1

Просека сквозь ельник, сползавший к Волге, контуром походила на чашу. В чаше до краев стояла ночная река. Когда Севастьянов, дробя шаг, скатился по рыхлой крутизне на зализанный водой песок, на другом берегу запустили трактор. Кормившиеся среди отвалов пахоты чайки лениво запрыгали от осветившейся кабины.

Катер-паром обдал вонью солярки, пролитой на горячую палубу. С борта вода казалась жестяной. Чеканка, выдавленная на ней кормой, долго держалась в безветрии под июньским небом.

Светила яркая луна, а ещё вечером небо провисало от набухавших туч. «Погода больно изменчивая, давление резко скачет. Старикам плохо, вот и помер», — сказал, нажимая на «о», участковый по телефону. Он говорил о Петракове, на дачу которого Севастьянов теперь спешно добирался из Москвы.

Штурвальный, перекрикиваясь со швартовщицей, ругал за пролитую солярку тракториста, которому слил горючее в долг. Проблесковые всполохи сигнального фонаря на ходовой рубке выхватывали из темноты фиолетовую козу, привязанную к леерному ограждению.

Дом стоял двумя километрами ниже пристани. Еще издали Севастьянов разглядел, что у изгороди топчутся четверо или пятеро.

Человек, стоявший затылком к луне и потому как бы не имевший лица, сказал:

— Сука. Никого не подпустит.

— Чепуха какая-то, — ответил другой. По голосу Севастьянов определил Борис Борисыча — бывшего летчика, впавшего в огородничество, и друга покойного.

— Одинокий был человек. Слабел… Овчарки, в особенности сучки, это понимают и опекают хозяина. Как собаковод заявляю научно, — настаивал человек без лица. — А теперь он помер. Подавно не подпустит. По её мнению, мы съедим труп.

— Что?! — почти крикнул Борис Борисыч. Он сделался глуховат.

— Съедим труп, говорю… А вы кто? Любопытствующий? — Это относилось уже к Севастьянову.

— В каком смысле?

— Ну, кто вы такой?

Собаковод, оказавшийся в сером камуфляже без знаков различия, и второй милиционер — участковый лейтенант, звонивший в Москву, — отвернулись от овчарки за оградой и всматривались теперь в Севастьянова.

— Меня вызвали по телефону…

— Это вас, стало быть, Борисыч назвал, — сказал лейтенант. — Значит, ко мне…

Овчарка, тревожно тянувшая морду в их сторону, взвыла. Рядом с ней в шезлонге, завалившись на бок, лежал покойник.

— Кем он был-то? — спросил собаковод.

— В каком смысле? — спросил Севастьянов.

— В каком смысле, да в каком смысле… Ну, чтобы вот так жить?

Собаковод дернул подбородком на бревенчатое строение с балконом вокруг второго этажа и колоннами под ним в стиле барской усадьбы из кино.

— Все живут как могут, — сказал Севастьянов.

— Крутой был?

— Да вам-то что? Уймите собаку.

— Придется застрелить. Давно уж ждем… не подпускает, — сказал собаковод беззлобно. Судя по интонации, он уважал упорство овчарки.

— Тогда — я, — сказал Севастьянов.

— Мы не имеем права доверять оружие, — проокал лейтенант.

— Да я не о том. Я сам её успокою…

Бумажник, полученный на день рождения неделю назад в этом доме, зацепился застежкой в кармане пиджака. Севастьянов рванул его. Может, шершавая слоновая кожа сохранила запах живого, и собака поймет?

Лейтенант, перекинув руку за калитку, мягко оттянул задвижку.

Фамилии его Севастьянов не помнил, хотя тот назвался по телефону. Года два назад участковый появлялся на петраковской даче, интересовался: не довелось ли видеть в заводях угнанную лодку.

— Приближайтесь приседая, — посоветовал собаковод.

Овчарка вдруг легла на живот и, поскуливая, поползла к Севастьянову, оставляя на траве темную полосу. От шерсти остро несло прелью. Или она уже пропахла разложением?

Жесткое темя и загривок, жалостливо нырнувшие под ладонь, были мокрыми от росы. Пока Севастьянов враз пропахшими псиной пальцами мял и давил себе переносицу, чтобы не расплакаться, участковый, собаковод, Борис Борисыч и какой-то человек в темном халате обходили их с обеих сторон. Собака дернулась. Севастьянов ухватился за её ошейник, бессмысленно подпихивая бумажник под крупитчатый нос.

Севастьянов и собака видели, как четыре человека подхватили шезлонг с Петраковым. Парусина провисла и с треском лопнула, покойник окоченел согнутым. Овчарку била дрожь.

Севастьянов расстегнул брючный ремень, вытянул и захлестнул за ошейник. Когда поднялся с колен, собака тяжело привалилась к нему всем телом.

— Ну, пойдем, возьмем что-нибудь на прощание, — сказал Севастьянов. Он силился вспомнить кличку собаки.

В доме всегда пахло старым деревом и сухим войлоком. Строился он в тридцатые годы, добротно, из выдержанных бревен. Правда, балясины под перилами балкона сгнили, там же понадобилось перестилать полы. Хозяин, выйдя год назад на пенсию, неторопливо совершил замены. Севастьянов получил его дела, но не кресло в совете директоров банка, и, может быть, тогда-то по-настоящему осознал, как крупно не повезло бывшему начальнику. В любом финансовом заведении складываются, бывает, обстоятельства, когда за неудачу кто-то должен ответить. Иначе её не закрыть…

Севастьянов протащил собаку через столовую. Подумал, что в последний раз видит комнату, в которой они с Петраковым просиживали многие часы — не столько за яствами, сколько за бумагами. В простенке между окнами — картина «Товарищи Сталин, Молотов и Ворошилов слушают чтение Горьким поэмы «Девушка и смерть», авторская копия. Библиотечка журнала «Огонек» за пятидесятые годы. Розовые, с махрами по краям, конверты древних грампластинок. Патефон марки «Пате», на коробке которого покойный сиживал, разжигая камин. Приемник «Телефункен» сороковых годов и на нем радио «Сони» с электронной памятью. Телевизор «Шарп». Видеомагнитофон. Полка с кассетами.

Дом Петраков унаследовал от отца. Петраков-старший входил в штат помощников Сталина и в редкие приезды на дачу спал преимущественно днем, поскольку в Кремле сложилось обыкновение работать ночью. Теперь Петраков-младший тоже умер, и дача не отойдет никому, потому что у отставного директора банка, давно потерявшего жену, помимо Севастьянова и собаки, близких не оставалось.

Последнее время должность Петракова в банке занимал Людвиг Семейных. Узнав о внезапной кончине предшественника, Людвиг, напустив приличествующий вид, заявил, что с ним ушла целая эпоха. И добавил:

— Слава Богу, безвозвратно.

Закрывая за собой дверь отдела, усушенного после отставки Петракова и размещающегося теперь в одной комнате, Севастьянов услышал и другие предназначенные вроде бы не ему слова. Людвиг вслух рассудил, что после того как Петраков и Севастьянов заварили в Сингапуре всю эту кашу, лучшего исхода, чем смерть Петракова, не придумаешь. А каша заварилась только потому, как бы поразмышлял вслух Семейных, что оба они — Петраков и Севастьянов — не догадались поделиться с кем следует.

В лифте, где вентилятор лишь перемешивал все, что застоялось в нем за шесть лет существования банка, Севастьянов до онемения пальцев сжимал кулаки. Он едва смог расслабить руку, чтобы сунуть электронную карточку в приемник турникета перед дверями из бронированного стекла, за которыми расстилалась безликая и загазованная Смоленская площадь.

Для Петракова все началось там, где теперь и кончилось. На Волге, в Тверской области, близ Новомелково. Директора московского банка, имевшего здесь дачу, местные воротилы часто приглашали на рыбалку или охоту.

Близился к концу 1996 год. На пароходе-пансионате, поставленном на вечный прикол в заводи Свердловского плеса, компания из Конаково завершала осенний сезон. Ждали моторку, отряженную за рыбой. Кто-то, закусывая баночный джин-тоник, сказал:

— И без рыбца неплохо. Креветки с океана, французская ветчинка, турецкие оливки, баварское пивцо… Дерите с них побольше за нефтишку и газок, товарищ банкир!

— А если нефтишки и газка не хватит? — весело откликнулся Петраков, удивив Севастьянова. Обращений «товарищ» от малознакомых начальник не допускал, разговоров «на темы» избегал и вообще в веселящихся кампаниях предпочитал исключительно малозначащий треп.

— Как это?

— Взял газок да кончился.

— Россия богатая…

— Это мы с вами богатые, — загадочно ответил Петраков. — Чего уж за всю-то матушку дебелую бахвалиться… Тратится на нас, а могла бы зарабатывать.

Пока неторопливо, наслаждаясь солнечным холодноватым вечером, тянули на моторке от пансионата к даче, Петраков в нескольких фразах изложил Севастьянову простую, как огурец, идею. Банк, в сущности, не имел ясной перспективы для накопленных средств, превращавшихся в «безработные деньги». Выходом, хотя бы временным, могли стать кредитные операции за рубежом.

Как раз в ту пору Петраков был назначен в Сингапур заместителем представителя холдинговой группы «Евразия», в которую входил банк. Будучи ответственным за валютно-расчетные операции, он исподволь приступил к осуществлению своей идеи. Москва осторожно и с оговорками, которые всегда спасают сидящих в центре, поддержала. Обстановка складывалась благоприятная: строительная лихорадка в Сингапуре, Бангкоке, Куала-Лумпуре и Джакарте перерастала в ритмичный бум. Кредиты дорожали. Будущую прибыль Петраков на этом и строил. Он верно рассчитал тактику — завязывал отношения с фирмами-близнецами, то есть такими, которые считались дочерними ответвлениями одной крупной. Кредит выдавался под залог недвижимости.

Петраков не рассчитал двух моментов: нервозности азиатских бирж и психологической нестойкости холдингового руководства.

Земля, стройматериалы и оборудование были горячим товаром — их лихорадочно покупали, столь же лихорадочно продавали и снова покупали. Новый источник кредитования подлил масла в этот огонь. Многие партнеры скажем так, Петракова, а позже в Москве иначе не говорили — наглотались неликвидов, которые не смогли переварить, и обессилели. Прекращались выплаты по процентам, потом по самим долгам. Некоторые залоги оказались фиктивными.

Петраков ринулся к фирмам-маткам, чьи дочерние филиалы вымирали на глазах. Севастьянов, работавший у Петракова помощником, существовал на кофе, чае и сигарах, которые ему предлагали днем в конторах, а вечерами страдал за бесконечными обедами, устраивавшимися должниками. Утром он сдавал под расписку подарки, походившие на взятки. Выматывала переписка с Москвой, на которую оставались ночи…

Для фирм-маток, если сравнивать их с крупными кораблями, дочерние предприятия служили «отсеками», которые, получив пробоину и оказавшись затопленными, давали, однако, основной корпорации возможность держаться на финансовом плаву. И даже не сбавлять скорости в оборотах. Некоторые фирмы, подметив скованность Петракова и Севастьянова, которые не могли действовать без разрешений холдинга, на пробу отписали в Москву лицемерные слезницы: выплаты по обязательствам перед «Евразией» соблюдаются, соответствующие уведомления передаются господам Петракову и Севастьянову в Сингапуре, а как далее складывается судьба документов и платежей — внутреннее дело холдинга. Если необходимо, аудиторы из Москвы будут приветствоваться фирмами в любое время. Их допустят к бухгалтерским книгам, где все отражено в лучшем виде. Если же непорядок обнаружится в петраковских книгах, то, очевидно, в этом случае спросить нужно будет с его бухгалтеров, а не с кого-либо еще.

Иногда, чтобы наказать хозяина, бьют собаку — так охарактеризовал ситуацию глава адвокатской фирмы «Ли и Ли», которая вела сингапурские дела Петракова. Самого Петракова трогать не стали, а вот Севастьянова отозвали в Москву, где стали мелочно проверять счета по его командировкам из Сингапура в Бангкок, Куала-Лумпур, Джакарту и Гонконг.

— Старик, не волнуйся. У тебя все чисто, — сказал Семейных, неделю изучавший подшивки пестрых бумаг и компьютерных распечаток.

