Звонкая лунная ночь распахнула морозную, синим огнем сверкающую степь. В темном небе стыла яркая остекленевшая луна. Широкая заснеженная равнина, сияя ее отраженным светом, терялась где-то вдали, в мглистой бледности горизонта.

Гнедко охотно нес кошевку по накатанному зимнику, и мерзлая дорога гудела под копытами.

— Отойди, срежу-у! — озорно кричал отец и свистел по-разбойному. Они возвращались от бабки.

Гнедко стриг ушами, прислушиваясь к голосу хозяина. Данилка, закутанный в собачий тулуп с подоткнутыми полами, весело вертел головой, смотрел, как стелется под копыта гулкая дорога, как взблескивают голубым огнем снежинки на сугробах, как работает лоснящаяся ляжка Гнедка с черным расплывчатым тавром, как рядом, не отставая, бесшумно скользит короткая тень кошевки, и чувствовал себя хорошо и удобно.

Бабка оставляла их, сокрушалась:

— Студено на дворе-то! Переночевали бы, куда спешить? Мальчонка ить!

Данилке скоро десять, а бабка все еще считает его маленьким. Такие разговоры не по душе ему.

— Опять же по деревням неспокойно, — упрашивала бабка, а сама хлопотала над внуком, укутывая его шарфом и подтыкая под ноги в нагретых валенках полы тулупа.

— Живы будем — не помрем! — весело пообещал отец и, завалившись в кошевку, гикнул на коня. Молодой, сильный жеребец, настоявшийся на морозе, с места взял рысью.

Когда выскочили за околицу, ударил в лицо ветер, и у Данилки от восторга перехватило дух. Отец же простуженным голосом запел:

Соловьем залетным юность пролетела…

Здорово, покачиваясь в кошевке, лететь в лунную ночь, вдыхать морозный запах тулупа, настывшего сена, крепкого конского пота, слушать, как скрипит под полозьями зернистый снег, как свободно, радостно фыркает конь, слушать, как с приятной хрипотцой в голосе поет отец, и чувствовать его, тяжелого и сильного, рядом. Данилка рад, что едет с отцом: ему так редко это выпадает. Отец вечно занят работой, мотается по району: то кулаков раскулачивает, то посевная у него, то уборочная, то едет в Новосибирск на партийную конференцию. Появляется дома усталый, с запавшими щеками, мать говорит: «Пожалел бы хоть себя, сгоришь на работе». — «Не время жалеть, — отвечает отец. — Ни себя, ни других. Сейчас вопрос решается — уцелеет Советская власть иль не уцелеет. А ты о жалости…»

Отец неделями не бывает дома и, когда видит Данилку, удивляется: «Гляди-ка, подрос! Так и вымахаешь — не замечу. Как учеба?» Узнав, что сын получил очередной билет ударника, который выдавался каждую четверть лучшим ученикам, довольно улыбается в рыжеватые усы и говорит: «Ты грызи науку. Советской власти грамотные люди нужны. Мы вот вам унавозим землю, посеем как умеем. Может, что и не так, ума, может, не хватает, но сеем с чистой совестью. А урожай вам снимать, новому поколению, образованному».

Отец очень жалеет, что не пришлось ему поучиться в школе. В страшной нужде жил он при царе, пас хозяйских коров, батрачил на кулаков, а как гражданская война грянула, так в партизаны ушел, с Колчаком воевал. Был командиром. Там и большевиком стал. А у бабки, от которой только что уехали, встретился однажды он со своим старшим братом Иваном, что у Колчака служил. Бабка не дала им тогда постреляться, но потом, в бою, когда партизаны вышибали колчаковцев из села, встретились они. Рубанулись насмерть. У отца отметина на плече с тех пор. После боя он похоронил своего брата. И до сих пор каждую весну ходит к нему на могилку: то оградку покрасит, то холмик подправит. Обелиск со звездой поставил, на удивленные вопросы отвечает: «Если б жив остался, Советскую власть принял бы». Данилка слышал, как однажды мать сказала отцу: «Чего ты сердце надрываешь? Если б не ты его, он бы тебя». — «Росли ведь вместе, — ответил отец, — вместе нищету мыкали. Не то маюсь, что в бою убил, а то, что не сберег его для новой жизни, не раскрыл глаза, когда у матери встренулись. Заморочили ему голову, вот и стал за белых воевать. А что ему белые! Он же всю жизнь хребтину ломал на хозяев, им же богатства умножал. Теперь-то задним умом мы все умны, а тогда попробуй разберись: куда податься, за кого воевать, да еще такому темному парню, как Иван. По гроб не прощу себе, что не раскрыл я ему глаза, не растолковал…»

Данилка вдруг заметил, как справа вдоль дороги катит белый круглый ком. Сначала он не понял, что это такое, потом разобрал — заяц-беляк. Зайчишка то садился и настороженно поднимал длинные уши и стриг ими, как ножницами, то срывался и, подкидывая куцый зад, катил дальше.

— Заяц! — в восторге заорал Данилка. — Заяц!

— Где? — весело отозвался отец.

— Вон, вон! — Сын тыкал рукой в сторону беляка.

