Непоборимый Мирович

Софронов Вячеслав Юрьевич

Повелением императора Петра I весь род Мировичей был сослан из теплой цветущей Полтавы в холодную Сибирь. На долю главного героя, Василия Мировича, также выпадают суровые испытания: потеря в раннем возрасте родителей, обучение в Кадетском корпусе, участие в знаменитом Гросс-Егерсдорфском сражении в Пруссии, а случайное знакомство с офицером секретной службы приводит его на рождественский бал к наследнику престола, где он неожиданно получает жестокий урок.

Исторических документов о Василии Мировиче практически не сохранилось, автор предлагает возможную биографию и обстоятельства жизни, при которых сформировался характер героя, известного благодаря неудачной попытке освобождения наследника российского престола из Шлиссельбургской крепости.

Роман «Непоборимый Мирович» популярного сибирского писателя Вячеслава Софронова является третьей частью тетралогии, посвященной государю Иоанну VI Антоновичу, открывая неизвестные страницы исторического прошлого.

 

От автора. Каков век – таковы и герои…

Однажды мне пришло письмо из уже как два десятилетия независимой Украины. Писала женщина. Она просила помочь восстановить родословную ее предков, которые носили фамилию Мировичей. О моем интересе к этому роду она узнала, судя по всему, из одной из публикаций. В архивах Украины не сохранилось каких-либо документов на этот счет, и она надеялась, что ей помогут в этом плане архивы Сибири, где семейство Мировичей довольно долго проживало.

Увы, документов начала XVIII столетия в сибирских архивах сохранилось крайне мало, а количество сосланных в ту пору было столь велико, что не на каждого и дело заводили. Хотя после неудачной попытки Василия Мировича свергнуть императрицу Екатерину II и возвести на престол находившегося в заключении одного из законных наследников рода Романовых – Иоанна Антоновича, – Мировичи прочно вошли в анналы не только российской, но и мировой истории, поэтому все документы, с ними связанные, должны быть хорошо известны. Но ни метрик о рождении Василия Мировича, ни ведомостей за период его обучения в тобольской семинарии найти пока не удалось. Правда, в XIX веке в губернской газете была опубликована небольшая заметка на этот счет, но без указаний автора, откуда эта информация почерпнута.

Впрочем, в Российском государственном историческом архиве хранится следственное дело, связанное с попыткой свержения Екатерины II, но узнать из него что-то о самом Василии Мировиче, а тем более о его предках, не представляется возможным. К тому же само «Дело» имеет явные следы подчистки, что тоже говорит о желании властей утаить подлинную информацию о произошедшем событии и не придавать ему широкую огласку. Мало того, ряд исследователей указывают на очевидную неподготовленность самого Мировича к якобы задуманному им перевороту. Если следовать фактам, то он решился в одиночку освободить из Шлиссельбургской крепости находившегося там царственного узника и возвести его на престол. И ни одного сообщника! За исключением его друга Аполлона Ушакова, погибшего незадолго до того при таинственных обстоятельствах.

Сам же Василий Мирович, находясь на воинской службе, непонятным образом попал в Шлиссельбургскую крепость в качестве одного из начальников отряда, несущего ее охрану. Он заранее написал манифест о низложении императрицы и начале царствования Иоанна Антоновича, которого он лично собирался доставить в Петербург. Далее. Мирович, находясь в Шлиссельбурге, не имея сообщников, каким-то образом узнал, когда императрица отправляется в длительную поездку по стране, и только после этого предпринял попытку переворота. Что он собирался предпринять после освобождения законного наследника российского престола, совершенно непонятно. То ли он ожидал, что все рядовые граждане, включая армию, поддержат его, то ли хотел привезти принца (опять же в одиночку) в карете в Петербург и ввести во дворец, то ли попытался бы вывезти его за границу империи… Еще более непонятно, что он намеревался предпринять с царствующей императрицей. Выслать на родину в Германию? Взять под стражу? Казнить? Или же ей было бы предложено выйти замуж за вчерашнего узника? При ближайшем рассмотрении неудавшегося переворота возникает множество вопросов. Но, что любопытно, на следствии ни один из этих вопросов подследственному задан не был.

В то же время, если Мирович был настолько информирован обо всем происходящем вне Шлиссельбурга и в самой крепости, то он просто не мог не знать, что при Иоанне Антоновиче круглые сутки находились два охранника, которым было приказано (царским указом!) умертвить его в случае попытки к освобождению. Что они и исполнили, едва только Мирович начал штурм. Однако непонятно, куда исчез труп царевича, поиски которого ведутся по сей день.

Сопоставив все известные нам факты, нетрудно прийти к очевидному выводу: Мировича кто-то направлял, подталкивал к перевороту. Наверняка то был не один человек, а группа единомышленников, хорошо знавших о каждом его шаге. Кому это было нужно и кто задумал псевдопереворот? Тот, кому мешал царственный пленник. В стране, да и в Европе могли найтись силы, желавшие устранить императрицу Екатерину II и посадить на трон безвольного, на их взгляд, полуграмотного царевича. Можно предположить, что инициатором «переворота» могла быть сама императрица, хорошо осознававшая незаконность своего правления. Но если это так, то она, скорее всего, могла и не знать все нюансы задуманного ее окружением мероприятия. Исполнителей ее воли было предостаточно, о чем говорит дело той же княжны Таракановой, бывшей также потенциальной претенденткой на престол.

Можно усмотреть в неудавшемся перевороте и внешних врагов императрицы, решившихся таким образом испытать удачу и посмотреть, что из этого получится. Недаром восемнадцатое столетие поименовано веком дворцовых переворотов, в чем участвовали многие лица, начиная с жены Петра I, Екатерины I, и заканчивая убийством императора Павла I, сына Екатерины II. Сюда следует еще добавить многочисленных самозванцев, включая главного из них – Емельяна Пугачева, выдававшего себя за императора Петра III. Так что заговорщиков хватало, дай только повод.

К сожалению, мне ничем не удалось помочь той женщине с Украины, пожелавшей восстановить родословную своих далеких предков Мировичей. Пусть она простит меня за это. Зато ее письмо подтолкнуло автора этих строк к попытке написать исторический роман об этой незаурядной личности – Мирович в одиночку решился на героический поступок (иначе не назовешь) по освобождению невинного принца Иоанна. Нужно быть очень смелым и отважным человеком, чтобы пойти против государственной системы. И если даже кто-то руководил им с определенным умыслом, но сам Мирович наверняка понимал, что его ждет в случае провала. Пусть даже он оказался слепым орудием в чьих-то руках, но он не захотел прозябания на малоперспективной должности, в которой пребывал. Его поступок можно воспринимать как вызов обществу, дворцовой камарилье, когда-то выславшей его предков из цветущей Украины в Сибирь, где многие из них остались навечно.

Нам, современникам, трудно понять и объяснить его поступок, но рано или поздно перед каждым из нас встает выбор: с кем ты?! И решает его каждый в зависимости от внутренних убеждений, соизмеряясь с собственными идеалами. В восемнадцатом веке, как мне кажется, люди были более решительны в борьбе за свои идеалы и шли на смерть, лишь бы вырваться из пресного, обыденного мира. Этим и можно объяснить многочисленные заговоры и смену династий, происходивших в не столь уж далеком от нас столетии. В любом случае личность Василия Мировича до сих пор вызывает интерес у всех, кто интересуется прошлым нашей отчизны, поэтому автор надеется, что читатели обратятся к предложенному им роману и составят свое собственное представление о той эпохе и ее героях.

 

Предисловие. Земля сибирская богатырская

Сибирь – Малороссия – Украина…

Сибирь – восточная окраина – (украйна) государства Российского.

Малороссия – украйна западная.

Земли разные, а люди все те же – русские. Только в центре – великороссы; на западе – малороссы, а на востоке – все вперемешку: и велико- и малороссы, и азиатцы.

Отсюда и схожесть судеб, нравов, бесшабашность да удальство непомерное. Только как бы человек ни пыжился, щеки ни надувал, а придет смертный час и сравняет всех, как ветер густую траву: ножки подогнутся, головка склонится до земли и ляжет промеж других молодецких голов, сплетясь в единый ковер среди шумных трав и побегов. Пригладит ее Божья рука и благословит так лежать во имя будущей жизни, до воскресения всесветного…

Широка страна Сибирия… И всего в ней в достатке с немалым избытком: и лесов могучих, и рек бегучих, и зверя, и рыбы для ухи царской на тысячу лет хватит каждому едоку страждущему. Главное – не ленись, не жадничай, не губи зазря жизнь чужую, не тобой и не тебе даденную.

Всех сибирская вольница принимала. Сколько ни придут, а уголок малый всякому сыщется. И шли через Великий Камень люди. И шли и ехали. И из Великороссии и из Малороссии. Принимала их Сибирушка легко, как невеста сватов желанных, и привечала всякого, кормила яствами, досель невиданными. А вот обратно отпускала из глубин своих с потугом, с тяжелой сукровицей, не желая пуповину рвать меж собой и новым любым своим. Такая за ней любовь водилась – не всякому по плечу, не каждому по силе. Коль слаб телесами, душонка узкая, для воли тесная, лучше не привыкай к ласкам смертным Матушки-Сибирушки, иначе наплачешься, наглотаешься страданий по самую холку, а то и повыше.

На все то Бог Саваоф сверху глядел, в седую бороду усмехался, радовался, что и украйная земля, людьми долго не обжитая, народцем полнится. Живут до поры до времени на свой лад, кто как сумел по отеческим заветам, пусть не всегда по божеским. Но как время придет, все сладится, по-иному сложится, устроится.

А каждый новый пришлый народец правил на свой манер дикий сибирский набег. Выправлял, разукрашивал неведомыми доселе красками и обычаями. Малоросская поросль сплеталась, скрещивалась с великоросской, подпитывалась темной сукровицей азиатскою. Но корень оставался общий, и урожай с него, велик ли, мал ли, собирал один хозяин, той землицей из дальней Московии всем владевший. Только вот плоды сибирский корень имел разные и по вкусу и по пользе. Одни – спелые, для общего дела полезные; а иные – на вид красивы, румяны, а вот пользы от них никакой, сколь голову ни ломай, все одно не сыщешь.

Година за годиной корни древа людского врастали все глубже в толщу землицы непаханой, неухоженной, людским трудом не уваженной. Пара десятков лет прошла – стали те корни толще каната корабельного – не выдернешь, не выкорчуешь единым порывом. Разрослась, распласталась поросль людская, на каждом холмике семя свое бросила, приладилась к сибирскому суглинку от края до края землицы необжитой. Взошли семена, свезенные с России да Малороссии, из иных краев, переплелись меж собой и такой чащей встали, аж дух берет, захватывает…

Пришел срок, окрепли городки сибирские и потянулись в них люди подневольные, по царскому указу за грехи разные от привычной жизни отринутые. И тоже поровну – и с Великой Руси и с Малой, а доля страдальческая у всех одна, никакого различия меж ними сибирская сторона не делала, за всех за них одинаково печаловалась. Места на необжитой стороне вволю, хотя былой воли уже нет, что прежде те несчастные имели. Селились, кто где мог, только бы с голоду смерть не принять раньше времени, Богом отпущенного. И их страна Сибирушка принимала, чем могла, одаривала. Не ленись, не лодырничай, начнешь жизнь сызнова, и потечет она не хуже ранешней. Никто и не вспомнит, каких ты кровей был. Тем росла и полнилась младшая дочь любая Руси-Матушки, с юных лет от нее вскормленная. А как подросла, созрела, стала верной помощницей.

Раскинулась страна Российская от моря до гор Карпатских. Посередке – земля издревле русская, а по разные стороны от нее – украйны дальние: на одной стороне людей – что гороха в лукошке, а на другой – простор да воля, не углядеть, где и людская жизнь теплится. А народец – все одно сорту единого. Посев тот пошел от Главного Пахаря, населившего свой надел христианским племенем. Вера – она наиважней крови стоит. Та рано ли, поздно ли, обратно в землицу уйдет, а вера – она на небесах живет, ее не замажешь иным цветом, на чет-нечет не поменяешь, сколь ни пробуй. Вера нам свыше дадена, и несть ее следует с почитанием, радостью и превеликим желанием. А кто от кого первей, раньше пошел, то сколько ни спорь, спознать невозможно.

И стояли так две украйны крыльями по бокам от орла российского: одна – вражью рать на себя брала, а другая – войско русское солдатским строем полнила, подмогу подавала. И не зря землю Сибирскую родиной богатырей зовут. Кому в ней привелось счастье уродиться, тот непобедимым становился в любой сече и не боялся ни огня, ни булата, ни зрака вражеского. Если только землю свою родную пуще всего ценил, пестовал, поминал всю жизнь о своем звании сибиряка – перешагни-горы…

 

Часть I

Сибирь – Петербург – Пруссия

 

Глава 1

ТОБОЛЬСК

1

В канун Благовещения по заледенелой от множества проезжающих саней и повозок дороге две бабы в длиннополых тулупах тащили со стороны реки по узенькой тобольской улочке бочку с водой. Одна из них перекинула веревку через правое плечо, а конец ее намотала на правую, одетую в овчинную рукавицу, ладонь. А ее подруге приходилось тащить еще и деревянное ведро с водой, и она лишь одной рукой слегка подсобляла своей товарке. Обе они шагали молча, сосредоточенно глядя под ноги, чтобы вовремя объехать наледь или выбоину, оставляемые на дороге конскими повозками. Изредка сзади с очередной упряжки слышался зычный крик и щелканье кучерского бича, и тогда бабам приходилось сворачивать прямо в снег, чтобы освободить проезд. Едва ли не каждый возница норовил сказать им что-нибудь едкое, с подковыркой, на что они с готовностью отвечали таким же крепким словцом, да так, что задира, услышав и разобрав смысл сказанного, тут же поворачивался в их сторону, начинал дико хохотать и едва не вываливался из саней, крутя головой. Но никто не останавливался, не предлагал им свою помощь, поскольку у всех были на то свои причины. Поэтому обе бабы, не особо торопясь, с недолгими перерывами, не спеша, тащили санки дальше, пока не добрались до своей улочки, огибавший большой нарядный храм, и вскоре остановились у своих ворот.

Они не доводились родней друг другу, а всего лишь жили по-соседству, но с тех пор, как их мужей почти враз царь Петр призвал на службу и каждая осталась с тремя ребятами без кормильца и чьей-либо помощи, общая беда сблизила, породнила их. Незаметно потянулись они одна к другой, чаще стали захаживать в гости, и не сразу, а от случая к случаю, помогали в неотложных делах, делая трудную работу совместно. С тех пор житье у них стало как бы общее. Речь не шла о том, чтобы соединить два близенько стоящих дома в один, они не хотели оставлять родное жилье, но, едва проснувшись и выйдя на крыльцо, уже поглядывали на соседское окно: встали ли те, чем занимаются.

Частенько по очереди, а то и вместе, доили рыжую, недавно отелившуюся коровенку; ездили с соседским дедом через реку в лес по дрова; ставили на реке верши; меняли рыбу на муку или иную снедь; а вечерами одно из семейств шло в дом ко второму, где вместе ужинали, а иногда и размещались спать. Старшая из них, Катерина, предлагала на всю зиму перебраться к ней в избу, чтобы меньше шло дров. Но вторая, более молодая Ирина, не соглашалась, боясь, что ее пустой дом быстро вымерзнет, отсыреет и совсем сделается непригодным для жилья. Так они совместно пережили наиболее трудную зимнюю пору, а как солнышко стало пригревать и начал твердеть снег, увидели не только глазами, а почувствовали душой, сердцем: весна близко, совсем рядышком…

Дотащив бочку до Катерининого дома, они остановились. Ирина поставила ведро с водой на землю, глянула по сторонам. Тут она увидела, как к ним с соседней улицы одна за другой въехало несколько повозок, запряженных косматыми лошадьми, чьи гривы были обильно усыпаны гроздьями заледеневших комьев снега, а из ноздрей вырывались седые клубы пара. Первым на снег спрыгнул обвязанный вокруг пояса цветастым платком возница, воткнул за голенище обшитого кожей валенка кнут и осторожно, разминаясь, покрутил головой. То же самое сделали кучеры прочих возков, которых было не меньше полдюжины. И тогда вслед за ними из возков на свет стали выбираться приезжие: старики, бабы в возрасте и дети. Некоторые женщины бережно держали в руках свертки с пищавшими в них младенцами, которых они на ходу баюкали, что-то негромко бормоча или напевая.

– Глянь, Ирка, никак опять к нам ссыльных привезли, – упирая руки в бока, удивленно произнесла Катерина. – Откуда их только везут?

– Да кто их знает! Поди, сами расскажут, – отозвалась ее подруга.

– Нет, ты только глянь, сколько их, – не унималась та. – Все везут и везут, скоро по нашей улочке не пройти, не проехать будет, а они все едут и едут…

– Да нам какое дело? Им там, в Москве ихней, видней. Раз отправляют, значит так надо…

– А гуторят-то совсем не по-нашему, – прислушавшись, заявила Катерина. – Немцы, что ли? Или иные кто…

– Мне вот думается, черкасы опять… – высказала предположение Ирина. – По одежкам вижу, никак с Киева или еще откуда с тех краев прибыли…

– Ладно, хватит глазеть, а то у нас с тобой вода скоро в бочке застынет, – подвела итог старшая Катерина. – Помоги-ка в дом кадку затащить…

С этими словами они взялись за привычную работу, не обращая внимания на приезжих. А те, собравшись в кучу, с удивлением смотрели по сторонам, соображая, куда же их привезли. То действительно были черкасы с Полтавщины, направленные по личному указу царя Петра за «дела изменные» на поселение в Тобольск. В вину всем им, включая младенцев, ставилось предательство родственника, попавшего в плен к неприятелю во время вооруженной стычки. Неприятелем тем была Швеция, возглавляемая королем Карлом XII, которому русский царь Петр не в самый лучший для него час объявил войну. Прозвание же у ссыльных было единое – Мировичи. И в Тобольск они прибыли не на год, не на два, а на всю жизнь, вплоть до самой смерти.

…Прошло несколько дней, и Катерина с Ириной вновь отправились к реке за водой, выбрав время пораньше, когда по их улочке не так часто проезжали конные повозки. На реке у них была своя прорубь, которую они бережно покрывали ивовыми прутьями и заранее припасенными пучками соломы. Конечно, была и общая прорубь, из которой брали воду все, кому не лень. А случалось, черпали из нее грязной посудой и проезжие, а иные и белье там полоскали, – за всеми не углядишь, караул не поставишь. Но за несколько дней прорубь покрывалась ощутимым слоем льда, и тогда его приходилось продалбливать привезенным с собой топориком. Пешни, чем обычно пользовались местные мужики, у них не было, а просить ее у кого-то из соседей было неловко. За любой спрос приходилось держать ответ. А мало ли что попросят взамен у двух солдаток соседские мужики. Оно и понятно – остались без защитников, потому любой может не только словом обидеть; хуже будет, коль молва о них недобрая пойдет, мол, сами навязывались, ходили по домам непонятно зачем. Кто же поверит, будто бы всего лишь пешню для дела просили. Охальников вокруг множество, им только дай посудачить да себя показать, какие они праведные. А вся их праведность на том и держится, что со своими мужиками живут, а, поди, разберись, что меж ними творится, коль самих баб да их старших дочерей послушать, – не приведи Господь. Так что ходить по чужим дворам было меж ними не заведено, и пусть топорик никак не сравнить с той же пешней, зато свой собственный, и ежели умеючи им лед колоть, да еще и по очереди, то и он сгодится.

Едва только солдатки свернули с улицы к реке, как издали еще увидели, что возле бережно выпестованной ими с первых осенних морозов проруби копошатся несколько чужих женщин в цветастых платках. Одна из них, встав на колени, пробовала зачерпнуть воду каким-то невиданным сосудом с двумя ручками. Две других стояли рядом с глиняными крынками в руках и давали ей советы. Ветки и солома, укрывавшие прорубь от мороза, были сдвинуты в сторону и припорошены снегом. Видно, так они пролежали уже несколько дней, то есть все время, пока у Ирины с Катериной после их последней поездки была в доме привезенная речная вода. Они ускорили шаг и вскоре очутились рядом с захватчиками их неприкосновенной собственности.

Катерина, на правах старшей, зычно гаркнула прямо им в спины:

– Это кто тут без спросу, без разрешения воду нашу мутит? – и уперла обе руки в бока. Это означало, что разговор она приготовила серьезный.

Ирина на всякий случай взяла с санок в руки топорик и по примеру подруги, грозно сведя брови на переносье, добавила от себя:

– Мы прорубку нашу для себя берегли-строили, а тут заявились всякие…

Что еще добавить, она не знала, надеясь на помощь верховодчицы Катерины.

Стоявшие перед ними женщины были одеты чересчур богато для ссыльных. Такие одежды могли себе позволить разве что жены со двора воеводы или еще кто из знатных людей. И тем более нелепо было вырядиться для похода за водой во все лучшее, что несказанно удивляло всех, кто попадался им на пути.

Женщины, которых появление рассерженных не на шутку солдаток застало врасплох, повернулись к ним лицом и стояли молча, не произнося ни слова. Затем поднялась с колен и та, что безуспешно пыталась зачерпнуть воду из проруби. В руках она держала не простую железную или деревянную бадью, а серебряную братину, цена которой была немалая, а для Сибири так и просто немыслимая. Такую ценную вещицу даже в голову никому не придет из дома на улицу выносить и чужим людям показывать, не говоря уж о том, чтобы в прорубь ее опускать. А вдруг да обронит ненароком?.. К тому же прорубь, поскольку не была прикрыта сверху соломой, успела уже покрыться слоем льда, и надеяться проломить ее серебряной чашей было просто неразумно.

Все эти мысли мигом пронеслись в головах у подружек, и они слегка сбавили тон, понимая, что женщины эти не со зла, а по незнанию местных обычаев и по острой нужде заявились к их проруби. Катерина, не спеша убрав сжатые в кулаки руки с пояса, спросила как бы невзначай:

– Не жалко вещицу ценную в прорубь толкать? Хоть бы веревку какую привязали да держали крепче.

Старшая из приезжих, женщина в собольей шапке на голове и с суровым выражением лица, тут же переспросила:

– Та що ми не так робимо?

При этом стоявшие подле нее две другие молодые девки придвинулись к ней поближе, посматривая на топорик, что продолжала держать Ирина, не совсем понимая, чего эти грозного вида тетки хотят от них.

Катерина, хоть и не совсем поняла сказанное, но смысл до нее дошел, а потому она решила не обострять ситуацию, а помочь приезжим в их желании набрать воды:

– Да все не так делаете, – махнула она рукой в их сторону, а затем по-хозяйски приказала: – А ну, геть в сторону, счас покажу, как тут обращаться надо.

Она подхватила ворох соломы, стряхнула с него набившийся снег и опустила на лед рядом с ледяным отверстием. Потом молча протянула руку к Ирине, и та, ни слова не говоря, подала ей топорик. Тогда Катерина подогнула полы своего тулупчика, чтобы мягче было коленям, опустилась на солому и начала быстро-быстро крошить острым лезвием тонкий ледок, не успевший окрепнуть и превратиться в непреодолимое препятствие, если бы прорубь простояла неприкрытой еще день.

– Ирка, давай ведро, им пробью, – не поворачивая головы, приказала она подруге.

Но та, должно быть, отвлеклась, продолжая разглядывать богатое убранство ссыльных женщин, и не расслышала, что от нее требуют.

– Чего гуторишь? – переспросила она и тут же смутилась, решив, что этак ее могут посчитать за глухую.

– Цебарку подай, – опередила старшая женщина ответ Катерины.

– А? – Та от удивления раскрыла рот, хотя и догадалась, что от нее требуют, и протянула деревянное, слегка обледеневшее на морозе ведерко подруге.

– Разумеешь, видать, по-нашенскому? – спросила старшая из женщин, которая, как оказалось, не только понимала, но и хорошо знала русское наречие. – А нас почти все тут не понимают, чего бачим…

– Чего? – вновь переспросила Ирина, широко открыв глаза и заливаясь румянцем. И тогда две приезжие молодухи, стоявшие до сих пор, не проронив ни слова, так и прыснули со смеха.

– Цыть! – сурово глянула на них старшая тетка. – Туточки вам не балаган, чтоб попусту над хорошей дивчиной прыскать в кулак.

Ирина еще более смутилась, а Катерина меж тем уже зачерпнула воду, одним махом выдернула ведро и поставила его на лед.

– Берите, бабоньки, водичку нашенскую, иртышскую, наливайте в свои корчажки.

Одна из девушек тут же кинулась к ведру, зачерпнула из него крынкой, отерла ее своим цветастым платком и прижала к груди, словно дорогую ношу. Так же поступила и вторая ее спутница. Лишь старшая из женщин поставила братину на снег, а затем наклонила ведро, и тонкая светлая струйка побежала на ее серебряное, на глазах помутневшее под слоем воды вогнутое дно.

– Благодарствую, – с достоинством произнесла она, словно ей сделали какое одолжение, за что можно и поблагодарить, но не более того. – Вы уж нас простите, что порушили заделье ваше. У нас на Украйне воду с реки только для скотины берут, а так народ для себя ее из колодцев черпает. Мы спрашивали, где в городе колодец есть, но нам или сказать не захотели, или иное что, но так и не узнали ничего.

– Не-е-е… Колодцев в городе точно нет, – ответила Катерина, успевшая подняться с колен. – А к чему они, когда кругом речки бегут да Иртыш неподалеку совсем.

– А как же там, наверху? – спросила старшая женщина, кивнув в сторону крепостных городских построек, находящихся в нагорной части города.

– И там тоже нет, – вставила свое слово Ирина, которой тоже хотелось быть участницей разговора. Обычно же всем верховодила Катерина, чем неизменно вызывала внутренний протест со стороны более молодой и молчаливой приятельницы.

– А что так? – переспросила женщина. – Высоко, или рыть некому?

– Да кто их знает! – хохотнула Катерина. – Нам то неведомо и дела никакого нет. Только я так скажу: если понадобится, то они такой колодец выроют – весь город туда упрятать можно будет. Есть у них на то люди, кто за них всю работу делает. Не то, что нам, горемычным, без мужей оставшимся, все самим делать приходится.

– И где ваши мужья? – задала очередной вопрос старшая женщина.

– Да где же им быть? На войне, – принужденно улыбнулась Катерина.

– Уже все жданики поели, – подхватила Ирина. – Воюют все…

– И с кем воюют? Шведов вроде как разбили, с кем же теперь ваш царь Петр воюет? Вроде и воевать больше не с кем.

– Да мы почем знаем? – горестно вздохнула Катерина, отметив про себя, что женщина назвала царя Петра «ваш царь», и это больно резануло ей слух. – А к нам в Сибирь зачем пожаловали? – решила она перевести разговор в иное русло, чтобы не выглядеть в глазах приезжих обороняющейся стороной. – Поди, не за хорошие дела сюда свезли?

– Мы не хотели сюда ехать, нас… – тонким срывающимся голосом начала отвечать одна из девушек, что первая набрала себе воду.

– Кристя! Тебе кто разрешил при матери рот раскрыть?! – властно прервала ее женщина и потом уже, увидев, как дочь острыми зубками закусила нижнюю губу и потупила глаза, продолжила: – Да, правильно она говорит: не по своей воле мы здесь…

– Ой, держите меня! – на сей раз не выдержала Катерина и хлопнула себя ладонью по бедру. – А тут, в Сибири, почитай остяки да татары по своей воле только живут, а все остальные без особого на то желания. На то она и Сибирь. А вы, как я поняла, знатных кровей будете?

– Ну, если вы так хотите, то не самых плохих кровей. – Старая дама изобразила улыбку на лице и с усмешкой добавила: – У себя дома за водой нам самим ходить не приходилось, на то холопы были…

– И что их с собой не позвали? – тут же с невинным видом поддела ее Катерина. – Поди, и печь как топить не знаете? А хлеб кто за вас стряпает? Так ведь и с голоду помереть недолго. Может, поучить вас, как хлеб пекут? – совсем расхорохорилась она, показывая тем самым, на чьей стороне в этих краях правда.

– Благодарствую, – поджав бескровные губы, сухо ответила женщина. – Хлеба ставить мы умеем. А сейчас просим нас простить. Нужно идти, прощайте…

– Какое хоть ваше прозвание? – уже вслед им крикнула Катерина. Ирина хотела остановить не в меру ретивую подругу, сморщила личико, показывая свое несогласие ее напором, но та не обратила на нее никакого внимания и буровила взглядом уходящих с реки женщин.

Наконец старшая, сделав несколько шагов, решила ответить, приостановилась и, развернувшись, с расстановкой произнесла:

– Жена гетманского полковника достопочтенного Ивана Мировича раба божия Пелагея, урожденная Голуб. А то дочери мои: Кристина и Роксана. Назову и сыновей своих: Семен, Василий, Яков, Иван и Дмитрий. Теперь вы довольны? – После чего она еще некоторое время смотрела на слегка растерявшихся от ее слов солдаток, а потом уверенной поступью стала удаляться от них, словно случайно оказалась здесь проездом и сейчас спешила к своей карете, чтобы ехать дальше, где ее ждут и любят.

– Жалко мне девок, – тихонько проговорила Ирина. – Такие молодые, кожа у них белехонькая, словно сметаной намазанная, незамужние, поди, еще. А вот ведь тоже жить здесь должны…

– Себя пожалей, – зло ответила ей Катерина и так поддела ногой ведро, что оно чуть не раскололось пополам и отлетело в сторону. Вода из него полилась на затвердевший на речном льду снег, образовала небольшую промоину, и вскоре лишь несколько капель застыли на самом его краешке, не решаясь оторваться от желтоватой древесной кромки.

Ирина же вдруг ни с того ни с сего заплакала, и неясно было, то ли она и впрямь начала жалеть саму себя, то ли молодых девушек, непонятно за какие грехи попавших в этот суровый край. А может быть, вспомнила о своих детях, оставшихся на ней одной, или просто накатила на молодуху безысходность, копившаяся несколько последних долгих лет, а теперь, в преддверии весны, давшая себя знать. Катерина не выдержала ее слез, зло плюнула на снег и, неловко ступая в заледеневших на морозе, доставшихся ей от мужа валенках, подошла к подруге, ткнулась ей лицом в плечо и громко выдохнула:

– Не трави душу, Ирка. Будь она проклята и жизнь наша, и мужики, что на войну сбежали, и все, кто за нас придумал так жить!

Они еще постояли некоторое время, словно давно не виделись, а потом вдруг неожиданно встретились и не могут сразу расстаться. Ирина очнулась первой и чуть отодвинулась от подруги, подобрала пустое ведро и наклонилась над прорубью, откуда на нее глянула не старая еще женщина с потухшим взглядом и замерзшим лицом. И самой Ирине показалось, что это не она пришла к стылой реке за водой, а кто-то иной, кого она видит лишь со стороны, а она, настоящая, сидит сейчас в жарко натопленном доме с младшей дочкой на коленях, а рядом с ней ее мужик, Егор, и от него вкусно пахнет творожными шаньгами и еще чем-то неуловимо родным и потому желанным.

– Не нырни в прорубь-то, – услышала она издалека голос Катерины, – а то одна не вытащу, дед водяной от себя не отпустит.

– Рано мне еще к водяному в гости, дел много, – подавая ей ведро, рассмеялась Ирина. – Пущай погодит…

– Да, дел у нас с тобой столько, что и за год не переделаешь, – выливая воду из ведра в кадушку, отвечала Катерина.

И тут с горы ударил большой колокол, но звон его быстро проплыл над ними и, отразившись от кромки леса, вскоре вернулся с противоположного берега реки, с той стороны, где была иная страна, называемая Россией.

По извилистым лесным дорогам, по широким поймам рек из года в год, изо дня в день шли и ехали оттуда к ним в город новые люди, чтобы надолго, а иногда и навсегда, остаться здесь, в Сибири. И все они будут сидеть вечерами у окон своих домов, выходящих на реку, и через нее с тоской смотреть в сторону темного леса, стоящего на другом берегу, словно крепостная стена, через которую никому нет хода в обратную сторону. Пройдет год, два, а потом и вовсе не сосчитать сколько. Да и зачем? Они забудут слово «надежда» и будут просто жить каждодневными заботами и хлопотами, коих в этой таежной стране во сто крат больше, нежели в любом другом уголке земли. И только звонарь с колокольни будет им напоминать о новом наступившем дне…

А для подруг-солдаток, всегда считавших Сибирь родной стороной и живших без затаенного желания когда-то навсегда покинуть ее, звон этот напоминал, что и их жизнь уплывает вслед за ним и завтра уже не вернуть прожитый сегодняшний день. Пройдет еще немного времени, и уйдут даже самые малые радости их жизни, и останется тихая печаль, которую не осушить, не вычерпать, потому как она до краев заполнит собой бездонный колодезь, называемый душой.

И они, словно очнувшись от тягостного зимнего сна, повернулись спиной к вековой тайге. Ирина перекинула санную веревку через плечо, привычно обмотав конец ее на правой ладони, а Катерина подхватила наполненное водой ведро. Слившись в одно целое, они потянули свою кадушку по льду, не задумываясь о своей неуютной жизни, а помня, что коль ты появился на свет, то должен, несмотря ни на что, жить и верить в необходимость этого.

2

…Во времена правления царя Петра, объявившего себя затем императором, тоболяков трудно было чем-то удивить. В сам город и через него непрерывно ехал разный люд в незнакомых ранее местным жителям одеждах, со своей верой в Бога, обычаями и привычками. И горожане вдруг почувствовали себя живущими не в далеком, заброшенном средь лесов и болот городке, а чуть ли не второй столицей, где на площадях читались царские указы, а на Софийской кафедре приезжие митрополиты читали проповеди, а в торговых лавках продавались невиданные ими изделия.

Вместе с этой новизной пришла и иная напасть, коей не знали ранее. На войну со шведами в несколько приемов из города забрали чуть ли не половину мужиков, большинство из которых так и не вернулись обратно, зато по весне на барках привезли вначале небольшую партию плененных в битвах шведов, голодных и оборванных, а следом еще и еще. Их поселили в полуверсте от городского острога, в летнем лагере, а к осени они уже сами выстроили здоровущие дома, заготовили дрова на зиму и стали изредка, а потом все чаще появляться на городских улочках. По глазам было понятно, что все они живут впроголодь и за тарелку горячей похлебки готовы работать хоть весь день на своего кормильца. Горожане охотно брали их к себе для мелкой работы, до которой у самих руки обычно не доходили. И тот несчастный, взявший в руки вместо палаша или фузеи мотыгу, смотрелся хоть и нелепо, но казался совсем нестрашным и даже мирным человеком. И непонятно было, кто и из-за чего начал с ними долгую войну и во имя чего стояли они друг против друга насмерть, когда вокруг столько земли и урожай с нее обещает быть обильным, хватит всем, кто будет на ней трудиться.

Но ладно шведы, к ним тоболяки пусть не сразу, но попривыкли, и даже многим из них дали свои клички и прозвания. То был чужой им народ, неприятель, сдавшийся на милость русских победителей, в Сибири им и место. Но вместе с ними везли и тех, кто говорил хоть не по-русски, но на вполне понятном языке. Черкасы… Они-то как оказались на стороне неприятеля, когда почти полвека живут в соединении с Россией? Знать, найдены были и у них вины превеликие, за которые их в Сибирь направили.

А вслед за ссыльными с тех окраинных земель потянулись на церковную службу приглашенные степенные, строгие лицом батюшки, со смуглой кожей, чернявыми волосами, почти не понимавшие местного наречия. Но приезжали они сюда не за грехи свои или иные провинности, хотя вряд ли по собственной на то воле. Слали их в Сибирь для укрепления православной веры, поскольку своих попов здесь всегда была большая нехватка, а где-то, видать, они оказались в избытке. И ставили их читать псалмы и тропари в стоявшие полупустыми местные храмы. Они и служили и исповедовали местный люд, вряд ли понимая хоть половину того, в чем им каялся сибирский православный народ. А сибиряки были рады, коль служба и песнопение велись в храмах чинно и торжественно.

И совсем остолбенели тоболяки, когда все той же весенней водой приплыл на разукрашенном цветастыми коврами паруснике с двумя десятками гребцов новый митрополит из Киева. Был он уже немолод, с лицом и фигурой великого постника, с седенькой бородой, добрыми печальными глазами и на гору к главному собору поднялся с трудом, хотя и был поддерживаем двумя келейниками. О нем тут же пошли слухи, будто бы не поладил он с кем-то из царских ближних любимцев, а потому и был направлен на пастырское служение в сибирские края. А потом в народе пошла иная молва, будто бы новый митрополит – не простой монах, облаченный высоким саном, а человек, Богом избранный, и ему открыто многое, чего другим знать не дано. И тому недругу своему, в Сибирь его спровадившему, он сказал слова значимые, что ему, митрополиту, выпала участь ехать далеко от родного дома, в далекий Тобольск, а вот тому придется в скором времени отправиться куда подальше.

Те, кто слышал и запомнил народную молву и пожил еще годков с десять, признали в знатном путнике, через город с семьей проехавшем, низвергнутого с самых верхов вельможу, которому и были те слова сказаны. Ехал он ох как далече, и обратно уже не суждено было ему вернуться. Так людская вера о святости уже почившего в те годы митрополита еще более укрепилась в народе, давая ему понять, что не только страдания нам отпущены от Господа, но если жить с верой, то окупишь многие грехи свои и Господь тебя не оставит ни на этом, ни на том свете.

В те же годы, почти сразу по становлении нового митрополита, православный народ, узнавши о даре, ниспосланном ему свыше, с верой и отчаянием ринулся на ближайшую службу в кафедральный собор, надеясь лицезреть там владыку, а если удастся, то и подойти к нему под благословение. И новый владыка, видя такое радение к нему простого люда сибирского, пролил радостную слезу и возрадовался вместе со всеми, осенив упавшее на колени братство чудодейственным знамением, отчего многие вслед за ним зарыдали в исступлении и обещали вести жизнь непорочную и праведную.

Только прошел малый срок, и забыл народ в делах неотложных и о клятвах своих, и о чудесах, коих ждали тотчас, а ждать их долго уже надоело. Тем более не до молитв стало, поскольку получили тоболяки новую весть о прибытии в город другого ближнего к царю человека. Сказывали, командовал он там, в России, на Москве, важными делами при молодом царе, а теперь вот непонятно зачем ехал на царскую службу и долгое житье в Тобольск. И будет он тут служить не так, как прежние воеводы служили, особо без нужды народ сибирский не трогая. Этот же как начнет в Сибири царскими делами заправлять, то непременно переиначит жизнь старую, всем привычную, на новый лад, а что с того выйдет, то никому неизвестно. Но все одно, лучше старого не станет, поскольку сроду такого на белом свете не бывало. А потому пришел народ в великое сумление, и в ожидании великих перемен каждый высказывал свою мысль, как он те перемены видит и понимает.

«Не иначе, как еще одна война затевается», – судачили меж собой мужики, сойдясь на пристани, куда и должен был приплыть новый начальник.

«С кем же воевать будем теперича?» – спрашивали те, что помоложе, у более опытных и за жизнь свою всякого повидавших.

«Чай, не с остяками, – с усмешкой отвечали им бывалые мужики, – недругов кругом не приведи Господь столько, только выбирай, с кем наперед силу свою спробовать…»

«С калмыками, поди?» – высказывали предположение молодые.

«С ними чего воевать, они народ хоть и злой и не нашей веры, но против нас не пойдут. Поди, не знаешь, что каждую осень в тамошнюю сторону с десяток, а то и поболе подвод с мукой везут?»

«Продавать, что ли?»

«Оно ладно бы, коль за деньги, а то запросто так. Мне Федор, сосед мой, сказывал: привезут к ним нашу мучицу, в кулях и рогожах запакованную, в какое надо кочевье, старшого спросят, да и свалят прямехонько в кибитку, какую им укажут, а потом сразу и обратно…»

«И денег не ждут?» – не поверил молодой парень.

«То-то и оно, что запросто так».

«Может, мука порченая или иное что?» – не унимался молодой.

«В муке они не хуже нашего понимают, а везут ее к ним для верности, что те озоровать не будут, не нападут на русские села. Ну, вроде как калым, по-ихнему говоря. Так что пока они прикормленные, то словно ручной медведь на привязи. С чего им на нас нападать? И дальше смирнехонько жить станут».

«И с кем же война тогда начнется?»

«Я так понимаю, пойдем мы через ближние земли в другие страны, где в горах золото добывают. И к бабке ходить не надо, истину говорю… Открылся мне бухарец один: есть такие места, где золото можно прямо руками в мешок насыпать. Главное, чтоб сил хватило с собой его унести…»

«Неужто такое может быть, и никто о том не проведал пока?» – не поверил словам бывалого мужика молодой парень.

«На свете и не такое еще встретить можно», – степенно ответил рассказчик, но на этом смолк, поскольку лишнего говорить не привык, а за каждое свое вслух сказанное слово отвечал, и потому все знавшие его люди верили, что не соврет для красного словца.

К середине лета под пушечную пальбу прибыл и другой ближний к царю человек, но не показался народу супротив прежних знакомых им воевод сказочным богатырем, какие и должны жить близ государя. Росточку он был небольшого, хоть и обвесил себя всего драгоценными каменьями, сверкавшими, словно пасхальное яичко, раскрашенное сусальными красками. На собравшихся горожан он ни разу не взглянул, а сразу вскочил в стоявшую на берегу карету и отбыл в свои верхние покои, и больше его почти никто и не видел.

Народ немного успокоился, что никого не стали верстать в солдаты, значит, с войной еще чуть погодят, а может, и совсем забудут о ней, окаянной, и все решится миром. Хотя и в это мало кто верил, привыкнув за последние годы к частым сшибкам то с одним, то с другим народом. По зиме опять приехал из Москвы новый человек в больших чинах и стали набирать плотников ладить новые суда, на которых, как все решили, поплывут по Иртышу воевать с кем-то неведомым в дальних краях.

Так и вышло: в середине лета несколько тысяч человек по воде и по берегу отправились вверх по реке, и вестей от них долго не было. А потом уехал обратно в столицу ближний к царю человек, так и не показав, на что он способен. Никаких перемен особых не случилось, чему все были чрезвычайно рады, и ждали, что пройдет год-другой, и заживут по-старому, в тишине и благости, закончатся войны, не будут слать в город иноплеменников, и укрепится старая вера. А те, кто попал в город не по своей воле, наоборот, ждали перемен, чтобы новая власть вспомнила о них, сирых и убогих, сосланных за малые грехи, и простила, разрешила вернуться в родные края.

3

Среди таких вот несчастных были и Мировичи, никак не могшие свыкнуться со своей участью и теми неправдами, что на них возвели. Одно выручало: было их вместе с детьми и ближней родней, согласившейся уехать из родных мест, чуть ли не полсотни человек, и для каждого нашлось свое заделье и хоть малые отрадные минуты жизни на чужбине. Тем и крепились, делясь радостями и печалями, сторонясь до поры до времени местного люда, держа себя в строгости. Весь их род и свойственники, привыкшие на своей земле смотреть на всех прочих если не с надменностью, то по-особенному, с гордецой, и здесь, в Сибири, выходя из дома по каким делам или на церковную службу, высоко держали голову и шагали уверенно, словно не стали равными всем, испытавшим ту же участь по причине немилости российского государя.

Со временем старшие их сыновья соорудили при главном жилище своем, где разместилась их мать Пелагея Захаровна, домашнюю часовню и приглашали в урочное время батюшку из прихода, за которым числились, чтобы подальше от общей суеты посылать к Господу свои молитвы об избавлении от невидимых оков и горько плакать о своей незавидной доле.

Так они прожили без всяких послаблений до самой смерти царя Петра. Но и после смерти его не дождались они прощения от жены его, заступившей на место мужа на престол Всероссийский. А потом наступили и совсем смутные времена, и окончательно пропала у них надежда на избавление и прощение своих грехов, тем более что осознать и до конца понять вину свою при всем на то желании они так и не могли. Почитай, вся их родная окраинная земля была виновна в том, что жила прежде по своим законам и не ведала о своей в том неправде. Наконец, они почти свыклись со своей участью и положением, выдали замуж молодых девок, женили двоих холостых братьев и жили, как все, кто не вправе менять свой уклад и жизненное устройство, ни в чем от них независящее.

Стоит ли говорить, что каждую весну, когда сходил снег с застуженной за зиму земли, вспоминались им цветущие на родине об эту пору полевые цветы, выкидывающие почки вишни, яблони и груши, каких в сибирских краях никогда и в помине не было. Где-то на тех теплых и благостных землях жили они с мужем Пелагеи Захаровны, отцом ее детей, попавшим в плен к невесть откуда пришедшим под стены обороняемой им крепости шведам. Раненого полковника Ивана Мировича шведское воинство, согласно военным законам, увезло с собой без его на то желания. И держали у себя в Швеции, надеясь, что доблестный атаман признает их власть над частично завоеванной ими Малороссией и будет служить шведскому королю, как до этого служил российскому. На розыски отца отправился старший его сын Федор Мирович, который тоже не вернулся обратно. И не ясно было, то ли он нашел отца на чужбине и остался при нем, то ли сгинул в чужих краях, но весточки от него остальное семейство так и не получило.

Когда о том стало известно царю Петру, быстрому на расправу и опалу, то он приказал всех ближайших сродников полковника Мировича перевезти в Москву и поселить под особым присмотром. Но не таковы были Мировичи, чтобы подчиниться чужой воле и покорно терпеть плен, пусть даже от законного русского царя. Один из сыновей попытался бежать и пробиться вслед за старшим братом к отцу, но был пойман на границе, закован в кандалы и возвращен обратно. Ждали худшего: суда, смертного приговора и казни. Но судьба ли подмогнула безвинным страдальцам, иное ли что, только узнали они от своих же охранников, будто бы у царя Петра его родной и единственный сын от гнева и ужасов отца своего поспешил укрыться за границей. Поэтому государь все иные дела оставил без внимания и думает лишь, как сына своего обратно заполучить. Через какое-то время всех Мировичей без объявления причины посадили кого на сани, кого в крытые повозки и повезли в Сибирь. Не знали, радоваться тому или горькие слезы лить, но только когда приехали в Тобольск, поняли, где оказались.

…Первые дни ждали, что дальше повезут, на самый край земли, где обычному человеку жить немыслимо и где ждет каждого неминучая смерть и забвение. На каждый стук в дверь вскакивали, кидались вещи упаковывать, одевались в дорогу. Постепенно пообвыкли, стали думать, как и чем пропитание себе искать, кого куда определить.

Старший из сыновей, Семен, по отцу Иванович, с самых молодых лет, еще когда жили в родных краях, не пошел по крутой и опасной воинской тропе, о чем мечтал его отец, а поступил в Киево-Могилянский коллегиум. Проучившись там положенный срок, был приглашен на важную должность вице-префекта при католической конгрегации. Там он успел завязать пусть не дружбу, но знакомство с теми, кто мечтал видеть Малороссию единой страной без назойливого надзора со стороны России-матушки, а тем более все еще дающей о себе знать Речи Посполитой, не утратившей желания навести свои порядки на некогда подвластных ей землях. Но появление шведов спутало не только их планы, но и поставило перед выбором: за кого возносить молитвы и чье владычество признать менее опасным для себя. Так или иначе, планам его не суждено было осуществиться даже в малой их толике, и, оказавшись в Тобольске, он какое-то время вместе со всеми выжидал, пока семейные страсти улягутся, а потом отправился в епархиальную консисторию, где после короткой беседы ему предложили место писаря. Пусть невелика должность, но все при деле, и хоть каком, но жалованье.

Младший его брат Василий, имевший характер неровный, загоравшийся, как сухая лучина, по разным пустякам и малостям, узнав, что Семен пошел в услужение к русскому епископу, чуть не кинулся на него в драку, как это бывало не раз. Но мать грозно прикрикнула на него, а потом, когда он чуть остыл, пояснила, как важно, чтобы кто-то из них имел хоть какой постоянный доход от службы, и неважно, от кого они будут получать те деньги: от турецкого султана или от русского царя.

Семен же, через несколько дней своей службы вернувшийся домой, с нескрываемой радостью сообщил, что сибирский владыка, при котором он теперь числился, тоже закончил «могилянку», как было принято называть открывшийся при Киевской лавре духовный коллегиум, и у них наверняка сыщутся общие знакомые. Появилась надежда, что и здесь, на чужбине, они обрели родственника, пусть не по крови, но зато по вере и духу.

Тогда и другой сын из числа Мировичей, еще не женатый Яков, сыскал себе место помощника пристава при здешней соляной конторе. Пелагея Захаровна могла вздохнуть, что самые тяжкие дни миновали и они смогут жить пусть не так, как раньше, не очень сытно, но не придется продавать последние привезенные с собой вещи. Обустроившись на службе, он взял себе в жены дочь такого же ссыльного, обосновавшегося в Тобольске незадолго до их приезда. Тесть его, как он сам рассказывал, служил в стрелецком полку, когда случился известный бунт и смута между будущим царем Петром и его сестрой Софьей. Ему повезло, что не лишили головы, а всего лишь высекли кнутом на площади и отправили в Сибирь. Здесь его приняли в казачью сотню, которая чуть ли не вся состояла из неужившихся с властями молодцов. Очутившись на воле, подальше от властей, они жили своими заботами, так и не простив власти обиды за свои унижения, и случись какая заваруха, трудно сказать, на чью бы сторону они на сей раз пристали.

Но Якова особо не интересовала жившая в тесте обида на власть, поскольку хватало и своей. И обида эта давала о себе знать если не каждый божий день, то в ночную пору, зимой, когда за окном завывали многоголосые северные ветра. Он вспоминал тихие полтавские вечера, скрип мельничных колес, куда они с братьями любили забираться, сбежав от зоркого материнского глаза, и становилось невыносимо тоскливо от собственной бесправности и беспомощности.

Не отстал от старших и другой брат, Иван, и записался в рейтарский полк, а весной вместе с остальной воинской командой был он направлен на службу в отдаленный пограничный пикет где-то в степной части необъятной сибирской земли. Через пару лет вернулся обратно в Тобольск, получил повышение по службе, а потом и вовсе перебрался служить куда-то на Урал.

Мать, хорошо знавшая о его желании всеми правдами и неправдами вернуться на родину, больше всех переживала именно за него, Ивана, пошедшего нравом в отца по части неуступчивости и скрытности. И, как оказалось, не зря. Через несколько лет к ним в дом заявилось несколько вооруженных людей и, ни слова не говоря, начали рыться в вещах, осмотрели все их пожитки и забрали, ничего не объяснив, все обнаруженные в доме бумаги. Через несколько дней Семен случайно узнал, что брат его Иван сбежал с Урала в Крым к татарам, где его опознал кто-то из русских купцов, и, вернувшись в Россию, тут же донес об этом.

После этого Пелагея Захаровна окончательно потеряла надежду на скорое освобождение и как-то сникла не только внешне. Она стала реже приглашать в домовую церковку приходского батюшку, хотя тот всегда с охотой посещал их, поскольку это входило не только в его духовные обязанности, но, согласно последним царским респектам, он должен был напрямую сообщать обо всем виденном и слышанном в ссыльном семействе своему начальству.

Меньше всего опасений в первые годы вызывал у хозяйки дома младший сын Дмитрий, Димуля, как она любовно звала его, поскольку был привезен в Тобольск совсем в юном возрасте и при всем желании сбежать куда-то не мог, разве что со двора на соседнюю улицу, где его вскоре и находили посланные на розыски сестры.

Особо переживала Пелагея Захаровна за скудное их питание и дурной сибирский климат, от частой перемены которого у нее самой постоянно болела голова, время от времени перед глазами плыли радужные круги, а нехватка солнца сказывалась еще и на общем настрое. Унылость эта слегка развеялась, когда у дочерей, а потом и у сына Якова стали появляться на свет дети. Внуки росли всем на удивление крепкими, и хотя болели не меньше других, но, видать, пошли в крепкий дедовский корень и были такие же неуемные, шустрые и озорные, как когда-то ее собственные детки. Забот у Пелагеи Захаровны прибавилось вдвое, а то и второе, поскольку все домашние ссоры и неурядицы она привыкла решать единолично и вершила скорый суд, не спрашивая мнения своих женатых великовозрастных сыновей.

Больше всех доставалось от нее зятьям, как она их называла, «мужикам худородным», один из которых был сыном местного дьячка, а другой – мелкого купчишки, которые всегда испытывали робость и смущение, едва только грозная Пелагея Захаровна заявлялась к ним в дом с небольшими подарками и неизменными нравоучениями. И хоть называли они ее «мамочкой», но как только обычный разговор переходил в жаркий спор, «мамочка», не выбирая выражений, начинала костерить зятьев самыми последними словами. Они, не зная, как ей противостоять, почтительно обращались к ней по отчеству, отчего она умиряла свой гнев, а потом, махнувши рукой и чертыхнувшись на прощание, величественно уплывала домой.

