Вторые сутки ревет и воет голодным псом за окошком буря. Кто ее натравил и, обозленную, спустил с поводка? Со всех сторон ненасытная прыжет и гложет ветхое жилище. С треском запускает и рвет белыми клыками пазы между осиновыми бревнами, бросает куржачную пену в залатанные бумажными и тряпичными лентами стекла, срывает с петель ставни и суматошно колотит в простенках. Как дюжит, не разваливается бедная халупа, как еще хватает у нее сил сдержать натиск разъяренной падеры! Если бы стояла посередине села, легче бы перенесла-вытерпела, а то на отшибе Козловки — ни к Лебяжью, ни к Гладкому не пристала. Как есть, одна-одинешенька среди чистого поля. Поддастся, не выдержит, вырвет ее буйный вихрь из глубокого снега и вместе с нами унесет куда-нибудь в Обуховское болото, а то и дальше. Жутко ночью одним нам с братом. Мама уехала в Уксянку хлопотать пенсию за тятю да там и застряла. Наверное, пережидает, когда надурится и уляжется погода. Не каждый насмелится идти по колено в снегу в разбушевавшейся стихии.

Страшные истории лезут нам в голову с Толькой. Он их много знает: с большими ребятами водится. Будет рассказывать — заслушаешься. Но помолчать не мешало бы. И так боязно. А он как нарочно рассказывает медленно, с остановкой на страшных местах. Аж волосы ершом поднимаются, сердце замирает.

— Было это давно, зимой… Мне рассказывал Сашка Обухов, ему — старшая сестра Ольга, жил он у нее в Галкино, — начинает брат, стараясь передать слово в слово слышанное. — Ехал оттуда милиционер. Зачем? Запамятовал. Стояла полночь, дорогу перенесло, а стужа все косточки пересчитала. Лошадь от мороза и уброда еле ноги переставляла. Милиционер от такой езды окоченел. Не здря говорит мама: «Стужа да нужа, нет их хуже».

— Замерз? — перебиваю брата.

— Завернулся в тулуп, обложил ноги сеном и прилег головой на козырек кошевы. О чем думал? Ему одному известно. Но повадку лошадей он не хуже знал, чем любой колхозник. Кобыла как ни плутает, все равно домой придет. И осталось до села с километр, не больше. Ветер еще сильней завыл, дует и дует без конца, свету белого не видно. Вдруг кобыла рванула. Откуда взялась сила? Понеслась прямиком через сугробы. Того и гляди, перевернет кошеву и вытряхнет. Вскочил мужик — ему ошметки в лицо, секут, словно пули. Не сообразит, что стряслось. А лошадь, фыркая, несет и несет. Возле кошевы что-то мелькнуло. «Волк!» Он шел на обгон. Слева из мглы вылетел второй; сзади, шумно дыша, третий, четвертый — целая стая. Брали подводу в клещи. Вот-вот матерый заскочит в кошеву.

Не растерялся мужик, выхватил пистолет: «Врешь — не возьмешь!» А пальцы не могут нажать курок, не сгибаются. Серый здоровяк вскочил к нему. Глаза в глаза уперлись. Одни горят голодом, другие ненавистью. Выстрел! Волк за кошевой. На его место вскочил другой и тут же опрокинулся. Отстали преследователи, завыли голодной смертью в снежной замети.

Толька вздохнул и добавил:

— Наверно, оплакивали жертвенников, а то, может, рвали их на куски и жрали.

— Разве они едят самих себя?

— Голод — не тетка. Ничем не брезгуют, когда брюхо подвело.

— Что с милиционером?

— Съели…

— Жа-адины, го-овядины! — швыркая носом, застонал я. — А лошадь за-адрали?

— Она прибежала в деревню, кошевы не было, одни оглобли торчали в гужах.

— Перемешкала бы мама, не ходила домой. — Я вдруг представил, как мать пойдет ночью из Уксянки и съедят ее косматые волки.

