Со мной что-то творится неладное: в деревню приеду — город манит, в нем поживу — деревня зовет. Вот и катаюсь туда и обратно.

— Приставай к одному берегу, — говорит мама, — а не мотайся, как маятник. Такая жизнь ни к чему доброму не приведет.

В самом деле, пора бы остепениться, определить место. Последний раз ездил домой, окончательно разочаровался: ровни моей не осталось в Лебяжье, разъехались. Вечером скукотища, некуда сходить. Клуб и тот прикрыли: зав уволился, а нового не могут подобрать. Заведующий районным отделом культуры сперва обещал, а потом сказал:

— Выдвигайте своих.

— Шутка сказать — выдвигайте! А кого? Один по качествам не подходит, другой не хочет, третьего жена не отпускает. Вот и пустует клуб. Хоть растоскуйся!

Сначала техничка открывала клуб, теперь наотрез отказалась.

— Мое дело мыть, — заявила она.

— Для кого? — как-то спросил я.

— Чтоб начальство не придиралось да деньги платили.

— За что?

— Мало ли переворачиваю грязи, — осердилась Агриппина.

— Зачем в клубе мыть?

— А как? Обязанность такая.

— Никто же не ходит.

— Придут три-четыре пары, а как сто человек наследят. Вот и приходится грязь ворочать.

Зачем я сказал? Как начала Агриппина чистить да тряпичить, не рад, что и связался.

— Бодливой корове бог рогов не дал, — бурей накатилась техничка. — Удрали в город, теперь выкомуривают: то им неладно, друго негоже. Я, что ли, должна веселить? Приезжайте в колхоз и свои порядки наводите. А с меня хватит, повеселила, будет. Уйду на пенсию, вовсе некому клуб будет открывать. Дожились!

И мама сказала:

— Верно, Сютка, устраивайся-ко избачом, город и без тебя обойдется. Девчонку присмотришь, женишься — с внуками начну водиться. Кому-то надо же в деревне жить.

Горькая правда меня захлестнула, зацепила сердце. Целую ночь бродил с думами вокруг озера. Мыслей, как пуху в подушке. Гомозятся, друг дружку перебивают, топчут и мнут, а победила одна — у меня и в городе не прокапало. Общежитие на двоих, работа рядом, театры под боком, денег хватает, еще и маме высылаю. Живи не тужи! С женитьбой некуда торопиться. Не опоздал. Какие мои годы! Да и всему свое время, успею натереть лён. А жениться так, как сосед по койке, тоже деревенский парень, Мишка Малков, так лучше вечно быть холостым. Не раз ему говорили: «Жениться — не напасть, как бы самому не пропасть». Подтвердилась пословица. Уж как отговаривали его, так нет, затвердил:

— Не могу жить без Верки, люблю.

— Она тебя? — пытали мы.

— Не спрашивал.

— Сколько ее знаешь?

— Второй месяц.

Видим, не сладить с ним, втрескался и посылает сватать. Пошли, высватали, свадьбу отгрохали. Трое суток гудели: первый вечер поднимали тост за счастье молодых, а последние двое суток — за развод. Верка убежала от него. Дружила до Мишки с другим парнем, поссорилась, решила отомстить. Тот узнал, приехал на такси и в самый разгар свадьбы увез невесту. Была и не была свадьба, лишь дурная слава осталась: на все общежитие, если не на город. Кое-кто и призадумался, а кому и не пошло впрок. Чего отчаиваться? Могли в одну субботу жениться, в другую — разжениться. Проводились вечеринки с форсом, с хвастливой развязностью, лихо, с частушками-погремушками: «Хоба да хоба, дураки мы оба! В воскресенье вышла замуж, в понедельник дома». Парни в отместку: «Мне жениться-разжениться — это пара пустяков…» Такие парни обычно в вечер провожали двух-трех девчонок. Которую выбрать, терялись. По их словам, одна лучше другой. Таких парней я не терпел. Радовался, когда девчата давали от ворот поворот. Если же нет, то меня знобило, аж закипал ненавистью. Потому и дал зарок не жениться. По крайней мере, еще лет пять.

Думы, мои думы, куда бы вас деть? Не на шутку растравили сердце, отстанет оно от тела, вырвется ненароком. Что делать, как поступить? А тянет домой, хоть ухо режь! Словно услышал душевные раздеряги мой друг Борис. Завалил письмами и телеграммами: приезжай да приезжай. Так настойчиво звал, что меня отвернуло от города. Воздух и тот показался дымным и едучим. Даже стал застревать во рту, не глотался. Завод опротивел, надоел, как горькая редька. Колебания и раздумья сгинули — я еду. Но опять загвоздка: друг-то звал работать в районную редакцию. Закружился головной маховик и вдруг на всем ходу заклинил. Это набрякшие кровью виски сдавили голову, хлестнули боли, но и они пропали. Лишь сердце барабанит, по-прежнему колотит, будоражит грудь, стреляет в голову, заставляет думать. Что делать? Ехать домой? Оставаться в Уксянке? Уйти в газету?

Я подворачиваю к редакции.

Типография и редакция под одной крышей. Здание длинное, барачного типа, недавно выстроенное: бревна еще не успели счернеть, отливали желтизной и янтарной смолой в лучах утреннего солнца. В пазах между ними белела пакля. Штакетник высокий, вровень с плечами. Он ровной стеной забирал палисадник. В нем чисто ухожены клумбы. Палисадник разрывался узким проходом в редакцию.

Кое-как заглушив волнение, я вошел в квадратную комнату с двумя огромными окнами. Она, по-видимому, была и прихожей, и служебным кабинетом. Спиной ко мне сидел Борис. Его я из тыщи узнаю в любом положении. Сердце осело, и вспыхнула во мне детская шалость. В один прыжок я добрался до Бориса и сжал его кудрявый кочан. Заерзал, заметался вечный спортсмен. Но не тут-то было: недаром я служил на флоте, кое-чему научили.

— Силен, бродяга, — отряхиваясь, сказал друг. — Спортом занимаешься?

— А ты?

— Бывает. Зимой выступал на лыжах, первое место отхватил.

— Растёшь!

— Нет, едва вытянул. Ребята сильные, только техники маловато. Но год-два, и они обставят нас, стариков.

— Старик нашелся! На тебе еще пахать да пахать.

— Есть еще порох в пороховницах, — улыбнулся Борис и потер ладони. — Пошли к редактору.