…Шло время, и подрастали внучата в многочисленном семействе Мировичей, доставляя радость своей бабушке Пелагее, которую годы как будто не тронули, и она оставалась все такой же властной и расторопной. Она успевала следить не только за переменами среди своих родичей, но и за тем, что творится в столице, где на престол всходил то один, то другой наследник рода Романовых. После смерти не успевшего водрузить на голову царскую корону Петра II для управления страной приглашена была Анна Иоанновна, царствовавшая долгих десять лет и не освободившая за этот срок ни одного сибирского ссыльного, а лишь умножившая их число. Об этом неизменно ставили в известность свою домоправительницу бабушку Пелагею ее сыновья и зятья, поскольку еще ни одному несчастному, как их повсеместно именовали в Сибири, не удалось проехать мимо Тобольска. Наконец пришло сообщение, что и эту императрицу проводили в дальний путь, и объявлено было имя нового правителя русского государства: Иоанн Антонович.

– Это кто ж таков будет? – строго спросила Пелагея Захаровна старшего сына. – Чей он будет? Что-то ране не слыхивала о таком…

Тот принялся объяснять, кто он, новый император, которому едва минуло два месяца, и почему он на трон посажен, хотя по всем приметам еще и в кроватке сидеть не может.

Пелагея Захаровна внимательно выслушала его объяснения, а потом со значением произнесла:

– Видать, у них там, наверху, совсем никого сыскать нельзя, чтоб страной, как в старые добрые времена управлял толком да ладом, вот и додумались младенца на трон возвести… Господи, когда только наши муки кончатся… Уж сколько ни молю Господа, а все не простятся нам вины наши. У кого ж нам защиты искать, не у ребенка же неразумного?

С этими словами она и ушла на свою половину и уже больше ни у кого не спрашивала, что там, в Петербурге, происходит, потеряв всякую надежду на скорое возвращение в родные края.

Меж тем в тот же год у сына ее Якова накануне дня Василия Великого родился долгожданный сынок, воспринявший имя прославленного подвижника православной веры. Бабка Пелагея, с умилением целуя его в кровоточащий пупок, заявила, мол, коль родился в столь великий день мальчик, то это не иначе как знак Божий, а потому быть ему иноком-молитвенником, и тогда все грехи их рода будут у Господа отмолены. Родители же младенца, хорошо зная, что спорить с ней не только неразумно, но порой и опасно, не перечили ей, сочтя за лучшее промолчать.

Зато сам Василий словно понял смысл бабкиных слов, громко заплакал и тут же испустил вверх немалую струйку прямо в лицо сразу переставшей умиляться им бабке. То был первый самостоятельный ответ Василия Мировича на пророчества старших о его дальнейшей судьбе. Пелагея Захаровна навсегда запомнила этот фонтан на ее ласки и не раз напоминала о том внуку, когда он вошел в сознательный возраст, на что он обычно отвечал: «Так я тогда еще слов человечьих не знал». Надо ли говорить, что отношения бабки с внуком складывались трудно, потому как оба были одной, как говорила сама Пелагея Захаровна, «непоборимой» породы, и найти согласие меж собой им было зачастую весьма трудно. Но это не мешало Васеньке быть любимцем у своей бабушки, получая при этом от нее обидные прозвища и даже подзатыльники.

А еще сохранилось в роду Мировичей предание о словах, что сказала при его рождении старая знахарка, приглашенная в дом накануне знаменательного события. Она первым делом осмотрела и ощупала роженицу и заявила, что роды будут трудными, поскольку младенец с дурным норовом и лег не как положено, а поперек проходу. А когда начала выправлять плод, то удивленно заявила, что он брыкается и не хочет выходить так, как то все добрые люди делают. Потом она все же совладала с малосильным младенцем и повернула его маленькое тельце куда надо, что стоило ей превеликих трудов и усилий.

После его успешного появления на свет, она, обмыв его и внимательно оглядев, вдруг зашептала то ли молитву, то ли свой знахарский наговор и по каким-то только ей известным приметам неожиданно заявила: «Чудная судьба ждет отрока энтова. Не иначе как станет генералом, коль раньше времени голову на плаху не положит…» А потом, вспомнив свою борьбу с ним, добавила: «Ни разочка не попадался мне такой упрямец непоборимый. Знать бы, в кого пошел». Отец Василия знал, в кого, но знахарке объяснять всего не стал и, расплатившись с ней, поблагодарил и проводил до порога.

И, правда, упрямство мальчика и «непоборимость» ощутили родители его с первых дней, когда он мог закатиться надолго, требуя материнской груди, и кричать до тех пор, пока не добивался своего. По правде сказать, не было в том чего-то необычного; это присуще многим крепким детям, желающим получить материнское молочко и орущим при этом на всю округу. Едва научившись ползать, он обязательно добирался до края того места, куда был положен. А уж когда выучился ходить, то и вовсе – не останови его, ушел бы непонятно куда. Причем не считался ни с синяками, ни с ссадинами, зарабатываемыми во время непрестанных и многочисленных падений. Потому бабка Пелагея, наблюдавшая за стараниями подрастающего внучка, только головой качала и повторяла: «Ой, мировская порода! Такого ничем не остановишь, везде пролезет. И управы на него не найти, все по-своему сделает, словно страху Господь ему дажесь самую малость не вложил…» При этом она не оставляла мысли сделать из него великого молитвенника, стараниями которого Бог поможет им рано или поздно выбраться из Сибири и вернуться в родные имения на Полтавщину.

Вслед за Василием родились в их семье две сестры, но во время очередных родов мать их не вынесла испытания и умерла в тяжких муках, когда мальчику шел всего лишь пятый год. Яков Мирович долго переживал утрату, но замену жене искать не стал, оставив пятилетнего Васю подле себя, а девочек взяли в свои семьи его сердобольные сестры.

Но и этого показалось мало судьбе, подвергавшей род Мировичей все новым и новым испытаниям. Посреди зимы Якова Мировича направили в поездку на дальние степные озера, откуда в город шли обозы с солью. В дороге он изрядно простыл и вернулся через месяц домой, тяжело кашляя и поминутно хватаясь за грудь. Недуг недолго мучил его, и однажды днем после полудня он тяжко застонал, и из горла вылилась алая струйка крови. Василию о том рассказала уже после похорон отцова сестра, находившаяся при нем во время болезни. Больной сам отказался от исповеди у местного батюшки, поскольку, как говорила та же сестра, «грехов особых за собой не чуял». Успел только передать, чтобы сына забрала к себе Пелагея Захаровна. Тот не так удивился смерти отца, как уходу матери. Но душа его окончательно зачерствела, а тонкие черты лица заострились, и он стал похож на одинокого волчонка, окруженного сворой собак.

Возможно, тогда уже в нем стал пробиваться наружу слабый росточек сознания, ощутившего несправедливости жизни и судьбы, выпавшей ему, во многом отличной от остальных, неласковой и порой жестокой. Когда они с бабкой Пелагеей приходили к могиле отца, то он мысленно спрашивал у него: «Батюшка родный, ответь мне, за что нам все это уготовлено и будет ли конец тому?» Не получив ответа, носил тот вопрос в себе, надеясь, что когда-нибудь сам поймет, догадается, почему и за что его судьба так не схожа с прочими.

4

Летом Василий достиг семи лет, и бабка Пелагея, не оставившая надежды воспитать внука как великого молитвенника, отвела его в местную семинарию, где занятие вели их земляки, прибывшие в Тобольск из Киева. С самого начала Василия поразили мрачные и сырые монастырские покои, где находились полутемные семинарские классы. Столы стояли вдоль стен, а возле них на лавках сидели ученики, обращенные спинами к своему учителю. Тот, в застиранной рясе, с пятнами грязи на подоле, словно карающий ангел, ходил позади них с длинной хворостиной в руках. Едва только кто-то из читающих по складам нескончаемый псалом или притчу делал ошибку, слышался свист рассекающего воздух прута и короткий шлепок, а затем вскрик пострадавшего. Учеников было не больше дюжины, и пока длился урок, их наставник успевал на каждого по нескольку раз опустить свое орудие, кому по спине, а иным и по шаловливым рукам. Потом, собравшись в общей келье, перед сном, они хвастались друг перед другом, стянув рубахи, кому досталось больше ударов, у кого от них сочится кровь, а кому хлыст лишь оставил легкий след.

Получив первый, слабо ощутимый удар, Василий вскочил со скамьи и чуть не кинулся на учителя, чем вызвал немалое удивление остальных подростков, многие из которых превосходили его годами. Учитель же Николай, увидев признаки непослушания, пригрозил, что в следующий раз отправит строптивца в темный подвал и оставит там на всю ночь.

– Ишь ты, какой шустрый! Прям суржик какой, не иначе, – усмехнувшись, сказал тот, назидательно грозя Василию пальцем.

Это случайно оброненное отцом Николаем словечко приклеилось к Василию, и сверстники тут же прозвали его Суржиком, не зная, что оно значит. Понимая, что избавиться от своей клички ему просто так не удастся, он первое время пробовал не откликаться на нее, а потом и вовсе перестал обращать внимание, тем более что почти у каждого бурсака было свое прозвище.

В отношениях с отцом Николаем он тоже старался никак не реагировать на его придирки и замечания и попросту затаился в своем собственном мальчишеском мире, пытался стойко сносить ежедневную порцию ударов гибкой хворостины и старался всем показать, будто бы ему совсем не больно. При этом для самого себя он так и оставался «непоборимым» потомком своего славного рода и не собирался сдаваться на милость любого, даже самого могучего противника, возомнившего себя победителем, а уж батюшка Николай в победители его, Мировича, никак не годился.

Оставшись одни, мальчишки и Василий вместе с ними, как могли, передразнивали своего наставника, повторяя с гримасами на лицах его наставления: «Не балуй!», «Читай правильно!», «Не коверкай слово Божие!»… Большинство подростков были сыновьями приходских батюшек, которых силой свезли со всей округи, чтобы заполнить пустующие классы совсем недавно открытой первой сибирской семинарии. Не только сами поповичи, но и отцы их не могли уразуметь, зачем их заставляют учить проклятую латынь. Каждый из них худо-бедно знал с десяток молитв, выученных еще в отцовском доме. А тут на тебе, латынь! Даже вне занятий запрещалось им говорить меж собой по-русски. За каждое русское слово полагались розги.

– Пишем на слух слова на латыни, – диктовал громко отец Николай: Sapiens, entis, liber, libera, liberum, tener, tenera, tenerum… – Потом делал паузу и безапелляционно заявлял: – Но к вам только что записанные качества не относятся, а вот это про вас: miser, misera, miserum, asper, aspera, asperum, piger, pigra, pigrum…

Бурсаки покорно записывали продиктованные слова, совершенно не понимая их смысла, что было ясно по отсутствующему выражению на их лицах. Отец Николай, видевший это, тут же обращался одному из них:

– Повторяй, отрок неразумный: Ego sum asinus stultus!

– Эго сум асинус стултус… – покорно повторял тот.

– А теперь переведи, что это значит, – требовал учитель.

– Я… – робко начинал тот, – я есть…

– Так, кто же ты есть?

– Асинус стултус, – тянул тот, не решаясь сказать это по-русски.

– А кто есть асинус стултус?! – нажимал на него отец Николай. – Говори, говори, мы никому о том не скажем.

– Не буду, – замыкался вконец затурканный напором грозного батюшки семинарист.

– Не хочешь говорить? Так я тебе подскажу: глупый осел. Вот кто ты есть. А за то, что не хотел сказать, вот тебе пять ударов по рукам.

Бурсак покорно вытягивал перед собой по-мальчишески тонкие пальцы и получал десять ударов, привычно дул на пальцы, засовывал их под мышки и садился на место.

И некому было пожаловаться на причуды их преподавателей, что при каждом удобном случае подчеркивали тупость и невежество своих воспитанников, надеясь хоть таким путем вбить в их юные головы необходимый объем знаний. Но если с письмом и счетом еще куда ни шло, то латинские спряжения и обороты никак не давались юным поповичам и не желали занимать свое место в их чистой, как озерная гладь, памяти. Поэтому они старались платить своим учителям-обидчикам той же монетой и, затаившись в полутемных коридорах, шептали тихонько им вслед:

«Латинянин проклятый! Чтоб тебя разорвало на Страшном суде! Будь ты трижды неладен!»

Изредка приезжал чей-нибудь сердобольный отец, вызванный владыкой по какому-то делу, и заглядывал вечерком в семинарию, вызвав сына своего за ворота. Там он совал ему в руки, с отметинами от прута, лукошко с провизией и интересовался, как идет обучение, скоро ли отпустят домой. Сынок его горестно всхлипывал, стесняясь рассказать о всех терпимых им притеснениях, и просил забрать его из ненавистной бурсы, считая отца самым сильным человеком на земле. Но тот в ответ лишь вздыхал и советовал:

«Ты уж потерпи, милый, коль то для учебы нужно. Терпение – оно горы воротит, а как лето придет, обязательно приеду за тобой».

С тем и прощались, каждый утирал слезы: один – от своего бесправия, а другой – от бессилия изменить порядки, заведенные свыше.

Потом отец тот, когда ему случалось встретиться с таким же, облаченным в священство соседом, в самых мрачных красках передавал, чему учат их сыновей:

– Слышь-ка, оне там по-русски понимать скоро совсем разучатся. Ну, скажи ты мне, Христа ради, зачем они эту латынь в башку малолетнюю вбивают? Разве она в священнослужении нашем нужна? Разве «Отче наш» по-латински читать нужно? Ежели дальше так пойдет, этак скоро нас всех заставят и за папу римского молитву творить!

– Все к тому идет, – согласно откликался его собрат, с опаской оглядываясь вокруг, как бы кто не услышал и не донес. – Мой Федор третий год в этой самой семинарии спину гнет, а в башке у него ничуть не прибавилось. Он не говорит, скрывает, а порют там каждый божий день, да еще и еды лишают. Где это видано? Нас вот совсем не тому и не так учили…

– Жалобу писать надо государыне на владыку нашего, латинством испорченного. Какой умник решился его к нам поставить?

– Да я слыхал, будто и в Перми, и в Казани то же самое творится, одни латиняне кругом возобладали, а матушка-императрица и слова против них сказать не смеет…

Шел седьмой год правления императрицы Елизаветы Петровны. Она действительно не знала, что делать с наводнившими всю Россию, еще со времен ее отца Петра I, епископами из Малороссии, прозываемыми черкасами. Не было ни одной епархии, где на кафедре находился бы владыка великоросс родом из Новгорода или Рязани. Лишь чуждые русскому уху фамилии иерархов можно было встретить от границы на западе до окраины на востоке. А императрица, сердцем понимавшая, что нужно как-то менять, исправлять положение, не знала, с какой стороны ко всему этому подступиться. А потом и вовсе махнула рукой, решив, что большой беды не будет, коль киевские выпускники поруководят русскими епархиями. Авось, толк какой будет. А что строгости в их правлении чрезмерные, то опять же польза для русских дремучих батюшек, которые дальше своего прихода ни разу в жизни носа не казали, пущай свои нечесаные бороды к небу почаще вздымают, авось хоть от этого умишка у них прибудет.

Батюшки, памятуя о заповедях господних, терпеливо сносили латинские строгости, переучивались новому пению, но по осени деток своих прятали от приезжих черкасских наборщиков в семинарию. Не всем это удавалось, поскольку владыка завел новый обычай: переписывать по рождению всех поповских чад мужского пола, а через нужное число лет изымать их из-под отцовского крова. Приходилось брать великий грех на душу и показывать верстальщикам ложные списки о смерти чад своих. Парнишек же заблаговременно отправляли к дальней родне или в другую деревню, где они и пережидали осенний набор в ненавистную семинарию. А уж тех, кого не смогли укрыть, приходилось отдавать на учебу. Провожали их, словно на войну, оплакивали всей родней вместе с соседями, а после отъезда непрестанно молились за них, чтобы не повредились на чужой стороне ни умом, ни здоровьем. Кто считал, сколько их умерло от разных болезней за монастырскими стенами, живя впроголодь и в непрестанной учебе? Хоронили тут же, в монастыре, где помещалась семинария, и небольшие крестики чуть в стороне от преставившихся по возрасту схороненных монахов служили воспитанникам напоминанием, что их ждет, если они как можно быстрее не вырвутся на волю, пройдя все необходимые круги обучения и страданий.

И Василий Мирович, проучившись в семинарии пару лет, научился терпеть и сносить обиды, понимая, что некому за него тут заступиться, замолвить словечко. Он и не ожидал, что судьба хоть чем-то порадует его, и замкнулся, насколько это можно, в себе. И без особых эмоций встретил известие, что всех членов семейства Мировичей великодушная императрица Елизавета Петровна простила и разрешила им вернуться на родину.

5

Случилось то в середине лета, когда всех семинаристов на короткий срок отпустили по домам. Ему же идти было некуда, а потому он неспешно побрел в дом к бабке Пелагее. Та изрядно сдала в последнюю зиму и редко выходила из своей спаленки, где подолгу молилась перед старинными, привезенными с собой иконами. Когда Василий вошел к ней, она, не прерывая молитвы, указала ему на место рядом с собой. Он покорно опустился на колени и со вздохом присоединился к молитве, а сам в это время думал, когда же позовут обедать, поскольку по дому плыл соблазнительный запах свежеприготовленного борща. Но Пелагея Захаровна еще долго читала молитвы, прося здоровья каждому из сыновей, дочкам, зятьям, а потом и своим многочисленным внукам. Василий терпеливо ждал, думал, чем займется в эти недолгие каникулярные недели, и решил, что обязательно станет ходить каждый день на реку купаться, а может быть, ему удастся с кем-то съездить в деревню и там покататься верхом.

Когда Пелагея Захаровна со стоном, держась за спину, поднялась с колен, он кинулся помочь ей, за что был удостоен ласкового поглаживания по голове.

– Подрос-то как за зиму, скоро совсем большой станешь, – отметила бабка. – Жалко, отец твой до этих дней не дожил…

Она никогда не вспоминала о матери Василия, словно отец родил его сам, без всякого женского участия. Младших его сестер по смерти Якова Ивановича спровадили в монастырь, но Василий ни разу их не посетил, поскольку находился в другом городе и добраться к ним ему было пока что не по силам.

– Ну, поди, ничего еще не знаешь? – озадачила она его своим вопросом.

– А чего я не знаю? – спокойно спросил Василий, беззаботно поглядывая в открытое окно, с края которого паук по-хозяйски натянул легкую паутинку, предвещая этим солнечную погоду.

– Да вот, дочка этого безбожного… – И тут бабка Пелагея сказанула такое словечко, что щеки Василия мигом залились румянцем. Он и раньше слышал от нее крепкие выражения, но по молодости лет она берегла его детские уши и старалась при нем не выражаться особо крепко. А вот теперь, посчитав его достаточно взрослым, уже не стесняясь, костерила царя Петра, по чьему распоряжению она с детьми и оказалась в Тобольске.

– … да какой он император? – продолжала она перемывать косточки своему главному недругу. – Антихрист он, а не император! Котища усатый! Сатана проклятущий! – Она тут же не преминула осенить себя крестным знамением и еще несколько минут посылала самые что ни на есть гадкие и богохульные выражения в его адрес. Это с ней случалось каждый раз, как только она в своих речах касалась имени российского императора Петра. Если раньше в таких случаях малолетнего Василия кто-нибудь быстренько спроваживал в соседнюю комнату, то теперь он имел возможность выслушать подобную тираду без купюр и в полном объеме.

Наконец, успокоившись, Пелагея Захаровна закончила:

– В общем, Лизка, девка блудная, вспомнила о нас и подписала указ о полной нашей свободе. Но вот только, б…дь этакая, про имения нашенские даже не заикнулась, будто у нас их сроду и не было. Но я все одно добьюсь от нее их полного возврата. Болтают, будто бы при ней обретается Алешка Розум, сделавшись ее полюбовником. А я не побоюсь ему напомнить, кем он раньше был и чьих коней пас, будучи парубком…

Потом она сообщила все в тех же, не всегда приличных выражениях, будто бы в Тобольск приезжал важный офицер, говоривший с местным начальством, от которого Пелагея Захаровна и узнала о готовящихся переменах. Отпустили на родину уже несколько других семейств, сосланных в Сибирь при усатом антихристе. В их числе оказался отец покойной матери Василия и все их родичи. Но они, видимо, побаиваясь острого язычка бабки Пелагеи, и раньше были нечастыми гостями в ее доме, а сейчас даже попрощаться не соизволили зайти…

В это время позвали к столу, и бабка Пелагея угомонилась. Обед прошел почти в полном молчании. Потом она подозвала Василия к себе и спросила:

– Поди, тебе тоже поскорее уехать отсюда хочется?

– Ага! – радостно вымолвил он, представив, как покажет семинарии большой кукиш на каждой руке и скажет чего-нибудь пакостное на прощание.

Однако Пелагея Захаровна горестно покачала головой и сказала:

– Нет, Васенька, милый ты мой… Пока не получится. Ты давай учись, а потом поглядим, что дальше делать…

– Нет, я хочу уехать вместе со всеми, – заявил он и расправил для большей убедительности свои детские неширокие плечи.

– Не сразу, внучок, не сразу, – сдержанно ответила она. – Подожди, приеду к себе в имение, если его нам вернут, а ведь должны, непременно должны, огляжусь, разузнаю, что и как, и непременно тебя вызову.

– Я, бабушка, с вами хочу…. – с тихой надеждой обронил он, силясь удержать скопившиеся против его воли слезы.

– Нельзя сразу, никак нельзя, – привлекла она его сухими тонкими руками к себе и терпеливо гладила по непокорным волосам. – Не время пока. Дорога дальняя, мало ли что случиться может. А ты мал еще. Учись, пока тебя держат тут на казенном коште. Благо, владыка, дай ему Бог здоровья, земляк нам все же… Коль совсем худо будет, иди прямо к нему и скажи, кто ты и чей есть…

Василий уже почти свыкся со своим незавидным положением изгоя даже среди ссыльных. Сироты взрослеют рано. А тут, узнав, что бабушка, которая была единственной его защитой в этой жизни, собирается вернуться без него к себе на родину, чтобы, как она выразилась, хоть умереть на родной земле, опечалился вконец. Получается, взрослые думают в первую очередь лишь о себе, стремятся как можно быстрее уехать из опостылевшей Сибири… А он никому не нужен, не интересен, никто его не любит…

От этих мыслей Василию захотелось умереть, кинуться в реку и медленно погрузиться на самое дно, только бы не видеть всего вокруг, не ощущать собственной ненужности и полного одиночества. Ни слова не сказав, ни о чем больше не спросив, он пошел к старшему своему дядьке Семену, надеясь хоть от него услышать что-то радостное для себя или по крайней мере почувствовать заботу и сострадание. Но и там его встретили холодно, посмеялись лишь, как он смешно выглядит в семинаристской одежде, и пообещали как-нибудь справить ему обновку. По радостной обстановке в доме он понял, что и они готовятся к отъезду. Не простившись, ушел и побрел на берег вздыбившейся от половодья реки, надеясь украсть где-нибудь рыбацкую лодку и выплыть на середину, а там уж как получится… Обратно возвращаться он не хотел. Зачем, если теперь каждый живет сам по себе и в их радужных планах ему, Василию, нет даже самого малого укромного уголочка.

Лодку он нашел без особого труда, не обратив внимания на показавшихся ему знакомыми теток, что с мостков полоскали в реке постиранное белье. Те же, заметив его издалека, продолжали заниматься свои делом, но все же время от времени бросали настороженные взгляды в сторону мальца, уверенно подошедшего к лодке и пытавшегося столкнуть ее в воду. Удалось это ему не сразу – пришлось приподнять ее за носовую часть, раскачать, чтобы она сошла с песка и начала погружаться в воду. Не заботясь о том, что он промочит ноги, Василий все дальше сталкивал лодку с пологого берега, а потом прыгнул в нее и принялся крепить весла в уключины. В это время одна из женщин громко крикнула:

– Эй, паренек, далеко собрался?

Он не счел нужным ответить и сделал два неуверенных гребка. Ему приходилось прошлым летом ездить с соседними мужиками на другой берег за ягодами, и он видел, как лихо они управляются с веслами. Но у него это выходило плохо, лодка крутилась на месте, и он никак не мог приноровиться и сделать гребок в нужную сторону.

Тогда одна из женщин, а вслед за ней и вторая, сложив белье в корзину, кинулись к нему.

– Стой! – кричала та, что повыше ростом. – Стой, кому говорю!

– Вылазь из лодки, утонешь! – кричала бегущая за ней следом. – Лодка дырявая, греби к берегу…

Василий слышал их предостережения, но продолжал бестолково работать веслами, то удаляясь, то приближаясь к берегу. Его даже обрадовало, что лодка дырявая и не придется бросаться через борт в реку – он просто медленно утонет вместе с ней, и пусть бабка и дядьки его, учитель в семинарии потом жалостливо вздыхают, что незаслуженно обижали его и не поддержали в трудный момент.

Женщины, подбежав к тому месту, где только что стояла неисправная лодка, без раздумий кинулись в реку, благо вода доставала им только до пояса. Одна уцепилась за нос и потянула посудину к себе, а вторая, зайдя сбоку, легко вырвала из детских рук весло и даже замахнулась им на мальчишку.

– Ишь чего удумал, решил на дырявой лодке плавать! Я те покажу, как на берег выберешься…

Сообща они подтащили лодку, в которую из щелей в днище уже успела набраться речная вода, обратно к берегу и ждали, когда Василий выберется из нее. Но он закрыл лицо руками и неожиданно для себя зарыдал.

– Да ты чего? – спросила старшая. – Ты же соседский сын, мы тебя знаем. В семинарии, кажись, учишься. Точно говорю, Ирка? – обратилась она к подруге.

– Он и есть, все верно, Катерина, – подтвердила та. – Как же не знать, вроде как Васятка зовут? И чего расхныкался? Ну? – ласково спросила она и притянула его как-то особенно, по-матерински нежно и ласково к себе.

Василию стало совсем невмоготу, и он зарыдал громко, навзрыд, ничего не слыша и не видя кругом. Он не помнил, как бережно женщины вывели его из лодки, подхватили белье в корзине и повели в сторону дома. Остановившись на дороге, он не пожелал идти к предавшей его бабке, стал вырываться. Тогда старшая, Катерина, приняла неожиданное решение:

– Айда к нам, мои все умчались куда-то, посидим вместе рядком, поговорим ладком. И ты, Иринка, заходи ко мне, а то сегодня за работой и словечком не перемолвились.

Только там, в доме, устроившись на лавке между двух незнакомых теток, Василий немного успокоился и вдруг, все еще всхлипывая, принялся рассказывать, как все его бросили, собрались уезжать, а он, оставшись один, решил утопиться.

– Да как же ты такое удумал? – всплеснула руками хозяйка дома. – У тебя жизнь-то вся впереди, а ты топиться решил. Мало того, что в рай не попадешь, так ведь ничего на свете не увидишь. А жизнь – она штука такая: сегодня – худая, а завтра – веселая. Так говорю, Иринка?

– Правильно, так оно и бывает, – согласилась ее подруга. – Рано тебе еще, сынок, о смерти думать, она сама, когда надо, придет.

– Это у тебя сперва мать, а потом и отец померли? – осторожно спросила его Катерина.

– Да, – выдавил из себя Василий. – У меня…

– Бедный мальчонка! – всхлипнула тут же Ирина. – Малец совсем, а жизнь его вон как скрутила, и пожалеть тебя, приласкать некому совсем…

Василию стало неожиданно хорошо от слов этих почти незнакомых ему теток, которых он несколько раз встречал на улице, но совсем ничего не знал о них, считая, как все его родичи, людей, живущих поблизости, если не врагами, то людьми другого сорта, неподходящими для близкого знакомства. Хозяйка, Катерина, хватилась, что одежда у них мокрая, и ушла за печку переодеваться, а Ирина, выжав подол на крыльце, продолжала сидеть рядом с ним, положив твердую мозолистую ладонь ему на плечо. Он не помнил, чтобы покойная мать, а тем более бабка вот так прижимали его к себе, отчего, казалось, одна душа соприкасалась с другой, и хотелось плакать от умиления и заботы.

– Думаешь, у нас с Катериной жизнь легкая? – спросила неожиданно его Ирина. – Как бы не так! У нас с ней оба мужа в солдатах были и сгинули, непонятно где, а может, и живы, да к нам не желают возвертаться. Не нужны мы им. Стало быть, нашли других, кого моложе да краше. Так что же нам теперь, тоже в омут головой кинуться? А детки как же? Одни выросли, другим еще помощь наша нужна… Вот и тебя, как вырастешь, тоже ждать кто будет, с ней и соединишься, слюбитесь…

– Ладно тебе, Иришка, рано ему про любовь думать. Ты, малец, учиться сколько еще будешь?

– Не знаю, пока не научусь всему, что нужно… За меня, бабка сказала, владыка деньги заплатил, значит можно и дальше.

– Оно и хорошо, что добрый человек подсобил. Учись, сынок, все пригодится и на пользу пойдет, а там оно само собой все решится. А то, что родичи твои ехать собрались, ты тоже их пойми, бабка твоя старая уже, тяжело ей здесь, барыня к тому же. Пущай едут, а мы тут с Иринкой за тобой присмотрим. Можешь к нам приходить, как к себе домой. Куском не попрекнем, в рот заглядывать не будем – все, что есть в печи, – на стол мечи. Так и живем: много не надо, а что наше, то не отдадим, – неожиданно громко рассмеялась она.

Улыбнулся и Василий, представив, как она мечет пироги из печи на стол, а он сидит на лавке и пускает слюнки, ожидая домашней стряпни.

– Давай покормим мальца, – предложила Ирина, – а то вас там на монашеских харчах не больно-то потчевали. Что у тебя, Катюха, есть для гостя?

– Шаньги творожные и молочко, утром свою буренку доила. Будешь? – спросила она с улыбкой.

– Буду, – смущенно ответил Василий, хотя совсем недавно вышел из-за стола. А потом вдруг заерзал на лавке, почувствовав только сейчас, что у него штаны мокрые до самых колен. Видимо, Ирина тоже заметила это и предложила:

– Иди за печку, снимай свои порты, найдешь там что сухое от сыновей Катькиных себе по росту.

Василию ничего не оставалось, как подчиниться, что он и сделал с превеликим удовольствием, почувствовав не только заботу, но незримое родство с этими женщинами, которых он еще час назад толком и не знал. Теперь он уже был не один, а сознавал себя их общим сынком, а другого ему и не надо было.

Так он просидел в доме у Катерины до вечера, помог ей замесить тесто, отнес ведро с водой в коровник, осторожно погладил буренку меж крутых рогов, вдохнул незнакомый ему прежде навозный аромат и без спроса забрался на неожиданно поманивший его сеновал. Полежал там чуть, но потом спохватился, что его могут хватиться, и вернулся в дом, ощущая на себе ставший неожиданно привычным запах коровника. Когда вернулись два сына Катерины, то не особо удивились присутствию в доме незнакомого паренька и, наскоро перекусив, позвали его ночевать на сеновал.

Василий прожил у Катерины несколько дней, ничего не дав знать о себе родственникам. И те не хватились его, посчитав, что он вернулся в семинарию. Когда пришла пора возвращаться на учебу, то обе женщины собрали ему небольшую котомку, куда положили разной домашней снеди. Он молча прошел мимо дома бабки Пелагеи и, пересилив себя, даже не взглянул на ее окна. Судя по стуку топора из-за ограды, они еще никуда не уехали, решив дождаться в Тобольске начала санного пути. Когда ему разрешали отлучиться из монастыря, он спешил побыть хоть часок в доме у Екатерины, где успел подружиться с ее сыновьями, хотя они были на несколько лет старше Василия. Мимо дома бабки Пелагеи он проходил, опустив глаза в землю, боясь, как бы не встретить ее стоящей возле ворот. Но она уже давно не выходила на улицу, предпочитая находиться у себя в спаленке перед намоленными еще ее предками иконами. Может, и видела она в окно, что внучок ее частенько пробегает мимо, а может, и нет, но знать о себе Василию никак не давала. В душе он желал вернуть былые добрые отношения с ней, но «непоборимость» рода Мировичей не давала ему решиться на замирение. Поэтому он просто ждал, доверившись судьбе, чем закончится их размолвка.

Незаметно подкралась слякотная осень, ветер обрывал листья со столетних берез, растущих вдоль монастырской ограды, задувал в окна семинарии, бросая в них речной песок и ветошь, подобранную где-то на пустынных улицах. Потом на неделю зарядили дожди, и вслед за ними неожиданно ударил мороз и накопившаяся в канавах вода застекленела, создав внутри себя иной мир, недоступный человеческому глазу. К вечеру на землю посыпались миллионы снежинок, быстро засыпав оставшиеся с лета пожухлые травинки, норки спрятавшихся на зиму мышей, ложась на крыши домов и на торопливо спешащих в теплые дома людей. Сибирский городок словно замер от снежного величия, и день-другой никто не решался тронуть сказочный покров; люди старались не выходить из дома. Зато потом началось бешеное оживление, и в разные концы понеслись запряженные застоявшимися в стойлах лошадьми долгожданные сани-кошевы, сани-дровни, сани-розвальни, сани-казанки, санки беговые, водовозные, и все они одновременно двигались, неслись по тобольским улочкам, норовя зацепить друг дружку, создавая при этом визг, скрип на поворотах, перекрываемый храпом и ржаньем лошадей. Через пару недель встали городские речки, и семинаристы через тайную дыру в заборе бегали на соседскую Монастырку опробовать еще неокрепший лед, катались, прыгали на нем. На душе от этого простора становилось неожиданно хорошо и гулко, словно кто-то вдувал в тебя живительные иголочки морозного воздуха, бодрящие и пьянящие мозг.

За этими природными переменами Василий совсем было забыл о скором отъезде своих родичей. Но однажды ранним утром, когда уже окончательно встали морозы и снег достиг нескольких вершков, а потому из города потянулись вереницы обозов, идущие кто на север, а кто в сторону Тюмени, он был вызван за ворота монастыря. Чуть в стороне от дороги в крытой повозке сидела, закутавшись в меха, Пелагея Захаровна и ее младший сын Дмитрий. Мимо них тащилась вереница саней, в которых лежали сваленные рогожные кули с рыбой. Василию бросилось в глаза, что на ближних санях верхний куль был разорван и наружу выбился оранжевый плавник то ли карася, то ли замерзшего здоровенного окуня. И когда сани подбрасывало на очередной кочке, он словно помахивал Василию, прощаясь с ним. На коленях у Пелагеи Захаровны лежала подшитая снизу камкой оленья шкура, которую прежде Василию видеть не доводилось, и он с удивлением уставился на нее, прикидывая, откуда она могла оказаться у его бабки. Он бы и дальше переводил взгляд с проезжающих мимо саней на одежду сидящего к нему боком возницы, разглядывал лошадиную сбрую, комья снеговой наледи, лишь бы не встречаться взглядом с бабкой Пелагеей, которая тоже почему-то молчала и не начинала разговор. Наконец она первая не выдержала и, не выходя из саней и не подозвав Василия поближе, сказала чуть громче обычного:

– Прощай, внучек… Вот и собрались мы, едем… Жди известий. Как обустроимся, обязательно вызову тебя к себе.

Василий стоял, насупившись, не особенно веря в ее обещание.

– Что молчишь? Приедешь? – нетерпеливо спросила она. – Ну, решай сам… – и ткнула вознице вязаной рукавицей в бок. – Едем!

Он остался один, продолжая все так же равнодушно разглядывать тянувшийся вдоль речки рыбный обоз. Рядом с санями шагали мужики в длинных, до земли, тулупах. Некоторые из них держали в руке ременный кнут и изредка щелкали им в воздухе, заставляя свою лошадь идти побыстрей. И Василию захотелось броситься к ним и вот так же идти рядом, пощелкивая на ходу и сплевывая на землю кедровые орехи, и идти далеко-далеко, и навсегда забыть ненавистные уроки латыни, холодные монастырские стены и жить той жизнью, которую выберет он сам.

Но тут сзади раздался властный голос префекта семинарии, вышедшего вслед за ним и потребовавшего, чтобы он немедленно шел в класс на занятия. И Василий покорно поплелся вслед за ним, время от времени оглядываясь назад, где медленно двигался рыбный обоз и не спеша шли мужики в длиннополых тулупах.

Единственное, что его теперь согревало изнутри, – это семьи двух солдаток на иртышском берегу. Он знал: там ему всегда рады, там он был желанным гостем и почти своим человеком в двух больших семействах оставшихся без мужей солдаток. Туда он всегда спешил с радостью, решив, что это и есть отныне его родной дом. В конце зимы ему сообщили, что уехали все братья отца и сестра с мужем. Другая его тетка перебралась еще раньше куда-то за Урал и никаких известий не подавала. Василий терпеливо ждал всю зиму и следующее лето вестей от Пелагеи Захаровны, но писем не было. Может, не дошло письмо, потерялось в дороге, терпеливо объясняла ему Катерина при встрече, а может, и иное что…

Прошло несколько лет. Василий готовился к сдаче экзаменов и не знал, куда ему определиться после окончания семинарии. Идти на церковную службу, как настаивала на том бабка Пелагея, он не хотел, да и вряд ли ему дали бы свой приход, пока он не женится, а до этого было ой как далеко, и потребности в том он пока не ощущал. Тогда по совету инспектора семинарии он написал прошение на имя императрицы о зачислении его в Шляхетский сухопутный кадетский корпус. Прошло несколько месяцев, и из Петербурга пришел ответ, что Василий, сын дворянина Якова Мировича, знающий грамоту и счет, принят кадетом в Шляхетский корпус и ему надлежит явиться для зачисления в столицу, на Васильевский остров, где тот корпус и помещался.

Теперь уже он ждал, когда установится санный путь. Собрав все необходимые бумаги, простился с приютившими его женщинами и, получив в канцелярии губернатора прогонные деньги, отправился в столицу. Там его ждала отличная от прежней жизнь среди таких же, как он, дворянских детей, избравших воинскую службу. Только он не имел дружеской поддержки сильных мира сего и мог надеяться только на себя самого. И Василий хорошо понимал это, но верил, что теперь фортуна будет благосклонна к нему. Придет срок, и он покажет себя, пробьется на самый верх, и порукой в том – их родовая «непоборимость» и закалка в сибирской ссылке. Нет, он не сдастся, не затеряется в мире, где столько искушений и соблазнов. О нем вскоре узнают, заговорят, и тогда… Он плохо представлял, что будет «тогда», когда он получит офицерский чин и начнет службу; он просто верил, что взамен перенесенных утрат будет удостоен более счастливой жизни.

 

Глава 2

КАДЕТСКИЙ ШЛЯХЕТСКИЙ КОРПУС

1

В Шляхетский корпус в тот год зачислили в два раза больше юношей, нежели в предыдущие годы. Объяснялось это обстоятельство тем, что императрица Елизавета Петровна из-за своей нелюбви к прусскому королю Фридриху объявила главным своим генералам о подготовке к скорой войне, начать которую было решено летом следующего года. Но то были слухи, распространявшиеся в столице быстрее фельдъегерской почты. А будет та война начата или нет, то вряд ли кому, включая саму императрицу, было известно. Во всяком случае поговаривали, будто бы изловили несколько королевских лазутчиков, пытавшихся тайно пробраться к некому лицу, помещенному в крепости где-то возле Белого моря, и вывезти его в Пруссию, где должны были провозгласить законным наследником.

Те, кто был сведущ в придворных делах, хорошо знали имя этого лица и причины, по которым он оказался в заключении. На их памяти были выпущены монеты с изображением младенца, носившего имя Иоанна Антоновича, но что с ним сталось в дальнейшем, вряд ли кто, даже из самых знающих и осведомленных, мог ответить.

Поговаривали, будто именно он, Иоанн Антонович, и есть причина страхов и опасений императрицы за свое место на российском престоле. А коварный Фридрих, не особо почтительно относившийся к женскому полу, а уж тем более, если представительница его стояла во главе какой-то страны, дал обещание исправить положение и возвести на трон несчастного юношу, доводящегося королю близкой родней.

Так это или нет, никто точно не знал, только говорить громко и вслух о том умные люди опасались, хотя русская земля издавна жила разными слухами и притчами о царях и царских наследниках. Трудно было отличить, где правда, а где досужие россказни. Когда же нескольких таких рассказчиков высекли публично на Обжорном рынке, пообещав в другой раз и языки укоротить, разговоры о том прекратились, уступив место иным выдумкам. Без вновь рожденных непонятно кем слухов столица жить не могла. И если долго не было повода посудачить о чем-то этаком, за что можно было при известных обстоятельствах попасть в опалу, а то и в дальнюю ссылку, столичные дамы грустнели и даже чахли на глазах.

В такие ответственные для них дни они приглашали к себе сведущих лекарей для снятия хандры через кровопускание или иным доступным способом. Потому двойной набор в Шляхетский корпус тут же вызвал среди дам высшего света всяческие пересуды, и на Васильевском острове, где в бывших палатах князя Меншикова помещалось то заведение, стали вдруг появляться богато украшенные кареты с известными в Петербурге вензелями на дверцах.

На сей раз кто-то сообщил, будто бы для обучения военному делу наряду со всеми приняли того юношу, из-за которого могли произойти военные столкновения с прусским королем. А чтобы его труднее было отличить от остальных, в корпус было принято больше молодых людей. Отдавали же предпочтение юношам, которые были весьма похожи на него своим обликом. Поскольку лица того принца никто никогда в глаза не видел, то дамам оставалось только гадать, увидев выходящих оттуда молодых людей, не тот это юноша.

Через какое-то время любопытствующим дамам становилось скучно сидеть в своих каретах в одиночку, и они, увидев кого-либо из знакомых, столь же безуспешно наблюдающих через зеркальные стекла за выходящими из корпуса молодыми кадетами, посылали лакея пригласить свою знакомую коротать время совместно. Время за разговорами бежало куда быстрее, тем более что всегда находился предмет для совместных обсуждений и тайных откровений.

«Правду ли говорят, будто бы на обучение нынче приняли известное всем лицо, дабы он получил здесь достойное воспитание и манеры? – обычно начинала с насущной для всех темы перебравшаяся в карету гостья. – Не за этим ли вы, дорогая, пожаловали сюда, чтоб лично в том убедиться?»

«Да что вы, душа моя, и в мыслях не было, – отнекивалась на вопрос хозяйка. – Тут, мне сказывали, нынче смотр Измайловского полка должен проходить. Вот и решила взглянуть одним глазком, как солдатики маршируют…» – продолжала она, боясь показаться в чужих глазах верящей в слухи провинциалкой.

«А мне вот сказывали, будто бы…» – И обескураженная гостья начинала излагать всем известный слух о принце, за что некоторым пришлось уже поплатиться через публичное наказание.

«Быть такого не может! – делала удивленное личико более скрытная дама. – Хотя… мне рассказывали о чем-то этаком, но я не придала никакого значения сказанному. Что же вам на этот счет известно?»

«Мне сообщила графиня К., верить которой можно, как мне самой… – пускалась в бурные объяснения дама более простодушная, верившая не только графине К., но и своей кухарке и тому, что сообщалась в присланных из-за границы письмах ее друзей, а более всего собственным снам. – Так вот вы, должно быть, тоже наслышаны о благодеяниях нашей матушки-императрицы, но на этот раз она превзошла все свои ранее совершенные благодеяния…»

Хозяйка кареты, чей муж служил в небольших чинах в Правительствующем Сенате, хорошо знала о многих делах дочери императора Петра, но затруднилась бы ответить на прямой вопрос насчет ее благодеяний, если не считать за то ее частые летние походы на богомолье из старой столицы в Троице-Сергиеву лавру. Тогда же многие дамы из знатных петербургских семейств тоже взяли за обычай вместе со всем двором плестись пешком по пыльной дороге вслед за императрицей. Известно было многим и о веселых пирушках, устраиваемых при частых остановках во время тех богомолий, когда подвыпившие кавалеры не без взаимности признавались в любви участвующим в том статс-дамам. От этих приятных воспоминаний обе дамы блаженно улыбнулись, чувствуя, как кровь прилила к лицам, и перевели свой разговор на предстоящие зимой балы и маскарады.

Действительно, после памятного правления императрицы Анны новое царствование Елизаветы Петровны воспринималось всеми обосновавшимися при ней царедворцами как время благостное и благодетельное. Народ словно ожил и спешил строить не только новые дома и имения, но и Божьи храмы, возводя их как в самой столице, так и в самых дальних уголках Российского государства. Многие вельможи были осыпаны милостями государыни за верность ей, за службу, за дела на военном и дипломатическом поприще. И плох был тот генерал, что не имел на груди трех, а то и более орденов, врученных ему по приличествующему случаю.

Но самое великое благодеяние коснулось Алексея Григорьевича Разумовского, бывшего не столь давно у себя в Малороссии просто Алешкой Розумом, – церковным певчим на хуторе под Черниговом. Теперь же он стал светлейшим графом и недавно был произведен в фельдмаршалы. Таких благодеяний вряд ли кто на этом свете еще удостоится. Его тайному венчанию с императрицей уделили разговоров и перешептываний прошлой осенью в темных углах приемных покоев во много раз больше, чем жертвам последнего наводнения, когда водой унесло несколько сотен лачуг, ютившихся вдоль Невы. Сам новоявленный граф и фельдмаршал оказался человеком вполне безобидным и даже робким и никогда в многочисленных дворцовых интригах не участвовал, но безродность его стала притчей во языцех. Наиболее дерзкие сановники называли даже своих породистых кобелей его именем и со смехом объявляли о том, не боясь последствий, в кругу друзей.

Затем хозяйка кареты подумала о самой императрице, с которой была примерно одного возраста и знакома едва ли не с детства. По ее вполне заурядному женскому мнению, бесхитростная и благодушная императрица сама нуждалась порой в помощи, будучи не в силах понять, как ей вести себя со своими министрами, одолевавшими ее всяческими несбыточными прожектами, за которыми виделась лишь их собственная корысть и выгода. И те, кому пришлось застать раскрасневшуюся и тяжело дышащую Елизавету Петровну, торопливо выбегающую из собственного кабинета, где ей несколько часов подряд приходилось вести спор с государственными мужами, не сговариваясь, принимались жалеть ее и пенять на хихикающих ей вслед индюков-министров. И как было не пожалеть несчастную женщину, не имевшую поддержки в родной стране и сотню, тысячу раз пожалевшую, что согласилась в недобрый час занять отцов престол. Вот ее-то и надо бы, прежде всего, облагодетельствовать, поддержать, научить твердости и решительности.

Вдруг отвлекшаяся в своих размышлениях хозяйка кареты услышала вскрик собеседницы, и мысли ее тут же вернулись к теме их беседы. А та, тыча пальчиком в стекло, горячо произносила:

– Это он! Не иначе, как он! И стать и выправка соответствуют его происхождению…

– О ком это вы? – спросила пришедшая в себя дама.

– Видите того юношу? Высокий, спина прямая и шагает так степенно, наверняка он и есть тот, о ком все говорят.

– Очень может быть, – нехотя согласилась с ней более иронично настроенная дама, хотя не нашла в походке и манерах у проходившего мимо молодого человека ничего выдающегося. Но спорить ей не хотелось, а потому она легко согласилась с приятельницей. Но тут же решила придать нотку пикантности их разговорам и мечтаниям.

– Может, пригласим его к нам и спросим напрямую? – предложила она и испытующе глянула на свою легкомысленную подружку. – Попросим моего человека, чтоб он представил его нам, а там уже найдется повод для беседы.

– Нет, я плохо сегодня выгляжу и совсем не готова к встрече с его импера… – Тут она осеклась, поняв, что сказала лишнее, и, совершенно сконфузившись, замолчала.

– Тогда как хотите, меня лично он совсем не интересует. К тому же меня ждут с визитом, и на этом я вынуждена, моя дорогая, распрощаться с вами, хотя мне была очень приятна наша беседа.

Тихо вздохнув, ее собеседница покинула карету, понимая, что наговорила много лишнего, и, выйдя на продуваемую холодным ветром с моря площадь, направилась к своей карете, где ее лакей уже спешил открыть дверцу. Так они и разъехались в разные стороны, а молодой человек, заинтересовавший их, прошел мимо и так никогда не узнал, с кем его спутали почтенные дамы.

2

Подойдя к величественному дворцу, где при входе на часах стоял усатый гренадер, Мирович, по-мальчишески вздернув бровь и оттопырив нижнюю губу, коротко, как учили, козырнул ему и вошел внутрь. Там его тут же окликнул пожилой усатый вахмистр, бдительно наблюдавший за всеми, кто входил с улицы и поинтересовался:

– По какому делу отлучались, кадет Мирович?

– По личной надобности с разрешения его высокопревосходительства господина начальника корпуса генерала Игнатьева, – не растерявшись, отрапортовал юноша.

– Может, мне дозволено будет узнать, как вашему ротному, в чем причина вашей надобности? – с издевочкой спросил вахмистр, не доверявший особо ответам своих подопечных.

Вахмистр Семеныч, а по имени его никто и не называл, вышел из орловских крестьян. Прослужив положенный срок и пожелав остаться на службе, получил свою должность не столько за воинские заслуги, сколько за расторопность и умение найти общий язык с высоким начальством. Поначалу ему непросто было ладить с молодыми людьми из знатных семейств, имевших по нескольку тысяч таких, как он, крепостных, но постепенно обвыкся со своей должностью, почувствовал вкус к строгостям. Начальник корпуса и не думал его наказывать за те строгости, а даже относился к ним с поощрением, поэтому Семеныч все чаще и изощреннее продолжал чинить кадетам всяческие препоны, а порой и подвохи, неукоснительно проверяя каждый их шаг и поступок. Естественно, что юноши не выказывали вышедшему из крепостных вахмистру особого послушания, но дерзко отвечать боялись, поскольку назавтра могли оказаться в генеральском кабинете, где будет присутствовать и сам Семеныч, а там разговор короткий, и отправят тебя вместо ужина на плац маршировать перед гордо реявшим на шесте знаменем корпуса.

Василий Мирович, понимавший, что заступиться за него, в отличие от большинства сверстников, будет некому, ни разу не позволил хоть как-то возразить или с дерзко ответить на придирки Семеныча, но и в нем порой просыпалась родовая непоборимость ко всем, кто смел диктовать свои законы и условия. Но еще во время учебы в семинарии он научился сдерживать себя, помня, что придет и его час и он тогда покажет всем, а обидевшим его особенно, кто он есть на самом деле… Потому и здесь, будучи правым, никак не отвечал на упреки и унижения со стороны старших офицеров, а тем более сверстников, чьи родители жили во дворцах с многочисленной челядью и которые по выходе из корпуса готовились занять высокие должности в войсках.

Любой из них на подобный вопрос усатого вахмистра, не задумываясь, ответил бы: «Не твое дело, старый хрыч!», а потом со смехом пошел бы маршировать на плац. Но Василий не мог позволить себе подобного, а потому с достоинством, проговаривая каждое слово, ответил:

– Относил прошение в Ея Императорского Величества личную канцелярию.

Непонятно, поверил в его ответ Семеныч или нет, но для вида покрутил головой, мол, знаем мы ваши прошения. Поди, в ближайшую булочную бегал калачей отведать, но больше спрашивать не стал и отвернулся в сторону. С этим Василий и пошел дальше, вполне довольный ответом, а более всего тем, что ему наконец-то удалось отнести прошение на высочайшее имя о возвращении ему, как законному наследнику, части дедовских имений и поместий.

В Петербурге удалось узнать, что бабка его, добравшись вместе с младшим сыном Дмитрием в родные места, никак не могла вступить в права владения тем, что некогда принадлежало ее мужу. Никто не мог ей ответить, лишили ли ее всех прав, поскольку суда или царского указа на этот счет не было, или она может отныне считать себя вместе с сыном и внуками полновластной хозяйкой того, что по праву когда-то принадлежало ей и мужу. Минуло больше трех десятков лет, и на их землях поселились совсем другие люди. Кто-то из ближних соседей, посчитавших, что нечего пустовать плодородным землям, начал их без всякого на то разрешения возделывать. Были и те, кто приехал издалека и при поддержке нового гетмана поселились там, где им более всего приглянулось. У старой женщины не было сил противостоять чужакам, и она, чтобы не растерять их совсем, поселилась на небольшом хуторе у принявших ее незнакомых людей. А сын, не желая испытывать унижения изгоя, уехал, не сказав, куда, и с тех пор не подавал о себе никаких весточек.