В трубе загудел и заворочался ветер. Мне почудились волки. Выломят кирпичи и сожрут, как милиционера. Я отскочил от трубы.

— Что с тобой? — испугался брат.

— Кто-то в трубе ходит?

— Дедушко Пыхто, вот кто, — сердится Толька. — Перестань дурью маяться. Тебе уж мерещатся волки.

— Ты не боишься их?

— На пече-то?! Пусть попробуют. Ты ухватом, я клюкой. Ухайдакаем, на лопату и в печь, а утром жаркое будем есть.

Шутка заглушила страх. С таким братом чего бояться! Пусть рассказывает до утра. Там и мама придет. Заживем-то как! Мама — все равно не Толька. С ней хоть куда, и в огонь не страшно. Лишь бы в пургу не надумала идти. Надо, мы и еще сутки подождем. Что такого? Мы ведь большие.

В ограде брякнуло. Мы переглянулись. Что бы значило? И тут же предположили: верхняя заплотина стучит. Она окорочена и вечно болтается. А сегодня ее, наверное, вывернуло. К лучшему, хоть не скрипит. Вновь послышался стук. Теперь уж понятно — в дверь. Не имеет же ветер рук. Значит, какой-нибудь заплутавшийся.

— Кто это? — Я спрятался за Тольку.

— Поди спроси.

— Может, мама? — Я кубарем сваливаюсь с верхнего голбца.

— Мама, ты?

— Откройте, пожалуйста, — послышался мужской голос.

— Толька, туши лампу.

Стало темно.

— Что будем делать? — шепчу.

— Не-не знаю, — зазаикался брат. Стуки не прекращались.

— Замерзаю, пропустите, — жалобно простонал человек.

Толька, не открывая дверь, крикнул:

— Мама никого не велела пускать.

— Спасите, — послышалось за дверями, — я обогреюсь и уйду.

— Ишо замерзнет, давай пропустим.

— Вдруг хитрит.

— Какая ему выгода? У нас нечего брать, а мы не нужны.

Без мамы сени закрывали на два запора: один железный, другой березовый коротыш, выпиленный из середины жерди. Толстый конец упирался в стенку чулана. Теперь хоть кто ломись, не страшно. Брат еле вытащил березовый засов и с морозным скрежетом вытянул железный. Дверь распахнулась. Через порог прыгнул здоровый пес. Толька, не помня себя, влетел в избу. Он настолько растерялся, что не закрючил двери. Тут же зашел с собакой мужчина.

— Вот где Ташкент, Джек! Ладно, что открыли, а то бы замерзли посреди волока. Зачем потушили лампу? Зажигайте да не бойтесь, не чужой я, — говорил в потемках ночной гость, пока Толька чиркал спичкой. — Страшный? — помолчав, спросил он.

Да уж! Один вид в дрожь бросал. Борода — метла метлой, глаза — не глаза, а обледеневшие пуговки из-под мохнатых бровей. Шапка с белым налобешником без уха, лопотина в ватных клочьях. Уж точно, из лагеря сбежал.

— Чего уставились? На бродягу похож?

Мы и вовсе перетрусили. Летом ходили разные слухи, будто в наших лесах бродяги появились. Ваньша Шабаленок сам одного видел спящим под забором, но не успел как следует разглядеть. Тот заворочался, что-то закричал во сне. Ванька, когда опомнился, был уже в своей оградке. Может, и был бродяга, кто его знает. Летом каждый кустик ночевать пустит. А зимой, где спасаться? Вот они и просятся в избу погреться.

Незнакомец подошел к лежанке, положил руки на дымоход.

— Давно топили?

— Вечером.

— Выдернуло тепло, не мешало бы затопить. Дрова есть?

— В печи.

