Моя песня бредёт по свету...

Смоленский Борис Моисеевич

Борис Смоленский родился в 1921 году, погиб на фронте в 1941-м. Служил Борис рядовым на самом берегу Белого моря.

Поэт обладал двумя талантами — талантом жить и талантом писать. И этих двух талантов хватило, чтобы сделать такую короткую жизнь прекрасной и успеть рассказать «о времени и о себе». Предлагаемый любителям поэзии сборник содержит практически все сохранившиеся стихи, включая около четырех десятков ранее никогда не публиковавшихся и сочиненных в основном в школьные годы автора.

 

Не долюбив, не досказав…

Когда сквозь зимние недели Прорвется солнечный апрель — Запахнут лужи акварелью, Запахнет детством акварель, Забудешь боль и вьюги злобу, Ворвется ветер молодой. И ты опять легко, как глобус, Всю землю вскинешь на ладонь.

Можно с большой вероятностью предположить, что всем известная «Бригантина» была написана Павлом Коганом в соавторстве с Борисом Смоленским. В рукописях последнего обнаружен правленный его рукою текст песни. В 1976 г. издательство «Молодая гвардия» выпустило в свет сборник стихов поэтов, погибших на войне. Авторами «Бригантины» названы Павел Коган и Борис Смоленский. Издатели сочли необходимым назвать двух поэтов. Наверное, это было сделано из объективных соображений. Мы же заметим, что тематически это стихотворение — о дальних синих морях, о яростных и непокорных людях, о презрении к грошовому уюту — соответствует поэтическому обиходу Смоленского.

Надоело говорить и спорить И любить усталые глаза — В флибустьерском дальнем синем море Бригантина поднимает паруса…

Море и мечта о капитанстве в стихах Смоленского были не столько конкретны, сколько символичны: речь шла о свободе, о силе, способной все преодолеть, о гордом соперничестве со стихией, о презрении обыденности:

Я капитан безумного фрегата, Что на рассвете поднял якоря И в шторм ушел, и шел через пассаты, И клад искал, и бороздил моря. Отбив рапиры прыгающих молний, Сквозь мглу морей и штормовой раскат, Он шел в морях, расшвыривая волны И мачтами срывая облака (…)

На родине матери Бориса, в Невеле много воды: озеро и река, на которых стоит сам город, великолепные многочисленные озера в окрестностях. Славится своими озерами и Карелия, которую любил поэт. Может быть, мечта о свободной стихии моря и бесконечном воздушном пространстве над ним родилась у Бориса на озерных просторах.

Край мой чистый! Небо твое синее, Ясные озерные глаза! Дай мне силу, дай мне слово сильное И не требуй, чтоб вернул назад.

«Слово сильное», способное выразить все, что наполняло душу поэта, было ему дано. Он был романтиком, скитальцем и мечтал о большом стихийном пространстве:

Уют жилья, последний ломоть хлеба, Спокойный сон, счастливую игру — Я все отдам за взгляд большого неба, За жизнь, как поцелуи на ветру. (…)

Поэту трудно дышалось в ограниченных биографических рамках, он искал простора и свежего воздуха — отсюда следует то, что мы не совсем точно называем романтическим отношением к миру, несомненно, присущим Смоленскому. Впрочем, немецким романтикам начала XIX века тоже были необходимы разомкнутые горизонты жизни.

Отец поэта, талантливый журналист Моисей Смоленский в 1937 г. был арестован и вскоре расстрелян.

В 1937 году, после ареста отца, шестнадцатилетний поэт писал:

(…) Ложью грязной, глупой,          никому не нужной Встала предо мною серая преграда. Вместо грез — туманы, Вместо ласки — стужа. …Это все так надо.

Это одно из немногих стихотворений 1937 года. Н. Б. Левит пишет в своих воспоминаниях, о чем думал и что чувствовал шестнадцатилетний мальчик после ареста отца: «Борис, как и все мы в те времена, считал советский строй самым лучшим. Не зная истинных масштабов репрессий, он полагал, что с его отцом просто произошла какая-то ошибка (…)». Так думали многие, и наивность шестнадцатилетнего мальчика — это тоже факт духовной истории человека советского времени.

После окончания школы Борису все-таки удалось поступить в один из ленинградских вузов. Он ушел в армию со студенческой скамьи в начале 1941 года, а осенью первого года войны погиб. И никто не догадался записать любимую песню батальона, которую на фронте написал поэт. Погибли вместе с ним его фронтовые тетради, в которых были стихи и поэма об испанском поэте Федерико Гарсиа Лорке.

В 1939 году Смоленский написал балладу «Кабан». Сюжет, вероятно, заимствован из скандинавского эпоса и разработан с использованием характерных для творчества Смоленского реалий. Что имел в виду поэт — фашизм испанский или германский, а может быть, террор в России — трудно сказать. Скорее всего, образ кабана воплощает Зло, которое должно быть побеждено, несмотря на ужас, который оно внушает. Это еще одна грань романтического мировоззрения поэта. Эту балладу нельзя трактовать только как аллегорию фашизма, так как поэтический мир Смоленского гораздо глубже и сложнее. Его стихи — это такая поэтическая скоропись, иногда вдогонку мысли, что можно простить двадцатилетнему поэту, но он всегда стремится выразить сложность и многогранность своих представлений о мире, иногда даже в ущерб ритмическому строю стиха.

В жизни Бориса Смоленского было не так много дат — от рождения до гибели прошло всего двадцать лет. Эти даты — отражение истории в судьбе человека. У него не было времени для эпических размышлений, стихи стали единственно возможным концентрированным выражением того, чем он жил. В России надо жить долго. История редко бывала милостива к человеку, редко позволяла осуществить свое предназначение. Борису Смоленскому не суждена была долгая жизнь, но был дан талант поэтического высказывания.

При жизни поэта его стихи не были напечатаны, хотя Тихонов и Антокольский отзывались о них очень доброжелательно. В 60-е и 70-е годы стихи Бориса Смоленского печатались неоднократно в сборниках погибших поэтов, тех, кто ушел «недолюбив, недосказав». В Антологии русской поэзии «Строфы века» Е. Евтушенко писал:

«При жизни Борис Смоленский не печатался, однако учил испанский язык, переводил Лорку — и явно хотел стать настоящим писателем. 16 ноября 1941 года он погиб в бою, и фронтовые его стихи, упоминаемые в письмах к близким, погибли вместе с ним».

В свои двадцать лет Борис Смоленский был удивительно взрослым, духовно богатым человеком. То, что он не успел пережить, было воплощено в стихе — такова сила поэтического слова и лирического чувства. Может быть, во многих случаях воображение дорисовывало то, что должно было быть пережито в реальности. Он был из тех, кто, по словам Вяземского, «и жить торопится, и чувствовать спешит». Первые строчки любовной лирики появились у поэта в восемнадцать лет:

(…) Я так люблю тебя такой — Спокойной, ласковой, простой… Прохладный блик от лампы лег, Дрожа, как мотылек, На выпуклый и чистый лоб, На светлый завиток. В углах у глаз теней покой… Я так люблю тебя такой! (…)

Энергией восемнадцатилетнего дышат строфы с описанием стихосложения по Смоленскому:

Пусть для стихов, стишонок и стишат Услужливо уже отлиты строфы — Анапесты мешают мне дышать, А проза — необъятней катастрофы… Так в путь. Рвани со злобой воротник, Но версты не приносят упоенья, А поезд отбивает тактовик, Неровный, как твое сердцебиенье.

Смоленский знал и любил прозу Грина, стихи Багрицкого и Светлова, но к числу подражателей его отнести нельзя, он, скорее, продолжатель, развивающий тему и делающий это с энтузиазмом талантливого юноши-поэта, разомкнувшего рамки обыденности. Он знал толк в словесной игре и красоте стиха и был лириком едва ли не классической складки.

Приведем в качестве примера стихотворение «Лунная соната», где, кажется, все, от движения мысли до мелодики и лексики, предусмотрено и развито с одной целью — адекватно, стиховыми средствами передать музыкальное впечатление:

Через комнату, где твои пальцы          на клавишах лунных, Через белый балкон в тишину          кипарисных аллей Улетает соната к сиянию          синей латуни, Где на лунных волнах          отражается сон кораблей. Жарко шепчет прибой голубой,          замирает стаккато. Над заливом, залитым луной,          и на черной гряде Тени шхун колыханьем вторят          переливам сонаты, И задумчивый месяц качает          узор на воде. (…) Над заливом вдали пролились          переливы рояля, У залива вдали тополя          под венцом голубым. А соната плывет, побледневшие          звезды печаля, Над листвой, над горами, над морем,          над миром ночным.

Нужно было очень любить жизнь, чтобы шутить в те суровые годы, и это удавалось поэту. В шуточном стихотворении «Фонари созревают к ночи» мастерски использована звукопись:

Громадный город на заре Гремит неугомонно. На ветках стройных фонарей Незрелые лимоны. Но тени тянутся длинней, И вечер синий-синий… На ветках стройных фонарей Созрели апельсины.

Шуточных стихотворений у Смоленского было несколько, в том числе и знаменитая «Шоферша», и написанная совместно с Е. Д. Аграновичем «Одесса-мама». Поэтическое наследие Смоленского поражает объемом, широтой и многообразием его лирических пристрастий и проявлений. Он на многое успел отозваться.

Борис Смоленский родился в 1921 году, погиб на фронте в 1941-м. Служил Борис рядовым на самом берегу Белого моря.

Когда началась война, он поступил так, как писал в своем стихотворении 1939 года:

А если скажет нам война: «Пора» — Отложим недописанные книги. (…)

Поэт обладал двумя талантами — талантом жить и талантом писать. И этих двух талантов хватило, чтобы сделать такую короткую жизнь прекрасной и успеть рассказать «о времени и о себе»:

И сердце пройдет через сотню таможен, Хоть бьется, как рыба, попав в перемет. И книга расскажет, и ветер поможет, И время покажет, и спутник поймет.

Л. Максимовская,

директор Музея истории г. Невеля

Декабрь 2007 г.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Ярослав Смеляков

 

«Я сегодня весь вечер буду…»

Я сегодня весь вечер буду Задыхаясь в табачном дыме Мучиться мыслями о каких-то людях, Умерших очень молодыми. Которые на заре или ночью Неожиданно и неумело Умирали, не дописав неровных строчек, Не долюбив,       Не досказав,             Не доделав…

 

Ремесло

Есть ремесло — не засыпать ночами И в конуре, прокуренной дотла, Метаться зверем. Пожимать плечами И горбиться скалою у стола. Потом сорваться.       В ночь. В мороз.             Чтоб ветер Стянул лицо. Чтоб прошибая лбом Упорство улиц.       Здесь, сейчас же встретить Единственную, нужную любовь. А днем смеяться. И, не беспокоясь, Все отшвырнув, как тягостный мешок, Легко вскочить на отходящий поезд И радоваться шумно и смешно. Прильнуть ногами к звездному оконцу, И быть несчастным от дурацких снов, И быть счастливым          просто так — от солнца На снежных елях.          Это — ремесло. И твердо знать, что жить иначе — ересь. Любить слова. Годами жить без слов. Быть Моцартом. Убить в себе Сальери. И стать собой. И это ремесло.

 

«Снова вижу солнечные ели я…»

Снова вижу солнечные ели я… Мысль неуловима и странна — За окном качается Карелия, Белая сосновая страна. Край мой чистый! Небо твое синее, Ясные озерные глаза! Дай мне силу, дай мне слово сильное И не требуй, чтоб вернул назад. Вырежу то слово на коре ли я Или так раздам по сторонам… За окном качается Карелия — Белая сосновая страна.

 

«Как лес восстановить по пням?..»

Как лес восстановить по пням? Где слово, чтоб поднять умерших? Составы, стоны, суетня, Пурга да кислый хлеб промерзший. Четвертый год вагон ползет. Проходим сутки еле-еле. На невысоких сопках лед Да раскоряченные ели. А сверху колкий снег валит. Ребята спят, ползет вагон. В печурке огонек юлит. Сидишь и смотришь на огонь. Так час пройдет. Так ночь пройдет. Пора б заре сквозь темноту — Да нет вот, не светает тут… Ползут часы. Ползет вагон. Сидишь и смотришь на огонь. Но только голову нагни, Закрой глаза, накройся сном — В глазах огни, огни, огни, и тени в воздухе лесном. …Потом в горах — огни, огни, Под ветром осыпались дни, Летели поезда, И загоралася для них Зеленая звезда. …Вперед сквозь горы! Предо мной распахивалась синь. Пахнуло солью и смолой, Гудок взревел: «Неси-и!» Три солнца —       сквозь туннель —             в просвет. Рывок — и тьма назад, И сразу нестерпимый свет Ударил мне в глаза.

 

«…Но стужа в кормовой каморе…»

…Но стужа в кормовой каморе Поднимет сразу ото сна, Суровость Баренцева моря Немногословна и ясна. Курс «норд», как приказал Седов… В ночи плывут огни судов, И берег — простыня. А мы уходим в шторм на риск, И ночь качает фонари на пристанях. Ни звука. Пусть хоть просто крик, Собачий лай бы, Но молчаливы, хоть умри, Рыбачьи лайбы. Лишь прижимаются тесней, Хоть и привыкли к холодам… Нависли скалы. Серый снег. И черная вода. Но берега назад-назад, Прибою их лизать… Три вспышки молнии — гроза Иль орудийный залп? Но все равно — сквозь эту темень! Но все равно вперед — за теми!