— Ату его! — громко закричал отец и пронзительно, как Соловей-разбойник, свистнул.

Заяц сделал высокий прыжок и полетел под горку через голову, поднимая за собой снежную искрящуюся пыль.

— Держи его, держи! — кричал отец и хохотал. — Ну нагнали страху косому! Теперь верст десять отмахает без передышки.

Восторг охватил Данилку оттого, что он первым увидел косого, и от озорного свиста отца, и от ровного бега Гнедка, и от этой прекрасной морозной ночи.

А мороз давил, и, казалось, все вокруг звенело от стылого лунного света. Ночь достигла своей высшей силы и красоты.

— Гляди, месяц рукавицы надел, — сказал отец.

Данилка посмотрел на небо: вокруг луны был размытый ореол в три кольца, и они, налитые яростью, дымились. За кольцами далеко мерцали звезды.

— Пап, а почему звезды мигают?

— Спать хотят, а чтоб не уснуть — моргают. Ты хочешь спать?

— Не-е…

— Как захочешь, так поморгай, — засмеялся отец.

— А ты хочешь?

— Я?! — удивился отец. — Не-ет! Разве можно спать в такую пору! Гляди, какая красота!

Отец повел кнутовищем вокруг. Гнедко принял этот жест на свой счет и понес еще быстрее. Отец опять запел:

Соловьем залетным юность пролетела…

Он любил эту песню. Данилка слушал отца, смотрел в горящее исступленным светом круглое лицо луны, на ее дымные кольца-рукавицы, и на душе было радостно и легко.

Он любил и этот начищенный до блеска диск луны, и эту глухую степь, убегающую мерными валами во мглу ночи, и храп Гнедка, и скрип полозьев.

Фыркал Гнедко, из ноздрей его валил пар, поблескивала сбруя, и все так же равномерно и сильно работала его ляжка, закуржавевшая морозным инеем, и в глаза неслась волнистая снежная зыбь.

Когда отец остановил коня и вылез из кошевки, чтобы подтянуть ослабшую подпругу, Данилка ясно услышал тишину. Свет, красота и сила ночи ощутились еще явственнее, обступили еще ближе, и мальчишка замер, чувствуя что-то вечное и великое в природе, замер перед необъятным миром, частицей которого он был, и в душе его возникло то чувство понимания величия и бесконечности вселенной, которое возникает у человека в редкие минуты прозрения.

Заскрипели отцовские шаги, он тяжело опустился рядом и спросил, глядя, как, расставив задние ноги, шумно делает свое дело Гнедко:

— Ты не хочешь?

— Не-е… — ответил сын.

Закончив, Гнедко, не дожидаясь понукания, тронул с места. Отец пошевелил вожжами, и конь перешел на рысь.

И снова сугробы побежали навстречу, плотнее стал бить воздух в лицо, и снова Данилка ощутил радость быстрой езды. Данилка смотрел на луну и видел какие-то темные пятна на ней, казавшиеся материками, какие бывают на карте полушарий.

— Пап, а почему на луне не живут?

— А чего там делать! Разве там такую красоту найдешь, как на земле? Погляди — это ль не красота!

Данилка опять посмотрел вокруг и опять согласился с отцом, что такой красоты нигде не сыщешь.

Въехали в лес, который давно поджидал их, затаенно и молча темнея зубчатой грядой и этим зарождая в сердце мальчика какую-то непонятную тревогу.

Густой осинник тускло светил стволами. Данилка с радостной жутью косил глазом в таинственные, темные дебри, ожидая за каждым деревом горящие волчьи глаза. Потом пошел ельник, уснувший под пластами снега, и в нем было еще сумрачнее — луна плохо пробивалась сквозь высокие деревья, и Данилку еще больше охватила робость, и он плотнее прижался к отцу. Гнедко бежал, чутко прядая ушами и тревожно косясь на темноту лесной чащобы; только отец сидел как ни в чем не бывало и спокойно курил цигарку, пуская приятный махорочный дым.

Когда вынырнули из леса, Данилка облегченно вздохнул. Гнедко тоже побежал веселее. Внизу, в лощине, затемнели бугры приземистых домов, занесенных по самые крыши снегом. Это было село, о котором отец всегда говорил с ненавистью: «Осиное гнездо». Кулацкое, богатое село. Оно лежало на полпути от бабушки к дому.

Кошевка заскользила вниз под извоз, раскатилась на ухабе и ударила со всего маху правым полозом в выбоину. Данилка чуть не вылетел из кошевки. Отец чертыхнулся, сани вкатили в глухой переулок. И тут правая оглобля отлетела, кошевку развернуло поперек дороги.

— Тпру-у-у! — Отец натянул вожжи и соскочил с кошевки.

Гнедко остановился, тяжело поводя боками. Отец осмотрел оглоблю, с досадой сказал:

— Завертка лопнула. Вот черт! И хозяева поуснули все.

В деревне стояла тишина, даже собаки не брехали, попрятались от мороза. Светило два-три окошка.

— Посиди, — сказал отец, — я схожу.