Брат все исполнял, как велела мама. Протопит печь, закроет вьюшку, в вольный жар бросает стопкой сырые дрова. За день и ночь они просохнут. На следующее утро разгребай загнету, доставай шабалой угли и топи. Спички экономили. Угли — то ли дело! Сгребешь в загнету, толсто-натолсто засыплешь золой, наутро — они живехоньки! Потому Овдотья Конфетка каждый раз, как что — к нам. А не ближне место из Одиной на край Козловки бежать. Бывало, принесет, а угли потухли. Не горе ли? Второй раз не побежишь — на работу пора. Целый день Витька с Машкой сидят не в протопленной избе. У нас никакого мученья: дрова сразу огнем берутся, весело поверескивают. Не отказались бы, конечно, от веснодельных дров. Но маме некогда весной заготавливать. Сколько мы поширкаем пилой да поколем, с тем и в зиму идем. Нынче пять возов привезли. Не знаем, как март протянем. Мама придет из Уксянки, будем думать. Может, опять Максим Горошиненок поможет. Он прошлой зимой два воза привез. То ли из-за того, что с тятей раньше дружили, то ли другие умыслы держал, не знаем. Больше нас, сирот, маму жалел — везде одна.

— Э-э… да они разопрели, — с досадой, обдирая бересту, качает головой пришелец.

— Не высохли ишо, — подсказывает осмелевший Толька.

— Сухих нет?

— Нисколько.

— Так и до утра прошипят.

— Пошипят, пошипят да пыхнут. — Брат присаживается на корточки. — Что, подтопок не открыл?

— Недотепа! — ругает себя бородач. Он протянул руку. — Митрий. А тебя? Постой… кажется, Натолий?

У Тольки не задержалось на языке:

— Ыхы.

Я вытаращил глаза: откуда ему знать?

— Тебя забыл, — сверкнул он малюсенькими мышиными глазами.

— Пашка.

— Да, да… Отец ишо смешно тебя называл. Как его? Ну… из которой пьют?

— Кружка? — подсказывает брат.

— Не-ет… Чеплашка! Знал хорошо вашего отца, вместе холостовали. Ездили друг ко другу: он в Гладкое, я в Лебяжье. И женились — он на гладченской, я на лебяжьенской. Как жили! Только приходится вспоминать. Наглумилась жизнь: Петра на войне убили. Устинья с вами теперь мыкает. Я невредим вернулся, бог миловал, а дома вот не повезло. Жена горючее возила. Раз уехала и не приехала. Вернее, привезли ее обгоревшую, мертвую. Попала под грозу. Можно было бы где-нибудь притулиться — обождать. Да разве терпится, когда трактора стоят. Гроза затянулась, они и поехали. Гром как пушки гремел. Хряпал и хряпал над головой. В небе живого места не сыщешь — все расплавили молнии. Одна березу сразила, другая Любу сожгла. И выбрала же, окаянная, именно ее. А ехала она в середине обоза. Видно, судьбу на быстром коне не обскачешь. Чему быть, того не миновать. Вот я всю войну прошел и ни одной царапины. Лучше бы мне погибнуть, чем ей. И ребятишки бы жили с ней, а не в детдоме. Как ни тяжело, а ни одна мать не бросит детей. Чего уж Устинья не перетерпела, а вас не бросает.

Зачем мы плохое подумали о человеке? Какой он бродяга! И вовсе не чужой, раз тятю и маму знает. Да и жизнь-то у него не лучше, чем у нас. Мы сели возле гостя. Он долго молчал и враз выдохнул:

— Вот уж год, как схоронил ее, места себе не найду, блуждаю: к ребятам схожу, домой возвращаюсь. Ни метель, ни пурга не держат. Трое у меня их. Все парни. Один вот, как Натолий, другой, как ты, а третьему шестой год.

— Зачем ты их сдал? — спросил я.

— Людей послушал. Может, они и правы, но сердцу не прикажешь, оно не камень. Ну-ка, Чеплашка, неси картошек, сейчас «рябчиков» напекем.

В камине потрескивали дрова, плита раскалилась, соленые резни подпрыгивали. Кожура вздувалась и со щелком лопалась. В прорезях половинок кипели светлые пузырьки.