 

Скрипач

Четвертый день хлестали ливни с гор… В таверне ни души. Дымит камин. Напрасно дверь хозяин отворяет И, ежась от пронзающего ветра, Взирает на размытую дорогу В надежде на богатую карету. Но даже нищих в этот день не видно… И он печально затворяет двери, Ногой пихает жирного щенка, И, тяжело вздохнув, идет к камину И руки потирает над огнем… Потом стемнело.          Свеч не зажигали, Камин почти погас уж, а по стеклам Все тот же серый ливень молотил, Порою перемешиваясь с градом, Когда внезапно постучали в дверь. На властный стук хозяин прибежал, И дверь открыл, и отступил на шаг, Испуганно пришельца пропуская. Тот темен был, с него вода стекала, Он весь насквозь промок, из-за того что Широкий плащ его был снят — он что-то Плотнее завернул в него и сверток Прижал к груди, как сына. И сказал Пришелец:          — Дай мне место у огня, Чтоб высохнуть. Немного хлеба с сыром, Глоток вина, ночлег на сеновале — Вот все, что нужно мне на этот раз. — И, подбоченясь, отвечал хозяин: — Немного хочешь ты, как я гляжу. Ну что ж, дружок, выкладывай монету — И мигом будет все перед тобой. — Уж третий день, как я последний грош Отдал за два кусочка канифоли… Я музыкой плачу тебе. —                   И он Стал у окна развертывать свой плащ, И из плаща достал футляр скрипичный, А из футляра — скрипку,                   и огонь Сверкнул и ожил в потемневшем лаке. — Что музыка твоя, скажи на милость? Тут это не ходячая монета. За музыку твою я дать могу Лишь запах блюд, дымящихся из кухни. — Ты музыки хотел?             Ну что ж, держи! — И что-то в темноте швырнул.             И вот Хозяин ясно-ясно услыхал, Как полновесный золотой дублон Упал на пол и покатился в угол. За ним — другой.            Ей-богу, отродясь Я не слыхал монеты полновесней! И наклонился жадно,             но едва Он золото хотел рукой нащупать — Еще дублон! Совсем в другом углу Упал дублон. Он услыхал по звону Чистейший, полновеснейший дублон! И сразу три! Боясь со счета сбиться, Он слушает, но тут теряет счет И, тяжело упав на четвереньки, Ползет и шарит золото.                 Вот рядом Упал дублон…           Еще…               О, сколько ж их! Дублон! И сразу три!             И вновь дублон… Он шарит, задыхается и шарит, А под руками — только комья грязи, Слетевшие с уставших сапогов. А тот швыряет золото горстями: Дублон! Еще дублон! Одни дублоны. И в мире не осталось больше звуков, Как этот золотой. Тяжелый дождь. Звон капель полновесных золотых, Они летят, срываются, звенят, И катятся, и катятся дублоны, Большие, полновесные дублоны! О, хоть один нащупать бы рукой… Но ничего! О где же, где они? Тогда он на пол сел в изнеможенье И закричал:        — Огня! Скорей огня! Но только крик его метнулся в стены — Все смолкло…          И скрипач смычок отвел Широким жестом. Как свою рапиру Отводит победивший шевалье.

 

«Я очень люблю тебя. Значит — прощай…»

Я очень люблю тебя. Значит — прощай. И нам по-хорошему надо проститься. Я буду, как рукопись, ночь сокращать, Я выкину все, что еще тяготит нас. Я очень люблю тебя. Год напролет, Под ветром меняя штормовые галсы, Я бился о будни, как рыба об лед (Я очень люблю тебя),          и задыхался. И ты наблюдала (Любя? Не любя?), Какую же новую штуку я выкину? Привычка надежней — она для тебя. А я вот бродяжничать только привыкну. Пойми же сама — я настолько подрос, Чтоб жизнь понимать не умом,          так боками В коробке остался пяток папирос — Четыре строки про моря с маяками. С рассветом кончается тема. И тут Кончается все. Расстояния выросли. И трое вечерней дорогой бредут С мешками.          За солнцем,             за счастьем,                за вымыслом.

 

«Потерян ритм…»

Потерян ритм. И все кругом горит, И я бегу, проваливаясь в ямы… Что ни напишешь. Что ни говори, А сердце не заставишь биться ямбом. Зарницы на заре начнут стихать. Под ветром тучи низкие заплещут. Но где найдешь дыханье для стиха Такое, чтоб развертывало плечи? И как ты образ нам не образуй, Швыряя медяки аллитераций, Но где дыханье, чтобы как грозу, Чтоб счастье — и не надо притворяться? Пусть для стихов, стишонок и стишат Услужливо уже отлиты строфы — Анапесты мешают мне дышать, А проза — необъятней катастрофы… Так в путь. Рвани со злобой воротник, Но версты не приносят упоенья, А поезд отбивает тактовик, Неровный, как твое сердцебиенье.

 

Ветреный день

По гулкой мостовой несется ветер, Приплясывает, кружится, звенит, Но только вот влюбленные да дети Смогли его искусство оценить. Взлетают занавески, скачут ветви, Барахтаются тени на стене, И ветер, верно, счастлив,             что на свете Есть столько парусов и простыней. И фыркает, и пристает к прохожим, Сбивается с мазурки на трепак И, верно, счастлив оттого, что может Все волосы на свете растрепать. И задыхаюсь в праздничной игре я, Бегу, а солнце жалит, как слепень, Да вслед нам машут крыльями деревья, Как гуси, захотевшие взлететь.

 

Баллада памяти

Забудешь все…          И вдруг нежданно Полслова, зайчик на стене, Мотив,     кусочек Левитана — Заставят сразу побледнеть. И сразу память остро ранит, И сразу — вот оно — Вчера! Так море пахнет вечерами, Так морем пахнут вечера. Я не жалею. Только разве, Года, пути перелистав, В ночном порту, завидя праздник, Я захочу туда попасть. Но Бог нарек в моем Коране: Дорога ждет. Иди. Пора. Так море пахнет вечерами, Так морем пахнут вечера.

 

«Горячая песня бродяжит в крови…»

Горячая песня бродяжит в крови, Горячими зорями мир перевит. Кто вышвырнет двери,       кто в ветер поверит, Кто землю тугими шагами измерит, Кому не сидится под крышей — вперед! Срываются птицы в большой перелет.

 

«А если скажет нам война: „Пора“…»

А если скажет нам война: «Пора» — Отложим недописанные книги, Махнем: «Прощайте» —          гулким стенам институтов И поспешим          по взбудораженным дорогам Сменив слегка потрепанную кепку На шлем бойца, на кожанку пилота И на бескозырку моряка.

 

«Уж на холмах поник овес…»

Уж на холмах поник овес, И канет в тьму закат, И песенку на вспышках звезд Сыграет музыкант. Он где-то девушке родной Сказал — прости, не плачь, И только скрипку взял с собой Да легкий, яркий плащ. И птицы сквозь весенний дым Со всех озер и чащ Летели стаею за ним, Как легкий, яркий плащ. К долинам дальних городов Сходил он, и тогда На башнях флагами его Встречали города. И становилось всем легко — Пускай и день померк. До самых синих облаков Взвивался фейерверк. Все окна настежь, двери — прочь. Вина! Цветов! Виват! Кто не смеется в эту ночь? Кто смеет унывать? И вот, на зависть светлячкам, Срывались звезды в Нил! Он их ловил концом смычка И девушкам дарил. Когда же солнце, наконец, Вставало из озер И день веселый на окне Разбрасывал узор — Он шел за солнцем молодым Дорогой горных чащ, И праздник улетал за ним, Как легкий, яркий плащ. И птицы изо всех долин, Со всех озер и чащ Летели стаею за ним, Как легкий, яркий плащ…

 

«Не надо скидок…»

Не надо скидок.            Это пустяки — Не нас уносит, это мы уносим С собою все,         и только на пески Каскад тоски обрушивает осень. Сожмись в комок, и сразу постарей, И вырви сердце —            за вороньим граем — В тоску перекосившихся окраин, В осеннюю усталость пустырей. Мучительная нежность наших дней Ударит в грудь,           застрянет в горле комом. Мне о тебе молчать еще трудней, Чем расплескать тебя полузнакомым. И память жжет,           и я схожу с ума — Как целовала. Что и где сказала. Моя любовь!         Одни, одни вокзалы. Один туман —          и мост через туман. Но будет день:           все встанут на носки, Чтобы взглянуть в глаза нам             в одночасье. И не понять — откуда столько счастья? Откуда столько солнца в эту осень? Не надо скидок.           Это мы уносим С собою все.          А ветер — пустяки.

 

Ночной разговор

Переполнен озорною силой, Щедрый на усмешку и слова, Вспомню землю, что меня носила, И моря, в которых штормовал. Вспомню дни скитаний и свободы, Рощи, где устраивал привал, Реки, из которых пил я воду, Девушек, которых целовал… По ночам работается лучше, Засыпают в городе огни… Над домами, по прозрачным тучам Бродит месяц, голову склонив. Я ему открыл окно ночное, В мире — тишина и синева… Заходи, поговори со мною — Долго не видались, старина…

 

Ночной экспресс

Ночной экспресс бессонным оком Проглянет хмуро и помчит, Хлестнув струей горящих окон По черной спутанной ночи, И задохнется, и погонит, Закинув голову, сопя, Швыряя вверх и вниз вагоны, За стыком — стыки,             и опять С досады взвоет и без счета Листает полустанки, стык За стыком, стык за стыком,             к черту Послав постылые посты… Мосты ударам грудь подставят, Чтоб на секунду прорыдать И сгинуть в темени…             И стая Бросает сразу провода. И — в тучи, и в шальном размахе Им ужас леденит висок, И сосны — в стороны, и в страхе, Чтоб не попасть под колесо… И ночь бежит в траве по пояс, Скорей, но вот белеет мгла — И ночь бросается под поезд, Когда уже изнемогла… И как же мне, дорогою мчась с ними Под ошалелою луной, Не захлебнуться этим счастьем, Апрелем, ширью и весной…

 

«Учебник в угол — и на пароход…»

Учебник в угол — и на пароход, В июнь, в свободу, в ветер, в поцелуи, И только берега, как пара хорд, Стянули неба синюю кривую.

 

Уроки композиции

Весенний день дымит и кружится, Мелькает и в глазах рябит, От солнечного пива в лужицах Пьянеют даже воробьи. А вечерами крики умерли, И месяц вылез, ярко-рыж, И слышно мне в тиши, как сумерки Стекают гулко с синих крыш. А ночь запахнет дымом, дынями, Вздыхает у мостов вода. И звезды трепетными линями Дрожат у ночи в неводах.

 

«Светлые часы невозвратимы…»

Светлые часы невозвратимы, Горькие, поверь, всегда при нас, И они — хотим иль не хотим мы — Складками лежат у наших глаз.

 

Фонари созревают к ночи

Громадный город на заре Гремит неугомонно. На ветках стройных фонарей Незрелые лимоны. Но тени тянутся длинней, И вечер синий-синий… На ветках стройных фонарей Созрели апельсины.

 

«Полустудент и закадычный друг…»

Полустудент и закадычный друг Мальчишек, рыбаков и букинистов, Что нужно мне?          Четвертку табаку Да синюю свистящую погоду, Немного хлеба, два крючка и леску. Утрами солнце, по ночам костер, Да чтобы ты хоть изредка писала. Чтоб я тебе приснился… Вот и все. Да нет, не все…          Опять сегодня ночью Я задохнусь и буду звать тебя. Дай счастье мне! Я всем раздам его… Но никого…

 

Осенние стихи

Уют жилья, последний ломоть хлеба, Спокойный сон, счастливую игру — Я все отдам за взгляд большого неба, За жизнь, как поцелуи на ветру.

 

«Но все пройдет. Раскат к полночи грянет…»

Но все пройдет. Раскат к полночи грянет И сбросит все. И будет ночь и лед, И только древний ветер над морями Промчится с ревом. Но и он пройдет. В ночи сполохи запылают грозно, Одно усилье, зарева рывок — И все пройдет. И будут только звезды Лететь в ночи по бешеной кривой.

 

«Осеннее небо беззвездней и ниже…»

Осеннее небо беззвездней и ниже, И ветер к земле приник, И поезд на нитку дороги нанижет Летящие мимо огни, И вихрем — назад, и боюсь не успеть их В подарок тебе нанизать… Но круче дорога, и северный ветер Относит огни назад.

 

«Я круга карусели не нарушу…»

Я круга карусели не нарушу. Игра закономерна и горда. Но что любовь? Прелестная игрушка, Иль ветром перерезана гортань, Или плевок под грязными ногами, Или мираж над маревом морей, Иль просто сердце вырывает Гамлет Скорее,     чтоб не жгло,             чтоб умереть…

 

«А одиночество бывает сразу…»

А одиночество бывает сразу — С последними прощальными гудками. Рассунуты скорей рукопожатья, Один толчок, назад поплыл перрон, Друзья бегут,          заглядывают в окна, Но круто обрывается платформа… И ты один — в дороге. Семафоры Поднимут руки вверх,          страшась разгона. Мелькнут пакгаузы —          и город кончен. Пошли писать поляны и поля. Вечерний лес дорогу распахнет У дымного открытого окна, Закурит не спеша,          и будет молча Глядеть тебе в глаза,          припоминая, Что будто где-то видел он тебя…

 

Франсуа Вийон

Век, возникающий нежданно В сухой, отравленной траве, С костра кричащий, как Джордано: «Но все равно ведь!» —          Вот твой век! Твой век ударов и зазубрин, Монахов за стеной сырой, Твой век разобран и зазубрен… Но на пути профессоров Ты встал широкоскулой школой… Твой мир, летящий и косой, Разбит, раздроблен и расколот, Как на полотнах Пикассо. Но кто поймет необходимость Твоих скитаний по земле? Но кто постигнет запах дыма, Как дар встающего во мгле? Лишь тот, кто смог в ночи от града Прикрыться стужей как тряпьем, — Лишь тот поймет твои баллады, О мэтр Франсуа Вийон! …И мир, не тот, что богом навран, Обрушивался на квартал, Летел, как ветер из-за Гавра, Свистел, орал и клокотал. Ты ветру этому поверил, Порывом угли глаз раздул, И вышвырнул из кельи двери, И жадно выбежал в грозу, И с криком в мир, огнем прорытый, И капли крупные ловил, И клялся тучам,          как открытью, Как случаю и как любви. И, резко раздувая ноздри, Бежал, пожаром упоен… Но кто поймет, чем дышат грозы, О мэтр Франсуа Вийон!

