Данилке было лет семь, когда отец впервые взял его на охоту. Засобирался мальчонка ни свет ни заря — дом еще спал, и в синих окнах брезжил рассвет.

— Спи, спи, — шепотом сказала мать, встав проверить опару на пирожки. — Куда в такую рань…

День-деньской бегал Данилка по селу, хвастал дружкам, что поедет на вечернюю зорьку, и все время его не покидало ожидание чего-то необыкновенного, большого и радостного, а к вечеру начали терзать сомнения: не раздумал ли отец? Данилка поминутно выбегал за калитку (уже обутый и одетый «по-охотничьи», уже давным-давно готовый в путь) и все взглядывал вдоль улицы: не покажется ли высокая фигура отца? Но отца все не было и не было.

Данилка совсем уж потерял надежду, когда вернулся отец с работы и позвал его на райисполкомовскую конюшню — запрягать Гнедка. Не было для мальчонки ничего отраднее, чем ходить на конюшню, где так приятно и крепко пахнет ременной сбруей, сеном, конским потом и дегтем, где в стойлах стоят лошади, хрумкают в яслях овес и глухо стучат копытами по настилу. По стенам пригона у деда Савостия развешаны пучки сушеных трав с терпким и душистым запахом. Конюх делает из них отвары и настои от разной лошадиной немочи.

Дед Савостий сидел на телеге без колес и, прижимая к впалой груди прохудившийся хомут, чинил его дратвой. Рядом, положив ему на плечо голову, стоял сивый от старости мерин Серко. Конюх что-то говорил, мерин, закрыв глаза, слушал и шевелил ушами.

— Дед, давай Гнедка! — окликнул конюха Данилкин отец.

— Аюшки! — отозвался дед Савостий и медленно поднялся с телеги. — Хватился вот, а хомут-то дырявый, едять его мухи!

— Ходок смазал?

— Смазал. Колесо новое поставил.

Дед стар, худ, на корню иссох, волосы белы и легки, как ковыль, но веселый беззубый рот в сивой кудельке редкой бороденки улыбчив, и по-молодому светлые и чистые глаза живы и остры.

— Овсеца кинул ему. — Возле глаз деда сбежались добрые мелкие морщинки. — Чичас доедять их благородия, и запрягу.

Шаркая треснувшими от времени галошами, надетыми на шерстяной носок, пошел в пригон. По-стариковски пустые, замазанные дегтем холщовые портки его обвисли на острых кострицах.

Данилкин отец задумчиво посмотрел вслед конюху и перевел взгляд на мерина. Серко дремал, осев на заднюю ногу. Из отвислых, с седыми волосками губ его торчали измочаленные былки сена. Шея худая, огромная голова тянет книзу, на спине торчат мослы, а по ребрам, как по забору, можно провести палкой. Одёр. Но Данилка знал, что когда-то Серко был геройским конем и не имел цены, знал, что кавалерийская молодость отца, проведенная в гражданской войне, связана с этой лошадью.

Дед Савостий вывел из пригона приплясывающего Гнедка. Лоснящийся от сытости и молодой силы, жеребец ухватил по пути крупными желтыми зубами бревно коновязи и отодрал щепку.

— Балуй, балуй! — дребезжащим тенорком прикрикнул дед Савостий и стал заводить его в оглобли плетеного ходка.

Жеребец заартачился, вскинул красивую голову, и легкий маленький дед подвзлетел на узде, смешно дрыгая ногами.

— Я те, я те, скотинка безрогая! — грозил конюх, а сам конфузливо косил глазом на начальство.

Гнедко постриг ушами, норовисто топнул передней ногой и протяжно вздохнул, когда на шею ему накинули хомут. Расправляя по широкой, атласно блестевшей спине жеребца сбрую, дед Савостий горделиво сказал:

— Лошадь хлебная, холеная, как поповская…

Лаская взглядом красавца жеребца, Данилкин отец улыбнулся и снова посмотрел на старого мерина, безучастно дремавшего рядом. Конюх перехватил взгляд начальства, и в глазах его появилось просительное и жалкое выражение.

— Еще б послужил, я б подковал его.

— Куй не куй — на живодерню время приспело, — сказал Данилкин отец, и слова его прозвучали приговором.

Конюх покорно замолчал, тужась затянуть супонь. Данилкин отец отстранил старика и одним сильным движением затянул супонь. Дед Савостий потерянно стоял рядом, жалкая, извинительная улыбка присохла к его фиолетовым губам. Данилкин отец взглянул на старика, что-то хотел сказать, но, так ничего и не промолвив, хмуро разобрал вожжи.