— Знаешь, я раздумал.

— Смеешься?

— Нисколько. Ты вот о спорте захлебываясь говоришь, а много ли сельчан в районных соревнованиях участвует?

— Из Петропавловки, Любимово…

— Всё?

— Пожалуй.

— Не густо. Считай, что в Лебяжье тоже будет команда.

— Вот и хорошо.

— В редакции не получится.

— В субботу, воскресенье…

— Наездом? Какой толк.

— Было бы желание.

— Обойдетесь без меня.

— Некому работать. Не только сотрудников, даже зама нет. Зашились с газетой. Вот останешься, и спортом займемся. Уговорились?

Борис почти втолкнул меня в кабинет. За столом при раскинутой газете, догадываюсь, сидел редактор. У окна напротив — коротконосый, с раздутыми ноздрями ладный мужчина в сером поношенном костюме. Оба смотрели в упор, изучали: редактор — сквозь очки, мужчина — из-под нависших бровей. Я же смотрел вразбежку: одним глазом на одного, другим на другого. Мужчине под пятьдесят, редактору, если не шестьдесят, то около. Волосы буранно-седые, лицо с глубокими бороздами — попахала на нем жизнь! У второго щеки пегие от красно-сетчатых полосок, похожих на паутину. Его я где-то видел. Не в Лебяжье ли? Так оно и есть. Он часто заглядывал к нам. Особенно в посевную и уборочную кампании. Тогда зачастую райком направлял в колхозы уполномоченных. Фамилию, имя, хоть убей, не помню. Когда Борис представил меня, мужчина улыбнулся.

— Вон ты чей. Значит, Орины Макаровны? Помню, помню.

— Земляки, выходит, — сказал редактор.

— Его мать работала телятницей, он все с ней бегал, помогал пасти. Вот такусенький был. — Зав. сельхозотделом показал пятнистой рукой на кромку стола.

— Принимаем парня, Иван Степанович? — Редактор грузно, по-стариковски вышел из-за стола. — Стихи мы его печатали еще в школьные годы. С журналистской работой, думаю, справится.

Говорил он как будто искренне. Я же загорелся пламенем. Какой из меня журналист?! Я и позднее боялся произносить это слово. Когда спрашивали, кем работаю, отвечал: «В редакции».

Первое задание было проще пареной репы.

— Поезжай домой, — сказал редактор. — Что дорого, о том и напиши.

Я так бы и сделал. По районной сводке в Гладком и Прошкино показатели по надою молока и заготовке кормов были хорошие, по тем временам даже высокие.

Михаил Петрович вскользь заметил:

— Там мы давно не были, некому ехать.

Я прикинул: сначала туда проеду, родственников заодним попроведаю, оттуда нагряну домой. Обе деревни рядом с Лебяжьем, можно пешком все поля обойти.

Редактора обрадовало мое предложение, и он выдал целую серию напутственных советов. Опытному газетчику стоит уточнить по телефону фамилии, цифры, и корреспонденция готова. А что из меня получится?

По приезде, как и задумал, заскочил к сродной маминой сестре, тетке Августе. Она встретила меня слезами и упреками. Мало-помалу успокоилась и, узнав цель приезда, начала выкладывать:

— В первую-то очередь у всех районных — передовики, план, обязательства. Только что о них писать-то? Мы понимаем: без мяса, молока, хлеба какая жизнь! Больше получим, лучше живем. Ленивых у нас нет. Седни один впереди, завтра другой, а послезавтра, глядишь, третий. Стало быть, обо всех надо писать? Мне кажется, о них-то и надо помешкать. Они не осердятся — воспитаны. А вот о тех, кто безобразничает, семью бросает, болтается бездомной собакой, о тех надо писать, чтоб не мешали добрым людям. Так пропесочить, чтоб другим неповадно было. Так-то и Кольша мой — герой! По работе о нем никто худо не скажет. А я ему выволочку дала. Боится теперь на глаза попадаться. Увидит — за полверсты отворачивает. Сопляк, а вытворять научился. Мой-то зеленый, что с него возьмешь, а Блюденову — совсем непростительно. Ишо председателем сельского Совета величатся. Вот кого надо пропечатать. Все променял на карты и водку. Дело-то, конешно, хозяйско: позволят капитал — пируй. Но доверие променять на пакость не позволим. Срамота, стыдоба прямо! Дурней примера в области не сыщешь. Чему молодняк учит? О нем уж обязательно напиши. Да ишо прибавь: мол, скрывается за озером, в Совете редкий гость, стыдно народу шары показывать. Куда придем с таким руководителем? Не кривя скажу, выпрягся, управы на него нет. Время горячо — это правда, недосуг сейчас им заниматься. Ну и держать нет резону. Подскажи начальству, чтоб немедля убрали, опиши хорошенько.

— Ладно, — и засобирался уходить.

— Куда торопишься? На столько-то и не заходил бы! — обиделась тетя Гутя. — Переночуй, места вон скоко: полати пусты, голбец широкий, койка матерушшая. Куда хошь, туда и ложись. Да и у Павла хватит сердцов, если не дождешься.

— Где он? — вспыхнул я. За весь разговор ни разу не обмолвился о дяде Паше.

— На работе.

— Разве не на пенсии?

— Третий уж год! Попросят — не отказывается. Работник-то — слава одна! Толку нет, а туда же нос сует, куда и все.

— Давно его не видел.

— Вот-вот, и повидашь заодно, — обрадовалась старушка. — Снимай бушлат-то, не надоел, что ли?

— Я бы рад, да некогда.

— Знаю, что по делу приехал, но пока Павел не придет, не отпушшу. Обидится он. Ты приезжал в Прошкино?

— Нет.

— Вот! А ему ведь не докажешь. Говорю: «Ты вклепался». Он свое: «Сютка!» — «Нет!» — успариваю. — «В морском бушлате, кто, если не он?» — «Мало ли пришло из армии?» — «Голову даю на отсечение, он!» — «Поди, Петруха Фроськи Дарьиной?» — «Ты меня за кого считашь? Хватит роликов отличить племяша от Петьки». Так и уснул с одной мыслью, что это ты. Не гневай старика, ночуй.

— Я на обратном пути заскочу.

— Куда теперь?

— На урочище, надо доярок застать, пока идет обеденная дойка. Потом в Гладкое.

— Туда зачем?

— Тоже к дояркам.