 

«Пустеют окна. В мире тень…»

Пустеют окна. В мире тень. Давай молчать с тобой, Покуда не ворвется день В недолгий наш покой. Я так люблю тебя такой — Спокойной, ласковой, простой… Прохладный блик от лампы лег, Дрожа как мотылек, На выпуклый и чистый лоб. На светлый завиток. В углах у глаз — теней покой… Я так люблю тебя такой! Давай молчать под тишину Про дни и про дела. Любовь, удачу и беду Поделим пополам. Но город ветром унесен, И солнцу не бывать, Я расскажу тебе твой сон, Пока ты будешь спать.

 

Из цикла «Мастера» («В эту ночь…»)

В эту ночь          даже небо ниже И к земле придавило ели, И я рвусь          через ветер постылый, Через лет буреломный навет. Я когда-то повешен в Париже, Я застрелен на двух дуэлях, Я пробил себе сердце навылет, Задохнулся астмой в Москве. Я деревья ломаю с треском: — Погоди, я еще не умер! Рано радоваться, не веришь? Я сквозь время иду напролом! В эту ночь я зачем-то Крейслер, В эту ночь          я снова безумен, В эту ночь          я затравленным зверем Раздираю ночной бурелом.

 

«Двенадцать…»

Двенадцать.         В мире тишина. В окне качается луна Под светлым парусом косым… Хореем тикают часы, До черта звезд — не перечтешь… Приколот кнопками чертеж К доске, а на него углом Легли лекала, циркуля… Большим и темным кораблем По звездам в ночь идет земля… Табачный дым          (мужской уют) Плывет под лампой голубой. Я вынул карточку твою. Ты здесь.       Я помолчу с тобой. Дымится в печке уголек, Бинокль на книги прессом лег… А с моря, угловат и груб, Летит на город бриз, И завивает дым из труб, И сыплет звезды вниз.

 

Дружба

(Из композиции о Марксе и Энгельсе)

Мне дальний друг опора в этих днях, Где черный грош над колыханьем нив, Над крышами назойливо звеня, Навис, луну и солнце заслонив. Где города — угрюмая тюрьма, Где труд кровавый истомленных рук Одной рекой течет в карман — Мне дальний друг опорой, только друг. Мне только друг опорой в той беде, Где горю на терзанье отдан дом И где ни на земле, ни на воде Нет счастья для того, кто жив трудом. Но зреют мысли, зримы и просты, Тревожною полуночной порой… Сегодня это книжные листы, А завтра — к штурму лозунг и пароль. И сердце пенит яростная дрожь, И нет той силы, чтоб с пути склонить Снаряды слов, срывающие грош, Который хочет сердце заслонить.

 

«Моя песня бредет по свету…»

Моя песня бредет по свету, Как задорный посвист моряны, Как струя горячего света, Как зеленый вал океана… Капитаны, на шхунах-скорлупках Уходившие в море без слов, Берегли, как любимую трубку, Синий томик моих стихов. Лейтенант, что с фортами спорил, Что смеялся над злостью стихий, Южной ночью читал над морем Мне на память мои стихи.

 

«Листья все сорвало…»

Листья все сорвало,          в грязь швырнуло, в лужи, И гуляет ветер по дорожкам сада. Вместо звезд — туманы, Вместо солнца — стужа. Это так и надо. Ложью грязной, глупой,          никому не нужной, Встала предо мною серая преграда. Вместо грез — туманы, Вместо ласки — стужа. …Это все так надо.

 

«Небо покрывалось темной синевою…»

Небо покрывалось темной синевою, Вечер нас баюкал, словно море — лодку, Вечер был хороший — ты была со мною, Вечер был хороший,          только чуть короткий.

 

«Бродит ветер на рассвете по дорогам…»

Бродит ветер на рассвете по дорогам, Будит ветер листья, травы, облака, Дунул ветер, разнеслись раскаты рога, Вздрогнул лес, и задымилася река. Синим всадником промчится          ранний вечер, Пророкочет над рекой горластый рог, Бродит ветер —          первый ветер на рассвете, Бродит ветер на рассвете без дорог.

 

«Все тот же сон…»

Все тот же сон И снова — дали, И снова — тень, и снова — свет, И снова волны разметали Зарю на золотом песке, И боль ненужных ожиданий, И тишина. Тоска без слов, Тоска несбыточных желаний В тоске несложенных стихов.

 

«Когда сквозь зимние недели…»

Когда сквозь зимние недели Прорвется солнечный апрель — Запахнут лужи акварелью, Запахнет детством акварель, Забудешь боль и вьюги злобу, Ворвется ветер молодой. И ты опять легко, как глобус, Всю землю вскинешь на ладонь.

 

«Экспресс завывает, угрюм и отчаян…»

Экспресс завывает, угрюм и отчаян, Чтоб искры до звезд дотряхнуть, А я по тебе задыхаюсь ночами И лбом прожимаюсь к окну. И сердце пройдет через сотню таможен, Хоть бьется как рыба, попав в перемет. И книга расскажет, и ветер поможет, И время покажет, и спутник поймет.

 

«Найди на рукописи смятой…»

Найди на рукописи смятой Клочки слепых бессвязных строф. Так пахнут тишиной и мятой Полотна старых мастеров. Так слову душно в тесной раме, Так память — зарево костра, Так море пахнет вечерами, Так морем пахнут вечера.

 

«Я иногда завидую жестоко…»

Я иногда завидую жестоко: Ведь мне б, тоску скитаний утолив, Дышать, как море, — ровно и глубоко, Непобедимо, как морской прилив.

 

Выдумка о доне Педро, едущем на лошади

(Перевод из Федерико Гарсиа Лорки)

Романс на лагунах По траве обрыва Скачет дон Педро. Ай, как рыдает Кабальеро! Конь черногривый, Где же найти нам Хлеба, и ласки, И светлой веры? Окна пугливо Спросили ветер: Почему так плачет Кабальеро! Первая лагуна: Под водой Скользят слова. По воде Плывет луна И другой завидует она, Такой Высокой! С берега Малыш-курносик Видит две луны и просит:    — Ночь, поиграй на серебряных             тарелочках! Дальше: И в высокий дальний город Прискакал уже дон Педро, Где цветет миндаль на горах, И в высокий дальний город, Затонувший в рощах кедра И черешен. Это — Первый. Облака его и крыши В нестерпимом блеске. Педро Проезжает рваной аркой. Вот две женщины и старец Поднялись ему навстречу В посеребренных одеждах С непонятной плавной речью. Совы загудели — нет! А соловей — посмотрим! Вторая лагуна: Под водой Струятся слова, По воде плывет кольцо Тени, пламени и птиц, Птиц и пламени, и в зное Зубы блещут белизною, Если сказка больше были, Если ласка больше боли, Если в городе весна, На каналах и на крышах, Где горят в огне каштаны, Знают все, что надо знать, Остроглазые гитаны, О, певучая сосна Обезглавленной гитары… Дальше: По дороге белой, свежей Две послушницы и нищий В посеребренных одеждах Поднимаются к кладбищу Между кедров. Нынче утром ими рано Найден мертвым у шафрана Вороной остывший конь Дона Педро. Тайный запоздалый голос Отлетает к небу, к небу, То единорог молчанья В боли проколол хрусталь… А высокий дальний город, Где цветет миндаль и порох, Весь пылает, так пылает, Что рыдавший человечек Над землей бродить устал… С севера — звезда Юпитер, С юга — моряки да ветер. Последняя лагуна: Под водой лежат слова В тине голосов свободных, Тиной на цветке холодном. А дон Педро позабытый Ай! С лягушками играет!

 

Одесса-мама

В тумане тают синие огни, Сегодня мы уходим в море прямо. Поговорим за прелести твои, Ах вей, родимая моя Одесса-мама. Мне там знакомо каждое окно, Там девочки фартовые такие. Ох, больше мне не пить твое вино, Ах вей, и клешем не утюжить мостовые. Одна по Дерибасовской пройдет, Стройна и грациозна, словно танец. И кто ее увидит, тот дойдет, Пускай он будет даже иностранец. Мы все идем за ней, как на расстрел, И говорим, от страсти задыхаясь: «Ой, кто же Вас так сильно загорел, Что я на Вас буквально удивляюсь». Там все хватают звездочек с небес, Наш город гениальностью известен: Утесов Ленька — парень из Одесс, И Инбер тоже, Бабель из Одессы. Багрицкий Эдя тоже одессит, Он здесь писал свои стихотворенья. А Саша Пушкин тем и знаменит, Что здесь он вспомнил             «чудного мгновенья». Ты ж мне один-единственный маяк, И жить теперь так грустно и отвратно, Ой, «гоб рахмонес», мамочка моя, Ой, мамочка, роди меня обратно. В разлуке сердце нервы теребят, И жить мне без тебя, так это драма? Ну кто ж теперь заменит мне тебя, Ах вей, родимая моя Одесса-мама.

 

Шоферша

Я люблю шофершу крепко, робко, Ей в подарок от меня коробка, А в коробке, например, Манто Вам И стихи поэта Лермонтова. Ваш гараж неподалеку, прямо, Он меня к себе привлек упрямо, По заборам я, голуба, лазаю, Чтоб увидеть Вас голубоглазую. В темноте толкнул я гражданина, А в глазах моих гараж да Нина. А душа поет как флажолета, Выпирая из угла жилета. И когда под звуки нежной флейты Будешь слушать крики журавлей ты, Уроню аккорд я с пианино, Только не у корда спи, о Нина.

 

«Пошел не спеша, стараясь в груди…»

Пошел не спеша, стараясь в груди Рыдания превозмочь. И думал, что, может, нужны не стихи, А только такая ночь. Есть в мире тревожное счастье искать, Идти по кривому пути Дорогой обрывов, раскатов и скал За ветром, за стаями птиц. Есть в мире тревожное счастье искать, Искать и не находить.

 

Бродящие под парусами

Взлетайте ж, паруса!          Стреляйте, вымпела! И пой, прибой, навзрыд! Земля тесна, земля стара, земля мала, А море нынче под зарей горит. Ори, упрямый ветер! Мы летим с тобой Вперед, всегда вперед. Сверкает небо синевою грозовой, И вымпел воздух рвет. Ну так вперед! Прибой поет и вал упрям. Вперед! С зарею берег замер… Вперед по всем зыбям, по всем морям, Бродящие под всеми парусами.

 

Я капитан безумного фрегата

Я капитан безумного фрегата, Что на рассвете поднял якоря И в шторм ушел, и шел через пассаты, И клад искал и бороздил моря. Отбив рапиры прыгающих молний, Сквозь мглу морей и штормовой раскат Он шел в морях, расшвыривая волны И мачтами срывая облака. Разрывы смерчей нависали низко, Но норд как перепуганный бежал, И горизонт совсем казался близким, И снова за туманом ускользал. И вот фиорд. И низкий борт накренен, И над водой уснули паруса. Еще темно. Скользят по зыби тени, И запад скупо звезды разбросал. Еще темно. И только берег светел. Но разлетится вдребезги прибой, Ослепит солнце, прополощет ветер, И берега растают за кормой.

 

Корабли уплывают на юг

Корабли уплывают на юг, Журавли улетают на юг, Где из моря горы встают, Где большие звезды поют. Журавли улетают вдаль Будет солнце на крыльях плясать. Корабли уплывают вдаль, Будет золото на парусах. А останутся ветер, печаль Да о птичьем полете тоска. Корабли уплывают на юг, Журавли улетают на юг. Выйди вечером их провожать, А потом сон приснится о том, Как летит под нордом вожак, Задевая за звезды крылом. Журавли улетают на юг, Корабли уплывают на юг.

 

«Над синей зыбью резкий ветер пропоет…»

Над синей зыбью резкий ветер пропоет, Приплясывая и кружа, По синей зыби       в море наш корабль пойдет, И мачты от порывов задрожат. Сорвет, взорвет буруны ветер-музыкант, Просвищет песнь свою, И пальцы ветра       тронут струны звонких вант, И ванты запоют.

 

Значит — прощай, земля

Берег печаль расставанья таит, Значит — прощай, земля! Мы променяли игрушки твои На быстроту корабля. В резком норд-весте скрипит такелаж, Взлет и провала момент. Вырвется выстрелом вымпел наш, Взовьется полощущий тент. Парус по ветру тоскует давно! Шторм, бригантину креня, Резким порывом бросает одно: Что же, прощай, земля! Машут нам тучи прощанием дня, Низко над морем бегут. Мы отправляемся — слышишь, земля, — Звезды срывать на бегу! Гребни форштевень, как нож, распластал, Валятся мачты вперед. Пенистый след за кормою отстал — Слышишь, как юнга поет? Вновь улыбнется нам Южный Крест, Ветром полны лиселя. Берег исчез, крепнет норд-вест, Значит — прощай, земля!

 

«Это было всегда — и теперь, и давно…»

Это было всегда — и теперь, и давно, Так велось от начала земли, Птица ищет гнездо, рыба — тихое дно, И свободных морей — корабли. Над морями созвездия не сочтены, Облака над волной расцвели, И под знойным торнадо,          под нордом ночным К горизонтам летят корабли. Слабый ищет покой,       сильный — жизни большой, Солнце — волн в золотом янтаре, Парус — ветер прямой, сердце —          зыби шальной, Корабли — свободных морей.

 

«В час, когда над синим морем…»

В час, когда над синим морем Выдувает ветер зори И туман бежит, клубится от земли, Корабли уходят в море! Погляди — уходят в море корабли! Над зелеными волнами Чайки машут вслед крылами И глядят, как парус плещется вдали. Корабли уходят в море Под цветными парусами, Корабли уходят в море, корабли! Принимая гордый вызов, Волны пеной брызжут снизу, И по синим гребням дали пролегли. Корабли уходят в море,       корабли уходят в море, Погляди — уходят в море корабли! В час, когда над синим морем Выдувает ветер зори И туман бежит, клубится от земли, Корабли уходят в море, Корабли уходят в море! Корабли!

