Если в Одессе чего катастрофически не хватает, так — домов для мемориальных досок. И это хорошо. Потому что, если бы кто-то решился открыть мемориальные доски в честь всех по-настоящему великих деятелей, связанных с нашим городом, Одесса превратилась бы в сплошной мраморный дворец, внутри которого для удобств обитателей вряд ли несло хуже, чем сейчас.

Хотя город в меру обвешан памятными досками на сохранившихся домах, барельефов все равно не везде хватает. Может, поэтому некоторые из них скачут по зданиям, будто воробьи по деревьям. Или это неправда, как в свое время на Дерибасовской навешали барельеф с надписью, что великий Пирогов жил в Центральном гастрономе? А потом эта доска исчезла вместе со шматом фасада, лишний раз доказывая: известные ученые знали, где поближе селиться. Возле церквей, переделанных в планетарии, они почему-то не околачивались. Или знаменитый Менделеев с той же Дерибасовской, даже без его громоздкой элементарной таблицы, которой пугают школьников. Вы думаете, что он обитал в доме, где пишется «Оптика», хотя нигде в мире не зарегистрирован портрет этого ученого с очками на носу? Так Менделеев был не дурнее соседа по улице Пирогова, и поэтому жил рядом с «Оптикой» в том самом месте, где написано за колбасу. Правда, некоторые утверждают: вывеска колбасного магазина тоже что-то вроде мемориальной таблички. Потому что сегодня нормальная колбаса засекречена от населения не хуже других полезных ископаемых, которых хорошо знал Менделеев и не заносил в свою таблицу на благо человечества. Хотя, между нами, подавляющему большинству людей шмат колбасы главнее окиси натрия.

Так чтоб тому Пирогову не было обидно, табличку с Менделеевым тоже не оставили в покое. Правда, она не убежала с Дерибасовской, как пироговская, но таскали ее по кварталу за милую душу: то туда, то сюда. И, наконец, она застыла в золотой середине между «Мясом» и «Птицей». Теперь от этих названий мы постоянно имеем только Менделеева, потому что он мраморный. Живой бы давно поинтересовался, чего ему делать в таком месте? И какая птица регулярно бывает в Одессе, кроме ворон, вносящих посильный вклад на головы прохожих и исторический центр города. Главное — вряд ли бы кто-то объяснил Менделееву, зачем перебазировалась на Ришельевскую его родная мясная лавка, если магазин «Мясо» сходу окрестили «Мавзолеем», а вовсе не в честь великого химика. Правда, это было в те времена, когда, выстояв шесть часов у очереди, в «Мавзолее» можно было купить шмат кости с мясом и не двинуться мозгами от их общей цены. А уже потом и на этот магазин запросилась мемориальная табличка эпохи Продовольственной программы: «Здесь когда-то была пища».

Очень смешная табличка до сих пор висит в районе Триппер-бара напротив книжной фабрики Инбера. Так тот район не столько знаменит этим самым Инбером или Триппер-баром, как улицей Тон Дык Тхана, извините за выражение. Потому что вряд ли кто-то даже под страшными пытками расколется, кто это такой и зачем он нам надо. Тем не менее, старинная улица Тон Дык Тхана и книжная фабрика Инбера стоят на своих местах в первозданном виде.

Что там было у этого Тхана — хрен его знает. А вот у Инбера имелась фабрика. Маленькая, старенькая, но своя. Потом пришел октябрь с большой буквы и тупому Инберу популярно объяснили, что в этой фабрике имеют долю все, кто хочешь, кроме него. Но вместо доли мы получили дулю, как и дочка старого Инбера, которая стала зарабатывать на жизнь не чужими книжками, а собственными стихами.

Ухе потом какой-то умник решил: пора людям знать, что это место знаменито не только своими врачами от очень популярных любовных последствий и, пардон еще раз, Тон Дык Тханом. И в Триппер-бар люди стали бегать мимо таблички, что там родилась Вера Инбер. Так мало ли кто где родился. В том же Студзовском переулке, который был Купальным, а потом стал имени Инбер, только не книжной фабрики, а Веры, оказывается, родился и жил легендарный Петр Петрович Шмидт. О чем вывесили очередную доску. А потом подумали: если Шмидт там родился и жил, чего это переулок назвали не им? И ошибку исправили. Вместо того, чтобы переименовать улицу Шмидта в улицу Инбер и наоборот, запросто, по привычке, переписали табличку. Что Шмидт там не жил, а только родился. Так напротив висит табличка имени Инбер. Чтобы они не поссорились, Шмидта окончательно куда-то девали. А для удобства обзора туристов табличку насчет Инбер вытаскали из переулка на бульвар имени самого товарища Дзержинского. И получилось, что Вера Инбер родилась на бульваре дважды наркома Феликса, хотя в те годы бульвар Фельдмана уже потерял свое заглавие.

Так что с мемориальной памятью у нас, как и в других сферах человеческой деятельности. Прямо обидно. Потому что на улице Торговой неподалеку от самой памятной для каждого одессита мраморной таблички: «Тут 4/18 грудня 1905 р. відбулося друге засідання пленуму ради робiтничих депутатів м. Одеси» вполне можно повесить еще одну: «В этом доме жил Генрих Эммануилович Луполовер, который всю жизнь проработал товароведом в Плодоовощторге и ни разу не был под следствием».

* * *

Конечно, только с очень большим трудом можно себе представить товароведа, которого ни разу не дергал ОБХСС. Это было возможно или в сказке, или в том случае, когда в домашнем шкафу товароведа сидел не засохший скелет, а костюм с погонами. Так у Луполовера такой шикарной шмотки в битком набитом шкафу все равно не было. И хотя на его доме мемориальная доска не предвидится, Генрих Эммануилович не хуже того же Менделеева соображал из каких периодических элементов состоят рубины, бриллианты, золото и доллары. Потому, что еще кроме этого может скопить бедный товаровед за долгие годы, наглядно доказывая: благосостояние народа таки — да растет? Ну разве что пару кило облигаций на мелкие расходы.

Когда Луполовер решил уехать, соседи чуть не перегрызли друг другу глотки, деля его скромную стометровую квартирку. И совершенно напрасно. Они просто не могли понять: если Луполовера по-быстрому выпускают, так только из-за того, что его хата кое-кому понравилась и без их рекламных воплей. Соседи скромного Генриха Эммануиловича не могли догнать не то, что сколько ни ори друг на друга, квадратных метров не прибавится, но и зачем Луполовер едет. Тем более, что у него имелось все, о чем многие люди мечтают со школы до смерти — квартира, дача, машина. Что такое квартира — многие и так догадываются. А насчет машины сосед Луполовера меломан Гриша Свинтюх высказался вполне ясно: «Ну распался ансамбль „Абба“, ну и что? Машины себе они уже купили». И хотя Гриша орал громче других соседей, что он имеет более толстые права на эту хату, чем они, в квартире Луполовера благополучно поселился мент. Соседи заткнулись вместе с Гришей и при встрече с этим ментом постоянно намекали, что о таком новом жильце их двор только и мечтал. Так это стало уже потом. А пока в своей еще квартире мается Луполовер, а не сменивший его мент, мордатый, как доктор Хайдер во время голодовки по заказу Центрального телевидения. Потому что у Луполовера проблемы с выездом. Нет, насчет визы, золота, долларов и прочего — все в порядке. И даже ящики багажа сколочены при помощи платиновых гвоздей. К тому же, в родном коллективе провели собрание, которое заклеймило отщепенца Луполовера, а потом в поредевшем на два рыла составе дружно пило за его удачу в далекой Америке. Но где безработному товароведу девать пару кило облигаций, томящихся в сливном бачке, и куда больший вес советских денег?

Последнему козлу, не то что Луполоверу, ясно: рубли надо отоварить так, чтоб на новой родине они превратились хоть в какие-то деньги. А что касается наших облигаций, то их банки относятся к этой ценной бумаге с меньшим почтением, чем до туалетной, из-за ее плотного качества. Ну в самом деле, не оставлять же новому жильцу товароведческой хаты такой сливной бачок, который своим внутренним видом может вывести человека из нормального чувства и заставить скакать от радости не ниже джейрана перед случкой. А время отъезда прессуется с той же скоростью, с какой ОВИР успевает показывать дули подавляющему большинству людей, которые лупят себя у грудь, доказывая: родина — это мать. И свою маму каждый из них любит так сильно, что только и мечтает, как бы поскорее стать сиротой. Поэтому Луполовер обратился за помощью туда, куда привык капать по каждому поводу весь советский народ.

Что любит делать наш человек, если у него поломался водопроводный кран или сосед живет лучше на три копейки? Он обходит свой текущий кран стороной и даже не старается заработать больше соседа, а просто и незатейливо бомбит кляузами разные организации. Среди них пресса, как всегда, в лидерах, потому что каждый мало-мальски печатный орган торчит выпячивать свою связь с читателями. И даже в то время, когда полосы стонут от обвала официоза, корреспонденты носятся по городу, утрясая дрязги на коммунальных кухнях.

Так Луполовер, вместо того чтобы накатать послание у прессу с намеком, где ему потратить в поте лица заработанные средства, просто встречается с корреспондентом областной газеты «Флаг коммунизма» Кригером. И вовсе не потому, что Кригер был его постоянным клиентом. А из-за того, что корреспонденту давно стошнило нести это знамя в своих холеных руках, и он сильно мечтал поскорее попасть туда, чем постоянно пугала его газета даже тех, кто покупал ее исключительно ради телевизионной программы.

Хотя теперь от безработного Луполовера боец идеологического фронта Кригер вряд ли получил бы даже шмат колбасы «Шлях до могылы», именуемой в накладной «Любительской», не то что палку враждебного «Салями», он пошел навстречу своему читателю. И, вальяжно вертя перед Генрихом Эммануиловичем сигаретой «Мальборо», пояснил: искусство до сих пор в нормальном мире считается лучшим капиталовложением. И если здесь купить какую-то картинку пусть аж за десять тысяч рублей, то на Западе сдать что-то наподобие того, из чего большевики торчали сбивать кормушки для коров, можно в три-четыре раза дороже. А повезет, так и в тридцать-сорок раз. И даже если посчитать доллар по последнему курсу — семьдесят две копейки, то навар будет не хуже, чем у приемщика стеклотары за два месяца ударной работы в конце года, когда подводятся итоги социалистического соревнования.

Время уже так взяло Луполовера за горло, что ему было все равно, с каким счетом закончится социалистическое соревнование и во что превращать бумаги из бачка в туалете с чемоданом рублей сплошными стольниками. В свое время он платил со своей шикарной семидесятирублевой зарплаты сто три рубля мелочью за самую крупную отечественную купюру. И поэтому экс-товаровед прямым текстом намекает Кригеру: если корреспондент поможет приобрести такую штучку, то с Луполовера причитается десять процентов от ее стоимости. Кригер сперва прикурил сигарету, а потом сказал этому безработному: долг каждого советского журналиста помогать простым людям, вроде него.

Хотя партийное руководство Кригера считало, что наш журналист обязан быть злым и голодным, Кригер назло ему сел в собственную машину и, не торопясь, поехал к кандидату наук, доценту бывшего института мукомольной промышленности имени И. В. Сталина Ивану Александровичу Федорову по кличке Шкалик.

Шкалик, как и Кригер, не прочь помочь человеку за наличный расчет. Потому что Иван Александрович не только учил студентов молоть муку по сталинским заветам, но и торговал картинами такими темпами, какие могли сниться комку на Ленина. Хотя этот громадный магазин сидел на проценте у доцента Шкалика, правда более высоком, чем другие точки. Так доцент — это вам не отъезжающий безработный, которому уже наплевать на родные деньги большей слюной, чем когда он еще трудился на своей базе. Федоров знает: копейка рубль бережет, особенно если этот рубль служит обменом на постоянно падающий доллар. И предлагает корреспонденту Кригеру десять процентов от сделки. Специально, чтобы боец идеологического фронта не сбивал цену товара: чем дороже продадут картинку, тем больше получит посредник.

Так Кригер за это понимает не хуже самого тупого чиновника, распределяющего материальные ценности. Поэтому он спокойно звонит сидящему на чемодане рублей возле сливного бачка Луполоверу и назначает ему встречу на следующий день с интересным человеком у еще не раздолбанной статуи под музеем морского флота. При этом мягко намекает Генриху Эммануиловичу: он будет очень доволен. Хотя сам Кригер не знает, чего именно будут торговать этому изменнику родины.

В отличие от Кригера, Шкалик с ходу сообразил, что ему толкнуть отъезжающему клиенту. И после того, как Кригер умчался домой, Иван Александрович, коротко хохотнув, переговорил кое с кем по телефону и пошел в свой институт читать лекцию по научному коммунизму, без которого, дураку ясно, муки не смелешь.

* * *

Тот антисоветчик, что гудел за Советский Союз как за страну непуганых идиотов, был ее достойным жителем. Потому что СССР прежде всего — государство постоянных великих починов, рождавшихся за неделю до собственной кончины. Поэтому Кригер не сильно удивился, когда ему вечером позвонил заместитель редактора и намекнул за последнюю заботу партии о производстве. Оказывается, теперь многое зависит от фигуры бухгалтера, и вовсе не потому, что экономика должна быть экономной. А вот почему — Кригеру срочно нужно выяснить на республиканском совещании у Киеве и по-быстрому влупить на первую полосу отчет за это мероприятие, как того требует время и обком. Кригер знал: если он не справится с таким особо важным заданием, так постоянные подписчики «Флага коммунизма» ему этого не простят. Даже если он вместо отчета честно признается в своей газете, что его больше волнует встреча в верхах между Луполовером и Шкаликом, а не очередное важнейшее совещание, за которое забудут через пару недель даже те, кто его придумал. Но, вместо того чтобы морально приготовиться до нелегкой многочасовой работе по высиживанию нужной народу статьи, Кригер поутру бежит к своему коллеге Павлову.

А у журналиста Павлова свои проблемы. Потому что сегодня, оказывается, Андропов брякнул: если к плану прибавить всего полпроцента, а себестоимость снизить на столько же, так завтра без подзорной трубы наши потомки увидят зарю коммунизма. После этого арифметического высказывания Москва звонит в Киев, Киев — в одесский обком, обком — тут же редактору газеты. И вся эта забота Андропова за народ в результате выливается на голову одного только Павлова. А что он может сказать редактору, если художники, соревнуясь в скорости создания шедевров, уже лепят в своих плакатах над головами бодро создающего материальные блага пролетариата нимбы из полупроцентов? Может только и спросить его: на хрена нам нужны бухгалтера, если генсек говорит о процентах в объемах столь любимых Павловым полулитровок? Редактор честно отвечает: маразмы по бухгалтерам и их полезности еще остаются в силе, но лично для Павлова главнее всего сегодня цифра 0,5.