— У нас мало, что ли?

— Не такие.

— Наши покрасят гладченских. Я даже невесту тебе присмотрела.

— Вы с мамой, наверное, договорились?

— Время-то подошло.

— Бедному жениться — только подпоясаться.

— Не то время. Закатим свадьбу на весь район.

— И не собираюсь.

— Мы это же говорили, но от жизни не спрячешься. Чай, не к матери же спешишь, — с лукавинкой и легким упреком подметила тетка. — То ли мы молодыми не были? Баские не были, а молодые были. И так же всё куда-то спешили, бежали.

Тетка выглянула в окошко.

— Где он? Когда не ждешь, раным-рано паужинать прикондыбат, седни, как назло, нет. Погоди ужо, сейчас сбегаю, он рядом тут.

Тетка засуетилась, стала концы платка затягивать. Руки дрожали, еле поправила платок, а говорила бойко и часто.

— Сичас, сичас…

Скрипнула калитка.

— Знать-то, он! — обрадовалась тетка. — Нельзя и помянуть-то — явился, не запылился.

В сенях проскрипели половицы и прошаркали тяжелые подошвы, в косяках появилась сивая борода. В ней лепестками горели губы. Они враз задрожали и разорвались:

— Каким ветром?

— Попутным.

— Хоть бы весточку дал, а то напужать недолго. — Павел Егорович горячо трепал и тискал меня в объятиях. — Давно из армии?

— Давненько.

— Поздно же надумал дядю попроведать.

— Полно смушшать парня, — принялась защищать меня Августа Ивановна.

Дядя вздернул бороду.

— Тогда потчуй!

— Нагостился гостенек-то.

— Наши так не пляшут. Сколько ждали — и на тебе!

Павел Егорович почесал нос.

— Не мешало бы «разговору» нажить. С утра нос зудит. Не подводит, холера. Точно показывает гостей, как рана погоду. К перемене климата невтерпеж ноет, аж переворачивает.

— Не подговаривайся, тебе нельзя пить. Твое лекарство на шостке. Напарила целый чугунок корней.

— Седни не грех, старуха, по маленькой пропустить.

— Нисколько врачи не велели.

— Садись за стол, что как неродный.

— Спасибо, не хочу.

— Через не хочу садись да расскажи о службе.

— Служба везде одинакова.

— Где служил?

— На Тихом!

— В каких местах?

Я рассказал.

— Елки-моталки! Я ведь там же начинал, а закончил на Западе, в пехоте. В сорок четвертом по ранению вернулся. Всего досыта хлебнул. Война, война! До сих пор в ушах звенит. Мы хоть мужики, нам положено. А вот бабоньки, ребятишки за что страдали и страдают? Вон Стюрка, эвакуированная, на всю жизнь полоумненькой осталась. На глазах у нее мать повесили, маленькую сестренку расстреляли. До теперешней поры за ней мальцы бегают, дразнят. Как-то Зойкиного карапуза поймал и крапивой нажарил. Вроде как приутихли. Лучше не вспоминать, ну его к чомору. Что, старуха, копашься?

Тетка вытаскивала из расписного шкафчика, прибитого к стене, посуду и ложки, направляла стол. Вскоре стол уже улыбался. Так направлять могла только тетка Гутя.

Когда меня провожали в армию, мама за неделю до проводов уезжала к ней и привезла полную сельницу и несколько корзин разной стряпни и снеди. Богата тетка на выдумку и рукодельница на выпечку! Смотришь на стол — и глаза разбегаются. С чего начинать? Плетенки-преснушки просятся сами в рот. Их перебивают караси с глазами-изюминками. Лезут с тарелки вареные каральки с нарезом вокруг, подпрыгивают поджаристые, с ямками вафли, не терпится масленому хворосту. Что там еще копошится? Ага! Масленок, припудренный маком, выкатил на край хлебницы. Он так и норовит в руки. Почему не отведать вот тот калачик? Пружина-пружиной. Сожмешь да отпустишь, калачик снова как нетронутый. Что откусишь, во рту тает.

Дядя, помню, тогда разыгрывал жену: «Гутьша, ты у меня третья». — «Кто не знает?» — «Ребята не слышали. Рассказать? Слушайте. Давно это было, тогда ишо единолично жили. Привел одну девчонку. Как ее звали, Гутя?» — «Не все ли равно». — «Допустим, Марунька Блюденова. (В Прошкино полдеревни Блюденовых.) Говорю ей: «Испеки ковригу, завтра я на покос». Девка ночь не спит, как бы не прижечь да не пересушить хлеб. Переживает, знамо дело, замуж охота, утром, пока я спал, втихаря сложила хлеб в корзину и будит: «Вставай, пора». Приехал я к рязановскому колодчику — там наш покос находился. Первым делом опустил ковригу в большой берестяной туес. Завсегда в нем квас возил. (Попутно обмолвлюсь: мать-покойница, царство ей небесное, умела делать квас. До того ядреный да вкусный, особенно когда студеный, а запах — собери со всех лугов травы, и то, кажется, в них что-то не хватает. Будешь пить — ум проглотишь.) Пошел распрягать Безносика. Так жеребца звали: волки ему нос выхватили, когда ишо был жеребенком. Распряг его. Дай, думаю, посмотрю хлеб. Взял на зуб — не кусается, начал ломать — не ломается. Ладно, пойду покошу. А ковригу обратно опустил. К паужне подвело брюхо, достал ковригу, пробую. Она така же. Я и так, я и сяк — не поддается. Ах ты, растуды твою! Есть-то хочу. Взял топор — разрубил. Но не помогло. Пал на лошадь и айда в деревню. Марунька издали заметила, ждет у ворот. Не доезжая, ору: «Вон со двора!» Вторая, не дожидаясь, ушла». — «Я така же была, пошто не выгнал?» — кокетливо подговаривается тетка. «Любовь всё прошшат!» — «Старый брехун!» — «Брехня — часть правды. Уразумели, робята, как невест выбирать?»

Садясь за стол, я вспомнил дядин рассказ и улыбнулся.

— Рано смеешься, сперва отведай, что старая сготовила. Жаль вот посуху встречаю племянника, — сердоболится дядя Паша.

— Не хуже, дольше проживете, — успокаивает тетка. — На работу-то пойдешь?