— Я не волнуюсь…

Но когда специальная комиссия неделю изучает чьи-то финансовые отчеты — это месяц всяких разговоров всяких людей. Петраков, предугадавший такой поворот, ещё перед посадкой Севастьянова в самолет в сингапурском аэропорту Чанги, сказал на прощание:

— Деньги не пахнут. Да их и не нюхают. Их считают. Принюхиваются к людям, которые состоят при счете. Помни это…

Судя по реплике Семейных, намеренно высказанной, когда Севастьянов ещё не прикрыл за собой дверь отдела, принюхиваться продолжали. После проверок расходов по севастьяновским командировкам ревизоры приступили к контрактам, заключенным Петраковым. По всем затеянным операциям, задуманным профессионально и в общем итоге обернувшимся прибылью, начальник отчитался до последнего цента. По всем, кроме одной. С финансовой группой «Ассошиэйтед мерчант бэнк»…

Она и теперь, эта операция, здесь, на даче Петракова, напоминала о себе закладкой во французской книжке «История кредита» брошенной на письменном столе. Закладкой служил сплющенный меж страниц виниловый пакетик из тех, в которых ресторан «Династия» на сингапурской Орчард-роуд подавал клиентам палочки для еды. На пакетике оповещалось иероглифами: «Мы бросаем вызов. Человек чести обязан принять его. Отведайте утку по-пекински нашего приготовления. И если закажете повторно, вы не только победите в чемпионате вкусов, вы получите скидку!»

Севастьянов и Петраков обедали в «Династии» в кампании Ли Тео Ленга, представлявшего «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Последняя утка по-пекински для Севастьянова. А через год и Петракова вернули из Сингапура, на пенсию…

Севастьянов намотал ремень на запястье, чтобы полистать книжку про кредит. Овчарка, сидевшая у ноги, зарычала.

— Придержите собаку, раз уж она вас признала, — попросил участковый в дверях. Бросил взгляд на книгу в дорогом переплете. — Хочу предупредить… Теперь здесь имущество, подлежащее описи, а не вещи вашего друга. Все следует опечатать. И так не по правилам…

Севастьянов почувствовал, что краснеет. Он положил книжку на стол.

— Не по правилам?

— Не по правилам. Борисыч, заметив беду, побежал по бестолковости на Ленинградское шоссе — перехватывать дорожный патруль. Это чуть ли не пять километров отсюда. Нам позвонили в отделение только после того, как собака не подпустила фельдшера из «скорой». Два часа собирали понятых, потом ждали вас. Полагали, что вы родственник. Разве по правилам?

— Что ж, что ждали… Я — единственный близкий покойному человек.

— Но вы не родственник. Борисыч задурил меня на этот счет. Только в свой протокол я вас все равно не включил. Поэтому прошу покинуть дом. Собаку разрешаю увести…

У летнего умывальника во дворе наткнулись на собаковода. Он звякал сливным штырем, плескал водой себе в лицо. Отершись рукавом, запричитал:

— Ах, собачка, такая собачечка! Что же теперь делать, куда подеваться, ай-яй-яй, такая собачечка… Ай, осиротела!

Собака тянула сухую оскаленную пасть, подергивая крыльями ноздрей и черной губой над клыками. От милиционера, наверное, пахло другими собаками.

— Может, возьмете? — неожиданно для себя спросил Севастьянов.

— Так откуда деньги?

— Бесплатно.

Собаковод оглянулся в сторону сарая, на двери которого участковый клеил полоски бумаги.

— А можно?

Севастьянов ослабил ремень. Собака обнюхала косолапо стоптанные полуботинки, вскинулась к бахроме на манжете камуфляжной куртки.

За домом хлопнула дверца «скорой». Кто-то крикнул под жужжание стартера: «Мы повезли!» Участковый отозвался от сарая: «Давай!»

За опечатываемой дверью стояла моторка Севастьянова с подвесным мотором «Джонсон». Петраков сам предложил ему держать там лодку.

— Вот, блин, и печати-то у меня нет, — подосадовал лейтенант, когда Севастьянов подошел заявить насчет лодки.

— Приложите гербом пятирублевик, — сказал он. — Чем-нибудь помажьте, хоть пастой из шарикового карандаша, и приложите. Настоящую печать поставите потом…

Участковый вскинул голову.

— Ох, финансисты…

Шариковый карандаш, однако, взял. Севастьянов ничего не сказал про лодку.

Назад через Волгу перевез собаковод на казенной моторке. Овчарка поскуливала на воду.

На платформе Завидово ветер раскачивал единственную лампочку, горевшую над расписанием. Электричка из Твери на Москву приходила через час десять. Севастьянов сел на скамейку и почти явственно ощутил в себе умирание жизни. Тело будто вознесло взрывной волной, круто и плавно, а сердце осталось внизу, само по себе… Он слышал про генетическую память. В каком возрасте умирали крестьянские предки? Теперь ему пятьдесят девятый. Наверное, в среднем как раз… Гены вспомнили, что час пришел?

Он посидел, сложившись пополам, как Петраков в шезлонге, и уткнув лицо в ладони.

…Прожектор электрички высветил линялый плакат «Выиграешь минуту, потеряешь жизнь!» Человек, прыгавший с платформы под колеса допотопного тепловоза, экономил минуту и терял жизнь в этом месте с тех пор, как Севастьянов принялся ездить к Петракову. Впрочем, места были знакомы с детства. Пионерский лагерь, куда выезжала на лето их школа, располагался поблизости, в Новомелково. Утром, днем и вечером кормили баклажанной икрой, а чтобы её ели, гоняли на военные игры, после которых хотелось сгрызть алюминиевую ложку. На сероватом черенке ложки стояла штамповка — орел со свастикой в когтях. Трофейные ложки выдавались несколько лет и после войны, но потом их заменили — как раз после того боя, который оказался последним: пионерским лагерям указали на чрезмерное увлечение военной подготовкой. Как сказал старший вожатый, велели играть во что-нибудь созидательное…

В том бою Леве Севастьянову выпало идти в засаду. Лежа под папоротниками, уткнувшись в жирные комки земли, по которым ползали красные жучки, он ждал свиста Михаила Никитича, однорукого матроса с Волжской флотилии. Таиться приходилось особо из-за доставшегося по жребию цвета погон — белого, издалека заметного. Противник носил синие. Один сорванный погон означал ранение, два — геройскую гибель… Когда разгромленных «синих» построили в понурую колонну, Михаил Никитич сказал севастьяновскому приятелю Вельке:

— А ты отойди. Ты — убитый. Топай индивидуально.

В бою Велька лишился обеих бумажек с плеч. Но в свете одержанной победы его «смерть» не представлялась обидной. Тем более что прибежал начальник лагеря майор дядька Галин. Он был безруким, поэтому, когда хотел на что-то указать, тянул носок начищенного сапога. Лягнув в сторону колонны убитых, дядька Галин заорал:

— Мишка! Ты кто, военрук или начальник похоронной команды? Что у тебя братская могила отдельно марширует?! Победа на всех одна!

Кто бы теперь крикнул так про Петракова…

Одряхлевшего Михаила Никитича Севастьянов неожиданно встретил на Волге после своего отзыва из сингапурского представительства. Матрос сидел на подпиленной табуретке в облупившейся «казанке» с булями. Пустой рукав футболки уныло трепыхался. Севастьянов ещё подумал: если с утра ветрено, к вечеру натянет дождь… Второй мужик, в темных очках, стоял, упершись коленками в переборку, и жарил на обшарпанном немецком аккордеоне с залатанными мехами. Складно выводил «Тихо Дунай свои волны несет…». Удочек или кошелки, чтобы идти в Свердловский магазин на косогоре, у них с собой не было. Просто давали концерт реке. Доживали век где-то поблизости, может, и в богадельне…

Севастьянов, сбавив обороты движка, обошел их на красной пластиковой лодке, за которой тащил японскую леску. Бывший военрук облысел, в складках рта поблескивала слюна, но посадка головы осталась властной. Слепца же Севастьянов в этих местах ранее не встречал, хотя знал многих. Притулились друг к другу вымиравшие фронтовики?

Стараясь держаться подальше, Севастьянов обошел их «казанку». От рождения и в поинерлагере он носил другую фамилию. Глупо, конечно, остерегаться опознания спустя без малого пятьдесят лет. Сработал, скорее, профессиональный инстинкт…

Из-за того, что он знал в этих местах многих и многие знали его, особенно как владельца красной лодки с мощным «Джонсоном», осторожность вошла у Севастьянова в привычку. Впрочем, для скрытности была и ещё одна причина. Как раз тогда тянулась эта странная, душевно его надорвавшая, другого слова и не найдешь, история.

По субботам они ходили с Клавой на лодке на острова ниже Конакова. Волга там — море. Десятки островков, километры простора, разве что иногда протянется парус или цепочка байдарочников. Странное, кружившее голову ощущение воли… Половину отпуска они провели там, меняя стоянки. Всякое пристанище становилось открытием. Но ложь, обреченность угнетали так сильно, что у Севастьянова началась бессонница, он не верил ни единому слову Клавы. Отсыпался днем, пока загорали…

Однажды, терзаясь страхом перед наступавшей ночью, Севастьянов рассказал Клаве об этом и услышал в ответ странный рассказ.

Мама сказала ей: «Ты хочешь знать, кто твой отец? Ты видела его, могла видеть… Среди наших знакомых, на моей работе. Но знать, кто именно, не нужно. Возможно, он и не догадывается про дочь, про тебя. Мне хотелось иметь ребенка… От этого человека, именно от него. Не волнуйся. Или нет не расстраивайся из-за нас. Это достойный человек. Он вполне достоин любви». Клава спросила: «Почему ты не вышла за него?» Ответ был: «Еще года три-четыре, и объясню…»

Клава присматривалась к мужчинам, приходившим к ним в дом, в том числе и к женатым, являвшимся с супругами, к тем, которые вместе с мамой работали в министерстве иностранных дел или конторах, связанных с заграницей.

— Знаешь, как я решила?

— Как? — спросил Севастьянов, которому этот простоватый рассказ окончательно отравил существование.

— Я стала примерять на себя… Ой, я ерунду говорю! Ну, пятидесятилетних мужчин из маминого окружения. В кого-нибудь я ведь должна была влюбиться, если я — её дочь. Вот это и будет папочка…

— Влюбилась?

— Да, в тебя.

— Я действительно тебе в отцы гожусь…

— Вот и молодец, что не стал им. Повезло!

Сырой от росы полог палатки провис, сделался прозрачным, и сквозь него проступал расплывчатый круг луны, освещавший лицо Клавы. Он не знал, имеет ли право велеть ей не плакать. Может, думала, не видит?

Проснулись они до рассвета, оба сразу, и больше не засыпали, а когда Севастьянов сошел к берегу и собрался зачерпнуть воды, мелкая рябь прибила к его ногам первый в том году желтый лист. Август стоял в середине. Был последний день отпуска и последний их день вместе. Он не позвонил потом. И она тоже.

Больная совесть сделала внимательнее к Оле. Жена любила ездить за город погулять. Наезжали и к Петракову. Старик, зимовавший в Москве, охотно давал ключи от дачи.

Ручей, впадающий в Волгу, промерз до дна и провалился. Льдины, разламываясь, сползали с крутого берега на завалившийся боком отбуксированный зимовать на мелководье бакен.

Оставив Олю на берегу, Севастьянов спустился к ручью и вышел на Волгу. Ввинчивая бур второй раз, расстегнул куртку. В первой лунке уже стыли три поплавка. Жена крикнула с берега:

— Лева, там камни подо льдом, рыбы не будет!

И вдруг Севастьянов подумал: кто я такой в этой стране? Человек с чужим именем. С присвоенными документами. В обличье бухгалтера, бухгалтера и рыболова-спортсмена. Только с Олей мне хорошо, она — моя защита, моя надежная пристань, моя любовь… Единственное неподдельное в нынешнем моем существовании. Как чудовищно менять это на дикую примерку привязанностей чьей-то непутевой матери!

Он собрал удочки, подхватил бур, полез по ледяному косогору.

Когда растапливали березовыми дровами камин в даче Петракова, Оля сказала, чтобы Лева не очень-то изводил энергетические запасы старика…

Петраков любил Олю. Теперь Петракова не стало. И Волги не будет. И в Сингапур ему ехать на должность бухгалтера, почти что счетовода, без права самостоятельной работы, тоже одному. Оля оставалась на несколько месяцев.

За окном электрички проскочила надпись «Крюково». В немытом стекле больше не отражались лица пассажиров. Рассвело.

Севастьянов подумал, что теперь, когда на работе с ним определились, следовало бы уведомить своего оператора о командировке в Сингапур.