— Залезай, — почему-то недовольно приказал он сыну, и Данилка с радостью, что наконец-то запрягание кончилось, проворно забрался в плетенный из ивовых прутьев ходок.

Когда выезжали со двора, на Гнедка с лаем и притворной яростью кинулись три собаки деда Савостия. Закипели возле морды, высоко подпрыгивая и крутясь в воздухе. Гнедко вскидывал голову, фыркал, бил копытом. Данилкин отец молча достал бичом рыжего кобеля, тот с визгом сиганул в сторону, отпрянули и другие. Данилка и отец оглянулись. Дед Савостий стоял возле мерина и глядел им вслед, прижимая лошадиную голову к своей бороденке. И мерин и конюх были так стары и сиротливы, что у Данилки защемило сердце, а отец вздохнул и огрел бичом Гнедка. Жеребец присел от возмущения и скосил назад злой глаз. Отец погрозил ему кнутовищем, и Гнедко, недовольно встряхивая гривой, нехотя взял рысью.

Данилка вертел головой, выглядывая дружков. Его так и подмывало погордиться перед ними. Как нарочно — ни одного, будто метлой улицу вымело. Когда не надо — торчат на каждом плетне, а когда надо — не доищешься.

У дома отец остановил. Мать вынесла на крыльцо отцовскую двустволку и Данилкину малопульку, поставила высокие болотные сапоги с голенищами выше колен, с ремешками, чтобы пристегивать к поясу.

Отец переобувался прямо на крыльце, а мать что-то недовольно говорила ему, поглядывая на Данилку. Мальчонку охватило беспокойство, он знал, что мать против поездки и — чего доброго! — еще уговорит отца не брать его с собой. Данилка заелозил на месте.

— На медведя, что ль, едем, — пробасил отец, притопывая сапогом, чтобы удостовериться, ладно ли вошла в него нога.

Данилка по лицу матери догадался, что она сдалась, и от сердца у него отлегло.

Отец сунул в передок клетку с подсадной уткой. Кряква, привыкшая к поездкам, что-то прошептала сама себе и улеглась, сунув нос под крыло и уставив на Данилку черную дробинку. Посмотрела с какой-то затаенной хитрецой и закрыла глазок. Уснула, видать. Этого Данилка понять не может: на охоту же едут!

Отец положил в ходок еще пару коричневых утиных чучел, ружья, патронташ. Ну и долго же он собирается!

Зорька, легавая собака, давно уже крутилась возле ходка, беспокойно поглядывая на хозяина. Отец посадил собаку в ходок. Счастливая Зорька лизнула Данилку прямо в губы. Он недовольно утерся. Зорька — незаменимая спутница отца на охоте. Пегая — черная с белым, с длинной шелковистой шерстью волнами. Шишка у нее на затылке большая. Отец говорит, что собак надо выбирать по висячим ушам и по шишке на голове. Если шишка на затылке — значит, умная собака. Данилка любит щупать этот бугорок у Зорьки, а потом щупает затылок у себя. У Данилки бугорка нет. Он даже стукался затылком о стену, чтобы шишка выросла. Постучит-постучит, пощупает — нет, нету. Обидно. У Зорьки есть, у него нету. Сказал об этом как-то отцу, тот засмеялся и ответил, что пусть Данилка не горюет: пока вырастет, набьет себе всяких шишек, такова жизнь.

И чего так долго собирается отец! У Данилки даже кожа зудит от нетерпения, он не может найти места на соломенной подстилке в ходке.

Но вот сел отец, разобрал вожжи, и только было тронулись, как на крыльцо выскочила мать с узелком.

— Пирожки, пирожки забыли!

Ну что за наказанье! Тут охота ждет, а она с пирожками! Кому они нужны!

Однако отец взял.

Наконец-то поехали! Данилка опять завертел головой: видят ли дружки, как едет он на охоту? Ни одного! Сквозь землю провалились, что ли! Наверно, торчат на свадьбе. На другом конце села гулянка у Васьки Губатого — старший брат женится. Если бы не на охоту, Данилка тоже бы убузовал туда.