Потому Пелагея Захаровна и не взяла с собой внука, что предполагала такой поворот дел, навидавшись всякого за свою долгую жизнь. И потом не писала ему, надеясь, что Василий сам пробьется в этой жизни, не будет ворошить прошлое, надеяться на поддержку тех, кто еще помнил его славных предков.

Василий, узнав о том, решил пойти законным путем и обратиться лично к царствующей императрице Елизавете Петровне. Все обдумав, однажды после строевых занятий, увидев в генеральском кабинете силуэт склоненного над столом начальника, он смело постучался к нему. А тот, всякого испытавший за свою службу, почему и оказался в стороне от больших дел в тихом кабинете то ли дядькой, то ли надзирателем за чужими детьми, внимательно выслушал его рассказ и, тяжело вздохнув, спросил:

– От меня чего хочешь услышать?

Василий опешил, не ожидая подобного вопроса, но потом собрался с мыслями и вместо того, чтобы пожать плечами и уйти, чего, видно, и ждал от него старый генерал, ответил:

– Совета, ваше высокопревосходительство.

Генерал Игнатьев еще какое-то время рассматривал юношу или делал вид, что смотрит на него, а сам размышлял, как правильно ответить, чтобы не обидеть незаслуженно настрадавшегося сироту, которому в душе сочувствовал. Направить его на путь поиска правды не смел, зная, чем те поиски могут обернуться для него лично. Потому, взвешивая каждое слово, предложил:

– Не лучше ли… будет… подождать? …

– Чего прикажете ждать? – тут же подхватил Мирович, пытаясь перевести их разговор к чему-то ясному и понятному.

– Ждать, когда все прояснится. Чего же еще… – Генералу Игнатьеву не хотелось полной ясности, потому как в тени ее таилось много опасных поворотов и неожиданностей.

– Моя бабушка и все другие тридцать лет ждали, – не особо раздумывая, внес ясность Василий.

– Напиши прошение. – Игнатьев попробовал все же дать совет, наперед понимая, что любое прошение не несет в себе ответа на поставленный перед ним вопрос.

– На чье имя прикажете писать? – Василий, ведомый все той же своей «непоборимостью», не думал отступать и покидать кабинет, не разобравшись хоть в чем-то. – На ваше имя или… – Он не стал продолжать, поскольку все же надеялся на генеральскую помощь хотя бы в самом малом, что тот подскажет, куда именно стоит отправлять прошение.

Генерал помялся, но потом решил, что вряд ли ему кто-то поставит в упрек данный молодому воспитаннику совет – он же его не на измену толкает, а всего лишь к поступку, разрешенному каждому верноподданному. И, как бы нехотя, глядя на темное окно, обронил:

– На имя государыни императрицы… – Помолчал, кашлянул и спросил осторожно: – Без ошибок сумеешь сам написать или обратишься к кому знающему?

Василий хмыкнул, поскольку, еще учась в семинарии, уже писал прошение на высочайшее имя о зачислении его в Шляхетский корпус. И за небольшую плату часто помогал младшим ученикам-семинаристам писать разные прошения-ходатайства на имя владыки, а потому опыт в том имел.

– Разрешите идти? – спросил он, понимая, что ничего другого, даже слов поддержки, он от этого пожилого человека не услышит. Да и не нужны они ему были – пережил уже ту пору, когда хотел броситься в реку от жалости к самому себе.

И генерал, словно почувствовав, что этот юноша сам справится со всеми напастями и постоит за себя, ничего говорить ему не стал, лишь устало махнул рукой, отпустив того и дальше шагать по жизни в одиночку без чьей-либо помощи.

Вот тогда-то Василий Мирович выпросил в канцелярии специальный лист с царским гербом, на который писец посадил большую кляксу. Заполучив тот испорченный лист, он аккуратно счистил пятно, как это не раз приходилось делать ему еще в семинарии, и написал прошение на высочайшее имя, которое и отнес в канцелярию ее величества.

Так что он не сказал ни слова неправды остановившему его Семенычу, не уточнил лишь то обстоятельство, что отлучился он, не поставив в известность генерала Игнатьева. Но не он ли самолично присоветовал ему то прошение написать? А раз написал, то его нужно и отнести по месту. Как же иначе? У него же нет пока денщика, кто смог бы сделать это.

И теперь ему, как и сказал изначально Игнатьев, нужно будет ждать. Но не просто ждать, пока что-то там произойдет и случится, а ждать ответа на свое прошение из канцелярии государыни. А сколько придется ждать, на то вряд ли кто мог ответить.

Но ждать Василий научился и от этого даже испытывал приятное чувство покоя: раз ждешь, значит, где-то происходят некие события, которые рано или поздно повернут, изменят твою жизнь. А куда повернут и как изменят? Так ли это важно! Его жизнь только начиналась…

3

Столица первоначально произвела на Мировича тягостное впечатление. Казалось, он попал в огромный двор для приезжих, где нет никакого порядка и устройства: все двигалось, перемещалось с места на место, и никому не было дела до других. Все жили как бы сами по себе.

Вон летит верховой в мохнатой бурке и громко что-то кричит. Возле покосившейся избы с незакрытой дверью трое нетрезвых мужиков толкают друг друга, чего-то при этом бормоча. А прямо на дороге у хиленького мужичонки развалился стог сена, и он торопливо пытался перетянуть его покрепче просмоленной веревкой.

Сбоку от дороги на едва покрытую льдом реку, название которой Василий пока не знает, забралось несколько мальчишек. Они бегали по льду, как когда-то и он, учась в Тобольской семинарии, – скользили, падали, поднимались и вовсю хохотали.

Рядом с мостом, которых здесь великое множество, стоял нищий старик с непокрытой головой, а с ним мальчик, и оба негромко что-то пели, протянув перед собой ладони для милостыни.

По мосту двигалась процессия из нескольких десятков человек с крестами и хоругвями. Впереди несли покрытый сверху цветастыми рушниками образ Богородицы. Вышагивающий впереди священник с кадилом в руках придирчиво посматривал по сторонам: крестится ли народ на проносимую мимо них икону. Василий, только ступивший на мост, посторонился, стянул шапку с головы и торопливо наложил на себя крестное знамение, на что батюшка благожелательно кивнул ему. А следом за процессией недружно шла рота солдат, часть из которых несла под мышками березовые веники, направляясь, судя по всему, в баню на очередную помывку.

Первые дни Василий опасался выходить один из казармы, где жили казеннокоштные воспитанники. Он дожидался кого-то направляющегося в город по своим делам и, тихонько пристроившись сзади, следовал за ним. Раз случился такой казус, вспоминая о котором, он до сих пор испытывал неловкость. Тогда он долго стоял у выхода, дожидаясь, пока кто-то не выйдет из двери. Наконец на улицу чуть не бегом выбежал юноша, видимо, из другого отделения, потому что Василий его не знал, но в такой же, как и он, кадетской форме. Скорым шагом он направился в сторону ближайшего моста через реку, и Василий, стараясь не упустить его из виду, побежал следом. Подойдя к мосту, парень обернулся и увидел нагонявшего его Василия, остановился и, грозно сдвинув брови, спросил, дождавшись, когда тот поравняется:

– Кто тебя за мной подглядывать отправил? Вахмистр наш? Говори, а то как двину, не обрадуешься.

Он был шире в плечах и на полголовы выше, поэтому Василию стало не по себе, но и признаваться он не пожелал, а потому, изобразив на лице удивление, ответил:

– С чего ты решил, будто бы меня кто-то отправил за тобой? Я сам по себе иду и подглядывать совсем даже не собираюсь.

Трудно сказать, поверил ему парень или нет, но все же для верности уточнил:

– Точно не вахмистра соглядатай? А то мне говорили, будто есть у него такие. Чтоб выслужиться, ябедничают на других.

Василий покраснел до самых кончиков ушей и едва не вспылил, но сдержался, пояснив:

– Город плохо знаю. Вот и ждал, чтоб с кем-то вместе пойти…

– Что ж сразу-то не сказал? Тогда другое дело. Тебя как зовут? Вот я – Аполлон, – и он для верности ткнул себя пальцем в грудь.

– Какой Аполлон? – растерялся Мирович, поскольку ранее ему не приходилось слышать такого имени, разве что в греческих сказаниях, которые он читал в семинарии, упоминался языческий бог с таким именем.

– Да не тот, что ты думаешь, – широко улыбнулся хозяин странного имени. – Окрестили меня так, Аполлоном. Ничего, привыкнешь.

– Меня Василием нарекли, – ответил ему Мирович и поклонился.

– Оно и ладно. Так куда ты собрался пойти? Просто прогуляться или по делу какому? Сам откуда будешь? Я из-под Ярославля сюда прибыл, а ты?

Он засыпал Мировича вопросами и при этом не ждал, что тот на них ответит, а продолжал частить, одновременно спрашивая и рассказывая о себе.

– Папенька меня определил в корпус, я же хотел на статскую службу пойти по коммерческой части, поскольку пристрастие к счету имею, к арифметике, а он ни в какую. Мол, у нас, в роду Ушаковых, сроду купчиков не было, не наше то дело – чужие деньги считать, цифирки выводить. Коль Бог тебе способности к счету дал, иди в артиллерию, а то наследства лишу. И весь сказ. Тебя сюда тоже по указке отца направили?

Мирович не знал, что на это ответить, очень уж ему не хотелось перед этим ладным и расположенным к откровенности парнем рассказывать о судьбе своего ссыльного семейства. Потому он неопределенно ответил:

– У нас в роду тоже все сплошь в войске служили, только в казачьем. Мне без службы никак нельзя…

– Так ты из черкасов, что ли, будешь? – скорее утвердительно заметил Ушаков. – А чего, похож. С Малороссии, значит. Точно, суржик, как есть. – Василия передернуло от всплывшего неожиданно его семинаристского прозвища, но он и виду не подал. Аполлон же, как ни в чем не бывало, продолжил свои откровения:

– У нас в приходе батюшка с ваших краев, прям как твой родич. Так ты куда все же шел? Пойдем вместе, веселее будет.

Они уже перешли через мост и теперь двигались по оживленной улице, уворачиваясь от заледенелых комьев грязи, летевших из-под копыт коней. Говорил больше Ушаков, рассказывая о своем доме, как добирался в Петербург вместе с отцом, который не успокоился, пока не определил его в корпус, об офицерах, что ведут с ними занятия. Он уже год, как отучился, и его, как подумал Василий, не особо отягощало житье в казарме. Он быстро находил со всеми общий язык и расположение, в то время как Мировичу, выросшему в бурсацких строгостях, трудно давались отношения со сверстниками. Раньше Василий совсем иначе представлял себе армейскую жизнь, полагая, что меж офицерами царит всеобщее братство и выручка. Но сейчас, оказавшись кадетом, ему представилась совсем иная картина – здесь каждый жил сам по себе, и не ощущалось даже малейших признаков братства.

Те, чьи отцы имели высокие чины и положение, вели себя надменно и даже нахально. Им прощалась едва ли не любая провинность. Они могли опоздать на общее построение, отпроситься с занятий домой, не участвовать в строевой подготовке, и на все это начальство смотрело сквозь пальцы. Да и остальные кадеты вели себя вне занятий кто как хотел: могли в своих комнатах горланить песни во весь голос, тайком приносили в казармы вино, а захмелев, шли задирать младших, которые боялись вступать с ними в потасовки. Но чего не было в корпусе – это доносительства, с чем Василий достаточно хорошо познакомился в семинарии. Хотя ходили меж кадетами разговоры, будто бы у того же вахмистра Семеныча есть свои доносители, но в лицо их никто не знал, а если бы узнали, то вряд ли они долго продержались бы в корпусе, испытывая всеобщее презрение и получая оплеухи при каждом удобном случае. Если в семинарии приветствовалось постничество, то здесь кадеты со смехом относились к постам, и лишь единицы соблюдали их.

Тобольская семинария располагалась под одной крышей с мужским монастырем и если преподаватели не всегда могли присмотреть за разнородной бурсацкой массой, то зачастую на помощь им приходили монахи, контролируя каждый шаг и поступок семинаристов. От их зоркого взгляда трудно было укрыться, а потому не зря среди бурсаков родилась поговорка: «Кто не порот, тот не бурсак». Даже на исповеди они опасались сказать лишнее, хорошо понимая, что об этом скоро узнает ректор, а тогда жди скорого наказания за все грехи сразу.

В корпусе, где за кадетами не было особого пригляда и прощались многие их непослушания, Василий, как это ни странно, тяготился относительной свободой и вел себя в стенах корпуса так, как то было принято в семинарии. Относительную свободу он воспринимал как явление временное и часто ловил себя на том, что ждал беспричинного вызова к начальству и последующего за тем увольнения. Воспитанный в иной среде, он так и не принял до конца новый образ жизни и не мог ощутить себя будущим офицером, готовым по первому приказу шагнуть под неприятельские пули. Семинаристское прошлое тяготило его, словно гиря, привязанная к ногам…

Но сейчас ему и Аполлону была предоставлена полная свобода. Они просто бродили по петербургским улицам, глазея на чужие дворцы, где в парадных стояли припорошенные снегом лакеи в диковинного цвета ливреях, переминаясь с ноги на ногу; со смехом подпрыгивали высоко вверх, пытаясь увидеть и рассказать другому, что происходит за высокими заборами; подходили к поджидающим хозяев лошадям, заботливо укрытых сверху кошмой, и хлопали их по спине. При этом умудренные опытом кучера безошибочно признали в них кадетов, хотя и делали вид, будто бы сердятся, и грозно взмахивали в их сторону длинными кнутами, но на самом деле с улыбкой посматривали на юношей. Они понимали, что никакого вреда лошадям они не причинят, пущай побалуются. Скоро придет срок тянуть этим парням воинскую лямку до конца своих дней или до тяжелого ранения, а потому не гнали прочь.

Не сговариваясь, Василий с Аполлоном завернули в хлебную лавку, откуда за квартал разносился ароматный ситный дух, где их встретил хозяин с длиннющими, как у таракана, черными усами и застывшей улыбкой на лице.

– Калаш? – тут же спросил он, едва увидел вошедших юношей. – Карош калаш!

– Ага, Ахмет, давай калач попышнее, – откликнулся Ушаков. Видно было, что он бывал здесь не раз и даже знал хозяина по имени.

– Баранка не нада? – на всякий случай спросил хозяин. – Карош баранка.

– Нет, нам и калача хватит, – расплачиваясь, ответил Аполлон.

Мировичу стало стыдно, что у него нет денег, которых ему и взять-то было неоткуда. В отличие от Ушакова, ему их никто не мог прислать, а попробовать чего-нибудь вкусненького ох как хотелось! Но Аполлон совсем не обратил внимания на то, что платит он, и тут же отломил половину калача и подал Василию.

– Ахмет хоть и не русский, а печет славные калачи. Я его лавку давно заприметил и захожу, когда рядом оказываюсь. Он мне раз даже в долг дал. Сказал, вернешь, когда деньги будут, – откровенно сообщил он.

Мировича это слегка успокоило, значит, у того тоже не всегда водятся денежки, раз пришлось брать в долг. И он решил поинтересоваться:

– Отец деньги присылает?

– Дождешься от него! – со смехом ответил Аполлон. – Просил, а он мне, мол, деньги тебе ни к чему, когда на всем готовом живешь в корпусе. Деньги, говорит, испортить могут! Никого еще не испортили, а вот меня могут!

– И где же ты деньги тогда берешь? – осторожно спросил Василий.

– Да где их взять? Играю, иначе больше негде взять, – откровенно признался тот.

– Как играешь? – удивился Василий. – В кости или в бабки?

– Кто же в бабки на деньги играть станет? Тоже мне, скажешь! Когда в кости, а чаще в карты. Я же сказал: считать люблю, а в карты считать надо, кто сколько сдал и сколько еще в колоде карт осталось, поэтому чаще всего выигрываю, но не так, чтоб много, а вот на калачи или что другое хватает.

Василий и прежде слышал об игре в карты среди кадетов, но ни разу их даже в руках не держал. В семинарии если бы узнали об этом, то мало того, что выпороли бы, а еще бы заставили несколько дней подряд читать покаянную молитву, стоя на коленях, а то бы и совсем выгнали. Поэтому ему невообразимо захотелось научиться этой игре, чтобы у него тоже завелись деньги в кармане. Чем он хуже своего нового знакомца? Считать он тоже умеет, к тому же, как слышал, в таких играх может и повезти, а в своей удаче он ничуть не сомневался.

– Научишь? – осторожно спросил он.

– А чего не научить, только с тобой на деньги играть не стану.

– Чего же так? – удивился Мирович. – Боишься?

– За тебя боюсь, что обчищу и без штанов по миру пущу. Ты сперва с другими попробуй, и не на деньги, а так, на щелчки или кукареку.

– Это как? – в очередной раз не понял Мирович.

– Обыкновенно! Сколько очков проиграешь, столько раз тебя и нащелкают по носу картами. Или под стол отправят, будешь оттуда кукареку кричать, пока не отпустят. Оно не всем, конечно, нравится, но зато деньги не проиграешь.

Они уже подходили ко входу в корпус, когда Аполлон, словно чего вспомнил, остановился и серьезно попросил:

– Только о том, что говорил тебе, молчок. Уговор?

– Само собой, – ответил Мирович. – Да и как иначе…

– Всяко бывает, – хитро сощурился Ушаков. – А то потом скажешь, что не предупредил тебя. Мало ли что… Ладно, где тебя найти можно? Мы же в разных корпусах живем. Дворец такой огромный, я до сих пор всех закоулков тут не знаю.

Мирович объяснил, где и как его лучше разыскать, и на этом они расстались. Возвращаясь к себе, Василий размышлял на ходу, стоит ли продолжать дружбу с Аполлоном, потому что вдруг понял, какие здесь разные люди, совсем не похожие на тех, с кем он имел дело раньше. Конечно, Аполлон был человеком прямым и открытым, чем и подкупал. Но трудно было не заметить, что в нем, как часто говорила его бабка, «черти гнездо свили и уходить не собираются».

Даже здесь давало себя знать монастырское воспитание, когда им изо дня в день твердили о непрестанной борьбе сил зла с добром и внушили это крепко, едва ли не на всю жизнь. А сейчас он чувствовал, что переступил ту черту, где зло живет отдельно, а добро – в противоположной стороне. В жизни трудно различить, чего в человеке больше: зла или добра. А посоветоваться не с кем, все нужно решать самому и не откладывать на какой-то срок, а именно сейчас сказать себе: я выбираю другое, совсем не то, что мне предлагают.

Василий хорошо понимал: в данном случае никакая крайность его не спасет. Или он останется без друга и будет жить сам по себе, как прежде, или он должен впустить в себя чуточку, совсем немного из того чужого мира, чтобы не выглядеть белой вороной. Так и не придя ни к какому выводу, он прошел к себе и бросился на кровать, решив еще раз все обдумать. А думать теперь приходилось гораздо чаще, чем раньше, поскольку делать это за него уже никто не станет.

4

Через несколько дней Ушаков и впрямь нашел Василия в комнате, где жили еще пять человек, и вызвал его в коридор. Там их поджидал еще один парень в такой же, как у них, форме Шляхетского корпуса. Но он был немного старше Аполлона, а тем более Василия.

– Прошу любить и жаловать – Петр Ольховский. Мы с ним сошлись еще раньше, чем с тобой познакомился, – представил того Ушаков.

Мирович в ответ кивнул головой, ожидая дальнейших предложений.

– Ты, помнится, говорил, что хочешь картежной игре научиться? Правильно говорю? – спросил Ушаков.

– Говорил, – согласился Василий, а в душе своей почувствовал колкий холодок от предстоящего участия в игре.

– Тогда пошли, – решительно предложил Ушаков. – Втроем оно ловчее учиться будет. Да, ты ничем не занят? – спохватился он.

– К занятиям успею подготовиться, – ответил Василий. – Устав воинский наизусть выучить надо. Я уже половину осилил…

– Без устава никак нельзя, – с усмешкой вступил в разговор Ольховский, – а то не будешь знать, в какую сторону бежать, когда неприятель нападет.

В его словах словно крылся какой-то подвох, что Василию не понравилось, но он решил подождать и постепенно разобраться, что кроется за его словами. Ссориться с новыми друзьями в его планы никак не входило, тем более, что других у него и не было.

Они прошли по плохо освещенному коридору, в самом конце которого Аполлон легко открыл дверь неизвестной ранее Василию каморки, находящейся под лестницей, ведущей в верхние покои. Там лежали старые мешки с чем-то, в углу стояли пустые ведра и лопаты, а у небольшого сводчатого окошка, заделанного решеткой, стояли лавка и стол.

– Располагайся, – предложил Ушаков. – Сюда из начальства никто не заглядывает, но на всякий случай дверь подопру изнутри палкой. И не шуметь, говорить только шепотом. Если застанет кто, то греха не оберешься…

– А зачем нам шуметь, мы все тихонько мальцу объяснять будем, если он понятливым окажется, – примостившись сбоку от стола, сказал Ольховский.

– Я тебе не малец. – Мирович понял, что пора и за себя постоять, а потому решил дать сразу понять, что обращаться так с собой не позволит.

– Ой, да я совсем не хотел кого обидеть, прошу простить покорнейше, – притворно улыбнулся тот. – У нас принято всех младших учеников мальцами, а то еще и малявками звать…

– Кончай, Петруха, – остановил его Ушаков. – Играть еще не начали, а уже собачимся, – с этими словами он извлек откуда-то из-под одежды стопку аккуратно нарезанных листов плотной бумаги с картинками на тыльной стороне.

Мировичу прежде никогда не приходилось видеть игральные карты, поскольку в его родне никто игре в них был не обучен. Впрочем, однажды он заглянул в тобольский кабак на рынке и увидел, что подвыпившие мужики кидают на уставленный пустыми кружками и объедками стол замызганные бумажные листочки. Тогда он сообразил, что это и есть те самые карты, но особого интереса они у него не вызвали. А вот сейчас перед ним были карты подлинные, которые могут неожиданно принести ему если не счастье, но деньги. И в груди приятно защемило от неизведанного еще чувства.

Он осмотрелся вокруг, чтобы запомнить этот момент, но запоминать особо было нечего: облупленные стены, паутина в углу, грязные пыльные мешки. Самая обыденная обстановка, но было в этом что-то таинственное, что невозможно передать словами; крылась в их сходке некая потусторонняя сила, придававшая им вид заговорщиков. И сообщники его, перешедшие на шепот, выглядели теперь иначе, словно они собрались здесь, вдали от чужих глаз, для чего-то большого и значительного.

«А если предложить им сейчас создать тайное братство? Что они ответят? – подумал Мирович. – Наверняка спросят, зачем… Что им скажу? Нет, надо придумать и совершить совместно какое-нибудь большое дело. К примеру, бежать на родину предков в Малороссию, а там собрать сторонников и…»

Дальше этого его планы не шли. Но он знал, придет срок – и он обязательно совершит что-то необыкновенное.

– Василий, ты слушаешь или нет? – донесся до него откуда-то издалека голос Аполлона.

– Конечно, слушаю, – тут же отозвался он.

– Юноша размечтался, как выиграет в карты целое состояние, – с неизменным ехидством вставил свое словечко Ольховский. Но Мирович не счел нужным отвечать и сделал вид, будто не слышал последней фразы.

– Карты лежат в колоде, в ней всего тридцать шесть штук с различными званиями: король, дама, валет… – начал пояснять все таким же свистящим шепотом Аполлон. – Еще есть четыре вида или, как говорят, масти карт…

Василий внимательно слушал и запоминал названия. Потом их раздали на троих и показали, как нужно ходить, чем отвечать и кто в результате выигрывает. Условия оказались необычайно простыми, и Мирович, обладая цепкой памятью, мигом их запомнил и уже при второй раздаче начал уверенно отвечать. Один раз он даже набрал столько же очков, как и Ольховский, но обыграть Ушакова у него никак не получалось.

Вдруг они услышали шаги за дверью, и кто-то осторожно подергал за ручку, пытаясь открыть дверь. Послышалось недоуменное бормотание, а потом шаги стали удаляться от двери. Аполлон моментально собрал карты, спрятал их у себя под кафтаном и приложил к губам указательный палец. Молодые люди замерли, а когда шаги стихли, Ольховский отставил палку, подпиравшую дверь, приоткрыл ее, осторожно высунул наружу голову, а потом помахал им рукой и первым вышел. Когда они шли гуськом по сумрачному коридору, то навстречу им из-за недавно растопленной сторожем печи кто-то шагнул, и Петр едва не налетел на него.

– Кто такие? – послышался сиплый голос Семеныча. – Чего тут шастаешь? – Он крепко вцепился в плечо Ольховского и развернул его лицом к свету.

В это время Ушаков нашел руку Мировича и потащил за собой. Они быстро проскользнули мимо стоявшего к ним спиной вахмистра и, на цыпочках пройдя несколько шагов, приударили бегом. Повернув направо по коридору, перешли, тяжело дыша, на шаг, а потом, даже не попрощавшись, отправились каждый в свои покои. В комнате, где поселили Василия, все спали, и он в темноте тихо нашел свою кровать, разделся и забрался под одеяло. Но сразу уснуть не мог. Ему виделись яркие рисунки карт, со свистом опускающиеся на стол, где короля неожиданно бил валет или совсем никчемная шестерка, а четыре собранные вместе валета могли даже обеспечить выигрыш в игре. Валет ему особенно чем-то нравился. Может, он видел в этой далеко не главной, но порой важной фигуре себя самого? А если таких соберется трое или четверо, то сообща они могут много чего совершить.

Возбуждение Василия было столь велико, что хотелось куда-то бежать, громко закричать: «Я могу! Я знаю, как это сделать! Вы еще обо мне услышите!» Но, если бы кто его спросил, что он хочет сделать, он вряд ли ответил бы что-то вразумительное. Просто внутри у него, еще начиная с Тобольска, вызревал протест против всего, что произошло с его семьей и с ним самим. Хотелось что-то изменить, мир перевернуть, добиться иной жизни, а не этой скучной учебы вначале в семинарии, а теперь в Шляхетском корпусе. Он-то знал, что создан для большего, а не для заучивания латыни или воинских уставов. Он мог бы командовать полком и даже армией, но кто допустит его туда? Для этого нужно родиться генеральским сыном, а не от ссыльного отца.

Ему захотелось отправиться на войну и там показать, на что он способен. Но и здесь он не представлял, как может прославиться. Броситься под пушечный заряд? Смешно, да и кому он нужен мертвый… Убить нескольких человек в сражении? Он представил себе, как врубается верхом на коне в гущу вражеского строя и там крушит неприятеля направо и налево, захватывает в плен вражеское полковое знамя и с ним в одной руке возвращается в свое расположение и бросает его под ноги главнокомандующему. Тот, удивленный и растроганный, снимает с груди самый главный боевой орден и вешает на грудь ему, Василию. Потом его отправляют с донесением в столицу, вводят во дворец, представляют императрице, и она милостиво протягивает ему руку для поцелуя и спрашивает: «Как тебя звать, храбрый воин? Чей будешь сын?» И вот тогда он ей признается, что его отца и деда незаслуженно обидели, отправили в Сибирь и чего ему стоило пробиться наверх, отличиться в бою… А императрица наверняка ответит: «За твой подвиг прощаю всех твоих родственников и возвращаю вам поместья и земли… И пусть Мировичи…»

5

– Мирович, Мирович… – услышал он чей-то голос.

«Кто это? Неужели зовут меня? Куда?» Он открыл глаза и увидел, что уже утро, а рядом стоит сосед и пытается его разбудить.

– Ну, и силен же ты спать! – смеялся тот. – Пора на общее построение выходить. Опоздаешь – оставят без завтрака, – и он, уже одетый, быстро вышел.

Василию совсем не хотелось вставать. Он думал, что если досмотрит свой сон, то обязательно узнает, что ему нужно сделать, чтобы прославиться… Но опаздывать на ежедневное построение было никак нельзя. Потом будут занятия по латыни, фортификации и математике, но часть из того, что им преподавали, он знал уже с семинарии, тем более что в тобольской бурсе от них требовали даже меж собой общаться на латыни. Фортификация же его не интересовала совершенно, зато в конце недели всех обещали вывести на стрельбы, где они впервые сделают несколько холостых, а потом и настоящих, боевых выстрелов. Этого он ждал, надеясь быстро освоить стрельбу из мушкета, который пока что даже в руках не держал. Были еще занятия по фехтованию, но там все сводилось к запоминанию основных позиций, выпадов, обманных движений. К тому же на всех не хватало учебных эспадронов, а потому половине кадетов давали в руки обыкновенные, гладко вытесанные из березы палки и заставляли выполнять упражнения с ними.

Самым же неприятным не только для него, но и для всех было маршировать на плацу. Причем приходилось заниматься «шагистикой», как кадеты окрестили эти занятия, практически в любую погоду. А если у кого-то не получалось, оставляли всех и гоняли до изнеможения, пока наверху не открывалось окно начальника корпуса и тот не подавал сигнал неугомонным фельдфебелям, что пора заканчивать строевые занятия. Зачем им, будущим офицерам, нужна муштра? Пусть этим занимаются рядовые, им же, кадетам, совсем не обязательно знать все тонкости поворотов через правое плечо и тем более, ходить в ногу. Лучше бы побольше учили верховой езде в манеже, куда они ходили всего раз в неделю. Почти все сверстники Василия, выросшие в усадьбах, а не в ссылке, как он, умели седлать коней и хорошо держались в седле. Ему же в детстве приходилось ездить верхом, но без седла. В семинарии его частенько отправляли на реку за водой, и он умудрялся без пригляда старых монахов забираться верхом на тощую лошаденку, но это даже нельзя назвать настоящей верховой ездой. Поэтому во время конных занятий остальные кадеты подсмеивались над ним, называя его пешим казаком, но он терпел насмешки и не показывал вида, знал: научится и этому и будет скакать не хуже других, как делали его деды и прадеды.

А больше всего в такие минуты ему хотелось перенестись в те места, где жили когда-то его предки и были действительно славными казаками, могли много верст проскакать верхом, не слезая с коня, ходили в походы, рубились с врагами, и все им было нипочем. Бабушка много раз рассказывала ему, в каких сражениях участвовал его дед, переяславский полковник Иван Мирович. Как он привозил домой добытую в бою добычу, приводил пленных, а потом они несколько дней праздновали очередную победу, приглашали к себе в дом друзей и соседей. И каждый раз, глядя на тех, с кем он жил под одной крышей, Василий думал: «Вот, из-за ваших отцов я остался без родного дома и столько лет скитаюсь на чужой стороне, а моя бабка не имеет на старости лет даже собственного угла, где могла бы достойно дожить до смерти. Это все ваша вина, с которой, видимо, и умирать придется…»

Но то были редкие вспышки злости и недовольства, которые тут же гасли. Он хорошо понимал, что нет в том вины этих молодых людей и даже отцы их тоже не виноваты. Виноваты другие, но имен их произносить даже про себя он не хотел, понимая, насколько опасно и тяжело жить с такими мыслями, и всячески гнал их от себя, пытаясь винить судьбу, выпавшую на его горькую долю. А судьбу можно обмануть, если повезет, как в картах.

Чаще всего мысли Василия были заняты мечтами или думами о себе и о своем будущем. Поэтому мало кто из кадетов его набора предлагал ему свою дружбу. Видимо, он резко отличался от сверстников своим вечно сосредоточенным видом, словно пребывал в ином, неведомом другим мире, за что на занятиях его часто поднимали с места и просили ответить, что учитель только что рассказывал. В то же время многие учителя отличали Василия от остальных его собранностью и послушанием. Но если бы кто из них знал, какие страсти и планы одолевают этого скромного и вечно насупленного воспитанника, то были бы несказанно удивлены, а то бы и доложили о том по начальству. Ибо, как известно, именно из таких тихих и незаметных молодцов выходили чаще всего бунтовщики и мятежники.

Однако офицеры, занятые обучением молодых кадетов, больше судили о своих воспитанниках по их поведению, ответам на занятиях. А вот заглянуть к ним в душу не мог даже исповедовавший их батюшка. В храме к нему на исповедь обычно выстраивалась длиннющая очередь, поэтому приходилось приглашать в особо большие праздники кого-то из соседнего прихода. Те терпеливо выслушивали обо всех провинностях, что сообщали им юноши, быстрехонько покрывали их видавшей виды епитрахилью, читали отпускную молитву, и обычно всем исповедующимся разрешали подойти к Святому причастию. Никому и в голову не пришло спросить того же Василия Мировича или кого другого, о чем они думают. Да и что они могли услышать в ответ? Почти все думали о доме, о родителях, о сытной кормежке, о том, как бы побыстрее закончить курс и уехать или к месту назначения, или хоть недолго побывать в родительском доме, где им всегда рады и ждут.

Только вот Василия никто не ждал, и дома у него не было, а во время исповеди, еще в семинарии, он научился открываться ровно настолько, как того требовали церковные каноны: рассказывать о совершенных прегрешениях. И он без утайки сообщал насупленному батюшке, мол, не всегда внимательно читает молитву, не выполняет заданий, грубо ответил товарищу… И не более того.

Об одолевающих его страстях он вряд ли сообщил бы даже под пыткой. При этом считал, что благодаря мечтаниям его жизнь приобретает иной, более глубокий смысл и оттенок. Тем более, всегда можно выдумать новые ситуации, в которых он мог бы участвовать. Потому и не мог он открыться батюшке или кому другому, сколь страстно ненавидит того, по чьему распоряжению были высланы его отец и остальные Мировичи. И его бы воля, он бы расправился со своими недругами, как повар, поймавший на обед курицу. Порой он даже ощущал, как сжимает в руке кинжал, приготовленный для расправы.

Но за такие откровения он мог бы уже завтра оказаться сначала на дыбе, а потом и на плахе. Та же бабка рассказывала ему и об этом и советовала не откровенничать ни в разговорах с друзьями, ни на исповеди. «Богу виднее, кому отпускать грехи, а кому нет. Вот перед ним и покайся, он и простит…» – говорила обычно она. И еще она рассказывала, кого из ее знакомых забирали на каторгу после откровений на исповеди. «Царь Петр повелел, чтоб все, кто против него чего замысленное хоть где услышат, немедленно доносить, кому следует. А уж кому лучше всех мысли наши известны, как не батюшкам, так что тот указ и о них касателен…» С тем и рос Василий: сообщать лишь то, что не будет караться людским судом, а все остальное хранить в себе и доверяться лишь Богу. И никому другому.

6

Весной, когда кадетов собирались вывезти в летние лагеря, начальник корпуса собрал у себя всех офицеров, что вели занятия в младших классах. Там он попросил их назвать имена тех, кто мог быть удостоен чести исполнять обязанности сержантов в своей роте без присвоения им армейского чина. По этому случаю им выдавали специальный шарф и шейный знак на цепочке, именуемый горжетом. Кроме прочих, была названа и фамилия Василия Мировича. Генерал Игнатьев чуть задумался, вспомнил, с каким вопросом приходил к нему кадет Мирович, но потом решил: одно другому не помешает и одобрил решение офицеров.

На другой день на общем построении Василий, как всегда пребывавший в задумчивом состоянии, вдруг услышал свою фамилию, сделал два шага из строя, и ему вручили шарф и горжет сержанта корпуса. Вот тогда, едва ли не впервые в жизни, он испытал настоящую радость и решил, что Господь услышал и одобрил его мечтания, что он все делает правильно и находится на верном пути.

Добавило радости и то, что после построения к нему подошли несколько человек теперь уже из «его» подразделения и поздравили с полученным званием. Правда, он заметил, что некоторые делали это неохотно, явно думая, что их незаслуженно обошли, но это было даже приятно осознавать. Он был отмечен самим генералом, а потому теперь его обязаны слушать и подчиняться.

«И это только начало, – думал он, выслушивая поздравления и с долей превосходства поглядывая на стоявших подле него кадетов. – Дальше я должен стать первым в корпусе и получить самое лучшее назначение в войска. Я это заслужил страданиями не только своими, но и всех моих предков…»

Теперь он знал, чего добиваться и как нужно себя вести. У него была цель, и он знал, что достигнет ее. Рано или поздно, но доползет, доберется до нее, и тогда… Что будет тогда, он еще не мог представить, но это пока было и не нужно. Дальше все ему откроется, и Господь поведет его, помогая во всем, что бы он ни задумал и ни предпринял. Ведь Бог любит униженных и страдающих… При этом он добавлял: «За правду», но что есть правда в этом мире, опять же ответить не мог, а поэтому ничуть не мучился над разгадкой, считая, она сама решится, когда это будет необходимо.

После того памятного случая, когда кадетов чуть не застал за игрой в карты вахмистр Семеныч, прошел изрядный срок. Василий больше не проявлял инициативы найти Ушакова или Ольховского, а они, то ли напуганные этим случаем, то ли по другой причине, тоже не стремились встретиться с ним. Лишь однажды, на стрельбах за городом, куда вывели весь Шляхетский корпус, он увидел их в рядах одной из рот, уже отстрелявшихся и возвращавшихся обратно. То, что встреча с вахмистром прошла без последствий, он понял. Ольховский сумел каким-то образом вывернуться и не выдал остальных. Но короткое знакомство с картежной игрой оставило у Василия самые яркие воспоминания, и он несколько раз ловил себя на мысли, как бы вновь сразиться с кем-то, а то и… попробовать играть на деньги. Хотя он хорошо понимал, чем грозит ему даже самый малый проигрыш в случае, если он у кого-то даже попросит денег взаймы. Проиграй он их – и все, конец. Отдавать будет нечем.

Он вспомнил, как в Тобольске время от времени зарабатывал тем, что писал прошения неграмотным крестьянам, приезжавшим специально в город из деревень, чтобы подать какую-то нужную им бумагу в губернскую канцелярию. Большинство из них обращались к дьякону, служившему в храме возле канцелярии, а тот, за обычной своей занятостью, отправлял их к кому-то из знакомых семинаристов, среди которых был и он, Василий Мирович. Здесь же, в Петербурге, у него такого знакомства не было. А как самому найти просителей – а они непременно были, их не могло не быть в столице, куда стекались просители и ходатаи со всей России, – он не представлял. Даже в молитвах он стал обращаться к Богу, чтоб тот помог ему познакомиться с кем-то из них, и стал захватывать с собой на прогулки бутылочку с чернилами и заточенное гусиное перо, пряча их от посторонних глаз в шапку.

И вот однажды ему повезло. Во время прогулки в свободное время неподалеку от здания сената к нему обратилась не старая еще женщина, сопровождаемая пареньком, немного моложе самого Мировича:

– Сударь, не подскажете, куда следует обратиться, чтоб написать прошение на имя государыни? Мы прибыли из Тверской губернии, а здесь, в столице, у меня никого из знакомых нет и помочь некому.

Ее речь и манера держаться выдавали в ней женщину воспитанную, а чистая, опрятная одежда, хоть и отслужившая хозяйке не один сезон, говорили о том, что когда-то эта дама могла позволить себе одеваться богато и изысканно, но, судя по всему, времена те давно прошли.

– А гербовая бумага у вас имеется? – тут же спросил ее Василий, возликовав в душе, что Господь наконец-то внял его молитвам.

– Да откуда же у меня ей быть? – ответила удивленно женщина. – Да я и не знала, на какой бумаге его писать надо. Раньше этим мой покойный муж занимался. Сделайте милость, объясните бедной вдове, как поступить, готова хоть немного, но отблагодарить за помощь вашу. Состояния у меня никакого нет, все задолго до смерти своей муж мой спустил, а теперь вот сосед-злодей покушается на имение наше, якобы за какие-то там долги, мужем оставленные…

Мирович повел ее в лавку, где продавалась специальная бумага для написания подобных прошений, которую он заприметил еще давно и на всякий случай держал в памяти, надеясь, что знание это ему пригодится. Там вдова приобрела требуемый для прошения лист, посетовав на дороговизну, и Василий повел их в ближайший трактир, также запримеченный им для подобных случаев. Там они выбрали стоящий у окна свободный стол и сели за него втроем. Мальчик, судя по всему, ее сын, что-то прошептал на ухо женщине, и та кликнула слугу, чтобы принес им что-нибудь перекусить. Пока они ждали еду, она принялась объяснять Василию, в чем заключается суть ее дела.

– Муж мой оказался человек непутевый, хоть и дворянин, и оставил нас с сыном, – тут она кивнула в сторону мальчика, который за все это время не произнес ни слова, – без гроша в кармане. Куда он дел мое приданое, ума не приложу, но этого теперь не вернуть, а уж сколько я слез пролила, как одни остались и о его долгах узнала, о том и заикаться не стану. Но главная беда недавно пришла… – Она чуть помолчала, чтобы собраться с силами, и наконец продолжила:

– Пожар у нас в усадьбе вышел, и хотя удалось потушить вовремя, но выгорел от оброненной свечи кабинет моего супруга, где все бумаги наши хранились. А среди них была купчая на приобретение того имения, где мы и проживаем. Как о том узнал бывший ее владелец, человек известный и со связями, не знаю. Но он обратился в суд о восстановлении своих прав на имение. На суде от меня потребовали предъявить купчую, а от нее один пепел остался. Спросили, были ли свидетели при совершении сделки, а мне о том что известно? Я в то время на сносях была, сына ждала, – она вновь кивнула в сторону мальчика, который торопливо хлебал принесенный слугой суп, – мне о том ничего неизвестно. Дали месяц для подтверждения прав. Ну, я думала-думала, и поехала в столицу, может, хоть здесь управу найду на обидчика своего.

Мирович терпеливо выслушал ее, соображая, как правильно составить прошение, чтобы на одном листе изложить суть дела и при этом не ошибиться и не потребовать новый чистый лист, который стесненная в средствах вдова вряд ли согласится приобрести за свой счет. Ему тут же вспомнилось собственное прошение, что еще по осени он отправил на имя государыни и до сих пор не получил никакого ответа. Вряд ли и эта женщина добьется чего-то, не имея на руках нужных документов. Он вдруг спросил ее: умеет ли она сама писать, а если да, то почему собственноручно не написала прошение? Та в ответ обиженно поджала губы и подтвердила, что грамотой владеет, но не знает, о чем именно следует писать. Тем более в таком состоянии вряд ли сможет изложить ясно суть дела.

Мирович выслушал объяснения, поинтересовался, какую фамилию она носит, где находится имение и кто бывший хозяин, что претендует нынче забрать его обратно. Потом он пересел за соседний стол, чтобы ему никто не мешал, извлек из шапки свои письменные принадлежности и сосредоточенно принялся писать. Он в нескольких предложениях не только описал суть дела, но отдельно остановился на бедственном положении вдовы. А от себя добавил, не вдаваясь в подробности, что родители несчастной женщины были достойные люди и весь род ее служил верой и правдой батюшке императрицы, надеясь, что проверять эти сведения вряд ли кто станет. Еще чуть подумав, приписал об обидах, чинимых ей со стороны бывшего владельца усадьбы, и о том, что после смерти мужа она осталась на руках с малолетним сыном.

После этого, дождавшись, когда чернила высохнут, вернулся обратно к терпеливо поджидавшей его просительнице и положил свое творение перед женщиной. Она близоруко сощурилась и, чуть шевеля губами, принялась читать его. Уже дойдя до конца листа, она вдруг наморщила носик, и из глаз у нее побежали слезы. Василий поспешно схватил лист, боясь, что он может быть испорчен бурным проявлением чувств плачущей женщины. Она же быстро успокоилась, промокнула глаза батистовым платочком и тихо произнесла:

– Благодарствую, сударь. Даже не ожидала, что можно все изложить столь гладко. Будто бы все обо мне знаете. Но ведь это не так, правда? Ума не приложу, каким образом вы догадались. Но, видимо, душа у вас добрая, а может, и сами настрадались не меньше моего. Думаю, Бог отблагодарит вас за добрые дела ваши.

Потом она извлекла из дамской сумочки потертый замшевый кошелек, раскрыла его и долго там рылась, производя в уме какие-то подсчеты, и наконец, помявшись, извлекла на свет две серебряных монеты достоинством по пятьдесят копеек. Мирович глазам своим не поверил, потому что за подобную услугу в Тобольске ему платили не больше пятака, а тут – целый рубль. Но радость его продолжалась недолго, поскольку вдова вдруг решительно убрала один полтинник обратно и поднялась из-за стола. Но и этого было вполне достаточно. Василий зажал потертый серебряный полтинник в кулаке и так разволновался, что чуть не оставил за соседним столом свои письменные принадлежности, если бы слуга не остановил его и молча не показал глазами на них.

Когда он уже в одиночестве вышел на улицу, ярко сияло солнце и мимо, как обычно, спешили куда-то люди, скакали всадники, кричали зазывалы из находящихся неподалеку торговых рядов. Казалось, он попал совсем в иной мир, не подозревая раньше о его существовании. У него впервые появилась такие деньги, и он мог их тратить на что угодно. «Но это только начало, – подумал он. – Я теперь каждый день буду выходить к сенату и там поджидать таких вот просителей. А когда заработаю кучу денег, то…» – что будет тогда и как он потратит свои деньги, Василий пока представить не мог, но твердо знал, с этого дня у него обязательно начнется новая жизнь.

7

С тех пор прошло чуть больше месяца, и зима потихоньку оставляла столицу. Наступление весны в Петербурге можно было ощутить по сырому ветру, задувавшему со стороны близкого моря, и по образовавшейся наледи на дорогах, небольшим пока сосулькам на водостоках и появлению несметного числа воробьев на улицах. Идущие навстречу Василию прохожие прижимали к себе полы плащей, женщины натягивали до самых глаз платки, а стоявшие возле государственных служб на часах гренадеры нет-нет да и ловили одной рукой сорванную с головы треуголку, пытаясь сохранить при этом строгое выражение лица.

На перекрестках в обилии появились лотошники со снедью. Они как-то особенно держали свои лотки на кожаной петле, закинутой на шею, умудряясь размахивать свободными от ноши руками, едва не хватая за одежду спешащих мимо по своим делам прохожих.

Поначалу Василий останавливался чуть ли не возле каждого из них, прикидывая, на что можно истратить остаток из полученных за написание прошения денег. После написания неутешной вдове памятного ему прошения ему повезло всего лишь раз, когда в том же трактире, куда он стал заходить, как только удавалось вырваться в город, познакомился с подвыпившим мужичком из-под Твери. Тот очень желал узнать, где состоит на службе забритый в рекруты его младший сын, и специально для того приехал в столицу. Здесь он обошел все стоявшие в городе полки, спрашивая, не знает ли кто его Тимоху. Сердобольные караульные за кусок сала, несмотря на начавшийся пост, выводили из казармы всех отозвавшихся на их крик Тимофеев, но сына именно тверского мужичка не нашлось.

Окончательно потеряв надежду, он и завалился в трактир, выпил там несколько кружек браги, коей хозяин торговал из-под полы для таких вот заезжих бедолаг, разоткровенничался, и кто-то посоветовал ему написать письмо главнокомандующему, а то и самой государыне. Тут и услышал его стенания Василий, предложив свои услуги. Деньги на лист обычной, не гербовой, бумаги мужичок еще отыскал, но, заполучив письмо, платить наотрез отказался. Взамен он всучил новоявленному писарю кусок оставшегося сала и развел руками. Мол, делай, что хочешь, а денег у него нет совсем. Василий чертыхнулся, хотел огреть мужика этим же куском, но сдержался и обменял его прямо здесь, в трактире, на тарелку горячего супа и каравай черного хлеба.

Ничем закончились и другие его попытки заработать хоть что-то через написание прошений. После нескольких посещений облюбованного им трактира, где он, не имея денег, ничего не заказывал, а лишь молча сидел в углу, ожидая встречи с кем-то из случайных жалобщиков, хозяин, и без того хмуро поглядывавший в его сторону, однажды преградил ему дорогу и пообещал пожаловаться кому следует, если еще хоть раз увидит его на пороге. Не оставалось ничего другого, как бродить поблизости от сената, зорко высматривая подходящих клиентов. Но к нему подходили, интересовались, как пройти к почтовой станции, где можно переночевать, а то и вовсе озадачивали вопросом, куда можно сунуться по нужде. Волей-неволей, а Василию приходилось хоть как-то отвечать на вопросы, чтобы не производить впечатление деревенщины.

Постепенно он освоился и с этим родом занятий, приноровился к нему и вскоре узнал для себя много интересного и даже составил некоторое представление, зачем большинство народа приезжает в столицу. Люди состоятельные и те, кто не первый год жил здесь, с подобными вопросами к нему просто не обращались и лишь кидали удивленные взгляды в его сторону, когда он с готовностью улыбался им, готовый к тому, что его сейчас обязательно о чем-то спросят. Он даже перезнакомился с несколькими лотошниками, приметившими его, что не без риска для себя и товара выходили торговать в центре столицы без специального на то разрешения.

Но однажды на него наткнулся офицерский патруль, выискивавший пьяных военнослужащих. Старший из них спросил у Мировича, почему он тут околачивается и имеет ли при себе разрешение на выход из учебного корпуса. Василий поначалу растерялся и хотел просто дать деру, надеясь на быстроту своих ног. Только вдруг в нем взыграло какое-то озорство, и он, понизив голос до шепота, сообщил на ухо старшему из патрульных, мол, отлучился из корпуса по собственной инициативе, поскольку стоял у главного входа и вдруг приметил проходящего мимо подозрительного господина. Тот что-то высматривал и вынюхивал повсюду и вел себя не так, как все остальные. Василий самозабвенно врал, как тот господин встретился на мосту с другим таким же подозрительным, как и он, человеком и тайком передал ему какие-то бумаги.

– Так я и дошел за ним вот сюда, а тут и вас встретил, думал, сейчас окликну. Оглянулся, а того господина уже и нет, скрылся. Видать, тоже вас испужался…

Старший офицер с оторопью взглянул на искренне таращившего на него свои черные глаза кадета и с недоверием спросил:

– И как выглядит тот господин? Показать можешь?

– Если мы его нагоним, – с готовностью отозвался Василий. – Пока мы говорили тут, он мог уже далече уйти…

– За мной, – скомандовал офицер спутникам и, схватив Василия за плечо, широко зашагал в том направлении, что тот указал.

Вскоре они действительно нагнали господина в черном, до пят, плаще и круглой бобриковой шапке, натянутой на самые глаза. Василий, не раздумывая, ткнул в его сторону пальцем и остановился. Патрульные ускорили шаг, стремясь нагнать подозрительного прохожего, а Василий тем временем шмыгнул в ближайшую подворотню и кинулся бежать в сторону Шляхетского корпуса, боясь, как бы патрульные, разобравшись с неизвестным, не бросились ловить его самого. Бежал он, сокращая себе путь, через проходные дворы и мало кому известные переулки, потому как довольно хорошо изучил за время своих блужданий центр города, и скоро оказался в своей казарме. Там он быстренько переоделся и схватил в руки первую попавшуюся книгу, сделав вид, будто бы занят ее чтением.

Не прошло и часа, как внезапно объявили общее построение в парадной зале. Мирович, почуяв недоброе, хотел было где-нибудь спрятаться, но потом решил, все одно будут отмечать всех не явившихся, а это еще хуже. Поэтому счел за лучшее явиться на построение, но на всякий случай перетянул щеку шейным платком под предлогом, что у него разболелись зубы. К тому же построение могли объявить совсем по иной причине, а не для выявления кого-то провинившегося, кем он себя сейчас ощущал.

Мелкие происшествия в последнее время стали случаться все чаще, и начальство чуть ли не через день объявляло общее построение для выявления виновных. Чаще всего в корпус приходили торговки с рынка, у которых, по их словам, кадеты воровали с лотков калачи и шаньги. Когда к ним выходил кто-то из старших офицеров, они клялись и божились, что запомнили приметы воришки и смогут безошибочно его опознать. Действительно, кадетов легко можно было отличить по серой суконной форме, в которую они все были одеты, но найти обидчика среди нескольких сотен его ровесников было делом нелегким. Может, сердобольные женщины действительно не успевали запомнить налетчиков, которые чаще всего подскакивали к ним группой из нескольких человек, и пока один отвлекал хозяйку разговорами, другой тихонько грузил в шапку то, что мог достать, а потом все дружно разбегались в разные стороны. Так или иначе, но ни разу еще посредством хождения по рядам выстроенных по этому случаю поголовно всех кадетов узнать похитителей съестного не удалось. Может, торговки, сами вынянчившие не одного ребенка, понимали, что не от хорошей жизни и не из озорства крадут будущие офицеры их калачи и ватрушки. И потому, глядя на их бледные, изможденные от долгих занятий лица, просто жалели воришек, делая вид, будто не узнавали похитителей. Тем более, во избежание очередных слухов и разговоров, и без того регулярно витавших вокруг кадетского корпуса, начальство после безрезультатных проверок, махнув рукой, вручало им некоторую сумму, обычно в несколько раз превышавшую стоимость пропавшего у них товара.