— А как же! Седни субботник, силосуем крапиву. Мне поручили за пионерами приглядывать. У них я вроде комиссара. Где подскажу, где нотацию прочитаю. Да они больше меня знают.

— Не ходил бы уж тогда, не позорился.

— Надо, старуха, надо, без пригляду как они будут робить. Пойду я, пожалуй, поди, приехали. Старуха, чуть не забыл: к вечеру сваргань баньку.

— Как не докумекала раньше? — хватилась хозяйка. — Я бы уж истопила. Оставайся, Вася? Попаришься от души. Банька новая, лонись перестроили, сделали по-чистому. Знай, подтопляй, враз загудит. А пару-у! На весь околоток хватает.

Мой отказ окончательно разобидел родных.

— Больно несговорчивый, — ворчали они оба.

— В следующий раз.

— Так же, как седни?

— На целую неделю приеду.

— Загодя сообщи, чтоб приготовились. Сичас застал врасплох, нечем и угостить как следует.

— Что вы! Всего, как на свадьбе.

— Тогда не обессудь.

Старики проводили меня за ворота. Дядя Паша пошел переулком, я спустился за огороды. Впереди начинался гнилой лог с редкими колками. Через них просвечивала Михайловка. Шел лугами, выбирая твердые коровьи тропы, похожие на терки. Сворачивал на те, которые шире и глаже. Но все равно идти трудно. То и дело спотыкался за высохшие острые кромки коровьих следов. Кое-как выбрался на равнину. Угодья — глазом не обведешь. Вот где приволье скоту! Коровы разбрелись и бродили одиночками, парами, кучами. Некоторые залезли в воду, лениво охлестывали бока хвостами-вениками. Пастухов не видно.

Рядом с озером стоял вагончик. Под берегом в камышах шлепала по бортам лодок вода. Кто-то приковывал одну из них. Звенела цепь, стучали весла. Из камышей вышел мужчина и, размахивая бутылкой, поднялся на бугор. Почти в одно время мы подошли к вагончику.

Пряча за пазухой водку, мужик открыл дверь.

— Блюденов, Миша! Спаситель наш! — раздались за стенкой пьяные голоса.

— Тише! — осадил друзей вошедший. — Прячьте карты, незнакомый идет.

— Пусть идет, хрен с ним.

Я постучал.

— Закрой с той стороны!

Один из сидящих в углу на нарах с подковыркой предложил:

— Садись, на чем стоишь.

Другой, напирая на местный выговор, издевался:

— Откель и чей ты будешь родом?

Я не остался в долгу перед остряками и нараспев ответил насмешливой деревенской частушкой:

— Из Лебяжья буду я.

— Сосед, значит. За каким делом?

— За гущей да за мелом.

— А водки не хошь?

— Вы лучше скажите, дойка кончилась?

— Проснулся, — съехидничал лысый мужичонко, раздавая карты. — Сейчас доярки приедут.

— Коля! — обратились к банковщику охмелевшие картежники. — Твоя очередь в магазин.

Лысый поднялся с нар, пересчитал деньги и обратился ко мне:

— Поплывешь со мной?

Гонец зыбался в лодке, аж весло гнулось. Даром что не на кого смотреть: тощий — ребра видно, ткни — опрокинется в воду. А поди ж тронь! Подзадаст — и навек закаешься. Гляжу на него, откуда сила берется? Гребет и гребет без отдышки. Лодка словно летит. От одного взмаха ее на три метра выбрасывает.

— Отдохни, — говорю ему.

— Успеть надо, пока не закрыли.

— А не боишься?

— Кого?

— Утонуть можешь, ведь пьяный.

— Не таким бывал, сносило.

— До поры…

Я хотел напомнить, как несколько лет назад на этом же озере утонул Панька. Он не чета этому. Матрос и силы недюжинной. Поспорил с друзьями, что одним махом переплывет озеро. И переплыл! Осталось до берега — кот наплакал. Тут его и схватила судорога. Если бы позвал, мужики спасли. Но моряка гордость обуяла. Раз-два появился на поверхности и утонул. Я промолчал, да Николаю не до моих рассказов. Он нажимал и нажимал на весла. Ноздри раздулись: загляни — мозги увидишь. Лодка шла ходко и быстро.

Огромное же озеро! Уж на что Лебяжьевское большое, но оно и половины Прошкинского не составит. Только теперь, когда пересекли середину, село хорошо обозначилось. Вышитой варакчинкой оно сдвинулось на голый лоб берега. К нему сбегают переулки, заостряясь плотками. Их столько же, сколько и переулков. Какая-то женщина черпает воду. Она наклонилась, подцепила коромыслом ведра и стала подниматься в гору, за ней семенил, держась за подол, ребенок. Мы шли прямо на них.

Николай вдруг положил весло.

— Устал?

— Надо обождать, пока Варька не уйдет. Вторые сутки не появляюсь. Даст мне разгону.

— Боишься?

— Стыдно… Вытаскивай сиденье, помогай!

Наботевшая доска распирала борта, не выдергивалась.

Я с силой рванул и, не удержавшись, упал на корму. Лодка пошатнулась — гребец вылетел за борт. Я тут же сунул весло, но Николай судорожно хватал борт, лодка накренилась, и в нее хлестнула вода.

— Не лезь сбоку, перевернешь!

Николай, шумно булькая ногами, перебирался к корме.

— Так, так, — командовал я и, ухватив ремень, завалил мужика в лодку. Он дрожал с перепугу. Похмелье враз ободрало.

— Накаркал, — не сердясь буркнул пастух.

— Для профилактики. Как в вытрезвителе побывал.

— Хуже.

На берегу разошлись. Николай, запинаясь, побежал, я пошел заулком. В нем все равно что выбрито. Щеткой торчат остатки крапивы, лебеды и полыни. От свежей кошенины кое-где попадали вялые листья репейника и клочки вялой травы. Вдоль прясла тянулись продавленные следы тележных колес. В конце переулка проскрипело несколько груженых подвод. Шли они с Гладченской дороги. На возах сидели ребята. Они махали плетками, покрикивали на лошадей. Кони и не думали прибавлять шаг. Как шли, так и шли, зыбая мордами. Лязгая, на центральную улицу выходил гусеничник. За ним моталась из стороны в сторону прицепная тележка. Ее так кидало, что она легко могла зацепить прясло или угол дома. Возле крытого пластами пятистенка трактор резко повернул вправо, прицеп по инерции проскочил прямо и врезался в угол дома. Враз тряхнуло, затрещало, крыша повисла, из пластов вылетело облако пыли. От трактора метнулась в черный проем фигура.