Выехали за село. Распахнулись сырые поля, тут и там блестят апрельские лывы. Освобожденные от снега луга, покрытые прошлогодней жухлой травой, просматривались далеко-далеко, до самых Алтайских гор на окоеме. Земля не совсем еще очнулась от зимней спячки и задумчиво ждет хорошего тепла, чтобы буйно погнать соки травам, цветам, хлебу. Они едут рысцой по ухабистой раскисшей дороге. Гнедко бросает в ходок ошметья грязи, посверкивает полированной сталью стертых подков. Когда ходок сильно встряхивает, в передке недовольно крякает утка.

Свежий ветер с полей приятно холодит лицо, щекотливо забирается в рукава пальтишка, и от этого становится бодро и весело. Данилка бесконечно счастлив и во все глаза смотрит на родную степь, на дальние горы, на опускающееся неяркое солнце, на светлые колки голых еще берез и ждет не дождется, когда же наконец приедут они на место и будут бабахать из ружей. И сердце его сильно стучит от радостного ожидания.

Отец покуривает папиросу, озабоченно оглядывает вспаханные поля. По коричневым, глянцево блестящим на солнце бороздам ходят важные, отливающие чернью грачи и выклевывают длинных красных червей. Порою отец останавливает лошадь, спрыгивает с ходка, берет комок земли, растирает его в ладонях, нюхает и долго ходит по пахоте, что-то высматривая. Грачи лениво подвзлетывают, уступая дорогу. А Данилка сгорает от нетерпения: ну когда же наконец будет охота?

— Поспела земля, сеять пора. «Красному партизану» уже можно и начинать, — говорит отец, залезая в ходок. — Вспахали неплохо. Это, брат, победа. — Он улыбается, но тут же становится озабоченным. — Как-то проведут они первый сев? То каждый для себя старался, а теперь сообща, колхозом.

— Пап, а когда стрелять будем? — нетерпеливо спрашивает Данилка.

— Мне бы твои заботы. Тут голова кругом идет: посевная начинается, а колхозы маломощные, тягла нету, кони заморенные.

— А мы скоро приедем на охоту?

— Скоро. — Отец улыбается в рыжеватые усы. — Не спеши. Видишь, солнце где еще…

Солнце действительно еще высоко, и Данилка думает, что могло бы оно быть и пониже, побыстрее садиться. Зорька шастает по пахоте, вспугивает грачей, но, видать, она их не считает за настоящую птицу и не обращает на них никакого внимания. Зорька давно уже выскулила у отца разрешение соскочить на землю и теперь то бежит рядом с ходком, то позади, то вдруг пересечет дорогу жеребцу, и Гнедко недовольно всхрапывает. Длинный лохматый хвост Зорьки уже отсырел и обвис сосульками. Отец краем глаза следит за собакой: вдруг вспугнет кого. На коленях он держит ружье. Но Зорька бежит спокойно и Только изредка шустрым порыском уходит в сторону, и отец тогда настораживается, но навстречу собаке на холмике вдруг встает столбиком суслик и, испуганно свистнув, скрывается в норке. Зорька возвращается, а на дальних пригорках торчат, как стручки, суслики и тревожно пересвистываются.

Гнедко покрылся потом — рассолоделая дорога не легка. Как только отец зазевается, так лошадь переходит с рыси на дробный шаг и косит глазом назад.

— Но-но! — Отец грозит бичом. — Ишь, варнак!

Гнедко недовольно трясет головой и опять переходит на рысь. Он припадает на правую переднюю, засекается. Отец хмурится, внимательно смотрит на ноги жеребца.

— Перековать надо, не видит, что ли, дед! — сердито говорит он и вдруг натягивает вожжи и почти шепотом останавливает Гнедка: — Тпру-у! — Не спуская глаз с ложбинки и потихоньку соскальзывая с ходка, отец шепчет сыну: — Подержи вожжи.

Сухо щелкают взведенные курки двустволки. Отец идет к лыве, чуть приседая, упруго и осторожно. У Данилки на высоком вздохе замирает сердце. Он уже увидел, что какая-то пестрая птица неподвижно сидит на воде. Вроде селезень! Данилка боится дышать, ждет, когда отец вскинет ружье, ахнет и гулко раскатится по полям выстрел, а Зорька кинется в воду и принесет птицу.

От жуткого восторга у мальчишки по спине бегут знобкие мурашки. Но Зорька ведет себя как-то странно: шастает по сторонам, тычется носом в землю и никакого внимания на селезня. Отец вдруг громко плюется и идет обратно.

— Коряга, — говорит он. — Повернута так, что отсюда на селезня похожа. Березовая коряга.

С досадливым смешком залезает отец в ходок и берет у сына вожжи.