Частые налеты кадетов на местный рынок можно было объяснить тем, что по весне начались перебои с поставками муки и воспитанников кормили все больше кашей и пустыми щами. Тем более шел Великий пост, нарушать который официально начальство не могло при всем желании. Вот голодные кадеты и восполняли недостаток питания за счет похищений на рынках. Не помогало усиление дежурств в казармах, куда направляли старшекурсников. Те тоже были не против получить свою долю из уворованного и тишком отпускали парней побойчее совершать налеты на рынки, а потом всячески тех покрывали.

Когда Мирович вошел в актовый зал, там собрались почти все кадеты, причем некоторые были одеты отнюдь не по уставу. У многих были заспанные лица, иные откровенно зевали, прикрывая рот пятерней. Василий поспешно встал во второй ряд и в тягостном ожидании уставился в сторону двери, через которую обычно входили корпусные офицеры, дожидавшиеся общего построения у себя в кабинетах.

Наконец послышались шаги по коридору, бряцанье по половицам кованых сапог. Двери распахнулись, и вошел сам начальник корпуса генерал Игнатьев с боевыми наградами на камзоле, а затем и остальные корпусные офицеры и их помощники. Меж ними шел, к ужасу Василия, тот самый патрульный, что не так давно остановил его близ здания сената. У Василия все похолодело внутри, и он стал подумывать, не снять ли с лица платок, поскольку этим он выделялся среди своих товарищей. Однако, приглядевшись, заметил еще несколько человек точно с такими же повязками на лицах, видать, всерьез простудившихся в плохо отапливаемых казармах.

Топить весной прекращали очень рано. Разрешалось брать дрова лишь в том случае, если в помещении становилось по-настоящему холодно и вода для питья застывала в стоящих в спальных комнатах кувшинах. При этом все воспитанники начинали не в такт клацать зубами и дружно чихать, на что дежурный офицер приказывал плотнее укрываться худенькими одеялами, заверяя, что во время военных действий в офицерских палатках будет тоже не очень-то жарко. Василий, чуть подумав, решил тоже сказаться простуженным и оставить повязку, но голову опустил вниз, стараясь не встречаться взглядом с патрульным, который, войдя в зал, встал чуть в стороне от остальных офицеров и внимательно разглядывал стоявших двумя шеренгами вдоль стен кадетов.

Меж тем командиры рот зычно скомандовали:

– Первая рота! Стоять смирно!

– Вторая рота! Смирна-а-а!!

Потом по очереди подошли к начальнику корпуса, отдали честь и отрапортовали:

– Первая рота построена!

– Вторая рота построена!

Начальник, приняв от них рапорт, без малейшей паузы обратился к собравшимся:

– Здравия желаю, господа кадеты!

– Здрав-ви-ия же-ла-ем, ва-ше вы-со-ко-пре-во-схо-ди-тель-ство!!! – не совсем дружно отозвались те.

– Вольно, – отдал очередную команду генерал Игнатьев. – А теперь, господа, прошу сделать два шага вперед того, кто не далее, как час назад, будучи в городе, указал военному патрулю на некого подозрительного господина, а потом по неизвестной причине скрылся.

В актовом зале наступило тягостное молчание, и лишь в дальнем его углу слышалось негромкое шушуканье тихо переговаривающихся меж собой воспитанников старших классов. Мирович весь напрягся. Ему показалось, будто сейчас у него в мозгу что-то взорвется и он упадет без чувств. Он уже представил, как его за нарушение дисциплины публично накажут отправкой в карцер, а то и вовсе отчислят из корпуса. Куда ему тогда деваться? Ехать к бабке в Малороссию? Возвращаться в родной Тобольск? Или определяться в солдаты и тянуть с рекрутами общую лямку?

«Нет, лучше смерть, но только не позор, – подумал он про себя. – Если только меня опознают, убегу и брошусь в реку. Утону, но не переживу позора».

Действительно, одно дело было стащить у торговок пирог или калач, и совсем другое – ввести в заблуждение военный патруль. Это уже преступление серьезное…

«А может, патрульный не опознает меня? – пронеслась в голове успокоительная мысль. – Обычно торговок ведут перед строем, а тут почему-то пришедший военный стоит в стороне и не пытается найти кого-то».

– Как вижу, наш герой страдает излишней скромностью и не желает признаться в своем поступке, – громко произнес генерал Игнатьев. – А зря. С его помощью патрульные задержали господина, не имевшего при себе паспорта и к тому же не говорящего по-русски. Как выяснилось, в столицу он прибыл не откуда-нибудь, а из самой Пруссии, с которой у нас очень непростые отношения. Но это уже не наше дело, и кому положено, разберутся с тем господином. Но вот задержать его помог один из наших кадетов, за что ему честь и хвала. Так он здесь? – повторил генерал свой вопрос. – Пусть выходит без всякого стеснения, а то потом будет поздно.

Василий, понимая, что момент может быть упущен, сорвал с лица ставшую ненужной повязку и, не поднимая головы, сделал два шага вперед, застыв перед строем.

– Подойди ко мне, – поманил его рукой генерал. – Кто таков?

– Кадет Василий Мирович, – отрапортовал тот, подойдя на несколько шагов к генералу.

– Что же сразу не вышел? Больно стеснителен, – покачал головой Игнатьев, – на тебя это не похоже. Не ты ли по зиме приходил ко мне в кабинет с каким-то делом?

– Так точно, – гаркнул Мирович. – Я приходил.

– Тогда не побоялся, а тут вон какая напасть на тебя напала. Не пойму что-то тебя. Ладно. Господин капитан, – обернулся он к патрульному офицеру, – он вам указал на того господина? Поглядите хорошенько, а то… всякое бывает… молодо-зелено. Боюсь, чтоб ошибки не случилось…

– Да вроде он, – не очень по-военному отозвался капитан. – Я его лица, если признаться, не рассмотрел, а потом погнались догонять того господина, и совсем не до него стало. Но раз говорит, что он, значит, так оно и есть.

– А мы сейчас это проверим, – усмехнулся генерал. – Скажи-ка мне, молодец, где ты с патрулем встретился? Надеюсь, этого не забыл от лишней своей скромности? Ну, отвечай живо…

– Неподалеку от правительствующего сената, ваше высокопревосходительство, – отчеканил Василий.

Генерал вопросительно глянул на патрульного капитана, а тот в ответ радостно кивнул головой, подтверждая ответ Василия.

– Там оно и вышло. Мы его спросили, чего он там делает, а он и указал на того господина, а обо всем остальном вы сами знаете.

– Понятно, – негромко произнес генерал, пытливо вглядываясь в лицо Василия. – Ну, молодец! Хвалю за то, что поступил верно, а чем тебя отличить, еще подумаю. Ты пока становись в строй, у меня к вам ко всем еще другое объявление будет.

Мирович развернулся кругом и вернулся в строй, заметив на ходу, с каким восхищением смотрят в его сторону остальные кадеты. Аполлон Ушаков, стоя в противоположном ряду напротив него, широко улыбнулся и подмигнул, давая понять, насколько он доволен за своего друга. Но Мирович не счел нужным ответить ему, поскольку их отношения за последнее время оказались изрядно подпорченными из-за картежной игры, в которую Василий неожиданно для себя втянулся. Едва выдавался свободный момент, он находил Ушакова или Петра Ольховского и после короткого приветствия заводил разговор о том, что пора перекинуться в картишки, если те не против. В результате он проиграл каждому из них по несколько рублей, но друзья, если можно было их так назвать, до поры до времени с отдачей денег не торопили, хорошо понимая, что взять их Василию все одно неоткуда.

Сам же Василий всячески ругал себя за картежное пристрастие, но как с ним бороться, не знал. Дело дошло до того, что карты снились ему по ночам, и на месте королей и валетов он видел лица своих сотоварищей по игре, зловеще улыбающихся ему. Он потому и возобновил свои походы по городу, что таким образом пытался убить время, чтобы вновь не засесть за карты.

Вдруг он услышал чьи-то голоса за дверью зала, а когда вгляделся, с удивлением различил вошедшую группу военных, среди которых был и попечитель корпуса сам граф Юсупов. Вместе с ним вошли два генерала и еще несколько совершенно незнакомых офицеров. Лица у всех были крайне взволнованны, а граф Юсупов нес в руках свернутый в трубку лист бумаги, держа его с таким подобострастием, будто бы там находилась его собственная судьба, и он боялся уронить ее на пол. Он торопливо подошел к генералу Игнатьеву и что-то тихо сообщил тому. При каждом его слове брови генерала взлетали вверх, а уголки рта плотно сжимались, в результате чего лицо его, казалось, окаменело, взгляд потух, плечи опустились вниз, и весь он как-то сжался, ссутулился. Он украдкой взглянул в сторону начавших шуметь кадетов и что-то негромко ответил графу. Тот кивнул в ответ, и тогда Игнатьев, набрав в грудь воздух, сделал несколько шагов вперед, в результате чего окончательно отделился от остальной группы офицеров и воспитанники могли различить малейшее изменение на его лице и даже слышать его частое, прерывистое дыхание. В зале неожиданно наступила напряженная тишина, как бывает во время сообщения о чьей-то смерти.

– Кадеты, смирно, – как-то обыденно и по-домашнему, без обычного напора в голосе скомандовал Игнатьев.

И такое его обращение подействовало на кадетов гораздо сильнее и неожиданнее, нежели привычно отдаваемая во весь голос зычная команда. Все не только подтянулись, подравнивая строй, но внутри у молодых людей все сжалось, руки словно приросли к телу, дыхание замедлилось, как перед неожиданной опасностью. Они вдруг поняли, что случилось что-то непредвиденное, во что они сейчас будут посвящены. И неизвестно, насколько эта новость коснется каждого, не зацепит ли что-то родное и близкое, живущее в них пока еще тихо и неприметно. Однако стоит лишиться этой незаметной малости, как жизнь у всех изменится и понесется вихрем, покатится непонятно куда и зачем.

В зале установилась тишина невероятная, не слышно было не то что шепотка или чьего-то голоса, но в миг прекратилось покашливание, сопение; скрип пересохших у печки башмаков и тот прекратился. Неожиданно громко прозвучал шелест развернутого Юсуповым листа, который он поднес к самым глазам и хотел зачитать, но потом отвел бумагу от лица и кивнул зачем-то Игнатьеву, давая тем самым какой-то знак или распоряжение. Игнатьев понял графа и вновь обратился ко всем:

– Указ ее императорского величества. Слушать всем и мест своих не покидать до конца прочтения. И все, что здесь сообщено будет, хранить в полной тайне, пока не разрешено будет говорить о том публично.

Закончив говорить, он кивнул теперь уже в ответ Юсупову, и тот, пару раз кашлянув, словно пробовал, ладно ли у него поставлен голос, заскользил глазами по принесенной им бумаге:

Манифест государыни нашей императрицы Елизаветы Петровны о несправедливых действиях короля прусского противу союзных с Россиею держав Австрии и Польши.

Непременное Наше желание пребывать со всеми державами, а особливо с соседними, в дружбе и добром согласии, показали Мы с самого Нашего на Прародительский престол вступления, скорым пресечением тогдашней с Швецией войны…

На этом месте граф Юсупов перевел дыхание и глянул в сторону офицеров, внимательно вслушивавшихся в каждое слово. Потом перевел взгляд на стройные ряды кадетов и добавил от себя:

– Кому неведомо, поясню: государыня императрица когда только на трон взошла, то повелела все войны, что до нее начаты были, при первой возможности закончить на лучших для нас условиях. Тогда-то и мир со Шведской державой подписан был вечный. А вот теперь… Слушайте, о чем далее тут прописано.

И он начал несколько нараспев, монотонно, путая из-за своей близорукости окончания слов, читать дальше государственный манифест. В нем сообщалось, что король прусский дважды напал на Саксонию, землю, принадлежащую римской императрице королеве Венгеро-Богемской, российской союзницы. То же самое он предпринял и в отношении польских земель, разорив их. Действия его возбудили всю Европу, и российская императрица вынуждена была держать часть армии в границах Лифляндии.

После этого известия по залу пронесся пока что тихий шепоток: «Война». Кадеты заволновались, на лицах у многих появилось восторженное выражение, еще чуть – и весь строй мог прийти в движение, раздались бы крики радости. Тогда Игнатьев, чутко уловивший их настроение, тронул за рукав графа Юсупова, дав ему понять, чтобы он остановил на время чтение манифеста и, выйдя чуть вперед, громко скомандовал:

– Смирно! Прекратить разговоры!

Он дождался, когда кадеты подтянутся и прекратится даже самый незначительный шепот, а затем, чеканя каждое слово, отчетливо проговорил:

– Слушать со вниманием. Иначе… Иначе будем вынуждены отправить всех по классам и собраться вторично для повторного чтения манифеста государыни. – Тут он еще раз сделал паузу и уже другим тоном, как бы от себя, закончил: – Ее величеству будет доложено, как кадеты корпуса слушали высочайший манифест. – И уже совсем по-отечески и едва ли не с нежностью: – Господа, я хорошо вас понимаю… Ваша судьба, точнее, многих из вас, содержится в сем рескрипте. Но вы же воины и должны показывать свою выдержку. – Он пробежал быстрым взглядом, хмуря седые брови, по рядам, вновь взглянул на графа Юсупова и отступил назад, добавив: – Слушаем со вниманием!

Его обращение должным образом повлияло на кадетов. Разговоры прекратились, лица словно застыли, и лишь шумное дыхание, выдававшее нетерпение воспитанников, говорило о желании всех как можно скорее узнать главное, содержавшееся в манифесте императрицы. Понял это и граф Юсупов и уже не стал выделять каждое слово, а проговаривал их бегло, стремясь достичь самого важного из прочитываемого им текста. А смысл всего заключался в том, что армиям русским велено было чинить диверсию в областях государства прусского, дабы принудить короля к постоянному миру и прекращению чинить обиды населению других государств. Заканчивался манифест призывом к ежедневным праведным молитвам во имя прославления Господа как защитника государства Российского.

Закончив чтение, граф Юсупов вновь откашлялся и перекрестился. Словно по команде, в зал со всем причтом вошел корпусный священник, и началось торжественное богослужение. Кадеты вразнобой повторяли слова молитв, осеняли себя крестным знамением, но мысли их были заняты тем, будут ли они взяты на войну, и если будут, то когда. Никто из них не думал о смерти, о походных лишениях, страданиях от полученных в боях ран. Каждый мнил себя героем и мечтал как можно быстрее покинуть опостылевшие стены Шляхетского корпуса, ни мало не сожалея, что далеко не все науки постигнуты и нужно кому год, а иным и три продолжать учебу. Нет, все и думать не хотели задерживаться хоть на день в школьных классах и, выдай им сейчас форму, оружие, пошли бы, не задумываясь, вслед за выступившей в поход армией.

«Жизнь научит, а нет, так люди подскажут», – думал вместе со всеми и Мирович. Он уже и забыл, как шел на общее построение, готовый к разоблачению, предчувствуя печальное завершение своей судьбы. А тут вон оно, как все обернулось, даже не ожидал.

Он поискал глазами патрульного офицера, с которым не так давно столкнулся возле сената. Тот с вместе с другими корпусными офицерами участвовал в общей молитве.

«Как же так случилось, что указанный мной человек оказался лазутчиком? – запоздало спросил сам у себя Василий. – Может, они ошиблись? Не могло же так совпасть – я указал, и тот вдруг лазутчик? Что это? Совпадение или перст Божий?»

При этом он истово перекрестился и поднял глаза к расписанному неизвестным художником потолку, где изображена была битва русской гвардии со шведами, а сбоку, над группой офицеров, стоял царь Петр с поднятой призывно рукой и с вздыбленным в сторону неприятеля конем.

Почему-то раньше он не особо вглядывался в эту картину с изображением первого русского императора, участвующего в сражении. А сейчас вдруг задался мыслью о своем отношении к человеку, погубившему всю его семью. Несомненно, из-за него, а не из-за кого-то другого, он, Василий Мирович, влачит жалкое, практически нищенское существование без единой копейки в кармане и вынужден зарабатывать написанием прошений. Он сослал его бабку и отца с братьями в Сибирь. Там, в Тобольске, похоронены его отец и мать. И он, Василий, родился в Сибири, но не хотел считать тот край своей родиной. Мало ли где он мог родиться по воле случая! Хоть на Луне. Он же есть казак запорожский, и родина его – Малороссия – и никак иначе! А Сибирь – это так, временное прибежище. Вдруг ему захотелось именно сейчас всеми правдами и неправдами оказаться на родине своих предков, ощутить ее запах, искупаться в реке, увидеть цветущие сады, о которых столько рассказывала бабка Пелагея.

Но он хорошо понимал, что желание его практически невыполнимо… Если его после первого года обучения даже и зачислят в действующую армию, то он окажется или в Лифляндии, а то и в самой Пруссии, но никак не в Малороссии.

И тут неожиданно ему пришла в голову совсем другая мысль: а почему, собственно говоря, он должен сражаться за дочь императора Петра лишь потому, что ей вдруг не понравился прусский король Фридрих? Он, казак по рождению, сам вправе решить, против кого следует направить свое оружие. У казаков принято всем вместе на казачьем кругу решать: идти на войну или нет. Сейчас же его никто не спрашивает, желает ли он принять участие в походе. Но почему тогда все другие так обрадовались, лишь прозвучало слово «война»? Их ведь тоже никто не спросил, желают ли они сражаться.

Чем же тогда он, Мирович, отличается от остальных своих товарищей по корпусу? Неужели ни в ком не всколыхнулось чувство собственного достоинства, когда все воины равны меж собой? Разве они, связанные воинским братством, не будут одинаково подвержены смерти, которая сравняет всех, несмотря на звания и должности? Ведь по рассказам отца и его братьев, казаки выбирали своих начальников лишь на время походов, а потом в любой момент могли их переизбрать. Куда все ушло? Почему поменялись люди, и теперь уже не от их воли, а от желания того, кто посажен на трон, зависит, начинать или нет войну? Неужели теперь жизнь подданных безоговорочно принадлежит царям или императорам?

«Да так даже с рабами не поступали, – продолжал развивать свою мысль Мирович, – а у свободных людей всегда был выбор, зависящий лишь от воли Бога. Неужели императрица взяла на себя Его роль и может решать за Него, когда и с кем воевать?»

Все эти вопросы, на которые он сам не мог найти ответ, вдруг на мгновение промелькнули у него в голове, и он не сразу заметил, что богослужение закончилось и к кадетам вновь обратился генерал Игнатьев:

– Перед тем, как вы разойдетесь, хочу еще раз напомнить вам всем, что все услышанное вы должны хранить в полной тайне. Не стану говорить, что ждет того, кто поделится услышанным с кем-то из людей гражданских. Манифест зачитали пока только в военных частях, которые должны выступить в Лифляндию.

– Значит, война? – не сдержался кто-то.

– А мы как же? – раздался выкрик с противоположной стороны.

– Нас направят?

– Ура!!! – послышалось сразу несколько тонких, почти мальчишеских, голосов, и тотчас кадетские ряды пришли в движении, начался гвалт, топот ног, взмахи рук.

Но Игнатьев не дал разгореться юному буйству и властно гаркнул:

– Тишина! Иначе будем находиться здесь до позднего вечера, а наиболее нетерпеливых направлю маршировать во внутренний двор.

При упоминании о ненавистной муштре выкрики прекратились, и кадеты, с трудом сдерживая себя от выплеска одолевающих чувств, вновь замерли.

– Не могу сказать точно, будет ли кто-то из вас участвовать в выдвижении вместе со всей армией, о том нам еще не сообщили…

– Как же так? – вновь не сдержался кто-то из юношей. Но Игнатьев сдвинул брови, и лицо его побагровело.

– Еще один такой выкрик и все на плац! Повторяю… Приказа о сборах в поход пока не было, но … – Он на какое-то мгновение остановился, и пауза его подействовала на всех, как щелчок взведенного курка, все напряглись. И тогда он закончил: – Но все же под большим секретом скажу: нам стало известно, – он широко улыбнулся, – что приказ такой скоро будет получен и все или только старшие классы будут участвовать в походе…

Последние слова его были заглушены громким «ура», и он уже не мог сдержать разгоряченных кадетов, рвущихся хоть сейчас в бой. Игнатьев и все офицеры с улыбкой смотрели на них и сами не скрывали собственных чувств, тайком поглядывая друг на друга. Только граф Юсупов, не будучи человеком военным, думал о том, сколько предстоит хлопот и сборов в связи с предстоящим призывом воспитанников корпуса. Под его началом находилась, кроме всего прочего, суконная мануфактура, которая обеспечивала сукном всю российскую армию. А теперь, в связи с начавшейся кампанией, ему необходимо в несколько раз увеличить поставки сукна в армию. Он был тоже рад, что хоть на время войны станет меньше находиться при Шляхетском корпусе, и сможет вскоре отбыть к себе в имение, чтобы там заняться делами хозяйственными, которые были ему гораздо ближе и понятнее, нежели дела военные.

И на Мировича, независимо от прежних его мыслей, тоже подействовал общий настрой. И ему захотелось как можно скорее выбраться из столицы в действующую армию. А уж там, став офицером, он решит, что ему делать и как добиться если не полной свободы, то хотя бы независимости… При этом он ничуть не сомневался, что рано или поздно это должно случиться, потому как Бог на его стороне. Но только вряд ли он осознавал, что Бог далеко не всегда способствует человеческим желаниям, а потому не все они выполнимы…

 

Глава 3

ПРУССКАЯ КАМПАНИЯ

1

В мае 1757 года семидесятитысячная русская армия четырьмя колоннами через Лифляндию двинулась к берегам реки Неман, за которой находилась неспокойная и воинственная Пруссия. Непосредственно России угрозы со стороны прусского короля Фридриха II не было, к российским границам он пока приближаться не собирался. Но, присоединившись в январе 1757 года к Версальскому договору между Австрией и Францией против Англии и Пруссии, императрица Елизавета Петровна сочла нужным показать силу и мощь своей державы.

К их союзу тут же примкнули Швеция и Саксония, мечтавшие в общей суматохе урвать для себя то, что плохо лежит, пока король Фридрих будет воевать с русскими и австрийцами. Сами же они противостоять ему не могли, что показали первые столкновения объединившихся на время саксонцев и австрийцев. Не только сам король прусский считал себя лучшим полководцем Европы, но так же считали и многие европейские государи, потерпевшие от него поражение. Король Фридрих действительно был вояка предерзостный и всю свою жизнь посвятил войне, изобрел собственную тактику для атаки неприятеля «косым строем». Он легко разбил австрийцев в Пражском сражении в 1756 году, но в июне те собрались с силами и побили пруссаков в бою при Келине. Но это было лишь начало кампании, в которую вступали все новые и новые силы, желавшие проверить себя на полях европейских баталий.

В русской армии тоже имелись талантливые генералы, немало лет проведшие в сражениях. Но сравниться с прусским королем они не могли уже потому, что тот не был в действиях своих никем сверху ограничен и отвечал лишь перед самим собой и своей совестью, которой у него, как поговаривали побитые им государи, было всего лишь на хороший пшик. А любой русский генерал каждый свой шаг должен был согласовать с Петербургом, императрицей и теми соглядатаями, что неотрывно при армии находились. Поэтому жил в войсках никем не озвученный приказ сто раз подумать, подождать, прежде чем начать какую-то операцию, особенно если окончание ее грозит поражением, а тем паче бегством с поля боя.

Гораздо проще было уклониться от генерального сражения ввиду великих сил неприятельских и потянуть время. А там, глядишь, или непогода свое дело сделает и противник сам отойдет, или государи помирятся и совсем войну прекратят. В силу этого делалось все с оглядкой, нерасторопно и как бы через силу. И многие генералы считали, что, отбыв какой-то срок при армии и внезапно заболев или по иной причине, можно будет попросить себе замены, а там, вернувшись в имение, жить куда спокойнее и милее вдали от пушечного грохота и царского пригляда.

Наблюдать и контролировать формирование армии для похода ее в Пруссию взялся ближайший к императрице человек – генерал-фельдцейхмейстер Петр Иванович Шувалов. Но, будучи человеком штатским, возглавить ее, а тем паче командовать передвижением и баталиями он не мог. К тому же многие дела внутри государства российского, зачинателем и вершителем которых он был, не позволяли ему покинуть пределы страны. Но он все же внес свою лепту в воинское искусство, оставив за собой управление и руководство Обсервационным корпусом из тридцати тысяч штатных единиц. А вот командовать всей русской армией поручили Степану Федоровичу Апраксину. И хотя был он уже в изрядных летах и не особо стремился к жизни бивуачной, походной, императрица, перебрав всех других известных ей генералов, остановила свой выбор именно на Степане Федоровиче, присвоив ему по такому случаю чин генерал-фельдмаршала.

Вряд ли она видела в нем великого полководца, на полях сражений ум свой и храбрость показавшего, но иных она просто в своем окружении не нашла: тот стар, этот молод, а большинство генералов так и вовсе немцы. Как же они с Фридрихом воевать станут, когда чуть ли не родней ему доводятся? А вот Степан Федорович – истинный русак. Росту в нем чуть не под две сажени, когда-то первым красавцем в столице слыл; обходителен, говорить ладно умеет, одевается щеголем и, несмотря на лета преклонные, до сих пор на фрейлин придворных острый взгляд бросает. Чем плох? Ему самому из ружья не стрелять, в штыковую не ходить, авось справится с российскими солдатушками, направит их куда надо и, коль на то воля Божья будет, разобьет чванливого Фридриха. А случись что не так, призовут любезного Степана Федоровича к следствию, чтобы дал полный ответ за все упущения свои, а уж там поглядим: казнить его или миловать.

В памяти императрицы Апраксин остался как гонец еще во времена царствования ее тетушки, покойной ныне Анны Иоанновны, доставивший радостную весть с турецких берегов о взятии русскими войсками Хотина, за что он и получил тогда орден Святого Александра Невского. А потом провел вполне успешные переговоры с персидским властителем Надир-шахом. И дальше показал себя человеком дальновидным, интриг не затевающим, завел дружбу с ближним к императрице человеком Алексеем Григорьевичем Разумовским. Часто бывал у того в гостях, любил в картишки переброситься, о жизни побеседовать. Сошелся он во взглядах и с канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым, чем обеспечил себе известное влияние при дворе и, соответственно, получение высоких чинов и должностей: был назначен вице-президентом Военной коллегии, вслед за тем последовал ему чин генерал-аншефа и подполковника гвардии при Семеновском полку, а позже, накануне Прусской кампании, и генерал-фельдмаршала.

Прочих столичных жителей союз трех властолюбивых мужей – Бестужева, Разумовского и Апраксина – в восторг не приводил. Известный своей ироничностью князь Щербатов по этому поводу едко высказался, будто бы лесть их личная по отношению к Алексею Разумовскому, невенчанному супругу государыни, есть не что иное, как поиск ее, императрицы, расположения. И еще он добавлял, что Разумовский – человек, без всякого сомнения, добрейший и даже добропорядочный, никому зла не желающий, ничего недостойного не совершивший, но… все одно – недалек рассудком и, как все черкасы, весьма склонен к пьянству, хоть не беспробудному, но основательному.

Ладно, Разумовский, самого канцлера Бестужева частенько встречали петербуржцы в изрядном подпитии, чего, впрочем, об Апраксине сказать не могли, поскольку тот имел сложение крепкое и многие называли его не иначе как «Колосс Греческий», а потому любое питие того достойного мужа в плен его взять не могло. Но и он иногда в некоторую излишность мог впадать. Правда, злые языки приплетали к апраксинской завидной трезвости волевой характер супруги его – Аграфены Леонтьевны, урожденной Соймоновой, исправно следившей за супругом и терпеливо наставлявшей его на путь праведный.

Но то далеко не все рожденные молвой сведения о приближенных к императрице достойных мужах. К ним приплетали дочь самого Апраксина, Елену, вышедшую замуж за гофмейстера и сенатора князя Куракина. Не было для столичных блюстителей нравственности секрета в том, что она якобы состоит в амурных связях с самим Петром Ивановичем Шуваловым, меж тем как шуваловская жена – Марфа Егоровна – была едва ли не единственной неразлучной подружкой императрицы. Брату его, Ивану Шувалову, какое-то время было дозволено в любое время дня и ночи без стука входить в спальню государыни, о чем, несомненно, знал Разумовский, но относился к тому с тактом и пониманием.

Так что клубок дружеско-родственных и интимных связей был сплетен и так крепко завязан властными узами дворцовых интересов, что до конца понять, где одна ниточка начинается и где заканчивается, не представлялось возможным даже для самого бывалого и опытного наблюдателя. На том и держалась дворцовая дружба, иногда крепнущая, а временами слабеющая, пока кто-нибудь из важных персон по естественной причине не выпадал из общей связки и его место тут же занимал кто-то другой, принимая условия задолго до него начатой игры.

Так и главнокомандующий армией в походе на Пруссию генерал-фельдмаршал Апраксин хорошо знал те правила, на каких он получил этот пост, и нарушать их не собирался. Вряд ли он понимал, зачем и кому нужен этот поход, во главе которого он не по своей воле оказался. Но вопросы на сей счет задавать было не принято, да и вряд ли кто мог толком объяснить ему, ради чего случаются все войны на свете. Приказано воевать – воюй и не спрашивай, зачем. Может, сам поймешь и разберешься со временем, коль живым вернешься. А пока живой, надо пользоваться всеми благами и удобствами, кои на том свете уже не понадобятся.

Степан Федорович вез с собой на войну два десятка парадных костюмов, украшенных изумрудами и брильянтами. Вслед за ним около двух сотен добрых лошадок везли его личную мебель, съестные припасы, кур и гусей в клетках, огурчики соленые в бочках, бочонки с редкими винами, лекарей, портных, цирюльников, сапожников, кузнецов, шорников, два десятка музыкантов, писцов, слуг и лакеев, а всего сто двадцать человек обслуги. Когда обоз главнокомандующего останавливался на ночлег и ставились походные палатки, то издалека тот бивуак можно было принять за город. А доносившаяся оттуда музыка навевала самые благие и мирные мысли, отнюдь не способствовавшие укреплению боевого духа собравшегося за богато накрытыми столами доблестного воинства. Не привык главнокомандующий ни в мирной, ни в военной обстановке в чем-то себе отказывать. А людская молва и разговоры солдатские? Да что ему до них – у каждого своя планида, и никто тому помешать не в силах.

Вся же армия двигалась чрезвычайно медленно и неторопливо, надеясь, верно, одним своим видом и количеством до смерти напугать неприятеля и заставить его сдаться на милость победителя. Главная задача, поставленная перед армией членами специально созданной для того Конференции, а выражаясь проще, военного совета, не покидавшего ни разу за все время Прусской кампании пределы столицы, состояла в вытеснении противника из Восточной Пруссии и занятии Кенигсберга.

Только вот вряд ли кто из членов того собрания понимал, какие трудности и лишения ждут российское воинство на чужой земле, куда нога русского солдата до тех пор ни разу не ступала. Да и далеко не каждый из состоящих при армии офицеров ждал скорой победы над прусским королем Фридрихом, поскольку у многих он пользовался великим почетом и уважением.

Особенно боготворил его включенный в тот совет наследник императрицы великий князь Петр Федорович, женатый на немецкой принцессе. Несомненно, о том хорошо знал генерал-фельдмаршал Апраксин. Поэтому никак не мог решить, что для него важнее: разгромить пруссаков и навсегда изгнать их с берегов Балтийского моря или же соблюсти интересы молодого двора, того не желавшего.

Рано или поздно именно Петр Федорович унаследует российскую корону, и как он тогда отнесется к человеку, пошедшему наперекор его чаяниям? К тому же в последнее время императрица изрядно сдала, и ходили слухи, что жить ей осталось совсем немного… Но и боев избежать, в случае если пруссаки их станут искать, тоже невозможно. Оставалось лишь уповать на Господа Бога, и будь что будет. А собственных планов наперед строить нечего, коль все на небесах решаемо…

Границу Пруссии русская армия перешла 21 июля 1757 года и столь же неспешно двинулась дальше по чужой земле к лежащему поблизости городку Инстербургу, стоявшему на правом берегу реки Прегель. Поскольку защищать Инстербург никто не собирался, то взят он был на другой день (22 июля) без единого выстрела. Главнокомандующий обрадовался факту тому несказанно. Вот она, удача, – и город заняли, и крови не пролили. Дальше бы так. Он приказал сделать длительную остановку, отписал о первой своей победе в Петербург и дал бал в честь своей бескровной победы.

Жители городка без всякой враждебности разглядывали снующих по городку русских солдат, которые до того рисовались им кровавыми чудовищами, что питаются исключительно сырым мясом, отчего волосы у них растут по всему телу, а глаза по ночам светятся, как у волков. Солдатам же было невдомек до их страхов и опасений, и каждый полк спешил обустроиться, насколько то было возможно, и оглядеться, куда это их ненароком занесло.

Еще изначально в Петербурге было решено из основного состава армии выделить особый осадный корпус для взятия портового города Мемеля, находящегося на Балтийском побережье, поскольку через его порт имелась возможность подвозки по морю боеприпасов и продовольствия для русской армии. Взятие Мемеля поручили возглавить генерал-аншефу Вилли Вильмовичу Фермору. 8 июня он прибыл в Либаву, где шло формирование осадного корпуса, провел войскам смотр, в котором участвовало около восьми с половиной тысяч человек, поскольку часть полков вместе с осадной артиллерией уже находились в пути, и отдал приказ выступать.

Через десять дней войска вышли к побережью и приступили к осаде города. Гарнизон Мемеля состоял всего из восьмисот человек, но зато имел 80 орудий. Под знамена Фермора собралось в общей сложности 16 тысяч человек, а со стороны моря прибыла эскадра под командованием капитана Валронда из шести судов, на борту которых находились пушки, мортиры и гаубицы. Суда эскадры начали ночной обстрел, и в городе вспыхнули пожары.

19 июня генерал-аншеф Фермор полностью обложил не пожелавший открыть ворота город и приступил к его бомбардировке с моря и с суши. На предложение о сдаче комендант ответил отказом. Однако Фермор по какой-то причине не решился на штурм, что могло бы привести к быстрой сдаче крепости, что вызвало бы неудовольствие в Петербурге, а велел продолжать бомбардировку. Предварительно вокруг города солдаты выкопали траншеи и возвели укрытие для батарей. Буквально после начала повторного обстрела (25 июля) горожане выбросили белый флаг и выслали в русский лагерь парламентеров. После недолгих переговоров были подписаны условия капитуляции, оказавшиеся по неизвестной причине более чем почетными для защитников города. Согласно подписанному акту о капитуляции, весь гарнизон и гражданские власти при оружии могли спокойно покинуть сданный ими город, забрав с собой хранящуюся там казну и движимое имущество. Зато победителям был вручен ключ от города и полная власть над ним.

Когда об этом сообщили Апраксину, он от удивления широко раскрыл глаза, потом с силой ударил кулаком по столу, за которым обедал, и произнес не совсем понятную для окружающих фразу: «Английский лис перехитрил русского кота! Если дальше так пойдет, то домой нам придется везти лишь побитую в дороге пустую посуду…» Все присутствующие почтительно закивали в ответ, хотя могли лишь догадываться, что это за лис, перехитривший кота, и почему нужно везти обратно побитую посуду.

Но Апраксин ничего объяснять не собирался. Он тут же направился в свою генеральскую палатку, где сел диктовать победную реляцию о занятии Мемеля для императрицы. Вместе с письменным посланием он направил в Петербург ключи от города и полковые знамена противника. Второе письмо он приказал отправить тайно, лично наследнице престола Екатерине Алексеевне. Но, как известно, в России нет таких тайн, о которых через какой-то срок невозможно было бы узнать. Только вот генерал-фельдмаршал или забыл об этом, или надеялся на что-то другое, во всяком случае, довольно скоро об этом своем шаге ему пришлось весьма пожалеть.

Другое распоряжение он отправил генерал-аншефу Фермору, приказав ему выступать к Тильзиту, который и был вскоре занят, а вслед за тем еще и городок Рагнит. Сам же он еще какое-то время находился в Инстербурге, надеясь на то, что рано или поздно пруссаки сами пожалуют к нему, а потому строить переправу через реку Прегель не велел, чтобы потом не пришлось самим же уничтожать ее.

Но уже через неделю ожидания к нему посыпались письма от разных членов начальной над ним Конференции, в которых вопрошалось о предстоящем сражении и местонахождении противника. Не отвечать на них он не мог, а потому писал весьма туманно, мол, противник постоянно меняет дислокацию и сказать, где он в данный момент находится, он не может. О своих дальнейших планах он попросту умалчивал, надеясь быть правильно понятым, – лазутчиков кругом хватало и, не приведи Господь, коль письмо попадет к ним в руки.

Наконец в первых числах августа пришло письмо от императрицы, написанное ее личным секретарем. В нем она благодарила Апраксина за доставленные в столицу ключи и знамена от Мемеля, сообщала о празднествах, устроенных по этому поводу, и желала ему скорейших побед на исходе лета, намекая, что осень уже не за горами, а зимняя кампания вряд ли принесет успех, тем более в чужих краях. Тут уже генерал-фельдмаршал медлить не стал и отдал приказ строить переправу и выступать в глубь прусских земель.

Через несколько дней началась переправа всего войска, закончившаяся лишь 17 августа. Переправляться отдельными частями главнокомандующий не разрешил, и все ожидали, когда через реку переберутся не только боевые полки, но и обозы. Когда все до единого человека собрались на левом берегу Прегеля у деревни Норкитен, был отдан приказ выступать, и армия неторопливо, с оглядкой на восток, на родину, двинулась по дороге на Алленбург и далее, к балтийской столице Прусского королевства – Кенигсбергу.

Двигались, можно сказать, наобум, так как в разведку калмык и башкир, которые обычно шли впереди основных частей, на сей раз не отправили во избежание стычек мирного населения с нерегулярными частями. Апраксин надеялся на донесения перебежчиков, которые практически каждый день переходили на русскую сторону. То были главным образом забранные насильно на прусскую службу мадьяры, чехи и мужики из Лифляндии, не пожелавшие воевать на стороне Фридриха. Впрочем, в русскую армию их тоже не спешили принимать, не зная истинных целей их дезертирства. Офицеры были наслышаны о кознях прусского короля, поскольку он под видом перебежчиков не брезговал засылать к противнику своих диверсантов. Выведав, что нужно, они через какое-то время возвращались обратно с ценными сведениями. Потому их просто направляли в обоз, где они выполняли необходимую работу, помогая собирать дрова, кормить лошадей и приглядывать за больными, число которых день ото дня все увеличивалось. Но предварительно каждого из перебежчиков допрашивали, пытаясь узнать, что за противник им противостоит, его численность и местонахождение.

Из этих сведений Апраксин и составил приблизительную картину расстановки вражеских сил. Как оказалось, самого короля при войсках не было, а командовал противостоящими русским силами военный губернатор Восточной Пруссии генерал-фельдмаршал Иоганн фон Левальд, которому было уже за семьдесят годков. Армия при нем насчитывала 30,5 тысячи солдат и 10 тысяч ополченцев. Накануне столкновения с русской армией в составе корпуса Левальда находились 22 батальона пехоты и 50 эскадронов кавалерии общим числом 25–28 тысяч человек. Прусская артиллерия состояла из 35 полевых и 20 тяжелых орудий.

Со стороны российских войск в поход выступило не более 55 тысяч человек, способных участвовать в сражении. И хотя превосходство сил русских было весьма ощутимо, они совершенно не владели дислокацией противника и шли несколькими колоннами практически вслепую, не имея надежных карт и проводников, ежечасно опасаясь столкнуться с противником в лоб, что вскоре и произошло.

Согласно дислокации того времени, армия была поделена на авангард и три дивизии. Полками авангарда командовал генерал Сибильский. В первую дивизию был назначен командиром генерал-аншеф Фермор; во вторую – генерал-аншеф Василий Лопухин. Отдельным корпусом нерегулярных войск командовал генерал-майор Федор Кастюрин.

В авангард включили генерала-лейтенанта Вадима Ливена, генерала-майора Иоганна Шиллинга, бригадира Демику, бригадира Магнуса Берга.

Под их командой находились следующие полки:

Конные гренадерские: Каргопольский, Нарвский, Рязанский.

Пехотные полки: Псковский, Апшеронский, Архангелогородский, Бутырский, Белозерский.

Командиром 1-й дивизии был генерал-аншеф Фермор, в подчинении которого находились: генерал-поручик Матвей Ливен, генерал-поручик Иван Салтыков, генерал-майор принц Любомирский, генерал-майор граф Румянцев, генерал-майор Гаврила Резанов, генерал-майор Иван Бауман, бригадир Гартвис.

Под их командой находились полки:

Конные: Его Императорского Высочества кирасирский полк, Третий кирасирский, Рижский конный, гренадерский Санкт-Петербургский.

Гусарские полки: Сербский с эскадронами хорватских гусар, Венгерский, Чугуевский казацкой полк с примкнувшей к нему Ставропольской командой.

Пехотные: Первый гренадерский полк, собранный из шести рот, Сочиненный гренадерский полк, Воронежский, Новгородский, Троицкий, Вятский, Нижегородский, Черниговский, Муромский; а также бригадир Краснощекий с находящимися в его команде полковниками, казаками и мещеряками.

Во 2-й дивизии генерал-аншефа Василия Лопухина находились: генерал-поручик фон Вертен, генерал-поручик Иван Зыбин, генерал-майор Федор Хомяков, генерал-майор Александр Загряжский, генерал-майор Александр Вильбое, генерал-майор князь Василий Долгорукий, бригадир Петр Племянников.

Конные полки: Киевский и Ново-Троицкие кирасирские.

Драгунские: Тобольский, Архангелогородский.

Гусарские: Грузинский.

Пехотные полки: Второй гренадерский, Санкт-Петербургский, Второй Московский, Шлиссельбургский, Киевский, Выборгский, Казанский, Нарвский, Ростовский.

Полковники: Машлыгин, Поздеев, Греков с состоящими под их командой донскими казаками.

В 3-й дивизии: генерал-аншеф Броун, генерал-поручик князь Александр Голицын, генерал-майор Иван Мантефель, генерал-майор Николай Леонтьев, генерал-майор Андрей Мантефель, бригадир Диц.

Конные полки: Казанский кирасирский.

Драгунские: Тверской, Нижегородский, Молдавский гусарский

Пехотные полки: Третий гренадерский, Ладожский, Невский, Сибирский, Вологодский, Азовский, Углицкий, Суздальский.

Полковники: Туроверов, Леонов, Сулин, Хованский с находящимися под их командой донскими казаками и казанскими татарами.

Отдельный корпус нерегулярных войск, вошедший в состав авангарда, находился под командой генерал-майора Федора Кастюрина. В него вошли: бригадир Капнист со слободскими полками, полковник Серебряков с командой, Компанейский казацкий полк, вольские калмыки.

Всего под началом Апраксина были 89 батальонов, 40 гренадерских рот, 46 эскадронов регулярной кавалерии и 119 сотен нерегулярной (в основном калмыцкой) кавалерии. В его распоряжении имелось несколько видов артиллерийских орудий: 154 полковых и 79 полевых орудий, а также 30 «секретных» шуваловских гаубиц.

Русский авангард рано утром выступил из лагеря с командой генерал-майора Кастюрина. Вслед за ними следовал на расстоянии восьми верст генерал-квартирмейстер Штофельн. Узнав от своей разведки о движении армии Апраксина, Левальд выступил ей навстречу. Генеральное сражение между прусской и русской армиями произошло 19 августа 1757 года у деревни Гросс-Егерсдорф.

2

В тот день Василий Яковлевич Мирович следовал в составе Сибирского пехотного полка в чине капрала. Этот нижний унтер-офицерский чин был присвоен ему благодаря ходатайству генерала Шляхетского корпуса Игнатьева, к которому Мирович обратился лично, поскольку по завершении только первого года обучения выпускать в действующую армию его не хотели. Но Мирович так обрисовал перед Игнатьевым невозможность своего дальнейшего нахождения в корпусе по причине полного безденежья, что тот, когда Василий в третий раз явился к нему в кабинет, махнул рукой и подписал требуемую бумагу. В результате Мирович был направлен в пехотный Сибирский полк, в который собирали всех выходцев из-за Урала, включая сибирских татар, якутов и бурятов. Но это нимало не смутило Василия, горевшего желанием как можно быстрей покинуть столицу в унтер-офицерском мундире и начать получать денежное довольствие.

Перед началом похода всему полку зачитали генеральную реляцию шефа полка Петра Ивановича Шувалова, возглавлявшего Конференцию, созданную специально на время войны с Пруссией. В реляции той сообщалось:

«Все сии корпусы, как в экстракте Конференции объявлено, ныне в разные места по границе располагаемые, ныне ко единому главному принадлежащие, до особливого указу поручить в команду генерал-аншефу и кавалеру графу Петру Ивановичу Шувалову и как они долженствуют быть, так во всем снабжены и удовлетворены по первому указу, чтобы не токмо в поход вступить, но и военные операции предпринять могли».

Прочли и дату написания указа – 19 апреля 1756 года. Солдаты из числа старослужащих немного в тех реляциях понимали и с недоумением спрашивали друг у друга так, чтобы начальство не услышало:

«Непонятно, кто ж у нас командиром будет… Вроде балакали, будто бы генерала Апраксина на сей пост поставили, ан нет, опять же Шувалов остается…» – как бы сам с собой размышлял пожилой ветеран.

«Да у них там наверху хрен что поймешь, – вторил ему другой махонький, но проворный в движениях мужичок, – вечно пятницу с субботой попутают, а нам потом и невдомек: то ли в баню идти, то ли спать ложиться».

«Какая беда, кто командовать станет, – отвечал еще один щуплого вида солдатик, – нам что от того? Нам своего полкового командира да ротного знать надо в лицо и по имени. От них все зависит: то ли тебя в самое пекло пошлют, то ли провиант охранять поставят. А там, наверху, пущай хоть кто будет, лишь бы не дурак круглый, чтоб не сдал нас немцу в первом бою».

«Это ты верно гуторишь, – поддержал его пожилой солдат. – Главное, чтоб не дурак оказался. С дураками хуже нет воевать. Такого наприказывают, греха потом с ними не оберешься. Помнится, под Азовом…» – начал было он, но тут на них шикнул кто-то из офицеров с края шеренги, и они замолчали, зная, какое наказание их ждет за малейший проступок.

Мирович, стоявший на левом фланге теперь уже своей роты, вполуха слушал разговоры старых вояк, и ему тоже хотелось знать, кто же будет ими командовать. В Шляхетском корпусе бывалые офицеры не раз вспоминали о своих походах, правда, чаще всего о своих личных подвигах, но могли обмолвиться, а то и просто сморщиться при имени главнокомандующего, по вине которого, по их мнению, они и терпели неудачи. А на занятиях по тактике в корпусе разбирали походы Александра Македонского, Ганнибала, Ричарда Львиное Сердце, но вот походы русской армии почему-то в программу занятий не входили. Разве что разбирали план Полтавского сражения, но очень коротко, без подробностей. И вот сейчас ему предстояло на деле узнать, что такое война и как себя на ней вести. Но до начала сражения еще нужно было пешком пройти несколько сотен верст, и лишь после этого марша возможна встреча с противником.

Труднее всего в пешем строю пришлось Мировичу в первую неделю, поскольку даже мало-мальского опыта в этом привычном для русского крестьянина деле он не имел. В мае стояли уже по-настоящему жаркие дни. Солнце палило нещадно, и лишь к вечеру становилось чуть прохладнее. Если на большинстве солдат воинская форма уже ладно сидела и не сковывала движений при ходьбе, то Василий, получив свою, и не подумал как-то подогнать ее по себе. И уже в первый день почувствовал, что ему режет под мышками, треуголка мала и давит голову, словно железный обруч. Но хуже всего было с башмаками, оказавшимися на размер больше. К обеду он понял, что дальше просто не сможет идти, если не снимет их. Он вышел из строя и обратился к ехавшему сбоку верхом на сером жеребце ротному подпоручику:

– Ваше высокоблагородие, разрешите обувь снять и идти босиком до привала, а там что-нибудь придумаю.

Тот внимательно глянул на него, ничего не ответил, а потом натянул поводья и скомандовал:

– Рота, замедлить шаг, на месте стой!

Все остановились и тут же уставились на Мировича. Он невольно покраснел и хотел уже было снять башмаки, но прапорщик, наблюдавший за ним, отрицательно покачал головой и с усмешкой приказал:

– Капрал, отставить. Босиком идти даже солдатам запрещено, а уж унтер-офицерам негоже пример подавать. – При этих словах часть роты сдержанно прыснула, а некоторые даже открыто захохотали. – Считаю до пяти десятков. Делайте, что хотите, а потом встать в строй.

Мирович быстро сдернул с ног оба башмака, оставшись на голой земле в вязаных чулках, и не знал, как ему быть. Неожиданно один пожилой солдат, не покидая строя, подсказал ему:

– Сынок, если башмак велик, то засунь туда травки, а коль мал, тогда уж терпи до вечера. Такое с каждым может случиться, – добавил он.

Тут кто-то из строя зло крикнул:

– Наберут мальчишек, а потом нам с ними маяться.

– Забыл, Никита, как сам однажды у костра уснул пьяным и порты свои на заднице прожег? Я тебе тогда свои запасные дал срам-то прикрыть, а ты мне их так и не вернул, – ответил на его окрик пожилой солдат, не поворачивая головы.

После этих слов вся рота громко захохотала, да так, что проходившая мимо них соседняя рота сбилась с шага, и кто-то невидимый за головами других на ходу выкрикнул:

– Во, сибирцы молодцы! Только в поход тронулись, а уже гогочут, как стадо гусей. Нам бы так!

– Тихо, а то накажу! – грозно выкрикнул молодой офицерик из соседней колонны, плохо держа в руках поводья. Поэтому лошадь его двигалась рывками, мотала головой и фыркала на всадника. Видя его неуклюжие усилия, солдаты, подмигивая друг другу, скрытно потешаясь над молодым офицером, но без злобы, а скорее по-дружески, что не мешало им не сбавлять шаг, ибо до темноты надо было дойти к месту ночевки.

Мирович за отведенное ему время успел сорвать несколько листов молодого лопуха и торопливо засунул их в башмаки, прыгая по очереди на одной ноге, натянул их, и едва успел встать на место, как подпоручик скомандовал:

– Рота, вперед марш!

Все дружно сделали несколько шагов, когда раздалась повторная команда:

– По-ход-ный шаг держать!

Рота ускорила шаги, стараясь одновременно выбрасывать ногу, чтобы не мешать друг другу. Шедший рядом с Мировичем пожилой солдат, тот самый, что посоветовал ему положить траву в башмаки, негромко, чтобы офицер не услышал, проговорил:

– Сынок, меня Фока зовут. Второй десяток служу, всякого повидал. Ты вечером меня отыщи после ужина, отведу тебя к сапожнику полковому, он чего-нибудь присоветует, как с твоими башмаками поступить… – И, увидев, что прапорщик повернул голову в их сторону, тут же замолчал. Мирович с благодарностью кивнул ему в ответ и, закусив нижнюю губу, решил сам для себя, что пусть даже обеих ног лишится, но не позволит себе больше выходить из строя и слушать покровительственное «Сынок…»

После ужина Фока отвел его к полковому сапожнику, ехавшему, в отличие от них, на телеге с запасом кож и разными своими инструментами, и тот пообещал к утру так подбить башмаки, чтобы они стали хозяину впору. И действительно, когда Василий проснулся, то возле него стояли башмаки, которые благодаря стараниям сапожника оказались ему в самый раз. Видимо, тот солдат спозаранку сбегал за ними и принес хозяину. Это до глубины души растрогало Василия, и он решил при первом возможном случае отблагодарить того, но потом в сумятице дней как-то забыл о своем порыве благодарности и, втянувшись в армейские будни, не считал тот поступок чем-то выдающимся, а себя обязанным услужливому солдату.

«На то он и рядовой, чтоб помогать старшим по званию…» – решил он про себя и больше не вспоминал о своей заминке со злополучными башмаками.

Во всяком случае, на другой день Василий шел, уже не прихрамывая, и солдаты из их роты хоть и поглядывали на него с некоторым превосходством, но уже без былой усмешки. А через первую сотню верст и они забыли случай с башмаками молодого капрала, поскольку каждый новый день был отмечен различными незначительными казусами. И вся их рота казалась Василию единым организмом, словно все они были уже не людьми, а частью огромной змеи со многими сотнями ног. От сознания, что каждый из идущих рядом людей есть продолжение тебя самого, становилось легче.