2

Подпихнув под спину пуховые подушки и набросив на ноги край перины, Джеффри возлежал на широченной кровати номера-люкс в гостинице «Шератон» возле франкфуртского аэропорта. Улыбаясь, он читал на розоватом листочке с наивным зайчиком, обнимавшим зайчиху в верхнем левом углу:

«…в старые времена, Джефф, если человек приходил и говорил, что у него есть тысяча долларов, ты мог настоять, чтобы он их предъявил. Ты мог пересчитать зеленые бумажки или металлические кругляки. Или, если речь шла о закладе, ты мог поехать и посмотреть землю этого человека, постоять у ограды ранчо, пересчитать коров, на худой конец. На совсем уж худой конец, Джефф, ты мог испытующе заглянуть в открытое честное лицо ковбоя и просто-напросто попросить, чтобы он предъявил какую-нибудь правительственную бумажку, из которой явствовало бы, что перед тобой действительно Беделл Смит или Смит Беделл. Теперь — иначе. Состоятельность человека подтверждается бликом на экране, который посылает разжиревший от информации компьютер. Этому экрану не нужно показывать особую бумажку в подтверждение того, что на таком-то счету в таком-то банке имеется столько-то деньжат. Ткни в несколько клавиш, и бездумный работяга либо отнимет что-то от общей суммы, либо что-то к ней прибавит. Но, Джеффри! Твой компьютер не обладает главным, что необходимо иметь финансисту, инстинктом. И, кроме того, он ни за что не определит, кто из твоих клиентов достойный человек, а кто замышляет сволочную подсадку, мастером которых ты признан…»

Ну, мастера-то в этом смысле не я, а боссы — Клео Сурапато и Бруно Лябасти, подумал Джеффри, грубые практики, вульгарные жулики, необузданные сластолюбцы, химики от финансов, живущие, как точно подметила Ольга, крокодильими инстинктами, основной из которых — заглатывать что попадется.

«…Бруно недавно звонил и говорил о том, как он ошибался, отговаривая тебя от поездки в Рурский университет в этой Германии — да благословит её Господь за то, что мы в ней встретились. Оказывается, ему подвернулся журнал, в котором описывались достоинства тамошних выпускников как специалистов по методам управления. Сказал, что в смысле чутья на технический прогресс ему и Клео до тебя далеко. Тогда я спросила Бруно, как насчет прибавки за это чутье к твоему окладу или хотя бы годовой премии, и он распрощался… Я наслаждаюсь иллюзией, что ты отправился к немцам не только за их опытом, но и с затаенной целью посмотреть на места, где у нас все началось…»

Такие вот письма получаешь от жены, подумал Джеффри. Продиктованные любовью, как утверждает Ольга, чью славянскую фамилию — Пиватски — он теперь носил. Письма Ольги оставались единственными рукописными текстами, которые ему приходилось читать в нынешней жизни.

Для разрядки настроения Джеффри помесил воздух кулаком правой руки, не забывая, что в левой зажаты письмо и очки. Поболтал, выпростав из-под перины, ногами в красных носках. Ольгин подарок.

Условленный стук в дверь из смежного номера раздался точно в назначенный срок — секунда в секунду.

Джеффри открыл.

— Господин Пиватски, — сказал юноша с такой густой черной бородой, что лицо не было никакой возможности запомнить. Только походку. Или свитер. Или прыщики на висках. — У меня складывается впечатление, что поставленная вами задача решена. Нам удалось добиться этого несколько раньше контрольного времени, но мы…

Как все компьютерные специалисты-иностранцы, он говорил по-английски правильно, но с ужасным выговором.

— Взглянем…

Они прошли в соседний номер, где пятеро студентов гнездились вокруг ноутбука, который привез Джеффри, — кабель от компьютера тянулся к телефонному аппарату. Бородатый набрал на клавиатуре двенадцатизначный номер, выдерживая между цифрами долгие паузы. На экране монитора затанцевал зеленоватый паучок.

— Вот, господин Пиватски…

— Что ж, — сказал Джеффри, скрывая удовольствие. — Что ж, что ж и ещё раз что ж… Вы, ребята, подлежите преследованию по общей со взломщиками статье уголовного кодекса. Вы подкрались к банку компьютерной информации фирмы «Сименс» в Гамбурге. Той самой фирмы, которая обещала ящик шампанского «Лансон» всякому, кто выявит входной электронный код этого банка… Таким образом, вы удостоверились на практике, что случаи дешифровки самых сложных кодов методом ультраскоростного просчета вариантов реальны. По крайней мере, в пределах одной среднестатистической человеческой жизни. Итак, мы с вами можем брать за горло любых умников.

— Это все-таки аморально, хотя и захватывающе, — пробормотал один из студентов.

— Моралью обладают все. По крайней мере, изначально, — не позволяя ему развить мысль, сказал Джеффри. — Талантом же — только избранные. Не стоит жертвовать талантом ради морали. Только в этом случае приходит удача, мои юные господа!

Вытянув шеи, университетские выпускники наблюдали, как на экран, словно подталкивая друг друга, выпрыгивают не привычные арабские, а латинские цифры. Весьма нетривиальный код. И они взломали его!

— Потрясающе! — воскликнул бородатый. — Но мне кажется, что теперь кто-то перебивает нас… Как встречный удар! Это замечательно, господин Пиватски! Это вызов!

Джеффри не любил восторгов. Он вообще не любил волнений, ажиотажа, эмоциональных стрессов. Чтобы погасить нервный подъем, он прочел студентам короткую лекцию о подслушивании электронного шепота компьютеров. Вопросов о моральной оценке такого рода операций больше не последовало. Джеффри особо наблюдал за бородатым. Парень представлялся находкой для Клео и Бруно.

На сероватом экране отлились строчки. Студентам понадобилось время вникнуть в английский текст, и Джеффри рассмеялся ещё до того, как молодые немцы сообразили, в чем дело.

«Черт тебя побери, Джеффри! И твою хакеровскую сходку тоже. Есть новости, — мерцал текст. — Позвони. Для твоего сведения передаю несколько пассажей из сегодняшней финансовой колонки «Стрейтс таймс», подписанной Барбарой Чунг. Содержание…»

— Это послание из Сингапура на модем моего компьютера, только и всего, господа, — сказал Джеффри.

— Мы гордились, что заграбастали кого-то, а заграбастали нас, отозвался бородатый.

— Успокойтесь, — сказал Джеффри. — Из Сингапура нас не отлавливали. Там знают здешние номера телефонов… Сначала попробовали номер в моей комнате, а затем решили поискать здесь. Только и всего.

Он сохранил послание в памяти машины.

— Наша встреча завершается, коллеги. Спасибо. Каждый получит уведомление о её последствиях. Не сочтите навязчивым повторение просьбы относительно доверительного характера моего интереса к вам и вашего — ко мне. До свидания. Желаю успехов!

Бородатый задержался у двери, покручивая ручку, как бы пробуя, нормально ли она действует. Теперь стало приметным, что брюки на нем со складкой и кремовые ботинки тщательно начищены. До глянца, отдающего глубиной. Для такого глянца требуются терпение и навык, приобретаемые только в одном месте. В казарме.

— Господин Пиватски, — сказал он, прокашлявшись. — Мне нравится это занятие. Я считаю ваш интерес к нашему клубу хакеров большой честью. Я хотел бы заполучить у вас работу, если она такого же рода.

— Не скрою, приятно слышать…

Бородатый просительно смотрел из коридора, пока не закрылась дверь.

Твои ботинки выдают тебя, подумал Джеффри. Можешь натянуть вместо черных хоть кремовые, хоть зеленые штиблеты, но надраить их ты не забудешь, потому что это вбили в тебя в военном училище, куда ты пришел, скорее всего, из деревни. Военные разведки всего мира — карьера для провинциалов. Это Джеффри усвоил крепко.

Капитан Джеффри Пиватски, бывший летчик ВВС, крепко усвоил это очень давно — за шахматными партиями с человеком, который формально считался капелланом пультовиков, имевших допуск к пусковым ключам ракет с площадок близ Штутгарта. Джеффри и капеллана сближало отвращение ко всякого рода развлечениям. У священнослужителя оно носило, конечно, идеологический характер. А Джеффри это отвращение привила первая жена, добившаяся для него перевода из летной части в ракетные войска, модные и лучше оплачиваемые, к тому же стоявшие в Европе. Через год гарнизонной жизни он выродился в полнейшего, как тогда говорили, светского выпивоху. Он последним уходил с вечеринок, на которых непременно оказывался кто-нибудь с генеральскими погонами или обратным авиабилетом в Вашингтон. Этого хотела жена. Скука приучила Джеффри много читать — даже в постели после возлияний. Он уверился, что возбужденное состояние помогает острее переживать содержание книги.

Постепенно Джеффри догадался, почему люди его круга сбиваются в тусовки. Они задыхались от собственной пустоты. А у некоторых, как выразился капеллан пультовиков, от страха перед одиночеством просто струится пот, но словно бы с другой стороны кожи, изнутри. Это была жизнь гарнизона ракетчиков, осажденного во времени и пространстве. Жизнь, если так можно сказать, в аквариуме. На вечеринках, теннисных кортах и полях для гольфа. Наверное, им жилось бы ещё веселее, если бы они и спать укладывались под общее одеяло в одну громадную кровать.

Через кровать, в сущности, все и произошло. Кровать, которую Джеффри делил с женой командира полка. Эта любовь, приведшая к их браку, началась со слез. Жена командира плакала в спальне одного лейтенанта, предоставившего им приют. Отгородившись от Джеффри скомканными чужими простынями, она плакала и плакала по-настоящему, а не из сожаления, или каприза, или раздражения. Плакала от несчастья.

— Что же это, Джефф? — сказала она, успокоившись. — Неужто больше не бывает долгих-долгих разговоров, долгих-долгих прикосновений, поцелуев, мучений — а уж потом все остальное? Ты напился, я была пьяная, ты затащил меня сюда, как продавщицу, к которой привязался в дискотеке, и вот мы протрезвляемся в этой конуре…

Муж Ольги, безупречный профессионал, жесткий, справедливый и хитрый, манипулировал подчиненными ради служебных целей. Джеффри он держал крепко. В послужном списке капитана значилась драка в баре офицерского клуба. Драка из-за Ольги, когда кто-то произнес двусмысленность в её адрес. Возможно, Джеффри инстинктивно защищал не репутацию, а нечто ему самому неясное в женщине, которая не размахивала руками на ходу, не выворачивала ногу бедром вперед, не орала приятельнице в дверях насчет ста лет разлуки… Не исключено, что муж Ольги догадался обо всем раньше самого Джеффри. Ведь полковнику предстояло защищать свое, а капитану — отнимать чужое.

Дома Джеффри не знал, куда деваться от растерянности.

— В средние века, — разглагольствовал он перед женой, — воин надевал панцирь. В прошлой войне обволакивались дециметровой броней в танке. Теперь вояк распихали по бункерам. Сидя в кротовьих норах, мы ждем приказа вставить и повернуть стартовые ключи… Ни одна военная цивилизация не располагала такой убойной силой, как один я в своем склепе! А философия у нас кухонная, древняя и панцирная. На твоем уровне, Джойс. Ах, милочка, ты мне эту пакость, так я отвечу вот тем… А ведь приказ мне отдаст президент Америки.

— С чего бы это тебе разонравились мои рассуждения? И даже хорошо, что они как у президента…

Джойс считала, что понимает его состояние.

— Ты с похмелья и разозлился, что не добрался самостоятельно, заночевал у подчиненного… Ты слабеешь, Джеффри. Ты, капитан, водишь дружбу с лейтенантами вместо майоров и ввязываешься, как петушок, в драки. А вообще хочу напомнить тебе, что Америку для того и открывали, чтобы каждый свободно говорил что хочет и свободно воевал с кем хочет.

— В том числе и свободно плевал на Америку, — сказал он глупо.

— В том числе и плевал на Америку, господин капитан, если эта Америка помешает мне сделать из тебя то, что я хочу сделать. Сначала полковника, потом увидим… И, кстати, все это предусмотрено конституцией.

— Мои предки появились в Америке триста лет назад. Воевали с индейцами и между собой из-за черных, чтобы дать свободу всем, кстати, и твоим родственникам, заявившимся на континент намного позже, на готовенькое… Все казалось обустроенным. И все норовят теперь это испортить.

— Ты просто одурел с похмелья!

— Мои предки поднимали страну!

— Теперь твоя очередь поднимать ракеты!

— Когда я вербовался в военно-воздушные силы, я думал не об этом. Я думал о честном поединке с кубинцем, с русским, с самим чертом… Честном и во имя Америки…

— В голубом небе, — ехидно сказала Джойс.

Он действительно выглядел дураком и грохнул чашкой об стол.