 

Белые стихи

Теряет синий свет окно, И день до горизонта канул, Но я клянусь — мы не вином, Мы солнцем налили стаканы! И я поднимаю стакан. Я пью, Я пью за удачу тех, Кто гонит против пурги собак, Устав как собака сам. Здоровье команд ледокольных, что Крушат угловатые льды, Здоровье белых медведей на льдах И тех, кто их убьет. За самые северные моря, В которых идут корабли, За самые серые глаза, Которых со мною нет… Я пью! И вдруг стакан пролит, И поджигает край земли, Пожаром ночь залив. Пускай огонь, не синева, Но все равно, неси, Нева, Неси меня в залив. На парусах срывая злобу И шторму гаркая: «Не сметь!» — Вперед, чтоб землю знать, как глобус, И ей, как глобусом, вертеть… Ночной огонь до боли ярок, Пускай от шторма соль из глаз, Но смерчем закипает ярость, Которую любовь зажгла. И вдребезги разбит грозой Неуловимый горизонт, И бесится компас. Удар в корму, волна на ют, И топсель в клочья, волны бьют, И ночь летит на нас. Ломая судно наугад, В снастях свистит пурга, В морозе вспыхивают блики — За радость боя все отдашь! Хозяева земли великой — Бери пургу на абордаж! Теряют стекла ночь… На кой мне Такой чахоточный рассвет? Дома незыблемо спокойны, В самодовольной тишине. Под взглядом их сжимаюсь весь я, И хочется бежать скорей, Зачем им солнце и созвездья, Когда есть столько фонарей? Опомнись, слушай: ты на суше. Они смеются… Надо суше. Но я клянусь — сюда в окно Стучится веер с океана. Но я клянусь — мы не вином, Мы солнцем налили стаканы.

 

«Что было! Годы, города…»

Что было! Годы, города, Вагон качался на ходу, Сначала думал — ерунда, Ведь я ее всегда найду. Потом в горах огни, огни, Под ветром осыпались дни, Летели поезда, И загоралася для них Зеленая звезда. Туда, туда, где ветер свеж, Где облака горят, Где заревом больших надежд В ночи встают моря. Шальной апрель вагон качал, Взлетали тополя, И было видно по ночам, Как вертится земля. Дорога то к окну прильнет, То прянет к кромке гор. На полустанках зной и мед, Гортанный разговор. И все назад — скорей, скорей! Но я не унывал. Дымился рано на заре Сурамский перевал. И близко так — хоть лед лизни — Вставали горы в лоб, И тучи долго через них Переползали тяжело. В горах огни, огни, огни, И вот уже светло. Тигрино выгнулись хребты В лесах до синевы. Я сразу с солнцем стал на ты, А с книгами на Вы. Что выше счастья быстроты? Мелькнет старинный монастырь, Черешни и базар, Аулы, яблоки, мосты — Назад, назад, назад. Их тоже обуяла блажь, И их сводил с ума Тот ветер, пьяный, как алкаш, И терпкий, как хурма. Сквозь горы распахнулась синь, Пахнуло солью и смолой, Гудок взревел: «Не спи!» Три солнца сквозь туннель, в просвет, Рывок — и тьма назад, И сразу нестерпимый свет Ударил мне в глаза. В тот год, когда, теряясь в днях, Весь мир от стужи костенел, Я в первый раз, глаза подняв, Увидел море на стене. Был воздух синь перед грозой, И мачты в Эльмовых огнях, Во весь огромный горизонт Волна катилась на меня. Вот захлестнет! Но белый блик Взнесла бурунов полоса — То в резком ветре корабли Вперед стремили паруса. Я был смышлен не по летам, Морщинки сдвинулись на лбу, И я сказал: «Я буду там!» — Так я решил свою судьбу. Так вот оно! От самых ног До самых дальних облаков Оно лежит передо мной… И на береговой песок Удар. И снова взрыв. Открой глаза и рот — дыши! И душу настежь — на! Уже захлестывала ширь И била в грудь волна. Прибой все ближе. Унесет. В волне заря горит, А счастье к горлу, выше все, Вот захлестнет, смотри! Так я стоял, волной облит, Под этот звон и гул, Вдали увидел корабли И руки протянул. Да нет, не вышло…

 

«Когда, устав от многословья…»

Когда, устав от многословья И самого себя презрев, Прильну щекою к изголовью — Закрыть глаза, чтобы прозреть, И увидать тебя и плакать, Кричать, как трудно нам двоим, Кусая локти, в темень, в слякоть Бежать за поездом твоим. Хоть рано ночи надвигаться, Но все равно темно — зима, Пора закрыться навигации, И солнца негде занимать. И от речений дальновидца, От грозных фраз и мутных тем Мне захотелось удавиться, К тому ж зима. Такая темь, Карман прокуренный без гроша, Огни в подсиненных очках, В порту унылая пороша И три бича у кабачка. Там пьяный врет, что твой Качалов, Прожектор шарит до утра, А у заснеженных причалов Обледенели тралера. Домой? В тепло? Листать Декарта Да по простору тосковать, И с завистью глядеть на карту, На голубые острова? Но мир войною запоганен, И у простора — ни кола, И разве только в Зурбагане Цветут на мачтах вымпела. От изречений дальновидца, От мути, липкой как макрель, Мне захотелось удавиться, Да вспомнил вдруг, что есть апрель.

 

Лунная соната

Через комнату, где твои пальцы          на клавишах лунных, Через белый балкон          в тишину кипарисных аллей Улетает соната          к сиянию синей латуни, Где на лунных волнах          отражается сон кораблей. Жарко шепчет прибой голубой,          замирает стаккато Над заливом, залитым луной,          и на черной гряде, Тени шхун колыханьем          вторят переливам сонаты, И задумчивый месяц          качает узор на воде. И поют тополя,          и струя под луною дымится, И ресницы лучей          задрожали на зыби лесов, А соната скользит,          как огромная лунная птица, Улетая на ней          к островам голубых облаков. Над заливом вдали          пролились переливы рояля, У залива вдали          тополя под венцом голубым. А соната плывет,          побледневшие звезды печаля, Над листвой,          над горами,                над морем, Над миром ночным.

 

«Ну зачем же так горько плакать…»

Ну зачем же так горько плакать И слезинки ронять на песок? Я пойду на закатный запад, Ты пойдешь на горящий восток. Но земля ведь кругла и стара, И, быть может, когда-нибудь я На другой половинке шара Повстречаю случайно тебя. Обниму неуклюжей лапой, Поцелую в прохладный висок… Ну зачем же так горько плакать И слезинки ронять на песок?

 

Город

I

Над городом радио плоский фальцет, Противней, чем у Крученых. И кружатся люди в садовом кольце — Вангоговский круг заключенных. Над городом радио хриплый фальцет, Безжалостный, как отравитель. И топчутся люди в Садовом кольце Без садика и без травинки. Рекламой заляпаны все дома: «Пейте сок-томат!» И снова реклама, как дуло в висок: «Пейте томатный сок!» А я не хочу! Ни соков с лотков, Ни вин, ни шампанских, ни прочих, Мне нужен воды родниковой глоток, Холодной и чистой очень. Но вечер. И солнце у улиц в конце Уходит на Кипр и на Мальту. А люди толкутся в Садовом кольце, В кольце из сплошного асфальта.

II

На крыши обрушен когда Железный грохочущий топот, То хлещет из неба вода, То ливень, как перед потопом. Он кутает небо плащом, Клокочет в груди водостоков И хлещет еще и еще Пощечины плачущим стеклам. И вот уж темно, и уже Волною подавлены вопли — До окон шестых этажей Весь город водою затоплен. И крыши домов — островки, И тучи полощут, как флаги, И шхуна, как парусный кит, Лавирует в архипелаге. И ближней грозы полоса Грохочет пронзительно, пристально, И шхуна, свернув паруса, К окну подплывает, как к пристани. От сна бредового очнись — И серая ночь к тебе сунется. И в этой хриплой ночи Крадется босая бессонница. И низкое время висит, Заткнутое облачной паклей, И серенький дождик чуть моросит, Тоскливый, как мелкая пакость.

 

Музыкант

Промерзлая земля          гудела от солдатских ног. Орудья били людей,          от усталости пьяных. В городе потушили свет.          И стало совсем темно. А он объявил концерт фортепианный. И ночь. И темно. И огни невпопад. Идет пальба. И огни на моторе. И глухо валила ночная толпа К черному дому консерватории. А там внутри — огни на стене, Рассверкалась светом          трехлюстровая зала, И он ждал, как хозяин гостей, А когда все умолкли, сказал им: «Я не стану стекать слезою          с Листовых листов, Не буду увлекать вас          концертной переменой. Забудьте на сегодня, что я — Кристоф, Пусть я просто ваш современник». Он сел за рояль. И река унесла Удары часов и сердце — не в лад им, Тревогу и серые дни ремесла, И чей-то концерт, за какую-то плату… И ночь. И куда-то рекой понесло. Но так и не узнали, что он сказал бы, Потому что вздрогнул рояль,          как затравленный слон, От орудийного залпа. Он рванулся к клавишам —          успокоить рукой, Гладил, умолял их — хорошие, не надо! Но струны сорвались, забыли про покой И сами загудели от близкой канонады. И ночь. И томится под снегом гряда. И тянутся толпы людей запорошенных, И рыскают волки в пустых городах, Мертвых, обездоленных, брошенных. Он бил по клавишам, чтобы не смели — Струны вскрикивали, гудели глуше, А люди, как обвиняемые, сидели И боялись вздохнуть глубже. Но старое вставало, мучило, жгло, Насильно загнанное,          начинало метаться — И самым сильным становилось тяжело, Выходили, чтобы при всех          не разрыдаться. И ночь. И пожар. И зачем-то луна, И трупам в снегу не будет покоя, Пока он не скажет: «Пускай тишина», Пока он рояль не удержит рукою. А он почувствовал — взгляд на спине, Выдернул руки — и клавиши глуше. Оглянулся — а в зале никого нет, Только сторож стоял и слушал. Тогда он вышел на улицу в утренний гул, Подошел к остановке,          прикурил у матроса, Затянулся, подумал,          для чего-то вздохнул — И неловко сунулся под колеса.

 

Кабан

И не было ни дня, ни боя — Бурчал в усы обвисшим ртом Подвыпивший усталый воин С давно заброшенных фортов. Сосал потухшей трубки кончик, Пытаясь убедить кабак, Что просто утром был прикончен Забредший бешеный кабан. Он валил через проливы, Раздвигая их плечом, И волна за ним бурлила, Закипала горячо. Без огней, во тьме острожной, Без маяков и костров, Избегая осторожно Дымных лап прожекторов. Он валил, во мглу одетый, Мимо фьордов неживых И к забрезжившему свету Обошел сторожевых. А солнце начало уже Тревожить моряков, И ветер северный свежей Встает из берегов. Заполоскало гордо Знамя на корме, И дальномерщик город Увидел в дальномер: В дыму, огне и золоте, Еще не зная зол тех, Рассветный город встал, лучась, В спокойном совершенстве линий, Как будто вырезал Челлини В какой-то сокровенный час. Он весь в заре, от крыш до пят! Не в лужах — в розах мостовая. Там хлеб пекут. Там дети спят. Там просыпаются трамваи. Там трубы длинные дымятся, На площади дымит фонтан — Просветы, тень и дым акаций В бинокль увидел капитан. По местам, по местам, Как велит устав. Думать перестань. Довольно! Думать можно по команде «Вольно». По местам, по местам, как велит устав… — Носовая башня, к бою! — Божий глас грядет трубою Двенадцатидюймовою. И передан в первую трубку приказ: — Прицел — четыре, снаряды — фугас! Приказ секунды перелистал, Года ожидания…          Ааааах! Удддар! И мальчик плакать перестал У мамы на руках. И город — разбуженный улей, И люди рванулись, как пули. Откуда? Где? Куда? Скорей! В подвалы. Из дому! Из улиц! Удддар! Фонтан земли. Обрывки рельс. И череп врезан в мостовую. — Кормовая башня, к бою! — Горны над кормой поют. Божий глас грядет трубою Двенадцатидюймовою. Удар! И вздрогнула корма И небо рвется пополам. И трубы рухнули от шквала, И осыпаются дома, Как одуванчики бывало. Удар! И кровь на кирпичах. Но почему форта молчат? И набаты стали биться, В дымном воздухе орать: — Вот он, утренний убийца! Что же дремлют катера? По местам, по местам, Как велит устав! И, взрывая ревом дрему, Хищны, цепки и крепки, С портовых аэродромов Сорвалися ястребки. По местам, по местам, Как велит устав! Огонь в воде, вода в огне, Дымятся берега, Дымится шерсть на кабане, Форта громят врага. Огонь дождем, а гавань ждет, А гончие бесшумно Все как одна — на кабана, Угрюмого, безумного. И вдруг — взревели наугад, Гремят и воют берега. Звонче, звонче, звонче Воют сирены окрест. Свора горластых гончих Ринулась наперерез. По местам, по местам, Как велит устав! Звонче! Удар! Звонче! Кто-то пошел ко дну. Свора горластых гончих Вцепилась в бока кабану. Удар! Для батарей разгул… А к месту драки шел эсминец, Расшвыривая мелюзгу. Эсминец бил прямой наводкой, Мигал сигнальщик, как сова, А штурман материл погодку И папиросу в рот совал. Удар! Волна в пробоину, И сразу с каланчи набат Обрушился на кромки кровель. Агонизировал кабан, Захлебываясь черной кровью. По местам, по местам… Счет исполинских минут. Шлюпки или гроба? Дергаясь, шел ко дну Черный и страшный кабан. А в стороне всплыла подлодка, Мигал сигнальщик, как сова, А штурман материл погодку И папиросу в рот совал. А вечер шел путем блокад, И, чтобы не поблекнуть, Кровь лакали облака, А плакать было некому. Лишь старик у поплавков, Замирая глыбой, Думал, что теперь легко Разжиреет рыба. Кто-то с лысой головой, Щелкая на счетах, Двести сорок человек Списывал со счета. Улицы ссутулились, Голову нагни. Робко тлели в улицах Синие огни. Госпитальный доктор взмок: Как же он сегодня Девяносто восемь ног За дежурство отнял? Тот, кто умер невзначай, Брошен был в солому, А другие пили чай, Кто остался дома. Но над кем-то был развал, Кто-то был без крыши, Кто-то плакал, кто-то звал, Но никто не слышал. И все. И снова рассветало. Везли затворками гроба, Да чья-то мать брела устало Одна, одна, совсем одна. И воин, позабыв про холод, Ворчал, уставясь на гроба, Что просто утром был приколот Забредший бешеный кабан.