Ночевать Мирович уходил к другим унтер-офицерам, среди которых были недавно призванные его ровесники, учившиеся на старших курсах Шляхетского корпуса. Спать ложились чаще всего прямо под открытым небом на взятые из обоза кошомные потники, которые предназначались для укрытия животных в непогоду. От них шел стойкий конский запах, и на другой день Василий долго ощущал его на себе, но вскоре, как и все вокруг, свыкся и с ним. По утрам умывались водой из ближайшей речки, которую для них готовили обозные служащие. Купаться им было запрещено во избежание задержки на марше и несчастных случаев, поэтому тело по вечерам нещадно чесалось от соленого пота и дорожной пыли, забившейся под одежду. Но и на это Василий постепенно перестал обращать внимание и, поглядывая на старослужащих, как и все, сносивших невзгоды пешего перехода, всеми силами старался отогнать от себя постоянное желание запустить пятерню под одежду и вволю почесать свое давно немытое тело.

«Коль терпят другие, то чем же я хуже?» – размышлял он на этот счет.

Вечером, блаженно растянувшись на кошме, слегка нагретой от раскаленной за день земли, он почти сразу засыпал и вскакивал лишь утром по первому сигналу ротного трубача. И всегда с удивлением замечал, что солдаты, которые вечером долго сидели возле дымящихся головешек, оставшихся от костра, разожженного для приготовления ужина, были уже одеты, умыты, словно и не ложились спать. И, глядя на них, он уверял себя, что пройдет неделя, самое большее месяц, и он тоже втянется в походную жизнь и не станет отличаться от других.

3

Когда авангард русской армии добрался до Инстербурга, большинство солдат шли, словно слепые, которых вел вперед поводырь, а если кто отставал, то сопровождающий колонну офицер уже не делал остановки, поскольку знал, что сбившихся с темпа солдат трудно будет заставить идти дальше в том же ритме. Пополз слух, что поймали и повесили нескольких дезертиров, сбежавших на марше. До этого Василий и не знал, что для этих целей к каждому полку приставлен специальный человек, который приводил приговор в исполнение. Он поинтересовался, кто занимается этим страшным делом в их роте, но ответом ему было глухое солдатское молчание. Тогда он понял, что у большинства рядовых с тем палачом свои счеты. Но все же как-то услышал, что казнит дезертиров и бежавших из боя солдат некто по имени Рамазан, происходивший то ли из башкир, то ли из татар.

Как-то на привале, когда его капральство расположилось на придорожной обочине, мимо них прошел здоровущий мужик в полосатом халате и лисьей шапке на голове. В руках у него была витая из воловьей кожи плеть, которой он поигрывал на ходу.

«Рамазан, Рамазан идет», – пронесся легкий шепот среди замерших при его виде солдат.

Мирович тоже уставился в спину этого ужасного человека и представил, как тот накидывает петлю на голову смертника, а потом с силой затягивает ее конец. Ему почему-то показалось, что делает это он с неизменной улыбкой и обязательно скалит зубы, словно волк, преследующий свою жертву. Он невольно передернул плечами и посмотрел на солдат, в глазах которых светилась ненависть, а лица выражали презрение и брезгливость.

– Сколько невинных жизней загубил супостат этот! – сплюнул на землю один из ближайших к нему старослужащих. – На моей памяти только под Азовом почти десяток повесили за разные вины…

– Многие из нас обещали ему скорую смерть, – так же негромко проговорил Фока и испытующе глянул на Мировича. – Коль он мне среди боя попадется, за себя не ручаюсь, – закончил он и поднялся.

– Потише ты, Фока, – ткнул его в спину кулаком все тот же ветеран, первым затеявший разговор. – Донесет кто, тебе несдобровать, коль Рамазан дознается.

Мирович понял, что намек этот предназначался ему и никому другому, поскольку все остальные не первый год служат вместе, а он для них новичок, и неизвестно, можно ли ему доверять. Он не нашел нужных слов для ответа и счел за лучшее сделать вид, будто и не слышал их угроз в адрес палача, поэтому поднялся и встал на свое место в начавшую движение колонну. Неожиданно шедший слева от него Фока тронул его за плечо и проговорил, ни к кому не обращаясь:

– Да он вроде парень ничего, не выдаст. Так ведь, ваше благородь?

Этим он поставил Василия в совсем безвыходное положение. Сейчас, что бы он ни ответил, любой ответ будет истолкован не в его пользу, а потому он счел за лучшее чуть приотстать и встать в другой ряд колонны. Солдаты за его спиной понимающе хмыкнули и замолчали.

…К концу каждого дня под лучами нещадно палящего солнца разговоры в колонне смолкали. Не было сил вести разговоры, поскольку губы были покрыты слоем соли, а лица запылились настолько, что все войско приобрело буро-пепельный цвет, словно оно только что протопало насквозь через всю преисподнюю. В разных концах колонны слышался повторяющийся вздох:

«Пить! Братцы, подайте водицы испить хоть глоточек…»

Но офицеры, хорошо понимавшие, чем это может грозить, пресекали попытки рядовых пить воду на марше и тут же отбирали замеченную у кого-либо в руках посуду, выливали воду на землю и грозились прогнать жаждущего сквозь строй. Но все понимали, что и офицерам, едущим верхом или в повозках, тоже нелегко дается переход и угрозы их исключительно ради поднятия дисциплины и приводить их в исполнение они вряд ли станут. Правда, иной офицер, чаще всего из немцев, мог иной раз перепоясать уж слишком отставших плетью, вызывая тем самым грозное шипение солдат ему в спину.

«Ишь, набрали их на нашу голову, – злобно скалились они, – поглядим, когда у нас мушкеты заряженные в руках будут, как он плеточкой своей махать начнет. Припомним гадине!! Все припомним!»

Но к середине пройденного пути устали и офицеры и уже больше по привычке, с ленцой и расслабленностью в голосе, подгоняли колонну:

– Не отста-а-а-вать! Шире ша-а-а-г! Ве-се-лее….

Иные мерно покачивались в седле и даже не смотрели по сторонам; другие, что помоложе, съехавшись вместе, что-то громко обсуждали, а потом, когда их роты уходили далеко вперед, пришпоривали коней и легко нагоняли идущих. Мирович с завистью смотрел на них, представляя, как он, с получением чина, будет так же гарцевать, привставать на стременах, а потом пускать коня в галоп, подставляя грудь весеннему ветру, и скакать впереди всех, ни для кого недосягаем.

Как-то на вечернем привале к тому месту, где разместилось его капральство, подошел рослый мужик в зеленом кафтане и со злобным выражением лица и принялся на чем свет стоит костерить сидящих на земле солдат. Те молча слушали и ничего не отвечали. Василий подошел поближе, полагая, что это какой-то незнакомый ему офицер, но офицерского шарфа на том не было. Тогда он обратился к нему:

– Сударь, почему вы набросились на моих подчиненных? Что они такого сделали, чего бы мне было неизвестно?

Мужик нехотя повернулся к нему и сквозь зубы ответил:

– Нагадили в неположенном месте, словно свиньи… А там теперь воняет.

Мирович от удивления открыл рот, не совсем понимая, о чем идет речь, а солдаты громко прыснули, пряча лица.

– Поясни, что случилось, – попробовал он выяснить, в чем все же заключалась провинность его солдат.

– Я же сказал: нагадили, а землей присыпать не захотели. Вот господин полковник и отправил меня виновных найти, а мне на этих молодцов указали… А палатку господину полковнику как раз возле кучи ихней поставили, вот он кушать не может из-за вони… – пояснил мужик в зеленом кафтане.

– Да профос он, – объяснил кто-то из солдат. – Служба у него такая – дерьмо за всей ротой убирать и закапывать, а он, вишь ли, не желает свою работу исполнять, за нами приперся. Иди, иди и не мешай нам ужинать, а то воняет от тебя не приведи Господь!!

Солдаты тут же замахали в воздухе руками, словно на них налетел рой пчел, и дружно сморщили носы. Мужик весь налился злобой, и казалось, еще чуть – и он кинется с кулаками на любого. Мирович, опасаясь, как бы дело не дошло до рукопашной, скомандовал:

– Двоим взять лопаты и присыпать то, что после себя оставили. А не то… сами знаете, чем неповиновение ваше может обернуться. Не доводите до греха.

Два ближних к нему солдата неохотно поднялись и пошли в сторону стоявшей рядом телеги, на которой везли шансовый инструмент, и с лопатами в руках направились к дубовой рощице, где белела полковничья палатка. Довольный мужик поклонился Мировичу и поблагодарил:

– Спасибо вам, ваше благородие. Я же не по своей воле на эту должность поставлен. Любого могли, а убирать за каждым охальником сил не хватит. Все знают, что для дел срамных, то есть нужду справлять, специально место отводится во время привала. Вы уж попеняйте им, чтоб вели себя впредь как должно.

Мирович ничего не ответил и вернулся на свое место, размышляя, скольких армейских тонкостей он еще не знает. Казалось бы, простой вопрос, но и ему нужно внимание уделять.

4

Когда наконец добрались до Инстербурга, то и рядовые и верхние чины надеялись хоть немного отдохнуть после продолжительного пути. Но уже на другой день на общем построении было объявлено зря время не тратить, а ежедневно проводить стрельбу солдат по мишеням, а также по нескольку часов в день повторять приемы боя в пешем строю с примкнутым к мушкету штыком. Сразу после завтрака полки под барабанный бой и с развернутыми знаменами двинулись за город, где для занятий были отведены участки, свободные от жилья и посевов. Сибирскому полку отвели место для учений на спуске в овраг, по дну которого текла небольшая речка с чистой водой. Склон оврага был весь усеян камнями, что для Мировича было в новинку – в Сибири он такого количества камней сроду не встречал и сейчас с любопытством поглядывал на их разнообразие.

В их полку было два батальона, каждый из которых делился на двенадцать рот, четыре из которых были фузилерные. Сама рота делилась на четыре капральства, и в одну из них он и был назначен. В его подчинении было всего сорок два человека, но сегодня пятеро из них не вышли на учения по причине разных болезней. Он даже обрадовался этому, поскольку не знал, как он сможет управиться с четырьмя десятками человек. Их ротой командовал капитан Евгений Петрович Лагарп, русский язык знавший плохо, а поэтому, когда нужно было отдать какую-нибудь мудреную команду или приказ, подзывал к себе кого-нибудь из подпоручиков и те, выслушав, что он хочет сказать, уже громко объявляли, что должна выполнить рота. При этом некоторые солдаты прыскали со смеху, а офицеры вежливо отворачивались, пытаясь скрыть свои улыбки.

Следом за ними подъехал каптенармус со странным прозвищем Калуга, как все его называли за глаза, хотя большинству было известно его имя – Маркел. Он привез в плетеных корзинах патроны с порохом и пули для ружей, которые начал тут же раздавать подходившим к нему капралам. Каждому солдату полагалось сделать по пять выстрелов, поэтому капралы брали по две-три корзины, в каждой их которых лежало, по словам Калуги, по сто зарядов. Пули в мешочках выдавались отдельно и тоже без счета. Мирович позвал с собой трех солдат, чтобы они помогли отнести боеприпасы, в то время как остальные его подчиненные разместились на склоне холма. Тем временем на другой стороне оврага меж деревьев натягивались парусиновые полотнища с нарисованными на них яркими кругами. Когда Василий раздал всем патроны, то на дне корзин осталось еще несколько невостребованных зарядов, и он решил не возвращать их обратно, а оставить у себя до следующих стрельб. Затем он построил свое капральство в две шеренги и, встав перед строем, спросил:

– Кто из вас ни разу из мушкета не стрелял и заряжать его совсем не умеет? Шаг вперед!

Вперед вышло чуть меньше половины состава. То были сплошь новобранцы последнего призыва, чему Василий особо не удивился. Зато он обратил внимание на нескольких человек, то ли якутов, то ли бурят, а может, и татар, которые постоянно держались вместе. Они, как ни странно, остались стоять на месте, хотя ему точно было известно, что раньше в армии они не служили, а набраны лишь в этом году. Василий решил, что они просто не поняли его команды и, подойдя к ним поближе, спросил, стараясь четко проговаривать каждое слово:

– А вы чего не шагнули? Неужели стрелять умеете?

– Моя умеет. Много стрелял, – ответил один из сибирцев с шарообразными щеками и узенькими щелками глаз.

– Неужели в сражениях был? – не поверил Мирович.

– Охота, однако, ходил, – ответил тот и расплылся в улыбке. На его большой, как переспелая дыня, голове солдатская треуголка смотрелась нелепо и как-то неестественно. Мирович и раньше присматривался к группе сибирцев, державшихся обычно вместе и на марше и во время ночевок. Он думал, что они могут не выдержать длительного перехода, но, как ни странно, ни одной жалобы от них не услышал. Правда, в караул он их старался не отправлять, боясь, как бы они не натворили глупостей, плохо зная воинский порядок. Но сейчас он был по-настоящему озадачен, услышав, что все они, в отличие от новичков из русских рекрутов, умеют обращаться с огнестрельным оружием, применяемым в бою.

– И на кого охотился? – решил он уточнить.

– На зверь моя охотилась. Медведь брал, заяц брал, соболь тоже брал. Ясак платить надо, потому охота ходил.

Старослужащие бывалые солдаты с усмешкой смотрели на него. Большинству из них он доставал головой только до плеча, и они никак не воспринимали его всерьез.

– Как же тебя зовут, охотник?

– Чингисхан, поди, – пошутил кто-то из старых солдат.

– Зачем так говоришь? – закачал головой, продолжая оставаться с невозмутимым лицом, охотник. – Меня Тахир зовут. Чингиз-хан большой воин был, а моя еще не воевал, однако. Не говори так больше, а то сердиться буду. Тебе худо будет.

Бывалые солдаты с удивлением смотрели на этого неказистого с виду азиата, но от смеха удержались, увидев нешуточный блеск его сузившихся до размера щелочки и без того небольших глаз.

– Пусть так, – прервал перепалку Мирович. – Сейчас проверим, какой ты стрелок. Заряжай свой мушкет и попади вон в тот круг, что для стрельбы приготовлен, – указал он рукой в сторону натянутого на другой стороне овражка полотнища.

– Куда попасть надо? – с серьезным видом поинтересовался Тахир. – Посерединке или в краешек?

– Целься в центр, а там как Бог даст, – ответил Мирович.

Тахир сноровисто наклонил дулом к себе мушкет, надкусил патрон и осторожно, закрывая порох ладонью от ветра, ссыпал его в ружейный ствол. Затем вынул шомпол и забил бумажный пыж сильными резкими движениями. Вслед за тем сноровисто опустил туда свинцовую пулю и тоже несколько раз ударил по ней шомполом, а потом забил верхний пыж. А потом для верности, хотя воинским уставом это не предусматривалось, наклонил мушкет дулом вниз, проверяя, не выкатится ли пуля из ствола. И лишь потом прижал ложе мушкета к плечу и прицелился. В это время один из его соплеменников, чуть моложе, чем сам Тахир, успел срезать ножом от растущего рядом дуба толстую ветку с развилкой, заострил ее у основания и подал стрелку. Тот поблагодарил его кивком головы и воткнул ветку в землю, положив ствол на развилку.

– А ведь понимает, бисов сын, как стрелять требуется, – негромко сказал кто-то из старослужащих, – и впрямь умеет…

– Не говори гоп, пока не перепрыгнул, – осадил его другой, – зарядить-то всяк дурак может, нехитрое дело. Поглядим, куда он свою пулю пошлет.

Тахир тем временем подсыпал из рожка на полку щепотку пороха, пошевелил большим пальцем кремень замка, глянул, на месте ли он, и взвел курок.

– Пли! – скомандовал Мирович, внимательно наблюдавший за азиатом. Он с благодарностью вспомнил занятия по стрельбе в корпусе, где им объясняли все приемы и последовательность зарядки мушкета, но вот стреляли они мало. Теперь же ему было стыдно самому показывать перед бывалыми солдатами свое слабое умение. Поэтому он решил, когда выдастся свободное время, пострелять вместе с кем-нибудь из знакомых капралов, чтобы не стать посмешищем у солдат.

Раздался выстрел, и некоторые из молодых солдат даже закрыли себе уши от неожиданного грохота. Полотнище на той стороне оврага слегка колыхнулось, и в центре красного круга ясно обозначилось отверстие. Тахир повернул голову в сторону строя, и блаженная улыбка расплылась по его широкоскулой физиономии.

– Попал, однако, – негромко сказал он. – Еще надо?

– Пока хватит, – остановил его Мирович. – Пусть другие покажут, на что способны. Ты проверь своих земляков, а все старослужащие займутся молодыми и покажут, как правильно заряжать, как целиться. А ты, Тахир, молодец! Не обманул. Если все научатся так стрелять, то мы покажем немцам кузькину мать.

– Зачем им мать показывать? – удивился Тахир. – У них своя есть. Стрелять надо, однако. Только моя в человека не стрелял, – растерянно заявил он вдруг. – Человека убить нехорошо, он умереть может…

– То человек, а то немец, – высказал свое мнение Фока, к высказываниям которого остальные солдаты обычно прислушивались.

Еще во время похода Мирович узнал от сослуживцев, что Фока побывал в нескольких сражениях, имеет ранения, за свои заслуги был назначен сержантом, но в чем-то провинился, и его опять разжаловали в рядовые. Между ним и Мировичем установилась как бы дружеская поддержка, поскольку Фока годился Василию в отцы, но согласно воинской иерархии находился у него в подчинении.

Вслед за Фокой и остальные солдаты постепенно признали в своем безусом капрале начальника, во всяком случае отнеслись к этому факту с пониманием, хотя иногда беззлобно подшучивали над его горячностью и желанием проявить себя в роли их наставника. Сам Василий хорошо понимал это и надеялся, что со временем, коль ничего не помешает, сумеет наладить не только дисциплину, но и научить своих солдатушек всему, что сам вынес из корпуса. Ему, конечно, не хватало жизненного опыта, но он с избытком заменял его недостаток своим рвением и вникал в каждую мелочь солдатского быта.

Мирович не заметил, как к ним подошел и стал наблюдать со стороны поручик их роты Алексей Павлович Трусов. Солдаты не любили его за особую придирчивость к амуниции, которую он проверял у них при каждом удобном случае, и звали его не иначе, как Трус, а то и вовсе непонятно почему – Прохвост. На взгляд самого Мировича, тот все делал правильно и ни разу не наказал кого-то за рваную одежду или ржавый, не начищенный мушкет, как то зачастую случалось в других ротах. Поручик был еще относительно молод, носил пышные усы и выглядел всегда щеголем, благо, у него имелся денщик, постоянно следивший за его одеждой, которой у него был изрядный запас. Но солдат его бравый вид раздражал, и они обычно ворчали, мол, его бы да в нашу шкуру, как бы он тогда выглядел…

– Как новобранцы? Все ли ладно? – спросил он у Мировича. – По крайней мере стрелять должны уметь все. Иначе … – Он остановился, подбирая нужное слово, потом продолжил: – Побегут из боя, аки зайцы от собак.

– Не должны вроде, – козырнув на всякий случай, ответил ему Мирович. В роте знали о его дворянских корнях и обращались с ним без излишней почтительности, почитая за равного. Но сам Василий еще и по молодости лет слегка стеснялся говорить им «ты» и здороваться пожатием руки. Будучи в армии меньше месяца и ничем пока не выделившись, он понимал, что не имеет тех прав, что бывалые офицеры, пока еще приглядывающиеся к нему. Но с теми, кто вел себя чересчур высокомерно, старался встречаться как можно реже, отдавая предпочтение более простым в общении офицерам. И большинство из них, буквально с первых дней появления Мировича в полку, приняли его и выказывали ему дружеское расположение.

В это время один из новичков, нажав на курок и испугавшись выстрела, выронил мушкет, и тот больно ударил его по ноге, отчего он громко вскрикнул и заковылял в сторону.

– Стоять! – тут же окрикнул его поручик. – Поднять оружие! Подойти ко мне.

Рядовой с бледным от испуга лицом торопливо подобрал мушкет и, держа его в одной руке, словно топор или обычную палку, заплетающимися ногами двинулся к поручику, пряча глаза.

– Как кличут? – спросил тот негромко, но достаточно внушительно.

– Петруха, – покорно ответил тот.

– Из каких краев будешь? – все так же ровно, не повышая голос, продолжал расспрашивать его Трусов.

– Из Поморья мы… – промямлил тот сквозь зубы.

– Значит, архангельский мужик будешь, – уточнил прапорщик, на что стоявший перед ним рядовой согласно кивнул головой. – Знаем, как же, те еще робята, – он нарочно произнес «робята», подстраиваясь под мужицкую речь. – Знаем даже, что зовут вас все трескоедами… И не зря, видать. Может, рыбу ловить ты умеешь, а вот с оружием правильно обращаться не научился пока. Почему мушкет бросил?

Рядовой пристыженно молчал, не зная, что ответить, а может, просто стеснялся признаться в своей неловкости. Тогда Трусов еще раз задал тот же вопрос, и парень робко, но честно выдавил из себя:

– Испужался…

– Чего?

– Что руку мне оторвет…

Мирович ждал, что стоявшие рядом старослужащие дружно захохочут, но те скорбно молчали, ожидая, чем закончится разговор поручика с их зеленым по всем статьям сослуживцем, не нюхавшим пока пороху, а потому выглядевшим словно мокрая курица. Они-то хорошо знали, что за потерянное в бою оружие полагается серьезное наказание, и, видимо, ждали, что Трусов или даст волю рукам, чтобы проучить новобранца, или сообщит о его проступке командиру полка, и тогда парня могут прогнать сквозь строй. Но поручик Трусов не сделал ни того ни другого, и по застывшей в напряжении шеренге пронесся вздох облегчения. При этом многие наверняка вспомнили, как сами, впервые взяв в руки заряженный мушкет, также «пужались», отскакивали в сторону или бросали его на землю. Но то было давно, а вот сейчас подобный поступок может быть расценен совершенно иначе.

– И как, не оторвало? – продолжал по-отечески отчитывать архангельского новобранца Трусов. – И не оторвет, если будешь все правильно и умело делать. А вот если стрелять не научитесь, – при этом он повернулся к остальным рекрутам и говорил уже для всех, – то противнику только того и надо. Перестреляют вас всех до одного, они-то стрелять научены и не боятся выстрелов. Пока каждый из вас, – он особо выделил голосом слово «каждый», – не научится заряжать и стрелять, как надо, никто обратно в лагерь не вернется. Все меня слышали? – Последние слова были уже обращены непосредственно к Мировичу, который в ответ согласно кивнул головой и отдал честь.

Стоявшие в шеренге солдаты вытянулись, как по команде «смирно», взяв мушкеты наперевес. Так же поступили и азиатские рекруты во главе с Тахиром, который пытался как можно шире открыть свои узенькие щелки глаз, отчего походил на ярмарочную куклу, которую обычно выставляли на потеху зрителям на масленичную неделю на тобольской площади.

Выполнять все приемы по зарядке мушкетов и стрельбе ему пришлось с новобранцами неоднократно, вплоть до темноты, и к концу дня большинство из них уже споро заряжали свои мушкеты и более-менее сносно производили выстрел; никто уже не вздрагивал при этом и не бросал оружие на землю. И архангельский Петруха вместе со всеми научился стрелять, не зажмуриваясь и не вздрагивая при выстреле, и даже показывал соседям, как лучше прижимать приклад к плечу, чтобы не было сильной отдачи. Мирович не знал, как у других капралов, проводящих стрельбы, но у него к концу занятий начался звон в голове от бесчисленных выстрелов. Расстреляли все заряды и даже припасенные Василием про запас, и по распоряжению прапорщика Трусова послали за каптенармусом, чтобы он прислал еще несколько корзин с патронами.

Только настораживало Василия то, как вели себя старослужащие во главе с Фокой. Сделав по одному-два выстрела и показав свое умение в этом наиважнейшем для солдата деле, они отошли в сторону, поскольку Мирович не настаивал на их дальнейшем участии, присели на корточки и оттуда с безразличием наблюдали за новобранцами. Он мог бы настоять на их участии в стрельбах, а мог бы и совсем отпустить в лагерь. Но не решился сделать ни то, ни другое: в лагере их тут же спросят, почему ушли со стрельб, а заставить их помогать ему не давала гордость. Он хотел со всем справиться лично, чтобы это стало именно его заслугой, а не кого-то постороннего.

Наконец стало настолько темно, что с трудом можно было различить продырявленный во многих местах холст с мишенями, и он построил свое капральство.

– Завтра будем учиться, как правильно стрелять всем вместе, как это делается в бою: падением или нидерфален, плутонгами и залпом. Понять это не особо трудно, а во второй половине дня займемся приемами штыкового боя.

– И опять без обеда, что ли? – громко спросил кто-то невидимый ему из заднего ряда.

– Для того, чтобы задать командиру вопрос, прежде всего требуется попросить на то разрешения. Рядовой должен спрашивать так: «Разрешите обратиться, ваше благородие», а потом уже, коль будет позволено, спрашивать. Все понятно?

Капральство недружно ответило, и Василий понял их недовольство: он вроде как правильно поступил – чтобы не тратить время, не повел на обед, но солдаты, особенно старослужащие, посчитали себя незаслуженно обиженными и теперь всеми способами давали понять ему выкриками не по уставу, что он поступил неправильно.

«Что ж! – решил он для себя. – Перетерплю и это, зато потом, – в чем он нисколечко не сомневался, – вымуштрую так, что любо-дорого посмотреть будет».

5

Но на другой день учения пришлось на время прервать, поскольку на общем построении было объявлено, что их роту, где служил Мирович, отправляют на заготовку дров. Объяснили это тем, будто бы повара и кашевары жаловались на нехватку топлива. Вот начальство и решило отрядить целую роту на заготовку, тем более что было неизвестно, сколько они будут находиться в лагере. Дрова могут всегда пригодиться. Всем приказано было взять топоры и до обеда нарубить в ближайшей роще дров столько, чтобы хватило на несколько дней. Вместе с ротой отправляли два десятка подвод.

Наблюдать за всем этим должен был поручик Трусов, но он, сославшись на какие-то неотложные дела, отправил вместо себя подпоручика Лаврентия Желонина. Тому деваться было некуда. Почувствовав свое старшинство, он не упустил случая покомандовать и тут же собрал всех ротных капралов и потребовал от них следить за исполнением приказа. И от себя добавил, чтобы никто из рядовых не бездельничал и работал исправно. А самое главное, не приведи Господь, не случилось бы так, что кто-то из роты вдруг сбежит или потеряется в лесу. Спрос в таком случае с них будет нешуточный! Капралы выслушали его наставления молча. Вопросов к Желонину не последовало, и они отправились в свои капральства, чтобы вести их на работу. Солдаты, особенно старослужащие, узнав о предстоящей вылазке в лес, обрадовались представившемуся случаю не участвовать в надоевших им учениях. Поэтому настроение у всех было словно перед престольным праздником – построились быстро, без обычных окриков и нареканий.

Утро выдалось солнечным… Да и день обещал быть жарким, поэтому все шли, придерживаясь за телеги, весело, даже чуть расслабленно, с некоторым превосходством поглядывая на тех, кто отправлялся на позиции продолжать обучение. Вскоре рота обогнула вчерашний овраг, где все еще висели изодранные в клочья мишени для стрельбы. Затем прошли по узкой, проложенной меж посевами, дороге через ржаное поле и примерно через версту с небольшим достигли аккуратной на вид рощицы, состоящей из дубов, немногих лип и особняком по склону холма растущих берез.

Мирович даже содрогнулся от мысли, что им придется губить эту красоту, и глянул в сторону подпоручика, выбиравшего место для рубки. Того, казалось, ничуть не смущало, что они сейчас повалят большую часть не один десяток лет растущих здесь деревьев, которые местное население по какой-то причине пощадило и не пустило под вырубку. Он быстрым шагом прошел от начала рощицы до ее середины и показал, куда и какой роте вставать, и после этого, приказав капралам наблюдать за работой, углубился в глубь рощи, видимо, желая пройти ее до самого конца.

Мирович уверенно, словно ему всю жизнь приходилось заниматься заготовкой леса, расставил попарно свое капральство и велел возницам подъехать как можно ближе к лесорубам для удобства погрузки. Постояв некоторое время, он со вздохом проводил взглядом первое срубленное дерево, которое тяжко рухнуло на землю, ломая при падении тонкие ветви. Не желая видеть, как вскоре от остальных, набиравших силу дубов, останутся жалкие пеньки, он пошел краем рощи, надеясь отвлечься от печального зрелища и с вершины холма получше рассмотреть городок, возле которого их армия встала лагерем.

Пройдя половину пути, он заметил за деревьями какие-то тени и резко остановился, проверив, на месте ли его шпага. Василий тут же пожалел, что не взял с собой мушкет или хотя бы заряженный пистолет на случай непредвиденной опасности. Он предположил, что в роще прячутся вражеские лазутчики, и раздумывал, не кликнуть ли кого на помощь, чтобы изловить их или самому попытаться выследить и узнать, сколько их. Он встал за толстенный ствол старого, разросшегося на опушке дуба, и внимательно вгляделся в сумрак рощи.

Вскоре он различил две человеческие фигуры и облегченно вздохнул – то были девушка и молодой парень, почти мальчишка, которые собирали в охапку упавшие на землю старые ветки. Рядом с ними виднелась куча уже собранного ими хвороста, и парнишка в коричневой курточке обвязывал ее принесенной с собой веревкой, чтобы не растерять часть веток по дороге. А девушке, на его взгляд, было не больше семнадцати лет. У нее поверх серого длинного платья был надет белый передник, а на голове – шапочка в виде чепца, из-под которой выбивались вьющиеся русые волосы. Собиратели хвороста никак не походили на лазутчиков и вряд ли подозревали, что вблизи от них русские солдаты крушат их рощу, поскольку стук топоров сюда не долетал. Сами же они собирали в ней лишь упавшие ветви, не желая рубить деревья.

Поняв, что девушки с мальчишкой опасаться ему нечего, Василий вышел из-за скрывавшего его ствола и не торопясь направился к ним. Ему было интересно, откуда они пришли, поскольку, если бы они были из городка, то не могли бы пройти мимо русских солдат, хозяйничавших в роще. Его сейчас не волновало, что он оставил свое капральство без присмотра или что кто-то из сослуживцев может увидеть его шатающимся непонятно где и зачем, а потом, чтобы выслужиться, доложить по начальству.

Его взволновала тонкая фигура девушки, которая показалась ему если не лесной феей, то очень на нее похожей, настолько легко и обворожительно смотрелась она в солнечных бликах, проникавших в рощу через крону листвы и озаряя собирателей хвороста. И Василию захотелось во что бы то ни стало узнать ее имя, познакомиться, а если удастся, то и проводить до дома. Он не знал, зачем это ему… Ведь не сегодня завтра они выступят в поход, а впереди его ждут сражения, и неизвестно, чем все закончится. Но он был так рад встрече с похожей на фею девушкой, что ему казалось, будто бы он не шел, а летел над землей, и даже ощущал у себя за спиной крылья, позволяющие ему парить. Он знал: так случается во сне, когда ты вдруг взмыл в воздух и долго-долго летишь, пока какая-то сила не начнет тянуть тебя обратно к земле, и ты пытаешься ее превозмочь, вновь вспархиваешь вверх, но уже ненадолго, совсем на чуть-чуть… И сейчас, напитанный солнцем, запахом прошлогодней листвы, отводя от лица зеленоватое узорочье похожих на множество ладошек листьев, он ощущал невесомость своего тела, но вот только башмаки и военная форма не позволяли ему взмыть вверх, как случалось во сне.

Меж тем молодые люди, услышав его шаги, оглянулись и, схватившись за руки, хотели было убежать, увидев шедшего к ним военного. Паренек попробовал ухватить вязанку с хворостом, но веревка была недостаточно закреплена, и собранные ветки рассыпались, что и не позволило им убежать, бросив хворост. Василий же, подойдя ближе, поднял одну из веток и положил ее сверху на кучу, потом поспешно снял с головы шляпу и степенно поклонился им.

– Не надо меня бояться, я не сделаю вам зла, – обратился он к ним, но понял, что они не понимают смысла сказанной им фразы. Тогда он напряг свою память и произнес ту же фразу по-немецки:

– Keine Angst vor mir, werde ich nicht machen Sie krank.

Ответа не последовало. Может, молодые люди не желали отвечать, а может, ждали, как он дальше себя поведет, но разговора пока что не получалось.

Тогда он решил хотя бы поинтересоваться их именами, надеясь, что на этот-то вопрос они все же ответят.

– Wie heißen Sie? – спросил он их. При этом девушка, которая выглядела не так настороженно, ответила, мило улыбнувшись:

– Mein Name ist Ursula und mein Bruder – Peter.

– О! – подхватил Василий. – Урсула! Петер! Какие хорошие имена. Вы говорите по-русски? – тут же спросил он, поскольку его знания немецкого казались ему весьма скудными.

– Оч-чень плехо, – ответила девушка, – но вас понимай…

Для Василия было не столь важно, что она почти не говорит по-русски. Он и без того мог понять смысл сказанного по движениям ее рук, по глазам, по покачиванию ее белокурой головки, а говорить о чем-то было и вовсе не нужно, когда все ответы на свои вопросы он мог прочесть в глазах Урсулы. Тогда он дал понять, что хочет помочь им унести домой собранный хворост, и принялся затягивать его потуже веревкой.

Урсула и Петер с интересом наблюдали за ним потухшими глазами, решив, что он хочет забрать их добычу, а потому, когда он взвалил вязанку себе на спину, как бы прощаясь, поклонились Василию. Он же, не поняв, чем вызван этот жест, одной рукой стал показывать им, чтобы они показали дорогу к их дому. Молодые люди в недоумении посмотрели друг на друга и растерянно улыбнулись в ответ.

Тогда Василий попытался опять перейти на немецкий, собрав весь свой скудный запас знаний:

– Wo ist deine Heimat? Хаус ваш где? – добавил для верности уже по-русски. – Дорогу покажите, я помогу унести вам туда дрова.

Наконец Урсула поняла смысл сказанного и отрицательно закачала головой, сказала что-то Петеру, и он попытался снять вязанку с плеч Василия. Но тот не собирался отдавать ее, а лишь настойчиво махал рукой в разные стороны и повторял:

– Хаус где? Покажите!

– Некарашо есть, – опять покачала головой Урсула, – Keine Notwendigkeit… Wir selbst…

– Карашо – не карашо, заладила. – Василий уже начал сердиться и почему-то вдруг перешел на язык, очень напоминающий тот, на котором общался в полку Тахир. – Моя помогать хотел! Почему плехо есть бин? – И в сердцах бросил вязанку на землю и хотел уйти, повернулся к молодым людям спиной, как вдруг девушка дотронулась до рукава его кафтана и тихо прошептала:

– Все карашо, русен солдат, карашо, спасибо! – и потянула его вслед за собой по узкой тропинке.

Брат ее взвалил вязанку себе на спину и неторопливо, сгибаясь под ношей, шел следом. Мирович не сопротивлялся и решил посмотреть, куда его выведут. Во всяком случае, решил он, никакой угрозы молодые люди пока для него не представляют.

Вскоре они вышли на опушку леса, оказавшись на вершине пологого холма, откуда сам город не был виден, потому как находился несколько южнее, и о его присутствии извещали однообразные удары колокола в местной кирке. А прямо перед собой, в низинке, Василий увидел неширокую речку, перегороженную замшелой запрудой, на гребне которой торчали торцы полусгнивших, присыпанных землей бревен. Над запрудой неподвижно нависал полукруг мельничного колеса с сухими лопастями по причине отсутствия весеннего помола, а возле запруды стоял аккуратный кирпичный домик с красной черепичной крышей. Возле него степенно паслись две пятнистых коровы, а у изгороди стоял на привязи вороной конь и равнодушно жевал сваленное перед ним сено. Из трубы домика вилась тонкая струйка дыма, а где-то во дворе время от времени хриплым голосом тявкала собака. Картина была настолько мирной и трогательной, что Василий даже забыл, зачем он очутился в этих краях, что это уже неприятельская земля и девушка с парнем по большому счету тоже его враги. Но, глядя на спокойное и ничем не омраченное лицо Урсулы, он никак не мог представить ее в числе своих недругов. Наоборот, ему хотелось непрестанно смотреть на нее и так же беспричинно улыбаться.

Петер слегка обогнал их на спуске, а потом и совсем разогнался и, весело что-то выкрикивая, понесся вперед, придерживая вязанку обеими руками. Он потерял на бегу свою шляпу, но не остановился, а продолжал мчаться дальше, пока не уперся в ворота своего дома, где сбросил вязанку на землю и, торопливо обернувшись в сторону Мировича и своей сестры, вошел во двор. Василий, тоже не останавливаясь, на ходу, подхватил войлочную шляпу паренька, не выпуская при этом локоток Урсулы, которую он галантно поддерживал под руку. Но та, смущенная его вниманием, незаметно высвободила свой локоток и, чтобы как-то скрыть робость, указала в сторону калитки, за которой стремительно скрылся Петер:

– Junge, – что прозвучало чуть покровительственно и принужденно, но дало ей возможность обозначить дистанцию между собой и Мировичем.

Тот понял, что она назвала брата мальчишкой, и в знак этого повторил:

– Ja, ja, Junge, Junge…

Когда они подошли к дому, Василий уже пожалел о своем необдуманном поступке и хотел было откланяться и возвратиться обратно в свою роту. Но тут калитка открылась, и навстречу им вышел пожилой мужчина в вязаной куртке, широкополой черной шляпе на голове и с лопатой в руках. У него были такие же белокурые волосы и голубые глаза, как у Урсулы, и Мирович решил, что это ее отец. Тот недружелюбно посмотрел на Василия и что-то скороговоркой спросил у дочери. Она принялась терпеливо объяснять ему, показывая рукой то в сторону холма, то на Василия, то на лежащий у калитки хворост. Мужчина, не перебивая, выслушал ее, и лицо его слегка просветлело, взгляд стал более гостеприимным, почти ласковым, после чего он снял шляпу и чуть поклонился Мировичу, произнеся на довольно хорошем русском языке:

– Рад, очень рад. Дочь мне все объяснила, милости просим в наш дом.

Урсула что-то подсказала ему, и он, согласившись с ней, спросил:

– Простите меня. Не знаю ваше имя, господин офицер.

– Извините, что не представился. – Мирович тоже снял свою шляпу и, чуть поклонившись, назвал себя. – А как ваше имя?

– Меня все зовут Мюллер, что значит мельник, – и он показал в сторону плотины. – А имя мое есть Томас. Старый Томас, – тут же добавил он.

– Вы немец? – спросил Василий и поправил себя: – Дойч?

– Найн, – ответил Томас с тяжелым вздохом. – Мы пришли сюда издалека, долго рассказывать. Да и ни к чему. Но это все, – показал он, широко обведя рукой луг, холм и рощу на нем, – немецкая земля. И мы здесь живем. Так ли важно, кто мы?

– А русская армия пришла прогнать немцев, так? – спросил он вдруг. – Потом тут будет Россия? Так говорю?

– Видимо, так… – Василию никогда в голову не приходило, что будет после того, когда они разобьют немцев. Присоединят ли их земли к себе или уйдут обратно? Да и вряд ли кто-то в армии знал о планах двора, пославшего армию в Восточную Пруссию.

– Да, у России совсем мало земли, надо еще добавить, – иронично усмехнулся Томас. – Мы не против. Пусть будет так. Нам все равно, кто придет: немцы, русские. Главное, чтоб нас, простых людей, не трогали, а все остальное… – он остановился, подбирая нужное слово, – как Бог скажет, так и будет. Главное, чтоб война мимо прошла. Мы не хотим воевать. Зачем? У нас и так мало мужчин осталось. Молодых король Фридрих забрал, а старые кому нужны.

Пока они беседовали, Урсула по-хозяйски взяла шляпу брата из рук Василия, зашла в дом и вскоре вынесла оттуда кувшин с молоком и кружку. Она налила в нее почти до краев вспенившееся при этом молоко и подала Василию. Он хотел было отказаться, но счел неудобным так поступить, взял кружку и отпил из нее. Молоко было теплым, парным. Он поймал себя на том, что почти не помнил вкуса свежего, только что из-под коровы молока. Разве что еще в Тобольске соседи иногда приносили бабушке его в обмен за деньги или какие-то услуги, но и тогда Василий пил его с большой неохотой при настойчивом понукании со стороны строгой бабушки:

«Пей, – говорила она при этом, – если хочешь сильным и здоровым вырасти. Пусть чужое молоко. Неважно, какая корова его дала. Молоко, оно всегда молоком останется…»

Вот он и сейчас припомнил ее слова о том, что неважно, молоко какой коровы он пьет: русской, немецкой… Люди хотят жить без войны, и им не нужна ничья армия, лишь бы был хлеб и молоко.

– Благодарю, – вернул он кружку Урсуле, не сводившей с него своих васильковых глаз. – Мне пора в часть.

– А в дом не зайдете? – спросил Томас. В его словах, в интонации не было особой радости и не ощущалось желания непременно принять гостя, и Мирович почувствовал, что он сказал это так, по обязанности оставаться хозяином при всех обстоятельствах.

– Спасибо, но мне нужно возвращаться в часть. Боюсь, что меня уже потеряли и скоро начнут искать.

Мельник не стал возражать и проявлять излишнее гостеприимство, а лишь согласно кинул головой и сказал Урсуле несколько слов, непонятных Мировичу. Он догадался, что это их родной язык, но спрашивать не стал. Урсула занесла кувшин и кружку в дом и пошла чуть позади Василия.

– Добрых гостей положено провожать, – крикнул им вслед Томас, и Василий услышал, как хлопнула вслед за ним калитка.

Молодые люди дошли до начала взгорья, и тут Урсула остановилась и подала ему руку. При этом она ужасно стеснялась и покраснела до корней волос, отчего на ее лице мигом высыпали разномастным созвездием грозди веснушек. Василий наклонился, поцеловал ей руку, что сделал первый раз в жизни, если не считать поцелуев в щеку бабушки, теток и сестер, и тут же смутился. Выпрямившись, он не выпустил ее руки из своей и думал, о чем бы еще ее спросить, чтобы не показаться смешным.

– Вас еще можно увидеть? – наконец проговорил он, запинаясь, и ожидал отказа или простого пожатия плеч, как, по его мнению, должна была поступить девушка у него на родине.

– Да, можно, – неожиданно ответила она. И через паузу, тщательно подбирая русские слова, продолжила: – Ты хоть и русский, но хороший человек. Приходи вечером вон к тому камню, – и она показала лежащий на берегу речки громадный валун серого цвета. – У нас его зовут Stein besucht.

– Обязательно приду! – горячо заверил ее Мирович и еще раз поцеловал ее руку. Она же в ответ провела свободной рукой ему по щеке и пальцами коснулась его губ.

– Все, пора. Буду ждать, – негромко прошептала она и, не взглянув на него, пошла обратно к дому.

6

Василий еще какое-то время постоял в одиночестве и ощутил, как у него кружится голова от прилившей к ней крови. Краски вокруг стали в несколько раз ярче и сочнее, громче защебетали птицы в близкой роще, и где-то сзади он услышал журчанье воды, текущей через плотину, и ему послышалось: «Приходи! Приходи! Приходи!»

И вновь у него, как во время встречи с Урсулой, словно выросли крылья за спиной, и он почувствовал себя почти невесомым, способным парить над землей высоко-высоко, в самом поднебесье, где нет ни выстрелов, ни воинских команд, а лишь тишина и покой. Он стремительно взбежал на холм и без остановки побежал дальше, к тому месту, где велась вырубка. Хотя его не было не больше часа, но солдаты успели нагрузить уже все телеги, уехавшие в сторону лагеря, и теперь, блаженно развалившись на траве, занимались кто чем хочет. Мирович быстро нашел свое капральство и остановился перед лежащим ближе всех к дороге Фоке.

– Почему работу бросили? Кто велел?

Тот открыл один глаз, широко зевнул, словно только что проснулся, и лишь потом нехотя встал и, глядя поверх головы Мировича, ответил:

– Так приказу не было, ваше благородие. Вы ушли, а все остальные, как работу сделали, так на травку и повалились, отдыхать, значится… Ну и мы вслед за ними… Почему не полежать, коль работу сделали?

– Встать! – не узнавая собственный голос, взревел Василий, да так громко, что вместе с его капральством вскочили все остальные солдаты. – Топоры в руки и дальше работать! Ишь, разлеглись на солнышке, словно коты мартовские! Я вам покажу, сукины дети!

Солдаты с интересом поглядывали в его сторону – уж от кого, а от него они не ожидали этакой прыти – и с явной неохотой, едва переставляя ноги, поплелись в глубь рощи. Мирович же, слегка отдышавшись, развязал тесемки камзола так, чтобы свежий воздух охладил грудь, и удивленно покрутил головой, соображая, что с ним произошло и почему он вдруг так взъелся на солдат. Сразу ответить на этот вопрос он не смог, а тут с другого конца рощи подбежал подпоручик Лаврентий Желонин и с удивлением спросил:

– Василий, чего случилось? Куда ты их отправил?

– Как куда? Работать, – с прежней злостью ответил Мирович.

Желонин глянул в сторону плетущихся к лесу солдат, потом на Василия, не зная, что сказать.

– Вроде бы я им отдохнуть разрешил, пока телеги обратно не вернутся. Мог бы и со мной посоветоваться, все-таки ротой мне командовать приказано…

– Да я ж только свое капральство на ноги поднял, а то разлеглись тут, будто пахали на них. С чего вдруг другие повскакали, то у них спросить надобно. Да оно и ладно, потом отдохнут, как все закончат. Коль хочешь, можешь вернуть их обратно, пусть дальше пузо чешут в тенечке…

Лаврентий Желонин внимательно посмотрел на него и ничего не ответил, лишь хмыкнул, выразив свое отношение к произошедшему. С ним, окончившим этой весной весь курс Шляхетского корпуса и получившим чин подпоручика, Мирович держал себя на равных, несмотря на разницу в чинах. И тот не задирал носа, а вел себя подобающим образом, не требовал обращения на «вы» и по уставу.

К ним подошли другие капралы, прислушались к разговору, но вмешиваться не стали, а пошли вслед за солдатами. Василий тоже не хотел оставаться в стороне и направился в рощу, так и не поняв, с чего это в нем появилось столько зла и раздражения. Неужели так повлияла встреча с молодыми людьми в роще? Или же причина в чем-то другом… Тогда в чем?

Не дойдя несколько шагов до рубящих лес солдат, он приостановился и стал разглядывать сваленные стволы, у которых обрубали ветви. Он понимал, что огромной армии не обойтись без дров для обогрева и кухни, без строительства мостов для переправ, без продуктов, которые солдаты покупают за гроши, а зачастую почти насильно забирают у жителей. И все это – война! Ради того, чтобы один правитель показал перед другим свою силу, собраны тысячи солдат, оторванных от семьи, от работы, от любимых. А сколько их не вернется обратно и останется лежать в этой земле? Во имя чего? И что изменит их смерть?

Василий почувствовал, как похолодели его пальцы, когда он представил выкопанную могилу, куда будут опускать его тело. Но этого может и не случиться, и он останется жив, вернется обратно. Но вот то, что скоро он покинет этот городок и не увидит больше Урсулу, не заговорит с ней, – это неизбежно и что-либо изменить здесь он не в силах. Почему он не имеет права решать, как поступать лично ему? Кто дал право другим решать за него, куда ему идти и с кем сражаться? Вот в чем была причина его недовольства и раздражения.

Наблюдавший издали за Мировичем рядовой Фока осторожно сказал своему напарнику, отсекающему топором вершину сваленного дуба:

– Слышь, Федька, а нашего капральчонка словно подменили сегодня. С утра вроде как в себе был, а сейчас словно белены объелся. Чего с ним такое вышло? Не принял ли где лишнюю стопку? А может, начальство ему внушение какое сделало?

– Да вроде как не за что, – отозвался тот, отирая пот со лба. – Все наши отстрелялись вчерась, как положено, никто ни с кем не подрался, не напился. И он вроде как непьющий совсем. Ни разочка не видел, чтоб он чарку ко рту подносил. Да нет, туточки что-то другое, не по службе…

– Чего бы такое могло быть? – не унимался Фока. – А не влюбился он случаем? У господ такое бывает, сколько раз наблюдал, особливо в ихние лета молодые.

– В кого ж ему влюбиться-то? В тебя, что ль? Или в кобылу нашего капитана? Она хоть супротив тебя как есть красавица, но все одно не настоящая баба. А вот баб-то как раз в округе нет, а то бы я сам…

– Ладно тебе, не туда воротишь, – осадил его Фока. – Ты тот еще жеребец, с тебя взятки гладки, а вот наш капральчик как бы беды какой не наделал. Так-то он парнишка неплохой, можно сказать, повезло нам с ним: не злой, зуботычины не раздает, а что молод, то дажесь хорошо – задираться не будет особо…

– Молод, а вон как давеча заорал на нас по-страшному! У меня аж колики внутри пошли, будто по башке кто колом жахнул, до того страшно сделалось.

– Знаю я страхи твои. Тебя из пушки ядром разве что пугнуть можно, ежели в упор наставить, да и то, поди, выкрутишься, а чтобы малец этакой вдруг на испуг тебя взял, не поверю. Не шуткуй так. А вот последить за ним надо, только не сказывай кому пока что.

Вскоре вернулись пустые подводы, солдаты быстро закинули на них свежие дрова, по-хозяйски перетянули крест-накрест веревками, прочно привязали, чтобы не обронить в дороге, и несколько из них тут же взобрались на телеги, уселись сверху и, смеясь, помахали оставшимся руками, мол, вы как хотите, а мы поехали. Но обозники с матюгами напустились на них, угрожающе взмахивая кнутовищами. Молодые же парни – а на телеги взобрались именно такие, из последнего призыва, еще не получившие вволю зуботычин от начальства, не ощутившие армейской дисциплины, а потому по-деревенски беззаботные, – лишь отмахивались от них и слезать обратно не желали. Но тут подскочил подпоручик Желонин, из которого так и выпирал наружу начальственный гнев, и даже не крикнул, а прошипел сквозь зубы:

– А ну вниз быстро, а то я вас всех спроважу на расправу к Рамазану!

Парни, услышав имя Рамазана – молва о рамазановской жестокости дошла уже и до их ушей, – горохом посыпались на землю и побежали каждый к своему капральству, где, втянув голову в плечи, замерли.

– Так-то оно лучше. – Желонин поправил треуголку на голове и велел капралам вести свои отделения в лагерь. Он пошел впереди притихшей мигом колонны, а Фока, зло ткнув под ребра кулаком одному из расшалившихся новобранцев, сказал покровительственно:

– Дома шалить будешь, коль жив останешься. А тут за такие шалости порют не по малости, успевай только порты скидывать.

Угрозы своей Желонин не исполнил, и после обеда рота повеселела и на учения шла в полном составе. Даже сказавшиеся нездоровыми рядовые, прослышав о строгостях, обещанных им подпоручиком, сочли за лучшее не оставаться в палатках, а смешаться со всеми. Только Василий Мирович, которого это незначительное происшествие никак не затронуло, на занятиях отдавал приказы с ленцой и вполголоса, не проявляя прежнего напора и желания научить всех и каждого необходимым по уставу приемам. Он прохаживался чуть в стороне от своего капральства и сшибал срезанным прутиком начавшие опушаться молочные шарики одуванчиков. Он в мельчайших подробностях вспоминал свою недавнюю встречу с Урсулой и с нетерпением ждал вечера, когда можно будет незаметно улизнуть из лагеря и помчаться к домику возле мельницы. А день тянулся ужасно долго, и он нет-нет да и поглядывал на небо, по которому лениво плыл огненный шар солнца, словно подсмеиваясь над его ожиданиями, и никак не хотел опускаться за горизонт.

7

Как только проиграли отбой и выставили караулы, Василий не надолго заглянул в свою палатку, где укладывались его сослуживцы из числа унтер-офицерского состава и, ничего не сказав, вышел наружу. У костра, огонь в котором обычно в целях безопасности поддерживали всю ночь, сидели солдаты из его капральства – Фока и его неразлучный дружок Федор Пермяк, сами напросившиеся в караул. Они внимательно взглянули на вышедшего из палатки Мировича и, когда он подошел поближе, вскочили на ноги, отдав честь. Василий козырнул им в ответ и хотел было идти дальше, но Фока неожиданно обратился к нему:

– Ваше благородие, разрешите спросить.

– Спрашивай, – в растерянности ответил Василий, никак не ожидавший какого-то вопроса от дежурных.

Фока немного помялся, посмотрел на стоявшего рядом с ним Федора, который пытался изобразить полное безучастие на своей широкой, как блин, физиономии, и наконец выдал:

– Скажите, ваше благородие, а если из лагеря вдруг выйти потребуется, то караульные выпустят, или не дозволят?

– Неужто не знаешь, как дело обстоит? – удивился его вопросу Мирович. – Не первый день на службе, и тебе должно быть известно, что часовой должен спрашивать любого, куда тот направляется и по какой надобности.