— Ой-ой, нечистая сила! — донеслось из дома.

— Быстрей, быстрей. Придавит!

Облако рассеялось. У фасада валялась груда простеночных коротышей, косяки, раздавленные рамы. За ними валялся стол, вода из опрокинутого самовара обливала лежащую на полу женщину.

Я бросился на выручку. Женщина била локтями и по-сумасшедшему кричала:

— Бегите, всех перевешают!

— Пойдем, Стюра, — уговаривал женщину механизатор.

Та еще сильней билась о пол, хваталась одной рукой за ножку толстой деревянной лавки, другой лихорадочно крестилась.

— Помилуй меня, господи! Спаси меня, грешную.

Сзади что-то грохнуло. Мы схватили женщину, потянули ее на себя. Руки у Стюры не расцеплялись. Так и вытащили ее вместе с лавкой.

Остатки крыши с грохотом обрушились. Стюра зажмурилась.

— Хари поганые, уходите!

— Не узнаешь! Опомнись! — кричал тракторист.

Я переводил взгляд то на пострадавшую, то на мужика.

— С ней и раньше такое было. Выскочит в нижнем белье и кричит: «Ловите их, гадов, душите супостатов!» В это время к ней не подходи, бесполезно: чем попадя ударит.

Голова женщины свалилась на плечо. Глаза светлели, губы, сдвинутые набок, зарозовели.

— Отходит, — заметил мужчина.

— Узнала?

— Сережа-а!..

— Ушибло?

— Да нет. — Стюра подставила руку под скулу и, расправляя волосы, выпрямила голову. Ей не дашь и тридцати лет. Глаза — точь-в-точь два лесных ключика, лицо бледное, милое. Статью — тонкая, высокая. Быть бы ей женой красавца, хотя бы Сереги. Ему тоже примерно столько же.

Серега поминутно вздрагивал и каялся вслух:

— Надо же так оплошать! Говорил же бригадир: «Не прицепляй неисправную тележку». Не послушал. Задержался бы на полчаса, ну от силы час, этого не случилось бы. Боялся отстать от других. Теперь вот не только день потерял, чуть Стюру не загубил.

Он растерянно смотрел на нее, она на него, будто спрашивала в недоумении: «Что произошло?»

— Поедем ко мне?

— Поедем, — обрадовалась женщина.

— В доме ничего не осталось?

— Одна икона. Ну ее к богу! — женщина села рядом с Серегой.

Трактор умчал в деревню, я свернул на поскотину. За огородами когда-то стояла ферма. Теперь здесь раскинулся пустырь, на нем виднелись заросшие саманные бугры, около заброшенного колодца валялись боковины питьевых колод. За дорогой начиналось поле. От села шел кукурузоуборочный агрегат, сновали самосвалы.

Силосовали в две траншеи: на ближней тарахтел «ДТ», около дальней растянулся обоз. С головной подводы соскочил коренастый мальчонка, взял под уздцы лошадь и подвел к яме.

— Круче подворачивай передки, — командовал дядя Паша. — Помогайте Вовке!

Ребята подлетели, ухватили снизу край телеги. Крапива полетела в яму.

— Бригада ух, работает один за двух, — весело подбадривает старший. — Вот о ком написать! Молодцы! Куда бы без них! Сколько рейсов сделали?

— Двадцать пять.

— До вечера надо столько же привезти.

— Сейчас далеко, от гладченского мостика.

— Шевелите лошадей, надо засилосовать яму. Завтра настраивайтесь копны возить.

— Ура!

— Чему обрадовались?

— На вершне погоням.

— Вас хлебом не корми — дай погонять! — смеется старик и смотрит на меня. — Падай на телегу, мигом добросят. От мостика до Гладкого — раз плюнуть. Поправишься, можешь обратно с ними приехать. Смотри, мы тебя ждем.

Я сел к Вовке и не покаялся: любил в детстве быструю езду. В ушах ветер пел, когда ехали наперегонки. Тоже, как Вовка и его друзья, стоя на телеге, без утиху кричали: «Но, но!»

Лошади, расстилаясь, летели галопом. Теперь же не устоять перед Вовкой. Ох и лихач! Только колеса говорят. Вот-вот слетят ободья, вылетит курок, сорвет передки и стрясется беда. Он же смеется и, покачиваясь на ногах, как на рессорах, гонит вороного. Я еле держусь. У покоса чуть-чуть не выбросило. Ладно, что соскочил.

— Глаза стрёс, — жалуюсь Вовке, а у самого от радости кровь разливается по жилам.

— Кто тебя звал? Сам натряхнулся.

— Поосторожней надо.

— По-черепашьи не умею.

Дорога свернула в лес, но за ним еще долго раздавались ребячьи голоса, фырканье лошадей, скрип телег. Наконец стихло, и я остался среди шумящих берез. Обдумывал увиденное. Заглянул в блокнот: ничего путевого. Одни цифры, фамилии. Борькиным советом пренебрег. Надо было хоть вкратце сделать записи. От них оттолкнулся бы. Пока шел, что-нибудь да созрело бы. Напишу я, пожалуй, о Михаиле Блюденове. Пусть все знают, чем он занимается в горячее время. Закрутилась мысль, словно цевка на скальне. Выбираю около дороги пенек и начинаю творить. Идет как по маслу. Через час фельетон готов. Еще и в стихах! Осталось вывести мораль. Она-то и не получалась. Хожу по дорожке, бубню, записываю, вычеркиваю. Рядом что-то звякнуло и со скрежетом завизжало. И тут же раздались смачные ругательства:

— Язвить те в горло! Оглох, чо ли?!

Перед носом стоял грузовик, из кабины показалось круглое, веснушчатое загорелое лицо. Парень, захлебываясь, орал:

— Моли бога, тормоза хороши, а то бы поминай как звали.

Шофер выжал скорость, «газончик» с места рванул на третьей и за клином берез остановился.

— Садись, подброшу!

Машина оказалась гладченской. Шофер подъехал к ферме, посадил доярок и повез на вечернюю дойку.