 

Гобой

В бой, в бой, Май литл бой! Что же дрожит губа? Это выводит гобой губой: Гуд бай! В бой, в бой, Везут на убой! В безумье заковав. Зачем смотреть перед собой, Мой маленький зуав? Зачем смотреть назад? Ушла Сюзанна на завод… У нее синие глаза И скорбный рот. В бой, в бой, Май литл бой! Что же дрожит губа? Это выводит гобой губой: Гуд бай! Ступай, ступай живее в рай Истерзанных полей, Играй ту вэй. Ту венд играй Энд финиш дэй оф плей. А в день глубокий, голубой Скажет «дум-дум» — бай-бай. Это выводит гобой губой: Гуд бай! Холодных сложат в штабеля, На руки поплевав, Пока не набилась в рот земля, Кричи ура и в грудь стреляй, Мой маленький зуав. В бой, в бой, Май литл бой! Что же дрожит губа? Это выводит гобой губой: Гуд бай! Гуд бай! Гуд бай!

 

Баллада о городе Каире

В этот день, тоскливый и туманный, Слушай, слушай, девочка моя, Я спою тебе про океаны, Про чужие знойные края. Это было в городе Каире, Где в ветвях уснула синева, Где зарю встречают только штили, И где нам с тобою не бывать. Как-то ночью потемнели звезды, Встал над миром огненный венец, Потому что пламенно и грозно Загорелся княжеский дворец. Но моряк, бродяга и повеса, В чьих глазах не зажигался страх, Маленькую смуглую принцессу Вынес из пожара на руках. Только взгляд, тревожный и внезапный, И зачем-то дрогнула рука, И корвет, что уходил на запад, Не увидел больше моряка. И костер кровавый будто не был, Лишь скала укрыла их в тиши, Где ночная раковина неба На ладони моря шелестит. Это было в городе Каире, Где в ветвях уснула синева, Где зарю встречают только штили, И где нам с тобою не бывать. Но принцесса царственной породы, Первая по крови на земле И жених, король рыжебородый, Третий месяц плыл на корабле. И моряк с принцессой в час покоя, В час, когда луною мир облит, Первыми увидели с тоскою, Как в ночи вставали корабли. На закате грянули фанфары, С треском разрывая тишину, И жених, рыжебородый, старый, За принцессой руку протянул. Семь рабов держали дар богатый — Ткани, жемчуг, золото, ларец. И для свадьбы к пятому закату Был отстроен заново дворец. Это было в городе Каире, Где в ветвях уснула синева, Где зарю встречают только штили, И где нам с тобою не бывать. Но едва над миром встали звезды, Вдруг веселью наступил конец, Потому что пламенно и грозно Загорелся княжеский дворец. И моряк, бродяга и повеса, В чьих глазах не загорался страх, Маленькую смуглую принцессу Вынес из пожара на руках. И понес ее по закоулкам, Дальше от кровавого костра, К морю, где о берег билась гулко Шлюпка, припасенная с утра. Волны разбиваются о скалы, А принцесса, не взглянув назад, Шею загорелую ласкала, Целовала смелые глаза. Это было в городе Каире, Где в ветвях уснула синева, Где зарю встречают только штили, И где нам с тобою не бывать. Только как слетаться новым веснам На скалу прозрачную в тиши, Если волны вырывают весла, Если ветер песню заглушил. И моряк, бродяга и повеса, Тот, кому допеть не суждено, Вместе с смуглой маленькой принцессой Тихо опускается на дно. Вот и все. А я, осенний нищий, Девушку на песню променял. Небо, как сырое полотнище, С криком навалилось на меня. Только сердце в городе Каире Где в ветвях уснула синева, Где зарю встречают только штили, И где нам с тобою не бывать.

 

«Ты спишь, спокойна и ясна…»

Ты спишь, спокойна и ясна. Котенок отворяет дверь. Сейчас в Австралии весна, Наверно, там скрипач теперь. Он встал — светло, пора кончать. За ним бежит толпа ребят, Как птицы на заре кричат! Усни. Я так люблю тебя.

 

Мичуан-люли

(Песня)

Мичуан-люли, Мичуан-люли, Солнечно-синий, Мичуан-люли, Мичуан-люли, Край мой счастливый. Люди годы шли, в духоте, в пыли, В смерч и в ненастье, Чтоб найти вдали Мичуан-люли, Родину счастья. Над страною той, в темноте ночной Звездное небо. И тебе и мне хватит в той стране Счастья и хлеба. Есть там корабли, что без страха шли Бурею пенной. Чтоб найти вдали Мичуан-люли Край незабвенный. Над страною той, летом и зимой Легкие дали. В Мичуан-люли, на краю земли, Слез не видали. И обходят, знай, тот счастливый край Бури и грозы. Чтоб весь год цвели в Мичуан-люли Синие розы. Ты не плачь, малыш. Над железом крыш Дождик с туманом. Вот весна придет. Мы уйдем в поход К солнечным странам. И ты скажешь: — Я ухожу, друзья, Будьте здоровы! В Мичуан-люли, на краю земли, Встретимся снова… Мичуан-люли, Мичуан-люли, Солнечно-синий, Мичуан-люли, Мичуан-люли, Край мой счастливый.

 

Гулливер

Я все еще исполнен детской веры, Что силу в одиночестве растя, Меж нами проживают Гулливеры, Прикованные к собственным страстям. Но из упорной гордости мышиной, Что все, мол, одинаково должны, Портные по старинному аршину Кроят им лилипутские штаны. И Гулливер живет среди уродцев, Но ночевать не может в их домах, И только все, за что он ни берется, Имеет гулливеровский размах. А лилипуты с прытью обезьяньей Кричат ему:         — Довольно! Не рискуй! А непомерность всех его деяний В тоску и грусть вгоняет мелюзгу. Тогда, отчаясь, он идет к заливу И бродит под луною по ночам, Влюбляется, конечно, несчастливо, Отступится — и сразу закричат: — Ты не хотел как мы, так получай же! Мы раньше знали. Ах, какой кошмар! — Бьют розгами, конечно, не случайно Плюют в глаза, а пачкают башмак. И только вот когда он умирает, И дело нужно подводить к концу. Могильщик лилипутий заявляет, Что трех аршин не хватит мертвецу. И все скорее плакать:       — Умер милый! Он жил средь нас.       Каким он был большим! — И роют поскорей ему могилу Уже на гулливеровский аршин.

 

«Ну что, не гордись. Не понят никем…»

Ну что, не гордись. Не понят никем, Ты все-таки вещь создал. В ту ночь над домом в густом сосняке Дрожала густая звезда. И скрипка с криком металась, рвалась — Взорвись, пропылай, сгори! Но тонкие пальцы душили, ярясь, Как хрупкую шею — гриф. Все было не то. Он, казалось, не мог Постичь сумасшедшую власть, И музыка с бешеных пальцев его Взлетала, взвивалась, рвалась. Три звука!.. А дальше ушло во мглу. Луч света — и снова мгла. И мертвые ноты легли на полу, Как после побоищ тела. Не то! И клочки полетели кругом, Он рвал, и еще, и еще. Метался по мятым трупам врагов И снова хватал смычок. И снова, полмира к плечу подняв, И музыки негде брать. И снова проклятье. И снова не то, И снова — сгори, но играй! И только к утру, когда воздух иссяк И не было сил у смычка, Рассвет засверкал на безумных ногтях, На кровью налитых зрачках, Он выпрямился.

 

«Шесть утра. Что ж, Вы были правы…»

Шесть утра. Что ж, Вы были правы: Городок оснащен небогато. Только три корабля паровых На семнадцать трехдечных фрегатов. Наших меньше. Но нам не плошать, Хоть победе легко не достаться. Да-с, противника уничтожать С максимально коротких дистанций. А Синопская бухта — дыра Поскалистее Чесменской даже. При норд-осте спускать брандера, При попутном идти к абордажу. С первых залпов баркасами мчать На форта под завесою дыма. И прикрытьем бомбард. В добрый час! Угловатая надпись — Нахимов.

 

«Так как же руки я разжал…»

Так как же руки я разжал, Так как же счастье проглядел? Вот за руки тебя держал, И сразу нет тебя нигде. Бегу, кричу, схожу с ума, Тревога плавит мозг. Один туман, туман, туман… И мост, какой-то мост. Воды сереет полоса, Бренчат в тумане голоса, И звякнет подленько в мозгу Мыслишка: «Легче соскочить». Остановился. Не могу. И сердце слушаю — стучит. И голос твой: «Я знаю все. Иди, любимый. Я приду, Иди…» И ветром унесен, И никого. Бреду в бреду. Я отдан сердцу на поруки В земле расплывчатых громад. Бегу, выбрасываю руки. Но никого. Один туман.

 

«Ручьи лепечут невпопад…»

Ручьи лепечут невпопад, Гудит на скалах водопад. Тут каждый камень знал меня. Тропинка узкая в скале. Рукою ветки отстраня И пригибаяся к земле, Крадусь на берег по ночам. Спускался по стволам в низы И долго у воды молчал, И слушал, ожиданья полн, Стараясь разгадать язык Шуршащих черноморских волн.

 

«Тут солнце не засветится…»

Тут солнце не засветится, И ночь штормам не сдуть, Лишь тычется Медведица В Полярную звезду. Но берега назад, назад, Прибою их лизать. Три вспышки молнии — гроза Иль орудийный залп. И сразу меркнет свет свечи, Сполохи мечутся в ночи, И звезд не различить. В тумане бесится компас. Сам дьявол за нос водит нас, И каплю трюм сочит. Но все равно сквозь эту темень! Но все равно вперед за теми! Скорей же! Ветер бьет в глаза, Все сгибло где-то. Только лед. Да стиснув зубы! Курс вперед! Но кто-то отшвырнул назад.

 

«И вот опять в горах огонь…»

И вот опять в горах огонь. В ночи качается вагон Дорогой января. Дорогой счастья или бед? К тебе, к тебе, к тебе — Колеса говорят. Но только голову нагни, Закрой глаза, накройся сном — В глазах огни, огни, огни И тени в воздухе лесном. Но только голову нагни — Встает твое лицо у глаз. Ты на Миусской. Там сейчас Построен сквер для ребятни. Скамейки, горки и песок, Да чахлых кустиков лесок Торчит. От них какая тень, Была бы видимость хотя. Но человечки каждый день В песке копаются, пыхтят, Галдят и ссорятся. И вот Лопатки обрубают скат И вырастают из песка Черновики больших работ. Тут корпуса, дворца фасад, Постройки образцов любых. Когда-нибудь тут будет сад, А раньше птичий рынок был. Когда набухшею листвой Томились тополя, И зрело солнце над Москвой, И снег чернел в полях, Сюда стекались торгаши, В кормушки хлеба накрошив, И клетки на лотки. А детвора со всех дворов Валила стайками с углов, Сжимая медяки. Гудит трамвайная гроза, Гремит и щелкает базар, Аж по деревьям дрожь. Кричать горазды, хоть просты, Трещали славки и дрозды Из подмосковных рощ, Рулады ринули свои Застенчивые соловьи, Глядели свысока, наглы, Щеголеватые щеглы, Чуть хохолки склонив. Пищит снегирь: «Сижу, гляжу». Синица сетует стрижу: «Торчи здесь за харчи». Сова вращает хмурый глаз, И по-мальчишечьи горласт, Орет задорно чиж. И пеночка звала у ям, Тоскуя по родным краям, Березовую глушь. Всех лучше было воробьям: Они не в клетках, а у луж. Дымятся лужи. Пар со дна, Рябит в глаза апрель. И вот не город, а одна Сырая акварель. Как жарко, вдруг В глазах круги, Вон взмыли голуби опять, И часто Эдя здесь бродил, От астмы тяжело сопя. Бродил и луж не различал, Стихи какие-то бурчал, Махая полами пальто, Как птица на лету. Усталый, грузный и больной, Он закрывал глаза, и тут Вливался в уши птичий гром Апрельским чистым серебром. А все казалося ему: Открой глаза, и ты в логу, И ждут друзья в былом дому, И птицы к морю донесут… Да нет, пестрит, бесстыж базар, А под ноги булыжник, ямы. Когда-нибудь тут будет сад. Последний раз тут был ноябрь.

 

«Сперва дождило. Ветер был нелепый…»

Сперва дождило. Ветер был нелепый, Как неудавшийся пасьянс. Потом Почти стемнело. Твой последний слепок Вдруг улыбнулся каменевшим ртом, И — вдребезги. Я не жалел нисколько. Я засыпал. И будто из окна Мне снился мир, встававший из осколков В крутящемся калейдоскопе сна. Там было все. Ты оживала снова, И на какой-то солнечный Памир Ты за руки вела меня без слова, Мне заново показывая мир. Он был прекрасен, прочен и прозрачен, Он был из камня, красок и легенд, Морей и неожиданностей, значит, Таким, каким видал его Гоген. И — вдребезги. В окно стучится ветер. Часы стоят. На крышах колкий снег. Совсем темно. И никого на свете. А ты осталась где-то там, во сне.