– То раньше так было, а теперь специальное тайное слово говорить надо, которое начальник караула всем часовым непременно говорит перед тем, как те на пост встанут. Так что ежели кто из лагеря по заданию начальства выходит, то он это слово знать должен. И часовые в ответ свое слово говорят.

– И впрямь, я того не знал… – высказал свое удивление Мирович. – И что это за слово такое тайное? И откуда тебе вдруг оно известно?

– Так мы же и есть сами караульные, нам его и объявили.

– А ежели кто того слова не знает, тогда что? – спросил в свою очередь неприятно пораженный Мирович. До этого он, обдумывая, как беспрепятственно пройти мимо часовых и выйти из лагеря, чтобы потом отправиться к мельнице, на случай, если вдруг кто его остановит, хотел сказать, будто бы днем оставил в роще свой капральский горжет и сейчас идет разыскивать его, для чего прихватил с собой фонарь.

– Тогда, понятно дело, человека того возьмут под караул и к начальству полка или батальона доставят, – словно рассуждая сам с собой, ответил на его вопрос Фока. – А там уж пусть они решают, как с ним поступать.

– Они решат… – неопределенно высказался не принимавший до того участия в их разговоре Федор Пермяк. – Отправят к Рамазану, а тот, слышали, поди, не человек, а зверь. Сказывали, будто раньше служил он у Шувалова пыточных дел мастером. Потому умеет с людьми разными говорить, – хмыкнул он.

– И то правильно, – подтвердил Фока, хитро поглядывая на Мировича. – Чего это честному человеку по ночам шастать, когда все спать укладываются?

– Спасибо, что предупредили, – рассеянно поблагодарил их Мирович, – а то я хотел пойди в роще свой капральский горжет поискать. Обронил его там днем, – и он вынул из-под епанчи фонарь.

– Да, без него вам, ваше благородие, никак нельзя, – согласился Фока. – А чего сами пойти захотели? Можно любого из нас послать, мы мигом. С нас какой спрос, мы люди подневольные.

– Оно, конечно, так, – произнес Мирович в раздумье. – Но коль я сам его потерял, то сам и найти должен. Солдатам тоже отдых положен, намаялись за день, поди.

– Да мы люди к работе привычные, как без этого. А до рощи дойти нам даже приятно было бы, но вот пост наш тоже не бросишь. Вы уж тогда, ваше благородие, идите вдоль тех палаток, что возле овражка стоят, там вроде караула не ставили, коль овраг рядом. А если увидите кого и спросят слово секретное, то скажите: «Кукушка», мол. А они ответить должны: «Рассвет». И все, вас и пропустят. Только возвращайтесь побыстрей, а то завтра подъем ранний будет, снова учение обещают всем батальоном сообща.

Мирович какое-то время постоял в задумчивости, раздумывая, стоит ли ему рисковать, отправившись тайно на свидание с Урсулой, но потом желание увидеть девушку взяло над ним верх, и он, забыв обо всем, двинулся тем маршрутом, что указал ему Фока. Тот же, дождавшись, когда капрал скрылся из виду, заговорщицки подмигнул Федору, сказав негромко:

– Послежу-ка я за нашим капральчиком, как бы беды какой на себя не навлек, – на что Федор согласно кивнул головой. – А ты, чуть чего, прикрой меня, вдруг кто спохватится. Скажешь, будто бы за дровами пошел и скоро вернусь. Слышишь? – Федор в очередной раз кивнул и присел обратно к костру, а Фока неслышно скользнул в тень меж палаток и отправился вслед за выходившим из лагеря Мировичем.

Василию, как и предполагал Фока, никто не встретился возле склона, ведущего в овраг, и он, никем не замеченный, спустился вниз, вброд перебрался через речку и поднялся по противоположному откосу, где еще вчера висели полотнища с мишенями. Потом он зажег фонарь и двинулся вдоль рощи по направлению к мельнице. Время от времени он останавливался и прислушивался. Ему казалось, будто кто-то идет следом, но чуть постояв и ничего не расслышав, он шел дальше. Вскоре он добрался до вершины холма и стал почти бегом, как днем это проделал брат Урсулы, спускаться вниз. Несколько раз он ударялся ногой о многочисленные камни, лежавшие на всем пути, невидимые при слабом освещении едва светившего фитилька, плавающего в тонком слое масла. Он всерьез стал опасаться повредить себе ногу и пошел чуть медленнее, пока не увидел тот самый Камень Свиданий, где договорился встретиться с девушкой.

Подойдя ближе, он обошел вокруг камня, но никого не обнаружил. Если Урсула и приходила, то, видимо, ушла, не дождавшись его. Он немного подождал и решил дойти до мельницы, чтобы попытаться каким-то образом вызвать ее наружу. Подойдя к дому, он увидел, что внутри нет ни огонька, и, чуть постояв, решил вернуться обратно к валуну. Там он опустился на землю, нащупал оставленный кем-то деревянный обрубок и присел на него, прислонившись спиной к гигантскому валуну.

Не прошло и нескольких минут, как он, утомленный дневными заботами, незаметно для себя задремал. Во сне ему приснился Тобольск, и чей-то голос звал его вернуться туда, сесть в лодку и поплыть по Иртышу в дальнюю страну, где нет ни войн, ни врагов, а живут лишь мирные, добрые люди, не желающие никому зла. Но его не отпускала императрица, требуя, чтобы он взял в руки мушкет и шел впереди строя на видневшийся вдали немецкий строй. С их стороны непрерывно летели пули, разрывались ядра, и он, как мог, уворачивался от них и бежал все дальше и дальше. Потом он увидел себя мертвым, лежащим рядом со свежевыкопанной могилой, а на грудь ему кто-то невидимый положил боевую награду. Он протянул руку, чтоб схватить ее, но ощутил что-то влажное и мягкое на ощупь. Испугавшись, он вскочил на ноги и различил в ночных сумерках стоящую перед ним Урсулу.

– Не нужно пугаться, – тихо прошептала она. – Я ходила вдоль речки, чтобы нарвать свежих цветов, а когда вернулась, то застала вас спящим и положила букетик на грудь.

Мирович только сейчас заметил, что сжимает в ладони стебли цветов, приняв их во сне за боевую награду.

– А мне приснилось, будто бы я умер и мне орден на грудь положили. Проснулся, а оказалось…

– Пусть это будет ваша награда, – мягко сказала Урсула. – Вы ее достойны, потому что не побоялись один ночью прийти сюда. Так что вполне ее заслужили.

– Ты хорошо говоришь по-русски, – заметил он. – Почему же днем делала вид, что не понимаешь?

– Днем я сильно вас, тебя, – поправилась она, – испугалась. Моя мама была русской, точнее, попала сюда из вашей страны. Но другие люди, что здесь живут, говорят о русских … – она замялась, и Василий подбодрил ее:

– Не стесняйся, скажи, я знаю, что говорят о русских, не рассержусь. Хотя все мои предки были казаки. А это не совсем русские. Ну, так говори, говори, – почти потребовал он и взял Урсулу за руку.

– …говорят, будто бы вы всех нас сгоните в одно место и утопите или закопаете живыми в землю. Многие уехали отсюда, как только узнали, что русская армия идет к нам. А мы вот остались. Тут, в роще, могила нашей матери, и отец не захотел уезжать. Он очень любил ее.

– Слышал я и такое, – со вздохом ответил Василий. – Но только женщин и детей мы не трогаем. Брехня это все, выдумки, – поправился он, посчитав, что неосторожно произнес не совсем приличное слово. – Живите спокойно и никто вас не тронет.

– Правда? – доверчиво спросила Урсула и вдруг прижалась к нему всем телом, положив голову на грудь.

Он растерялся, услышав, как гулко совсем рядом часто-часто бьется сердце девушки, и обнял ее, попытался прижать к себе покрепче, отчего у него закружилась голова и прервалось дыхание. Но Урсула тут же отпрянула назад и отступила на шаг, смущенно поправила шапочку на голове.

– Я не хотела, не подумайте чего плохого. Я честная девушка, у меня в Инстербурге есть жених, и он хочет взять меня в жены, как только кончится ваша война.

От этих слов Мировичу стало вдруг тоскливо, и он вновь подумал, что если бы не война, у него была бы совсем иная жизнь, но тогда он вряд ли бы встретил Урсулу, а это ему сейчас казалось важнее всего на свете.

– Если бы не война, я бы увез тебя отсюда, – неожиданно для самого себя заявил он вдруг.

– Куда? – испуганно спросила та. – В Сибирь? Мама говорила, что это страшная страна, куда отправляют всех, кто не живет так, как это требуется. Если мы с братом баловались или не слушались ее, то она всегда обещала: «Вот придут русские, я вас им отдам, ослушников таких, и они сошлют вас в Сибирь». Это правда?

– Что правда? – переспросил Василий. – Что в Сибирь ссылают? То правда. Но она совсем даже не страшная страна, и там живут очень хорошие люди. Разные, – поправился он. – Я сам там родился и вырос.

– Правда? – Урсула второй раз повторила то же слово.

– Ой, ну в кого ты такая недоверчивая? Все правда! Зачем я тебе буду врать? Жить везде можно. Особенно если знаешь, зачем…

– И ты знаешь, зачем живешь? – Она окончательно перешла на «ты» и Василий с радостью отметил это про себя. – Я вот не знаю, зачем живу. Наш пастор говорит, что надо жить, просто жить и не спрашивать, зачем. Ты тоже так считаешь?

– Я, конечно, не пастор, но тут с ним вполне согласен. Я совсем недавно понял, как хорошо жить, и… так не хочется умирать…

– Ты не умрешь… – быстро произнесла Урсула и смутилась, отведя глаза в сторону, и провела рукой по лицу, словно ей в глаз залетела соринка.

– А ты это откуда знаешь? – удивился Мирович.

– Потому что ты … – Урсула смутилась окончательно и закончила почти шепотом: – Ты хороший. Я это сразу поняла. А хороших Бог бережет. Нет, ты не умрешь. Но хорошим людям трудно жить, вокруг много таких, кто любит делать зло.

– Спасибо, – так же тихо ответил Василий, взял ее за руки и притянул к себе. Она не сопротивлялась, тогда он сдвинул назад свою треуголку и потянулся к ней губами. Она осторожно полуоткрытым ртом прильнула к нему и легонько поцеловала, так, что он не успел ответить. А она уже отпрыгнула в сторону и звонко рассмеялась.

– Ты чего? – в недоумении спросил Василий. – Что смешного? Почему смеешься вдруг?

– Колючий ты! – ответила она, поднося ладонь к губам. – Укололась о твои усы и испугалась! Ха-ха!

Василий провел рукой по верхней губе и только сейчас вспомнил, что еще во время похода решил по примеру других офицеров отращивать себе усы и уже несколько недель не сбривал небольшую поросль под носом. То были еще не усы, но что-то на них похожее. Он смутился и заявил:

– Завтра же сбрею их!

– Не надо, – все с тем же смехом остановила его Урсула. – С ними ты похож на взрослого мужчину. Не бойся, я привыкну.

– К чему? – спросил он и тут же опять смутился, поняв, что имела в виду Урсула.

Он вернулся в лагерь, когда начало светать. И на обратном пути ему чудились чьи-то шаги, но он, пьяный от счастья первым в его жизни поцелуем, не желал останавливаться, а шел навстречу блеснувшим из-за холма лучикам солнца, твердо веря, что вот теперь он действительно не умрет, потому что его будет ждать самая замечательная на свете девушка и он обязательно к ней вернется и увезет отсюда. Но вот куда… На этот вопрос он ответить не мог. Хотя что-то ему подсказывало, что все должно решиться помимо его воли, но как это произойдет, будет зависеть не только от него, но и от кого-то еще, о ком он пока не знает. Но все произойдет так, как именно он, Василий Мирович, захочет…

8

И все дни, пока русский корпус стоял возле мало кому известного в России городка Инстербург, пролетели для Василия Мировича словно один день, расцвеченный густой синью короткой майской ночи, скрывавшей под своим пологом их встречи с Урсулой. Он плохо понимал, что с ним происходит, и двигался, руководимый лишь внутренними охранными инстинктами, зовущими его то к мельнице в объятия Урсулы, то обратно в лагерь. Он уже не принадлежал себе, а тем более не был одной из многих частичек военной армады, временно замершей перед решительным броском-столкновением с другой такой же могучей людской массой, одетой в солдатские мундиры и вооруженной разнокалиберным оружием. Василий витал между смертью, ждущей многих не подозревающих о том людей, и лежащим на берегу ласковой речушки Камнем Свиданий. Там, возле него, сразу после захода солнца, как только затихала армейская жизнь, начиналась иная, как он считал, настоящая его жизнь. Днем он по-настоящему не жил, а лишь ждал вечера. Хотя он находился в лагере, среди своих солдат, но по отсутствующему взгляду и прерывистому дыханию можно было догадаться, что находится он где-то в мире грез и мечтаний, весь до краев переполненный внезапно свалившимся на него счастьем. Ему казалось, что дневной солнечный свет проходит сквозь него и сам он – существо бестелесное, легкая дымка, наблюдающая за всем глазами Урсулы, и иногда даже различал произнесенные ею слова:

– Милый мой Васенька, Василек… Приходи скорее, жду тебя. Иди ко мне…

И он летел на этот зов, когда это было возможно. Предложи она сейчас ему остаться с ней, жить рядом, забыть об армейском уставе, никогда не брать в руки ни шпаги, ни другого оружия, и он, не отдавая себе в том отчета, безоговорочно исполнил бы ее желание. Только Урсула ни разу не попросила его об этом, а лишь напряженно молчала и жила ожиданием, что станет с ней, когда он, ее Васенька, навсегда покинет берег речушки, где мирно журчит речка и работает мельница ее отца.

Однажды он спросил Урсулу, будет ли она его ждать, если по возвращении из похода он приедет к ней. Ему показалось, она давно ждала этого вопроса, потому что, не задумываясь, ответила:

– То зависит не от меня. Судьбу дочери у нас решает отец. Я уже говорила тебе: он хочет выдать меня замуж за состоятельного мужчину из местных. Он вдовец с тремя детьми и разговаривал на эту тему с отцом, а тот сообщил мне.

– И ты согласилась? – чуть не закричал Василий, понимая бессмысленность своего вопроса.

– Меня никто не спрашивал о моем согласии. Да и выбора на тот момент у меня не было, – и она лукаво глянула на него.

– Но теперь у тебя есть выбор.

– Может, и так, но все равно тебе нужно об этом поговорить с отцом, а он скажет мне о своем решении.

– Но я не могу накануне сражения просить у него твоей руки. Я ведь не знаю, останусь ли жив. А может случиться и худшее – останусь калекой.

– Да, это очень грустно, но что мы можем изменить? – со вздохом ответила Урсула. – Нужно ждать и молиться Богу. Все в Его руках.

Мирович понял, что говорить с ней об этом бесполезно, а вызывать посреди ночи для объяснений мельника Томаса и вовсе неразумно. Днем же его вряд ли кто отпустит из лагеря. Да и что он ему может сказать?

«Интересно, знает ли он, что его дочь уже которую ночь не ночует дома? – пришла вдруг кощунственная мысль ему на ум. – Наверняка знает. В таком небольшом доме трудно сделать что-нибудь незаметно. И брат ее наверняка знает, а то и подсматривает сейчас за нами, как обычно делают подростки. Тогда почему они разрешают ей встречаться со мной, когда у нее в городе есть жених?»

Это открытие неприятно поразило Василия, и он внимательно вгляделся в Урсулу, стараясь угадать в сумеречном ночном свете, о чем она сейчас думает. Она же словно поняла его обеспокоенность и отвернула лицо в сторону, стала поправлять выбившиеся из-под шапочки волосы. Что-то кукольное было в ее движениях: в повороте головы, движениях рук, чуть полуоткрытом ротике. Даже ее вьющиеся льняные волосы показались ему поддельными.

«Неужели она встречается со мной лишь потому, что рядом стоит наша армия и в любой момент их могут выгнать из уютного домика, арестовать, а то и вовсе лишить жизни по малейшему подозрению? Но чем могу помочь им я, коль такое случится? Кто я такой? Всего лишь капрал, под командой у которого несколько десятков рядовых. Почему тогда ее отец просто не запретит дочери выходить ко мне и оставаться наедине до утра?»

Он не в силах был ответить на одолевавшие его вопросы, но понимал: не будь войны, все бы развивалось не так. А как? Трудно ответить…

– Скажи, – спросил он девушку, – а что означает твое имя?

Она совершенно неожиданно расхохоталась, потом прикрыла себе ротик тонкой ладошкой и прошептала:

– Медведица!

– Как? – переспросил он, удивленно раскрыв глаза.

– Я сказала – медведица, – повторила Урсула. – Ты спросил, я ответила. Тебе что-то не нравится?

– Но ты совсем не похожа на медведицу. Она должна быть большой, мохнатой и… злой. Мне так кажется.

– А откуда ты знаешь, какая я? Да и что тебе известно обо мне? Если меня не трогать, то я ласковая и добрая, но если кто-то пожелает причинить зло мне или моим близким, то… я могу и когти выпустить, – и она опять расхохоталась.

Василий попытался обнять ее, но она напряглась и оттолкнула его руку и даже слегка прикусила его палец зубами. Он опешил, не понимая, что с ней случилось. Потом поднялся с земли, где они до этого сидели обнявшись, и спросил:

– Почему ты такая сегодня? Я чем-то обидел тебя? Все было хорошо, и вдруг… Не хочу, чтоб наши встречи заканчивались вот так. Ты же другая, Урсула. Зачем ты пугаешь меня? Я совсем не хочу тебе зла…

Девушка вслед за ним тоже быстро поднялась на ноги и принялась молча оправлять помявшееся платье. На этот раз в ее движениях сквозило недовольство, и вся она была какая-то напряженная, чужая, неприступная. Тогда Василий подошел к ней, но она, выставив вперед руки, отскочила от него, словно он был заражен нехорошей болезнью, опасной для окружающих.

– Мы сегодня или завтра выступаем в поход, и, боюсь, я больше не смогу встречаться с тобой, – еще раз попытался он склонить Урсулу к мирному расставанию. Ему совсем не хотелось уходить вот так, не зная причины перемены ее настроения, омрачив тем самым радость прежних встреч.

– Я тебя не держу, уходи! – не глядя на него, все еще занятая своим платьем, отвечала Урсула. – Рано или поздно все заканчивается.

– Ты действительно злая, не зря тебя так назвали, – выпалил он. – Я даже рад, что не нужно больше тайком приходить сюда и думать, не узнает ли кто, что я встречаюсь с тобой. Если начальство вдруг узнает об этом, то мне грозит смерть или в лучшем случае каторга. Неужели ты не понимаешь, чем я рискую?

– Ты сам захотел прийти, я тебя не просила. В чем моя вина?

Василию стало окончательно горько от ее слов. И не столько от того, что он в ней ошибся. А что хотел убежать из армии, от своих солдат, стать дезертиром, и все во имя чего? Чтоб в один прекрасный момент услышать холодный ответ той, во имя которой он был готов пожертвовать жизнью, своей честью, стать в глазах окружающих изменником… И во имя чего? Ее кукольного личика? И жить на крошечной мельнице вдали от родных мест? Как хорошо, что она сказала все это ему в лицо и не нужно жить надеждой и ожиданием встречи с ней. Пусть будет лучше горькая правда, чем сладкий обман.

Василий хотел уйти, даже не простившись, и наклонился к земле в поисках потухшего фонаря, как вдруг услышал за спиной тихие всхлипывания. Он повернулся и увидел, что Урсула, закрыв лицо руками, плачет. Он кинулся к девушке, схватил ее за руки и попытался отнять их от лица.

– Урсула, милая, скажи, что случилось? Я совсем уже решил, что ты разлюбила меня и хочешь прогнать. Ответь, в чем дело?

– Ни в чем, тебе не понять, – зло ответила она, не отводя рук от лица. – Иди к своим солдатам, ты такой же, как все они. Иди убивать и грабить! Все вы одинаковые. Правильно мне отец сказал, а я не верила ему. Какая же я дура! Думала, ты другой и хочешь мне счастья, а ты как все! Как все! – выкрикнула она под конец и, вырвавшись, хотела убежать, но Василий вновь поймал ее и не отпускал, пытаясь понять, что случилось.

– Скажи наконец, в чем дело! Нельзя же так расставаться. Урсула, милая моя. Я ничего не понимаю, объясни.

– А ты спроси своих солдат, что случилось прошлой ночью. Может быть, тогда поймешь. Ты должен знать не хуже меня, но ты мне ни слова не сказал. Значит, ты такой же, как они.

– Кто они? О чем ты говоришь? Рассказывай, а то пойду и разбужу твоего отца…

– А он и не спит, он тоже все знает. Я не хотела идти сегодня к тебе, но он велел выйти не надолго. Он боится вас, русских. Вас все тут боятся…

– Да что мы вам сделали плохого? Никто вас не тронул и трогать не собирается. Откуда все эти обвинения? Если бы я знал чего, то сам бы тебе сказал. Но я не знаю, поверь мне, ничего не знаю!

– И ты не знаешь, что прошлой ночью у нас угнали всех наших овец? Неужели ты не ел их за обедом? Это наши овцы. Отец с братом пасли их по ночам далеко отсюда, чтоб никто не видел, а на день их закрывали в загоне. Их не было дома, потому я и выходила к тебе, иначе отец наверняка не пустил бы меня. А вчера, когда они пришли к загону, он оказался пуст. Они пошли по следам, и они привели к вам в лагерь. Они стали спрашивать, но никто ничего не сказал им, прогнали прочь и еще пригрозили убить, если они придут в другой раз.

– А с кем они разговаривали? – спросил Мирович, поняв, что произошло.

– Откуда я знаю? – утирая слезы, ответила Урсула. – Они говорили с теми, кто не пустил их в лагерь. С солдатами…

– Им надо было попросить, чтоб вызвали кого-то из офицеров или хотя бы начальника караула… Что могут знать солдаты? Там несколько тысяч человек, и среди них нашлись такие, кто решился на такое. Неужели все, и я в том числе, виноваты? Хочешь, я поговорю с нашим начальством?

Урсула, прекратив плакать, посмотрела на него и безнадежно покачала головой.

– Нет, не хочу. Тебя спросят, откуда ты узнал. Ты ответишь. Вряд ли тебе поверят, а еще обвинят, что ты тайком ходил ко мне по ночам. Потом они придут к нам и будут спрашивать меня о тебе. Я не хочу, чтобы все узнали о наших встречах. Лучше остаться без овец, чем потом все будут знать о тебе.

– Кто все? – не сразу понял Василий.

– Те, кто живет в городе, в том числе мой жених. Люди всегда плохо думают о таких, как я. А потом никто не возьмет меня замуж. Потому уходи и больше не возвращайся…

Только тут до Василия дошло, в каком положении он, сам того не желая, очутился. Безжалостная действительность припечатала его своей каленой печатью в один ряд с теми, кто мародерствовал и тем самым давал повод причислить всю русскую армию, всех, кто в ней состоял, к людям грязным, нечестным и безжалостным.

Ему хотелось во весь голос закричать, что так дальше не может продолжаться и надо прекратить войну, распустить всех по домам, чтобы не причинять боль тем, кто находится в стороне от войны. Но что он мог сделать один против воинской армады, ведомой чьей-то злой волей на убийство, грабеж и насилие? Кто его услышит и послушает? Он не пророк, не герой, не самоубийца, чтобы восстать против несправедливости, придуманной людьми и верящими, что, разбив в сражении одного негодяя, они совершат добро и принесут тем самым счастье всем остальным, хотят они того или нет.

Разве можно насильно сделать людей счастливыми? Почему все они, верящие в Христовы заповеди, поступают наоборот и хотят, оставаясь христианами, изменить мир насильно? Чтобы это понять, нужно было научить людей думать иначе и навсегда отказаться от насилия. А возможно ли изменить человеческую природу? Кто в силах это сделать? Ответа и на этот свой вопрос Мирович не находил и не мог найти. А потому он легонько поцеловал Урсулу в мокрую щеку и, не сказав ни слова, медленно поплелся в лагерь, осознавая свою полную беспомощность…

Разговоры о том, что рано или поздно русской армии придется искать встречи с противником, в частях шли давно. И поэтому мало кто удивился, когда на утреннем построении объявили о выступлении. Приказано было в течение дня свернуть лагерь и готовиться к выступлению в поход. По рядам пробежало оживление, солдаты начали перешептываться, радостно поблескивая глазами, и офицерам пришлось несколько раз призвать их прекратить разговоры и встать по стойке «смирно». Но общее возбуждение не проходило, поскольку всем надоело бездействие и приелись утомительные занятия по стрельбе и штыковым атакам. Вся армия до единого человека хотела одного – встречи с противником и быстрого окончания кампании, а затем – скорейшего возвращения на родину. В Россию. Здесь, как выражалось большинство нижних чинов, «русского духа нема…» А офицеры при том добавляли: «Душа покоя не имет… Не наша сторона, чужбина, неметчина».

И вряд ли кто из них верил, что первая пролитая кровь будет именно его, а не врага или соседа, стоявшего рядом в шеренге. Не верил в то и сам Мирович, считая, что судьба уготовила ему долгую жизнь, полную приключений, и где-то в глубине души догадываясь – главное его испытание впереди и нужно быть готовым к нему. А пока это всего лишь подготовка к тому, ради чего он появился на свет.

За обедом Фока незаметно положил ему в пшенную кашу, один вид которой вызывал у Мировича брезгливость, кусок мяса с косточкой. Он поинтересовался, что это за мясо, на что тот заговорщески ухмыльнулся и тихо прошептал капралу на ухо:

– Да вы не сумливайтесь, ваше благородие, баранинка свежая…

Мирович удержал себя от того, чтобы не схватить Фоку за шею и не задушить тут же, при всех. Но аппетит у него мигом пропал. Поднявшись из-за стола, он отказался от пищи, сославшись на нездоровье. А Фока, подмигнув Федору Пермяку, проговорил негромко:

– Жалко капральчика нашего. Страдает почем зря, даже еда в рот не идет, до того немка эта голову ему закружила.

– Ничего, молодо-зелено, перемелется, и мука будет, – ответил ему так же негромко Федор, живо расправляясь с нетронутым куском баранины. – Зря он отказался, когда еще так повезет, а одной любовью сыт не будешь.

– Ладно, не болтай лишнего, – оборвал его Фока. – Не наше с тобой дело рассуждать, чем господа заниматься изволят, ешь да помалкивай себе.

Ближе к вечеру провели смотр каждого полка. Впереди Сибирского полка шли прапорщики с развевающимися полковыми знаменами, на которых вверху парил двуглавый орел, а чуть ниже – стоящие на лапках соболя, держащие стрелы в передних лапках – древний символ Сибири. Мирович разглядывал воинственных зверушек с едва заметной усмешкой и думал: «Стрелы Амура предназначены для любви, а для кого приготовлены эти стрелы? Вряд ли они могут возбудить чью-то любовь…» И в то же время ему приятно было ощущать себя частью единого воинского братства, готового по первому приказу идти на смерть, не жалея собственных жизней. И недавние его чувства к случайно встреченной им девушке казались ему едва ли не детскими наивными чувствами, вспоминать о которых становилось неловко даже перед самим собой.

«Все же без армии пока что обойтись никак нельзя, – думал он, наблюдая за марширующими на большой поляне за лагерем полками. – Мужчины должны воевать! Драться! Мы и рождены для войны. Защищать тех, кто не в состоянии это сделать. Если бы мы не вошли в Пруссию, то рано или поздно пруссаки пожаловали бы к нам. Мы должны показать им свою силу».

От этих мыслей у него стало спокойней и уверенней на душе. И он тут же забыл данное Урсуле слово найти похитителей овец. До них ли сейчас, накануне предстоящего сражения? Может, завтра его и в живых не будет, а тут нужно заниматься какими-то пустяками, когда на кону их собственная жизнь. И сами встречи с Урсулой утратили прежнюю романтичность и стали казаться чем-то далеким, нереальным, едва ли не ошибкой… И желание приехать за ней после похода отодвинулась куда-то в глубь его сознания. Сейчас он вдруг по-настоящему понял, что он воин, и никаким другим мыслям не было места в его голове. Он стал единым целым огромной военной машины, где каждый, сделав первый шаг в сторону смерти, забывал о прежней своей жизни, занеся ногу над бездной вечности.

 

Глава 4

ГРОСС-ЕГЕРСДОРФ

1

Рано утром 12 августа русские полки покинули свой лагерь возле небольшого селения Норкиттен на левом берегу реки Прегель, переправились через нее по заранее подготовленным понтонам и взяли направление на город Алленбург.

В планы генерал-фельдмаршала Апраксина входило взятие Кенигсберга, но узнав, что путь им преграждает прусская армия под командой генерала Ленвальда, стоявшая в районе Велау на заранее подготовленных и хорошо укрепленных позициях, Апраксин решил совершить глубокий обход противника по южному направлению. Маневр вполне допустимый, если бы… если бы не тот факт, что, придерживаясь этого маршрута, армия неминуемо должна была пройти через Норкиттенский лес, где во время марша она становилась беспомощной и открытой при внезапной атаке даже небольшого отряда пруссаков с флангов.

Накануне в палатке главнокомандующего собрался военный совет, который тщательно изучил имеющиеся карты местности и выбрал наиболее удобные дороги через чертов лес, обойти который не было никакой возможности. На картах было обозначено несколько лесных дорог, по которым и решено было двигаться тремя колоннами, время от времени связываясь друг с другом. Генерал Раевский настаивал на том, чтобы вперед еще с вечера выслали несколько казачьих сотен для разведки маршрута. Но Апраксин в очередной раз уперся, напомнив о многочисленных казачьих бесчинствах, случавшихся на его памяти, и согласия не дал. Другие генералы поддержали его, высказав со своей стороны опасения, будто бы тем самым противник может обнаружить, где находится их армия, и устроит засаду. Раевский же ответил им, что нельзя считать противника столь наивным, полагая, что прусские генералы до сих пор не представляют, где наша армия в настоящий момент находится. После долгих споров сошлись на том, что одна колонна выйдет чуть раньше и будет служить авангардом, а в случае встречи с неприятелем сможет принять первый удар на себя, завязать бой. Тогда остальные, услышав начавшуюся канонаду, поспешат ей на выручку.

Поскольку армия генерала Ленвальда находилась много севернее основного маршрута движения русского войска, то правую ее колонну предложено было именовать авангардом, и ей отводилась роль обнаружить местонахождение прусских частей. Командиром над ней, благодаря личным симпатиям главнокомандующего, был назначен польский генерал Сибильский, не так давно перешедший на русскую службу. Ему под начало передали мушкетерские полки: Муромский, Нижегородский, Вятский, Черниговский и Ростовский. Еще правее должны были двигаться 1-й Гренадерский полк, Суздальский, Углицкий, Невский, Сибирский и Вологодский.

В среднюю, наиболее многочисленную и боеспособную колонну, были включены полки 2-й дивизии генерала князя Василия Абрамовича Лопухина, одного из первых выпускников Сухопутного шляхетского корпуса. В нее также вошли мушкетерские полки: Нарвский, Киевский, 2-й Московский, Выборгский, Ладожский и 2-й, 3-й Гренадерские полки.

Левая колонна состояла из мушкетерских полков: Апшеронского, Бутырского, Белозерского, Архангелогородского, Псковского, а также полков конных гренадер: Каргопольского, Нарвского и Рязанского. Туда же вошли казачьи дивизии донских и малороссийских казаков и легкая калмыцкая кавалерия.

Графу Петру Румянцеву в отместку за излишнюю ретивость и вспыльчивый нрав было поручено командовать резервом, куда вошли 4-й Гренадерский полк и мушкетерские полки: Новгородский, Воронежский, Троицкий. Ему же была передана кавалерия в составе Кирасирского наследника Петра Федоровича и 3-го Кирасирского полков, а также Нижегородские драгуны, Рижские и Санкт-Петербургские конные гренадеры, Чугуевские казаки, Сербский и Венгерский гусарские полки.

Общая численность русской армии составила около 55 тысяч человек, что по самым приблизительным подсчетам в два раза превосходило число войск, которые могли выставить против них пруссаки. Однако за ними оставался выбор места сражения и внезапность нападения на русские колонны, находящиеся на марше.

Батальон, в котором служил Мирович, оказался в самом конце колонны, которой командовал генерал Сибильский, тут же переименованный солдатами в Сибирского. Движение началось ранним утром, еще до восхода солнца, отчего необычайно долго совершалось построение. Невыспавшиеся солдаты угрюмо смотрели на своих командиров в ожидании завтрака, но им сообщили, что поваров вместе с обозом отправили вперед, а поэтому придется потерпеть до обеда. Некоторые, наиболее запасливые, доставали из патронных сумок припрятанные сухари и тайком жевали их, не имея возможности запить хотя бы водой, которую везли водовозы где-то далеко позади основного воинского контингента. У кого-то нашлась фляжка с квасом и ее тут же пустили по рядам. Фока незаметно сунул ржаной сухарик в руку стоявшему рядом с ним Мировичу, шепнув:

– Пожуйте, ваше благородие, оно веселее будет.

Мирович не возражал, и, отвернувшись в сторону, начал грызть сухарь, чтобы не заметил бегавший вдоль строя поручик Трусов. Потом ему так же незаметно вручили фляжку, и он, преодолевая отвращение, что к фляжке приложился добрый десяток рядовых, глотнул из нее. Квас был перестоявшийся, кислый, отдавал болотной тиной и чем-то прогорклым. Василий чуть не закашлялся, но сдержался и взялся пересчитывать своих подопечных. Их оказалось на пять человек меньше, о чем он тут же доложил Трусову, делавшему записи на свернутом вчетверо листе бумаги.

– Да, мне уже сообщили, что несколько человек сказались больными и их поместили в обоз с ранеными. Черт-те что происходит, но разбираться некогда, вечером выясним, что с ними случилось. Остальные здоровы? – спросил он Мировича.

– Так точно, – доложил он. – Жалоб нет.

– Это хорошо, – отозвался Трусов, продолжая вести подсчет рядового состава. – Патроны все получили?

– Еще с вечера положенное число, – отозвался Мирович.

– Смотрите, чтоб кремни запасные были у всех. На ближайшем привале возьмите у каптенармуса заряды сверх комплекта. Его, кажется, Маркел зовут? – неожиданно спросил он.

– Кого зовут? – растерялся тот.

– Да каптенармуса вашего, – ответил тот с усмешкой. – Подходил давеча ко мне, просился перевести в другой батальон, дескать, у него там земляк служат. Это накануне-то боя… Отказал, конечно…

Мирович не совсем понял, почему Трусов заговорил с ним о каптенармусе Маркеле, но, присмотревшись, заметил, что тот был как бы не в себе и постоянно крутил головой, посматривая по сторонам, растерянно проводя рукой по груди, будто бы искал там что-то. Прапорщика явно беспокоил предстоящий бой, но он не желал этого показывать, однако о его волнении говорили сами за себя поспешные движения и излишняя суетность.

– А как вы думаете, господин поручик, бой сегодня непременно случится? – спросил Мирович осторожно и почувствовал, как у самого в груди похолодело и мурашки побежали по коже.

– Чего бы нас тогда в такую рань подняли? – ответил Трусов. – Немец явно где-то близко, только мы о том не знаем. Не иначе как напоремся на него через час-другой. Чую, так оно и будет…

Мимо них в это время тянулся артиллерийский обоз с пушками, укрытыми от утренней сырости рогожами и крест-накрест обмотанными пеньковыми веревками. Рядом вышагивали артиллеристы, с явным превосходством глядя на пехотные полки, пропускающие их вперед себя.

– Вы там немцев всех без нас не перестреляйте, а то на нашу долю не достанется, – крикнул им вслед кто-то из солдат, переминавшихся с ноги на ногу в ожидании начала движения.

– Не боись. Для ваших штыков парочку оставим, – отвечали те, не оглядываясь. – Только вы поспешите, а то знаем мы вас, обязательно припретесь лишь к самому концу, когда уже и делать будет нечего.

– Поспешим, поспешим, – отвечали пехотинцы. – Вот только подкрепимся кто чем может и сразу двинем вслед за вами, а вы пока без нас баталию начинайте.

Мирович с Трусовым слушали эту шутливую солдатскую перепалку и не пытались прервать ее, понимая, что и у всех нервы на пределе и их шуточки – это желание скрыть одолевавшее каждого волнение. К поручику подошли остальные капралы с отчетом, и Мирович поспешил вернуться к своему капральству, чтобы убедиться, все ли на месте, все ли у них ладно.

Он подошел к стоящим позади всех азиатам, продолжавшим держаться кучно. Посредине строя стоял Тахир и, судя по всему, что-то тихо шептал вполголоса.

– Чего там бормочешь, Тахир? – спросил у него Мирович. При этом остальные солдаты тут же повернулись в их сторону.

– Моя с небом говорит, – на полном серьезе ответил тот.

– Молишься, что ли? – уточнил Мирович.

– Нет, просто говорю. Спрашиваю у неба, что со мной будет…

– Так поделись, нам тоже интересно знать, что там тебе небо твое напророчит, – продолжил Мирович расспросы. – Спроси о главном: сражение сегодня состоится или нет, а то начальству нашему о том ничего неизвестно.

– Моя уже спросил, – без всякого смущения отозвался Тахир. – Стрелять шибко много скоро будем. Паф-паф! – уточнил он для верности.

– Разобьем немцев-то али как? – поинтересовался кто-то из близко стоящих солдат.

– Того не знаю, ответ шибко долго ждать надо, – все с той же серьезностью отвечал Тахир с обычной доброжелательной улыбкой.

– Убитых много будет? – задал мучивший всех вопрос еще один из любопытствующих.

– Все умрем, – лаконично отозвался Тахир. – А когда, знать не могу…

Тут Мирович увидел, что к ним направляется капитан Лагарп и рядом с ним семенил подпоручик Желонин, обычно изъяснявшийся за капитана, так и не научившегося правильно излагать мысли по-русски. Разговоры мигом стихли, все подтянулись.

– Здравия желаю! – поздоровался с ними Мирович. – Скоро выступаем?

– Артиллеристов пропустим и вслед за ними пойдем. Скоро, скоро уже, – скороговоркой пояснил за Лагарпа Желонин, а тот лишь утвердительно кивнул, подтверждая слова подпоручика, и они тут же прошествовали дальше.

Прошло еще около получаса. Артиллеристы давно прошли, и об их недавнем присутствии говорила лишь глубокая колея от колес и оставленные кучки конского навоза. Наконец впереди началось какое-то шевеление. Вдоль колонны, выстроенной по пять человек в ряд, пробежал, придерживая одной рукой шпагу, а другой подпрыгивающую на голове шляпу, поручик Трусов. Первые ряды колыхнулись, хотя команды никто не слышал, и тогда, подталкивая друг друга, двинулось капральство Мировича, а за ними следом остальные застоявшиеся на месте солдаты.

Через несколько сотен шагов они прошли мимо группки офицеров, стоявших возле наскоро сооруженной полковой часовни, откуда слышалось негромкое пение. Возле нее стоял дьякон в полном облачении и неторопливо помахивал кадилом в сторону проходившего воинства. Чуть дальше пожилой батюшка держал у груди икону Владимирской Божией Матери в серебряном окладе, а другой, стоявший ближе к проходящим шеренгам, кропил всех святой водой из небольшого ведерка, находящегося в руках у причетника. Еще дальше сидели на конях офицеры штаба, а подле них с десяток солдат скатывал палатку главнокомандующего. Самого Апраксина им увидеть не удалось, видимо, он ехал впереди или находился где-то в другом месте.

2

Через сотню шагов колонна втянулась в сосновый бор, и дорога начала постепенно подниматься в гору. Почва вокруг была песчаная, меж сосен ближе к дороге рос можжевельник, отчего и без того густой смолистый запах, сдобренный можжевеловым ароматом, приятно щекотал нос, проникал в горло и дышалось необычайно легко и свободно. Местами в лесном массиве встречались небольшие низинки, устланные зарослями брусничника, листочки которого матово поблескивали в лесном полумраке, будто бы политые прозрачным слоем воска. Иногда неожиданно попадались тонкие стволы рябин с их резной, устремленной в небо листвой.

«Ишь ты! – удивлялись солдаты. – Рябинка наша на немецкую сторону забралась. Каково ей тут живется?»

«С собой захвати, жалостливый какой! – непременно отвечал ему кто-нибудь из соседней шеренги без злобы, но с едкостью. – Нас бы кто пожалел. Тоже занесло в Неметчину, а когда обратно возвернемся, никто ответить не может».

«В сосновых башмаках обратно ехать придется», – обязательно встревал очередной провидец, желавший попугать сослуживцев гуляющей где-то поблизости смертушкой.

«Не каркай!» – тут же раздавалось откуда-нибудь в ответ.

«Двум смертям не бывать, одной не миновать», – непременно добавлял кто-нибудь.

А дальше уже шли самые разные мнения на этот счет: и про грехи людские, и про судьбу неминучую, и о воле Божией, но все сходились в одном – смерть просто так прийти не может, а уж коль пожалует, от нее не спрячешься.

Мирович, слушая эти разномастные солдатские высказывания, переводил их смысл на себя и убеждался, что они во многом совпадают с его собственными представлениями о жизни и смерти, неразрывно связанными меж собой. И от этого ему становилось легче душой и сердцем среди опытных ветеранов, прошедших через добрый десяток таких сражений, потому как они знали о смерти во сто крат больше его, но вроде как ничуть ее не боялись.

«Если они идут навстречу смерти с улыбкой и чуть ли не с радостью на лицах, то, может, она не так страшна? Или они просто устали думать о ней? Может, и лучше будет сразу покончить все счеты, связывающие тебя с земным нищенским существованием, и отправиться в иной мир, где не будет грустных мыслей о дне завтрашнем, борьбы за кусок хлеба, откроются райские кущи и ты, подобно ангелам, будешь парить в поднебесье?» – думал он.

Но почему-то, несмотря на все жизненные обиды и лишения, не хотелось покидать земную твердь, куда неминуемо опустят твое тело. Он не мог представить, как, воплотившись в бестелесную душу, останется без рук, ног и всего прочего телесного естества и никогда уже не поцелует девушку, не возьмет в руки поднесенный ею букетик, не выпьет с друзьями чарку вина. Он просто еще не пресытился привычными земными радостями, пусть выпадающими нечасто, но столь долго ожидаемыми и такими притягательными.

«Нет, не пожил я еще, – думал он про себя. – Не должен Господь призвать на небо, рано мне туда. Есть и тут кое-какие дела…» – так он мысленно определил, что рано ему умирать, искренне надеясь, что и Господь разделяет его мысли на этот счет. Но что за дела ждут его на земле, того он не знал и знать не мог, а потому просто решил, что не время перед боем размышлять о будущем, когда впереди, за лесом, его ждала пугающая неизвестность.

…Лесная дорога, достигнув наивысшей точки подъема, начала постепенно скатываться вниз. Желто-коричневые стволы сосен стали расти пореже, стоя друг от друга на несколько саженей. Все пространство меж ними было покрыто выпавшими из крон деревьев иглами хвои и густо разбросанными ощетинившимися, словно небольшие ежики, лежащими там и сям сосновыми шишками.

Неожиданно в воздухе раздался какой-то хлопок, долетевший, судя по всему, откуда-то из-за леса. Потом еще и еще несколько таких же дальних хлопаний долетело до батальона Сибирского полка, и солдаты с опаской закрутили головами, начали привставать на цыпочки, чтобы рассмотреть, что происходит впереди.

Опытный Фока, а вслед за ним и Федор Пермяк повернули в сторону странных звуков головы и слушали со вниманием, чуть полуоткрыв рот.

– Стреляют, верно, – наконец произнес негромко Фока.

И тут же по рядам прокатилось волной одно и то же слово: «Стреляют, стреляют, стреляют…»

Мирович и сам догадался, что слышны выстрелы. И, судя по дальности, скорее всего неприятельские. И стал соображать, что делать его капральству: то ли мчаться вперед на выстрелы с мушкетами на изготовку, то ли рассыпаться строем и ожидать атаки противника. Но без приказа сверху он не мог ничего сделать, а поручик Алексей Трусов, как назло, затерялся где-то среди идущих впереди рядов, и получить от него хоть какое-то распоряжение было невозможно. А потому оставалось одно – ждать, когда поступит команда.

Все заметили, что движение их начало замедляться, отчего задние ряды упирались в спины передних, а те подталкивали следующие, идущие перед ними. В конце концов движение замерло совсем; передние ряды встали, идущие сзади налетели на впереди идущих, ряды сгрудились, на момент замерли на одном месте, а потом, теснимые далеко отстоящими от них, не сбавившими вовремя ход задними шеренгами, начали смешиваться меж собой. И уже нельзя было разобрать, кто за кем и где стоял, отличить один ряд от другого, настолько плотной оказалась солдатская толпа, сжимавшаяся к центру, норовя опрокинуть крайние ряды. Несколько человек уже отбежали в сторону и не спешили возвращаться обратно, кто-то потерял шляпу и теперь пытался ее найти на земле в общей сутолоке. И лишь ряд, где находились Фома с Федором Пермяком, стоял, словно вросшие в землю вековые сосны, переплетя меж собой и остальными товарищами руки, выставив назад мушкетные приклады. Между ними и задними рядами образовалось небольшое пространство, куда никто не смел сунуться, и тут Мирович, сообразив, что если он прямо сейчас не разведет столкнувшихся солдат, то потом сделать это будет очень трудно, практически безнадежно.

– Слушать мою команду! – зычно крикнул он поверх голов, и голоса многих споривших и бранившихся людей начали потихоньку угасать, а потом и вовсе стало тихо, и лишь с той стороны, где находилась голова колонны, долетали частые хлопки выстрелов, к которым уже привыкли и перестали обращать на них внимание.

– Начать новое построение в две шеренги от сих до сих! – и он показал правой рукой на ряд Фомы и Федора, а потом сделал несколько шагов назад, мимо столпившихся и разрушивших тем самым общее построение солдат, и отделил левой рукой пространство до еще не сбившегося ряда, стоявшего хоть и недостаточно ровно, но все же позволительно для такой ситуации.

– Становись по пять человек в ряд друг за другом, – отдал он новый приказ, и солдаты начали двигаться, искать недавно оставленное ими место, своих соседей по рядам и постепенно разобрались и даже построились строго в затылок друг другу.

– Вольно, – скомандовал он. – Стоять на месте, рядов не нарушать, а я узнаю, что там впереди случилось. Кто покинет строй, отдам под суд! – закончил он такими словами свою команду и двинулся вдоль колонны вперед, надеясь найти там поручика Трусова, а повезет, то и капитана Лагарпа, который уж наверняка знает, что следует предпринять в подобной ситуации.

Живая солдатская масса, словно тело могучей змеи, заняла почти версту лесной дороги. Начало ее, судя по всему, оказалось вне лесного массива, откуда и слышались прерывистые хлопки выстрелов. Офицеров их батальона нигде не было видно, и лишь у обочины дороги Мирович наткнулся на таких же, как он, капралов, с нетерпением посматривающих по сторонам.

– Что слышно, когда дальше пойдем? – спросил он у одного из них. – Мои чуть друг дружку не потоптали…

– Мои то же самое, словно бараны на новые ворота прут! – отвечал тот. – Начальство вперед подалось. Совещаются, видать.

В это время стрельба стала гуще, и несколько пуль со свистом ударили в стволы деревьев, отчего задрожали их ветви. Одновременно со стороны леса ударили выстрелы нескольких пушек, и послышалось зловещее жужжание улетевших вдаль ядер. Мирович увидел, что навстречу ему скорым шагом идут офицеры их батальона, о чем-то жарко споря меж собой. Когда они подошли вплотную, хотел было обратиться к капитану Лагарпу, но тот прошел мимо, даже не обратив на него внимания. Тогда Василий пошел вслед за ними и, нагнав подпоручика Лаврентия Желонина, осторожно спросил:

– Чего там, на немцев наткнулись? Скоро движение начнем?

Тот глянул на него, словно на чужого, занятый своими мыслями, а потом, осознав, кто и о чем его спрашивает, злобно ответил:

– Ты чего здесь? Почему капральство свое покинул? Марш в строй!

Мирович, обиженный таким ответом, ничего в ответ не сказал и попробовал обогнать группу офицеров, чтобы появиться в строю раньше них, но это оказалось сделать не так просто, поскольку с одной стороны вплотную стояла колонна солдат, а с другой – стволы сосен. Наконец офицеры остановились, и Лагарп развернул на колене карту, в то время как остальные склонили головы к ней, пытаясь узнать свое местонахождение. К ним тут же подошли остальные капралы в ожидании дальнейших приказов. Стоящие вблизи рядовые чины с интересом поглядывали на своих офицеров, не решаясь выйти из строя. В других местах многие из солдат присели на корточки, достали свои трубки, набили их табаком и нещадно дымили, ведя меж собой оживленные разговоры. Некоторые вообще зашли в лес – то ли по малой нужде, то ли по иной причине, и строй совершенно распался, превратившись в неорганизованную толпу одинаково одетых в зеленые кафтаны людей исключительно мужского пола.

Меж тем пришли в движение дальние ряды колонны, и солдаты вскочили на ноги, закидывая мушкеты за плечи, подбежали и те, кто отлучился в лес, пытаясь занять оставленное ими место. Лагарп, заметив это, свернул карту, выпрямился и, оглядевшись, приказал офицерскому составу, стоявшему подле него:

– Алле геен форварт! – и многозначительно махнул рукой в ту сторону, откуда слышались выстрелы, будто бы без его приказа не ясно было, куда всем необходимо двигаться.

Стоявшие поблизости от него и внимательно выслушавшие это ценное указание солдаты переглянулись меж собой, и один спросил у другого:

– Я так понял, что он нас всех посылает куда-то. Но вот кудыть – не уразумел.

– Как кудыть? Да к своей едреной немецкой мамочке. Чего ж тут не понять! Она у него, видать, близехонько где-то живет, скоро познакомимся.

– Эх, моя бы воля, я бы его тожесь послал, сам знашь, кудыть… – сокрушенно мотнул головой тот, – да боюсь, не поймет он меня…

Меж тем капитан Лагарп, исчерпав весь свой доступный для русского уха словарный запас, досадно сморщился и начал что-то быстро по-немецки втолковывать стоявшему рядом наготове подпоручику Желонину. Тот слушал, согласно кивал головой и, когда Лагарп закончил объяснять ему план дальнейших действий, согласно затряс головой, ответил ему что-то по-немецки и повернулся к остальным офицерам.

– Господа, прошу простить, что вынужден передавать вам команду, но ничего не поделаешь, приходится. Господин капитан сообщил мне следующее. Действуем согласно сложившимся обстоятельствам… Если передней части колонны удастся беспрепятственно выйти из леса, то двигаемся прежним строем. Но коль произойдет очередная остановка, то не мешкая выводим свои части через лес в направлении строго на запад. Идем рядом с дорогой, обходя тех, кто стоит в колонне или недостаточно быстро движется. Действовать следует так, чтоб по возможности не смешивать ряды и организованно прибыть к месту начавшейся баталии. Там все строимся в линию и ждем дальнейших указаний. Все понятно?

– А чего не понять? – вполголоса проговорил все так же неподвижно стоящий солдат, помянувший добрым словом немецкую мамочку. – Идем все прямо, а как пулю в лоб получим, знать, пришли.

В это время офицеры, выслушав полученные в переводе Желонина наставления, бросились к своим солдатам, отыскать которых в происходящей сумятице оказалось не так-то просто. Пошел на свое место в строю и Мирович, где его с нетерпением ждали рядовые его капральства.

– Чего там слышно, ваше благородие? – спросил его негромко Фока, на что Мирович тут же ответил:

– Неужто самим непонятно – стреляют уже скоро как час.

– То мы сами слышим, палят вовсю и с нашей и с той стороны… А нам-то что делать? И дальше туточки стоять?

– Когда в бой вступим?

– Надоело на месте топтаться… – донеслись до него возгласы истомившихся от неопределенности солдат.

– Слушай мою команду! – громко выкрикнул он, чтобы перекрыть гул голосов. – Стройся по пять человек в шеренгу, как на марше. Всем молчать, а то орете, как вороны на колокольне! Сейчас начальство с проверкой пойдет, будут тех, кто громче всех голос подает, отдельно записывать, чтоб после боя к дознанию за непослушание привлечь. Все слышали? Ста-но-вись!!! – по складам во весь голос произнес он, копируя команду бывалых вояк, умевших в мгновение ока построить кадетов на плацу в Шляхетском корпусе.