— А я думаю, чего это Зорька стойку не делает, — смущенно похохатывает он, и серые жесткие глаза его мягчеют. — Пошел! Но-о!

Подъезжают ближе. Данилка видит: и вправду коряга торчит из воды. Что же это такое? Только что был селезень, прекрасный селезень, которого подстрелил бы отец, а Данилка потом рассказал бы своим дружкам, и они полопались бы от зависти. И вот — просто коряга! Данилка готов зареветь с досады, у него щиплет в носу, он начинает шмыгать им.

— Ну, ну… — Отец ласково усмехается, поняв состояние сына. — Все еще впереди, как сказала одна бабка, прожив девяносто девять лет.

Ехали еще долго. Наконец приехали на место, вернее, не на место, а туда, где останется Гнедко и ходок. Это на пригорке, возле еще не опушенного листом березничка. Отец распряг коня, привязал его к ходку. Потом он забирает ружья, клетку с кряквой, Данилку сажает себе на плечи и долго идет по трясинистой почве, огибая болотце, идет к озеру, которое багряно и ярко блестит ниже земли. Добираются до шалашика-скрадка на берегу озера. Снимая сына с плеч, отец говорит довольно:

— А ты увесистый, парень. Я аж вспотел. Сейчас крякву посадим, чучела — и начнем.

Данилка с любопытством осматривается. Вот где они будут охотиться! Озеро большое, пылает закатом, вдали — светлее, легче, вблизи — гуще, синее. На том берегу — низкий горизонт, и кажется он далеким-далеким, на краю света. Резко пахнет большой водой и отопревшей землей.

Отец выпускает утку из клетки, привязывает ее веревочкой за лапку к колышку, а колышек вбивает в землю. Громко крякая, утка вперевалку устремляется в воду и плывет не оглядываясь, но, отплыв на длину веревочки и подергавшись, останавливается и начинает охорашиваться, чистить перья.

Отец посылает сына в скрадок. Данилка с удовольствием залезает туда и удивляется: в скрадке гораздо светлее, чем он думал. Скрадок — весь как решето. Сделан он из камыша и веток тальника; в щели во все стороны хорошо видно, но самого человека в нем не заметить ни с воздуха, ни с воды. Пахнет в скрадке прошлогодним прелым листом и камышом. К ним примешивается запах оружейного масла и пороха.

Отец, закрывая вход снаружи щитом из камыша и веток, говорит:

— Посиди тут, а я схожу на косу. Не стреляй на воде, а то подсадную подшибешь. Бей на лету.

Данилка согласно кивает, он счастлив, что вот будет сидеть в скрадке, как настоящий охотник.

Свистнув Зорьку, отец уходит.

Данилка остается один, и гордость распирает ему грудь. Мальчишки лопнут от зависти, когда он им расскажет про охоту, как он сидел в скрадке, как у него была малопулька и как он настрелял уток.

Он хорошо видит подсадную, она плавает мелкими кругами среди неподвижных чучел, и на сизо-багряной глади остаются светлые следы. Утка крякает, приподнимается на хвосте, хлопает крыльями. Данилка берет малопульку в руки и, высунув ствол в щель, целится в подсадную. Потом переводит малопульку на угасающее небо, представляя, что в вышине летит стая уток. Ружье оказалось тяжелым, на весу долго не удержать. Данилка опускает его и смотрит на подсадную утку. Она перестала крякать и что-то выискивает в воде своим плоским носом. Данилку сжигает нетерпение: когда же прилетят дикие утки? И что это за кряква такая — молчит как убитая!

В камышах зашелестело, кто-то вроде заворочался. Что-то булькает, потрескивает. Данилка вдруг замечает, что спустились сумерки. Солнце исчезло, свету еще много, но солнца уже нет. Все вокруг налилось мутной синью: и озеро, и небо, и камыши, и воздух. Все изменило свой цвет. Данилке делается одиноко, неуютно. И отца что-то долго нет. Снова потрескивает в камышах, и Данилка вздрагивает. А вдруг там… Что «вдруг», Данилка не знает, но все равно от этой мысли ему становится не по себе, сердце учащенно и испуганно бьется.

Возле самой воды сел кулик. Бегает по грязи на длинных тонких ножках, оставляя следы, как звездочки; сует в землю длинный тонкий носик, что-то ищет.