Кригер не сильно обрадовался, когда узнал от кореша: за республиканское совещание все равно надо писать, несмотря на очередную дурь из центра. И честно признался коллеге: ему так же хочется ехать в Киев, как самому Павлову карябать своим золотым пером свежую мудистику, придуманную в Москве. Тут Павлов нагло заявляет, что как раз на полпроцента он согласен и просит Кригера не переживать, а ждать его дома с билетом на самолет до республиканского совещания. Кригер понимает: если коллега что-то говорит серьезно, значит вместо совещания по бухгалтерии он вполне сможет поприсутствовать на более важном мероприятии. Потому как Павлов был до многого способен, несмотря на то, что отказался ходить вечерами в университет марксизма-ленинизма. Горком был недоволен Павловым по этому поводу, зато его жена сочинила стих «Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится, мой муж на пузе проползет и ничего с ним не случится».

Павлов со всех ног гонит на своем «Жигуле» у порт за полупроцентами. Одесса — это прежде всего город-морские ворота нашей родины, а потом все остальное. И многие трудовые почины, оказывается, ошивались в этих самых воротах на передовых рубежах. Так что Павлов по-быстрому заскакивает у порт и со смаком, не торопясь, товарится в экспортном магазине-гастрономе № 25, который всем своим видом доказывает: для кое-каких людей Продовольственная программа давно выполнена. Боец идеологического фронта набивает багажник меню, до которого привыкла андроповская шарага со своими полупроцентами и бежит на склад, где третий час перекуривает бригада коммунистического труда в ожидании вагонов. Павлов по-быстрому объясняет жующему колбасу бригадиру Полищуку, с какой инициативой он уже выступил, на что руководитель коллектива безоговорочно продолжает чавкать в знак согласия. Полищук привык до того, что от него требовала партия за долгие годы. И вся ее забота о народе укладывалась со здравым смыслом не хуже этой арифметики с процентами.

Бригадир дожевывает колбасу и делает заявление:

— Ребята! Да заткнитесь вы… Слушайте сюда. Давайте увеличим за полпроцента и столько же снизим… И призываем всех топать за нами по этому пути. Хорошо?

Одни сказали «хорошо», другие брякнули, что будет еще лучше, если тариф по такой идее станет двойным. Третьи допили и молча качнули головами.

А Павлов этого не видел, потому как уже смылся к Кригеру, Зато через день в отраслевой московской газете появился репортаж о новой инициативе на морском транспорте с призывом ко всем труженикам министерства брать пример с коллектива орденоносца Полищука.

Когда бригадир Полищук успел забыть, к чему он призывал родную бригаду, Павлов и Кригер мчались в аэропорт, чтоб «Флаг коммунизма» не остался без гвоздевого материала.

Если Кригеру нужна бухгалтерия, а Павлов жить не может без полупроцентов, так у милиции свои заботы: три недели назад Андропов поднял страну на борьбу с нетрудовыми доходами. Поэтому у здания аэропорта вовсю идет сражение с теми, кто превратил свой личный транспорт в кастрюлю, где варится неправедная башмала. На глазах у стоящего под зданием аэропорта старшего лейтенанта с мордой поперек себя шире, чтоб мимо нее не проскочил ни один нетрудовой доход, Кригер достает из кармана четвертак и демонстративно протягивает его Павлову. А тот выуживает изо всех карманов смятые рублевки, пересчитывает их пару раз и отдает Кригеру, который решительно вылазит из машины и прет на самолет выполнять редакционное задание. Мент спокойно смотрит на отъезжающие «Жигули» Павлова, сообщает по рации его номер, тормозит спешащего сделать приятное своим читателям Кригера и требует его документы. Кригер протягивает старшему лейтенанту свой настоящий паспорт, а мент вместо того, чтобы проверить, не переклеена ли на нем фотография, сует это свидетельство о крепостном праве себе за пазуху. А потом спокойно спрашивает у начинающего нервничать Кригера: сколько он заплатил водителю? Кригер честно отвечает: ничего. Ну в самом деле, разве Павлов взял бы хоть копейку с кореша? Так мент же не знает за этот расклад. Он просто гонит: пока Кригер не скажет правду, его паспорт будет лежать в сейфе под трехзвездочным погоном.

Второй мент притормозил Павлова метров через триста, долго проверял права, пока не спросил: сколько тот содрал с несчастного пассажира? На что Павлов, как на допросе третьей степени, мгновенно раскололся: ни хера. И упорно стоит на своем, хотя ему намекают за чистосердечный раскол без особых последствий.

В это время Кригер исходит образцово-показательной пеной, что опоздает на самолет и менты за это ответят. А старлей спокойно замечает: он и так всю жизнь перед разным говном в ответе. И пока он не узнает, сколько нетрудовых доходов откинул гражданин Кригер владельцу красного «Жигуля», так вместо того, чтобы скакать до самолета, пассажир только и сможет летать кругами рядом с собственным паспортом.

Когда самолет уже гудел винтами до Киева, Павлов высадил Кригера у его дома. До встречи у морского музея еще оставался целый час.

* * *

Если Кригер так боялся опоздать до музея за свои несчастные проценты, что тогда говорить за Луполовера с его социальными накоплениями? Генрих Эммануилович, ценивший время, будто уже жил в Америке, выскочил из хаты за полтора часа до свидания из-за боязни опоздать к этому торжественному мероприятию. И спокойно садится себе на трамвай десятый номер с желтой лампочкой под биглем, потому что успевает даже на скорости общественного транспорта по личному делу. Кто помнит, зачем на одесском общественном транспорте у свое время появились такие мигалки, с понтом каждый троллейбус бежит, не цепляясь за провода, а как «скорая помощь» без летального исхода? За это мало кто помнит в отличие от того, чем еще кормило море город в те незабываемые времена, когда милиция тралами чесала парикмахерские у рабочее время.

Лампочки на крышах трамваев и троллейбусов появились из-за манеры некоторых пассажиров ездить по Одессе как им захочется. Особой популярностью такие маршруты проканывали поздним вечером. Садится небольшая компания в какой-нибудь трамвайчик и спокойно подпрыгивает на рельсовых стыках. Потом один из нее топает до водителя и нежно просит его сделать из трамвая такси — гнать без остановок, пока не выйдет команда за конечную, пусть даже посреди маршрута. А водитель не спешит объяснять за то, что трамвай не вертолет и изредка должен тормозить у столбов, потому что, кроме вежливого тона, пассажир бряцает далеко не стартовым пистолетом. И пока наш трамвай вперед летит, как тот паровоз, правда, без надежды остановиться в коммуне, кореша вооруженного пассажира начинают проверять у вагона билеты и карманы, а также какой бижутерии вешают на свои пальцы и горла разные «зайцы». И при этом так тщательно и со вкусом чухают вагон, будто разжились постановлением прокуратуры на поголовный шмон. А куда, спрашивается, им спешить, если за них это делает трамвай без остановок? И чего бояться, когда каждый из нас не понимает, где заканчиваются его права ходить с битой мордой и начинаются обязанности по самообороне. Главное, ни один пассажир почему-то не хочет использовать для самозащиты руки и ноги, которые государство дозволяет противопоставлять ножам и пистолетам. Конечно, если бы эти контролеры знали, что вместо бумажника из-за пазухи они могут получить пулю в голову, так вели бы себя немножко скромнее. Но пока наш народ имеет право защищать себя, как в кино «Голыми руками», налетчики мысленно благодарят родное руководство о заботе за них и показывают пассажирам аргументы и факты, из-за которых карманы выворачиваются сами собой. Пассажиры, видя, что в руках у их сограждан явно не винтовка с того допотопного паровоза, а более компактные штучки, тут же делают вид, что перстни и цепки им так натерли тело, аж избавиться от них — сплошное удовольствие. Потому, сколько ни ори в вагоне «Караул! Грабят!», от этих слов трамвай быстрее не помчится. Перетрусив со стахановской скоростью вагон, бригада по его очистке просила водителя тормознуть и, не спеша, вылетела на воздух, как управляемый реактивный снаряд. А потом трамвай дружно бежал в милицию и рассказывал о преимущественном праве движения общественного транспорта на большой Черноморской дороге.

Но менты же не могут разорваться на множество трамвайно-троллейбусных маршрутов из-за манеры некоторых пассажиров проверять, как натирают перстни пальцы мадамов далеко не каждый вечер. Так одна умная голова раскрыла на себе рот за то, что до транспорта надо шпандорить желтые лампочки, особенно хорошо видные в темноте. И если по городу прет без остановок трамвай, на крыше которого желтым цветом орет лампочка, так это может помочь по-быстрому взять добровольных контролеров, чтобы выразить им глубокую благодарность за общественную заботу о проверке билетов. И несколько бригад, которые интересовались, чего возят на себе все кто хочешь, очень скоро стали заверять следователей: они сделали этот фокус первого апреля и до сих пор не смогли остановиться.

Так что Генрих Эммануилович спокойно себе сел ясным днем в трамвай с желтой лампочкой и без задней мысли трясся на свидание с журналистом Кригером и доцентом Шкаликом. Но тут, как на грех, какие-то наглые рожи затребовали от трамвая повышенной скорости и популярно объяснили остальным пассажирам: хотя они едут мимо кладбища, вряд ли кто-то хочет заказать себе здесь остановку. А поэтому пока трамвай гонит с понтом он служебный, так пора делать добровольные взносы на голодающих у братской Кампучии. Луполовер продолжает спокойно сидеть, потому что на первое свидание он едет не с чемоданом денег и банковским приложением к сортиру, а с двумя рублями на кармане. Он согласен их внести любым голодающим Кампучии, которые не доросли до правильного пользования передовой мотыжной технологии. И одет товаровед так шикарно, как давно приучила жизнь торговых работников: любое пугало отказалось бы сделать ченч на костюм Луполовера.

Вагоновожатый едет, как ему заказывали, а на крыше желтым пламенем горит лампочка, которую ясным днем никто не видит. Бандюги, догадавшиеся за качество искусственного освещения под настоящим солнцем, спокойно себе трусят трамвай и на весь вагон сообщают водителю: если они не успеют, пусть продолжает рейс по кругу. Так когда у этих контролеров есть желание и время катить на трамвае у другую сторону, Генриху Эммануиловичу такое не улыбается. Потому что опоздай на встречу у музея и придется добавлять к первоначальной цене немножко больше, чем вытрясут из всего вагона. И смелый Луполовер раскрыл рот на ширину своего подлинного бумажника. Он знал: рядом наши люди, и стоит кому-то открыть рот, так многие начинают выть что-то свое.

И тут случилось не так, как бывает в жизни, а у кино за Надю Курченко: трамвай пошел в атаку на бандитов. И повязал их. Во многом благодаря успешным действиям группы молодых людей, с которых кроме адидасовских костюмов взять было нечего. Эти спортсмены так отоварили проклятых налетчиков с помощью остального трамвайного контингента, что бандюги были рады, когда десятый номер притормозил недалеко от милиции. Так, благодаря мужеству и отваге простых советских людей, на которых опирается наша милиция в своей нелегкой работе, эта банда была обезврежена. О чем через несколько дней сообщила одна газета. Правда, вместо молодых людей в спортивных костюмах главным героем сражения в трамвае стал передовик производства, отец семьи, рядовой коммунист Нечитайло. И хотя Нечитайло проснулся в самом конце трамвайной битвы, он успел пнуть одного из налетчиков и больше других пассажиров идеологически подходил для роли героя, живущего среди нас.

В то время, когда возбужденный трамвай терзал милицию своими показаниями, Луполовер шел по улице чуть сзади молодых людей в одинаковых адидасовских костюмах. И слышал, как они горячо доказывали друг другу: пусть в следующий раз эти гниды трусят трамваи возле своего кладбища. Потому что круг — это уже не их территория и она далеко не бесхозная.

Когда доцент Шкалик и безработный Луполовер подержали друг друга за руки в присутствии бойца идеологического фронта Кригера, они не спеша стали прогуливаться мимо оперного театра и, может быть, поэтому разговор завелся за искусство. Хотя Луполовер давным-давно знал: искусство принадлежит народу, так только сейчас до него дошло, что он пока еще частица этого народа и потому может претендовать на кое-какую долю. Иван Александрович спросил Генриха Эммануиловича, не будет ли он против приобрести полотно великого художника Сурикова, на что Луполовер предельно честно заметил: ему один хрен как фамилия картины, лишь бы она имела хороший эквивалент до рублей у том месте, где ему предстоит мучаться в тоске за любимую родину.

— Видите ли, друг мой, — задушевно пояснял Луполоверу доцент Шкалик той же интонацией, какой вдалбливал студентам самый главный предмет в мире, — на сегодняшний день это одна из самых дорогих работ, продающихся в нашей стране.

— Я охотно верю вам, — ответил собеседнику Луполовер, — и поэтому меня не столько волнует стоимость этого произведения искусства, как его историческая ценность для общемировой культуры.

А журналист Кригер с важным видом только и успевал переводить взгляд с Луполовера на Федорова, радуясь, что свел таких грамотных людей между собой.

Когда Луполовер немного пришел в себя от цены, названной доцентом, и закрыл рот, растянутый от изумления на ширину плеч, он с ходу созрел стать владельцем бесценного произведения живописи и пошкандыбал на тот же десятый трамвай. Потому что Иван Александрович перекрестился: он не просто достанет Луполоверу Сурикова, но и сделает полотну статус беженца. Доцент Федоров ласково смотрел вслед Генриху Эммануиловичу, мечтая о том, чтобы таких хороших людей уезжало, чем побольше. Что касается Кригера, то он резко потерял интерес до дальнейшей судьбы произведения искусства, узнав его продажную стоимость.

* * *

Доцент Федоров вместо того, чтобы смахивать с картины предпродажную пыль или зачитываться материалами очередного Пленума, повышая свой профессионализм, почему-то заспешил в Ляпуновский переулок. Там он долго барабанил у дверь, пока из-за нее не высунулось трезвое перепуганное лицо.

— Здравствуй, Ленчик, — развязно протянул доцент, — тебя уже выпустили из сумасшедшего дома?

— Нет, — честно ответил Ленчик, грязно намекая на любимую родину.