— В голубом и чистом небе! Вместо же этого — бункер, саван. А поднимать ракеты куда? И ведь получим сдачи…

— Бог с ней, со сдачей, Джефф. И со всем остальным… Я приглядела дом в округе Риверсайд, в Калифорнии. Страшно престижно.

Большие траты возбуждали её. Она подошла к нему. В кимоно, на котором не было пуговиц. Джеффри вдруг испугался ещё больше из-за того, что натворил накануне. Сказал, что разламывается голова, пусть Джойс простит. И сообразил, что больше не сможет, во всяком случае в ближайшие дни, заниматься любовью ни с кем, кроме Ольги.

Через месяц они решили пожениться.

— К какому на этот раз приятелю? — спросила Ольга в тот знаменательный день, когда он выруливал её «фольксваген» на автобан в сторону Штутгарта. Ну и личная жизнь у тебя, капитан… С одной ты занимаешься любовью в самых случайных и незащищенных местах. А с другой будешь делать то же самое в страшно престижном… В собственном доме в этом… округе Риверсайд.

— Ольга!

— Что — Ольга? Твоя умная обольстительная энергичная жена сделала великолепное приобретение. Капеллан на последнем коктейле, явно от зависти, разглагольствовал по сему поводу о незыблемости семейного очага… Декстер высоко оценил этот деловой шаг. Даже поставил мне вроде бы в упрек, отчего не я… Он сказал, что вообще твои дела идут блестяще и твое повышение уж точно не задержится… Но я-то знаю правду, Джефф. В прошлую готовность из тринадцати офицеров только двое сразу же вставили ключи. Остальные перепроверяли сигнал и рассуждали… Декстер был просто сражен! Он вдруг увидел, какие люди под его командой составляют большинство, и в этом большинстве, как я поняла, тебя, конечно, не оказалось. Декстер и сам, я почувствовала, принадлежит к ним… к этому большинству. Ты-то ведь не будешь рассуждать. Так сказал Декстер. Любящие мужья всегда все объясняют женам. Он — мой любящий муж…

— Что ещё наговорил про меня твой Декстер? Какие ещё сплетни он нашептывал в спальне?

— Джеффри!

— Что — Джеффри? Ты вроде и забыла, что ты значишь для меня!

— Я твоя любовница… Декстер считает, что мы тоже купим дом в округе Риверсайд. Твоя жена — классный авангард! Ты соблазнил меня, а она соблазняет калифорнийских агентов по недвижимости! Вы отличная пара! И мы с Декстером отличная пара! И ты со мной отличная пара…

Они долго молчали в «фольксвагене». И вдруг, перебивая друг друга, заговорили о том, насколько их браки несостоятельны, о том, что придется проходить через гласные формальности, иначе не покончить со старым и не начать новое, а конкретного плана и возможностей устраивать такую генеральную чистку у них нет и, Бог его знает, будут ли.

— Я процветаю, Ольга, процветаю, — иронизировал Джеффри. Узел с собственными простынями, которыми они обзавелись, лежал под её локтем, проминался, и плечи их соприкасались в крохотном европейском автомобильчике. — Но какой ценой! Хотел летать, а прогресс загнал в бетонную нору в обнимку с ракетой. Хотел честного боя, а стал пультовиком, готовым нанести ядерный удар. Хотел красивой любви, а должен раздевать жену командира либо в машине, загнанной в кусты, либо на чужой квартире… Мы не можем найти приют даже в задрипанном мотеле, потому что нас засекут армейские агенты безопасности. А ведь во мне хорошая кровь. Почему же я стал таким хилым?

— Знаешь, давай поженимся, милый!

— Вот ты и сделала мне предложение, — сказал Джеффри и развернул «фольксваген», не посмотрев в зеркало заднего вида.

В гостиницу им позвонил Декстер и сказал:

— Джеффри, ты уверен, что у вас обоих не дурь? Твоя жена сидит у капеллана. Но это ваше с ней дело. Капеллан потом собирается ко мне… Что касается Ольги, то ты, возможно, кое-чего не знаешь… Ну… иногда она требует к себе совершенно особенного отношения. Совершенно особенного. Ты понимаешь, Джеффри? Такое отношение она встречала только с моей стороны…

Джеффри показалось, что командир плачет, и он первым положил трубку. Позвонив на базу, он продиктовал штабному сержанту рапорт с просьбой перевести его в авиацию и отправить в Индокитай, где шла война.

А позже Джеффри понял, какое особенное отношение требуется Ольге. Она вдруг принималась строчить от руки в своем блокноте детские истории, которые следовало читать и обсуждать. Потом проходило… Возможно, в прошлом она не выдержала какого-то внутреннего разлада. В таких случаях, объяснил ему полковой психиатр, сожительство разумного идеала с неразумной действительностью камнем лежит на душе. Психика может примириться с этим лишь за счет подбора ложных понятий, чувств и представлений. То есть, сказок…

Чтобы вычеркнуть из памяти прошлое, полностью и до конца, Джеффри принял девичью фамилию Ольги. Так появилась чета Пиватски.

Семейная устроенность давала счастливое ощущение свободы, а оно упрощало окружающую жизнь. Вдруг проснулся интерес к науке. Она открывала широкие возможности. Большие, чем религия, на которую вначале уповал Джеффри, чтобы помочь Ольге… К этому выводу его привела работа в закрытом центре в Бангкоке, куда он летал из Дананга в Южном Вьетнаме на испытания сверхсекретного в те времена компьютера, за секунды обрабатывавшего кучу данных для выбора оптимального боевого решения.

Был декабрь, кондиционеры в просторном здании на бангкокской Ашока-роуд крутились в полурежиме. Окна открывать запрещалось. Но и сквозь противосолнечную пленку на стеклах Джеффри видел, как далеко на западной окраине, в заречье, плавятся в багровом закате россыпи бетонных коробок и редкие островки зелени. Пожелтевший воздух искажал цвета на экране компьютера, строчки текста и графики казались из-за этого гуще и чернее.

Джеффри Пиватски почти физически ощущал мощь прибора, с которым он работал. Мощь, из которой рождалось величие.

«Мужчина, человек чести, должен уподобляться Господу Богу нашему, то есть властвовать как над людьми, так и над прочими тварями, прибирать к рукам земные богатства и обладать ими, — философствовала Ольга в последнем своем рассказе. — Властвовать, обуздывать дикую силу… Оператор мясобойни не чета матадору. Если бы смысл жизни заключался в насыщении желудка, в героях ходили бы мясники. В конечном счете, главное — выстоять до последнего вздоха. Это и есть бессмертие».

Он окреп в военно-воздушных силах…

Джеффри собрал в опустевшем номере оборудование. Перенес компьютер в свою комнату. Включив, вызвал на экран текст Барбары Чунг из «Стрейтс таймс». Усмехаясь, читал:

«Компания «Лин, Клео и Клео» готовится заработать в ближайшее время честные пять миллионов. Нет, лучше скажем так: честные пять миллионов на бесчестном черном рынке. Она покупает у частного коллекционера величайшую реликвию. Деревянный позолоченный кулак, венчавший некогда древко знамени китайских повстанцев, называвшихся «боксерами». Бесценную вещь увезли как трофей в Германию. Возвращение в Азию через российские Советы, захватившие деревяшку в Берлине в конце второй мировой войны, сопровождалось многократным увеличением цены этого старого куска дерева с каждой милей. Чтобы в конце пути выразиться в миллионах, которые сейчас, попав в качестве выручки за это произведение искусства из нечестных в честные руки, становятся, таким образом, честными. Другими словами, отмытыми.

Стоит ли писать об этом случае? Видимо, стоит. Хотя бы потому, что денег, нажитых вокруг нас на черном рынке, становится все больше и больше. Денег, которые боятся дневного света. Денег, так сказать, в надвинутой на глаза шляпе. Это пугливые, нелегальные деньги, которые ищут обходные пути, чтобы стать настоящими и полными достоинства. Хотя бы через приобретение исторических ценностей…

Я долго размышляла: разве этот случай — повод для финансовой колонки в нынешний четверг? Размышляла, пока не получила другого сообщения, касающегося «Лин, Клео и Клео». А именно, что эта компания никак не связана со строительными подрядными фирмами «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин». Мы же наивно считали, что такая связь имеется, и безудержно смело покупали акции обоих.

Так вот, мне доподлинно известно, что акции «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин» подогреты на одном, как говорится, пару. Реальной ценности у них нет. Завтра к вечеру, за несколько минут до закрытия биржи, ребята «горячих денег» будут сбрасывать эти акции руками и ногами. Пока всех вокруг не охватит паника. И ночью начнутся сердечные приступы, а утром подтвердится, что для этого имелись основания.

Но за «Лин, Клео и Клео» нам переживать не придется. И знаете, почему? Она-то заплатила за позолоченный кулак как раз акциями «Голь и K°» и «Ли Хэ Пин». При этом, щадя витающего в мире чистого искусства бывшего владельца приобретенного раритета, «Лин, Клео и Клео» помогла ему через одного парня сбросить эти акции. То, что акции сбрасывал неведомый рынку искусствовед, ввело в заблуждение обычно настороженных маклеров. Они прозевали начало атаки. И кусок исторического дерева, и деньги, вырученные по существу за клочки бумаги, то есть акции «Голь и K°» или «Ли Хэ Пин», оказались теперь в руках управляющих «Лин, Клео и Клео». На самых законных основаниях. И мы их поздравляем!

Когда я позвонила в компанию «Лин, Клео и Клео», старший клерк сказал, что сейчас к ним поступает множество запросов от ценителей древностей, желающих осмотреть приобретенный предмет. «И какой же ответ вы даете?» спросила я. «Он один для всех, — сказал мне старший клерк, — никаких проблем, приезжайте скорее, порадуемся вместе!»

Джеффри погасил экран, поднял трубку телефона и набрал сингапурский номер.

— Джеффри? — спросил Клео Сурапато.

— Поздравляю, — сказал Джеффри.

— Ха-ха-ха… О, прохлада на склонах горы Фушань! Если бы мог, принес на веере в город, как красавицу на руках…

Вот уж действительно, подумал Джеффри, тайна каждой национальности не в кухне или одежде, а в манере понимать вещи. Китаец Клео никогда не лгал, но ему бы и в голову не пришло сказать правду. Строка древних стихов была произнесена, как раз чтобы ничего не сказать.

Однако Клео, это уж точно, спешно разыскивал Джеффри во Франкфурте вовсе не ради того, чтобы поделиться поэтическими переживаниями. Следовало сосредоточиться.

— Как погода? Снег? — спросил Клео.

— Одного снеговика слепить определенно хватит…

На условном жаргоне так обозначались дипломники Рурского университета.

— Это лучше, чем искать там, где солнце светит за тучами.

«Солнцем за тучами» называлась Япония.

В трубке затянулось молчание. Клео откашлялся.

— Я ещё хотел сказать… В Москве умер Петраков. Его помощник Себастьяни отстранен от серьезных дел. Отправляют на отсидку к нам в их холдинговом представительстве. Об этом сообщил мой крот в их банке на Смоленской. Крот напоминает, что Себастьяни с дурным характером. Крот сообщает, что экономическая контрразведка в Москве проявила интерес к Себастьяни. Если необходимо, есть возможность подогреть этот интерес. Ты меня понял, Джеффри?

Странные, непредсказуемые, алчные и завистливые в денежных делах русские, подумал Джеффри. Пусть даже Петраков и этот его помощник положили по кушу на счета в Швейцарии — что тут плохого? Странные моральные ценности, благоприобретенные при коммунизме. Зачем в таком случае ключевые посты в банке? Конфуцианское представление об идеальном управляющем. Россию напрасно считают европейскими задворками. Она — задворки азиатские.

— Фамилия этого человека произносится Севастьянов, — сказал Джеффри в трубку.

И с легким отвращением подумал, что больно уж далеко простираются кротовьи ходы его второго хозяина.

3

— Почему вы решили, что выбранное поприще — ваше призвание?

Так спросил в приемной комиссии финансового института преподаватель, читавший научный коммунизм. Профессионалы стеснялись выспренних вопросов. Но именно на этом вопросе Севастьянов почти засыпался. Что вас побудило стать паровозным машинистом?