И тотчас разговоры прекратились, солдаты стали серьезней, лица их нахмурились, посуровели, и они сомкнули ряды, каждый ощущая плечом соседей с той и другой стороны. И тут впередистоящие капральства рванули с места бегом, гулко затопали по утрамбованной дороге, в лицо полетели комья песка от солдатских башмаков. Кто-то, споткнувшись, охнул и растянулся лицом вниз, потеряв шляпу. Но бегущие сзади легко перепрыгнули через него, не дожидаясь, пока он встанет на ноги, и рвались вперед, вон из леса, туда, где ружейные выстрелы и ядерные разрывы становились все громче и уже доносились обрывочные фразы команд. Упавший солдат поднялся, перебросил на плечо свалившийся на землю вместе с хозяином мушкет и тоже кинулся вслед за всеми, поминутно оглядываясь, чтобы не быть в очередной раз сбитым с ног рванувшейся в едином порыве зеленой лавой солдатских тел.

3

Бежал вместе со всеми и Мирович, держа в левой руке свой протазан, а правой придерживая попеременно то колотившую по ногам шпагу, то колыхающийся на цепи капральский горжет, и успевая поглубже нахлобучивать на голову шляпу. Он пытался попасть в такт ритмично подрагивающей в беге колонны и не дать сбиться дыханию, слыша, как бешено колотится в груди готовое вырваться наружу его сердце. И в горячей, словно свинцом налитой голове не было ни единой мысли, совсем недавно не дававших ему покоя.

Казалось, он видел все происходящее как бы со стороны. Будто бы душа его летит сбоку от колонны, стремясь как можно быстрее вырваться из леса на помощь ведущим бой частям. По дороге бежало лишь его тело, лишенное этой важной человеческой составляющей, включая сознание, воспринимавшее окружающий мир совсем иначе, нежели до того, пока не прозвучали первые выстрелы. Ему и не нужно было понимание происходящего, поскольку он вдруг непонятным образом оказался вне земного естества и каких-либо ощущений. Сейчас он не только не думал о понятиях добра и зла, а если бы кто спросил его на этот счет, наверняка не смог бы дать вразумительный ответ. Ни единой мысли на тот момент в его голове невозможно было сыскать, словно он лишился не только сознания, но и самого мозга, и вместо него жило лишь одно-единственное желание: как можно быстрей добежать до огневого рубежа. А там, опять же ни о чем другом не имея права и возможности думать, впервые в жизни навести дуло мушкета на оказавшегося перед ним живого человека и попытаться, послав из ствола пулю, прервать его жизнь.

Какая-то сила, скорее инстинкт, заставили Мировича обернуться, и он увидел, что бегущие в нескольких шагах от него азиаты в одном ряду с Тахиром начали уставать. Они тяжело дышали и через силу, ловя открытым ртом воздух, делали следующий шаг и могли вот-вот повалиться без сил на землю. Тогда он по неуловимым признакам решил, что до выхода из леса осталось совсем чуть, бросился с дороги влево и призывно махнул рукой в их сторону, предлагая следовать за ним. Те безошибочно поняли знак своего капрала и, не снижая темпа, юркнули меж раскидистых сосен, пригибаясь и подныривая под низко опущенные ветви, и, не сбавляя шага, двинулись лесом к начинающей светлеть прогалине среди деревьев.

Мирович непостижимым образом угадал выход из леса, и вскоре они увидели фигуры солдат своего батальона, стоявших к лесу спинами. Часть из них была занята зарядкой мушкетов. Другие, построившись в прерывающуюся местами цепь, наводили стволы мушкетов в сторону простиравшейся перед ними огромной поляны, точнее, луга, с другой стороны которого время от времени вспыхивали огоньки вспышек, и тут же над тем местом в воздух поднимались дымки от сгоревшего в стволе пороха. Но из-за дальности расстояния пули лишь изредка долетали до русской цепи, проносясь со зловещим свистом над головами солдат и пропадая внутри лесного массива, откуда то и дело слышались их звонкие шлепки о стволы и хруст надломленных веток.

– Не прицельно палят, – сипло проговорил кто-то из передней цепи, невидимый Мировичу. – Наверняка на сближение попрут, так ни нам их, ни им нас огнем не достать.

– Становись в одну шеренгу! – приказал Василий своему капральству и показал направление построения чуть позади прибывших ранее стрелков.

Его приказ услышал капрал, командующий первой линией, повернул в его сторону голову и согласно кивнул, соглашаясь с приказом Мировича, а потом и подбодрил дружески:

– Давай, давай! Скорее присоединяйтесь, а то пока остальные подойдут, нам их не сдержать уже будет, – и махнул рукой в сторону прусских позиций, где виднелась серая полоска чужих мундиров и вспышки далеких выстрелов. – Как бы они, понявши, что нас горсть всего, в атаку не кинулись. Не выдержим одни без поддержки. Сметут они нас, словно баба сор веником с пола.

Василий оглядел открывшуюся ему картину как бы нехотя начавшегося сражения. Перед ним расстилалось огромное поле длиной чуть меньше версты, окруженное справа и сзади лесом, откуда они только что выбрались. На противоположной его стороне, значительно правее, виднелся кавалерийский эскадрон. Всадники в поблескивающих на солнце нагрудных кирасах и касках, увенчанных плюмажем, неспешно завершали построение в боевой порядок, готовясь напасть на вышедшие только что из леса русские шеренги. Кони под ними крутились, и всадники то и дело взмахивали плетками, вонзали шпоры в бока, а потому слышалось непрерывное конское ржание, долетавшее до русских цепей. Мирович, взгляд которого был прикован к прусской кавалерии, заметил, что число всадников постоянно увеличивалось, словно неведомая сила выдавливала их из редколесья, где они прежде находились. Он зябко повел плечами, представляя, как вся эта масса обрушится на их нестройные и редкие, пока еще не организованные ряды, и невольно оглянулся на лес, из которого они только что выбрались.

– Что, ваше благородь, не по себе стало? – спросил, как всегда, неожиданно оказавшийся поблизости он него Фока рядом с неразлучным Федором Пермяком. – Впервой такую красоту видите? Ничего, для них нашенские генералы тоже гостинец приготовили, – с этими словами он указал на поблескивающие золотистым отливом пушки, которые артиллеристы, впрягшись в ременные постромки, тяжело пыхтя, выволакивали на лесную опушку. То были секретные гаубицы с приплюснутым, а оттого не совсем обычным на вид дулом, изобретенные графом Шуваловым. О них еще в шляхетском корпусе ходили разные слухи. Одни говорили, будто бы они могут зараз поразить картечью более двух десятков человек, причем стрелять можно не прямой наводкой, а через головы своих же солдат. Другие, более скептически настроенные, предрекали им бесславную кончину, поскольку, опять же по слухам, на учениях разрывало при первом же выстреле едва ли не каждую вторую гаубицу ввиду их недоработки. Но, несмотря ни на что, Шувалов вписал в штатный комплект покинувшей пределы России армии три десятка своих «единорогов», как он их лично наименовал. При этом вряд ли ему было известно, что злые языки тут же прозвали их еще до испытания в бою не иначе как «единогробами». И вот сейчас Мирович с опаской поглядывал на детищ сановного мастера, подумывая, как бы оказаться от них подальше, ежели они все же будут участвовать в только что начавшемся сражении.

Затем он перевел взгляд в центр неприятельских позиций, где сплошной стеной, поблескивая гранями примкнутых к стволам штыков, стояла пехота. А перед ней несколько человек разъезжали верхом, отдавая неслышные за дальностью расстояния приказы. Потом он взглянул на левую часть поля, заросшую смешанным лесом. Слева от них должны были находиться остальные русские полки, поскольку оттуда выстрелы раздавались гораздо дружнее и чаще, и одна за другой гулко стреляли пушки, заволакивая небо дымовой завесой. Откуда-то издалека им отвечала прусская артиллерия, но гораздо реже, нежели российская.

Вдали, за спинами прусской пехоты, Мирович различил едва заметные строения и решил, что это какая-то деревня, название которой ему было не известно. Поднявшееся над лесом час назад солнце ярко освещало поле боя, и если бы не вспышки выстрелов, то все происходящее можно было принять за невинные игры взрослых людей, собравшихся показать друг другу свое умение быстро строиться и исполнять приказы командиров. И пока среди них не было ни одного убитого или задетого вражеской пулей, можно было подумать, что так оно и есть.

Внимательно вглядываясь в прусских пехотинцев, он заметил, что численность их постепенно увеличивалась, и они через какое-то время уже рассыпались справа и слева от центра поля. Но то была явно другая часть, если судить по серо-желтому цвету их формы. Выйдя откуда-то сбоку на поля, они перекрыли первым оказавшимся здесь стрелкам не только обзор, но и всякую возможность стрельбы.

В это время у него за спиной послышались удары топоров, раздался хруст падающих деревьев. Он догадался, что это артиллеристы срубают часть деревьев, готовя необходимый сектор обстрела для своих «единогробов».

Неожиданно откуда-то выскочил поручик Трусов и, увидев Мировича, радостно улыбнулся и прокричал:

– Не ожидал, что ты уже здесь. Строй свое капральство и жди дальнейших приказаний. – И, уже на ходу, добавил: – Ждите, когда весь батальон развернется на позициях, а до этого не стрелять. Настрого приказано, – и побежал, слегка пригибаясь, дальше, вдоль лесной опушки.

Все происходило, будто на учениях. Солдаты заняли свои позиции, зарядили мушкеты и стали терпеливо ждать. Кто-то даже закурил. Перед ними проскакал незнакомый офицер, держа руку с плетью, которой он непрерывно погонял коня, на отлете и низко пригнувшись к самому седлу. Какие-то мужики с лопатами в руках, поплевав на ладони, начали рыть непонятно зачем яму. Подъехал на телеге их каптенармус Маркел, который нещадно матерился, что никак не мог найти свою роту. Мирович не стал ему отвечать и лишь отправил пару рядовых сгрузить на землю корзины с зарядами, даже не сосчитав, сколько их там. Маркел тут же хлестанул свою кобылку и погнал обратно в лес, даже не спросив, нужно ли еще подвести чего.

– Ай да храбрец, – не преминул высказаться по этому поводу Федька Пермяк, – то-то смотрю у него порты наполовину мокрые. Видать, сушить их поехал, – на что солдаты ответили дружным хохотом.

Удивительно, но никто не говорил про ожидаемую атаку и даже не смотрел в сторону, где тоже копошились пруссаки, словно все приготовления должны непременно завершиться миром, – поиграли и будет. И выстрелы с той стороны почти смолкли, будто бы и они, прусские солдаты, не желали войны и ждали, что сейчас русская армия развернется и уйдет обратно. И только слева продолжалась все нарастающая пушечная пальба и слышался ружейный треск сотен выстрелов. Но все это происходило там, с кем-то другим, и пока что не касалось того полка, в котором оказался Василий Мирович.

Лаврентий Желонин несколько раз прошелся вдоль строя, придирчиво вглядываясь в лица рядовых, словно искал среди них родное лицо. Потом развел широко руки и произнес, ни к кому не обращаясь:

– Однако не ждали они нас. Случайно на марше перехватили, а потому в позицию построиться не успели.

Мирович не мог ни возразить, ни согласиться с ним, хотя тоже понимал, что заминка прусской атаки вызвана, скорее всего, их неготовностью.

– А почему же тогда там, – он кивнул на левый фланг, где за перелеском слышна была нешуточная канонада, – сражение вовсю идет?

– Там другая часть стояла в полной готовности, вот наши на них и напоролись. А эти, что напротив нас, видать, были отправлены в тыл им зайти, а тут мы им навстречу. Вот они и растерялись. Кстати, на карте это поселение, – он показал на видневшиеся вдали строения, – называется Гросс-Егерсдорф.

– Как называется? – переспросил Мирович, которому тоже было интересно название местечка, где они оказались. Желонин повторил и тут же пояснил, как обычно, с легким высокомерием:

– Если перевести на общеизвестный рязанский, то будет значить Большое Село.

– Большое-то оно большое, может быть, – Мирович не упустил случая доказать, что и он сведущ в языках, – но, насколько знаю, егерь обозначает «охотник».

– Правильно, – тут же легко согласился с ним Желонин. – Вот они и устроили на нас большую охоту возле этого самого селения. Да только вряд ли что у них получится.

– Как знать, как знать… – в задумчивости проговорил Мирович, поглядывая на противоположный конец поля, где тоже прекратилось всяческое движение, отчего напряжение только нарастало, потому как всякая неопределенность таит в себе неизвестную угрозу.

Они какое-то время молчали, и солдаты, до этого слушавшие их разговор, ждали его продолжения. Подпоручик, в очередной раз оглядев противоположный край поля, высказал предположение:

– А вот сейчас нам наверняка прикажут выдвинуться как можно дальше, чтоб на выстрел к пруссакам подойти. – И тут же добавил: – А они на нас справа кавалерию пустят… Трудно придется.

– Зачем же они тогда пехоту выставили перед нами? – попытался не согласиться с ним Василий.

– Как зачем? Неужели не понял? А… да ты же у нас из недоучек, весь курс не дослушал и сразу в армию, – высокомерно заявил он. – А нам объясняли, зачем это делается. Они заслон против нас выставили, чтоб мы им в тыл не ударили. Атаковать нас у них силенок маловато, и артиллерию не подвезли, она вон там, по центру палит. Вот и стоят пока что, ждут приказа от начальства. Без приказа они и шагу не сделают.

– Так мы тоже без приказа чего можем? – не согласился с ним Мирович. – Вот стоим и ждем, когда прикажут огонь открыть, – не выказав обиды на «недоучку», продолжил разговор Мирович, которому и впрямь были интересны рассуждения подпоручика.

– Ну, у нас с этим делом попроще, мы же не пруссаки. Меня вот кавалерия ихняя беспокоит. Как вдарит сбоку по флангу, новобранцы могут и не выдержать.

– А мы что против конницы выставим? У нас кавалерии не видно поблизости. Неужели ружейным огнем отбивать ее будем? Порубают они нас в капусту… – высказал Василий свои опасения.

– Вся надежда на наших артиллеристов. Они сзади нас не зря позицию себе устроили, чтоб конница до них не сразу добралась. А чуть впереди, перед батареей, траншею копают тоже для тех же целей. Только не успеть им уж, скоро начнется… Ой, начнется!

И с этим Мирович должен был согласиться, понимая свою неопытность в ратном деле. Но ему хотелось хоть как-то показать свои знания, и он непринужденно заявил:

– Единороги Шувалова способны поражать противника на триста саженей. Если пушек достаточно и командир у них расторопный, то артиллеристы не допустят пруссаков до нас. Точно говорю. Главное, чтоб зарядов вдоволь было…

– То не нам решать. Несколько телег уже подошло с зарядами и ядрами. Может, и другие скоро прибудут, а пока что нам придется конницу своим огнем останавливать, могу спорить на что угодно…

Но тут их разговор прервал вестовой, прибывший с приказом срочно выдвинуться всей роте вперед, и молодые люди поспешили занять свои места. Мирович, как полагалось по уставу, должен был находиться позади своего капральства, и если они в грохоте сражения не расслышат общей команды, то громко повторить ее. Он же обязан был смотреть, чтобы строй не оказался нарушенным и не дай Бог не начал пятиться.

4

Все тем же уставом, принятым еще при Петре I, офицерам, включая капралов, разрешалось казнить на месте трусов, паникеров и перебежчиков к противнику. И он же, капрал, вместе с другими батальонными офицерами должен был запоминать имена тех, кто не выполняет приказ, а по окончании баталии отвести их к батальонному фискалу, который и определит степень их вины и проследит за исполнением приговора. Зная все это, Мирович сейчас волновался больше даже не за свою жизнь, а за то, удастся ли ему выполнить все пункты устава, поскольку в противоположном случае его самого ждал суд и в случае признания его вины немедленная кара.

Знали об этом и солдаты, и угроза наказания не раз заставляла многих оставаться на позициях, не пятиться назад, памятуя о неминуемой за то расплате собственной жизнью. Но когда уж совсем становилось невтерпеж и жарко, а приказа отступать не было, то бежали всем скопом, дружно, надеясь, что всех не привлекут, не накажут, а то кому ж тогда воевать придется? Одним офицерам, что ли? Так и они страх Божий имеют и, оставшись одинешеньки в чистом поле, смерть принимать не захотят, рванут вслед за всеми.

На этом, по мысли Мировича, и держалась воинская дисциплина. Но он не брал в расчет солдатскую злость и желание отмщения за убитого товарища, испокон века жившее среди российского воинства. Если русского солдата раззадорить по-настоящему, рассердить до самой глубины своим бахвальством и дерзостью, то в ответ можно было получить такую смертельную зуботычину, что не всяк от нее мог оправиться. И будет тот рассерженный солдат или простой обозный мужик стоять насмерть, забыв о боли, многих ранениях, а не уйдет, не оставит труп своего товарища, с коим прошагали не одну тысячу верст, укрывались в дождь и вьюгу одной дырявой попоной, хлебали солдатскую похлебку из общего котла. Пусть сам сгинет от пули или штыка вражеского, но не оставит мертвого друга на поругание врагу. Он его отстоит, вынесет и захоронит под кудрявой березкой или в ином приличествующем случаю месте. Оросит своей солдатской слезой, прочтет поминальную молитовку, помянет по-людски, по-христиански, и крест свежий на могилке его поставит. Разве в такие моменты он думал о наказании или о себе самом? Да нет же! Не хотел сродника своего бросать, только и всего, – ответит он, коли кто спросит. Как же потом жить в стыде перед самим собой, коль самый святой закон братства нарушит?

Может, не зря и звали наших мужиков русскими медведями, что они хоть и не все особо богатырского сложения были, но вели себя в сражениях как медвежьи мамки, что детенышей до последнего защищают, о сохранности своей не думая. Ни за что не уйдет медвежья мамка от своего малыша, хоть десять раз проколи ее пикой или рогатиной. Так уж они устроены природой или другим чем, имея свойство презирать собственную жизнь, но думать прежде о сохранности потомства своего.

Вот и простой русский мужик, обряженный в солдатский наряд, забывал в лихой час про самого себя, до того его иное чувство захлестывало. Смерть – она непонятно, где ходит, может, и опоздает, не успеет до него добраться, повременит чуть, а он тем временем друга и отстоит, а коль не спасет, все одно рядом с ним останется. А уж коль выпадет на долю его орел или решка, означающие смертный час, так тому и быть. Примет, как должно христианину, – с верой и покаянием. Вот на этой крепкой закваске и держалась русская армия, и пока была та скрепа между однополчанами, не было силы, что могла ее сломить, извести на нет, заставить дрогнуть.

Только вряд ли кто из высших чинов понимал, в чем сила русского воинства, вводя смертную казнь за малейшую провинность. Вряд ли кары те принесли много пользы и помогли выиграть хоть одно сражение, когда цена победы зависела не от страха, а от совершенно иной силы, незримо управляющей людьми.

…Построенный в шесть шеренг батальон прошел по некошеной траве несколько сотен шагов, пока опять не прозвучала команда остановиться и изготовиться к бою.

– Стрельбу вести плутонгами! – выкрикнул стоявший где-то слева от Мировича поручик Трусов.

– Плутонгами! Плутонгами! – тут же понеслось по рядам, и первая шеренга опустилась на колено, выполняя распоряжение.

Пруссаки, заметив выдвижение русских шеренг, тоже развернули свои ряды и медленно, под звуки флейты и барабанный бой, двинулись вперед. Зашевелилась кавалерия, и перед строем появился горнист, протрубивший непонятную для русских частей команду, но с места они не тронулись, предоставив право первого удара пехоте.

Одновременно с тем и перед русским строем раздался оглушительный барабанный бой, и Мирович, не видевший через плотно стоящих подле друг друга солдат самих барабанщиков, зябко повел плечами от нарастающей тревоги. Зато ему были хорошо видны полковые знамена, которые держали высоко поднятыми полковые прапорщики, стоявшие в нескольких шагах перед общим строем. Все это напоминало ему торжественные парады на плацу в Шляхетском корпусе, если бы не гром пушек и не двигающиеся навстречу им прусские части. Но вот прусские линии остановились, чуть не дойдя до центра поля, на какое-то время замерли на месте, и оттуда долетели плохо различимые слова команды.

В мгновение прозвучала команда, отданная прапорщиком Трусовым, изготовиться к стрельбе, и Мирович тут же во весь голос выкрикнул:

– Готовься заряжать!

Солдаты дружно скинули с плеч мушкеты, вытащили из сумок патроны и застыли, готовые к выполнению следующей команды.

– Надкусить патрон, – крикнул Мирович вслед за остальными.

Краем глаза он видел, что почти одновременно с ним те же команды повторяют пруссаки, и ему захотелось, чтобы его солдаты опередили их и первыми начали стрелять, но нарушать общий порядок он не имел права и с нетерпением ждал, когда последует приказ выполнить очередной прием.

– Засыпать в ствол! – повторил он наконец…

А дальше все пошло как положено:

– Забить пыж…

– Закатить пулю…

– Шомпол в ствол…

– Порох на полку…

– Взвести курок…

– Целься…

И наконец долгожданная команда:

– Огонь!!!

Первая шеренга содрогнулась от произведенного залпа, и на мгновение Мирович не мог видеть за клубами дыма даже ближайших к нему стрелков. Но вот подул слабый ветерок, дым начал рассеиваться, и он неожиданно увидел, что несколько человек из его капральства, стоявших во второй шеренге, вдруг как-то неестественно согнулись в поясе и начали медленно оседать на землю, при этом не выпуская мушкеты из рук. Вслед за ними дернулся белобрысый солдатик, стоявший в последнем ряду, схватился рукой за плечо и громко закричал от боли. Только тут до Мировича дошло – то свое дело сделали пули, выпущенные пруссаками. У кого-то сорвало с головы шляпу, и он стоял с непокрытой головой, не решаясь покинуть строй.

Тогда Мирович, не выпуская из рук свой протазан, рванулся к белобрысому раненому, совсем еще мальчишке, и вывел его из общей шеренги, посадил на землю, а тот смотрел на него широко открытыми глазами и что-то говорил, но Василий не слышал его слов, потому что сам был оглушен произведенным залпом.

Когда он вернулся на свое место, то стрелки, произведшие выстрел, перешли из первой шеренги в последнюю и принялись уже без всякой команды заряжать свои мушкеты, а в первом ряду оказались те, кто до этого находился сзади. Они тоже изготовились к стрельбе, целясь в кого-то, видного лишь им, в рядах противника. Среди них стоял Тахир рядом с другими земляками-азиатами. Василий отметил, что его прежде всегда веселое лицо сделалось вдруг окаменевшим, а взгляд стал холодным и жестким. Он поставил мушкет точно на такую же, что была у него на учениях, раздвоенную ветку, взвел курок и, чуть повернув голову в сторону, терпеливо ждал команду.

Мирович начал всматриваться в прусские ряды, которые, казалось бы, даже не дрогнули после залпа русских мушкетов, и увидел, что на земле бились в предсмертных конвульсиях несколько человек, хотя перед строем по-прежнему гарцевал офицер в шляпе с красным пером и палашом в руке.

– Тахир, сбей этого петуха с коня. Христом Богом прошу, уложи его! – не повышая голоса, проговорил он, не надеясь, что тот услышит его.

Тахир чуть заметно кивнул, дав понять, что все понял.

– Огонь! – наконец-то раздалась команда, которую все ждали с нетерпением.

Залп… Дым… Тишина… Дым рассеивается… И тут Мирович с радостью увидел, что вороной конь несется по полю без седока, а тот неподвижно лежит на земле, а его шляпа с пером валяется рядом с хозяином.

– Ай да Тахир! – зацокал он языком, не смея выкрикнуть это громко. – Ой, молодец!

А тот услышал похвалу командира и, переходя из одной шеренги в другую, лукаво подмигнул ему в ответ.

Перестрелка длилась еще некоторое время. Несколько раз подносили корзины с патронами для мушкетов. Лица почти всех солдат были покрыты слоем гари, словно все они дружно пробирались через печную трубу и изрядно испачкались в саже. В капральстве у Мировича убили двух человек и трое оказались ранены, а атака кавалерии, что пророчил подпоручик Желонин, так и не начиналась. Мирович никак не понимал, чего они ждут. Может быть, им должны подать сигнал к общей атаке? Или они дожидаются, когда дрогнут русские полки?

Но вот и конники пришли в движение и выстроились в боевой порядок: вперед вновь выехали трубач и два знаменосца с распущенными знаменами, офицеры заняли свои места перед строем нескольких сотен драгун. Василий, не особо разбираясь в отличиях гусар от уланов и драгун, решил для себя, что это были именно драгуны. Те на какое-то мгновение замерли, а потом медленно начали заполнять собой все пространство от леса до центра поля.

Вначале они ехали шагом, и в этом их движении было что-то торжественно-угрожающее и одновременно чудовищное, страшное. Прозвучала резкая, отрывистая даже, как показалось Василию, лающая команда, и всадники вынули из ножен свои палаши, взметнули их вверх, словно пытались достать до самого неба и рассечь его на части. Вот они пришпорили коней, и те перешли с шага на галоп, и удары их тяжелых копыт о землю эхом отразились от стоящего позади них леса, а потом, многократно усилившись, долетели до русских позиций. После того как конница пошла в атаку, прусская пехота прекратила стрельбу и, опустив штыки на уровень груди, медленно двинулась вслед за кавалерией, надеясь довершить начатую ею атаку.

В русских рядах наступила неожиданная тишина, и все замерли, ожидая, что предпримут командиры. Приказа открыть огонь не было, поэтому все нервно переступали с ноги на ногу, а большинство выставили перед собой мушкеты, проверив, прочно ли закреплен на них штык. Солдаты задних рядов невольно поглядывали назад, прикидывая, нельзя ли будет им укрыться в ближайшем леске, но бежать боялись, опасаясь попасть в руки находившегося где-то в тылу Рамазана.

Мировичу тоже стало не по себе от ожидания скорого столкновения с конницей.

«Чего они там ждут? – со злостью думал он. – Почему медлят? Нас же сомнут, раздавят, и тогда солдаты не выдержат, бросятся врассыпную под немецкие тесаки, и их уже ничем не остановишь. Каков же будет приказ?»

– Кругом! – неожиданно раздалась команда. – Всем назад!

Солдаты браво развернулись, отчего Мирович оказался впереди всех, и скорым шагом, а кто и бегом, двинулись к лесу. Там снова прозвучала команда «кругом», и теперь он был снова сзади солдатской шеренги, а за ним в пяти шагах высилась толстенная столетняя сосна, и, как он успел заметить, под ней поблескивал неестественно расплющенный ствол пушки, а рядом стоял артиллерист с зажженным фитилем.

– Сдвоить ряды! – была отдана очередная команда, и солдаты, зайдя каждый второй за стоявшего рядом соседа, сократили длину строя ровно наполовину, благодаря чему между ротами образовалось свободное пространство, позволяющее пушкарям вести обстрел из своих орудий. Строевые занятия явно пошли солдатам на пользу, и они без запинки выполняли довольно сложные построения, экономя тем самым время для подготовки к обороне.

А далее все пошло и совсем славно. Солдаты изготовились к стрельбе, подпуская пруссаков как можно ближе к себе. Выжидали удобного момента и артиллеристы, меж тем как конская лава подкатывала все ближе к лесной опушке. И когда до них осталось не более двадцати шагов, был дан приказ открыть огонь.

Разом сзади Мировича жахнула пушка, и его спину обдало смрадным запахом чего-то кислого и горького. Ему казалось, что раскаленное ядро пролетело на расстоянии вытянутой руки от него, а вырвавшееся из пушечного жерла пламя обожгло ему рукав кафтана, и он вновь перестал что-либо слышать, а рассмотреть что-то из-за опускавшихся на землю клубов дыма было и вовсе невозможно. Дышать тоже стало тяжело, и он даже закашлялся, выплюнул на землю сгусток ядовитой слизи, попавшей вместе с копотью в горло. Кашель одолел не его одного: большинство солдат, находившихся в непосредственной близости к батарее, тоже дружно кашляли и плевались, поминая на чем свет стоит соседей-артиллеристов.

Наконец клубы дыма поредели, к Мировичу вернулся слух, и он увидел поблизости нескольких лошадей со вспоротым от разрывов снарядов брюхом, катающихся по траве. Выброшенные из седел всадники лежали чуть позади них и пытались подняться на ноги.

«Их можно прямо сейчас захватить в плен», – мелькнула у него мысль, но, присмотревшись, он увидел, что к раненым спешат прусские конники, протягивая к ним руки, а потому столкновение с ними было бы для русских солдат небезопасно. Да и атака, судя по всему, еще не закончилась, и основная масса пруссаков, оказавшихся позади тех, по кому пришлись выстрелы, вовремя развернулась и сейчас перестраивалась в боевой порядок.

– Вот чертяки, не успокоились еще! – крикнул кто-то из строя, и Мировичу показалось, что это был голос Фоки.

– Да они от нас просто так не отцепятся, – поддержал его другой голос, – прицепились, словно репей к собачьей заднице, пока не отдерем, не отлипнут. Знаем мы их, пруссаков!

Все солдаты без предварительной команды успели зарядить мушкеты и теперь ждали нового нападения, но уже без прежней растерянности и трепета перед грозным противником.

5

За Мировичем прибежал вестовой от капитана Лагарпа и велел мигом прибыть к нему для получения дальнейших распоряжений. Василий бегом кинулся в том направлении, что указал ему вестовой. Там на невысоком пригорке стоял, насупившись, капитан Лагарп, рядом с ним неизменный Желонин, а вокруг них собралась большая часть унтер-офицеров батальона. Лагарп быстро говорил что-то по-немецки, а подпоручик, порой так и не дождавшись окончания фраз, рукой указывал на прусские эскадроны и терпеливо разъяснял:

– Капитан говорит, что необходимо из каждой роты выдвинуть по несколько гренадер с метательными снарядами… – Он остановился, вслушался в то, что говорит Лагарп, и продолжил: – Иначе нам их не остановить… – Опять пауза и дальше: – Пусть они выйдут вперед от основной позиции, затаятся в высокой траве или в кустах… – Увидев Мировича, Желонин вдруг остановился на нем взглядом, словно не узнал, а потом зачастил дальше: – Как только те вновь поскачут в атаку, пусть поджигают фитили и бросают гранаты в самую их гущу…

Лагарп говорил еще что-то, но Желонин лишь делал вид, что слушает его, хотя уже ничего больше переводить не стал. Увидев это, капитан замолчал и изобразил на лице вымученную улыбку.

– Все на этом, господа, – громко подвел итог Желонин. – Прошу вернуться всех в свои капральства.

– Как же так, ведь гренадерская рота у нашего батальона всего одна, – подал голос один из пожилых капралов. – Как быть-то? На всех не хватит.

– Потому и собрали вас, чтоб гренадеров тех со своими снарядами распределить по всей линии нашей, но под ваше начальство. А вы уж ими сами командуйте. Укажите направление… – уже не спрашивая ничего у Лагарпа, разъяснил за него Желонин. – Чего тут не понять?

Мирович представил, как гренадерам придется поодиночке выходить перед строем и первыми встречать кавалерийскую атаку, рискуя не вернуться обратно. Мало того, что их порубят первыми, но и огонь со своей стороны будет для них губителен. К тому же трудно представить, как они в одиночку будут поджигать свои фитили. Здесь хоть можно было в укрытии развести огонь, а потом уже от него по очереди фитили запалить, а там, в поле, на ветру, трудно им придется.

– Может быть, им в помощь солдат придать, хоть по одному человеку каждому? – спросил он, отчего все повернули головы в его сторону.

Тут Желонин поостерегся самостоятельно принимать решение и перевел предложение Мировича капитану. Тот внимательно выслушал, согласно кивнул головой и проговорил по-русски:

– Карашо! Давай, давай…

Мирович вновь переглянулся с Желониным и, ничего не сказав, повернулся, пошел обратно.

Его капральство, за исключением выбывших из строя, стояло на своих местах. Убитых уже успели отнести в глубь леса, а легкораненые сами отправились на поиски приписанных к полку лекарей.

Если на позициях Сибирского полка наступило недолгое затишье, то с южной стороны были явственно слышны нарастающие звуки разгоравшегося там сражения. Судя по всему, удар основных прусских сил пришелся в центр, где главнокомандующим был назначен Василий Абрамович Лопухин, полки которого находились сейчас в бедственном положении, поскольку ружейная пальба постепенно откатывалась назад, ближе к лесу. Мирович прикинул, что если им удастся отбить атаки конницы или хотя бы сдержать ее, не дать прорваться к центру, то тем самым их полк поможет и главным силам, не даст ударить прусской кавалерии во фланг.

Вскоре к нему подбежали трое здоровенных солдат в громадных медвежьих шапках на голове. За спиной у каждого из них были кожаные мешки, в которых погромыхивали чугунные шары метательных гранат, применение которых обычно представляло немалую угрозу не только для противной стороны, но и для самих метателей, поскольку осколки при взрыве летели одновременно во все стороны. Мирович уважительно посмотрел на гренадеров, думая, понимают ли они, что идут на верную смерть и вряд ли вернутся обратно живыми и невредимыми. Однако по их бесстрастным лицам трудно было понять, как они сами относятся к порученному им делу.

– Куда вставать? – басом спросил один из них. – Мы правильно пришли?

– Все верно, – отозвался Мирович. – Сейчас я вам дам помощников и займете неприметную позицию перед моим капральством. Ищите кусты какие, бугорок, схоронитесь так, чтоб вас издалека видно не было. Сами знаете, чего с вами будет, коль пруссаки приметят.

Он хотел еще что-то добавить, но тот, что говорил басом, прервал его самым непочтительным образом:

– Слушай, капрал, я ведь тебя не учу, как тебе командовать солдатами своими, а ты нас не стращай. Не впервой идем, понимаем, что почем. Давай быстрей своих, а то сейчас пруссаки сызнова попрут, тогда нам и вовсе не успеть схорониться.

Мирович в ответ хмыкнул, поскольку особо возразить ему было нечего, и вызвал к себе нескольких рядовых, которые, на его взгляд, не должны испугаться предстоящей вылазки. Среди них оказался опытный Фока и хорошо проявивший себя в первом бою Тахир. Увидев перед собой азиата, гренадеры громко прыснули, и один из них, сдерживая смех, сказал:

– Ему только халата не хватает. Куда он нам такой, на кривых ногах? Какая с него помощь будет? В штаны наложит и сбежит, как только драгуны вплотную подойдут.

Тахир, видно, не понял, о чем тот говорит, но презрительное выражение лица гренадера все ему объяснило, и он, ни слова не говоря, выхватил откуда-то кривой нож и приставил его к горлу обидчика.

– Зачем плохо говоришь? Я твою не обижал, не надо так говорить совсем…

Гренадеры вначале растерялись от неожиданности и, вытаращив глаза, с удивлением смотрели на воинственного азиата. Но Тахир быстро спрятал нож и спросил у Мировича:

– Зачем звал? Кого убить надо будет? Тахир все сделает, как говорить будешь.

– Ого, каков герой! – пробасил старший их них. – Все. Вижу, можно его в дело брать, этот шутить не станет. Со мной пойдешь, – похлопал он Тахира по плечу. – Только не обижайся, коль что не так, у меня рука тяжелая. Ежели удирать вздумаешь, на месте порешу.

Тахир ничего не ответил и внимательно смотрел на Мировича, ожидая его разъяснений. Мирович объяснил, в чем заключается его задача. Остальные солдаты, стоявшие тут же и не проронившие пока ни слова, тоже слушали его пояснения. Только лишь Фока поинтересовался:

– Мушкет брать с собой?

– Твоя воля, – ответил за всех все тот же гренадер своим неподражаемым басом. – Хуже не будет, но смотри, чтоб он тебе не помешал дело свое делать.

– Ничего, справлюсь, – скромно ответил Фока.

Пока прусская кавалерия равняла ряды для следующей атаки, гренадеры в сопровождении солдат разошлись в разные стороны и, пригнувшись, стали пробираться вперед по полю, выискивая для себя надежное укрытие. Видимо, у них уже был опыт в этом деле, потому как вскоре они уже лежали, распластавшись на земле, найдя кто одиноко растущий куст, кто бугорок, да так, что издалека обнаружить их было практически невозможно.

«Хорошо, что наши пушки молчат, а то несдобровать гренадерам этим, накрыли бы если не ядром, то картечью сразу», – думал про себя Мирович. И как раз в это время справа от них прогремело несколько пушечных выстрелов, но пущенные ядра не долетели до выстроившейся вдали кавалерии и только лишь вспугнули лошадей, которые закрутились на месте, сдерживаемые всадниками.

Пушечный залп ускорил атаку, прусские драгуны вновь пришпорили коней и поскакали на русские стрелковые ряды, надеясь на этот раз добраться до них и прорваться через лес к главному месту сражения. Но только лишь они достигли середины поля, как молчавшая до того батарея позади Мировича начала прицельную стрельбу по ним. На сей раз Василий, помня о близости пушек, чуть сместился в сторону, чтобы стоять несколько дальше от пролетавших мимо ядер и картечи.

Теперь он хорошо видел разрывы снарядов, попадавших не в первые кавалерийские ряды, а в самый центр несущегося по полю эскадрона. Произошла сумятица среди нападавших, и прорваться к лесу удалось не больше сотни всадников. Но тут их ждали притаившиеся гренадеры, бросившие лошадям под ноги свои гранаты и снова упавшие на землю. Каждый их взрыв выводил из строя двух-трех всадников. Но не мог остановить тех, кто вырвался вперед. Как и в первый раз, когда до конницы оставалось не больше двадцати шагов, прозвучала команда «огонь!», и раздавшийся залп повалил многих лошадей, выбил из седел несколько десятков всадников. Однако это не остановило прорвавшихся драгун, и они с грозными криками обрушили свои палаши на головы солдат, которые пытались отбивать их удары дулами мушкетов, норовили сбить с лошадей штыковыми ударами.

Прямо перед Мировичем усатый драгун в блестящей медной каске на голове со страшно вытаращенными глазами зарубил молодого пехотинца, неловко подставившего навстречу палашу свой мушкет. Схватившись за голову, тот глухо застонал и рухнул на колени. Остальные солдаты в страхе попятились. И тогда вперед выскочил Федька Пермяк с искаженным в крике лицом и со словами «Курва немецкая! Получай!» всадил свой штык в бок драгуна. Тот даже не охнул, а как-то осел в седле и выронил палаш. Лошадь его, не чувствуя поводьев, понеслась прямо на солдатскую шеренгу, и те торопливо расступились, пропуская ее вместе с мертвым всадником.

6

Пушки не прекращали стрельбу, пытаясь остановить сгруппировавшихся конников, но они умело уклонялись от огня и скакали то в одну, то в другую сторону и благодаря своим маневрам сумели подобраться вплотную к русской пехоте, находящейся слева от капральства Мировича. Оттуда слышались глухие сабельные удары, крики раненых солдат, храп лошадей, отрывистые команды.

Часть прусского эскадрона, используя такой же маневр, добралась до части русской пехоты, стоящей справа от капральства Мировича. Но и они большого успеха не имели, хотя десять человек сумели опрокинуть пехотинцев и выбраться на лесную дорогу, по которой совсем недавно пришел Сибирский полк. Остатки драгунских эскадронов отошли назад, не рискуя больше подставляться под выстрелы русской батареи, куда за ними последовала и вражеская пехота, не сделав больше ни одного выстрела. Лишь после этого орудия смолкли, и над полем повисла угрюмая тишина, прерываемая ржанием оставшихся без всадников лошадей и стонами раненых. Зато в центре, слева от позиций Сибирского полка, орудийные залпы еще долго не смолкали, и продолжался треск мушкетных выстрелов. К полудню и они смолкли, и все ждали известий, чем же закончилось первое столкновение с пруссаками. Пока же занялись тем, что отнесли в тень убитых, отправили в обоз раненых. Свои позиции приказано было не покидать, пока не станет известна диспозиция противника.

Мирович мысленно попрощался с Фокой и Тахиром, отправленными вместе с гренадерами, но они неожиданно вернулись обратно. Правда, Тахира едва не растоптала вражеская лошадь, но он сумел увернуться и отделался лишь ушибом. Зато в Фоку попал осколок неудачно брошенной гранаты и перебил ему сухожилие на ноге, чему он даже был рад.

– Может, теперь домой отпустят, коль к службе не годен, – говорил он однополчанам.

Когда их капральство расположилось после боя на ночлег, зайдя чуть в лес от того места, где находилась их позиция, Мировича отозвал в сторону опирающийся на самодельный сосновый костыль всезнающий Фока и негромко спросил:

– Слышали, ваше благородь, что наш немец-капитан деру дал?

– Куда дал деру? – не поверил услышанному Василий.

– Да куда же еще? К своим немцам и побежал.

– Не может того быть. – Мирович в растерянности смотрел на Фоку, а тот, опершись на свой костыль и не выпуская из крепких зубов трубки, с прищуром смотрел на него в упор.

– Могет не могет, только каждый на свой лад живет. Немец он немец и есть, одно слово. Мы ему кто? Дикари, язык ихний не понимающие. А вот пруссаки – совсем другое дело. Они его и без толмача поймут и чин повыше дадут. Так что, глядишь, в другом сражении свидитесь с ним… Только он теперь не с нами рядом, а супротив нас стоять будет.

– Сам-то как? – спросил его Василий, указывая на забинтованную ногу.

– На мне, как на собаке, все заживает, не впервой… Авось подлечат, да и обратно к вам возвернусь. Примете к себе?

– Какой разговор, – ответил Василий, и на этом они расстались.

А вот Тахир заявил, что будет проситься в кавалерию, потому как верхом с лошади лучше видно, что сильно меняло дело при его небольшом росте, и пешком ходить совсем не надо, чего он, оказывается, совсем не любил.

Ближе к вечеру стало известно о полной победе русских войск и о разгроме пруссаков. Всем было пожаловано по дополнительной порции вина сверх положенной ежедневной нормы. Спать легли раньше обычного, надеясь, что и завтра не нужно будет вставать чуть свет и они смогут до следующего сражения хоть несколько ночей поспать спокойно.

Мирович предположил, что они наверняка выступят завтра вслед за прусской армией, чтобы заставить ее покинуть берега Балтийского моря, где отныне полновластно закрепится Россия. Но он не мог знать планов главнокомандующего Степана Федоровича Апраксина, который пока что и сам не решил, куда дальше вести армию. А потому на другой день был созван военный совет, где все высказали свое мнение и приняли окончательное решение об отводе войска на зимние квартиры к Нарве.

Больше всех был рад такому решению сам генерал-фельдмаршал, которому совсем не хотелось искать повторной встречи с прусской армией, возглавляемой королем Фридрихом, слывшим по всей Европе изрядным полководцем и гениальным стратегом. Кто его знает, как повернется дело на сей раз, и не придется ли потом ему, Апраксину, на старости лет улепетывать к русской границе в случае полной воинской конфузии в решающей битве. Лучше переждать зиму, авось к весне что изменится.

Зато сам Фридрих, получив известие о поражении под Гросс-Егерсдорфом, впал в панику и готов был бежать из страны, если русские войска поведут дальнейшее наступление. Так или иначе, своим отходом Апраксин спас прусского короля, чем продлил ход войны еще на несколько долгих лет, дав ему возможность собрать новую армию. А русские солдаты и офицеры, оставаясь в войсках, еще очень не скоро смогли попасть на родину…

 

Часть II

Жестокий урок

 

Глава 1

ПИСЬМА НАСЛЕДНИЦЫ

1

Ехавший в теплой, обитой изнутри лисьим мехом карете, генерал-фельдмаршал Степан Федорович Апраксин, время от времени тяжело вздыхая, проводил по лицу пухлой рукой в белой перчатке, словно стряхивал чего, и нетерпеливо спрашивал у сидевшего напротив адъютанта:

– Скоро Нарва?

– Должно быть, скоро уже, ваше сиятельство, – поспешно отвечал тот и поправлял полу мехового плаща, коим были укрыты ноги главнокомандующего.

– Жжет внутри, ох, как жжет, – жаловался вслух Апраксин и тянул руку к серебряной фляжке, лежавшей рядом на сиденье.

– Поостереглись бы, ваше сиятельство, – нерешительно предостерегал адъютант. – Квас поостыл, как бы хуже не было.

– Взял бы да и погрел, – раздраженно отвечал Апраксин, желая хоть как-то дать выход накопившемуся за дорогу раздражению и недовольству, возникших вследствие поступления внезапных распоряжений к нему о срочном прибытии в Петербург. Не проехали еще и четверти пути, а тело уже ныло, немела левая нога, простреленная когда-то дурной турецкой пулей.

Зачем только он принял назначение на пост главнокомандующего в этой войне с пруссаками? Все канцлер Бестужев, друг называется! Наговорил, надул в уши про свои баклуши, мол, и воевать-то совсем не придется, Фридрих испужается и миру запросит. Нет, не таков Фридрих, чтобы от войны бегать. Он спит и во сне видит, как всю Европу завоюет, главным ее императором станет. Так он и испугался некормленых русаков, у которых одно ружье на двоих, и то старого образца.

Все-то у нас на авось да небось поставлено: «Бог не выдаст, свинья не съест». С пруссаками воевать – то тебе не с турками-агарянами, которые ни дисциплины, ни воинского строя сроду не знали, а воюют толпой, десятеро против одного. А с пруссаком маневр нужен, рекогносцировку знать надобно. А кто тому обучен? И десятка знатоков не наберется. Зато каждый офицерик из себя полковника, а то и генерала мнит. Молодежь особливо стала непочтительна, приказы обсуждать изволят, перечат даже. Научили их на свою голову.

Как возроптали все, когда он приказал отступить после Гросс-Егерсдорфа, а не двинуться на Кенигсберг, как они, умники молодые, за лучшее почитали. Не в том воинское искусство состоит, чтобы за неприятелем гнаться сломя голову, как гончая за зайцем несется. Нет, думать надо о сохранении армии, как обмундировать и накормить ее, раненых безопасным путем в Россию переправить, не дать заманить себя куда ни попадя, чтобы потом быть разбитым в пух и прах. Потому и не пошел на Кенигсберг, а повернул к Тильзиту, чем и поверг в немалое изумление генерала прусского, Левальда, кинувшегося следом. Да поздно! Возле Тильзита тот догнал было арьергард русский, прижал к Неману, ан нет, вывернулись, успели переправиться через реку по трем мостам, ушли в Литву и Курляндию, где на зимние квартиры и встали.

И в самый раз. Тогда же такие дождища пошли, что не приведи Господь в чистом поле этакую непогоду встретить, а уж о войне и вовсе думать нечего. А вслед за дождями и морозец подоспел. Забудь до весны нос высовывать из домов.

Все бы, глядишь, и обошлось, как он задумал – подал бы прошение на высочайшее имя об отставке по болезни, приключившейся с ним в Пруссии, сдал бы армию, вернулся к Рождеству обратно домой. Повоевали, и будя. Пускай молодые себя покажут, а он к своим пятидесяти годам уже всякого нагляделся, и ядра и пули на него в достатке сыпались. Хватит, пора на покой, время пришло и о душе подумать.

А тут эта бумага – прибыть в Петербург немедля. Чего-то там умники Шуваловы задумали, какой-то хитрый финт опять выкинули. Все-то им граф Бестужев покою не дает. Мечтают сковырнуть его, чтоб лишь им одним, Шуваловым, к императрице доступ иметь, на ушко свои речи нашептывать. Все им мало, мало! Скоро всю Россию под себя подберут, своей вотчиной сделают. Вот ведь напоследок прислали от своей Конференции решение: «Левальду в случае перехода Немана подать к баталии повод, а сыскав его, атаковать…» – по памяти повторил про себя фельдмаршал присланный из столицы указ. Мало того, столичные умники додумались приказать ему высадить в Пруссии десант! Во имя чего он должен отправлять людей на верную смерть накануне зимы в самую непогодь? Чтобы они там, в Петербурге, могли потом отписать союзническим дворам, что все возможное предпринято и исполнено?

…Война эта с самого начала не занравилась Степану Федоровичу: обмундированы войска абы как, оружие старое, изношенное, чиненое-перечиненое, припаса к пушкам не больше, чем по двадцать выстрелов на орудие. А о довольствии солдатском и офицерском и говорить нечего: сыщи, где хочешь, и тем корми восемьдесят тысяч человек. Деньги на покупку пропитания и корма для коней обещали из столицы неоднократно, да у нас в России, как известно, обещанного три года ждут.

А пруссаки у себя дома, их всякий накормит, от дождя укроет, на постой пустит. И местность они знают как собственный двор: где лес, где ручеек, где ключи чистые. Дома, одно слово. А ты иди туда, не знаю, куда, и повоюй их всех до полного изничтожения.

Нет, царь Петр не так войну вел. Хоть и был строг, и генерала иной раз в простые солдаты разжаловать мог, но сам до всего собственной головой доходил. И Миних, при котором он, Апраксин, служить начинал, не с кондачка решения важные пронимал, а поначалу все изучал, продумывал, как говорится, десять раз отмерь, а потом только резать начинай. Очаков брали – несколько долгих лет из боев не выходили. Так он, Миних, обо всем в первую голову сам думал, не ждал, когда ему из Петербурга умники свою бумагу с указкою пришлют. Тут же, в Прусской кампании, шагу не дают ступить: им оттуда, со столичных дворцов, виднее, куда идти с войском требуется.

Но более всего вызывали у Степана Федоровича опасения письма, что он вез с собой, запрятанные глубоко в походную сумку, где лежали наиважнейшие карты и документы разные. Письма те были от жены наследника Петра Федоровича, Екатерины. Пустяшные письма. Разве баба чего умное написать в состоянии? Интересуется здоровьем фельдмаршала, куда войска направляются, были ли сражения или готовятся таковые. Забыл бы давно о них, но вот переправлялись они не самой Екатериной в действующую армию, а вместе с иными посланиями от канцлера Бестужева, и если бы не подпись «Екатерина», то и значения им никакого бы не было.

Но сколько раз уже убеждался Степан Федорович, что канцлер запросто так и чиха не сделает. Какую-то собственную выгоду соблюдал он в том, переправляя письма от молодого двора. Иной раз и приходила ему мыслишка лихая в голову – бросить те письма в костер походный и из памяти вон. Но нет, что-то сдерживало, не давало избавиться от них. Все же рука жены будущего наследника, не какой-то там писаришка бумагу марал, а особа царственного рода. Время придет, он их сыну своему передаст, чтобы хранил как память. Вот из-за этих писем и неспокойно у фельдмаршала на душе, ох, как неспокойно! Чего-то там, наверху, затевается в очередной раз, и он для них всего лишь пешка в большой игре, пальцем щелкнут, ногтем придавят, и… мокрое место останется лишь от боевого генерала.

– Ваша светлость, Нарва вскорости должна быть, – подал голос адъютант.

– Как скоро? – не сразу осознав действительность и выбираясь из грустных размышлений в реальность, спросил негромко Апраксин.

– Может, через час, а то и раньше. Мне эти места знакомы, – вглядываясь сквозь запотевшее стеклышко кареты, отвечал тот.

– Кухня моя далеко отстала, как думаешь?

– Может, остановиться, подождать? – с готовностью предложил адъютант. И тут же без раздумий открыл дверцу и крикнул в сторону возницы: – Эй, стой! Остановись, обоз дождемся.

Лошади захрапели от резко натянутых поводьев и встали, протащив карету еще несколько шагов. В открытую дверцу донесся запах прелых листьев, увядшей травы, близкой реки. Уже близились сумерки, и вдали, через поле, мелькнул огонек в окне домика, стоявшего на пригорке, послышалось овечье блеяние, хруст ломкого ледка на лужах. Адъютант первым выскочил на дорогу, откинул услужливо подножку, протянул руку главнокомандующему. Но Апраксин, отмахнувшись, застегнув привычно пояс со шпагой, чуть придерживая левой рукой шляпу, тяжело спустился сам.

– Далеко ли до Нарвы? – спросил он, запахнувшись потеплее от колкого холодного ветерка, у полуобернувшегося к нему возницы.

– Не-е-е… – протянул тот, позевывая. – Через четверть часа, коль Бог даст, доехали бы.

– Давай обоз подождем, – спокойно сообщил ему Апраксин. – Успеем дотемна еще в Нарву попасть.

– Как прикажете, – согласился тот и тоже полез вниз с высоких козел, передав вожжи помощнику. Сзади подъехали сопровождающие главнокомандующего казаки с длинными, пристегнутыми сзади пиками, почтительно остановились шагах в пяти, спрыгнули на землю, принялись отирать пот с взмокших коней, расслабили подпруги, пользуясь коротким отдыхом. Они без слов поняли причину остановки, крутили головами в сторону, откуда должна была показаться вереница повозок и телег.

Обоз, который решил дождаться фельдмаршал, был известен всей армии, и даже в Петербурге о нем шутили, что без него Апраксин лишней версты не проедет, и скорее в поле заночует, ежели не будет уверен, что обоз с кухней при нем.