А доцент Шкалик, вместо того чтобы дать вражескому выпаду достойный отпор в свете своей любимой науки, довольно заржал и попер впереди Ленчика вверх по лестнице.

Ленчик таки-да сидел в дурдоме. И вовсе не потому, что был художником, а из-за выпивки. Как и многие живописцы, Ленчик был бородатым и не прочь дать банку. И регулярно бухал еще до того, как какой-то придурок решил: наш народ так привык к свету исторических решений партии, что по их поводу может пить как-то иначе, чем хочет. Так вместо этого малохольного, который хотел создать в социалистической зоне еще и зону трезвости, в дурдом забрали художника Ленчика. Причем в те времена, когда по радио изредка звучала песня «Выпьем за родину, выпьем за партию, выпьем и снова нальем». Так народ, которого приучали до таких песен, легче заставить бросить жрать, чем пить, что подтвердила сама жизнь.

В годы пресловутого застоя Ленчик бухал в кабаке на Пушкинской регулярнее, чем у собственной мастерской. Потому что капуста на его кармане не переводилась. И не оттого, что рисовал художник картины в свете этих самых решений, которые постоянно исторические, а потому как гнал фель и фарцевал иконами — Микояну рядом делать нечего.

А что было дальше в тот вечер, так это уже художественно описал журналист Павлов, который не хуже Ленчика умел разобраться в кабацкой кулинарии. Тот самый специалист по полупроцентам Павлов, что вывел Кригера из-под республиканского совещания по поводу бухгалтеризации всей страны. И сегодня он почему-то не организует трудовые почины, а вовсю лягает организацию, с рук которой жрал долгие годы. Рассказ за художника Ленчика должен был появиться в одной из всесоюзных газет в тот самый день, когда у Горбачева случилось что-то со здоровьем. И вместо этого рассказа газета напечатала другой юмор насчет янаевской заботы за народ. Хотя, между нами, после банки у художника Ленчика руки тряслись не так упорно, как у этого выдающегося деятеля коммунистического движения. Поэтому вы будете первые, кто прочитает среди здесь рассказ журналиста Павлова за художника Ленчика, любезно предоставленный с гонорарной оговоркой.

Тугая волна спертого воздуха буквально вытолкнула Леонида из дверей, украшенных мемориальной табличкой «Мест нет». Ниже этой со вкусом исполненной надписи какой-то провидец доцарапал шариковой ручкой «И никогда не будет». Это примечание почему-то не соскоблили, словно администрация совершенно бесплатно соглашалась с подобным утверждением.

Может быть, именно по этой причине швейцар с одинаковой долей брезгливости смотрел что на пытающихся пробиться в ресторан, что на пророческие слова, исполненные пастой в строгой манере соцреализма. Швейцар держался с решительным видом, ощущая на своих плечах тяжесть ответственности и помня о былых погонах. Хотя полевые погоны майора даже отдаленно не напоминали золотые галуны швейцара, он относился к своим обязанностям так, словно по двери ресторана проходила незримая линия обороны. Что касается незнакомых посетителей ресторана, то бывший профессиональный воин не воспринимал их иначе, как интервентов, мечтающих захватить мировое господство и ресторан, который он отчасти считал своей фамильной вотчиной. Во всяком случае, вестибюль, за прохождение которого швейцар драл такую пошлину, которая могла только сниться средневековым баронам.

К часто пьющему в этом ресторане Леониду швейцар относился более-менее лояльно. Он широко распахивал перед ним двери, но никогда не брал под козырек, выпячивая грудь эллипсом. Швейцар демонстрировал грудную клетку дугой только тем клиентам, которые оставляли ему червонец. Леонид же больше, чем на пять рублей не решался оскорблять его человеческое достоинство.

Леонид самым традиционным образом сунул в карман швейцару, напрягающему пружину двери, пятерку, и тот, выждав, пока клиент попадет на свежий воздух, быстрым движением захлопнул дверь на засов. Толпа желающих с надеждой смотрела в его сторону сквозь дверные стекла, прижимая к ним разноцветные купюры. Хозяин вестибюля скользнул по деньгам равнодушным взглядом, заметил, что среди них доллары отсутствуют, и сделал на лице такой вид, словно сам Христос является его внебрачным сыном. Леонид стоял на вогкой от обычной сырой зимы улице и терпеливо ожидал друзей. А они, как назло, не торопились догонять своего приятеля, всячески продолжая нарушать антиалкогольное законодательство. Из себя и из ресторана Леонида вывело наглое заявление критика Охапкина. После того, как критик уронил свои очки в салат, он, позабыв их вытереть и надеть на нос, зажал стекла в руке и стал тыкать дужкой в сторону Леониду.

— И что бы ты там ни говорил, — нагло выкатывал глаза пьющий за счет Леонида критик, — в твоих работах налицо кризис. Это же смесь гиперреализма с натурализмом. Народ это… Словом, надо больше работать…

— Работать, — передразнил его Леонид. — Тридцать лет ты хвалил девушку с веслом, а теперь мне пену гонишь? Работать… Тебе надо тем веслом по кумполу дать… Может, тогда хоть сам поймешь, что пишешь. Козел очкатый…

— Ты сам козел, — попытался одеть очки задом наперед Охапкин, — и работы твои на козлов рассчитаны. И вообще… Одна козлота кругом.

Остальные художники отложили рюмки и вилки, прислушиваясь к творческому спору.

— Зато людям нравится, — ответил стандартной, применительно к любой ситуации, фразой Леонид. — А твои статейки… Я читал — хоть бы что понял. «Напряженные охристые тона подчеркивают излишнюю декоративность, придают импульс», — с удовольствием процитировал Леонид, бросив на критика взгляд, полный отвращения. — Сам ты козел… Всю жизнь задницы лижешь… Кто писал, что «Декамерону рядом нечего делать с „Возвраще…“ „Возрождением“»?

Напоминание о недавнем прошлом вывело критика из себя. Несмотря на отсутствие очков на носу, он бросил помидором в художника и попал. Леонид, в свою очередь, промахнулся. Собратья по кисти начали смеяться, заглушая звуки оркестра и рев солиста.

Леонид обиделся и уже через минут десять очутился на улице в гордом одиночестве. Вообще он был неплохим парнем, несмотря на слова критика Охапкина. И никогда не позволял себе унизиться до того, чтобы создать очередное эпическое произведение в честь шестидесятилетия славного Союза, сулящее официальное признание, долю заказов и банкет после присвоения очередного почетного звания. Естественно, что до перестройки к Союзу художников авангардиста Леонида никто бы не допустил, разживись он даже рекомендациями Микельанджело, Ван Гога и самого Герасимова. Однако и Леонид не слишком стремился попасть в компанию творческих личностей, которые с одинаковым удовольствием работали над образами Ленина, Сталина, Мао, Хрущева, Брежнева, Горбачева, той же «Девушки с веслом» и «Мужчины с кайлом».

Но когда в прошлом году одну из работ Леонида, которую, по словам трубадура перестройки критика Охапкина, «можно было повесить без ущерба для содержания вверх ногами», продал становящийся известным и на остальной шестой части света «Сотбиз», это тут же изменило мнение критика. Теперь он писал исключительно о «свежести и романтизме», хотя еще совсем недавно искал в картинах Леонида смысл потаенных приказов из-за бугра.

«Сотбиз» взял да и продал эту работу за 120 тысяч фунтов, и не деревянных рублей, а подлинных стерлингов. Отношение к постоянно оплевываемому творчеству художника до того резко изменилось, что он незаметно для самого себя пополнил ряды Союза художников.

Манеры поведения Леонид в связи с этим событием менять не собирался. А учитывая, как страна нуждается в валюте, — тем более. Пьет, как и прежде, без особой боязни. И не потому, что нечем, как когда-то, заплатить за услуги вытрезвителя, а оттого, что слишком много свободно конвертируемой валюты посыпалось на его буйную голову. Хотя, если бы не забота государства о социальной справедливости, этот золотой дождик мог бы превратиться в настоящий ливень. Но старым корешам-художникам, до сих пор так и не признанным, было глубоко и обстоятельно наплевать на это. Они любили Леню, независимо от того, продаются ли его работы на «Сотбизе» или, как в прежние времена, он меняет их на предметы быта с теми, кто, стоя в овировской очереди, шептал молитву «Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет». Вот кто вывез горы авангарда. И ни один из них почему-то не клюнул на исторически проверенное и политически грамотное полотно типа «Леонид Ильич Брежнев читает „Целину“ труженикам Малой Земли».

«Ну, Охапкин, ну, сволота», — думал о критике изрядно набухавшийся Леонид, с трудом получив точку опоры у ближайшего дерева, предварительно испросив на это его согласия. Дерево не возражало. Оперевшись на него, художник пытался застегнуть пальто, но проклятые пуговицы постоянно норовили выскользнуть из рук и прыгали мимо петель. «Ничего, — бормотал Леня, пытаясь укротить одежду, — сейчас выйдут ребята, словим фару — и домой. А гада Охапкина с собой не возьму, козла. Наварил на мне больше, чем на покойном генсеке. Штук двадцать обзоров о его творчества запузырил всего… А теперь гавкает… Домой… Нет, лучше в мастерскую, дома начнутся непонятные вопросы».

Дома Леониду было бы рискованно показаться, учитывая характер его супруги. Тем более, что она всего три дня назад послала мужа в булочную, а он до сих пор так до нее и не добрался.

Леня пьянел медленно, зато трезвел быстро — такая у него натура, с детства. И бормотал он под деревом свой монолог скуки ради. Просто убивал время, дожидаясь своих бородатых друзей. Критик Охапкин вместо бороды носил очки. И, несмотря на то, что теперь он писал о Лене исключительно как о новаторе, измордованном застоем, художник все равно на него обиделся. Из-за помидоры.

А в это время по улице уже катило Ленино горе. Оно вполне по-хозяйски подъехало на «бобике» зеленого цвета, из недр которого вышла пара молоденьких милиционеров. И они решительно пошли на прислонившегося к дереву Леонида, разрушая его свидание с природой.

Милиционеры были, как обычно, деревенские, со здоровым румянцем в четыре щеки еще невыветрившегося детства, уже осознающего свалившуюся вместе с погонами власть на крутые плечи. Патрульная служба, известное дело, требовала молодости и здоровья, исполнительности и дисциплины. С этими качествами в отделении, постоянно пополнявшемся за счет земляков, было все в порядке. Система нехитрая, годами наработана: десятилетка, армия, город, завод, общежитие, Школа милиции, служба, квартира. Из-за жилплощади многие были готовы носить погоны до последней капли крови.

Агафонов и Наливайко, решительно выпрыгнувшие из «бобика», знали, ради чего они давали присягу. Хотя, откровенно говоря, в другое время милиционеры просто проехали бы мимо. Но сегодня, как назло, капитан Перегончук отругал их за бездеятельность и еще за что-то. Начальство всегда найдет за что ругать, в крайнем случае, за нечищенную обувь. Вдобавок сейчас везде хозрасчет, а вытрезвитель за счет него существовал всегда, и борьбу с пьянством, несмотря на весь идиотизм, никакой дурак пока не отменял. Именно так «дурак» сказал начальник, отпуская ребят из кабинета. А если приказ командира — закон для подчиненного, то нечего думать об умственных способностях того, кто отдает такие приказы. Хотя Агафонов и Наливайко считали Перегончука не меньшим дураком, чем его непосредственное начальство. Сам капитан думал о своих подчиненных аналогичным образом. И все были друг другом довольны. Поэтому милиционеры сели в машину с твердым намерением исполнить в этот вечер свой долг до конца.

Да, Леонид не мочился у дерева, не валялся у вздувшихся перед асфальтовой скорлупой корней, не пел песни и ни к кому не приставал. Но он был пьяным. Трезвый человек не станет пачкать такое дорогое пальто о мокрое дерево. Так рассудили Агафонов и Наливайко. Пьяный, в дорогом пальто. Иди знай, может спер у кого. Иногда с такого задержания ого-го-го какие дела раскручивались…

— Ханыга? — коротко спросил Леню один из ребят, не надеясь получить утвердительный ответ. Сейчас клиент начнет буянить, обижаться, делать трезвый вид. Нынче все такие говорливые насчет разных свобод. И это даст возможность ласково завести тепленького в машину и отправить по назначению. Разве трезвый будет орать слова из Конституции? Никогда. Это Агафонов и Наливайко знали по собственному опыту, а также со слов капитана Перегончука.

— Художник, — почти твердым голосом произнес Леонид, нащупав более основательную точку опоры.

— Понятно, — добродушно согласился Агафонов. Все они художники. Иногда такое художество сотворят, хоть стой — хоть рядом падай.

— Видать, художник, — подтвердил Наливайко, пристально следя за тем, как Леонид пытается найти на шее удавку галстука со свежим масляным пятном. — Ты, наверно, Репин?

— Ага, Репин, — нагло осклабился пьяный и ехидно поинтересовался. — Автограф дать?

От пьяного можно всего ожидать. Некоторые даже пытаются лезть в драку. Но такого нахальства Агафонов и Наливайко не предвидели. А главное — не смогли стерпеть и осторожно проводили Леню в автомобиль.

— Домой повезете? — благодушествовал Леня, мгновенно разморенный окутавшей его теплотой, от чего начал пьянеть по второму разу.

— В дом родной, — подтвердил Наливайко, врубая скорость.

А Агафонов непродуманно ляпнул:

— Тверезитель.

Леня с достоинством попытался выпрямиться и начал свои рассуждения:

— Что, ребята, жить надоело красиво и вкусно? Везите, везите… Завтра вас всех вызовут. Я вам покажу. Будете знать, кого хватать…

Агафонов и Наливайко на всякий случай усомнились: а может, действительно художник? Сейчас мода такая художником называться кому не лень — и писателям, и этим режиссерам. В прошлый раз наподобие не совсем чтобы пьяного парни из их отделения на улице остановили — и прямиком в дом родной. А тот, оказалось, получил какое-то лауреатство и отмечал его с такими людьми, что начальник по телефону три дня извинялся. А потом называл подчиненных такими словами, которыми их обычно характеризуют клиенты вытрезвителя.

«Ну и шут с тобой!» — подумал водитель Наливайко и без обсуждения острого вопроса с Агафоновым круто изменил маршрут.

— Ты чего? — спросил напарник. Хотя он догадывался, куда собрался гнать Наливайко, но на всякий случай не подавал вида.

— К нам, — раскрыл секрет изменения маршрута водитель. — Пусть начальство разбирается. Вдруг он точно художник?

— Репин? — почему-то хихикнул Агафонов.