В 1951 году отец, уволенный из армии кавалерийский сержант, преподал Левушке первый урок взаимоотношения с необычной вещью — деньгами. Мать нахваливала ему сына, который, на удивление соседям, приносил ей в больницу мед, масло, белый хлеб и однажды шоколадку. Окрыленный похвалой, Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, вытащил из-под матраса, на котором спала мать, шесть перетянутых проволокой пачек, всего шестьсот восемь тысяч рублей, и в придачу три нераспечатанных колоды трофейных, как тогда говорили про все иностранное, игральных карт, купленных у пленных венгров. Отец, забывший от удивления снять второй сапог, выпорол Севастьянова узким, вдевавшимся в галифе ремнем. В школе за партой Лева не сидел, а изображал вопросительный знак, поддерживая зад на весу полусогнутыми онемевшими ногами. Все знали, что он — поротый. Но никто не посмел смеяться. Из-за отца. Отец вытащил всю кучу денег вместе с картами на балкон и, полив керосином, сжег.

А ведь эти деньги пришли к тогдашнему не-Севастьянову не так уж легко. Поднаторев в военных пионерских играх, они с Велькой, подобрав отряд из одноклассников-переростков, по причине войны отставших в учебе на два, а то и три года, держали под контролем кассы кинотеатров «Родина», «Победа» и «Строитель», а также входы в две бани. Особенно большой куш взяли, когда в «Строителе» пустили «Дети капитана Гранта». Скупили билетные книжки и перепродали штучно по пятикратной цене. Распарившимся после бани подсовывали мороженое — снег, облитый сахарином. За клубом в зарослях крапивы вытоптали площадку, где крутили рулетку. Играть приходили и фраера, и блатные «в законе». Когда случалась разборка, дрались беспощадно, брали числом и сплоченностью.

Участковый говорил про эти дела Михаилу Никитичу. Но бывший матрос считал, что — пусть. Ведь не воровали. А все, что можно взять боем или лихой смекалкой, того достойно. Денег становилось больше. Сила же их предстала волшебной, когда мать увезли на операцию: жмых, который она ела, обернулся воспалением желчного пузыря.

Два месяца никто не командовал Левой дома, никто не напоминал про уроки. Мать плакала, когда он приносил мед и масло, стеснялась есть в палате при всех. Лева сидел рядом, пока она, как говорила про себя, питалась, словно сторожил от других. Если спрашивала, где взял, отвечал одним словом: «Алямс».

Алямс был фронтовым другом отца. Он держал рулетку на базаре, где ставки доходили до нескольких пачек перетянутых проволокой красных тридцаток или серых полусотенных. Если в банке ничего не оставалось, Алямс объявлял «великий хапок», то есть сгребал брошенные на новый кон деньги в карман. Это считалось справедливым. Алямса — при нашивке за тяжелое ранение и двух орденах Славы — менты во время облав не трогали. Ноги у него оторвало миной. Перемещался Алямс в ящике, поставленном на четыре шарикоподшипника. Он с грохотом колесил в этом ящике, отталкиваясь от земли — будь то зимой, весной, летом или осенью — огромными голыми кулаками. Какая-то бабка, сослепу приняв инвалида за нищего, бросила однажды ему в кавалерийскую фуражку с синим околышем папироску «Северная Пальмира», самую крутую в те времена, и Алямс, тогда ещё Коля, стушевавшись перед свидетелями за эту ласку, сказал неизвестно почему:

— Алямс! Цигарочка!

Так прилепилось прозвище.

Алямс действительно ссужал Леве деньги, когда приходила деловая необходимость. Отдавать велел из общих, спросив разрешения у ребят. У него же Севастьянов перенял манеру читать книжки — не учебники, а про любовь. Первая книжка, выданная Алямсом с возвратом по первому требованию, была замызганная «Княжна Мери». Про Печорина в предисловии говорилось, что он лишний человек. Звучало плоховато… Но обсуждать любимого героя приходилось только с Алямсом, который перед войной проходил книжку в школе. Остальные ничего не читали.

Михаил Никитич похвалил отца, когда тот пришел справиться об успехах сына.

— Пори, не пори, это бесполезно, — сказал бывший матрос бывшему кавалеристу, рассуждая на тему неприемлемости в семье и школе телесных наказаний. — По себе знаем. Только поболит, а потом пройдет да и забудется. А вот сила боевого примера… Ну, то есть примера, вообще примера… Это да, впечатляет, тоже по себе знаем. Столько денег! Раз и — нету! Дым и восторг! Будет жить память в веках!

Когда умер товарищ Сталин, Михаил Никитич взял власть в школе. Отпер в военном кабинете два железных шкафа и раздал винтовки с просверленными затворами, но со штыками, всем школьникам от шестого класса и старше, поскольку считал обстановку крайне опасной. В вестибюле, в дверях учительской и коридорах поставил часовых. Враги народа и шпионы, как стало ему известно, готовились выйти из подполья, усиливали происки. Следовало ответить боевой готовностью, сжать зубы и кулаки, подавить рыданья. На траурном митинге Михаил Никитич ласково прикрикнул даже на старушку-директоршу: «Чтобы я ни одного плачущего большевика не видел! Тут не музей Маяковского!» И лично утвердил текст резолюции: «Смерть за смерть империалистам, а также врачам-вредителям!» Красное полотно с этими словами растянули морозным утром над входом в школу, на углах которой били валенок о валенок озлобленные ужасом великой утраты часовые, готовые пырнуть штыком всякого подозрительного. Поскольку боеспособные требовались для караульной службы, на похороны отрядили таких, с кем в общем-то не считались. Ополчение сняли после благодарственной телефонограммы райкома комсомола.

Потом пришла первая любовь. Старая жизнь как провалилась… Где все те люди?

А память о силе денег осталась.

На институтской практике, отправленный в числе немногих отличников в Пекин, с которым ещё не умерла великая дружба, он ощутил, как хороша выбранная профессия. Революции в Китае исполнилось едва десять лет. На руках у многих оставались кредитные письма, акции, чеки, и они приходили на улицу Ванфуцзин в бывшее здание французского Индокитайского банка, где разместилось советское торгпредство. В фойе банка неизвестно почему стоял бильярдный стол, за которым по вечерам и в обеденное время сражались в американку сотрудники. В рабочие часы назначенный для приема визитеров студент-практикант Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, сгорая от любопытства, рассматривал выкладываемые на зеленое сукно бильярдного стола финансовые инструменты ведущих банков мира.

Бумагам порой не имелось цены. Их следовало хватать со страшной силой, как говорил на производственных совещаниях руководитель практики Петр Петрович Слюсаренко, в жену которого Севастьянов тайно влюбился. Торгпред возражал. Он отмечал, что не следует забывать о микробе буржуазного разложения в период, когда империализм как раз и вступил в загнивающую стадию. В условиях торжества идеалов социализма и национально-освободительного пробуждения скупка таких бумаг, по мнению торгпреда, была адекватна заготовке навоза по цене бриллиантов.

Слюсаренко не спорил. Как и Петраков много лет спустя. И купил бриллиант по цене навоза в одном из переулков у Запретного города — в нетопленой ювелирной лавке, промерзшей под студеным ноябрьским ветром с Гоби. На втором этаже, в жилой половине, высохший старик в меховом халате, стеганых штанах и матерчатых туфлях на толстой подошве, разворошив кучку одежды в сундуке, вытащил лакированную коробочку с желтоватым кристаллом. На лице Слюсаренко появилось выражение, словно бы он собирался с духом немедленно прикончить и китайца с пергаментным лицом, и Севастьянова.

Слюсаренко не говорил ни по-китайски, ни по-английски. Севастьянов понадобился как переводчик. Он же принес из «победы», в которой приехали без водителя, два чемодана бумажных денег. Когда они вернулись, женщина, которую Севастьянов боготворил все больше — практика завершалась, — повисла на шее у мужа, поняв по невесомости чемоданов, что дело выгорело.

Слюсаренко умер через три года в Америке. За рабочим столом.

Вот и Петраков теперь умер…

В кооперативной квартире в Беляево-Богородском, которое он ненавидел за безликость, Севастьянов минут двадцать подремал в горячей ванне. Черный или темный костюм решил не одевать. Теперь он сам как Петраков. Что же носить траур по самому себе? Петраковские «грехи» отныне на нем одном. Выбрал твидовый пиджак, голубую сорочку и черный вязаный галстук.

В полдень Севастьянов вошел в приемную генерального директора банка, в которой ему не случалось бывать уже несколько месяцев. Секретарша оказалась новая. Волосы стянуты в тугой пучок. На сухих пальцах массивные серебряные кольца, маятником раскачивался на цепочке кулон с бирюзой. Склонившись над столом, секретарша раздраженно ворошила пачку документов. Отбросила, схватила трубку, набрала номер и быстро заговорила:

— Ребров! Рабочие не появились. Я же просила вынести кресла… Ну кто держит теперь в приемной кресла? Что же, выходит, у нас ждать заставляют?

Бросила трубку.

— Моя фамилия Севастьянов. Скажите генеральному…

Она щелкнула длинным ногтем по клавише компьютера, покосилась на экран.

— Вам не назначали, у меня не значится… Я справлюсь и позвоню. Вы ведь есть в телефонном списке?

Он тронул ручку двери к генеральному.

— Лев Александрович! Вернитесь! — прошипела секретарша.

На его пальцы легло нечто вроде размятого пластилина, теплое и облепляющее.

— Возвратился? — сказал Людвиг Семейных, выходивший навстречу, от начальства. Его лоснящееся, выбритое до пор лицо вызывало такое же ощущение как и ладонь, сжимавшая пальцы Севастьянова. — Я тут проектик некролога занес… Ну, давай, давай, вдвигайся. Я с тобой назад…

— Проектик некролога, проектик объяснения в любви…

— Что ты говоришь?

— Проектик некролога есть проектик объяснения в любви покойному.

— Все шутишь? Ну, ну… На такую тему… Не совестно?

— Не топчитесь в дверях, — велел генеральный. — Сквозняк…

— Валентин Петрович, — сказала секретарша из дверей, — Ребров не убирает кресла. Говорит, они так и значатся в инвентарной описи как кресла для приемной. Ребров не понимает, как актуально, когда в приемной ни стульев, ни кресел!

Генеральный помахал в воздухе рукой — мол, оставьте нас в покое — и пригласил усаживаться.

— Севастьянов посетил дачу, где скончался Петраков, — доложил Семейных.

— Оперативно… Расскажи.

— Умер без мучений. В шезлонге. Сердце. На даче никого не было. Да и некому… Увезли в Тверской морг.

— Дачу опечатали? — спросил Семейных. — Растащат моментально. Надо охрану туда…

— Об этом позже, — сказал Валентин Петрович. Грузно лег локтями и грудью на столешницу. Сокрушенно помолчал. Поднял тяжелые коричневые веки на Севастьянова.

— Не стало, значит… Да, вот так вот. Дела земные и суета, а потом все…

Искоса взглянул на Семейных.

— Вы оповестили?

— Да когда же, Валентин Петрович?

— Значит, так, Лев Александрович… Сегодня на утреннем заседании совет директоров утвердил ваше назначение… Не скрою, пришлось пробивать. Несколько акционеров полагают, что вы с Петраковым оказались… ну, как-то уж слишком глубоко втянуты в историю с сингапурскими кредитами. Не скрою, они пытались объяснить случившееся не только завышенными деловыми амбициями, но и личными интересами. Фигурировал список подарков, которые вам преподносились в Сингапуре… Лучше я вот так, прямо, а? К счастью, коллеги отнеслись к этому, я бы сказал, равнодушно. Действительно, домыслы…

— Петраков говорил, что всякий бухгалтер когда-нибудь да получает повестку в прокуратуру, — сказал Севастьянов.

— Тут, может, не прокурор бы вызвал, — вздохнул Людвиг Семейных. Федералы интересовались, если уж откровенно и до конца.

Помолчали.

— Да, возникал один, — сказал генеральный. — Некто Ефим Павлович Шлайн, полковник из экономической контрразведки. Ну, да ладно, все, слава Богу, позади… Собирайтесь и вылетайте. Дела сдайте Семейных. Он определит, кому поручить теперь… В Сингапуре же ради вас самого и благополучия вашей семьи помните: к старому не возвращаться… Петраковское забыто. Обычная серьезная работа. Серьезная! Надеюсь, это понято…

Севастьянов молчал.

Генеральный подумал, развернулся с креслом к железному шкафу, вытянул ящик и достал пластиковую папку. Перебросил через стол Севастьянову. Внутри лежала переданная по факсу газетная вырезка. Поверху красным фломастером аккуратным почерком значилось: «Стрейтс таймс», 2 июня, раздел официальных оповещений».

— Вчитайтесь… прямо у меня. А я пройдусь по некрологу, — сказал Валентин Петрович.

Текст был из раздела официальных сообщений:

«В Верховный суд Республики Сингапур. Дело о банкротстве номер 1848 за 1998 год.
Кристофер Чуа, Чи Киан, помощники регистратора».