 

Январь

(Поэма)

И снова год бредет, тревожный, строгий, Где в темноте — далеких гор горбы, Я Новый год люблю встречать в дороге, Чтоб новый год потом дорогой был. Ночным азартом пьяны перегоны, Мело, и тени падали на льды. На каждом стыке чокались вагоны: За Новый год! И были пьяны в дым, Шатались, но держали равновесье. И дверь рванув на крик пурги — Пора! На медных ручках выкинулся весь я И ветру грудь подставил и орал. Как старый год, оставлен старый город, В котором ты и по тебе тоска, А ветер бьет, нетерпелив и горек, И крепче ледяного коньяка. Рассвет белесый отрезвлял, как проза. Состав устал и стал, пройдя черту. Я от тебя бежал сюда в морозы, Но все же ты меня встречаешь тут. Январь. Морозная канва На окнах, а на ней Прошит узор на синеве: Замерзли звуки и слова О Вас, о ней, о них, о нем. Пусть днем они уходят сном, И снова дышит дымом день, Но ночью светит синий снег, Поля под пеленой, А на заснеженной сосне Спит ворон под луной. Проснется, каркнет (лес притих) И, с крыльев сон стряхнув, Неторопливо полетит К далекому окну. Колышет тени тишина, И гулко, как в лесу. Он сел у твоего окна На индевелый сук И смотрит, от мороза строг, Камин дымит, горячий грог, И Григ на черном льду рояля. И кто не знаю, ты ли, я ли, Вдруг тронул клавиши: до, ре… Мороз — почти Гюстав Доре, На стеклах вырезаны им Гравюры к сказкам братьев Гримм И Гулливер… Но суше, строже. Ни сна, ни Гулливера нет, По серым крышам серой кошкой Крадется северный рассвет. Все рифмы сбиты. Смята тема, Со мною тишина одна. Я в сером сумраке зачем-то Стою у зимнего окна. Собравшись на высокий гребень, Четыре ветра говорят: Зачем ты здесь? В мохнатом небе Чужие звезды января… Легко так улыбнулась —          не мне, а там кому-то, Нежнее, чем «люблю вас»,          нежнее Глюка гамм, Белеет снег, как память,          нежнее солнца утром, А тишина по крышам —          вдогонку, наугад. Лишь шорох, только шепот          во сне — и я услышу. Юргой сорвется сердце, дорога поперек. Блестят под лунным ливнем          заснеженные крыши, А я твою улыбку украл и уберег. Январь. Морозная Нева Под снегом. Пухлый календарь Уж сбросил шелухи немного, И год короче стал на ноготь, На самый маленький, на твой. Все побелело, даже небо, Зима проходит по лесам. Зима хрустящим плотным снегом Забилась даже в Летний сад. И снова детство. Стала прежней Закатов сельских киноварь. Мир белый, снежный, белоснежный, Березы в инее… Январь. Но солнце село за пригорок И ночь покачивает чуть. И вот фонарщик — старый ворон — И в небе звонком и морозном, И над тобой, и надо мной Летит и зажигает звезды. И заискрился снег блестящий, И сосны за окном встают. Старинный музыкальный ящик Сыграет песенку свою. Вечер утомленный. И сафьян зеленый, Угольки в камине. Время без забот. Это монотонный, вежливо влюбленный, Тихо улыбающийся, медленный гавот. Пахнет елкой вечер, А на елке свечи Догорают медленно, Только для кого? Это монотонный, вежливо влюбленный, Тихо улыбающийся, медленный гавот. И сосны за окном встают. Старинный музыкальный ящик Играет песенку свою. Я засыпаю… Я тону… Я медленно иду ко дну. И вдруг срывают тишину Гудки. На север, в ветер, в холод, В пургу идущих ледоколов, Скорей! Я жду-у-у-у! В ночную жуть Я ухожу, я ухожу, Я нежность комкаю и мну. — Ах так? Мне хочется смеяться, Но душно здесь. Я тишину Разбил, как куклу из фаянса. И воспаленным лбом к окну: Все словно ночь — морозно, ясно. Туман распахнут настежь ветром. Дорога залита луной, И солнце ждет меня к рассвету В лесу у самых валунов. Прозрачный, прочный и огромный, В горячих радугах, в снегу, Угрозой, шепотом и громом Мой мир зовет. Я не могу Остаться здесь. В твое оконце Глазеть на радужную жуть. Я не могу надеть на солнце От лампы синий абажур. Я не могу тебе в угоду Принять твой плюшевый уют За мир мой, где ветра и воды И тучи молнии куют. Там ласточки скользят наметом, Там тополя хранят поля. Воспоена дождем и медом Моя огромная земля. Она в ночи горит кострами, Она дымится на заре, Земля, которая утрами Пьет жадно воду из морей. Моя земля! Мой дом высокий! Там солнцем каждый день проник. Там лебеди кричат в осоке, Под ливнем клонится тростник. Там клен и дуб, ольха и камень Штурмуют башни гор-громад, А по ночам над ледниками В бою сшибаются грома. Там степи в горизонтах синих, По вечерам закат кровав, И полыхают флаги сильных, На клочья тучи разорвав. Дороги кинутся под ноги, В волненье высохнет трава. Друзья оглянутся в тревоге, Они спешат. Не отставай! Тебе ль, рожденному для песен, Для бега, драки и побед, Их променять на эту плесень, На тихий дом без бурь и бед. Где спят, где не за что бороться, Где бьются мухи о стекло, Где на камине три уродца И надпись: «Береги тепло». Прощай. Я выпил все до донца. Но мне ли разменять решить Мое единственное солнце На эти звездные гроши? Ворвался ветер, сдунул свечи И нежность надвое порвал. Сегодня наш последний вечер, Темно, и за окном январь. Ни слова, ни огня, ни крика. Пусть тишина, как на пари. Открой рояль. Сыграй мне Грига И ничего не говори. Молчи. Пусть будут только тени На клавишах и на висках. Я спрячу голову в колени, Чтоб тишину не расплескать. И встанут берега из мела, И вот на черном льду, в беде Перемешались стаи белых И стаи черных лебедей. И лебеди забудут Грига И, покидая черный лед, Заплещут крыльями и с криком Сорвутся в дальний перелет. И будет море под ночами, И ночь, и ни огня нигде. И сквозь тоску начнутся гаммы К беде, как стая лебедей. Сейчас конец, и под снегами, Где гномы клады берегут, На пики фьордов рухнут гаммы. Так звезды падают. В бреду. Конец. На окнах лес морозный. Пусть тишина, как злой навет. Не говори. Не надо. Поздно. Так звезды падают. Навек!

 

Окна заморожены

Окна заморожены             В январе. Люди в стужу брошены             Во дворе. Даже снег иначе стал             Заметать. Нам бы надо начисто             Поболтать. — Тут и так накурено,             — Не кури. Что такой нахмуренный?             Не кори. Никакой причины тут             Не сыскать, Просто беспричинная             Тоска. Детвора салазками             Занялась. — Что же ты неласково             Приняла? — Что пришел нахмуренный?             — Не кори! — Ничего, хороший мой,             Закури.

 

Тоска

Когда один останешься И вдруг назад оглянешься, И краска угрызения Твоих коснется щек… Тоска бывает разная — Зеленая и красная, Осенняя, весенняя И всякая еще.

 

Осень. Ночь

Из цикла «Порт»

В серый мрак гудки надсадно стонут, Черной мокрой мразью порт облит. Стынут над застуженным затоном Белые от снега корабли. Вовремя на юг не улетели Иль устали паруса таскать, А теперь на долгие недели — Тихая затонная тоска. Падает на доки снег липучий, Сыро, мутно, холодно — хоть плачь. Только для чего-то тычут в тучи Растопыренные пальцы мачт.

 

Смерть эскадры

Тревогой день пробит навылет. Еще в порту, еще с утра Надсадно и протяжно выли На внешнем рейде крейсера. Потом ушли, и в дымной влаге Был след расплывчат и томящ, А с форта долго рвались флаги, Прикованные к древкам мачт. Весь день всплывали три нарвала У серой мглы под каблуком, Но сердце к вечеру прорвало Блокаду белых облаков. Заря подкрашена кармином. И только там, где неба нет, Четыре шаровые мины Ныряют в штормовой волне.

 

«Сегодня вы скажете гордо!..»

Сегодня вы скажете гордо! Бездельник! Но я не стыжусь. Я просто шатаюсь по городу И солнцу в глаза гляжу. Пусть ветер голову кружит, Пусть небо в глазах рябит И пляшут в солнечных лужах Мальчишки и воробьи. Наружу — как пчелы из ульца! Поймите — сбежала зима! Руками раздвинул бы улицу, Да жалко сломать дома.

 

«А толку что в трагедиях сих пыльных…»

А толку что в трагедиях сих пыльных, Теперь поди стихами прокормись, Когда редактор требует, чтоб был в них Здоровый кумачовый оптимизм. Я оптимист, но не из тех, что ныне Кричат, что нет ни горя, ни беды, Кто враг и всех и всяческих уныний Как социально чуждой ерунды. Кто голосит в стихах, как на собранье, Подержанную молодость жуя, Что нам осталось только ликованье, А грусть оставим мелким буржуям.

 

«Не разучусь под тишину я…»

Не разучусь под тишину я Во сне над озером летать, Дарить цветы, чуть-чуть волнуясь, И улыбаться просто так. И глухо вскрикнуть, сидя в драме, И вдруг понять в десятый раз, Как море пахнет вечерами, Как морем пахнут вечера.

 

«О, солнечные ясные заливы…»

О, солнечные ясные заливы, О, утренняя синяя вода, Но у меня приливы и отливы Не высчитаны точно на года. У мозга в перепутанной траншее Залягут мысли, перед тем как в бой. А я не знаю тяжести страшнее, Чем сердце, накаленное тобой. И за него колдун неприхотливый Четыре черных двери нагадал. И у меня приливы и отливы Не вычислены точно на года. И завтра, может быть, уже лавиной Я рухну, задевая груды строф, Когда не слово — взгляд неуловимый Швыряет в беспросветность вечеров. И в вечер, тягостный и несчастливый, Я глухо пожалею иногда, Что у меня проливы и отливы Не вычислены точно на года.

 

Рассвет

Мы идем дорогой ночных кораблей, Скоро солнцу время вставать. На заре острова встают из морей, Незнакомые острова. Имена их смуглы, как морской загар, А над ними сквозит синева… Скоро горных пиков снега Станут алым огнем отливать. Просверкнет упруго под солнцем волна, Чайка встречу нам прокричит, И, рожденные солнцем,          всплывут острова На заре из морских пучин. Красный диск над морем повис, скорей! Пусть рассветный ветер суров — Мы идем дорогой больших кораблей, Белых птиц и синих ветров.

 

Анри Бейль

Из цикла «Мастера»

Дорожной грязью дилижанс заляпан. Граница. Столб. И нет пути назад. Он спрячет в тень широкополой шляпы Пронзительные яркие глаза. Надвинет шарф на крепкий подбородок (Еще себя в последний раз сдержать). Он спит, пока солдат у двери бродит, Он спит, пока не отойдет сержант. А в голове стучит: бежать. Прорваться! Одним рывком прорваться и бежать. О, он тоску тогда сомнет и опрокинет, Бежать в грозовый воздух мятежа. В Милан ни шагу, в Парму ни ногой. Ведь где-то там Матильда Висконтини Тоскует вечерами о другом. Бежать, бежать к свободе,       к солнцу, к дали… Но вот сержант выходит из дверей. Ему ли разглядеть лицо Стендаля Под паспортной отметкой —                  Анри Бейль? Рожок. И сразу тяжелеют веки. Теперь заснуть, и станет так легко. Ты спишь, изгнанник Родины и века И современник будущих веков.

 

Сергей Наровчатов. О стихах Бориса Смоленского

У Бориса Смоленского сходная судьба с Николаем Майоровым и Павлом Коганом. Б. Смоленский погиб в ноябре 1941 года с оружием в руках, простым солдатом, защищая нашу Родину. С моей теперешней колокольни это почти мальчик — всего 20 лет. Но эти мальчики ценой своей жизни спасли Россию и отстояли Советскую власть.

Смоленский полностью представитель предвоенного поколения нашей поэтической молодежи тех лет. Одна из отличительных ее черт — глубокий и беззаветный, я бы сказал, «коминтерновский» интернационализм. Это, разумеется, и откладывало отпечаток на творчество всех нас, в том числе и Бориса Смоленского. Он, по сути, один из первых, кто открыл для нашего поколения стихи великого испанского поэта, расстрелянного фашистами, — Федерико Гарсиа Лорки. Тогда республиканская Испания была символом нарастающей схватки с черными силами. Отсюда напряженный, любовный интерес ко всему свободолюбивому в Испании, неосуществленная мечта моих сверстников самим участвовать в битве под Гвадалахарой… Ну что же, судьба готовила всем нам еще большие битвы, так что в долгу она перед нами не осталась.

Может быть, именно испанская трагедия наложила решающую печать на формирование романтического юноши, пылкого и серьезного, яркого и еще по-молодому необузданного — Бориса Смоленского. Я написал «необузданного» и задумался над смыслом этого слова. А ведь юность и всегда должна быть такой. Лишь с годами мы сами на себя надеваем ту или иную узду. Она помогает нам идти не сворачивая по той или другой дороге, но зато как порой хочется и сорвать ее! Но куда там! А молодость не разбирает — скачет, машет головой на всякие околичности, иногда и ломает буйну голову, но берет порой легко такие препятствия, которые после обходишь с раздумьем и осторожностью. Вообще говоря, как уже задолго до меня было сказано, «золотая сорвиголова».

Вот это ощущение у меня родилось, когда я читал стихи Бориса Смоленского. По-молодому неровные, но легко хмелящие, как еще не перебродившее вино, они оставляют в душе лишь один горьковатый осадок. Понятно какой: безмерно жаль, что так рано погиб талантливый человек. Тут уже ничего не поделаешь, но с тем, что он оставил после себя, можно многое сделать.