— Я художник Репин! — нагло продолжал отстаивать свое право на трезвость Леня. — Меня мир признал!

И попытался что-то вразумительно объяснить, но против его воли из глотки почему-то вырвались слова, многократно слышанные по телевизору:

— Рядовым! На Восточный фронт!

Милиционеры переглянулись. После такого заявления можно было ехать прямо в вытрезвитель без санкции начальства. Но бензин, всего одну канистру на два дня дают, а отделение под боком…

Дежурный вежливо попросил у Лени документы. Леня снова попытался дать автограф. Потому что из всех документов после долгих и мучительных карманных поисков, Леонид в конце концов выудил больничный лист на имя гражданки Сергушиной с печатью роддома. Бумагу эту всунул Леониду один из многочисленных знакомцев, предварительно написав на ней номер своего телефона — именно об этом художник попытался рассказать милиционерам. Однако свои объяснения он заканчивал уже в «телевизоре»: крохотной комнатке, состоящей из трех скамеек и двери с навешенной решеткой, через которую проникал свет лампы со стола дежурного.

Перед тем как мирно заснуть на скамейке, Леонид немного для проформы побушевал, доказывая, что он великий художник. Но привыкшие и не к таким заявлениям милиционеры не обращали на него никакого внимания.

Утром, когда капитан Перегончук печатным шагом проследовал по месту службы, он очень удивился, увидев в «телевизоре» скромный за ночь улов. Судя по модной одежде улова, он был весьма сомнительным.

— Кто вы такой? — поинтересовался капитан, когда Леню доставили в его кабинет, вызволив из телевизионного плена.

— Художник, — твердо отметил Леня.

— Репин? — улыбнулся капитан Перегончук.

— Репин, — спокойно подтвердил Леня.

— Документы есть?

— Нет, но вы позвоните в Союз художников, там подтвердят.

За плечами капитана было не только почти два десятка лет почти безупречной службы, но и профессионализм, нарабатывавшийся ситуациями, из которых он выходил с синяками и шишками. Поэтому Перегончук ничему не удивился, когда голос в телефонной трубке подтвердил сказанное Леней и даже описал его внешность с поправкой на вчерашнее происшествие.

Капитан спокойно поблагодарил за информацию, положил трубку, широко развел руки и искренне улыбнулся, обнажив поредевшую в боях с бандитизмом челюсть.

Провожая к самому выходу Леонида, он доверительно попросил прощения еще раз:

— Вы извините, ребята еще молодые, неграмотные. Я-то ваши картины видел в музее на экскурсии. У нас перед поездом еще два часа было, так туда пошли. Потрясающая ваша картина «Иван Грозный убивает собственного сына».

Леня вышел на утреннюю улицу, позвонил одному из друзей, выслушал нотацию его жены и отправился на выручку. В отличие от художника Репина, его коллеги не являлись членами Союза и их личности в аналогичной ситуаций подтвердить было некому. В вытрезвитель из вчерашней компании не пустили только критика Охапкина. С этим разведчиком идеологического фронта не рисковала связываться даже милиция…

Вот такой рассказ накатал журналист Павлов, потому что человек, который привык гнать пургу всю жизнь, не врать людям уже не может. Так в дурдом художник Репин попал вовсе не из-за этого случая, который, по правде говоря, произошел еще при дорогом Леониде Ильиче, а опять же из-за своей фамилии. Один раз Ленчик напился до такого горизонтального состояния, что его подобрали на улице и заволокли прямо у морг. А ночью Репин почему-то очухался раньше, чем над ним стали играть похоронный марш, сильно лязгая зубами по поводу температуры в этом заведении. Вдобавок изо всей одежды на ноге Ленчика была привязана какая-то бирка, которая плохо его согревала. А когда художник намацал, что лежит на соседнем столе, сразу догнал — с таким контингентом ему пить еще не приходилось. Художник стал барабанить у дверь и орать разные нехорошие слова. И это продолжалось пока на его вопли не приканал сторож в том состоянии, в каком Репин переставал закусывать. Он открыл Ленчика и спокойно спросил: какого хера ему тихо не лежится? А художник вместо того, чтобы дать сторожу автограф, сбивает его с ног и гонит со своей биркой на ноге куда подальше. Сторож орет ему вслед, чтоб он стоял, потому что кто будет отчитываться за такую материальную ценность, когда взойдет солнце. А Ленчик все равно не останавливается и бежит, не разбирая дороги, по которой спокойно светит фарами впереди себя патрульная машина. Она тормозит возле этого спортсмена, рекламирующего не «Адидас», а советский образ жизни, и спрашивает: откуда он взялся у таком импортном виде? Ленчик честно отвечает, что он, по всему видно, покойник, но в морге ему почему-то не лежится. И добавляет, что он художник Репин. После этого заявления живой художник Репин быстро очутился в том самом месте, где при желании можно пообщаться и с Наполеоном. Он сидит там несколько дней, после чего решает, что пить прежними темпами с такой фамилией просто противопоказано. И думает по этому поводу перейти на фамилию жены. Но супруга быстро отговорила уже снявшего бирку с ноги Ленчика от такого варианта. Потому что у его мадам фамилия Пикас, и прицепив ее до своего паспорта, Репин имеет шанс еще раз побывать на Слободке вместе с манией величия.

Так доцент Шкалик приперся до этого художника вовсе не потому, чтоб расспросить, как обстоят дела в дурдоме. Он просто предложил пока еще Репину снять копию с картины Сурикова. Ленчик попросил две недели срока и такие бабки, что Федоров тут же стал орать за то, как его рано выпустили из заведения, где Репину самое место. А живописец вполне трезво рассказал доценту: Иван Александрович, может, я и малохольный, зато догоняю, зачем вам понадобилась эта самая копия. На что Федоров, сбив тон, тут же понял: художник Репин не такой придурок, как ему показалось. И согласился на денежные притязания, срезав срок работы до десяти дней.

* * *

Художник Репин уже потел, придавая собственные импульсы будущему полотну Сурикова, когда редактор газеты «Флаг коммунизма» приперся до своего кабинета, почему-то вспомнив за тяжесть понедельника среди других дней недели. И тут на его столе зазвонил телефон, подтверждая эту пословицу. С утра пораньше обком интересуется: что там творится с бухгалтерами и чтоб завтра статья кровь с любого носа была на первой полосе. А что такое «Флаг коммунизма»? Это газета уже во-вторых, а во-первых, это орган обкома. Поэтому обком дергает свой орган по поводу бухгалтеров еще сильнее, чем недавно за письма народа о проблемах средней школы в разрезе мнения Щербицкого. Редактор, вспоминая, как месяц назад его ставили на вид и сношали за иностранное слово в газете, понимает: теперь выражение «бухгалтер» тянет на более серьезный разнос, чем «мэр».

Месяц назад в газете было написано «мэр города». По этому поводу в обкоме состоялось целое совещание, и лично первый секретарь орал на редактора: «Что это такое — мер? Что за мер такой? Мы чего, в Парижу, едрить его корень?» И редактор признался честно, что Одесса — это не Париж, мысленно добавив про себя: пока здесь командует такой вот экспорт со средней полосы Нечерноземья. После приятных воспоминаний редактор выдергивает Кригера и вместо «здравствуй» спрашивает: отдал ли он статью машинистке? Кригер честно отвечает: мечта его жизни побывать у столице Советской Украины на таком архиважном совещании так и не сбылась. После сожаления Кригера редактор садится мимо кресла на стул и молча расширяет зрачки на нарушение трудовой дисциплины. А Кригер, чтоб начальник не начал что-то рассказывать обкомовскими словами, тут же раскололся, как менты сорвали его поездку. И редактор с ходу побежал в обком на белой «Волге», понимая, что повинную голову меч будет сечь в любом случае. Если своя рубашка ближе к телу, может, и голова представляет какую-то ценность? Так что лучше эту ментовскую голову подставить в наиболее выгодном для меча ракурсе.

Как всегда, в конце концов нашли главного виновного в срыве партийной линии среди младшего состава. На этот раз им оказался старший лейтенант. Он стоял по стойке «смирно» и умно отвечал на каждую тираду своего начальника одним словом.

— Ты член партии? — вопросительно-утвердительно рычал на старлея полковник.

— Виноват! — отвечал милиционер, искренне сожалея, что он член партии, а не ее мозг.

— Ты у меня билет на стол положишь! — продолжал орать на старшего лейтенанта полковник, грозя такой наивысшей мерой наказания.

— Виноват! — напрягался милиционер с руками по швам, как будто не его начальник, а лично товарищ Щелоков приказал устраивать эти фокусы возле аэропорта.

Полковник, догоняя, что старший лейтенант его ни в жизнь не заложит, стал кричать еще громче для конспирации. А потом, выпуская пар, заявил более спокойным голосом:

— Иди!

Когда за главным виновником срыва важнейшей статьи закрылась дверь, полковник улыбнулся одними глазами и с удовлетворением подумал: «Кого угодно можем врезать, когда имеем таких членов». В конце концов, старшего лейтенанта оставили на нелегкой службе, а полковник не забыл его самоотверженности.

* * *

Доценту Шкалику было глубоко наплевать на обком, бухгалтеров, полупроценты и неприятности милиции, хотя он с отвращением платил за подписку «Правды» в принудительно-добровольном порядке. Ему главнее всех партийных достижений, чтобы Репин в срок замастырил Сурикова вместе с его персональной подписью. Потому что Луполовер уже жить не может без искусства и чуть ли не каждый день напоминает за это Ивану Александровичу.

А Федорову не просто надо сбагрить картинку этому отщепенцу, но еще сделать так, чтоб в ее тылу появился трафарет «Разрешено к вывозу из СССР». Причем трафарет настоящий, а не тот, что при большом желании можно создать за пару часов на куске резины под прессом. По этому поводу Иван Александрович поперся до одного из своих младших компаньонов. Он изредка торчал во флигеле Литературного музея, который, кажется, пора переименовывать в Археологический. А в том флигеле заседает комиссия, определяющая: что можно просто вывозить, что — за хорошие бабки, а, в основном, так ничего нельзя. Доцент Шкалик встречается с одним из этих деятелей, который только и успевает следить, чтобы у него лично было как можно меньше конкурентов на мировом рынке. Хотя Иван Александрович понимал, чем отличается масло на картине Сурикова от сливочного, он просто выяснял в частной беседе: представляет ли это полотно хоть мало-мальски художественную ценность? Эксперт, стоящий на страже государственных интересов, делает на себе внешний вид, что для советской страны художественную и историческую ценность имеют даже почтовые ящики. При этом он замечательно понимает, что у Шкалика где-то наготове сучит ногами от нетерпения пассажир на Вену, мечтая сидеть на вэлфере перед картиной Сурикова. Он честно признается: эта картина значит для народа еще больше, чем Царь-пушка. Доцент таращит на него глаза, восклицая шепотом: с Царь-пушкой все ясно, но разве можно стрелять из картины? И торопливо добавляет: речь идет, строго между нами, за работу не столько Сурикова, как Репина из дурдома. И обещает Эксперту его обычную ставку за рукоприкладство до печати. В ответ специалист по художественным ценностям мудро отвечает: о чем разговор, можно считать, что на этой картинке появилась самая нужная для искусства деталь. Потому что за справедливую долю Эксперт был готов штамповать не только репинского Сурикова, но и подкову от тульской блохи. Хотя, согласно его инструкций, блох можно отнести к достоянию страны. В конце концов, тоже еще великая историческая ценность; этот Суриков картин намалевал, сам не помнил сколько, можно подумать, речь идет не за какое-то дешевое полотно из холста, а про самую большую художественную реликвию родины — кепку Ленина из шерсти. Но пусть Иван Александрович не думает, что Эксперт такой наивный: он с ходу определит, кто малевал эту картину, и если ему на печать подсунут настоящего Сурикова, то это будет стоить немножко дороже. А при таком раскладе со Шкалика все две, а не одна обычная ставка, благодаря тому, что они давние компаньоны.

Доцент Федоров сделал себе такой перекос глаз, какого в жизни не видел даже академик Филатов. Эксперт обнаглел до предела, пользуясь тем, что в стране нет антимонопольного законодательства. Так дай долю Кригеру, откинь этому, сколько он просит, и что останется главному работяге Шкалику, кроме его зарплаты из бывшего мукомольного имени Сталина? Иван Александрович сглотнул ком, поднявшийся из желудка до переносицы по поводу такой борзости и, учтиво выражаясь словами, которые с трудом выносят стены домов из-за отсутствия заборов, заявил: в таком случае Эксперт заработает даже больше его. И поэтому пусть берет столько, сколько положено и дышит на свою печать с башмалой за пазухой. На что искусствовед покрыл доцента Шкалика еще более изысканными выражениями, попутно обозвав этого наставника молодежи контрабандистом и расхитителем социалистических ценностей. Тогда Иван Александрович с предельной откровенностью партийца заявил: Эксперт все-таки должен подумать и через пару дней дать ответ в нужную истине сторону.

После разговора Эксперт заторопился не дозволять к вывозу всякий хлам, а доцент Шкалик срочно связался с журналистом Кригером.

Кригер был вне себя от ярости: наглая тварюка из флигеля хочет лишить его кровных десяти процентов с двух концов. А что делать в таких случаях, когда какой-то оборзевший штымп корчит из себя королевского хранителя печати? Надо идти к нему в гости. Даже большие начальники растягивают в улыбке рот до ушей, если до них припирается пресса. Потому как прав был журналист Павлов, заявивший свое жизненное наблюдение одному командиру производства. Этот директор на свою голову отказался уделить прессе всего десяток минут своего чересчур занятого времени. На что Павлов ему спокойно заметил: «Знаешь, какая разница между тобой и мухой? Никакой разницы. Потому что и муху, и тебя можно прихлопнуть газетой». Так после этого разговора, в отличие от размазанной по газете мухи, у бывшего директора появилось много свободного времени и он начал регулярно общаться с прессой, засыпая ее жалобами наперегонки с прокуратурой. Как будто прокуратура посмеет пикнуть против обкома, линию которого Павлов выгнул ее органом под свое настроение. Так разве этот деятель из флигеля Литературного музея даже директор? Тем более, что Кригер собирался его просто прижать, но ни в коем случае не выгонять с работы по совместительству. Иначе кто поставит печать на картину великого художника Сурикова?

И Кригер отправился до Эксперта, вооруженный многочисленными жалобами читателей по поводу его поганого нрава и несоветского образа жизни. А также со сведениями от Федорова, которые помогут поставить этого искусствоведа на четыре кости и проштамповать будущую цацу Луполовера практически бесплатно.