Может, здесь выполню редакторское задание. До зарезу нужен положительный материал для первой полосы в газете. Да и не люблю критиков, их расплодилось как нерезаных собак. Взять хотя бы селькоров Егора Студенова и Андрея Холодкова. Тоже уже псевдонимы выбрали! Только рассмешили лебяжьевцев. Сами же себя на чистую воду вывели. Они-то как раз и работали без души в колхозе. Только и знали критиковать, свои ошибки на других сваливать, и этим прикрывались. На фельетоны падки! Выберут жертву, как дятлы долбят. Нет — чтобы изюминку найти в человеке. «Не наша стихия, — говорят. — Наше дело критиковать, невзирая на лица».

Председателю колхоза от них житья нет. Каждый шаг — слово, а уж промашка — на весь район известны. Так размалюют, разукрасят, что не узнать Якова Ивановича. А не он ли после войны поднимал хозяйство?! Ночи не спал, думал, как урожай повысить, привесы поднять, поголовье увеличить, молока, мяса побольше продать государству? Почему бы не написать об этом? Так нет, не вошел в добрые руководитель. Вон опять сколько наклепали на него селькоры! Перед командировкой не один час затратил на разборы писем.

На берегу Барневки пестрело стадо. Вокруг ни кола ни двора.

— Где же вы доить будете?

— Прямо здесь. Они привычны, — спокойно ответил на мой вопрос молодой дояр Геннадий Чистяков.

Вскоре я убедился в этом. Коровы подходили и останавливались на облюбованном месте. Одних доили, другие ждали очереди.

Бурлило молоко в мерниках и заполнялись фляги. Слежу за Геннадием. Он, как и все, обмывал вымя, делал массаж, доил, относил подойник на сборочный пункт, к машине. Есть чему позавидовать. Парень, а работает-то как ловко! Вот уже опять идет с полным подойником. Из него шапкой поднимается пена.

— Уже? — удивляюсь я.

— Долго ли, кто умеет.

— Много еще доить? — спросила шедшая за ним пожилая доярка.

— Пеструха с Розой остались.

— Ты, наверное, через титьку доишь?

— Через две шпарю.

— Оно и видно.

Нечего говорить, быстро работает парень. Если не быстрей, то, по крайней мере, не медленнее многих девчат. Надо же так освоить профессию!

— Чему удивляться? — говорит Геннадий. — Я ж деревенский, с малолетства привык.

Так-то оно, так, да не совсем. Откровенно говоря, он не целил в дояры. В нем жили свои мечты. Он любил технику, и после десятилетки ему ничего не стоило сесть за трактор. И сел бы, если бы судьба не распорядилась. Районка напечатала обращение к молодежи, она звала ее в животноводство. Участок трудный. Да и ферма для парней считалась вроде как позором. Животноводство — женский удел. Изредка на МТФ можно встретить мужчину, да и то заведующим. Шагнешь на этот путь — поднимут на смех: мужик, а под корову сел титьки теребить! После такого растерялся бы любой, что и было попервоначалу с Геннадием. Выручила жена: «Гони к черту долгоязыких насмешников». Сказано — сделано. И он с Ниной идет на ферму. И теперь бок о бок работают вместе. Имена их занесены на колхозную доску Почета.

— Счастлив? — спрашивают Геннадия.

— Да.

В летней времянке-кухне кипела вода на плите. Геннадий с Ниной подоили одними из первых и сейчас полоскали и развешивали над печкой полотенца для сушки. Тянулись с места дойки остальные. Наравне с Чистяковыми управилась и Светка. Она уже сидела в кузове.

— Девки, пошевеливайтесь! Седни концерт, надо успеть.

— Откуля?

— Из Тамакуля, — передразнила она доярок.

— Сурьезно спрашиваем.

— Из района.

В кузов завивал ветер — спешили на концерт. Машина подвернула прямо к клубу. Высадив животноводов, она развернулась и вместе с Геннадием умчалась на молоканку.

В зал клуба не протиснуться: народу битком набито. Я остановился на пороге, но и с него сцену не видно: мешали головы и круглая печь справа. Из-за нее раздавалось:

Здравствуйте, люди, Песен достойные, Трактора выводящие на поля. Люди рабочие, люди с ладонями Шершавыми, как земля!

В это время кто-то дернул меня за бушлат. Вперед протискивался мальчонка. Из-под картуза свисал ершистый ободок затылка.

— Куда лезешь? — шикнул я на него.

— Тебе-то чо?

— Ваня!

— Дядя Вася! — крикнул он и повис на мне. Я вынес его во двор.

— Как ты сюда попал?

— Мы давно в Гладком.

— Переехали!

— Мама замуж вышла.

— Ну и дела!

Что я еще мог сказать? Пожалеть племянника, оправдать брата? Рано или поздно это должно было случиться. Брак между Леонидом и Дусей еще со свадьбы насторожил маму. Больше всего боялась она сплетен. Но они-то и ползли по деревне.

«Мало ему девок?» — говорили одни.

«Обзарился на старую деву», — шептались другие.

«Видно, любовь», — сокрушалась мама, защищая сына.

«Знают ли они ее? Побалуются, и спины врозь», — предрешали третьи.

Ох уж и муторно от этих сплетен. Они иголками кололи Лёнькино сердце. Мама даже бояться стала за него: руки бы не наложил!

«Любишь, живи, — успокаивала она. — Не обращай внимания. Сплетни были и будут. Не о тебе одном! Поговорят — перестанут».

А у самой загребтелось сердце: могла бы, заменила сына, перестрадала за него. Оберегала любовь сына и снохи, дурное обрывала сразу: «Чтоб у тя язык отсох!» О Дусе всем говорила: «Добрая девка, хозяйственная да уноровливая, до работы жадная. Чего с такой-то не жить!»

После рождения внука не было счастливей мамы. Как уж Иванко сумел выродиться в отца! Ну прямо бежало-капало, как есть родимый батюшка. Вынянчила внука, поставила на ноги. И возьми их не за фунт изюма — разошлись. Теперь жили бы да жили, и Ванька был бы при местечке, около бабушки.

— Пойдем к нам, — тянет за рукав племянник.

— Пойдем, пойдем.

От окна к порогу метнулась Дуся.

— Я-то думала, что не придешь, перестанешь родниться.

Она прижала Ванюшку. Глаза сверкнули слезами. Видать, несладко со вторым мужем.

— Как живешь, Дуся?