— Самый смак! — Дмитрий кусает серединку, из которой выжимается солено-водянистый крахмал. — Объедение!

Пес глядит, уставясь, на хозяина.

— Тоже проголодался? — Дмитрий выбирает большой ломоть и накидом швыряет. Джек ловит широкой пастью, хрумкает зубами.

— Готово! — хохочет Дмитрий. — Вы что, ребята, модничаете? Ешьте за компанию или деньгами хотите взять?

Он тряхнул бородой, начал чистить печенки.

— Мы наелись, — ответил я за себя и брата.

— Зато нас с Джеком не накормить.

— Еще нарежем. — Я поставил возле камина ведро картошки.

Теперь вчетвером уминали печенки. Джек не морговал и очистками.

— Приблудный пес, — говорит Дмитрий. — Увязался в Петропавловке и не отстает. Кличку дал, что в голову взбрело.

— Джек!

Пес завертел хвостом и поднял морду.

— На!

В горле пса, как в трубе, просвистела картофелина.

— Умный, только что не говорит. Не он бы, загнулся, а с ним веселее и ни разу с дороги не сбился. Ох и убродно: шагал по целине, едва выбрался.

У меня на уме мама.

— Тебе хорошо, — говорю гостю.

— Кому плохо?

— Маме.

— Почему?

— Она одна, а вас двое. С такой собакой любой волк не страшен.

— Где Устинья?

— В Уксянке.

Кто-то завозился в сенях, на пороге появилась женщина. Мать мы узнали только по бабушкиной шали и сразу кинулись обнимать ее.

— Ой, ребята, дайте присесть, вымоталась. — Она развязала шаль и бессильно опустила руки на край лавки. — Не верится, что пришла. Думала, не дойду. Как уж не отпускали из Петропавловки! Но ничего не поделаешь с сердцем. Отправилась на ночь глядя. Поднялась на вершину, на ней сплошная несусветица — все клубком вьется. Но вижу, кто-то протопал. След свежий, хотя до половины занесен. Значит, и я пройду. Шалью обмотала голову, оставила одни глаза и пошла по следу. Шла хлестко, думала догнать. Так никого и не встретила.

— Это мы шли, — втиснулся в рассказ Дмитрий.

— А тебя что погнало? — спросила мать. — Куда ты ходил?

— К ребятам, в детдом.

— Не раньше, не позже.

— Соскучился.

— Поверите нам, бабам. Разве пошла бы я, если не робята. Ведь двое суток одни. Иду-иду, присяду, пореву — и опять дальше. Потом и след потеряла, заблудилась. Не знала бы лесов, так и сгинула где-нибудь. Целую ноченьку блудила. Перед утром ветер стих, разъяснилось небо, увидела я Лебяжье и прибавила шагу. Казалось мне, что быстро иду, на самом-то деле степью «пилила» больше часу и озером не меньше. Насилушку выкарабкалась. Хоть не здря сходила, все охлопотала.

— Паша, — обратилась мать, — налей-ко кипяточку, нутро погрею.

Она плотно зажала алюминиевую кружку и маленькими глотками начала отхлебывать. Возле мамы хорошо, тепло, глаза сами собой закрываются…

Встали поздно. Дмитрия с Джеком в избе не было. С середы крикнула мать:

— Сыно, вымети в избе, мне некогда.

У порога под деревянной кроватью я обнаружил бумажку. Она была лощеная, новенькая и хрустела в руках.

— Мама, деньги!

— Кто их наковал?

— Гляди.

— Верно. Неуж Митрий выронил?

— Не-ет…

— Тогда надо подобрать, увидим мужика — отдадим.

Загадка с деньгами разгадалась в марте. Я напоил корову и вышел из пригона. Через заплот перепрыгнул Джек. Он подбежал ко мне и лизнул в щеку.

— С луны свалился? — обрадовался я и повел в избу за ошейник. Джек вырвался и давай трясти меня за полу.