«Обнаглели ветеринары, — возбуждал сам себя Кригер перед посещением Эксперта, — ну и порядки. Кто схватился за раму, тот искусствовед. Закончил филфак, схватил наган — начальник тюрьмы. Потом — директор оперного театра. А музейщики сплошь и рядом вообще почему-то ветеринары и филологи. Хоть бери и создавай специально для музейной работы ветеринарно-филологический факультет».

При этом Кригер почему-то не вспомнил, что сам пришел в журналистику после политехнического института, а из ветеринаров по людским болезням иногда тоже получаются очень неплохие корреспонденты.

* * *

Пока Кригер прижимал Эксперта своими дотошливыми нудностями до состояния, при котором он влепил бы пресловутую печать «Разрешено к вывозу из СССР» даже на собственную задницу, Федоров извинялся перед Луполовером за маленькую техническую задержку по поводу болезни хозяина картины. И врал, что у него все готово. Так, может, у Шкалика и все готово, зато Репин до того переутомился создавать суриковский шедевр, что остатки водки не помогали снять такое творческое напряжение. Его предыдущая работа по созданию антикварной мебели из современного арабского гарнитура казалась детской забавой перед этим полотном. Гарнитурные бабки Репин давно успел пропить, всякий раз сожалея за то, как мало скачал за титанический труд с директора Художественного музея. При воспоминаниях за такую эксплуатацию Репин становился похожим на композитора Мусоргского с картины своего однофамильца, который в отличие от Ленчика регулярно питался не водкой, а сеном. Директор тогда заработал в три раза больше создателя антиквариата Леонида Репина, благополучно загнав фуфель в Литературный музей. Потому что руководитель этого музея гораздо лучше понимал в коньяке, чем в дереве, где любит жить шашель и делать старинные дырки. Ну ничего, решил Репин, я хоть на Сурикове отыграюсь. И понял, что ему срочно нужно выпить, иначе он просто не сможет дальше творить.

Хорошо сказать выпить, когда у других людей появилась манера отправлять после этого дела Ленчика в самом лучшем случае до дурдома. Так на Слободке хоть какие-то люди, а в «телевизоре» одиноко, в морге холодно. Вдобавок ко всем делам, Репин, создавая заказной шедевр, успел пропить наличность и икону. Ленчик взялся ее реставрировать еще в прошлом году, получив хороший аванс. А хозяин этой иконы, прекрасный человек, возьми и помри, не предупредив никого. Побольше бы таких заказчиков, с теплотой вспомнил о хозяине иконы Репин и его осенило. Нужно спешить выпить не домой, где мадам Пикас в лучшем случае нальет уксуса, а зайти в гости до кого-то из друзей-живописцев, чтобы поспорить за авангардизм. Когда у художников начинаются споры, так ни о какой пол-литре не может быть и речи. С таким мизером можно разобраться только за реалистов, а не авангардистов. В общем, пару стаканов под рассказы как самого Репина и того, до кого он попадет, затирают другие псевдохудожники и продолжай дальше лепить Сурикова. Так решил Леонид и потопал в близлежащую мастерскую художника старшего поколения Трика.

Трик долго дергал собственный запор в разные стороны, пока наконец дверь чуть не щелкнула дрыгающегося на месте от возбуждения Ленчика по его репинскому носу. Этот нос сразу понял: художник Трик уже находится в том состоянии, когда всякие споры можно завязывать по поводу отсутствия их энергоносителей. Налитыми поволокой глазами Трик сделал гостеприимный жест и пригласил Ленчика закрыть дверь с этой стороны.

Первым, что бросилось в глаза Ленчику, это пара непочатых бутылок «биомицина» на столе живописца. Потом он заметил, что на огромном диване лежат натурщицы в довольно странной позе. Потому что они даже при большом желании не были похожи на вождя революции, выступающего с речью на мольберте перед этим диваном. Леонид машинально отметил, что на вожде почему-то галстук не в горошек, который он привык таскать на горле в любом виде изобразительного искусства, а из одежды на двух натурщицах только одна пара туфель. Девушки не оторвались друг от друга, чтоб поздороваться с Леонидом, а их язычки продолжали трудиться со скоростью электровибраторов «Трэйдж». Репина эта пара интересовала куда меньше пары бутылок, что явно зажились на столе Трика и рисковали прокиснуть. Художник старшего поколения молча распечатал сразу две тары, дрожащей рукой налил этот замечательный напиток в эмалированные кружки.

— Давай выпьем за меня, — предложил Трик Леониду, и тот с ходу сделал вид: не выпить за такого замечательного живописца — так это надо быть последним гадом. Художники залпом проглотили вино, качество которого уверенно позволяло многим людям научиться ловить в желтом доме зеленых чертиков казенной простыней.

— Ты знаешь, Ленька, — доверительно протянул Трик, — мне сегодня семьдесят. И пятьдесят лет творческой деятельности. Хоть бы одна сволочь вспомнила… Самое страшное — это одиночество, верный спутник художника. Потому что я буду подыхать и никто не подаст стакан воды. Кстати, где твой стакан?

Художники выпили еще раз за Трика, и Ленчик начинающим забастовку языком попробовал торжественно поздравить собрата по искусству с двойным юбилеем. Пятьдесят лет подряд рисовать исключительно Ленина — это ж какое упорство и любовь к избранной теме надо иметь. Из полувека, отданных искусству, Трик всего три года не трудился над созданием новых образов одного и того Ильича, потому что тогда только и успевал творить портреты Антонеску.

Трик ткнул дрожащим пальцем в полотно, стоящее перед диваном, с которого раздавались давно позабытые им звуки, заметив, что вождь революции ему снится каждую ночь. И это придает его новым произведениям такой мощный творческий импульс, чтоб он уже пропал. Как профессионал, Репин прекрасно видел даже в таком возвышенном состоянии: с годами кисть мастера не потеряла своей самобытности и новаторства. Нарисовать Ленина без галстука в горошек, это все равно, что Дзержинского не в гимнастерке под шинелью, Свердлова без пенсне на морде или товарища Сталина с отсутствием отеческой любви в его добром взгляде. Кроме того, Леонид туманящимся мозгом понял: Трик созрел до того состояния, когда спокойно сможет произносить речи сам себе, а выпить здесь все равно больше нечего. Натурщицы с их наклонностями художника не волновали: он был примерным семьянином, потому что никогда не колебался в выборе, чего лучше трахнуть: бутылку или девушку. Ленчик положил руку на плечо подельника по кисти, в меру языковых возможностей намекнул, что скоро они опять увидятся и зашатался до своей студии. В отличие от художника старшего поколения Трика, Репин умел рисовать не только Владимира Ильича, но и Сурикова. И эта работа теперь притягивала его с какой-то нездешней силой.

* * *

После разговора с Экспертом, согласившимся со всеми журналистскими взглядами практически только из любви к искусству, Кригер летел в мастерскую Репина наперегонки с возросшей злостью. Потому что мерзкий Эксперт с понтами случайно обмолвился: речь идет просто за копию Сурикова работы малохольного Репина, откуда взялась волна по такому незначительному поводу?

Если Эксперту глубоко и обстоятельно наплевать — лепить печать на копию или подлинник, лишь бы хорошо забашляли, так Кригеру так же необходим фуфловый вариант, как радикулит воздушному гимнасту. Конечно, мечтай Кригер оставаться совковым гражданином пожизненно, пусть Луполовер катит в свою Америку хоть с суриковским Суриковым, хоть с репинским — какая разница, когда деньги за комиссию уже получены. Но Кригер сам собирался навсегда оставить родную страну, трудовые подвиги которой он не уставал воспевать, ради каменных джунглей дикого запада. И журналист догонял: если Генриху Эммануиловичу подсунут фуфель, так вместо Шкалика ему будет кого благодарить в новом отечестве.

И что видит журналист в мастерской трезвого Репина? Две одинаковые картины. Рядом с ними сидит довольный живописец, перемазанный краской цветами радуги не хуже попугая, и ждет вопросов корреспондента, припершегося писать о его творчестве. Так Репин хотя и сам не помнил, когда он чего путного рисовал без предварительного заказа, решил начать со своей автобиографии. Кригер задал живописцу несколько наводящих вопросов, внимательно изучил этюды, пыль с которых Репин сбивал аж на площадке, и сказал на прощание, что о художествах такого мастера народ узнает очень скоро.

* * *

Доцент Шкалик орал на журналиста Кригера, как собственный папа на нашкодившего сына: как он смел такое подумать? Чтоб Иван Александрович всунул клиенту фуфель — так это позор для его чести. И пусть Кригер не лезет за свой процент дальше положенного. Копия нужна для удачного прикрытия. Если все, кому положено, будут знать: Луполовер вывозит копию Сурикова, так вытаскать под этот случай подлинник гораздо легче, чем объяснить шкаликовским студентам слово «эмпириокритицизм».

Успокоившийся за свои бабки Кригер погнал дальше воспевать трудовые свершения советского народа, а Иван Александрович понял: с заложившим его Экспертом обязательно что-то случится после того, как все-таки Суриков работы Репина благополучно попрощается с родной таможней. Чтобы не откладывать дело справедливого воспитания в долгий ящик ожидания, доцент Шкалик срочно выдернул Вовку Лорда и намекнул ему, что нехороший человек Эксперт еще ни разу в жизни не сидел хорошо набитой жопой на больничном листе. Так Вовке Лорду, изредка выполнявшему поручения Шкалика, все равно, на какой зад обращать внимание, лишь бы его старательность была оценена по справедливости. Потому что он превратился из честного строителя коммунизма ассенизатора Закушняка в уголовника Лорда вовсе не для того, чтобы помнить, сколько денег лежит на каком кармане. Так что, дорогой Иван Александрович, пару бутылок коньяка ребятам, персонально шампанское Лорду с тремя сотнями, и ваш мучитель офонареет в пересчете синяков по всему телу. Иван Александрович уже не раз проверял Лорда в деле, поэтому без колебаний выдал ему аванс, честно предупредив: без его сигнала к Эксперту близко не подходить. Потому что Лорд, получив аванс, мог с ходу приняться за работу, после которой искусствовед сумел бы припечатать собственным телом больничную койку, а не репинский фуфель казенным штампом. И пока Эксперт не придал Ленькиной работе самый главный штрих, ни о каком газавате не может быть речи. А как будет с ним потом — так это зависит исключительно от богатых фантазий Лорда.

У Вовки Закушняка была действительно такая буйная фантазия, что умей он писать десять слов подряд, вполне бы мог не нуднее других катать опусы за неизбежность коммунистического лагеря по всей планете. Тем более, что в отличие от профессоров по советским общественным наукам, впоследствии Лорд набрался практического лагерного опыта. Однако писал Вовка чуть хуже, чем читал, поэтому спокойно трудился себе ассенизатором, наваривая на дерьме такие деньги, что узнай за них, многие профессора застонали бы от зависти к положению этого пролетариата. Стоило Вовкиной машине появиться в пригороде, как огородники махали кулаками со сжатыми купюрами, чтобы он скорее опорожнял накопления общества в их клубнику и прочую малину. Вовка послушно выводил свой говновоз на передовые позиции аграрной науки, благодаря чему ягоды раздувались до размеров слив на радость их потребителей и аптекоуправления.

В то время Вовка встречался с одной девушкой и рассказывал ей что угодно, но только не за собственную, почти мичуринскую, профессию. Потому что вдолбил сам себе в голову глупость, будто она не захочет связать свою молодость с водителем такой редкой машины. Однако девушка каким-то макаром узнала за то, что ее жених не какой-то затруханный инженер, а самый подлинный богатый ассенизатор, но не простила ему вранья. Намечающаяся свадьба расстроилась вовсе не по поводу отсутствия запаха у денег, а потому что любимому человеку нужно говорить исключительную правду, какой бы специфической на вкус она ни была. Озлобленный Вовка ездил на машине, повышая свое благосостояние и урожайность личного сектора, благодаря общенародному добру, пока не пронюхал давно переставшим различать оттенки обоняния шнобелем: его любимая выходит замуж.

Потом все было, как в одной одесской песне: на хате невесты молодые сидят рядом, скачут гости целым стадом, а мамаша вертит задом, в общем, свадьба весело идет, а жених сидит, как идиот. На этом месте песенный фольклор ушел в прозу жизни. Жених застыл с таким видом только потому, что первым увидел, как в открытое окно вместо букета в полиэтилене залез какой-то конец толстого шланга со странным запахом впереди себя. И из шланга по столу и присутствующим стало бесплатно вылетать то, что доставалось изнутри Вовкиного говновоза после предварительной оплаты. Всем с ходу стало ясно: если что и запоминается на всю жизнь, так это свадьба, как одно из самых приятных событий не только для молодых, но и их близких. Так мало того, даже посторонние люди, каких постоянно припирается до свадебных столов, и то не могли сказать, что это мероприятие им ничем не запомнилось.

Когда бывший ассенизатор Закушняк вернулся после срока в родной город уже Лордом, третий ремонт на той хате, где проходила одна из самых знаменитых одесских свадеб, не перебил ее своеобразного запаха. Об обмене на эту хату не могло быть и речи даже при хорошей доплате. Постоянно грызущиеся муж и жена снимали комнату в коммуне, а их квартира стояла совершенно свободная, с понтом музей матримониальных наклонностей с их непредсказуемыми последствиями.

Доцент Шкалик прекрасно знал за творческие способности Лорда. Если человек пристроил такой сюрприз своей любимой, так что он может придумать по поводу незнакомого ему искусствоведа? С этой мыслью Иван Александрович немножко развеселился и отправился до Репина, чтобы Луполовер наконец-то перестал намекать за свой цейтнот по отъезду и резкое подорожание рубля на мировом рынке.

Иван Александрович не зря преподавал коммунизм с научной точки зрения; знание этого предмета помогло Шкалику вывести нехитрую формулу за отходные варианты по ответственности перед историей и людьми. Особенно, если они имеют манеру таскать на себе погоны и заводить уголовные дела. Поэтому Федоров твердо знал: за пару бутылок Леонид согласится сыграть роль хозяина картины, а сам Шкалик будет продолжать делать из себя почти бескорыстного посредника. В любом случае, с какой хочешь стороны, с посредника можно взять разве что анализы и больше ничего серьезного.

Доцент ошибся только в одном. В том, что Леонид согласится играть роль продавца за две бутылки. Репин и тут оказался верен себе, блеснув эрудицией насчет Бога, любящего троицу.