— Слава богу, ничо. Работаю на овчарнике, Андрей механизатором. Мужик не скандалист и не пьянчужка. Оба в одной запряжке, живем в ладу. Семья большая: у него четверо да у меня один. Ребята не взбалмошные, учатся хорошо, нас слушают. Забот хватает. Некогда ссориться: вставай, вари да корми и на работу иди. Самого-то вторые сутки не вижу. Напарник захворал, дак за себя и за него робит. Петя, отцу снес еду?

— Аха, мама.

— Вот самый старший, уже помогает. Нынче все летечко в колхозе, на костюм зарабатывает. Ты как поживаешь?

— Отслужил.

— Лёню-то видел?

— С прихода к нему заезжал.

— Я слышала, будто женился он.

— Да.

— Славная бабенка?

— На взгляд, ничего.

— Я все не выходила замуж, думала, сойдемся. Ведь он любил меня. Знаю. А как переживал, что услышит плохого. В чем я виновата? В чем? Только старше его. Война перепутала карты. Ровня моя погибла. Как есть один Офоньша Степановских в живых остался, и тот раненый. Дак он опять нисколько не опнулся, сразу в Шадринск уехал. Не успела и полюбить-то как следует и уж прозвали старой девой. Не видела я счастья, а теперь уж не надо. Только и было светлых минут с Лёней. От первой неувязки и ушел. Может, и я виновата, но не настолько, как болтают люди. Бог ему судья. Он не виноват. Не он набежал, а я — на него. Видно, судьба наша такая.

Она помолчала.

— Ванюшку жалко. Попервоначалу ночью вставал, папку звал. Ведь он все с ним на тракторе ездил. Сейчас забывать стал.

— Нетушки! — возразил сын.

— Это ты сейчас вспомнил. Весной ездили в Лебяжье, Лёню встретили. Он как раз у мамоньки гостил. Приезжал дрова заготавливать. Жил целую неделю и Ваньку с собой брал в деляну. Разбередил ему душу и напоследок поманил его в Полевую. Он и вовсе теперь не дает покою: поедем да поедем.

— Отпусти, мама, я к папке съезжу.

— На следующий год, Ваня, отпущу. Нынче некогда, скоро в школу.

— А к бабушке?

— Поезжай.

Мы вместе с артистами приехали в Лебяжье. Маму застали врасплох. У нее перехватило дыхание, она застыла у порога с открытым ртом.

— Что бы сообщить!

— Не догадался.

— Сердце захлестнуло, ноги отнялись.

— Больше не буду пугать: с работы уволился.

— Неуж дома останешься?

— Пока в Уксянке притормозил.

— Хм… Рядом, да не в Лебяжье.

— Так получилось.

— Ну да ладно, сам себе хозяин. — И заворковала с внуком: — Я тебе гостинцев припасла. Надумала как-то попроведать, уже собралась, да дедушко не отпустил. — Она обняла Ванюшку и начала щекотать. — Хошь или надо?

— Хочу.

— На. — Мама подала две конфеты.

— Надо?

— Надо. — Еще появилась порция.

Так продолжалось, пока бабушкин запас не иссяк. Оба довольнехоньки.

Я вытащил из чемодана морскую фланельку, новую тельняшку, оделся и пошел к выходу.

— Не успел опнуться, опять куда-то побежал.

— К ребятам.

— Штось не поговорили. Всегда так: ждешь-ждешь, а дождешься — след простыл. — Мама покачала головой и с грустью добавила: — Правду старые говорили: «Детей растишь — горе, вырастишь — вдвое или того боле». Что теперь поделаешь! Пойдем-ко, Ваня, в огород моркошки нарвем, гороху сладкого нащиплем.

— Я с дядей Васей хочу.

— И ты бросашь бабушку?

— Оставайся, Ваня. Я мигом. Приду — и на рыбалку пойдем.

— Скорей приходи! — кричал мне племянник с крылечка.

От конного двора навстречу трусил меринок, на тарантайке бренчали ведра, бачки, фляги, подпрыгивала кадушка. На таких двуколках ездили поварихи. Я узнал Агриппину. Она сидела на передке и, натянув вожжи, остановилась.

— Здравствуй, Сюта! Мамку приехал попроведать аль насовсем?

— Как примете?

— В объятиях.

— Не слишком ли? — Я тут же повернул разговор на свое. — Клуб-то закрыли?

— Нет. У нас теперь новый избач.

— Кто?

— Марии Поспеловой зять, поди, знаешь?

— Нет.

— Из Каменска приехал. Мировой парень. На гармошке играет — залюбуешься! Уже концерт поставил. В Яшкино и Прошкино ездили наши артисты. Седни собирались в Петропавловку, да уксянцы нахлынули. Какая-то девчушка объявление вывесила. Смешная такая, намалевана, даже ногти у ног накрашены. Все выспрашивала у бригадира. Небось продернуть нас хотят.

— За что?

— Ой да, смерть причину найдет.

— Где работает бригада?

— У Стерховых.

— Может, подбросишь?

— Сама-то сижу на краюшке, а продуктов получу на складе, дак вовсе некуда сесть. Беги к сельсовету. Там наши собираются.

Ехали мы на сельсоветском Битюге. За околицей шел длинный обоз. Он пестрел бабьими платками. Первая подвода свертывала на маленькую Якшинскую дорогу, последняя выходила на край горчичного поля. Поверх его летела проголосная песня.

— Как хорошо! — выплеснул с восторгом председатель сельского Совета Иван Жилницких. — До ужаса люблю сенокос! Да и кто его не любит! В нем все участвуют, от мала до велика. Сегодня даже дедушка Павел не выдержал. Сначала ему стали отказывать. Сам знаешь, ноги у него больные. Сколько лет сиднем сидит. Веришь ли, слезы выступили у старика, обиделся. «Могутный был — нуждались, — говорит, — а теперь забраковали». — «Куда ты без ног?» — спрашиваю. «Руки-то на што? Литовки буду отбивать».

Лошадь вырвалась на простор, дохнуло волей. Есть где разгуляться и помериться силами у Стерховых! Степь не любит студеных сердец, ей подавай горячих работников, с острым взглядом, с хозяйской рачительностью. Вырывай погожую минутку, прибирай каждый стебелек, не жди сеногноя! Под стать люди подобрались. Кипит работа. Мужики выбирают место для зарода, парни на конных сенограбилках готовят валки, женщины и девчонки сгребают в кучи, ребята-школьники запрягают лошадей. Они объявили конкурс: «Кто быстрей запряжет?» Вон уже кто-то поскакал к своему звену. Оттуда раздается: «Молодчина!» Момент — и на волокуше копна, и доставляется к месту зарода. Двое подхватывают вилами и опрокидывают на угол. Копна за копной, навильник за навильником — стог выкладывается по краям и утрамбовывается. А копны везут и везут. Зарод растет на глазах.