Отец пошел к ближайшей избе, долго стучал, наконец ему открыли.

Вернулся отец, ругаясь:

— Кулачье! Веревки на завертку жалко.

Отец начал колдовать над лопнувшей заверткой, развязывать зубами заледенелые узлы. Он долго возился с нею, отогревая время от времени дыханием закоченевшие пальцы. У Данилки стало пощипывать нос, он плотнее закутался в тулуп и терпеливо ждал.

— Все. Готово, — наконец сказал отец, поднимаясь. — Доедем как-нибудь.

Данилка выглянул из тулупа и вдруг увидел, как по ярко освещенной лунным светом улице, пластаясь над самой дорогой, летит стая собак. Мальчишка похолодел, хотел крикнуть и не успел. Свора навалилась на отца. Он отпрянул от кошевки. Огромные, как телки, кобели молча рвали отцу тулуп. Он, хрипло бранясь, отбивался ногами и неуклюже крутился на месте. Гнедко всхрапнул, шарахнулся в сторону и увяз в сугробе. Кошевка соскочила с торного места и легла боком в снег на обочине. Данилка чудом удержался. Он с ужасом глядел, как здоровенный кобель повис на отце. И тут он заметил, что у ворот ближнего дома стоят два мужика. Данилка не понимал, почему они не помогают отцу, который все отходил и отходил от кошевки. Только много позже Данилка понял, почему отец отходил: он отвлекал разъяренных псов от сына.

Возле ближнего дома он что-то схватил, и тут же послышался предсмертный визг: отец железной лопатой отбивался от собак. Один пес уже скулил и полз с перебитой хребтиной, за ним тянулась темная вилюшка. Отец размозжил голову второму псу. Собаки, рыча, стали откатываться. Теперь наступал отец, а стая, огрызаясь, отходила. Когда на дороге остались два неподвижных кобеля, а третий, жалобно скуля, полз с перебитым хребтом, раздался угрожающий голос:

— Ты чего животину гробишь, а? Ктой-то тебе дал такую праву?

И тут отец сбросил с себя располосованный на ленты тулуп, выхватил из кармана галифе наган и хрипло крикнул:

— А ну подходи, контра!

И только теперь Данилка увидел, что с конца улицы, с тыла, надвигается несколько мужиков и в руках одного что-то блестит.

Увидев в руках отца наган, мужики шарахнулись назад.

— Вот она, Совецка власть, чуть чо — стращать, наган в зубы тыкать! — крикнул кто-то старческим, надтреснутым тенорком.

— Вас стрелять, гадов, надо, а не стращать! — прохрипел отец. — А ну подходи, у кого пупок крепче завязан!

С темными потеками на лице (потом Данилка понял, что это была кровь) отец стоял, широко расставив ноги, и вид его был страшен. Он был без шапки, волосы дымились.

Не опуская нагана, он стал отступать, дошел до саней, увязших в снегу, одним рывком выдернул их на дорогу. Гнедко забился в сугробе и тоже выбрался на торное место. Отец упал в кошевку, пронзительно свистнул, и Гнедко дико взял с места. И тотчас позади раздался громовой раскат. Кто-то выстрелил из обреза. В ответ сухо, плотно, раз за разом выстрелил из нагана отец. Гнедко в бешеном намете рвал гужи, а отец, перекинувшись всем телом назад, отстреливался.

Насмерть перепуганный, придавленный отцом Данилка лежал на дне кошевки. Отец вдруг стал заваливаться вбок, мертвенно-белое лицо его запрокинулось, он застонал.

— Папка, папка! — испуганно закричал Данилка, думая, что отец умирает.

— Гони! — надсадно крикнул отец и безжизненно откинулся назад.

Вожжи выпали из его рук, Данилка схватил их и, испуганно оглядываясь назад, нещадно хлестал коня.

Гнедко вынес кошевку из села на увал. И грянула в глаза черной жутью ночь, и застыло сердце в страхе. Над необозримой мертвой степью нависало мрачное ледяное небо, сугробы, как могильные холмы, нескончаемо тянулись вдаль. Над этим пустынным и враждебным миром холодно и ярко сияла равнодушная ко всему на свете луна. Обжигающий ветер бил в глаза, выгонял слезу, не давал дышать. Летели из-под копыт мерзлые льдышки, больно секли лицо. Данилка с ужасом озирался, стегал и стегал Гнедка. Конь хрипел от запала, а Данилка все гнал и гнал его.

Когда влетели в родное село, Данилка заплакал.

— Ну-ну, — подал слабый голос отец. — Убери мокроту…

— Я… я… не плачу, — выдавил Данилка, задыхаясь от слез, от пережитого страха и от радости, что отец жив.

Отец долго лежал после той ночи: он был весь искусан, а пуля попала в плечо. Когда ему стало легче, он подозвал однажды сына и сказал:

— Ну, счастливый кто-то из нас! Ты, видать, — не изладили они погоню. Каюк бы нам. Наган-то я второпях весь расстрелял. А ну как нагнали бы? — Нахмурился, помрачнел: — Вот это и есть классовая борьба. Чуешь?

— Чую, — ответил Данилка.