* * *

Получив долгожданного Сурикова, Луполовер впервые пожалел, что продал свою машину еще раньше, чем дачу. Генриху Эммануиловичу не улыбалось тащить по трамваям бесценное, как его уверял бородатый владелец полотна, произведение искусства, хотя эквивалент в долларах он тут же подобрал с подачи доброго человека Федорова. Тем более, что общественный транспорт города никак не расставался с лампочными украшениями на крышах, а такая красивая рама могла понравиться любому собирателю чужих вещей.

Такси не торопясь везло Луполовера по городу, его лысый водитель резвился на светофорах, словно попал в возраст, когда даже фантомасы — и те кучерявые.

— Мамаша, — орал он, высунувшись из окна, — подождите, как попасть на улицу Чкалова?

Женщина популярно размахивала руками вокруг себя, указывая нужное направление.

— Спасибо, мамочка, — благодарил таксист, врубая первую скорость при желтом свете, — теперь не заблужусь.

— Девушка, — продолжал выяснять лысый во время следующей вынужденной остановки, — как из отсюда проехать до Дерибасовской? И девушка предпенсионного возраста объясняла водителю такси, куда ему нужно рулить. А Луполовер, не обращая внимания на стебы таксиста, внимательно смотрел на уходящие мимо него улицы, словно видел их впервые. Генрих Эммануилович прощался с городом.

— Слушай, парень, — обратился к водителю Луполовер, — сделай мне экскурсию по Одессе.

— Папаша, — мягко ответил таксист, — у меня просто забойное настроение. И оно помогает услышать глазами, что с чувством юмора в Одессе теперь не хуже, чем в Жмеринке. Так что вы меня не купите. Судя на вас, вы еще лучше меня знаете за этот город и можете винтом пройти даже по его бывшим и будущим трущобам.

— Пока еще могу, — грустно заметил Луполовер, прижимая к колену зашитое в парусину полотно.

— А, так вас выпустили, подфартило, — немного взгрустнул таксист, — едете на историческую родину Америку через Синай? Кстати, папаша, вы не первый, кто просит меня сделать прощание с Одессой. И, бля буду, не последний. Дай Бог, чтоб и мне кто-то когда-то сделал такое прощание с нашей второй мамой. Только я получаю бабки за крутеж руля, а не напряжение голосовых связок…

— Не дрейфь, сынок, — спокойно заметил Луполовер и выдал изречение, которое не раз помогало ему преодолевать жизненные трудности. — Плачу в два раза больше, чем ты скажешь.

— Это совершенно верный вывод, — придал металлические интонации голосу шофер, — доплата за мое кандидатское звание. Страна, в которой таксист зарабатывает в три раза больше ученого, просто обречена на прощальные экскурсии.

Водитель достал из сумки кассету, вставил ее в магнитофон и из динамика тихо вырвалась в салон песня «Есть город, который…»

— Правильно, многим одесситам он только снится, зато вы, папаша, его видите. Одесса не в состоянии помнить о всех своих сыновьях, но они никогда не забывают о родном городе. Он подарил миру столько выдающихся имен, что перечислять их нет смысла, все равно кого-нибудь забудем. Наверное, поэтому в Одессе нет ни одного памятника, воздвигнутого в честь нашего земляка-поэта, писателя, художника, композитора. Зато у нас есть памятники разным военным и даже Александру Второму Суворову.

В прошлом осталось многое, чем гордилась Одесса: театры миниатюр, многочисленные книжные издательства, эстрада, журнал «Театр и кино», Художественный институт, лучшая в Европе система канализации. Зато форпост европейской культуры России превратился в крупный областной промышленный центр.

Ах, Одесса, жемчужина у моря, в котором уже рискует раствориться любой карат. Ох-Одесса, ух-Одесса, эх-Одесса… Чудо-город, родившийся сто с лишним лет назад и несмотря на такой юный возраст, успевший сотворить столько ораторий, полотен и мемуаров, что на всех их не хватает мемориальных досок. Хотя по сравнению с рыбой, с мрамором у нас пока все в порядке. Не верите, смотрите в окно на кладбище за осыпавшимся забором.

Вам не придется лежать на этом кладбище, как многим одесситам. И не потому, что его заасфальтируют, как другие. Вы уезжаете. Не первый и не последний. Мы будем молчать за присутствующих, как это принято, но почему плодящиеся здесь таланты уезжали, уезжают и будут уезжать из Одессы? Да потому, что она их производит столько, что всем места под солнцем не хватит, даже если оно будет светить по ночам. А чего здесь вообще хватает? Судя по тому, как все хватают, что чудом попадает на прилавок, хватка у одесситов просто чудесная.

Поэтому мужчины у нас, как львы, а женщины, как атланты. Дети… С детьми все сложнее. Раньше одесские мамы учили своих детей на Ойстраха, а теперь на дискжокеев. Иначе почему даже камни в пока еще вашем городе излучают музыку? Да что музыка… Редкое государство может похвастать таким обилием имен, которые, несмотря на старания вашего мудрого руководства, навсегда вписаны в мировую культуру. Я вам не буду говорить за весь совок. Потому что именно Одесса познакомила эту страну с футболом, воздухоплаванием, мюзик-холлом и многим другим, в том числе и кинематографом. Вы только посмотрите на эту архитектуру, напоминающую Берлин, Париж, Стамбул, Дамаск, Лондон и Хацапетовку одновременно. Хотя многие шедевры зодчества остались только на старых фото. А что делать, если до нас приперся в свое время великий пиротехник Ярославский, от улицы которого мы объезжаем десятой дорогой, и повзрывал здесь больше, чем война с ее бомбежками? Но мы все-таки не переживаем, потому что пережить себя непросто.

Перед вами величественное здание биржи. Хотя многие думают, что это фасад правления рыболовецкого колхоза, столько на нем сетки. Архитектор задумал это здание так, чтоб акустика его была как можно тише из-за того, что на всех биржах люди имеют манеру повышать голос. Так именно в этом здании у нас сейчас филармония, чтоб лишний раз доказать присущее Одессе чувство юмора. В общем, мы едем по Пушкинской. Эти здания еще не отреставрированы, зато другие уже осыпались. А хотите на Привоз? Пять минут, и мы на Привозе. Колхозный рынок, который давно пора переименовать в Приусадебный. Фирма «Левис» в тайне от конкурентов разрабатывала первые чертежи джинсов, а их здесь уже продавали. Причем по ценам, которые этому «Левису» до сих пор снятся. А что вам хотите, если гораздо легче устроиться на работу в МИД, чем рубщиком мяса на Привоз. А какие диалоги звучат на этом базаре, вы забудете все, что хотите, но только не их…

— Сколько стоит ваш цыпленок?

— Оденьте глаза на нос, это же индюк.

— А чего он не вырос?

— У него было тяжелое детство. Сорок рублей.

— Судя по цене, вы росли вместе с ним.

Работяга-Привоз уже вкалывает, когда город только-только начинает просыпаться. Но несмотря на утренний час морской вокзал источает неповторимый аромат мирового и отечественного туризма. Густой поток пассажиров устремляется вверх по знаменитой одесской лестнице, чтобы увидеть, услышать, понюхать и даже потрогать. На память. А потом хоть фотографируйся на фоне отломившегося шедевра. В анфас. В профиль. Или туда-сюда одновременно.

Смотрите, папаша, это пока еще ваша Одесса, от которой даже остающимся достаются лишь воспоминания. Театр музкомедии с памятником когда-то водившейся здесь рыбы. И остальные театры на Ласточника и на дотации. У нас не просто театры, а борцы. Театр юного зрителя борется за звание театра, кукольный — за капитальный ремонт и все вместе — за зрителей, благодаря всеобщему среднему образованию. Украинский театр борется за звание украинского. Это наш местный Дворец съездов. Театра миниатюр нам даром не надо пока есть обком. И заново его никогда Одесса не откроет. Потому что он сразу куда-то перебазируется. Я снова о талантах? Да если все они вместе с вами вдруг вернутся в родной город, где же набрать столько концертных залов, картинных галерей, исследовательских институтов, творческих союзов и коммунальных квартир? Хоть бери и отвоевывай территорию у моря. Но наше море — это наше море с его одесским характером. Поэтому легче отвоевывать дачи у Фонтана.

Но многого, папаша, вы не увидите. Будний день. Наш «толчок», куда стекается вся страна, чтобы купить товар, производящийся в любой точке земного шара и особенно в одесских подпольных цехах. Наш Староконный, где можно приобрести собачью упряжку из волчьей стаи, золотую рыбку с одним желанием подарить ее кому-то поскорее, ондатру, выхухоль и нерпу из кролика. И я вас не повезу в зоопарк, где царь зверей с протянутой лапой лучше бы сидел под церковью со снятыми крестами, чем в клетке. Так, кроме него в зоопарке есть еще полосатый козел, тощий крокодил и нервный директор. Как будто директор виноват, что лев в неволе жрет то, чем бы отравился в дикой природе. А наша вода? Это мы до нее так привыкли, что Одессе не страшно никакое химическое нападение условного противника. Дай нашу воду в Кремль и мы бы меняли генсеков еще чаще, чем этого всем хочется.

При такой крамоле Луполовер аж подскочил на месте, тем более, машина влетела в колдобину. А водитель, не обращая внимания на поведение пассажира, продолжал вертеть руль по городу.

— Время стремится за полдень, жара спускается ниже и тяжелые кроны деревьев отбрасывают маслянистые тени друг на друга, — вдохновенно нес лысый, — время неумолимо. Оно торопит нас, напоминает о себе. Нужно спешить. Ведь скоро наступит четырнадцать часов. Раньше все было с одиннадцати. Поэтому теперь «Шипр» на вес дихлофоса. И давайте в отличие от других не торопиться, потому что нас и так пьянит неповторимый воздух Одессы, сбитый в своеобразный коктейль морским и степным ветром с примесью аромата двигателя от моей машины, которую списывали уже два раза. Куда еще, папаша? Сюда, туда и обратно? Хотите на поселок Котовского или Таирова? Вы знаете, чем они отличаются друг от друга? Так этого не понимают даже профессиональные архитекторы. Тем более вечером, когда вспыхивают неоновые огоньки и глаза девушек у кабаков. Зато на дорогах начинается экономная экономика электроэнергии за счет жизни и здоровья водителей. Это там, где вы едете, из-за небоскребов не видно луны. А у нас это светило по ночам только и подсказывает насчет ям по дорогам. Особенно красива луна ночью над морем, а ее дорожка ложится прямо под ноги купальщиков в форменной одежде. Но когда город засыпает, продолжает работать порт и веселые девушки забегают в гостеприимно открытые двери «комет»… А вот и ваш дом с остановкой десятого трамвая. Где еще услышишь такое, ради чего в него все садятся…

Луполовер подумал про себя, что этот таксист — очень смелый человек. Говорить такое первому встречному, даже если он уезжает. Наверняка, вот такие отважные ребята, как этот парень, в свое свободное время прорезали дырку на гигантском портрете дорогого и тогда живого Леонида Ильича перед въездом в город. Вечером Леонид Ильич улыбался с плаката просто так, а утром в уголке рта появилась прорезь со свисающей из нее лентой сосисок.

Растроганный этим воспоминанием и прощанием с любимым городом Луполовер расплатился с таксистом.

— Папаша, тут немного больше, чем мы договаривались, — заметил на прощание водитель.

— Это за музыкальное оформление, — пояснил Луполовер, подхватив работу Сурикова.

Генрих Эммануилович увидел, как от его дома отходит десятый номер трамвая в том направлении, откуда Луполовер приехал на такси. Трамвай словно уходил в прошлое. В давно прожитое. Туда, к чему нельзя будет вернуться даже при очень большом желании ни за какие деньги. А трамвай уходил все дальше с веселым постукиванием на стыках рельс и превращался в маленькую красноватую точку. Луполовер смотрел ему вслед, будто этот трамвай был последней ниточкой, связующей его память со старым и вечно молодым городом. И когда красная точка исчезла, память куда-то ушла, уступив место простой ностальгии. «Это здесь, — подумал будущий беженец Луполовер, выходя из машины, — а что же будет там?»

— Дай вам Бог и дальше, — заметил на прощание таксист. Он вовсе не был смелым человеком и нес всякую крамолу потому, что согласился стать сексотом только из-за желания говорить, как думает. Ему позволялись любые высказывания, лишь бы работа была продуктивной. На пассажира с пакетом водитель пока не думал доносить, потому что он всю дорогу молчал, а за то, что старикан уезжает — это знают и без подсказок таксиста. Хотя иди знай, может у него в той парусине зашиты журналы «Посев». Надо таки-да капнуть…

Водитель до того задумался, что даже не выяснял как ему проехать до Советской Армии. Дорогу ему не спеша пересекала такая же задумчивая, каким стал он сам. Таксист едва успел сбросить ногу с газа на педаль тормоза.

— Куда ты лезешь, дура, — орал он на девушку, пуская лысиной солнечные зайчики из окна, — машина же не трахает, а давит, чего тебе под нее захотелось?

Девушка спокойно посмотрела на водителя и глубокомысленно заметила:

— Так как вы трахаете, так лучше дави.

И пошла дальше. От такой наглости таксист долго не закрывал рот и совершенно позабыл, что собирался настучать на предателя родины с подозрительным сверткой.

* * *

Довольный погодой и самим собой Эксперт вылез из очередного общественного туалета и не спеша дышал по дороге домой почти тем же воздухом, но без привкуса хлорки. Не нужно думать, что искусствовед все свое свободное время посвящал изучению сортирной живописи. Общественные туалеты он посещал сугубо по делу. Хотя, если во всем мире ученые не перестают шлендрать по пещерам, где первобытные люди изображали на стенах свои заветные желания, так и нашим специалистам по изобразительному искусству было бы не хило защитить навалом докторских диссертаций по тому же поводу. И опять же в общественном месте.

Лишенный родным правительством возможности приобщения к эротике в чистом виде, наш человек дорывается до туалета и почему-то именно там его мысли и чаяния начинают выпирать наружу с особой силой. Именно в общественных сортирах, сохранившихся до сих пор в своем первозданном, почти пещерном виде, многих почему-то тянет на любовь и все, что с ней связано. Так выражение этих чувств идет методами, соответствующими обстановке; шелуха наносной цивилизации мгновенно убегает вглубь тысячелетий, и даже галстук не служит помехой интеллигенту малевать по стене такое, до чего пещерный человек хрен бы додумался. Потому, что первобытный мужик не умел писать и всегда имел место, где бы мог в нормальной обстановке встретиться с девушкой. Ну кто бы ему помешал, кроме саблезубого тигра, заниматься любовью в тени папоротника? Разве какой-то бестактный бегемот, который, несмотря на свои размеры, любит жрать именно это насаждение. А у нас в конце двадцатого века ночами по дикой природе вместо тигров и бегемотов воняют бензином машины, которые подбирают все, что шевелится в кустах для экспертизы по поводу сифона. Наверное, поэтому по венерическим заболеваниям, как и в космонавтике, мы далеко не на последнем месте в мире.