Громкое кряканье подсадной отвлекает Данилку от кулика. Он видит, как, со свистом рассекая воздух, несется к воде большая и сильная птица. С тяжелым шумом плюхается рядом с кряквой крупный и красивый селезень. Данилка замирает и во все глаза, забыв, что он охотник, восхищенно смотрит на великолепную нарядную птицу. Ах, какой селезень, какой раскрасавец! С гордой посадкой отливающей зеленью точеной головы, с яркими синими перьями на боках, с сильным обтекаемым туловищем, он четко выделяется на воде. Со страстным шепотом селезень плывет к подсадной, а Данилка наконец приходит в себя, и у него обрывается сердце от мысли, что может упустить добычу. Он хватает малопульку и, торопливо наведя ствол на птицу, нажимает курок. Раздается сухой щелчок. И в тот же миг селезень срывается с воды и, тяжело набирая высоту, роняя капли воды с крыльев, исчезает, провожаемый громким растерянным кряканьем подсадной. Осечка! Данилка чуть не ревет с досады. Он все еще смотрит на воду, на кричащую крякву, и ему просто не верится, что селезень, прекрасный большой селезень, исчез! Слезы накипают на глазах.

И вдруг Данилка опять слышит шелест тяжелого полета, он выглядывает из скрадка в надежде вновь увидеть красавца селезня, но видит в низком полете стаю гусей. Они летят над самым скрадком, летят так близко, что хорошо различимы их красные лапки, прижатые к грязным животам. Данилка торопливо целится в ближнего гуся, раздается оглушительный, как показалось Данилке, выстрел. Стая всполошно взмывает круто вверх и с металлически-звонким гоготаньем исчезает. Испуганно кричит подсадная и на подвзлете, чертя хвостом воду, шарахается в камыши. Гусей и след простыл, а сверху, плавно кружась, опускается белое перо. Обронил какой-то гусь! Неужели попал? Данилка обалдело крутит головой в надежде увидеть подбитого гуся и видит торопливо шагающего отца. За отцом бежит Зорька. Обогнав хозяина, она срывается с кочки в воду, подбегает к скрадку и торопливо нюхает землю, рыщет вокруг, замирает с поднятой передней лапой, устремив взгляд на озеро. Она ищет убитую птицу, она слышала выстрел.

— Чего стрелял? — запыхавшись, спрашивает отец.

Данилка взахлеб рассказывает, как летели гуси, как он поднял ружье — ка-ак бабахнул! — и как перья полетели от гусей.

— Много было?

— У-у! — задыхается от восторга Данилка. — Не сосчитать! Тыща! Я раз-раз!

Отец понимающе улыбается и не перебивает сына: откуда «тыща», откуда «раз-раз», когда был один выстрел!

Зорька все еще рыщет.

— К ноге! — приказывает отец.

И Зорька, подбежав к скрадку, отряхивается. Брызги летят во все стороны.

— Пошла! — недовольно говорит отец и вытирает лицо. — Этого еще не хватает.

Он залезает в скрадок, Зорька тоже.

— Посидим. Сейчас лёт начнется. Я на косу тоже без пользы сходил. Бил влёт селезня, промазал.

Данилке становится легче: не один он мажет.

Догорает заря, сгущаются сумерки. На крик кряквы никто не прилетает. Сидят долго. Наконец отец с досадой говорит:

— Все, пропала охота. Давай домой собираться.

Они вылезают из скрадка. На западе светится полоска зари, а вокруг все потемнело, напиталось сумерками, изменило очертания. Стал выше и угрюмее камыш, холодно и темно блестит озеро, даже скрадок затаенно и враждебно молчит. Сильно наносит сырью и знобким холодом большой воды. Отец обвешивается ружьями, чучелами, клетку с кряквой берет в руки, присаживается на корточки:

— Залазь.

Хлюпая сапогами, направляется к месту, где оставлен Гнедко. Под Данилкой качается земля, он боится, что отец оступится и они полетят в черную топь. Собака серой расплывчатой тенью прыгает с кочки на кочку, промахивается, плюхается в воду, снова скачет. А отец идет уверенно, тяжело оседая в вязкую хлябь. Чувствуя под собой твердые и сильные плечи отца, Данилка успокаивается: с отцом не пропадешь, он надежная защита и опора.

Вдруг отец торопливо и в то же время осторожно приседает, опускает клетку с подсадной на кочку и шепотом говорит:

— Держись крепче.