— Очумел? — крикнул я, но пес продолжал тащить за ограду. Джек бежал впереди, я едва успевал за ним. Снег разлетался водянистой кашицей. У Обуховского болота, на обочине дороги, стояла с мелкими сухими дровами подвода. За лошадью, около воза, копался мужчина. Потом он натянул вожжи, навалился на сани и крикнул:

— Но!

Кобыла вытянулась, казалось, вот-вот порвется, но воз даже не дрогнул. Сани лежали на боку, полозом кверху. Дмитрий распряг лошадь, залез на полозья, начал прыгать, но воз не отваливался.

Возчик досадовал:

— Дернуло же меня! Можно было объехать стороной. Сейчас и трактором не вытащишь.

— Ты куда везешь? — спрашиваю.

— Не догадываешься?

— Нет.

— Вам.

Я обрадовался. У нас как раз вышли дрова, почти неделю собираем вытаявшие щепки и полешки.

— Беги домой, забирай Натолия и сюда. Возьмите санки, попробуем на себе вытаскать.

Целый день возили дрова, к вечеру воз порядочно истощал. Остатки дядя Дмитрий привез, когда совсем стемнело. Мама уже пришла с фермы.

— Кто тебя просил? — спросила она Дмитрия.

— Долг платежом красен, — ответил мужчина.

— Это ишо какой долг? Тот раз ты деньги подбросил?

— Был грех.

— Вот тебе деньги, складывай дрова и улепетывай.

— Куда повезу?

— Не мое дело.

— Ты с умом, Устинья?

— А то нет? Опозорить меня хошь да ославить на все Лебяжье? Думаешь, за меня некому заступиться, дак можно издеваться? Не позволю!

— Я же хотел, как лучше. Куда мне дрова? Дома бываю раз по обещанию, а сейчас избу совсем заколотил, надумал в Лебяжье перебираться. Может, полегче будет, а то дома все напоминает о Любе. Жутко мне одному в избе.

— Оно и видно. Сначала деньги, дрова, потом на фатеру будешь проситься?

— К чему так?

— К тому, чтобы дорогу забыл сюда.

Я долго думал о дяде Диме. Как он поедет обратно! Снег перемешан, кругом вода, ноги у дяди насквозь промочены, а мама даже на порог не пустила. За что такое наказанье? Нет, это уж слишком. На другой день я молчал, она тоже: ходила сердитая, из рук все вываливалось, отвечала невпопад.

Дмитрий, как говорил, переехал в Лебяжье и работал трактористом. Когда бы я ни встретил его, он всегда остановится и спросит:

— Как живешь, Чеплашка?

— Лучше бы надо, да некуда.

— Так и держи.

Во время уборки он снова навернулся:

— Ездил в МТМ за коленвалом, ну и решил попроведать, да вот ящик с запчастями оставить. Поди, найдется, куда определить?

Мать сердито чиркнула глазами.

— Ишо что придумал?

— Не надолго, их утром бригадир увезет.

— Убирай, убирай, чтоб не мозолили глаза.

— Разговоров боишься?

— Всего. И сплетен и разговоров. Зачем дурная слава?

— Никто не будет знать.

— Пускай, но я христом-богом прошу, не заезжай больше к нам.

Дмитрий сел на крыльцо, густо задымил табаком. Потом вдруг выпалил:

— Чего бояться? Ты одна, я один. Выходи замуж, и разговоры прекратятся.

— Легко сказал. Ты как Данил Семенович. Тот похоронил жену, с могилы идет и каждую сватает. Совсем рехнулся. Думает, каждая бросится ему на шею.

— Любы больше года как нет. Мне трудно, да и ребятам мать нужна, а твоим — отец. Кто нас осудит, раз такая жизнь?

…Мама вышла замуж. Свадьбы не было — так сошлись. А к Октябрьской семья наша увеличилась: мама и дядя Дмитрий из детдома привезли Шурку, Семку и Кольку. Нас стали звать сведенышами.