Так что пещерный человек выражал свои основные заботы на стенке. Наш человек делает то же самое. Он может добыть кусок мяса без нарисованного мамонта с копьем в боку. Но у него нет возможности снять номер в гостинице и дать объявление как в каком-то «Адаме» «Ищу партнера для обмена страстями». Поэтому советские сортиры остаются последним бастионом свободомыслия и протестом против заботы о нравственной чистоте общества. Хотя, как при наших жилищных условиях, словно созданных для первобытно-общинного строя сохранять эту чистоту, не догадываются даже те, кто издает грозные указы про ответственность за порнографию. Опять же в обществе чистоту наводить легче, чем у сортирах в их первобытном состоянии.

Словом, Эксперт вовсю нагляделся на фольклор по изобразительному искусству и дорогой домой, незаметно для самого себя, стал цитировать «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете». Хотя сам он таким делом в туалете никогда не занимался, в лифте — приходилось, на чердаке тоже. А вот на берегу моря, как в заграничном кино, не удалось из-за собаки и привязанного до нее погранца. Эксперт улыбался воспоминаниям и той радости, которую приготовил наглому доценту Шкалику.

Так это хорошее настроение, которым в наше время может похвастаться редкий прохожий. Эксперту стали поганить три мужика. Они подошли до него вплотную и скромно попросили закурить. Эксперт мгновенно подобрался, словно кошка, когда на ее территории несет чужой мочой. Он сходу сообразил: если сразу трое просят закурить, так в лучшем случае просто побьют. А могут побить и ограбить. Есть вариант, что начнут шарить по карманам уже после того, как он начнет остывать. Эксперт, мгновенно оценив обстановку, выбрал из троицы наиболее увесистого и вместо закурить дал ему в челюсть.

— Ты че, мужик? — заорал второй, пытаясь поднять первого.

Искусствовед врезал и ему. Третий не стал дожидаться, пока этот деятель угостит его, медленно пятился назад и при этом быстрой скороговоркой намекал, что он не курящий. Травмированные мужики и их сопровождающий припустились по улице вскачь от этого незнакомого метода борьбы с курением; один поддерживал снизу челюсть, другой прижимал к морде нос. А что они думали, вот так, от нечего делать, Минздрав СССР будет предупреждать «Курение опасно для вашего здоровья»? Так если не эта надпись, откуда бы многие люди знали, что у нас существует такое замечательное министерство, хотя никто бы не протестовал, если бы вместо него появились нужные лекарства. Вроде бы не тупой Эксперт соображал: в туалете тоже полно надписей дешевле цитрамона, и эти мужики не хотят его больше грабить.

Туристы-дикари, опрометчиво попросившие у Эксперта закурить, так заспешили в родной Глухов, что даже не сделали памятной записи о своем пребывании в городе-герое на колоннаде у Воронцовского офиса. И уже дома, отойдя от травм, вовсю поддерживали репутацию Одессы как населенного пункта, по улицам которого, кроме бандюг, разгуливают сплошные налетчики.

Хотя Эксперт был так похож на налетчика, как на искусствоведа в полном смысле слова, у него словно выросли крылья из сутулой спины. После сеанса отучения от никотиновых привычек, он сходу почувствовал себя Гераклом, Рэмбо, графом Монте-Кристо, Героем Советского Союза Карацупой и собакой Джульбарсом одновременно. Заплеванные тротуары покорно ложились под ноги суперменисто шагающего ветеринара от экспертизы, задравшего шнобель на уровень проводов. Стоит тогда удивляться, что, переходя дорогу, Эксперт не заметил выбоину, напоминающую своими размерами эхо прошедшей войны. Искусствовед из совокупности героев тут же превратился в пискнувший клубок, покорно катящийся навстречу своей судьбе. Оставляя на асфальте отчаянный синий след резины, машина юзом пролетела на всех тормозах мимо уже разбитой морды Эксперта, зацепив его ногу.

Эх, дороги, по которым даже птица-тройка рискует остаться без крыльев, кто ж вас такими выдумал при освещении, как во время постоянных налетов вражеской авиации? Хорошо, что, согласно Правилам дорожного движения, что ни случись на проезжей части, козел отпущения всегда наготове. Потому что водитель обязан предусмотреть даже то, чего упустил из виду Всевышний. Первым, что увидел Эксперт, продрав глаза из-под кровоподтеков на морде, была какая-то нечеловечески серо-белая харя козла отпущения, задевшего ногу специалиста-музейщика. Бывают же на свете совпадения: в это самое время на другом конце города корреспондент Кригер гнал к доценту Шкалику за своими честно заработанными процентами. От возбуждения он не заметил нагло выпирающую на проезжей части крышку люка. После удара об нее, машина отскочила в сторону, попав колесом в рытвину и уже потом уверенно шваркнулась в столб на самом краешке тротуара. Только благодаря тому, что Кригер был идеологическим фронтовиком, его не лишили на три месяца прав по поводу разбитой дороги. Зато для начала на ремонт автомобиля ушла вся сумма, честно выданная корреспонденту Иваном Александровичем Федоровым за знакомство с интересным человеком по фамилии Луполовер.

* * *

Пока Генрих Эммануилович кидал у море десять копеек без сдачи, Закушняк тоже не сидел без дела. Стоило только доценту Шкалику заикнуться, чтоб Лорд принимался за процесс воспитания, как Вовка стал готовиться до него так рьяно, будто от будущего задницы вредного Эксперта зависело дальнейшее благосостояние всей страны. Лорд выдергивает ребят, строит с ними безнаказанный план нанесения стукачу узоров по всему телу, а сам даже не знает: искусствоведу по словам окружающих уже так хорошо, что дальше кладбища некуда. Так Лорд-мерзавец нет, взять и зайти к больше кидающему понты, чем по заслугам получившему искусствоведу, чтоб доказать: на каждую хитрую жопу есть болт с винтом. Вовка запросто откладывает операцию по его воспитанию и бежит до Шкалика. И делает понт не хуже страдающего Эксперта, который, несмотря на народную мудрость, доит козла отпущения на всю катушку: от костылей до ананасов. Бандюга Лорд нагло заявляет доверчивому Ивану Александровичу, будто именно он с друзьями довел этого деятеля из флигеля до того состояния, когда Эксперт только и может изредка дрыгать своим задом по подушке, а не характером по нервам товарища Федорова. Нынешний доцент с бывшим ассенизатором остались довольны друг другом с такой же силой, как пострадавший Эксперт яме на дороге. Если благодаря этой самой яме козел отпущения уже созрел продать проклятый источник повышенной опасности, лишь бы угодить несчастному инвалиду при печати, так журналист Кригер был рад своей рытвине совсем в другую сторону. Потому что Эксперт, оставаясь один на хате, вылазил из кровати, где лежал на людях с видом Островского, и скакал от радости тем же козлом, несмотря на сопротивление тугих повязок. Кригер, в принципе, мог скакать рядом с ним, только с другим выражением на лице, потому что считал: если чем и отличается его машина после знакомства со столбом от груды металлолома, так только более страшным видом. Кригер выкладывает кровно заработанные десять процентов от Федорова, добавляет пайку, которую ему отбросил Луполовер и даже лишается немного своих, чтобы этому металлолому придали тот вид, который его хозяина уже мало устраивает.

Со злости журналист прется вверх по служебной лестнице до газеты «Морская коммуна» и под маркой писем читателей долбит ментов за их поганую работу на дорогах в рубрике «Зеленый огонек». Как будто менты виноваты, что у нас такие дороги, где не всякий танк пролезет. Может, они задуманы на случай войны? И не менты, в конце концов, придумали налог за езду по нашим проезжим частям, хотя во всем мире платили бы наоборот, потому что езда по советским дорогам это что-то среднее между ралли, каскадой и нервным срывом, что должно хорошо оплачиваться. Но раз газета выступила с тем, и что менты виноваты, и ждет ответа о принятых мерах для порядка на дорогах, так гаишники лупят себя по нагрудным знакам «Отличник милиции» и каются. Они заранее согласны с тем, в чем обвиноватила пресса, готовы нести ответственность и за нехороших водителей на мостовой, и за проигрыш «Черноморца» на своем поле. Потому как согласно договоренности, «Морская коммуна» постоянно хвалила ментов, но пару раз в год давала им копоти, чтоб все видели: у нас нет зон, закрытых для критики. Так потенциальный ренегат Кригер использовал служебное положение в корыстных целях на благо общественного порядка и территориальной целостности города.

Менты наводят понт не хуже своего пациента Лорда или того же Эксперта. По поводу заметки «Куда смотрит ГАИ?», автоинспекция проводит срочное совещание и смотрит в корень всех проблем. Разрабатывает мероприятия на десяти листах для усиления порядка на дорогах и пресечения отдельных водителей, позорящих своей ездой всех остальных. И по-быстрому дает ответ под рубрику «Меры приняты», потому что начальников ГАИ Одесса привыкла менять со скоростью директоров торгов.

Уже после того, как менты усилили проверку документов на машины и водителей на «пегас», когда завершился ежегодный месячник по безопасности движения, возле углубившейся рытвины, заставившей Кригера обратить внимание на отдельный факт бесхозяйственности, установили знак «40», табличку «Осторожно, дети» и пост ГАИ.

Пост ГАИ в лице сержанта Прокопенко бдительно нес службу, чтоб водители соблюдали правила и журналист Кригер больше не нервничал. Если Прокопенко оставлял свое место, так только для того, чтобы переместиться поближе до светофора и тормознуть какого-то распоясавшегося нарушителя. Было такое себе спокойное утро, машин на дорогах неслось до отвращения мало и только троллейбусы старались наперегонки с автобусами проскакивать на красный свет. Прокопенко откровенно зевал, потому что не был таким идиотом, чтоб останавливать общественный транспорт. Вы прикидываете себе, что бы случилось, если за нарушения правил остановить ну хоть тот же трамвай десятый номер? Это была бы сенсация. Так что сержант уже целый час бесплатно стоит возле рытвины, а ни одна тварь не нарушает, несмотря на знак «40». Ну разве что успел Прокопенко остановить грязную машину. Хотя водитель был еще замурзанее, чем его авто снаружи, сержант штрафанул шофера за внешний вид «Москвича». Потом Прокопенко заметил, что на него в наглую катится машина, а через ее водителя не вьется ремень безопасности. Сержант уже начал движение жезлом, но увидев, что машина государственная, передумал. И, наконец, удача улыбнулась стражу порядка. Впереди трамвая на желтый свет проскакивал «Жигули». На трамвай сержант обратил не больше внимания, чем на пешеходов, ныряющих с тротуара мимо колес уворачивающихся машин, зато «Жигули» тормознул по-быстрому. Водитель выскочил из машины с таким видом, будто всю дорогу сидел на еже и, благодаря менту, ему страшно приятно прогуляться с этого животного. В руках шофера была сжата трехрублевка.

— Ты на какой свет рулил! — вежливо спросил водителя сержант.

— На красный, — чистосердечно признался тот.

— Так что ты мне зеленое суешь? — рассвирепел на тупого участника дорожного движения Прокопенко.

— Виноват, товарищ сержант, — по-армейски рявкнул водитель, сменивший купюру со скоростью звука.

— Смотри, не нарушай. Дорога, она ошибок не прощает, — назидательно указал водителю сержант, возвращая удостоверение.

Отделавшийся за червонец водитель поехал нарушать дальше, а сержант Прокопенко медленно, но уверенно набирал поганого настроения из-за отсутствия работы и правильного движения транспорта. И тут на его счастье одна из машин нагло перлась со скоростью явно выше положенных сорока километров в час. Прокопенко со строгим видом вскочил на мостовую и сделал своей палкой точно такое движение, как дирижер, намекающий оркестру, чтоб тот перестал терзать его уши. Водитель покорно прижал лайбу до тротуара.

— Добрый день. Сержант Прокопенко, предъявите водительское удостоверение, — скороговоркой забарабанил мент, предчувствуя еще один червонец на кармане. И в таком же темпе добавил: — Почему нарушаете?

Шофер поднял на него, словно подернутые маревом, глаза и объяснил:

— Задумался я…

— На дороге нужно не думать, а соблюдать, — пояснил ему сержант.

— Так, понимаешь, командир, — медленно растягивал слова водитель, — такая история получается…

Сержант пристально посмотрел на него. Не пьяный, зато вполне мог наглотаться «колес». Впрочем, какая разница, лишь бы бабки платил…

— Вот если к два прибавить два — получается четыре, — продолжал делиться своими впечатлениями водитель, — а два умножить на два — тоже четыре. Правильно?

— Ага, — согласился сержант, понимая причину нарушения.

— Три прибавить три — шесть. А три умножить на три — девять. Как это так получается? — озадачился Шофер. Сержант Прокопенко этого тоже не понимал. Он безвозмездно отпустил водителя и размышлял над такой сложной проблемой. Прокопенко до того увлекся ее решением, что не заметил, как под знак «40» на реактивной скорости влетел автомобиль, резко обогнул рытвину и затормозил уже за постом. В автомобиле сидел мордатый мент, который сорвал поездку Кригера на республиканское совещание. Руководство дало объективную оценку его действиям в кабинете полковника, и старший лейтенант уже ездил в капитанских погонах. Теперь он контролировал работу своих подчиненных и видел, что сержанту Прокопенко все до лампочки неработающего дорожного освещения. Если сержант не замечает свое руководство и не отдает ему честь, что он тогда вообще в состоянии делать под таким очень любимым ментами знаком?

— Сержант, ко мне, — рявкнул капитан, и Прокопенко бросился от решения арифметики до машины капитана. — Ты что, ослеп?

— Виноват, товарищ капитан, — втянул живот до позвоночника сержант, — только у меня одна вещь с головы не вылазит. Вот понимаете, если два умножить на два, так будет четыре и два прибавить два — тоже это самое. А если три умножить на три, так девять, а три прибавить три…

Капитан оборвал подчиненного командно поставленным матом:

— Тебя, мать твою так, поставили здесь не для того, чтобы ты прибавлял и умножал, а отнимал и делил. Ясно?