Вдали от него нетронутый травостой. И ему недолго осталось нежиться и красоваться. Туда ушли трактора. Скоро застрекочут сенокосилки.

Звенят молотки: дед Павел со Степаном Спиридоновичем, инвалидом войны, направляют косы.

Женщины заняли болотину. Ее обкашивали вкруговую. Трава здесь высокая, в пояс. Легко идут косы, из-под них высвистывает: вжиг-жи, вжиг-жи… Косари шпарят на сухостойник: здесь облюбована передышка. Но пока не до того! Движения размашистые, оберушники широкие, валки до колен. Но тихо, ох как тихо кажется косарям! Загонка еще до половины выкошена. А сколько их еще нужно! Сделать бы до обеда две захватки — половина нормы. После обеда, со свежими силами ничего не страшно.

Тут и задор в пользу, и подтрунивание над собой. А Прасковья Обухова соврет, так недорого возьмет.

— Девки, Пимона Потаповича все знаете?

— Кто его не знает!

— Знаете, что он учудил в прошлое лето?

— Что?

— Дали ему на Кругленьком покос, приехали они туда. Его Катенька с ходу косить. Прошла почти оберушник, оглянулась, а Пимон был да сплыл. Она испужалась, звать его. Он не откликается. Бросилась искать. А он совсем из другого колка выходит с матерушшим веником.

— Зачем ты его наломал? — спрашивает.

— Ты коси, а я буду комаров отмахивать. — Дело-то у них и направилось.

— Нам бы такого телохранителя, быстро бы выкосили! — рассмеялась Таська Лисьих.

— Какое горе-то? Не военное время. Теперь ведь носы-то девки задрали. Мужик им не мужик, роются. Эта же Катенька вот совсем недавно отомстила мужу, гуляла с командированным. Пимон ей и говорит: «Что-то о тебе больше всех болтают. То ты с тем прошла, с другим остановилась. То ли всех бассей?»

— А ты им не верь, — ответила Катерина.

— Я это же баю, — согласился Пимон.

— Вот и рассчитались!

— Отдохни, Наталья! — кричит Прасковья. — Не отцу родному косишь.

Женщина смахнула пот с лица и опять принялась выводить шелковистые брови. Едва поспевают за Натальей бабы.

— Коси, коси, — смеются они. — Тебе надо за себя и за Степана. Вишь, как литовку отбил, не то что нам. Не литовка, а игрушка, сама косит. Такой-то и мы сумеем!

— Верно, верно, — смеется Прасковья. — Моя ни к черту не гожа. Ей дудки сшибать ладно.

— Чем моя лучше! Мягкая больно. Раз взмахнешь — зазубрина в пол-аршина, — будто жалуется Таська Лисьих, а на самом деле разыгрывает Наталью.

— Ну-ка попробуй моей пилой, — толкает свою косу Любка Опросиньина.

— Думаешь, испужалась?

— Давай, давай.

— «Давай» уехал за границу, оставил кепку с рукавицей, — смеется Наталья.

В это время и мы вклинились со своей бригадой. Иван смеется:

— Много ли вас, не надо ли нас?

— Были до вас, да удрали зараз, — ответила Таисья. В детстве ее прозвали Бубенкой. Росла она бойкой. С ребятами в шаровки и бабки играла, в любую драку встревала первой. Раз кто-то выстрелил из рогатки и рассек ей щеку. Так и осталось навечно пятно, похожее на туз бубей.

Таисья подняла меня на смех:

— Не забыл, как литовку держать?

— Вроде как нет.

— Ручка-то где у литовишша?

Тут только я и хватился. Дедушка Павел хотел ручку перевязать, да, видимо, забыл. Я побежал к стану. Ручку принес, установить не могу.

— Ты где рос? — смеется Таисья. — Подними ее.

Я поднял.

— Мало. По пупу мерь. Во! Ой да, завязывать-то разучился! Дай-ко, я сама.

Надо же так опростоволоситься! Все желанье пропало косить. Таська же нарочно поставила впереди себя.

— Посмотрим, какой ты косарь.

Я далеко вырвался от нее, даже Ивана догнал. Теперь не уступлю ему. Он делает взмах, я — взмах. Он лопатить, я — тоже. Иван косить, я — следом. Не отстаю. Оглядываться боюсь. Оберушник прошел хорошо, другой распятнал. Бодрость появилась, зуд крестьянский. Налегаю всем телом на литовку. Вот и сушняк рядом. Отдохну, отточу косу и опять дальше. Не хуже других. Как только подумал, сзади засвистела Таиськина литовка. Крикнул председателю, тот прибавил ходу. Я не спускаю, но и Таська не отстает, прижимает меня. Хоть бы не отхватила пятки! Вот смеху-то наживу! Совсем опозорю мужской род. Как ни старался, а к вечеру ослаб. Таська обогнала меня на три оберушника. Может, и не сдал бы ей, да неудача постигла. Оселок сорвался, и лезвием расчеркнуло пальцы.

Отработал я до конца, но с телеги едва встал, когда приехали. Таська это заметила и при всем народе подняла меня на смех. Ее поддержали.

— Натешился?

— Отвел душу?

— Косьба — не прогулка при луне, скоро отобьет охотку.

Мой язык едва шевелился.

— В следующий раз не сдам.

— Дожить ишо надо.

— Седни без задних ног уснешь.

— И в концерт не поманит.

Они правы. Какой уж концерт, ноги бы приволочь. Я без ужина свалился в постель и как убитый, без пробуда, проспал до утра. Проснулся, когда мама чуть ли не надсадила голос:

— Председателя вызвали в Уксянку, поезжай с ним. — И протянула мне толстую пачку писем.

— Где взяла?

— Под крыльцом.

На конвертах стояло одно слово: «Сютке».

Писали безымянные авторы и просили «выскоблить, прочистить, как чо и надо» бригадира тракторной бригады, который чуть «не ухайдакал» колхозную лошадь в Обуховой болоте, и председателя сельсовета, «несусветного грубияна» и «толстокожего начальника», глухого к запросам граждан.