Данилка, вцепившись в отцовские уши, замирает. Обострившимся зрением видит, как застыла в стойке Зорька. Отец вскидывает ружье. И в тот же миг с маленькой, блестевшей багряной сталью лужи тяжело взмывает птица. На потухающей полоске зари она кажется черной и непомерно большой. Гром и пламя выстрела оглушает и ослепляет Данилку, он чуть не падает с плеч отца. Отец делает несколько торопливых шагов и опускает Данилку на твердую землю.

— Испугался?

Данилка плохо соображает, в голове гудит, глаза совсем не видят. Его слегка подташнивает.

— Ну-ну, очухайся. — Отец смеется и треплет сына за плечо.

Данилка стал различать предметы и видит, как подбежала Зорька, держа в пасти птицу, крыло которой волочится по черной земле.

— Смотри какой! — говорит отец, и голос его преисполнен восторга и гордости. Осторожно высвободив из пасти Зорьки птицу, подает сыну.

Это селезень! Тот самый, который прилетал к крякве! У Данилки захватывает дух. Селезень тяжел, мокр, еще теплый, пахнет сырью и порохом. Одна дробинка прошила клюв и выбила глазок.

Данилке невыразимо жалко красавца селезня, перья которого еще по-живому светят в отблеске догоревшей зари, а глазок, подернутый мутью смерти, неотрывно смотрит на Данилку. К горлу подкатывает комок, и Данилка никак не может его проглотить. Отец замечает состояние сына, и виноватая нотка звучит в его голосе:

— Ну-ну, чего ты!

— Зачем? — с отчаянием в голосе спрашивает Данилка и всхлипывает. — Зачем?

— Ну-ну… — повторяет отец. — Я думал, ты мужик, а ты…

— Я… я… я мужик, — заикаясь, выговаривает Данилка и заливается горькими слезами.

Отец молча закидывает за спину ружье, берет клетку с подсадной, и они идут к Гнедку, который высится невдалеке горой на фоне гаснущего света зари над низким горизонтом. Гнедко призывно ржет, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.

Отец молча запрягает лошадь, а Данилка стоит горький и несчастный, маленькое сердце его переполнено жалостью к погибшей птице. Отец бросает тушку селезня в ходок — она глухо стукается, и этот тупой удар снова отзывается в сердце Данилки болью и какой-то не имеющей оправдания виной его, Данилки, перед этой свободной, гордой и прекрасной птицей, которую они обманывали то подсадной, разжиревшей и ленивой кряквой, то дурацкими чучелами, то шалашиком-скрадком и, наконец, убили в тот момент, когда птица была уверена, что взлетает в небо, в простор.

Едут молча. Данилка отодвинулся от отца и старается к нему не прикасаться. Он не любит сейчас отца, убившего селезня. Отец тоже хмур. А Гнедко охотно несет их домой, чуя теплую конюшню и овес. И впереди, на темном фоне неба, выделяется еще более темный живой холм. Конь довольно всхрапывает, но Данилка все равно знает, что Гнедко злой и своенравный жеребец. Он всегда зло прижимает уши к голове и кусает лошадей на конюшне. У Данилки в сердце возникает неприязнь к этому красавцу жеребцу, и к Зорьке, которая неслышным серым пятном скользит рядом с ходком, и к уснувшей глупой крякве, ко всем злым-недобрым на свете. Он вдруг вспоминает деда Савостия и думает, что завтра, как настанет утро, он побежит к доброму конюху и пожалуется ему на всех. А еще они поведут старого мерина в кузницу подковать, и уж тогда никому — отцу тоже — не дадут угнать старую добрую лошадь на живодерню.

В сумраке бегут навстречу темные холмы, дуга, высоко вздернутая в небо, задевает за слабо светящуюся россыпь звезд. И непонятное чувство томит Данилку, наполняет сердце горечью и жалостью, будто потерял он что-то очень дорогое и невосполнимое.

Как он уснул, Данилка не помнит, только почувствовал сквозь сон, что ходок остановился и мать с отцом перешептываются.

— Говорила тебе, не надо брать.

— Просился же, — оправдывается отец.

— Просился! Мало ли что просился. Не для детей эти ваши охотничьи убийства.

— Ну, ты тоже скажешь — убийства, — не очень уверенно сопротивляется отец. — Подрастет, все в порядке будет. Охотником станет.

Отец ошибся. Данилка не стал охотником. Данилка вырос, ходил даже на охоту, но так ни разу и не выстрелил. Выбитый глазок селезня все время глядит ему в душу. Данилка не забыл, как остановилось у него в ладонях сердце вольной, обманутой птицы.