— Так точно! — окончательно позабыл за теоретическую арифметику Прокопенко.

Когда сержант притопал домой с нелегкой службы, он с трудом сосчитал в уме дневную выручку, суеверно не заглядывая на карман. И приуныл. Потому что отнимать любил и умел, а деление в виду своей сложности для Прокопенко было хуже некуда. И сержант Прокопенко в ту ночь накатал заявление, подлинник которого, наверное, до сих пор хранится в прокуратуре: «В связи с тяжелым материальным положением прошу перевести меня на работу в ОБХСС».

* * *

Доцент Федоров пребывал в роскошном настроении из-за того, что всучил фуфель отчалившему Луполоверу, а искусствовед до сих пор лежит дома, прижимая где придется грелку и куски льда. Иван Александрович, не торопясь, брел по коридору своего родного института, о чем-то с наслаждением рассказывая парторгу кафедры. Своего парторга Федоров уважал за то, что он помог в свое время Ивану Александровичу развестись без последствий для научного коммунизма. В это время до Шкалика подскочила группа студентов и начала гудеть за пересдать зачет. Доцент Шкалик специально заваливал студентов пачками на зачетах, чтобы все знали, какой он строгий педагог, а его предмет куда важнее какого-то сопромата. Иван Александрович напустил на благообразное рыло грозный фельдфебельский вид и строго заметил:

— Молодые люди, вы ведете себя крайне безобразно. Вы дурно воспитаны. И в вашем возрасте уже пора понимать, что нельзя так бестактно перебивать разговор старших. Между прочим, мы обсуждаем довольно серьезную проблему, а вы отвлекаете нас от дела. Так что, подходите завтра на кафедру.

Понурившиеся студенты медленно уплыли по коридору, а Шкалик, взяв парторга за локоток, посмотрел на него и продолжил:

— Так на чем мы остановились, коллега? Ах, да. Беру я, значит, ее за жопу…

Дома Федоров, позабыв за свой фантастический рассказ, нетерпеливо ожидал художника Репина, который уже вторую неделю нес ему подлинник Сурикова. Доценту Шкалику эти скорости надоели и он, вычислив Репина, мягко намекнул живописцу: за такие дела дурдом может только мечтаться вместо морга. А у Репина — уважительная причина. Ленчик уже успел пробухать гонорар за Сурикова и окончательно поперся на фамилию жены. И не потому, что нарывался на манию величия, а оттого, как фамилия Пикас давала шанс не столько залететь в дурдом с решетками, как вылететь из почти такого же заведения с государственными границами по израильской визе. Как настоящий патриот Леонид целых три часа не соглашался на предложение жены изменить родине. Но стоило мадам Пикас заявить, что литр спирта у Италии стоит семьдесят копеек на наши деньги, а там, где они поедут, вино дешевле воды, Репин сходу согласился стать Пикасом и, если надо, обрезать все, чего требуется. Потому что с пионерского детства мечтал побывать в центре трех религий. Так мадам Пикас заметила, что обрезать ему особо ничего не стоит. А пока пусть ведет себя соответственно новой фамилии. И когда они будут сидеть на пособии, Леонид обязан пить не больше бутылки в день: пьяный в Израиле на улице все равно, что трезвый в России на поминках — за деньги показывать можно. И главное, чтоб Ленька не забыл нажаловаться в Вене: в совке ему не давали религиозные обряды и мацу в булочной. Мадам Пикас занялась формальностями с липовым вызовом, выдав Ленчику двести три рубля для перемены фамилии. И через пять дней Ленька уже Пикас доказал всей Одессе, как можно нажраться за три рубля, исповедуя иудейскую религию.

Вот в таком возвышенном состоянии Пикас с видом прежнего Репина припирается до доцента Шкалика с Суриковым под мышкой. И прямым текстом намекает ему, что это дело надо бы замочить. Иван Александрович, наглядно доказывая, что он кто угодно, только не жмот, наливает в две посуды и эта пара начинает с тоста за дружбу народов Пикаса и Федорова.

Ленька допил очередную рюмку, вместо традиционного «Класс» неожиданно для Федорова заявил: «Самый цимес, балядь…» Федоров довольно кивнул головой, потому что привык пить только то, что дарят, а преподносили доценту вовсе не «биомицин». Пикас смотрел на полотно Сурикова и хвалил сам себя:

— Вот это работа, а, Фэдоров…

Доцент Шкалик кивал головой в такт, показывая своим набравшимся видом, что Суриков умел макать кисть у краски. И наливал Леньке с таким уважением, будто он никогда не был Репиным. Может быть, на этом все и закончилось бы. Но в душе новоявленный Пикас оставался тем же бухариком Ленькой. Поэтому он с настойчивостью повторил:

— Вот это работа, а, Фэдоров… Разве русский так нарисует?

Федоров сперва хотел выяснить, не менял ли фамилию Суриков, а потом пристально прислушался до того, что бормочет художник:

— Еле подрамник залимонил… Хорошо ухнали достал…

Несмотря на выпитое, Федоров стал потеть больше обычного. И когда он окончательно понял, что залепил на стенку вместо Сурикова Пикаса, набросился на Ленчика, разбазарившего по пьяни подлинное произведение искусства:

— Ты, Пикас недорезанный… Подлинник! Где подлинник? Ты мне ответишь за это, морда жидовская…

— Ах ты гой, — встрепенулся Ленчик, и тут же поправился, — еси добрый молодец. Что ты дергаешься? Я тебе чего-то на шару забацаю… Человеку свойственно оши… А зохен вэй… ошибаться, если он не Ленин…

При ссылке на того, кто пожизненно обеспечил Федорова никому ненужной работой, морда Шкалика приняла цвет знамени победившего Октября. Он опрокинул журнальный столик и сгреб живописца за барки. В это время требовательно дал знать за себя телефон и Федоров переключил внимание и руки с Ленчика на трубку. Ему очень хотелось услышать голос Вовки Лорда, чтобы заказать срочную работу по прежней специальности, а именно — смешать этого Пикаса с говном. Хотя голос в трубке был хриплым, как у Лорда, он принадлежал явно женщине.

— Я согласна, — услышал Федоров прямо в своем ухе.

— Куда это согласна? — машинально спросил доцент и потом поинтересовался: — Кому вы звоните?

— Тому, у кого тридцать шесть сантиметров, — пояснил женский голос, — и я согласна куда угодно, лишь бы поскорее.

Доценту Федорову было важнее внести коррективы до судьбы Ленчика, чем выяснять что-то за непонятные сантиметры. Он бросил трубку и заспешил к художнику. Ленька, пользуясь телефонным разговором, уже успел налить самостоятельно и жадными пивными глотками поглощал дорогой коньяк.

Трель телефона остановила движение души и руку Федорова по направлению до горла живописца.

— Это Федоров? — выяснял теперь уже мужской голос, и получив утвердительный ответ, продолжал: — В принципе можно. Только я боюсь высоты…

— Какой высоты? — не понял Шкалик.

— В смысле отсосать на крыше…

Бывший художник Репин мирно посапывал в кресле неподалеку от Сурикова в собственном исполнении, а доцент Федоров становился трезвее от каждого звонка. Иван Александрович узнал за себя в этот вечер столько такого, чего не позволял себе даже в самых дерзких мечтаниях. Если верить анонимным собеседникам Шкалика, его вкусы и прихоти достигли невиданного диапазона: он был согласен на семидесятилетних девочек, разнополых мальчиков и породистых собак; грызть, лизать, сосать, пить мочу и заниматься коллективной маструбацией с клизмой у заднем проходе. Когда Федоров забодался кидать трубку, он осторожно начал выяснять, где давал за себя такую рекламу. Наконец, после согласия дать отхлестать себя доской по голове перед оргазмом, понял, куда ему нужно спешить и в остервенении оборвал шнур телефонного провода.

Доцент Шкалик уже не мечтал за справедливое возмездие перепутавшему все на свете репинскому Пикасу. Он бросил Леньку неподалеку от мусорного бака на улице и сделал торопливый вид своим ногам. В ту ночь Федоров методически шмонал городские сортиры, даже если на них было написано «Параша закрыта», «Туалет на ремонте», «Переучет». Он заходил в дома, где на воротах несмываемой краской были выведены исполненные гордости слова «В нашем дворе уборной нет» и вспоминал, как раньше здесь висели таблички «В нашем доме нет второгодников». Шкалик прекрасно знал: несмотря на такое заверение, второгодники все равно попадались и поэтому не доверял надписям насчет туалетов. Хотя другие привычно мочились в подъездах, Иван Александрович все-таки находил дворовую уборную, на истерзанной стене которой значился шкаликовский телефон как на все органы мастера. Федорову стало все равно, какой Пикас висит у него вместо Сурикова, так как в некоторых сортирах были помещены его собственные изображения в манере примитивизма. И если в институте узнают за такие подробности из его общественной жизни, так парторг сходу переменит до Шкалика свое хорошее отношение. Тем более, после рассказов Федорова за победы на любовных фронтах.

Уже ближе к рассвету узнавший за себя много интересного, перемазанный черной краской и синей штукатуркой с серыми белилами, жадно хватающий воздух подозрительный тип Федоров был задержан милицией для выяснения обстоятельств и личности.

Милиция рассматривала эту историю как месть одного из студентов-двоечников, не сдавшего уважаемому товарищу Федорову зачет по научному коммунизму. Сам Федоров, вспомнив за студентов, которых отшил в коридоре института, сперва согласился с такой версией. А потом стал намекать на действия вражеских разведок, которые не только вредят в агропромышленном комплексе, но и решили опозорить в глазах мировой прогрессивной общественности видного ученого Федорова и его титанический печатный труд «Важный рубеж на пути к коммунизму».

Что касается Леньки, так на этот раз его завезли в медицинское учреждение с милицейским уклоном уже под новой фамилией. Живописец клялся-божился: он, Пикас, первый раз в жизни сильно нажрался и при этом крестился на портрет Дзержинского с такой же бородой, как у Ильи Репина, вызывая недоумение у ментов. Хотя, согласно учетным данным, клиент Пикас пользовался их услугами впервые, в этом заведении он повел себя более, чем уверенно, и на сон грядущий проорал патриотическую песню «От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей человек проходит как хозяин, если он, конечно, не еврей». Продолжению концерта помешала отеческая оплеуха, которую закатил горизонтально лежащему Пикасу мент, зорко следящий за порядком у вверенном ему помещении.

— Заткнись, маланец, дай людям спать, — пожелал Леньке доброй ночи мент, — ишь, морда, наших гор с морями захотел. Значит, нам, леса и горы, а вам, весы и гири…падло…

Бывший специалист по весам и гирям Луполовер через несколько дней после этих событий перся мимо безработных на люках, наркоманов и проституток, снующих в тени небоскребов, где лязгают челюстями акулы капитализма. Он уже начал тосковать за любимую родину и по поводу того, что его Суриков оказался фуфловым. Узнай за этот расклад, доцент Шкалик сильно бы удивился: как специалист его класса мог в свое время приобрести подделку вместо подлинника?

Так в этом нет ничего удивительного, если ветеринар работает экспертом, филолог искусствоведом, а всего двадцать лет назад в Одессе появился первый профессиональный реставратор Серафим Чаркин. Если кому-то интересна предыстория появления фуфлового Сурикова в личной коллекции доцента Федорова, пожалуйста. Лет двадцать назад из одного областного музея до Москвы приперли на реставрацию жменю картин. Потому что училище имени Серова выпускает семь реставраторов в год и на весь Союз они разорваться не в силах. Поэтому всю живопись, с которой начинает слетать краска, тащут у столицу, где ей придают вид, в котором она может висеть на стене дальше. И когда дошла очередь до полотен из того музея, реставраторы никак не могли догнать: почему такой относительно свежий фуфель пришел до такого гнилого состояния? Так музейщики даже не знают, что им кто-то подменил подлинники, потому что не все ли равно на что тыкать пальцем и объяснять экскурсиям за великое наследие прошлого, лишь бы оно висело в хорошей раме и не убегало со стенки. Вот этот Суриков был как раз из компании того самого музейного фуфеля.

Зато теперь в Одессе есть Чаркин и по этому поводу картины можно реставрировать на месте. Ленька Пикас безработно шляется в районе Стены Плача у своем обычном состоянии, пугает молящихся мобилизационной песней «Как ныне сбирается вещий Олег отомстить неразумным хозерам…» и рассказывает сам себе, что его жена — сука, а он когда-то был знаменитым художником Репиным.

Вовка Лорд из уголовного элемента стал охранником кооператива «Вест-Норд» и пытается понять, чем отличается его труд от рэкета.

Доцент Шкалик вместо идей марксизма-ленинизма, критики империализма и буржуазного украинского национализма гонит студентам за большевистское надругательство над ненькой-Украиной не хуже, чем другие бывшие партийные и советские работники. Попутно он жалеет о нововведенных таможнях и границах: они мешают в полную силу перекидывать из Одессы иконы и картины в страны любого зарубежья.

Художник Трик скончался от преклонного возраста, работая, над полотном по заказу школы № 75 «Букварь — начало всех начал, с него и Ленин начинал».

Бригадир Полищук успел кинуть партбилет за двадцать долларов и рад, что сумел получить от партии хоть такую долю ее богатства.

Сержант Прокопенко служит вохровцем на кондитерской фабрике и очень недоволен, что теперь народу вместо шоколада скармливают сою.

Лысый таксист по-прежнему крутит баранку и стучит.

Журналист Кригер мучается в двухэтажном особняке Лос-Анжелеса, изредка вспоминая прожитые в борьбе за лучшую долю всего человечества годы.

В городе Нью-Йорке сидит на пенсии Луполовер и ждет воскресенья, когда на пару часов можно будет сходить до детей в гости, предварительно сговорившись по телефону. Пока воскресенье не наступило он вспоминает за Одессу и свой старый дом. А в этом доме, в бывшей квартире Луполовера проживает мордатый мент.

Тот самый, что был старлеем во времена, когда самолеты летали регулярно даже на бухгалтерские совещания. Именно его бывший специалист по трудовым починам, а теперь независимый журналист Павлов назвал надежным заслоном на пути преступлений в своем очерке. У Эксперта возрос объем работы, но теперь он внимательно смотрит под ноги, даже когда спешит. Потому что ямы стали плодиться на дорогах со скоростью кроликов в Австралии, куда сбежала мадам Пикас от не изменившего советский образ жизни мужа, давно позабытого в Одессе Репина, но известного на исторической родине Лейбы Шикера.