закинул руки мне за шею и повис под подбородком, мотая ногами. Голова его пахла, как у матери в молодости.

— Жить не хочичя, — сказал он мне в грудь. И вздохнул. — Ну, зачем она спилась, а?

Я бы сжег всю деревню, где жили бабы, научившие Наташу пить водку из бутылок с кавказскими юридическими адресами заводов на красных этикетках. Я бы и всю Россию сжег из-за этого, если бы по своей собственной воле не привез после смерти папы, застрелившегося на Филиппинах, все оставшееся у меня в этой жизни — маму и эстонскую Наташу в эту Россию. Даже уговаривал…

По правде говоря, жечь я все-таки пошел. За четыре дома от своего, купленного у художника в деревне на берегу Волги под Кимрами и перестроенного на деньги, заработанные у Шлайна. И подружка, и её муж с утиными носами, едва втиснувшимся между вылинявшими до бесцветности глазками, достойное продолжение в четвертом поколении породы джентльменов из комбеда, не только мне — мухам не могли оказать сопротивления. Я огляделся в избе, оставил их старшей девочке деньги, какие насобирал по карманам, и отправился звонить родителям Наташи в Новую Зеландию.

Женщины-алкоголички не вылечиваются никогда. Такова медицинская правда. Может быть, только применительно к России? Так я сказал её отцу, бойцу 22-го территориального, то есть эстонского корпуса Красной армии, в полном составе сданного в плен под Псковом в июле 1941-го. Старый Айно Лохв понял. И Шлайн занялся устройством бумаг для перевода больной такой-то из спецсанатория под Москвой, где, как говорил он мне в утешение, лечили в свое время жен членов политбюро, в лечебницу под Веллингтоном.

Купив квартиры в Москве, я сжег свой дом под Кимрами. Прибежавшим на пожар мужикам и бабам дал возможность вытащить из огня все, что смогли спасти. А потом сказал, чтобы дуванили добро, и уехал.

…Беззубый человечек, устав висеть на одних руках, обхватил меня и ногами.

— Не говори так про маму, — сказал я.

— Это только тебе.

Слишком тепло стало на груди. Он плакал. Без всхлипов. Не только по матери. И по мне. Я-то знал. Ему бы не захотелось заплакать от жалости к себе. Он уродился в деда, и это меня угнетало все больше по мере того, как по косяку кухонной двери ползли вверх «зарубки» маркером-фломастером, метившие рост Колюни. Потому что доброта, как говаривал его же дед, хуже воровства, и какой судьбой может обернуться отравленный ею характер, какую цену придется за неё платить в жизни, сколько она ни протянется, можно только гадать. Во всякую тварь, даже кошку, если хотите, природа-матушка встраивает счетчик на доброту, только тариф она взимает разный. Зависит от сорта доставшихся генов, что ли…

Колюня гулял во дворе нашего дома не со мной. Под присмотром Ксаны. Она же сопровождала его в элитную школу, где сдавала с рук на руки охраннику. Вдвоем нам не полагалось появляться по месту жительства. Если мы ехали на «форде» в дальний универсам где-нибудь на Ленинградском шоссе покупать игрушку или на берег Клязьминского водохранилища побегать и побросать камни в воду, я трижды проверялся, что называется, по полной программе на выявление хвоста. И потом ещё и еще, ибо, хотя не боюсь ничего и никого, страх терзает меня. Терзает в личной жизни, поскольку вся эта жизнь — хрупкий Колюня, а все остальное помимо и сверх неё — игра без правил, в том числе и в заложники.

На людей моей профессии у нанимателей существует негласная анкета, в которой среди прочих пунктов есть особенный: отношение к боли. У меня к ней отношения нет. Имеется в виду той степени боль, которую испытывает уже не человек, а шестьдесят или восемьдесят килограммов его мяса под иглами, ножами и электрошоками, не он, а его глаза под тысячеваттной вспышкой или мозг под сверлящим ультразвуком. Много всякого. Когда от боли то, что предает и выдает, уже не дух, а плоть. Слава тем, кто выдерживает. И не будем осуждать сдающихся. Никто из нас ведь не был их плотью. У каждого она — своя…

На Алексеевских курсах семинар «Ломка воли» в начале 70-х вел Боб Шпиган, в прошлом частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку «де» перед фамилией изобрели его родители — иначе французам вовек бы не распознать в них российских дворян. Вводную беседу Боб начал с фразы, позаимствованной у Камю: «Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество».