Касается: Ли Тео Ленга, бывшего партнера «Ассошиэйтед мерчант бэнк».

Повод: петиция о банкротстве от 6 числа мая 1998 года.

Адресуется: г-ну Ли Тео Ленгу, последнее место проживания Блок 218, Западный Джуронг 21, Сингапур 2260.

Примите к сведению, что в отношении Вас в Суд представлена петиция о банкротстве со стороны «Ассошиэйтед мерчант бэнк», юридический адрес Батарейная улица, 9, здание «Стрейтс трайдент», Сингапур. Суд предписал направить Вам копию указанной петиции совместно с копией постановления Суда о рассмотрении дела равно как и публикации настоящего извещения в местной ежедневной газете.

Примите далее к сведению, что петиция о Вашем банкротстве назначена к слушанию в девятый день августа 1998 года в 10.30 и Вам надлежит быть явленным в суд. Неявка может повлечь принятие судом решения о рассмотрении петиции и вынесение приговора против Вас в Ваше отсутствие.

Ниже почерком Людвига пояснялось:

«Ли Тео Ленг, пользовавшийся услугами «Ассошиэйтед мерчант бэнк» в размещении капиталов, а также получавший от этого банка гарантии по своим займам, по всем признаком лицо подставное. В суд не явится. Его банкротство — последний шаг по утайке сумм, взятых в свое время Ли Тео Ленгом на основании резолюции Петракова для себя, а на самом деле для «Ассошиэйтед мерчант бэнк». Обанкротив по суду Ли Тео Ленга, «Ассошиэйтед мерчант бэнк» отмывается от своего долга перед нами».

Когда Севастьянов поднял голову, Валентин Петрович ещё шевелил губами, вчитываясь в некролог. О покойном или хорошо, или ничего. Людвиг считался признанным мастером «ничего».

— Что скажете, Лев Александрович? — спросил, вздохнув и отодвигая листок, генеральный.

— Юридическая контора «Ли и Ли», которая обслуживала нас в Сингапуре, без труда размотает этот узелок из дымовых струй. «Ассошиэйтед мерчант» принадлежит индонезийскому китайцу Клео Сурапато… Бросается в глаза необычность иска. Он направлен против того, от кого «Ассошиэйтед мерчант» и получила деньги. А ведь логичнее — когда судятся с тем, кто взял и не отдает… «Ассошиэйтед мерчант» отрубает руку, которой загребла деньги. После решения суда о банкротстве Ли Тео Ленга, который и стал этой рукой, фирма закопает её, а скажет, что похоронено все тело. Вне сомнения, Ли Тео Ленг ни в какой суд не явится. Можно смело вмешаться в процесс. Те, кто его затеял, рассчитывают провести дело беспрепятственно, потому что уверены мы с нашими претензиями в суде не появимся…

— Вот-вот, — раздраженно сказал генеральный. — Вот-вот… Будто не слушали меня, Севастьянов! Довольно вмешательств! Такой, с позволения сказать, проект действий — это авантюра. Да! А я-то отстаивал вас! Да и не я один…

Он кивнул на Семейных.

— Я прошу… нет, требую не касаться этих дел! В силу вашего упрямства и ложно понимаемого престижа… Я не имею в виду ослушания… этого последнего я и не допускаю… да, и оставаясь под влиянием ошибочных, да, именно ошибочных… Это ведь никоим образом… ну… не принижает нашего глубокого уважения к покойному… Не так ли, Людвиг Геннадиевич?

Генеральный ещё раз двинул от себя проект некролога.

— Нет, не принижает, — сказал задушевно Семейных.

— Да, спасибо… ошибочных выкладок. Я ведь не употребляю иной формулировки, которая ставила бы под сомнение наше доверие к вам, Севастьянов, и тем более к Петракову…

— Это — определенно, — согласился Семейных.

— Ваша будущая должность, Севастьянов, и есть ваша охранная позиция. Ваши идеи, а они у вас возникают… перед реализацией будут подлежать утверждению старших по должности, которые ничего, кроме добра, как и все мы здесь, вам не желают…

— Диалектичная похвала, — сказал Семейных.

Внешне он удивительно походил на Клео Сурапато. Прежде всего, повадкой. Он постоянно что-нибудь выделывал ручками. Запускал в затылок. Доставал ножнички для ногтей. Протирал очки. Таскал себя за уши, будто вытрясал воду после купания. Тянулся поправить галстук собеседнику. Потирал ладони. Простирал объятия, если не видел человека полдня. Развертывал и складывал носовой платок. Рассматривал расческу на свет. Развинчивал и свинчивал авторучку…

За десять тысяч километров от Москвы Клео копировал у Семейных невинную суетливость в жестах, но был иного склада. Он не приспосабливался, а присматривался, чтобы выявить главную слабину в человеке, банке, фирме, организации или группе, для которых становился «доверенным другом». А когда жертва вызревала к забою, орава «горячего реагирования» стремительно набрасывалась на неё по сигналу «друга». Клео подавал сигнал в конце недели, когда банковские и юридические эксперты играли в гольф, рыбачили или посещали вторых, а то и третьих жен, телефоны к которым скрывались. Клео сбрасывал акции на бирже и в добрую пятницу — еврейский выходной, и в канун рождества, и на китайский лунный новый год. Самый жестокий из его ударов пришелся на праздник Семи сестер, когда китаянки воскуривают в кумирнях жертвенные палочки Ткущей Девственнице в надежде заполучить достойного мужа. В тот день известная всем сингапурским бонвиванам на пенсии мисс Ку, бывшая «мама-сан» популярного притона, прибравшая за тридцать лет тяжких стараний половину аналогичных заведений в городе, рассталась с нажитым за полтора часа. Клео верно рассчитал, что, пока самая богатая невеста в стране, пятидесятилетняя мисс Ку, молится о ниспослании супруга, никто не сунется к ней в храм с докладом о делах…

Да, Людвигу Семейных было далеко до китайца.

— Не ходи за предшественниками, когда ищешь то же, что искали они, сказал Севастьянов.

— Что это? — спросил генеральный, удивленно откидываясь в кресле.

— Слова Кобо-дайоси, буддийского проповедника. Японец, жил тысячу лет назад. Духовный отец современных компьютерщиков.

— Хоть самураев не цитируете… И на том спасибо.

Семейных мягко ткнул ногой под столом. А генеральный расхохотался. Ему стало легче, что Севастьянов пообещал взяться за ум.

В приемной секретарша показала Севастьянову на лежавшую возле телефона трубку.

— Только не долго… Минуту уже ждет…

— Лева, ну как? — спросила Оля. — Я тебя по всем записанным у меня номерам ищу…

Он отвернулся к окну. Солнце ослепило. «Ну, ты, жалкая никчемная слабовольная шпионская шкура, — велел он себе. — Ну, ты…» Он мял переносицу пальцами, как тогда, когда овчарка привалилась к ноге на даче Петракова. Теперь он некстати вспомнил её кличку. Жульетта. Жулька.

— Скончался в полузабытьи, — сказал Севастьянов, надеясь, что не обманывает жену. — Судя по всему, не мучился… Смерть была, я думаю, легкой.

— Вот и смерть стала легкой, — сказала Оля.

Пластилин облепил свободную руку Севастьянова. Переполз на спину и прилип к шее.

— Секунду, — сказал Севастьянов жене, думая: не красные ли у него глаза?

— Что тебе? — спросил он Семейных.

— Прости… У меня вечером будет человек, очень интересный для тебя, между прочим. Едет в твои края, первым секретарем в посольство…

— Господа финансисты, — сказала секретарша. — Это все-таки служебный телефон. Нельзя ли покороче?

— Сейчас, Мариночка Владленовна… Скажи Олечке, что я ужасно извиняюсь, но хочу заполучить тебя вечером на часок, а?

— Оля, — сказал Севастьянов, — тут Людвиг кланяется… Семейных… Просит меня забежать вечером к нему. Есть разговор, говорит.

— Сходи, конечно, раз просит. Он просто так не приглашает…

Севастьянов положил трубку.

— Ты забыл сообщить Олечке, что твоя командировка утверждена, — сказал Семейных в коридоре и без перехода и паузы продолжил: — Это Шлайн принес генеральному копию факса с газетным уведомлением насчет судебного иска о банкротстве. Просидел полчаса…

— Какой ещё Шлайн? — спросил Севастьянов.

— Полковник из экономической контрразведки. — И, подмигнув, Семейных повертел пальцем у виска. Дескать, бдят не там, где нужно.

Севастьянов неторопливо прошелся от Смоленской-Сенной по Бородинскому мосту на другую сторону Москвы-реки к Украинскому бульвару, где жил Семейных. При зрелом размышлении приказ генерального, который отнюдь не плохо относился к Севастьянову, действительно казался продиктованным заботой. Предостережение из добрых побуждений… Петраков потерпел неудачу… А Севастьянов, да ещё в одиночку, — ему не чета. К тому же этот эфэсбэшник, наверное, напугал малость генерального…

Севастьянов запаздывал. Шел уже восьмой час. Вреднейшее время для раздумий, как учил Петраков, откладывавший серьезные решения на утро.

Дерматиновую дверь с медными пуговками открыл высокий сутулый человек лет сорока с волнистой шевелюрой, чем-то напоминающий писателя Максима Горького. Из угла рта свисал янтарный мундштук с сигаретой. Под сощуренными от табачного дыма глазами лежали, будто грим, коричневые тени.

— Вы, должно быть, Севастьянов, — сказал он.

— Старик! — заорал из глубины квартиры Людвиг. — Это Павел Немчина, первый секретарь посольства в Бангкоке! Вам предстоит встречаться! Дружите! Я — сейчас! Я по дороге зацепил в гастрономе потрясающую селедищу! Провонял до невозможности… Вот-вот кончаю разделывать! Дружите и беседуйте!

— Пошли к нему на кухню? — предложил Севастьянов.

— Как раз оттуда… Пошли, — ответил Немчина.

Он улыбался, улыбался и Семейных, которому дипломат только что рассказал анекдот про журналиста, работающего в Бангкоке, некоего Шемякина. Престарелый бедолага, повторил Немчина, заснул на оперативном совещании. Кто-то потихоньку заклеил ему очки наслюнявленными клочками газеты, а борзописец так и сидел. Сообщение же делал посол…

Севастьянов вдруг подумал, что напрасно, наверное, оказался в этой компании. Исподволь он опять перехватил испытующий холодноватый пригляд смеющегося дипломата.

После нескольких пронзительных звонков телефона знакомый Севастьянову голос, в котором прибавилось хрипотцы, крикнул откуда-то из недр квартиры, скорее всего, из спальни:

— Павел! Возьми трубку! Тебя…

— У Машеньки опять мигрень, просто беда, — сказал Семейных про жену.

Когда Севастьянов заходил в этот дом, правда, не часто и не надолго, так получалось всегда… Мигрень. Севастьянов и сам не знал, хочет ли видеть супругов Семейных вместе. Впрочем, связанные с этим обстоятельства относились к давным-давно прошедшему времени.

Немчина медленно поднял трубку. Жмурясь от дыма, выслушал и ответил:

— Еще часок, Клавочка. Людвиг селедку приготовил собственными руками. Примем по паре стопок и распадемся… С хорошим и полезным человеком. Потом расскажу.

Положив трубку, он сказал:

— Забрел полгода назад на одни посиделки у коллеги и познакомился нежданно-негаданно с будущей женой… Вот как случается!

Немчина заменил сигарету в мундштуке, и глаза его ещё больше сощурились от дыма, пока он смотрел на Севастьянова. Ощущение, что Людвиг только затем его и пригласил, чтобы показать дипломату, окрепло.

— Дружите, други мои, — сказал Семейных, разливая коньяк по хрустальным стопкам. — В одни края едете. Ох, как близкие человечки нужны, когда мы там… Ох, как нужны! Вот за это!

— Будете наезжать в Бангкок из Сингапура? — спросил Немчина.

— Как начальство прикажет, — ответил Севастьянов.

— Пару раз появится точно, — сообщил Семейных.

— Тогда милости прошу ко мне, — сказал Немчина, но куда — домой или в посольство — уточнять не стал.

— Вы меня извините, — сказал Севастьянов. — Я сегодня ночь не спал. Спасибо, Людвиг, за угощение и за то, что познакомил… Думаю, Павел, я вам пригожусь…

Кажется, не слишком искренне прозвучало.

— И я вам, — ответил глуховато Немчина.

Когда дверь за Севастьяновым закрылась, он спросил:

— Вот этот потрепанный хлюп?

— Вот этот потрепанный хлюп.