Его поэтический темперамент, внутренняя динамичность вылились в афористические строфы стихотворения о поэзии «Ремесло». Разнообразны стихи размышлений, настроений. Которые несли отпечаток времени и судьбы поэта. Глубоко патриотично звучат слова о тех, кто защищал берега советского Севера.

На фронте Смоленский готовил первую книгу стихов для Петрозаводского издательства. В нее вошло все написанное им и в 1941 году: фрагменты поэмы о Гарсиа Лорке, лирика, песня батальона, которая полюбилась однополчанам Смоленского, стихотворный текст первого «окна» Карело-Финского ТАСС и другое.

К сожалению, погибла и эта тетрадь…

Не буду подробно разбирать отдельные стихи или отрывки из незавершенных поэм Смоленского. Могу лишь сослаться на высокую оценку, которую им дали его учителя Н. С. Тихонов и П. Г. Антокольский.

Свою рецензию я кончу стихами самого Бориса Смоленского:

Я сегодня весь вечер буду, Задыхаясь в табачном дыме, Мучиться мыслями          о каких-то людях, Умерших очень молодыми. Которые на заре или ночью Неожиданно и неумело Умирали,    не дописав неровных строчек, Не долюбив,       не досказав,          не доделав.

Эти строки оказались грустно пророческими. Концовка их о самом себе, а начало как будто (нарочно не придумаешь) о будущем читателе.

 

Любовь Руднева. Кэп

Жизнь длиной в двадцать лет и три месяца оборвалась 16 октября 1941 года. Погиб почти весь батальон в тяжелом бою, остался на карельской земле и рядовой боец Борис Смоленский. Тогда это называлось — Петрозаводское направление. Дважды до того успел Борис побывать на Севере: в 39-м и 40-м годах его призвали на флот. Но в силу стечения многих сложных обстоятельств снова оказывался в Ленинграде, где в ту пору учился на водительском факультете института инженеров водного транспорта. Казалось бы, осуществлялась мечта, заполонившая его еще с детства, — он станет капитаном дальнего плавания…

Но несмотря на то, что Север встречал юношу неласково, он написал свои лучшие строфы именно о нем, об озерной стране — Карелии, о тех, кто готов схватиться с врагом в Баренцевом море.

Тогда же в черновиках появились две строчки, как предвестие нерассеявшихся тревог:

И на Карельском перешейке Еще находят наши дневники.

Ничего из написанного Смоленским в армии, на фронте не вернулось к живым, кроме писем. Там, где-то близ Медвежьегорска, осталась — увы, ненайденной — полевая сумка, в которой лежала почти готовая рукопись первой книги. Он предназначал ее для издания, обещанного в Петрозаводске. Но его стихи уже в ту пору знали наизусть многие молодые москвичи и ленинградцы, увлекавшиеся поэзией.

Из всего написанного Смоленским напечатано при его жизни было только 24 строки. Они сложились у Бориса в августовский военный день, который он почти случайно провел в столице Карелии Петрозаводске.

13 августа 1941 года Борис писал в Москву:

«Сегодня испытал забытое наслаждение, читая на всех углах „Окно Карелофинского ТАССа“ — здешнего РОСТА. Посредине — сводка Совинформбюро, по бокам — две больших, в треть листа карикатуры с 24 строками, а подписи — мои. Я был, когда „Окно“ выходило из-под типографской машины, радовался по-щенячьи. Отвык ведь. Первый гонорар, забыв про все, передал весь в фонд обороны».

Духовный опыт поколения, самым юным «краем» которого среди молодых поэтов оказался Борис, был необычайно велик, и это обозначилось в даровании юноши, в характере его нелегкой предвоенной жизни и даже в том, как он преодолевал трудности первых месяцев войны. Интенсивность жизни сказывалась во всем: в раннем возмужании, в умении на деле проявлять высокие бескомпромиссные мерила. А отмерено Смоленскому было всего двадцать. И теперь хотя бы пунктиром нужно обозначить хронику его жизни.

Первые странствия, начало ранней детской самостоятельности, привычка заботиться прежде всего о других, душевная щедрость в дружбе — все это связано с отцом, одним из известных журналистов «Комсомольской правды» и деятельным сотрудником многих других газет. Моисея Смоленского очеркисты звали Кэпом, или Штурманом четырех ветров, и это «звание» перешло к сыну.

Борис брался за любую работу, чтобы помочь оставшимся близким. И упорно писал стихи, веря, что это и есть его основное призвание, кроме моря. В тот год Борис рвался в Испанию: «Теперь там передний край схватки с фашизмом», и он гневно читал мне на ходу, раскачиваясь, как моряк, свои стихи, написанные против фашистского диктата и тирании.

Захлебываясь словами, он торопился рассказать про судьбу гениального испанского поэта Федерико Гарсиа Лорки, которого всего за два года перед тем фашисты расстреляли близ гренадской дороги. Борис учил испанский язык, чтобы понимать и переводить Лорку.

Пепел Клааса стучит в сердце мое, Тяжко свистит над страной    окровавленной плеть. Что ж ты бледнеешь?    Хочешь, вместе споем? Время бокалам звенеть. Синее утро, темно-зеленый лес, Воля, простор — что еще нужно мне? Я по дорогам пойду    с песней наперевес. Время бокалам звенеть. По запыленным дорогам    листья мчит ураган. Рот не зальют свинцом —    все равно буду петь! Голову Альбы — в костер,    а шкуру — на барабан! Время бокалам звенеть.

Пройдет короткое время, и появятся вольные переводы Смоленского из Гарсиа Лорки. Они прозвучали по радио и в 1939 году были приняты к изданию.

Как на башне желтой долго Колокол бьет тяжелый, И на ветер желтый долго Раскрываются звоны. Но на башне желтой гулкий Колокол сник тяжелый. Только ветер пылью света Одевает голых. По дорогам горе бродит, Созывая к бою. Горе, коль народ в разброде, А страна в разбое.

Он неустанно искал новые варианты своих стихов, был жаден в узнавании и щедро делился обретенным. Но если убеждался в том, что его упорно кто-то хочет склонить к компромиссу — в искусстве ль, в жизни ль, — он, мягкий и добрый по натуре, способен был решительно хлопнуть дверью.

Мы много бродили по Москве, в которой он вырос. Борис знал ее, любил и понимал. Мы забирались на Ленинские горы, забредали в Петровский монастырь в самом центре города, рассматривая надгробья Нарышкиных, спорили о Петре и перебирали строки Пушкина. Он мог часами слушать чтение Маяковского, Пастернака, Цветаевой, Хлебникова и Багрицкого и сам знал бездну стихов наизусть. Мы любили слушать Баха и подолгу стояли перед полотнами художников, без новаторства которых жизнь показалась бы плоской. Он читал свои стихи, порой стесняясь их, переиначивая. Он не боялся просить совета и принимал самую беспощадную критику своих стихов. И умел вслушиваться серьезно в слово, найденное другими поэтами.

Еще семнадцатилетним он написал стихи «Ремесло», которые, в отличие от многих других, обязательно хотел включить в будущую свою книгу, и позднее продолжал шлифовать их:

Есть ремесло — не засыпать ночами И в конуре, прокуренной дотла, Метаться зверем, пожимать плечами И горбиться скалою у стола. Потом сорваться. В ночь. В мороз.       Чтоб ветер Стянул лицо. Чтоб, прошибая лбом Упорство улиц,       здесь, сейчас же, встретить Единственную нежную любовь. А днем смеяться. И, не беспокоясь, Все отшвырнув, как тягостный мешок, Легко вскочить на отходящий поезд И радоваться шумно и смешно. Прильнуть ночами к звездному оконцу, И быть несчастным от дурацких снов, И быть счастливым просто так —       от солнца На снежных елях. Это — ремесло. И твердо знать, что жизнь иначе — ересь. Любить слова. Годами жить без слов. Быть Моцартом. Убить в себе Сальери И стать собой. И это — ремесло.

Занимаясь постылым для себя черчением — надо было зарабатывать на хлеб, — он проходил свой искус, учился парусному спорту, не боясь показать себя неумелым, а по вечерам вырывался в театр и уходил потрясенный с постановок Мейерхольда. Он не расставался с двумя томиками писем Ван Гога, как с собственным дневником.

Со мной на фронте были его письма, черновики стихов, которые он еще хотел переделывать, но уже не смог.

Как лес восстановить по пням? Где слово, чтоб поднять умерших? Составы, стоны, суетня, Пурга да кислый хлеб промерзший.

Эти строки, пришедшие из зимы 1939—40 г., простукивали нам свои позывные во фронтовую сумятицу 1941 года…

Весной 1941 г. Борис Смоленский в третий раз попал на Север — он был призван и оказался в стройбате на берегу Белого моря. Оттуда он писал о том, как приходится ему и товарищам его вести войну с неласковой природой Беломорья, о новой своей профессии — землекопа и корчевщика. Он еще не знал, что война с фашистами, о которой он непрерывно думал с того момента, как в нее вступили бойцы интербригад в Испании, теперь придвинулась вплотную и к северным сопкам. Не знал, но чувствовал, возвращаясь к поэме о Гарсиа Лорке.

«12 часов — всю ночь работал лопатой, как заправский землекоп… К ночи снова вышел на работу. Дул резкий северный ветер, пошел сначала град, а потом снег. В поле было нестерпимо, мы работали спиной к ветру, то и дело отбегая к кострам. Часа через два меня перевели на корчевку леса. Там ветер дул слабее, но снега было больше, он не сметался ветром… Мой сосед по котелку, боец одного со мной отделения — Ярослав Смеляков. Сегодня вечером мы собираемся читать друг другу стихи и переводы…»

И хотя погибла тетрадь с записями Бориса, о которой он упоминает не раз, и уже не вернуть утраченных стихов, кое-что из его тогдашних раздумий восстанавливается по письмам.

«Прошлую ночь снова был на земляных работах. Сейчас сижу в палатке… у „буржуйки“… Здесь весь младший и частично средний комсостав назначен прямо из ребят, так, например, Смеляков — ком. взвода… Я шлепаю по глубокой грязи своими „ЧТЗ“ (марка гусеничного трактора) — так зовут наши ботинки: очень уж тяжелые. В день — три времени года: утром глубокий снег, мокрые хлопья, лес в снегу, сосны гнутся под снегом — зимний ветер; часам к двум начинается мартовское таяние снега, хмурое и стремительное; вечером — осень, беспросветная хмарь. Иногда снег лежит 2–3 дня и не тает. Холодно… Работы иногда хватает с рассвета за полночь…

… „Грохотал“ гравий, то есть бросал землю с гравием через наклонно поставленное железное сито — „грохот“… Собачий холод, но, как спасение, костер и горячая пища… Возвращаясь с корчевки в лесу, увидел лосиху. Она стояла против ветра и раздувала ноздри, а на них падал снег… Но самое ценное — кабина старого грузовика без колес. Это мой кабинет. Я тут работаю, читаю Ленина, набрасываю мысли о сценарии — в редкое свободное время…»

Это написано восьмого июня 1941 г. — до войны оставалось две недели…

Еще письмо:

«Я снова стал спокойный, вернее выдержанный… Очевидно, это качество вызывается каждый раз необходимостью. Прости, что лист грязный, еще не просох как следует. Тороплюсь».

«Ручка для меня стала символом профессии, которую я с таким трудом отстаивал внутри себя… То, что я пишу синими чернилами на белой бумаге, то, что любая мысль может быть написанной на бумаге, то, что вообще мысль, моя свобода — осталась такой же, — все это занимает меня и наполняет былой уверенностью. Итак — вперед, вперед!»

И вот до войны оставалась уже неделя:

«У меня в голове растут новые замыслы, перед которыми все, что было раньше, бледнеет… Только б не сорваться».

А накануне войны, вечером 21 июня, в первый свободный от работы день, он пишет в письме: 

«В ушах у меня все время звучит музыка, истосковался по стихам!»

Началась война, еще более напряженным становится темп работы в батальоне, каждый день проходит в ожидании отправки на передовую.

Много позже о той поре рассказывал Смеляков:

«Борис мне казался иногда упавшим с Луны, он даже и на марше наборматывал стихи. Когда не удавалось долго ни поесть, ни попить и мы зарастали густой щетиной, он заскорузлыми пальцами вытаскивал свою тетрадку и что-то кропал…»

А Борис в это время писал с тревогой о том, что Смеляков теперь вот не такой общительный, как бывало, — видимо, одолевала его усталость, и, понимая еще тогда размах таланта Смелякова, он не на шутку тревожился за его судьбу.

Погибли записки Смоленского, но сохранились в письмах описания северного лета, осени, удивительно точно написанные пейзажи, часы затишья и тревог — все чаще прилетали гитлеровские самолеты.

И через все — упорное стремление к поэтической работе и заготовки прозы.

«Пишу поэму о Гарсиа Лорке, это и есть поэма о нас, о наших судьбах, нашей любви… Эпиграфом я взял слова Пассионарии: „Лучше умереть стоя, чем жить на коленях“. Словом, в эти дни и ночи это не фраза, а программа действия. Кажется, я скоро буду иметь возможность начать действовать. А пока пишу. Прервала воздушная тревога. Самолеты немцев покружились в высоте и ушли к морю от огня зениток — только и всего.

…В следующем письме пришлю стихи — наброски поэмы и почти готовый перевод из Руставели — „Штурм Каджети“, помнишь, я читал начало. Да за время ночных дежурств крепко подредактировал Лорку. Но писать все-таки трудно, очень трудно…»

И как всегда, мысль Бориса обращается к друзьям: «Слуцкий на фронте, Дезька (Давид Самойлов — Л. Р.), остальные почти все в ополчении…»

Вторая половина августа 1941 года. Смоленский пишет:

«Изредка отбросишь лопату, вытащишь из кармана записную книжку, нацарапаешь две строки — и снова за работу. Так я написал песню нашего батальона… и сейчас все роты ходят на работу под мою песню… В любую минуту я совершенно спокойно пойду в бой и в бою буду стараться как можно лучше драться за страну, за интернационализм, за нашу работу, за наше счастье… Завтра мне полагаются сутки отдыха. Как раз мой день рождения — ровно 20 лет. Иногда, когда я оглядываюсь назад, я удивляюсь, сколько я успел впихнуть в эти 20 лет — любому хватит на 30!.. Я не расстаюсь с томиком Хлебникова, таскаю его в кармане шинели — издание „Библиотека поэта“. Очень полюбил его, как никогда. Когда не читаю — часто во время работы, дороги, перебираю в памяти его стихи!»