Боб широко пользовался плагиатами, не скрывая этого. По его мнению, человечество настолько шагнуло в будущее по части изобретения зверств, что новое слово в этой области раздастся — он так и говорил, «новое слово» и «раздастся» — только после великого переселения в космос.

Боб обучал искусству «форсированного дознания» и, соответственно, сопротивления ему, а, проще говоря, поведения под пытками.

— Сверление зубов электродрелью, выкручивание половых органов, разрыв кожных покровов или сдирание всей кожи, расплющивание суставов, избиение, порка, прожигание сигаретой перепонок в носу или ушах, извращенное изнасилование… Ах, коллеги! Какие любопытные открытия вас ждут! Трепещете? — вопрошал он, развалясь в кресле. И отвечал с оптимизмом: Ерунда все это! Для начала нацедите пару, тройку раз рюмку мочи, чужой, конечно, и запейте кофе. А когда вас ткнут лицом в дерьмо, чтобы в нем и утопить, вспомните этот тренинг. И все нипочем… Хэ!

«Порог отвращения» преодолевают почти все. «Порог болевой чувствительности» — нет. Я выучился. Боб одолжил кожаные перстни, которые, после отмачивания в воде, высыхая на пальцах ног или рук, сдавливая суставы, вызывают нарастающую боль. На тот случай, если я потеряю сознание, Шпиган смотрел футбол по телевизору, пока я овладевал искусством любви к издевательствам над собственной плотью, кося под мазохиста. Когда игра футболистов становилась вялой, Боб переключался на меня и орал:

— Учись наслаждаться! Жди с тоской — когда же боль станет сильнее! Зови ее! Ну же, боль, ну же, давай, выходи, кто кого… Еще двадцать минут спортивной любви к боли! И ты — в книжке Гиннеса, Бэзил… Ты — великий любовник! Помни: ты — великий любовник боли! Только не противься ей! Люби! Отдайся! Насилуй, мать-перемать…

Не могу не сказать, что приобретенный опыт пришелся кстати в одной из последних моих операции перед возвращением в Россию. В бангкокской тюрьме Бум-Буд, куда меня сунул под видом заключенного майор Випол в погоне за одним новозеландцем, я вляпался в кампанию наркоторговцев, мелких, правда, так называемых «пушеров» или толкачей, сданных мною перед этим полиции. Они тушили о мои ягодицы окурки и тренировались в выдавливании глазных яблок пальцами. До изнасилования, правда, не дошло.

Причиной затянувшихся измывательств в Бум-Буде была нерасторопность администрации. Надзиратель, увлекшись «спектаклем», забыл, что я «подсадной». Однако спохватился вовремя. Глаза остались неповрежденными.

Особа, обещанная Ефимом Шлайном для попечения над Колюней в мое отсутствие, что же, подобную нерасторопность не допустит? Кто они, все эти правительственные агенты? Служащие на зарплате, норовящие отлынивать когда можно.

Если я попадусь, мою плоть не тронут, это, как говорится, не путь. Ставкой, упаси Боже, станет единственный Колюнин волосок. Я немедленно сдам все на свете и в первую очередь Ефима Шлайна со всеми его потрохами и святым делом по части экономической контрразведки за этот один волосок. Таков пункт первый моего контракта.

…После ужина я два часа был на подхвате — участвовал в сборке на компьютерном мониторе скелета ихтиозавра из бесконечного запаса его костей на игровом диске. Обрастание мясом отложили на утро, потому что у Колюни слипались глаза. Могу представить, что ему снилось! Я — слабовольный родитель, тряпка, конечно. Ксана говорила, что для детского развития компьютерные игры — убийцы самостоятельности, и полезнее читать вслух.

Когда Колюня заснул, я набрал на телефоне парижский номер, выслушал сообщение автоответчика и, дождавшись сигнала записи, сказал в трубку:

— Двадцать третьего января. Город Алматы в Казахстане. Около четырех или пяти утра местного. Гостиница называется «Алматы». Спасибо заранее.

Встроенная в аппарате электронная защита разговоров и факсов от перехвата, включая и шлайновской конторой, обошлась мне в три тысячи долларов.

Положив трубку, я подумал, что нашел ответы на вопросы, беспокоившие меня после кондитерских безумств с Ефимом на Большой Дмитровке, и не сомневался, что пальнул только что в десятку…