— М-да… Ну, спасибо, Люда, показал орла…

— У него очень дурной характер, очень… Он только внешне потрепанный. Ты меня понял, Павел?

Накопившаяся за сутки усталость и две рюмки коньяка нагнали сон в метро по дороге в Беляево. Очнувшись, Севастьянов ясно подумал: Немчина будет его подстерегать. Именно подстерегать. Семейных обозначил его дипломату. Но зачем?

4

Искусно склеенный воздушный змей — золотой с красными плавниками карп — парил в белесом небе над шестнадцатиэтажным домом на сингапурской Орчард-роуд. Теснившиеся вокруг двухэтажки под черепичными крышами отбрасывали густую тень, в которой то раскалялись, то остывали автомобильные стоп-сигналы. А крыши зданий полыхали, окрашенные закатом.

Окна в просторной зале, откуда Клео Сурапато смотрел на город, держали настежь. Здесь, на холме между Елизаветинской больницей и главной магистралью города, продувало круглые сутки и все сезоны. Прохлада стояла естественная. Не из кондиционера. И что за удача! Золотая рыба, вихляясь на бечевке, набирала и набирала высоту. С балкона шестнадцатиэтажки кто-то, чтоб его собаки разорвали, очень ловко приноравливался к ветру!

Верно подчеркивал философ Лао Цзы: не человек человека, а натура, естество сущего вразумляет истинному и достойному. Запускавший карпа жил в гармонии с окружающим миром. Он чувствовал ветер, как Клео — жизнь биржи.

Клео испытывал, однако, и легкую досаду. Раздражали доносившиеся из комнаты сына дикие фразы — китайский мешался с английским. Сын беседовал с дружком из университета. Просвещенный коллега, видимо, вел родословную от кантонцев и выворачивал произношение иероглифа, обозначавшего имя семьи, из Лин в Лун. Китайское имя Клео Сурапато было Лин Цэсу, а сына звали Лин Вэй. Дружок из университета представился как Ван Та, вполне достойное имя. Но на визитной карточке по-английски стояло «бакалавр Та Ван», а это западное манерничанье — перестановка семейного иероглифа на второе место после имени — выглядело смехотворным. В переводе на тот же английский такое написание могло означать «Бандитский князь».

Кантонец, прихихикивая, расписывал холостяцкие похождения:

— Я представился клерком из кондитерской компании. Намекнул, что учусь по вечерам в университете, исследую важную проблему. Выясняю, кто первый придумал макароны… Марко Поло завез сюда из Италии или, наоборот, увез из Китая в Европу секрет выпечки древних…

— И поверила?

— Ха! Я сразу разобрался, что барышня-то из дансинга «Сотня счастий». Ну, дорогой Лун Вэй, я и повел себя соответственно. Сразу к ней. Будто ждала! И все оказалось прекрасным — и секс, и потом кухня — собачий хвост, лошадиное копытце, тигровое винцо, словом, вся северная варварская кухня…

— Ах, негодник! — громко сказал Клео.

Сын выглянул в зал.

— Это лишь фигура речи, отец. Бакалавр Та Ван прекрасно осведомлен, что наши корни северные, из Пекина. Но что плохого, когда маньчжурскую кухню называют варварской? Разве мы маньчжуры?

Клео, наблюдая, как рыба все выше и выше забирает в небо, ставшее из белесого желтым, загадал: если ночь упадет раньше, чем воздушный змей потеряет высоту, будущее сына будет путевым.

Голоса зазвучали приглушеннее. В наступавших сумерках Клео мог видеть через открытую дверь руку сына с клубным перстнем на пальце, высвеченном зажженной лампой. Лампа медленно вращалась под вальс, который наигрывал вмонтированный в подставку магнитофон. Синие, красные и зеленые искорки разгорались и затухали в пластмассовом плафоне. Единственная вещь из современных, которую терпел отец. Он держал на своей половине тиковую кровать с противомоскитной сеткой, квадратные стулья и сундуки для одежды и бумаг. На мягкой мебели, говорил отец, он чувствует себя как на коленях толстой женщины, а если спит без москитника — голым в снегу. Что же касается шкафов для одежды, то они представлялись ему тюремными камерами.

Два поколения, между которыми — Клео. Странно, что внук и дед при этом весьма уважают друг друга, проявляя обидную снисходительность к нему самому. Он-то знал!

Через час следовало везти отца к врачу, наезжавшему в Сингапур два-три раза в год из Гонконга. Девяностодвухлетний Лин Цзяо задыхался от кашля. Раскрашенные цветочками эмалевые плевательницы, в которые он отхаркивался, гремели под ногами по всей квартире. Клео опасался, что откроется рана, полученная отцом в перестрелке под Кашгаром, в Гобийской пустыне, где бандиты капитана Сы, как волки, крутились вокруг их каравана…

В 1948 году Клео, сыну спекулянта, перепродававшего пенициллин, бензин и консервы, было четырнадцать. То время запомнилось необыкновенным числом повешенных на пекинских улицах. Отец поднимался вверх на волне революционных перемен. Он был в числе трех тысяч двадцати пяти народных депутатов Национальной ассамблеи, на заседания которой ездил в Нанкин. В апреле, вернувшись в Пекин, отец рассказывал про голодовку оппозиционеров в зале заседаний. Закрыв глаза, они дремали в креслах перед яствами, которые парламентские приставы меняли каждые два часа. И тогда генералиссимус Чан Кайши сделал гениальнейший ход: прислал каждому именное приглашение пообедать с ним. Тщеславные приняли приглашение, но, удостоившись трапезы с главой государства, лишились чести. Клятва угаснуть на глазах нации во имя принципов оказалась порушенной.

В августе американский доллар стоил двенадцать миллионов юаней. Ежедневно в переулок Диких голубей возле Западных ворот, где депутат Лин Цзяо занимал часть двухэтажного дома, являлся солдат с винтовкой. Из-под каски струился пот. Дав Клео подержать винтовку, солдат грузил на рикшу восемь брезентовых мешков с бумажными деньгами, которые отвозились в казарму капитану Сы. Поскольку батальонные суммы в железном ящике капитана проверялись раз в неделю, в промежутках они передавались отцу для запуска в оборот. Мешки с деньгами обычно сопровождал Клео, скорее в качестве заложника. В присутствии солдата нищие не приставали. Они избегали людей с оружием, те голодали не меньше и быстро нажимали по этой причине на спусковой крючок.

После денежной реформы капитан перестал присылать солдата. Армейские деньги обменивались на новый юань, за который давали двадцать пять американских центов. Все встало на место, как сказал отец, поскольку деньги приравняли к золоту. За продажу золота и вешали. Капитан Сы вполне мог поступить таким же образом с отцом, чтобы упрятать концы в воду. Но генерал Фу Цзои, командующий пекинским гарнизоном, двинул боеспособные демократические части против наступающих коммунистов Мао. Капитан исчез из северной столицы.

В октябре вместо обычной пыли ветер с Гоби вдруг принес в Пекин снег. Лин Цзяо, тогда ещё коренастый и сильный, прилаживая маузер под ватной курткой на спине, сказал сыну:

— Ранний снег — счастливая примета. Я знаю, что предпринять…

На рикше они проехали Мебельную, Посудную, где поджидавшие седоков другие рикши злобно ругались на того, который их вез. Одетый в лохмотья парень, обзываемый яйцом сифилитичной черепахи, собачьим калом и похлеще, наклонив голову, только чаще перебирал ногами, обмотанными лыком. Проезжали район чужой для него и потому враждебный.

Рикша рассчитывал подождать их у лавки «Точнейшие весы для драгоценных металлов», просил гроши, если поедут на нем обратно, но отец расплатился сполна. Клео, оглянувшись, увидел, как коляску, едва они с отцом отошли, окружают оборванцы с метелками — беженцы, готовые разорвать на куски любого безоружного. Метелками они выскребали рисовые зерна из-под шпал. В окруженном коммунистами Пекине продовольствие возили на трамвайных платформах. Грузчики на складах под наблюдением интендантов дырявили мешки. Офицеры продавали главарям нищих право выметать рис из-под рельсов. Чтобы достать деньги на пошлину, беженцы грабили рикш.

Клео сказал отцу:

— Рвань видела, как ты платил ему. А то бы пришлось откупаться нам…

— Юноша наблюдателен и достоин прозорливости высокочтимого родителя, сказал лавочник. — Он, конечно, отправится в путь с уважаемым депутатом?

Давно не доводилось наслаждаться таким чаем! По вискам ювелира бежали струйки пота. Потеющих людей Клео не видел с лета. В городе не оставалось не только чая, но и угля, чтобы затопить печь или согреть воду. У ювелира и то, и другое водилось в избытке.

— Проценты обычные, — сказал лавочник отцу. — Пятнадцать от прибыли ваши.

— Шестьдесят от прибыли, — ответил отец.

— Невозможно.

Отец пересказал услышанный от хвастливого капитана Сы гениальный стратегический замысел генерала Фу Цзои по защите столицы. В ближайшие два-три дня предстоял отход без боев на заранее подготовленные позиции, тянувшиеся от Летнего дворца к Яхонтовому фонтану, далее к Миньским могилам и до моста Марко Поло. И после этого, сконцентрировав силы, предполагалось развернуть контратаки. Батальон капитана Сы уже переведен к железной дороге Пекин — Тяньцзин. То есть, ещё неделя — и единственный остающийся коридор во внешний мир через пекинские Восточные ворота окажется блокированным. Ну, а тогда разговоры о затеваемом деле, если владелец лавки не проявит благоразумную сговорчивость, вообще потеряют смысл.

Сошлись на сорока четырех процентах, обе цифры вместе составляли сумму «восемь», обозначающую мистический источник богатства.

После соглашения лавочник имел право командовать:

— В пути не спускайте с товара глаз. Запомните, депутат Лин Цзяо! Каждый листик чая, гвоздик или замочек должны остаться в сохранности. Спите в обнимку с тюками. Не спускайте глаз с товара. Помните — это залог вашего будущего. Нет товара, нет будущего… Встреча в Яркенде, стране таджиков. Мой человек опознает вас там по прибытии. Все ему и передадите.

— Когда выходить в путь? — спросил отец.

— День сообщу. Нужно спросить астролога… Домой не возвращайтесь. Поживете до отъезда в публичном доме «Дворец ночных курочек» — в южной части, близ Храма вечности. Рядом квартал заморских дьяволов, посольства и миссии, вокзал, большие гостиницы, людно, вы затеряетесь там… Сейчас из-за осады ассенизационные обозы бездействуют, все загажено нечистотами. Иностранцы протестуют. По договоренности тех же иностранцев с коммунистами власти выпустят за городские ворота один обоз с отбросами. Две пароконные повозки в нем будут наши. Их и нагрузим товаром вместо дерьма…

— Кто договаривается?

— Профессор Ку из университета. Либерал. Его студенты и обеспечивают для правительства посредническую связь с коммунистами. Эти же студенты поведут обоз из города, ваши повозки тоже. Вожжи примете у них за линией фронта. И правьте себе в Яркенд.

— Как мы подсядем к студентам?

— Во «Дворце ночных курочек» вам дадут знать особо… От меня уходите через заднюю дверь. Отныне, депутат Лин Цзяо, избегайте дважды пользоваться одной дорогой или посещать второй раз одно и то же место. Это закон.

Отец поклонился.

Вечером принесли записку с предложением встретиться в маньчжурской харчевне на Рынке восточного умиротворения. Распорядитель подавальщиков, когда отец назвался ему в дверях, завел депутата с сыном на второй этаж, поставил блюдце с тыквенными семечками и исчез. Внизу, в общей зале, стоял пар от пампушек, баранины, разваренного риса, чая и подогретого шаосиньского вина. В осажденном-то городе! Чавкали и рыгали, будто свиньи.

— Приветствую почтенных, — прозвучал за их спинами сиплый голос. Прошу извинить за опоздание… Нужно было обменять расписки на деньги, а многие банки, оказывается, позакрывались… Разыскал один на улице Ванфуцзин. Ужасные порядки… Банкиры не живут в том же доме, а приходят делать деньги в определенные часы… Записка была от меня. Я — Цинь, мастер-караванщик.

Он оказался мастером скоростного лузганья семечек, шелуху от которых сплевывал между балясинами на головы сидевших в нижнем зале менее состоятельных посетителей. В углах губ редкие усы прикрывали рваные шрамы, будто однажды караванщик перегрызал струны цитры. Темя покрывала седая щетина. Он по-мусульмански выбривал голову.