Он чувствует новые возможности стихотворной выразительности. И пишет «точнее, ударнее»…

Он вписывает в письма отдельные строфы, оговаривая: они еще черновые. Среди них осталось и двустишие:

Но листья, сны и голоса Не возвращаются назад…

Он пишет: «…начал при свете карманного фонарика, подвешенного на нарах Смелякова, кончаю в старом грузовике…»

В сентябре принимали они военную присягу:

«…такое состояние бывает только раз в жизни… По поводу хорошей погоды — у нас „гости“ с воздуха, прилетали уже три раза, но все неудачно для них. Сегодня обнаглели и спустились пониже обычного, но мы того и ждали, открыли огонь. Пришлось им убраться несолоно хлебавши. Пока единственное неудобство от них то, что они мешают отоспаться после ночной вахты…»

Вскоре после войны стали известны стихи Смелякова о только что завершившейся Отечественной. И вспомнилось все, что успел написать Борис Смоленский с Севера. Было таким многозначительным соседство в армии одного из правофланговых нашего поколения, зрелого художника — Смелякова с одним из самых юных — левофланговых этого же поколения. И невольно строфы стихотворения Смелякова «Судья» адресовались нами к тому юноше из Москвы, нашему другу, который так и остался на Карельском перешейке:

Упал на пашне у высотки Суровый мальчик из Москвы, И тихо сдвинулась пилотка С пробитой пулей головы… …И будет самой высшей мерой, Какою мерить нас могли, В ладони юношеской серой Та горсть тяжелая земли…

 

Мать поэта — в Падуне

Молодой поэт Борис Смоленский погиб в ноябре 1941 года около поселка Падун.

Следопытам Падунской восьмилетней школы под руководством З. И. Поглазовой удалось собрать богатый материал о жизни и творчестве Б. Смоленского. Уже несколько лет школьники Падуна ведут переписку с матерью поэта — Раисой Львовной Смоленской. И вот она приехала из Ленинграда в Медвежьегорск на Праздник Победы.

9 мая в клубе поселка Падун состоялся вечер, посвященный героической победе советского народа над фашистской Германией. Самым почетным гостем была Р. Л. Смоленская. Ей 82 года.

В проведении вечера приняли участие руководители Медвежьегорского района, учителя, ветераны войны, жители Медвежьегорска и Падуна.

— Откровенно говоря, — сказала Раиса Львовна, — я не ожидала такого теплого приема. Я очень взволнована и растрогана. Спасибо вам, спасибо за все…

Наши земляки свято чтят имена бойцов, погибших в боях с врагами. Не забыто и имя Б. Смоленского, который написал о Карелии проникновенные строки:

Край мой чистый! Небо твое синее, Ясные озерные глаза! Дай мне силу, Дай мне слово сильное И не требуй, Чтоб вернул назад.

Эти строки живут в наших сердцах.

Несколько лед назад у поселка Падун был установлен знак — благодарная дань уважения короткой, но яркой жизни молодого поэта. К знаку часто приходят падунские следопыты, гости поселка, туристы… Побывала у знака и Раиса Львовна Смоленская.

…Сколько матерей пережили своих сыновей, сколько слез выплакали по ним материнские глаза!

Май 1981 г.

Газета г. Медвежьегорска

 

Евгений Агранович. Борис Смоленский, друг

Борька был на два года моложе меня, еще школьником — а я первокурсник, — но дружба была высшей пробы. Как поэту ему не дали раскрыться полностью, так рано убили на Карельском фронте. Сохранилась тонкая тетрадочка стихов, порой блестящих, — демонстрация талантливости, обещание будущего взлета.

Борису Смоленскому — поэту и воину

(Отрывок из поэмы)

Лицо Бориса стал я забывать И не могу сейчас его увидеть, Но смех узнал бы и узнал привычку Все раздавать, делиться и дарить. Была, я помню, лютая как враг Морозная зима сорокового. Я бегал в ватничке. Борис напялил Свой кожаный реглан на меховушке С цигейковым большим воротником На тощего приятеля, сказав, Чтоб я его благодарить не вздумал: «Успеешь завтра сделать реверанс». И поделился он со мной друзьями. Прописанному в зимних электричках, При кубике бульонном на обед, Он отворил волшебные дома, Где так его встречали и любили. И появилась у меня Москва, Горячий ужин, кров над головой И первый благодатный интерес К дичкам зеленым          школьных строф моих…

 

Нахим Левит. Вместо послесловия

Предлагаемый любителям поэзии сборник содержит практически все написанные автором стихи, включая около четырех десятков ранее никогда не публиковавшихся и сочиненных в основном в школьные годы автора. Это стихи, сохранившиеся в черновиках Бориса, были переписаны в тетрадь матерью поэта — Раисой Львовной Смоленской. В 80-е годы она безуспешно пыталась их издать, после чего, будучи человеком преклонных лет, передала эту тетрадь своему племяннику, двоюродному брату Бориса Смоленского — Моисею Хасминскому в надежде, что наступит время, когда все написанное ее сыном увидит свет.

В настоящее время Моисей Семенович Хасминский и автор этих строк Нахим Борисович Левит — также двоюродный брат Бориса — единственные оставшиеся в живых его родственники, знавшие его с детских лет.

Я познакомился с Борисом еще в школьные годы, когда он приезжал в Невель (небольшой город на юге Псковской области), где жили его дед, прадед и другие наши общие родственники и где родилась и выросла Раиса Львовна, которая в 1920 году вышла замуж за Моисея Смоленского и уехала с ним в Москву. Уже тогда я был поражен начитанностью Бориса, его осведомленностью не только в вопросах литературы, но также в вопросах истории и искусства. Мне даже сначала казалось, что Борис просто хочет прихвастнуть перед сверстниками-провинциалами своей эрудицией. Но потом стало ясно, что это совсем не так: эрудиция его действительно была высокой. В Невеле на досуге мы играли в очень популярную в те годы среди подростков игру — лапту, катались по озеру на парусной байдарке, сделанной его дядей — Борисом Хасминским, погибшим в первые недели войны. Уже тогда Борис умело управлял парусом. Последняя наша встреча состоялась в самом начале 1939 года, когда на зимние каникулы в Ленинграде собралась группа из пяти близких по возрасту родственников — школьников, приехавших из разных городов. Мы вместе посетили ряд музеев, съездили в Пушкин, Павловск, Гатчину, смотрели балет в Мариинском театре. Борис, уже проживший два года в Ленинграде, обычно выполнял роль гида. Он не только много и интересно рассказывал обо всем увиденном в музеях и на улицах города, но и читал большое количество стихов. Некоторые напевал. Читал он свои переводы из Гарсиа Лорки — нам тогда совсем неизвестного поэта, читал и свои стихи. Многие из них запомнились полностью или частично. К их числу относится шуточная песня «Одесса-мама», о которой Борис говорил, что написал ее совместно с Евгением Аграновичем. Видимо, позже оба автора порознь дорабатывали текст, так как есть различия в том, что записано в тетради у Раисы Львовны и на сайте Е. Аграновича. Хорошо запомнилась «Бригантина», причем я долго был уверен, что ее автор — Борис, пока эта песня не стала в 60—70-х годах популярной и в песеннике тех лет не была опубликована с указанием двух авторов: Павла Когана и Бориса Смоленского. Это был тот же самый давно запомнившийся текст, полностью совпадавший с записями черновиков Бориса, сохранившихся у Раисы Львовны (текст на сайте у Когана несколько отличен). В шуточном стихотворении «Шоферша» есть редко встречающаяся рифма — рифмуются до пяти последних слогов. Напевал Борис написанную им песню на мотив и в подражание популярной довоенной песни, начинавшейся словами «Служили два друга в нашем полку…» У Бориса песня начиналась словами «Учились два друга в классе одном…» Далее говорилось, что один из друзей потом погиб, сражаясь в Испании против фашистов, а другой — изменил родине, стал шпионом, был разоблачен и расстрелян. Впрочем, были и другие варианты конца этой песни. Все это было в духе того времени. Запомнились отрывки из других стихотворений Бориса, которых, к сожалению, не оказалось в тетрадке Раисы Львовны. Вот, к примеру, один из таких отрывков на любимую Борисом морскую тематику:

Позвольте вам сказать, сказать, Позвольте рассказать, Как в бурю паруса вязать, Как паруса вязать. Позвольте вас на сейлинг взять, Да, вас на сейлинг взять, И в руки мокрый шкот вам дать, Попробуйте держать.

Эти стихи он напевал на один из популярных в те годы мотивов. Напевал он и еще одну очень трогательную песню на ту же самую морскую тему и довольно известный простой мотив. Песня начиналась словами: «Девушку из маленькой таверны / Полюбил суровый капитан». Далее шло: «Полюбил за пепельные косы, / Алых губ нетронутый коралл, / За который пьяные матросы / Поднимали не один бокал». Заканчивалась песня куплетом: «И никто не знал о той причине, / Даже сам хозяин кабака, / Девушка из маленькой кантины / Бросилася в море с маяка». Возможно, что текст написан Борисом, это была его тема.

Борис Смоленский очень хотел стать моряком, но в мореходное училище его не принимали как сына расстрелянного «врага народа». Видимо, по той же причине его не печатали. Море и мечта о капитанстве были достаточно конкретны: он уходил в туристические плавания по порожистым рекам Урала и Сибири. Борис был красивым юношей, рослым, широкоплечим. Он ходил слегка покачиваясь, подражая бывалым морякам. Обладая обостренным чувством справедливости, он всегда готов был сходу вступиться за обиженного, даже если это был совсем незнакомый человек.

Отец Бориса Моисей Пантелеймонович в 1937 году был арестован и вскоре расстрелян. Развод родителей состоялся до ареста отца, поэтому мать избежала репрессий, а сын — детского дома. Не зная истинных масштабов репрессий, Борис полагал, что с его отцом просто произошла какая-то ошибка, тем более что никаких сведений о нем он не имел и думал, что власти во всем разберутся и отец вернется домой.

Любимым местом Бориса была Карелия, защищая которую, он в 1941 году погиб.

Борис Смоленский похоронен в городе Медвежьегорске. Одна из школ там названа его именем, а во дворе школы ему был установлен памятник. Раису Львовну несколько раз приглашали в эту школу, она выступала на вечерах памяти, посвященных ее сыну и другим погибшим в Отечественную войну. Об этом она рассказывала сама, и были публикации в местной прессе.

Даты написания стихов, опубликованных в первой части предлагаемого сборника, не везде указаны точно. Многие из этих стихов Борис читал нам раньше на год или на два. Это неудивительно: автор не всегда датировал свои стихи.

Во второй части сборника помещены стихи с указанием лишь тех дат написания, которые были обозначены в черновиках. Эти стихи были написаны, когда автору еще не исполнилось 20 лет.

Декабрь 2007 г.

 

Примечания

Первую часть книги составляют стихотворения, ранее опубликованные в сборнике «Борис Смоленский. Стихи» (Москва, «Молодая гвардия», 1976). Некоторые стихотворения, опубликованные в сборнике «Стихи» 1976 года, впервые были напечатаны в книгах «Имена на поверке» (Москва, «Молодая гвардия», 1963) и «Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне» (Москва, Ленинград, «Советский писатель», 1965). Отдельные стихотворения Бориса Смоленского были опубликованы в альманахе «До последнего дыхания» (Москва, «Правда», 1985). Борис Смоленский — один из героев художественно-документальной книги Кирилла Голованова «Матросы Наркомпроса» (Москва, «Молодая гвардия», 1974).

Стихотворения второй части книги печатаются по рукописи матери поэта Р. Л. Смоленской. Фрагменты некоторых стихотворений опубликованы в книге «Матросы Наркомпроса», а также в альманахе «День поэзии» (Москва, «Советский писатель», 1981) и книге «Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне». Значительная часть стихотворений из тетради Р. Л. Смоленской публикуется впервые.

Стихотворения «В тот год, когда, теряясь в днях…», «Наружу, как пчелы из ульца…», «Теряет синий свет окно…», входившие в сборник 1976 года, являются фрагментами больших по объему стихотворений, сохранившихся в рукописи Р. Л. Смоленской и опубликованных во второй части книги.

Л. Руднева отмечает, что поэма «Кабан» начинается строками «Вступления», но в тетради матери поэта это стихотворение не включено в поэму.

Воспоминания Л. Рудневой «Кэп» и статья из медвежьегорской газеты «Мать поэта в Падуне» печатаются с сокращениями. Из воспоминаний Е. Аграновича «Борис Смоленский, друг» и его поэмы «Борису Смоленскому — поэту и воину» публикуются небольшие отрывки.

Редакция

 

Использованная литература

Борис Смоленский. «Стихи» (Москва, «Молодая гвардия», 1976)

«Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне» (Санкт-Петербург, «Академический проект», 2005)

«Строка, оборванная пулей» (Москва, «Московский рабочий», 1985)

Евгений Агранович. «Я в весеннем лесу пил березовый сок…» (Москва, «Книжный магазин „Москва“», 1998)

Кирилл Голованов. «Матросы Наркомпроса» (Москва, «Молодая гвардия», 1974)

Книга создана при участии:

Нахима Левита, Александра Фарбермана, Александра Хасминского, Людмилы Максимовской, Алены Моисеевой, Веры Ефремовой, Вадима Николаева, Ирины Соловьевой, Людмилы Алексеевой

Содержание