Подавальщики споро принесли кастрюлю-самовар с тлеющим углем в поддоне, расставили миски с бараниной, черными яйцами «Столетнее наслаждение», маринадами, луком, красной капустой, котелок с дымящимся рисом и пиалы с соусами. Свинину не подали. Поэтому отец удивился, когда принесли и вино.

— Шаосиньское? Для всех?

— Послушай, депутат, — сказал Цинь развязно, — запомни: три мусульманина — один мусульманин. Два — половина его. А один — и вовсе не правоверный…

Он, конечно, напрасно пытался показать свое превосходство над отцом, который не спускал вульгарной непочтительности. Отец не спускал этого даже могущественному капитану Сы. У Клео возникло безотчетное предчувствие, что однажды отец убьет караванщика. Еще он подумал: кто будет платить по счету?

— А что будем есть в пути? — спросил Клео. — Если как сегодня, ничего лучше не придумаешь!

— Будем глотать то, что перед этим съедят, переварят и высрут верблюды…

Цинь отпустил под овчинной курткой ремень на штанах. Рыгнул. Подмигнул Клео.

Разговаривал он с набитым ртом, брызгая слюной. Если попадался горячий кусок, втягивал с шипением воздух сквозь редкие зубы. Сплюнув капустный лист назад в пиалу, назвал, как бы между прочим, место встречи, когда повозки с товаром минуют линию блокады Пекина. В городке Баотоу на реке Хуанхэ. И стремительно, чуть ли не давясь, нажравшись до отрыжки, ушел первым, сказав, чтобы отец расплатился за обед, поскольку стоимость ужина, устраиваемого для знакомства, входит в оплату услуг караванщика. Такова традиция. Вышло так, что отец, депутат первого в истории Китая парламента, ставил угощение такому ничтожеству!

На улице мела поземка. В жарко натопленной гостиной «Дворца ночных курочек» девицы слонялись в американских ночных рубашках и купальниках, некоторые вообще в одних чулках. Карнавал для офицеров осажденного гарнизона шел ежевечерне. Каморки девиц занимали второй этаж. Над косяком двери, которая вела в предоставленную им комнату, висела красная табличка с золочеными иероглифами: «Белоснежная Девственность».

Сама Белоснежка, переехавшая к товарке, вызвалась готовить им завтрак по-пекински, как значилось в меню заведения. Жидкая пресная каша, почти рисовый отвар, распаренные овощи и сливовый компот. Девушка оказалось такой красоты, что депутат, усмехнувшись, велел сыну закрыть рот, пока в него не залетела муха.

Во «Дворце ночных курочек» они прожили четыре дня. Белоснежная Девственность плакала, когда узнала об отъезде Клео. Он стеснялся сказать отцу, что происходило между ними, когда депутат отлучался по делам. Белоснежка затаскивала Клео на себя, нежные пальцы обшаривали его обнаженное тело, он переживал долгие минуты мучительного ожидания, прежде чем оказывался в «лоне нежнейшего лотоса». Это называлось «принц в пламени негасимого наслаждения» и стоило дорого. Клео купался в «пламени» безвозмездно, по любви. Белоснежная Девственность продиктовала адрес, по которому умоляла писать, чтобы облегчить ей боль неминуемой разлуки.

— Как же ты прочтешь письмо, если не знаешь иероглифов? — удивился Клео.

Белоснежка ответила, что попросит прочитать подругу. И продиктовала:

— Девице по имени Белоснежная Девственность во «Дворце ночных курочек» рядом с винным заведением «Ворчливая жена» на улице Восьми достоинств к югу от ворот Чиэн в Пекине.

С ассенизационным обозом, возчиками в котором действительно оказались студенты, они проехали Восточные ворота. Порывистый ветер крутил в их нефе повешенного, казавшегося невесомым и иссохшего, словно осенний лист. Возница-студент, завернувшийся в маскхалат и одеяло поверх американской ворсистой шинели, сморщив нос от трупной вони, сказал:

— Нужны решительные меры по спасению родины от расхитителей и спекулянтов, а также других себялюбцев.

Возможно, высокие слова предназначались для офицера, выводившего обоз до линии фронта. Офицер и коммунистический командир обменялись на ветру какими-то свертками, не обращая никакого внимания на объезжавшие их телеги, совсем не походившие на ассенизационные. Клео удивился: вокруг на много сотен шагов не было ни одного солдата и стояла оглушающая тишина. Где же фронт?

Студент, оказавшийся дезертиром по имени Чжун Цы, рассказывал о боях своей 60-й армии во Вьетнаме, потом в Чунцине и Пекине. Второй студент, с удивительной для его учености сноровкой подправлявший навозные мешки под хвостами крепких лошадок, важно качал головой и повторял, что эти исторические подробности непременно следует занести в дневник. В университет, по его словам, он приехал в начале учебного года и из-за осады ни на одной лекции ещё не побывал.

Несколько раз пролетали самолеты. Красных так и не повстречали.

Караван распадался. Дезертир сказал несостоявшемуся первокурснику:

— Слезай, приехал. Двигай отсюда и не оглядывайся!

— Постыдись, Чжун! — сказал отец. — Он такой же студент, как и ты.

— Да нет, ошибаетесь, почтенный. На самом-то деле я капрал Ли Мэй, сказал первокурсник. — Охранный батальон. Думаю, что с вооруженными силами я, как и солдатик Чжун Цы, попрощался навсегда… Может, сгожусь вам? За одну еду, хозяин?

Первую ночь простояли в поле. Капрал, назначенный отцом в караул, грелся под брюхом лошади. Клео, к которому сон не шел из-за грез о Белоснежной Девственности, вылез из повозки. Спросил:

— Ли Мэй, непременно нужно вешать людей? Проще, наверное, расстрелять?

— Ты про кого? Если про висевшего в Восточных воротах, то он в действительности сам наложил на себя руки. Я знаю всех, кого вешали последние две недели по приговору. Наш батальон как раз и выполнял эту работу… Нет, тот был самоубийцей.

— Кто же решается на такое?

— Красные запрещают курить опиум. Подвоз в город истощался. Этот бедолага маялся, маялся, да и повесился. Из чувства протеста. Я так думаю… Все несчастья от запретов. У красных их много… Например, по их религии запрещено красть, потому что запрещено также и иметь. Когда же нечего или не у кого красть, остается украсть собственную жизнь…

Капрал хихикнул.

Очень опасный, подумал Клео. Но отец-то опаснее.

Каким долгим-предолгим окажется путь, он понял в Баотоу.

Поначалу городок показался обычным, как все такие городки: глинобитные заборы, роющиеся в талом снегу свиньи и собаки, замотанные в рванье дети, тесные улицы, стены угловых домов покорежены телегами. И вдруг ослепительное солнце над раскинувшимся в поле караван-сараем. Сотни, тысячи верблюдов, лошадей и ослов на хлюпавшем под копытами, вязком, словно болото, лугу. Караванщики паковали товары, нагружали тюки, чинили сбруи, слонялись, разговаривали, сбивались кучками вокруг драчунов, брили ножами головы. Ржание, мычание, топот, вопли, свист…

Лошадь вскинулась и мотнула гривастой головой. Кто-то схватил её под уздцы. Державший вожжи отец привстал на передке. Задирая на спине куртку, потянулся к маузеру.

— С прибытием к началу великого шелкового пути! — крикнул караванщик Цинь, обходя лошадь. Свежевыбритое темя лоснилось, голые в синих венах руки, заросшие рыжим волосом до подмышек, торчали раскорякой из кожаного жилета, под которым не было рубашки. На горле ошейником вилась татуировка, уберегающая от насильственной смерти. Поистине загадочный человек! Мусульманин с буддийской отметиной…

Верблюды, к которым он их привел, оказались густого красного оттенка с черными кругами вокруг глаз. Четыре. Высокие, крепкие и такие же надменные как Цинь.

— Все мои. Настоящие таджикские, — сказал он отцу. — Будешь заводить собственную связку, покупай таких.

— Я слышал, иногда берут пристяжного на мясо, — сказал отец. — Может, купить пятого?

Цинь сплюнул, два раза обкрутился вокруг себя. Вводил в заблуждение дьявола, если тот оказался рядом и услышал непотребное.

— Запомните, почтенный Лин Цзяо, погонщики не едят верблюжьего мяса. Не выделывают и не продают верблюжьих шкур. Верблюды и погонщики — это единый мир. Со своими общими богами и законами…

Он посмотрел на Клео.

— Мир не меньшего значения и не худшей цивилизации, чем страна ханей Китай, Срединное государство Вселенной.

— Спасибо, брат Цинь, — сказал отец. — Всякая беседа с вами поучительный урок.

— Уроки будут позже, — ответил брат Цинь торжественно. — Тысячи ли через пустыню. Жажда, которая превратит кишки в известь. Огромные мухи, пьющие кровь. Зимник через монгольский перевал Смерти. Бандиты, вырезающие спящих…

Караванщик молитвенно сложил руки, на которых ветерок, пропахший вонью караван-сарая, ремней и кож, чеснока и рыбного соуса, снега и навоза, дыма и мочи, шевелил отвратительные рыжие волосы. В изгибах верблюжьих шей, в надменных мордах с раздувающимися ноздрями вдруг увиделось нечто драконье, таинственное и грозное, сродни ликам в кумирнях, где Клео всегда становилось тревожно от воскурений.

Цинь вдруг заорал на него:

— Взбирайся, малыш, на своего таджика и возвращайся через год богатым и сильным! И делай то, что должно быть сделано… Вперед, малыш! И только вперед!

— Я не малыш, — сказал Клео. — Я уже сообщал вам. Мое имя Лин Цэсу.

— Вот как?

— Караванщик подвыпил, — шепнул отец. И умиротворяюще предложил Циню познакомить их с прекрасными животными.

Первого, небольшого и казавшегося козлоподобным, звали Вонючкой. Второго, покрупнее, — Ароматным. Самый высокий, третий, носил кличку Тошнотворный. А четвертого, более бледной масти, именовали Сладенький. Все семилетки. Лучший возраст, как пояснил Цинь, для тяжелых дальних путей.

Вонючка считался самым выносливым. Ему предназначался груз Циня пачки прессованного чая, шелк, американские сигареты, упаковки с ручными часами, мотки электропроводов, три радиоприемника, пенициллин, противозачаточные средства, вакцины от венерических заболеваний и запаянный бак с виргинским табаком. Груз отца — гвозди, подковы, петли для дверей, замки — по объему меньше, но тяжелее, раскладывался на остальных трех.

Паковали вьюки следующим утром, когда рассвело полностью. Существовала примета: в сумерках души погибших бандитов высматривают содержимое тюков и потом от неутоленной когда-то жадности наводят живых грабителей. К полудню оставалось поднять груз на верблюдов.

— Полагаю, мастер Цинь, — сказал отец, — задерживаться в Баотоу на виду у этого сброда опасно. Двинемся?

— Я занял очередь в публичном доме для себя, этих… ваших военнослужащих и для вас. Дух не должен оставаться угнетенным из-за воздержания. Шаг караванщика тверд, если облегчены чресла…

— Значит, в путь только завтра?

— Завтра, депутат.

— Я остаюсь с товаром.

— Пусть останется малыш и один военный. Потом сменится.

— Лин Цэсу погуляет. Когда ещё доведется? Вы идите… Я останусь при товаре. Таков мой приказ, мастер Цинь.

— Слушаюсь, почтенный депутат!

Караванщик сцепил ладони перед грудью и с легким поклоном повел ими в сторону отца, как принято изъявлять покорность мандарину двора. Опять напился, подумал Клео.

Он прошел городишко насквозь и миновал Западные ворота, от которых с обрыва открывалась Хуанхэ. Широченная река исходила паром в серовато-синем стылом мареве. Мачты джонок и катеров протыкали клочковатый туман. Над причалом разметывало клубы пароходного дыма. По берегам ржавым пунктиром обозначались межи рисовых чеков. На коричневых дорогах в снегу клонились навстречу ветру черные путники.

И тут Клео увидел стайку журавлей над рекой. В этот зимний месяц!

Он промерз на холодном ветру, а клочок пергамента с адресом Белоснежной Девственности был теплым, когда Клео достал его из нагрудного кармана в почтовой конторе на пристани. На куске бумаги, за который взяли целый юань, он написал стихи: «Гляжу на стайку журавлей в зимнем небе над рекой безо льда. Отчего же декабрьский ветер студен, а течение чувств, как у летней воды?»

— В Пекин? — усомнился почтарь. Но красный штемпель на конверте притиснул и, поскольку марки с портретом Чан Кайши в Баотоу после прихода коммунистов не разрешались, в квадратике «место для марки» указал причал, где платеж состоялся.