Степану Федоровичу друзья писали о тех пересудах, но он лишь отмахивался, считая, что если не будут говорить про обоз, то найдут другую сплетню. А обоз действительно был немалый – двести лошадей, везущих многочисленные фуры и повозки, составляли внушительную картину. Будучи в состоянии позволить себе подобную роскошь, Степан Федорович не желал отказывать себе в мелочах. И вместе с двумя десятками слуг, поваров, цирюльников, лекарей и двух священников с протодьяконом возил и походную часовенку и массу всяческой посуды на случай приема почтенных гостей. Он, как-никак, – фельдмаршал, командующий армией, и кому какое дело, что он везет с собой. Конечно, тот же граф Миних, привычный спать на земле или в стогу сена, вряд ли одобрил бы подобное, явись он сейчас в лагерь к своему бывшему когда-то дежурному при ставке капитану Апраксину. Но Миних жил, как умел, и при всей своей честности и неподкупности попал в долгую ссылку в Сибирь. А сейчас иное время и иное понятие о вещах.

– Скачет кто-то, – подал голос молодой кучер с козел, которому было видно дальше всех.

– Много верховых? – поинтересовался Апраксин, и в груди что-то сжалось, сдавило, дыхание стало вдруг хриплым, отрывистым.

– Один всего скачет. Военный, однако.

– Может, и не к нам? – высказал предположение адъютант.

– Скоро узнаем, – хмуро отозвался Апраксин, поправляя левой рукой шпагу.

Не прошло и нескольких минут, как к карете главнокомандующего подлетел и резко осадил коня верховой в длинном темно-зеленом плаще и черной поярковой шляпе, обшитой золотым галуном и с золоченой кокардой в центре. По каким-то неуловимым признакам Апраксин уловил, что офицер тот не боевой, а скорее из лейб-кампанейцев или из тыловых штабных, не нюхавших толком пороха, но зато имеющих сановитых покровителей, чьи поручения зачастую они и выполняли. Меж тем офицер, легко спрыгнув с лошади, небрежно бросил поводья адъютанту и почтительно поклонился главнокомандующему.

– Ваше высокопревосходительство, – негромко начал он, и по первым произнесенным им словам Апраксин окончательно утвердился – нет, не из военных и не из штабных, а именно из столичных прихвостней, чего он почему-то больше всего опасался. – Я послан к вам по неотложному делу, не терпящему отлагательства…

– Что еще за дело такое? – презрительно оттопырил нижнюю губу фельдмаршал, решительно перебивая офицера. – Кто вас ко мне направил? Почему не по уставу обращаетесь? Разболтались вконец в Петербурге! – Он готовился добавить еще что-то обидное, колкое, но холодный блеск, появившийся в глазах приезжего, неожиданно заставил его остановиться и дать тому договорить до конца.

– Дело сугубо конфиденциальное, – кашлянул офицер. – Хотелось бы изложить его вам с глазу на глаз.

– Мне нечего скрывать от своих подчиненных, – окончательно вспылил Апраксин, не терпевший наушничества в любом его виде, и решительно шагнул к карете, поставил уже ногу на подножку, когда услышал в спину:

– Письма, ваше высокопревосходительство…

– Письма? – не снимая ноги с нижней ступеньки, переспросил фельдмаршал.

– Вы должны понимать, о каких письмах я говорю.

– Кто вы такой, черт побери?

– Гвардии капитан Гаврила Андреевич Кураев, – звякнув шпорами, ответил офицер без малейшей заминки. Апраксину показалось знакомо это имя, и он, спустив ногу, внимательно вгляделся в него.

– Кем послан, говоришь?

– Вашим другом, о коем могу сообщить лично вашему высокопревосходительству.

– Черт-те что! – негромко выразил свое неудовольствие фельдмаршал и небрежно махнул рукой кучеру и адъютанту, чтобы оставили их одних. Те отошли на несколько шагов, и лишь после этого офицер, вплотную приблизившись к Апраксину, отчетливо выговорил:

– Меня прислал за письмами канцлер, граф Бестужев.

– Алексей Петрович? – изумленно поднял вверх седые, но все еще густые брови фельдмаршал.

– Именно он.

– О каких, собственно говоря, письмах речь? – Апраксин, оттягивая время, мучительно соображал, как поступить. Он сразу понял, какие именно письма просит этот решительный в разговоре с самим фельдмаршалом офицер. Но почему он должен отдать их? Почему Бестужеву непременно? То, что в письмах великой княгини таится некая угроза, он осознавал с самого начала. Но не станут ли они обоюдоострым оружием против него самого в руках канцлера, у которого, по его же выражению, друзья бывают «до случая»? Может, этот случай и представился именно сейчас, когда он, пусть пока не под конвоем, но, передав полномочия армией генералу Фермору, едет в Петербург? А что там? Если бы переговорить с Бестужевым, выяснить обстановку в столице, то можно было бы и решиться на что-то. – Есть ли у вас подтверждение от графа касательно ваших полномочий? – закинул он пробный камень, хотя заранее знал, что ему ответят. Так и вышло.

– Вы требуете от меня письма? – учтиво спросил гвардеец. – Нет, их сиятельство сказали, что письма в наше время довольно опасны, о чем вашему высокопревосходительству должно быть хорошо известно. Зато он назвал мне одно имя, которое я должен буду произнести, если вы усомнитесь в правильности моих слов. Тем более понимаю, что ситуация достаточно щекотливая…

– Именно, щекотливая, – фыркнул Апраксин. – Тогда произнесите это имя, коль уж заговорили сами о том.

– Екатерина, – отвечал гвардеец, понизив голос до шепота.

– Понятно, – сощурился Апраксин. – Именно этого я и ждал. Хорошо, пишите расписку, – он направился к карете с решительностью военного человека, принявшего решение.

– Простите, ваше высокопревосходительство, – остановил его голос офицера, – но и расписки вам дать не могу.

– Вот как? Грабеж средь белого дня, – почему-то вдруг развеселился Апраксин. – Какой ты, братец, право, скользкий, словно уж. И не ухватишь голой рукой.

– Что делать… Жизнь заставляет быть таким… И служба.

– Да уж мне ли не знать вашей «службы»? – скривился фельдмаршал и полез в карету. Там он вытащил из-под сиденья сумку желтой кожи, расстегнул литые бронзовые пряжки и, пошарив внутри, вынул наружу одно за другим две пачки с бумагами, перетянутых наподобие полевых карт просмоленной тесьмой. В одной из них он хранил письма, полученные от жены, в которых его супруга передавала ему столичные сплетни и слухи обо всем, происходящем в Пруссии, а также подробно описывала все домашние события, а вот в другой находились те самые письма от канцлера Бестужева и от жены наследника. Чуть подержав в руках ту и другую пачку, он определил на глаз, где его личная переписка, а где находятся послания от Бестужева и Екатерины Алексеевны. И ту, что с письмами жены, сунул под сиденье кареты, чтоб потом переложить их обратно в сумку, а со второй в руках вылез наружу. Офицер стоял все на том же месте, словно часовой при полковом знамени, и внимательно смотрел на фельдмаршала.

– Получай, – подал тот связку.

– Именно ли те бумаги? – осведомился офицер.

– Ты еще меня проверять будешь? – вспылил Апраксин. – Проваливай, пока не передумал и обратно не забрал.

– Премного благодарен, – поклонился Кураев и, не оглядываясь, пошел к лошади, на ходу засовывая пакет в свою сумку, болтавшуюся у него через плечо.

«Эк, каков наглец! – подумал с нарастающей злостью Апраксин. – Откуда только такие берутся! В полк бы ко мне его, поставил бы под ружье с утра и до вечера возле своей палатки, поглядел бы тогда на него, как он заговорит…»

– Не передать ли на словах что графу? – крикнул офицер, уже вскочив на лошадь.

– Кланяйся, – небрежно махнул рукой фельдмаршал, – и не попадайся мне больше на глаза. А то… – договорить он не успел, поскольку кто-то из казаков крикнул сзади:

– Обоз едет!

И точно: вдали показалась вереница возов, сопровождаемая сотней верховых, выделенных для охраны. Фельдмаршал успокоенно вздохнул, перекрестился, не снимая перчатки, и приказал ехать. Через четверть часа, как и обещал кучер, они въезжали в предместье Нарвы, благополучно миновали пограничные рогатки, выставленные по случаю военного времени, и прямиком отправились к дому коменданта, чтобы забрать в случае надобности депеши из столицы. Степан Федорович сам выходить не пожелал, а отправил адъютанта справиться о наличии посланий. Но тот вскоре примчался обратно с испуганными глазами и нерешительно промямлил:

– Там вас спрашивают…

– Кто там еще? – недовольно поморщился Апраксин, решив почему-то про себя, что это непременно тот самый гвардеец капитан, встреченный им по дороге, но адъютант пояснил:

– Там господа генералы… Верно, из Санкт-Петербурга… Сердитые…

– Видели мы всяких, и сердитых и битых, – проворчал Апраксин, понимая, что нужно непременно идти, но плохих предчувствий вроде как Господь ему не послал, а потому, когда вошел в плохо освещенную комнату, где сидело несколько человек военных, то весело осведомился: – Кто тут меня видеть желает? Сослуживцы или просто знакомые кто?

Ответом ему было тягостное молчание, и, пробежав взглядом по лицам, он не нашел среди них ни одного знакомого, а тем более приветливого лица. Наоборот, все сидели насупленные, смотрели куда-то мимо него, и во взглядах их угадывалось сочувствие и легкая грусть.

– Генерал-фельдмаршал Апраксин? Степан Федорович? – спросил один из них, поднимаясь из-за стола.

– А то кто же еще? – удивился Апраксин, понимая, что именно сейчас должно случиться что-то гнусное, нехорошее, стыдное, из-за чего он на много дней и ночей потеряет спокойствие, станет дичиться людей, не верить никому, и себе, в первую голову. – Чем могу быть полезен?

– Вас велено задержать в Нарве до особого распоряжения, а бумаги ваши опечатать.

– Кем это велено? – не поверил своим ушам Апраксин и попятился к выходу, ловя негнущейся рукой рукоять шпаги.

– Ее императорским величеством, – сухо, с небольшим акцентом, отрапортовал говоривший с ним человек и протянул лист бумаги с двуглавым орлом по центру.

«Немцы чертовы обложили!» – про себя в очередной раз за этот день чертыхнулся Апраксин и сделал несколько шагов к столу.

– Читай, чего там писано, а нечего ее мне под нос совать, – со злостью потребовал он.

В указе говорилось, что Конференция, рассмотрев действия русской армии на прусской земле, «решила о недостаточности произведенных ей действий»… и дальше перечислялось все, что уважаемая Конференция ставила в вину главнокомандующему. А заканчивалось коротким предписанием: задержать генерал-фельдмаршала до выяснения обстоятельств там, где его застанет направляемая ими, членами Конференции, комиссия в составе… Имена и в самом деле были все сплошь немецкие, промелькнул один лишь полковник Левашов.

– Подпись государыни где? – грубо спросил Апраксин и потянул указ к себе. – Где подпись ее величества? – подслеповато щурясь, принялся он водить пальцем по бумаге, ища хорошо знакомую роспись императрицы Елизаветы.

– Указ составлен с одобрения ее величества, – легонько потянул лист к себе тот, кто только что читал указ. Остальные, сидевшие за столом, не проронили ни слова.

– А кто ж тогда подписал сию цидульку? Ну-ка, ну-ка, – принялся вглядываться в разноименные подписи фельдмаршал. Первая подпись была графа Бестужева, потом Воронцова, Трубецкого и… конечно, закорючки Шуваловых. – Измена! – взревел Апраксин. – Казаки, ко мне! – и бросился вон из комнатки. Но откуда-то из соседнего помещения выскочили два молодца в гренадерской форме, ростом под потолок, с ружьями наперевес и встали прямо перед ним, загородив собой дорогу.

– Успокойтесь, ваше высокопревосходительство! – подбежал к нему, судя по всему, самый главный из находившихся за столом. – Вам приказано лишь находиться неотлучно здесь. До особого распоряжения, – выделил он последнюю фразу. – А там все и уладится…

Апраксину вдруг сделалось неловко за устроенную им сцену, он как-то весь сжался, присмирел и тихим голосом спросил:

– Куда мне на постой встать велено?

– Комнаты для вас уже готовы, – чуть заискивая, засуетился тот. – Сейчас вас проводят.

Апраксин прислонился к стене и вытер взмокший под шапкой лоб тыльной стороной руки. В это время остальные приезжие поднялись из-за стола и пошли вон из комнаты.

– Крепитесь, Степан Федорович, – проговорил один из них, проходя мимо. – Может, и впрямь все образумится.

– Благодарю, – кивнул Апраксин в ответ и вдруг почувствовал, как он смертельно устал и от войны и от вечных склок за его спиной, постоянной опасности, жившей всегда поблизости. Ему захотелось одного – скорее упасть на постель и уснуть, забыться и спать долго-долго, чтобы, когда он проснется, ничего произошедшего уже не было, а все оказалось бы лишь очередным плохим сном.

Когда его выводили те самые два гренадера, слегка поддерживая под руки, то проезжавшие мимо два офицера, наведывавшиеся в Нарву из действующей армии за фуражом для своего полка, чуть придержали лошадей, и один спросил другого:

– Слышь, Мирович, а фельдмаршала никак под арест ведут.

– Похоже на то, – отозвался его попутчик.

– Может, поможем ему, постоим за правое дело?

– Для кого правое, а для кого левое, – благоразумно ответил тот. – Бис их, генералов, знает. Поехали лучше квартиру искать, а то стемнеет скоро, никто на ночь глядя не пустит к себе. – И они, подхлестнув коней, поехали прочь, не пожелав вмешиваться в мало их касающиеся дела.

2

Гаврила Андреевич Кураев, въехав через караульные посты в Нарву, также направился на поиски квартиры для ночлега. На одном из перекрестков он заметил, что следом за ним неторопливо едут три всадника в низко надвинутых меховых шапках и прикрытые чуть ли не до самых глаз высокими воротниками своих тулупчиков. По виду они походили на казаков, что наводнили все приграничные городки после начала Прусской кампании, но не имели при себе пик. Да и вместо кривых казачьих сабель на боку у них болтались тяжелые палаши, положенные по уставу военного времени иметь кирасирам. Но не в обмундировании было дело, а в том, что, как заметил Кураев, они неотступно ехали за ним и исправно поворачивали везде, где это делал он сам, сворачивая на ту или иную улочку.

«Неужто фельдмаршал послал за мной соглядатаев, чтоб узнать, куда направляюсь? – подумал он и усмехнулся. – Этак им до самого Петербурга ехать за мной придется. Надо бы проверить молодцов. Ладно, коль от фельдмаршала, а то могут и от кого другого оказаться…»

Не дав повода преследователям заподозрить, что они замечены, Гаврила Андреевич остановился подле ближайшего кабачка или корчмы, что, как грибы после дождя, вырастали везде, где появлялись русские солдаты, и торговали отвратительным разбавленным вином, заламывая при том чуть ли не тройную цену против обычной. Долгие годы службы при канцлере Бестужеве, многочисленные тайные поручения, связанные зачастую с риском путешествия в одиночестве чуть не через всю Россию из конца в конец, приучили его постоянно держаться начеку и никому особенно не доверять. Кроме того, подобные приключения выработали в нем еще и другую привычку – доверяться собственным ощущениям, что называется, чутью, которое пока ни разу не подводило его. А именно сейчас чутье подсказывало ему об опасности, что была где-то совсем рядом, двигалась следом, а значит, надо быть настороже и смотреть в оба глаза. Он поправил под плащом заряженные пистолеты, с которыми, находясь в дороге, никогда не расставался, клал в изголовье во время сна и по несколько раз в день подсыпал порох на полки, проверял кремневые замки. Это движение чуть успокоило его, он знал, что просто так не дастся кому бы то ни было и сумеет за себя постоять.

В корчме было пусто. Лишь в темном углу сидело двое мужиков, судя по всему, из помещичьих крестьян, сопровождавших какую-то поклажу и наведавшихся после тяжелой дороги перекусить чего-нибудь горячего. Кураев опустился за соседний с мужиками стол, сев спиной к стене, и попросил полового принести горячего сбитня и сдобный калач. Тот кивнул головой и скрылся за цветастой занавеской. Примерно через четверть часа следом за ним в корчму вошли те трое, что ехали позади, и молчком уселись за стол у выхода, всячески выказывая, что им до Кураева нет никакого дела.

Гаврила Андреевич внимательно рассмотрел их и убедился в самых худших своих подозрениях: двое из вошедших были из числа тех, кого народ обычно называл душегубами. Отрешенность взгляда, некая окаменелость лиц и большие тяжелые руки, которые они не знали, куда девать, говорили сами за себя. К тому же у одного из них он заметил чуть видневшееся из-под шапки клеймо каторжника, которое тот старательно скрывал, прикрывая его длинным русым чубом. Зато третий из его преследователей, а теперь он убедился в том окончательно, ничем не походил на своих спутников. Его лисьи глазки и необычайная юркость выдавали в нем или бывшего пристава, или иного полицейского чина. И при нем был не палаш, как у тех двоих, а короткая шпага, которую он непрестанно отодвигал в сторону, словно она ему чрезвычайно мешала.

Гаврила Андреевич не торопясь съел принесенный ему калач, выпил сбитень и теперь катал по столу хлебные шарики, соображая, как бы половчее отделаться от своих преследователей. Те тоже не торопились уходить, предпочитая сидеть в тепле, чем поджидать Кураева на холодном ветру. Конечно, можно было и дальше двигаться, не обращая внимания на эту троицу, и ждать, чем те проявят себя. Но численное превосходство на их стороне, да и внезапность тоже, а значит, начинать действовать надо первому.

Гаврила Андреевич решительно поднялся, подошел к их столу и схватил за шиворот юркого человечка, которого он принял за пристава.

– Слышь, любезный, не ты ли со мной не рассчитался за карточный долг в прошлый раз? А то вот смотрю, смотрю, – вижу, харя мне твоя знакомая. Вспомнил, что за тобой без малого сотня рублей проигрыша. Когда намерен отдать?

– О чем вы? – задрыгался тот в руках Кураева. – Не изволю вас знать. Да как вы смеете! Отпустите меня немедля…

– Ах, ты меня еще и признавать не хочешь? – закричал гвардеец и сильно встряхнул вырывающегося человечка. – Так я тебе сейчас напомню, – и он, размахнувшись со всей силы, залепил ему звонкую оплеуху.

– Семка! Ваньша! Помогите! – заорал тот, прикрываясь руками от очередного удара. Двое его спутников, с удивлением смотревшие на происходящее, слегка приоткрыв рты и не выпуская из рук каждый по недоеденной краюхе хлеба, соображали с трудом, и не сразу разобрались в произошедшем. Когда же до них дошло, что бьют непонятно за что их сотоварища, то стали медленно подниматься.

– Сидеть, собаки! – зло прикрикнул на них Кураев и, выхватив из-за пояса пистолет, ткнул его вначале под нос одному, а потом направил на второго. – Только вякните! Мозги вышибу и перекреститься не успеете.

– Да мы чего… Мы ничего… – промямлил один. Зато второй оказался настроен не столь миролюбиво и неуловимым движением выхватил из-за голенища нож и метнул его в Кураева. Он уклонился, лезвие чиркнуло по щеке, и он нажал на курок. Пуля пробила мужику плечо. Громко застонав, он свалился с лавки на пол.

Верткий пристав рванулся, вывернувшись из рук Гаврилы Андреевича, и схватился за шпагу, лихорадочно нашаривая рукоять, оказавшуюся в нужный момент за спиной. Кураев стукнул его пистолетной рукоятью меж глаз и кинулся к выходу. Но третий детина, не решавшийся до этого хоть как-то проявить себя, спохватился, кинулся на Кураева сзади и, навалившись всем телом, повалил, прижал к грязным половицам и принялся колошматить по голове, по затылку огромными кулачищами, словно сноп цепом на току. Пришел в себя и юркий мужичонка, подбежал поближе и принялся сдирать сумку с Гаврилы Андреевича. Гвардеец наугад ткнул оттопыренным большим пальцем в лицо сидевшему на нем детине, целя в глаз, и тот взвыл от боли, ослабил хватку. Это позволило вытащить Кураеву второй пистолет, и он направил его прямо в грудь мужику и прохрипел:

– Жить хочешь?

– Хочу, – ответил тот, не задумываясь.

– Тогда встань и стой смирно. – Тот повиновался, не сводя испуганных глаз с пистолетного дула.

Гаврила Андреевич поднялся, отряхнул слегка перепачканную в схватке одежду, огляделся по сторонам. Хозяин корчмы и половой куда-то исчезли, два мужика-возчика сидели за своим столом и смотрели на происходящее полными ужаса глазами, раненый детина стонал возле стены, держась здоровой рукой за плечо, но нигде не было вертлявого пристава, успевшего сбежать под шумок.

– Барин, ты того, не стреляй. У меня детишек четверо дома, – жалобно попросил только что тузивший его мужик.

– Вот и нянчил бы своих детишек, а не лез в драку с тем, кого не знаешь.

– Так вы ж первый начали, – попробовал оправдаться тот. – А мы чего, мы ничего. Вы уж не сердитесь на меня, что я вас так… Вы Ваньшу вон как прострелили. Жив будет, нет ли…

– Кто такие будете? – подступил к нему поближе Кураев.

– Беглые мы, – не стал запираться тот. – В войско записались, а потом, как стрельба началась, то и убегли. Страшно…

– Из крестьян?

– Были когда-то, а потом с Ваньшей бурлаками ходили и в Сибири побывать успели.

– Заметно, – усмехнулся Кураев. – А с этим где познакомились?

– Да вчерась он к нам пристал. Мол, дело есть, лазутчика одного выследить, вас то есть. Обещал прошение перед начальством полковым для нас написать, что мы… это… не из боя бежали, а по болезни. Лекаря показал, который бумажку такую даст, ну, что болящие мы…

– Понятно, понятно… А лазутчиком, значит, тем я оказался. Так?

– Да откуда мы знали, что вы знакомы промеж собой, а то бы ни в жизнь, вот вам святой крест.

– Не божись, еще успеешь. Где этот ваш заступничек живет, знаешь?

– Откудова… Он нам не говорил, да и мы не спрашивали.

– Чего же мне с вами теперь делать?

– Отпустите, барин, – загнусавил мужик и рухнул на колени. – Я вам ничего дурного не желал!

– Желал, не желал, о том перед батюшкой покаешься. Помоги ему, – кивнул он на раненого, – а я сейчас. И не вздумай деру дать, а то… – и он внушительно погрозил пистолетом.

– Хозяин! – громко крикнул он.

Мигом появился хозяин, преданно заглядывая Кураеву в глаза.

– Где третий из этих…

– Убег через заднюю дверь во двор.

– Сумка при нем была?

– Не могу знать. Может, и была, мы особо на то не глядели. Нас страх взял, спрятались за печкою.

– Ладно, выйди на улицу и кликни кого из военных, если есть рядом. Надо этих молодцов в комендатуру свести.

– Будет исполнено, – шмыгнул тот к выходу.

Кураев сделал несколько шагов, махнул рукой мужикам-возчикам, чтобы убирались, а то они так бы и продолжали сидеть, не смея подняться, и принялся размышлять, кто мог послать по его душу эту далеко не святую троицу. Как они соединились втроем, то он выяснил, но кто ими руководил и направил именно на него, чтобы выкрасть сумку с документами? Теперь ясно, с какой целью те ехали следом, выжидали удобный момент для нападения.

Это явно люди не фельдмаршала Апраксина. Он бы послал с десяток казаков, а то и вовсе приказал арестовать при въезде в город. Он здесь хозяин. Тогда кто-то из местных? Тоже не походит. Ничем из числа прочих приезжих он не выделялся – ни тебе богатой одежды, ни разукрашенной сбруи у лошади, деньгами нигде не сорил, да и денег у него при себе самая малость. Хорошо, что он всегда держал отдельно некоторую сумму червонцев про запас, зашитыми в пояс, а в сумке лишь самую мелочь для дорожных расходов. Тогда остается Петербург. Если так, то надо искать вдохновителей нападения среди врагов графа Бестужева, а их у него, как волос в бороде у цыгана…

Вернулся хозяин, ведя за собой двух молодых людей в военной форме. Те, судя по всему, вчерашние кадеты, с удивлением посмотрели на Кураева, держащего пистолет с взведенным курком, глянули на окровавленного мужика под лавкой и не решались первыми поинтересоваться произошедшим.

– Офицеры? – спросил их Гаврила Андреевич.

– Скоро будем, – улыбнулся тот, что был тоньше в талии, черноглазый, с пробивающимся пушком на верхней губе. – Капрал Мирович, – отрапортовал он. Его открытый взгляд и юношеская горячность понравились Кураеву.

– Сержант Калиновский, – представился второй, чуть пониже ростом, но пошире в плечах, чем его товарищ.

– Из какого полка будете?

– Из Смоленского ее величества полка, – четко, по уставу отвечали те.

– По какому случаю здесь? – продолжал допрашивать их Кураев, желая убедиться для верности, что перед ним не сообщники тех, что только что напали на него.

Выяснилось, что молодые люди отправлены из действующей армии на поиски фуража для полковых лошадей, который затерялся где-то по дороге, и буквально сегодня прибыли в Нарву и еще даже не определились на квартиру.

– Помогите мне доставить этих молодцов к коменданту, – тоном приказа кивнул на мужиков Кураев.

– Будет исполнено, ваше высокоблагородие, – проявил рвение первый, назвавшийся Мировичем, и тут же схватил ближнего к нему за рукав, потянул к выходу.

– Вы же, барин, отпустить нас обещались, – запричитал тот, и было неприятно видеть, как этакий здоровяк вдруг раскис, расклеился, зашмыгал носом. – Что же теперь с нами будет? Ведь и повесить могут!

– Запросто могут, – согласился Мирович. – У нас третьего дня пятерых вздернули за мародерство. Приказ самого фельдмаршала, – и, вдруг что-то вспомнив, осекся.

Вытащили и раненого мужика, привязали обоих ременной петлей к седлам собственных коней, а тех взяли за повод и в нерешительности остановились, не зная, ждать ли оставшегося в корчме офицера. Кураев же, меж тем, цепким взглядом оглядел помещение, заметил лежащий на полу нож, поднял его, засунул в сапог и только тут приложил руку к ране на щеке, из которой обильно сочилась кровь. Отер ее платком и отправился следом за молодыми людьми, что поджидали его, как старшего, подле корчмы.

Сдав своих пленников на руки дежурившему в комендатуре офицеру и особо не вдаваясь в подробности, объяснил, что поймали двух беглых, о третьем предпочел за лучшее промолчать, сел на лошадь и спросил молодых офицеров:

– Где ночевать собираетесь?

– Да найдем что-нибудь. Мир не без добрых людей, – ответил словоохотливый Мирович, который явно верховодил своим более стеснительным и замкнутым другом.

– Может, и мне с вами поехать? Я тоже без угла и пристанища.

– Мы не против, – согласились без особых раздумий молодые люди. – Заодно расскажете по дороге, что случилось в корчме.

– А вы любопытны, молодой человек.

– Ну, коль то большой секрет, то не рассказывайте, ваше дело. Просто за разговорами время быстрее идет, не так скучно. А то мы с утра в седле.

– Тут вы, безусловно, правы, – неопределенно ответил Кураев, подумав про себя: «Знали бы вы, сколько дней я провел в седле. И тем более без разговоров». Но чтобы как-то поддержать беседу, вкратце объяснил, что мужики показались ему подозрительными, а когда он спросил их бумаги, то один выхватил нож, а остальное… – Остальное вы видели.

– Господин офицер, – не зная, как к нему обратиться, и смущенно кашлянув, поинтересовался Калиновский, – вы тоже из действующей армии?

– Да, оттуда, – не задумываясь, ответил Кураев, стараясь избежать лишних вопросов, и тут же пожалел.

– А из какого полка будете? – все так же робко спросил Калиновский.

– При ставке главнокомандующего, – спокойно пояснил ничего не подозревающий Кураев.

– Тогда вы, должно быть, знаете, что фельдмаршала нашего под арест взяли?

– Как? Что вы сказали? – от неожиданности Гаврила Андреевич так натянул поводья, что его лошадка свечкой взвилась, вскинув высоко вверх передние ноги.

– Мы видели, как генерала Апраксина вывели два гренадера комендантской роты, и лицо у него было прегрустнейшее, – хмыкнул Мирович и громко засмеялся.

– Чему радуетесь?! – прикрикнул на него Кураев. – Точно ли то был сам Апраксин? Куда его повели?

– Да откуда мы знаем? – ответили молодые люди. – А что Апраксин, то голову можем на отсечение дать. Мы его и на смотрах, и в походе сколько раз видели близко.

Кураев подумал было сейчас же броситься разузнавать, куда поместили Степана Федоровича, но стемнело настолько, что предаваться поискам в такое время просто не имело смысла. Этим он займется завтра. «А эти офицеры могут мне еще пригодиться», – в раздумье поглядел он на озадаченных его расспросами попутчиков.

В небольшом домишке, где они расположились в результате недолгих поисков ночлега, стояло уже несколько младших чинов интендантской роты, прибывших в Нарву по различным хозяйственным надобностям. Они дружески отнеслись к вновь прибывшим, пригласили за общий стол, принялись выяснять, нет ли среди них земляков или общих знакомых. Кураев сел чуть особняком, чтобы меньше обращать на себя внимание. Есть не хотелось, поскольку перекусил совсем недавно в корчме, и он невольно прислушивался к разговорам, ведущимся за столом.

Двое из военных были родом из Нижнего Новгорода, одного звали Михаилом, другого Наумом. Они здорово окали, растягивая слова, произнося их чуть напевно. Третий, назвавшийся Леонтием, оказался из Твери, крепкий, коренастый малый, бывший кузнец. Мирович и Калиновский тут же сообщили им об аресте главнокомандующего.

– Да быть того не может! – выказали те общее недоверие. – Он хоть и знатного рода, а старик добрый. Нас, солдат простых, жалел, зазря гибнуть не отправлял, – горячо заступился один из нижегородцев.

– Полками-то кто у нас командует? – поддержал его земляк Наум. – Сплошь одни немцы: квинсели-минсели да прохлыстели. Им чего русская кровушка? Лейся рекой, реченькой им за плечики. Заместо нас еще тыщи пришлют, пусть гробят мужиков, а оне за то чины да награды получают.

– Вот у нас случай был, – вступил в разговор кузнец Леонтий. – Приводят пленных пруссаков около дюжины. Ладно, мы их кого перевязали, покормили, чем было. Надо к полковому командиру вести, рапорт подавать, чтобы к награде ребят наших представили и все такое. А капитан у нас то ли Криднер, то ли Кряднер. Прибегает и говорит, мол, я их сам отведу. Ну, с капитаном не поспоришь. Предлагаем, чтобы охрану с собой взял, а он ни в какую, мол, один справлюсь, никуда они не денутся. Нас тогда еще подозрение взяло, неладное что-то почуяли. Несколько наших ребят тишком следом отправились. И ведь точно! Довел он их до леска ближайшего, чего-то там по-своему залепетал, те и побежали, кто куда. Наши кинулись следом, двоих словили, а остальных не нашли.

– И чего тому капитану было? – поинтересовался Мирович.

– А чего ему станется? Сказал, будто бы они по нужде попросились в лесок зайти, он и отпустил, а тут солдаты наши наскочили, те испужались и врассыпную. Выходит, наши мужики еще и виноваты остались.

– Да, за немцами этими глаз да глаз нужен, – согласно кивнули нижегородцы, – а то к своим перекинутся, и поминай, как звали.

– Честь им не позволит из-под присяги уйти, – несколько высокопарно заявил Мирович.

– Это у немцев-то честь? – захохотал Наум. – Где ты ее, честь ихнюю видел? У них вся честь в кармане, в кошельке толстом. Кто больше даст, заплатит, тому богу и молятся.

– Нет, есть и среди немцев порядочные люди, – заступился за Мировича Калиновский.

– Вот у меня на родине, под Могилевом, одна семья немецкая живет. Так батюшка их до полковника дослужился, еще при Минихе воевал с турками, двух пальцев на руке нет, янычарской саблей отрублены. Ничем от других наших помещиков не отличается. Тихий старичок, степенный.

– Когда он с турками воевал, то одно дело было, а со своими, с пруссаками, совсем другое, – покачал головой Леонтий.

– А вы, выходит, из благородных будете? – осторожно поинтересовался нижегородец Михаил, пытливо вглядываясь в лица молодых людей.

– Из дворян мы, – с достоинством ответил Калиновский.

– И крепостные есть? – продолжал выспрашивать Наум.

– Немного, но есть. А чего в том необыкновенного?

– Поди, и порете их по всякой нужде?

– Случается, коль заслужат того.

– Чего же ты тогда, ваше благородие, при таких низких чинах служишь? Как простой солдат с нами сидишь за одним столом, а не с прочими дворянами? Может, тебя специально к нам подослали, чтобы выведать, о чем мы тут гуторим. А?

– Но-но! – вскочил с места Калиновский. – Ты, мужик, говори, да не заговаривайся, а то знаешь чего…

– И чего? Донесешь на меня? Да мне твои доносы не страшны нисколечко, беги, сообщай, куды следует. Видал я вас… благородных.

– Зря ты на него, Наум, – попробовал успокоить земляка Михаил, но тот лишь крутил упрямо головой и что-то бормотал, а потом резко поднялся и вышел на улицу.

– Вы зря нас в происхождении нашем обвиняете, – вступил в разговор Мирович. – Если я вам про свою жизнь расскажу, то не поверите, каких страданий мой родитель натерпелся.

– Ну, давай, послухаем, – небрежно согласился Леонтий, чуть зевнув, показывая, что ему глубоко наплевать на дворянские россказни.

– Предки мои люди были знатные, в Малороссии жили. Земли у них было столько, что за неделю не объедешь. Дед мой, Федор Мирович, служил генеральным есаулом, племянником доводился самому Мазепе…

– Это какому Мазепе? – заинтересованно переспросил Леонтий. – Не тому ли, что царю нашему, Петру, изменил?

– Тому самому Мазепе, – спокойно объяснил Мирович. – Но то разговор отдельный, потому что гетман Мазепа сам себе хозяин на своей земле был и кому служить, сам решал. Да и царь Петр не во всем прав был, когда взъярился на него.

– Ты царя Петра не тронь, ляхич, – погрозил пальцем в его сторону Леонтий. – Мы не поглядим, что ты благородных кровей, и по сопатке вмазать можем.

Гаврила Кураев, который начал было подремывать, с интересом стал прислушиваться к рассказу своего случайного знакомца. Фамилия Мировича с самого начала показалась ему знакомой, и лишь теперь он окончательно уяснил, с кем встретился. В свое время Елизавета Петровна, как только взошла на престол, то освободила из сибирской ссылки многочисленное потомство Мировичей, что по большей части проживали в Тобольске за грехи своих родственников. Немалую помощь оказал им граф Алексей Разумовский, как только вошел в фавор к императрице, посодействовал освобождению и возвращению на родину опального семейства. Похлопотал за земляков.

– Ладно, – не пожелал усложнять и без того напряженную обстановку Мирович. – Царь Петр, может, и справедливый был человек, но только не разобрался он, в чем дело, а сослал всех моих родственников до единого в Тобольск. Да и где ему, царю, доходить до всяческих тонкостей, а вот Меншиков да иные наушники наговорили о деде моем всякого. А разве он виноват в том, что честно со шведами рубился, а сила солому ломит, взяли его, всего израненного, и в цепях в Швецию свезли. Мазепа от него тут же открестился, даром что родня близкая, с людьми своими в Польшу ушел. Вот бабку мою с детьми, то есть с отцом моим и дядей, в Тобольск и отправили, где я на свет появился. А вскоре и мать с отцом на тот свет отправились, не вынесли ссылки сибирской. Меня в семинарию местную определили бурсаком, а учиться там сироте я и врагу не пожелаю, всякого лиха хватил досыта. Потом поступил в Шляхетский корпус в Петербурге, а ходу мне все одно не давали. Пошел в армию, капралом определили, служу, а каждый мне при случае так и норовит в нос ткнуть, мол «шляхтич», «лях недобитый». А за что? Я на марше вместе со своим капральством по полсотни верст в сутки выхаживал. При Гросс-Егернсдорфе под пулями стоял, не дрогнув, не сбежал в обоз. За что же на меня слова неправедные воссылают?

– Говоришь, и в сражении бывал? – уважительно произнес Михаил. – И нам тоже немало от пруссаков досталось. С нашей роты только двадцать человек в землю ту закопали. Горячее дело было.

– Мне пришлось двоих гренадер штыками заколоть, хотя при обозе стоял, – как-то отрешенно сообщил Леонтий. – Грех на душу взял, впервые в жизни тогда человека убил, – при этих словах он перекрестился, и лицо его помрачнело. – Наутро на исповедь пошел, каялся со слезами перед батюшкой нашим полковым…

– Чего батюшка на исповеди сказал тебе? – осторожно спросил Калиновский.

– Простил грех. За отечество сказал, так и положено. Но велел «Царю небесный» и «Богородице» по три раза в день читать и исповедоваться почаще.

– Как же они на тебя наскочили, когда ты при обозе состоял? Хотя тогда, помнится, все смешалось, вкривь, вкось пошло-поехало, как по сукну гнилому в клочья рваться. Оплошал наш фельдмаршал, не выставил заслон супротив неприятеля, – пустился в рассуждения Калиновский, а Мирович словно не слушал, погрузившись в собственные размышления.

– Оно ведь как было дело, – начал неторопливый рассказ Леонтий, который, похоже, был человек обстоятельный и все делал не спеша, не торопясь, как всякий русский мастер-умелец.

3

– Мы накануне оттопали черт-те сколько. Лишь только горнист проиграл отбой, не жравши, спать и повалились. Где тот пруссак: справа ли, слева ли, ведать не ведаем, да и знать не хочется того. Лишь бы поспать с дороги. Даже лицо не сполоснули, так и завалились. Утром слышу: топот, бегают кругом. У меня подручный был тогда, Васька-цыганенок, может, и не из цыган, но все его так звали. Он меня пихает, чуть не плачет, мол: «Дядя Леонтий, пруссак на нас прет, укрываться где-то надо». Я вскочил, а народ вокруг как сдурел: все носятся в разные стороны, кричат чего-то, ругаются, своих ищут, командиры орут, а их и не слышно. Мое начальство вообще не понять, где оно есть. Так что мы с цыганенком моим сами себе и командиры и начальники, сами и думать должны, чем заняться, куда деться. Кричу ему: «Закладывай лошадей, едем!» Он быстрее их ловить, запрягать, а я прислушиваюсь, где бой, чтобы нам со своей кузней походной в него не вляпаться, не угодить прямиком. Вроде слева от нас стреляют, значит, нам там делать нечего, поедем в другую сторону. Мы кузнецы, не армейские, нам в сражение никто ходу не давал. Кому мы там нужны? Ружье поправить али штык, лошадь подковать, то по нам. Так-то у меня при себе ружьишко старенькое было, от кого, не помню, осталось, а зарядов для него один-единственный, что в стволе. И того иметь нам не положено, я то ружьишко от чужих глаз вместе с инструментом на телеге скрывал, на войне все пригодится. Ладно, направились мы к леску поближе, чтоб под ногами не путаться.

– Ага, а они через тот лесок на нас и вышли, – хмыкнул внимательно слушавший его Михаил. – Знаю, про какое место ты рассказываешь, мы невдалеке были.

– Похоже, и мне то место знакомо, – вставил Мирович. – Мы там со своим полком чуть правее стояли, – уточнил он. – Помнишь пригорок в стороне от леса? А моя рота в аккурат справа от него стояла, – обратился он за поддержкой к Калиновскому.

– Ага, – поддакнул тот, но ничего больше не сказал.

– Значит, встали мы со своей кузней подле леска, – продолжил, никак не ответив на высказывания слушателей, Леонтий. – Думаю себе: а может, огонь развести, чтобы в случае надобности сразу за дело взяться. Угли у нас при себе завсегда имелись, дело за немногим. Смотрю, а со стороны поля скачут к нам не понять, кто: то ли наши, то ли пруссаки. Солдаты, что впереди, стрелять начали по ним. Значит, то неприятель. Потянул я ружьецо свое с телеги, отер, замок проверил, держу поблизости на всякий случай, не помешает в случае чего.

А Васька-цыганенок весь дрожмя дрожит, словно лихоманка на него напала. Успокаиваю мальца, обойдется, говорю, наше дело кузнецкое, без нас есть, кому драться с супостатом, а у него озноб все одно не проходит. «Боюсь, – говорит, – дядя Леонтий, что убьют меня сегодня». «Да кому ты, чернявенький, нужен? Не солдат, не тронут».

– Вот тут и началось… – Леонтий от воспоминаний даже взмок, вздохнул тяжело, хмыкнул как-то по-особенному, повел рассказ дальше. – Гусары ихние на нас наскочили и айда рубить направо-налево. Солдатики построиться еще не успели, кто и совсем босой бегает, а иные и вовсе без ружей, а гусары в черных тужурках. Потом нам пояснили, что то мадьяры были, не сами пруссаки, Крошат их, как капусту к зиме саблями своими. И нескольких минут не прошло, как подле нас лишь мертвяки да пораненные остались.

Тогда мы с Васькой, недолго думая, айда в лес, давай Бог ноги. А ружьишко свое я прихватил, в руке держу. Забежали в самую чащу, Васька ревет, страшно, и мне не лучше. Слышим, с нашей стороны все стихло, а оттуда, куда мы бежали, пушки палят.

Я ему: «Вот, из пламя да в полымя, айда лучше обратно». Вернулись. На нашем поле никого, а вокруг и за лесом так и громыхает, как в грозу великую. Знать, наши в себя пришли, оправились и стали отпор неприятелю давать. Мы с Васяткой принялись раненым помогать: кого к телеге своей подтащим, кому водицы испить принесем, мертвым лица их же одеждой позакрывали. Человек с десяток набралось тех раненых вокруг телеги моей. Хоть и покалеченные, но ружья при себе держат, как оно и положено. Час ли, сколько ли прошло, как мы там обитались, вдруг слышим – слева, из-за леса, голоса и бежит кто-то. Мы почему-то подумали, что наши, коль оттуда пушки палили, обрадовались. Да оказалось, раненько возрадовались-то…

Тут Леонтий сделал долгую паузу, хлебнул воды. И всем показалось, что говорить ему дальше совсем не хочется. На скулах у него заиграли желваки, весь он напрягся, руки сжались в кулаки, проступили жилы на запястье.

– Не неволь себя, коль тяжело, – искренне посочувствовал ему Мирович. – Впервой, верно, рассказываешь, оно и тяжело.

– Впервой, – согласился тот. – Но расскажу. Думаю, авось легче станет. Тут все дело-то и случилось. Десятка два прусских гренадер бежало. В шапках меховых высоких. Может, они заблудились, как мы, а может, в обход их направили. Но как нас увидели, то забалакали по-своему, штыки на нас направили и медленно так к нам приступают.

Мы поначалу решили, что в плен брать нас станут, горько на душе сделалось. Все, что подле нас пораненные, друг к дружке прижались, пока что не стреляют, но штыки наперед себя выставили. Вижу, по глазам вижу, просто так не сдадутся. А тут Васька как заверещит тонким голоском: «Бейте их, стреляйте!» – кто-то из наших первым и пальнул, сбил одного из пруссаков. Те на нас. Мы, как могли, отбиваться начали, не до стрельбы уже, штыками обороняемся, отмахиваемся от тех. В неволю никому не хочется. Гляжу, а Васька мой где-то шпагу подхватил, кем-то оброненную, или дал ему кто, но он с этой шпагой вперед выскочил и машет из стороны в сторону, а, видать, впервой в руки-то взял: она у него ходуном ходит, едва на землю из рук не падает. Ближний к нему гренадер, недолго думая, как пырнет паренька штыком прямехонько в живот. Васька и упал…

Не совладав с собой, Леонтий шмыгнул носом, и большая слеза покатилась из-под века по щеке. Он торопливо смахнул ее, устыдился собственной слабости, махнул рукой, как бы извиняясь, и быстро закончил:

– Чего там дальше было, плохо помню, но только из ружья своего я так и не выстрелил, а все штыком, штыком их доставал. Тоже раньше такой работы работать не приходилось, а откуда что взялось… В самой гуще их орудовал, а не одной царапины на мне, лишь кафтан в нескольких местах продранный оказался. И остальные солдатики наши, даром что покалеченные, как начали чем ни попадя отбиваться, человек пять положили, но и самим досталось. Я вот двоих пруссаков точно помню, как штыком пропорол, а про других не скажу. Тут из-за леса наши подоспели, целая рота. Те, что на нас напали, убегли обратно… А Ваську своего я там и похоронил подле леса. Отдельно для него могилку выкопал и крест вытесал из сосенки, чтоб дольше стоял. Говорят, что по весне обратно на ту сторону пойдем, так я то место крепко запомнил, поклонюсь хоть, коли доведется.

Все молчали. Стало как-то неловко от услышанного, словно каждый винил себя в смерти Васьки-цыганенка, которого никто из них не знал при жизни.

– Я так думаю, – начал Мирович, – солдаты у Фридриха лучше нашего обучены приемам, экзерцициям разным, но нас, коль раззадорь, то пока не убьют, а все драться будем.

– Ты, капрал, хоть и из ляхов, а гуторишь по-нашему, – одобрительно отозвался Михаил-нижегородец. – Извини, коль обидное чего сказали про тебя. На войне неважно, кто из каких будет, смерть всех роднит.

– Да я ничего, не из обидчивых, – дружелюбно отозвался Мирович.

– Звать-то тебя как?

– Василием, а по батюшке Яковлевич.

– А как вы думаете, – неожиданно обратился к Кураеву Калиновский, – война надолго затянется? Вы все-таки там, при штабе…

– Мне о том не докладывали, – шуткой ответил тот, не ожидавший вопроса, да еще столь серьезного. – Но мне почему-то кажется, что не один год она идти будет, пока с Фридрихом тем хитромудрым все дела закончим.

– Надо один раз разбить Фридриха, да так, чтобы он бежал подальше без оглядки, – взмахнул рукой, словно в ней была зажата шпага, Василий Мирович, – тогда бы он второй раз на Россию не сунулся.

– А мне почему-то казалось, что мы сами в Пруссию сунулись без особого на то приглашения, – чуть усмехнулся Кураев.

– Но у нас же союзнические обязательства, как нам читали по все ротам в полках.

– Перед кем, смею поинтересоваться? – словно он сам о том прежде не слышал, задал вопрос Гаврила Андреевич.

– Как перед кем? – опешил Мирович. – Перед Австрией, перед Францией, перед… – Он усиленно наморщил лоб, пытаясь припомнить, кто еще состоял в союзе с Россией.

– Любой договор всегда подписывается ради соблюдения взаимных интересов двух сторон, – несколько назидательно заговорил Кураев, покосившись на дверь, через которую вошел обратно в комнату нижегородец Наум и сел на свое прежнее место. – Надеюсь, с этим вы согласны?

– Конечно, – ответили хором Мирович и Калиновский. Остальные слушали вяло, будто дела эти их никак не касались.

– Интересы Австрии и императрицы Марии-Терезии здесь налицо: осадить Фридриха и вернуть себе отобранные земли. Так? – И сам ответил: – Так. Но мне, да и вам, молодые люди, кажется, не совсем ясно, в чем интересы России. Можно сослаться на контрибуцию, которую мы получим с завоеванного нами народа, на обещанные деньги вышеупомянутой Марии-Терезии, которых у нее, надо заметить, не так и много. Но что получим мы с вами? Да, да, лично я и вы. Обычное жалованье? Трофеи с места сражений, коль сумеете их вывезти на родину и не проиграете в карты? И во имя этого вы рискуете единственно ценным, что есть у человека, – жизнью?! Смешно, не правда ли? Дома вам жилось гораздо спокойнее. Правильно?

– А вы опасный человек, – проронил как бы между прочим Калиновский, пристально вглядываясь в Кураева.

– Гораздо опаснее, чем вы смеете думать, – улыбнулся краешком губ тот. – Но для меня это и похвала и упрек. Потому поспешу развеять ваши сомнения. Я не собираюсь призывать кого-то из вас завтра обратиться в дезертира и вернуться тайком обратно в Россию и весь остаток жизни скрываться в монастыре или где еще. Если вы вспомните, то наш незабвенный император Петр Алексеевич воевал со шведами за обладание исконно русской землей, в чем со временем немало преуспел. В этой же войне наших прямых интересов не видно. По крайней мере, для рядового солдата, да и офицеров в большинстве своем. Вот, к примеру, завоюем мы Восточную Пруссию. Землю там получат те, кто той же землей владеет и в России.

– Это точно, – поддакнул Наум, пропустив большую часть разговора и не сразу понявший, о чем идет речь.

– Нам с вами хоть десять, хоть более того подвигов ратных соверши, но земли той не видать.

– Никак не пойму, куда вы клоните? – все более пристально вглядываясь в Гаврилу Андреевича, еще раз высказался Калиновский.

– Слушайте внимательно, может, и поймете, – немало не смущаясь, отвечал Кураев. – А клоню я, господа хорошие, туда, что на первый взгляд и война эта нам ни к чему и выгод с нее мы никаких не получим, кроме ран да воспоминаний печальных. Но давайте глянем чуть иначе на сие мероприятие. Когда мы ступим на прусскую землю и обоснуемся там, а, как мне известно, местное население уже успело присягнуть на верность нашей государыне императрице, она станет частью нашей великой империи. Что из этого следует?

– Да, что из этого следует? – подался чуть вперед Мирович, который до того ни разу не перебил Кураева и, казалось, поедал его глазами, ловя каждое произнесенное им слово.

– Следует очень непростая вещь, господа: величие духа нашего не только возрастет и увеличится, но мы станем совсем иным государством, чем были ранее…

– Это как же? – Калиновский, судя по всему, ждал от Кураева какого-то подвоха и толковал все, им сказанное, на свой манер, пытаясь поймать его если не на противоречиях, то на чем-то более важном, но пока это ему плохо удавалось. – Не хотите ли вы сказать об ином устройстве государства нашего или…

– Никаких «или», – мягко повел в воздухе рукой Гаврила Андреевич, как бы отстраняясь от слов Калиновского. – Все будет по-прежнему, но в ином свете. Мы станем по-настоящему европейским государством, а не будем кричать, как раньше, через Польшу и Австрию, в Париж, что у нас в Европе есть свои интересы. Мы будем там вместе с армией, флотом, крепостями и нашими генералами…

– Которых вы, кажется, считаете бездарными, – так и напрашивался на скандал Калиновский. Зато Мирович поморщился от последней его фразы и положил ладонь ему на плечо.

– Как говорил Спаситель: «Ты сказал», – показал в сторону своего оппонента Кураев. – Может, некоторые из наших генералов и бездарны по чьим-то меркам, но, будучи неплохо знаком с некоторыми из них, могу засвидетельствовать, что, как и во всем мире, генералы бывают всякие. И, простите, молодой человек: если вы меня станете перебивать и далее, то наш разговор мы закончим во дворе, со шпагами в руках… – многозначительно похлопал он по эфесу своего оружия, которое, в отличие от всех остальных, не снял, устроившись за столом.

– Прошу за него прощения, – вступился за спорщика Мирович. – Он весьма горяч и неопытен в подобных разговорах.

– А тебя кто просит вмешиваться? – вскочил Калиновский, но наткнулся на холодный и решительный взгляд Кураева и, неожиданно смешавшись, сел на место, невнятно пробормотав: – Да, я действительно чуть переусердствовал, возражая вам. Прошу извинить меня.

– Чем хорош русский человек, что никогда зла долго в себе не держит, – рассмеялся Кураев и протянул ему руку, которую молодой человек с готовностью пожал. – Но, чтобы долго не задерживать более ваше внимание, закончу свою речь следующим: немецкая нация противостоит нам не первое столетие, и будет противостоять, пока мы не урезоним их раз и навсегда, указав на место, которого эта нация заслуживает.

– А почему вы так не любите эту нацию? – осторожно поинтересовался Василий Мирович, памятуя о резкой отповеди, сделанной только что его другу.

– Ваше определение на сей счет не подходит. Дело не в любви. Любить или не любить можно людей близких, которых неплохо знаешь. Для нашего случая более подходит высказывание одного римлянина о германцах: «Genus mendacio natum», что значит: «Племя, рожденное во лжи». И во многом я с ним в том согласен.

– Но вы наверняка знакомы с кем-то из немцев, живущих в России, – уже не столь враждебно задал вопрос Калиновский. – Неужели и на них распространяется высказывание римского автора?

– Немец, живущий в России, совсем не тот немец, что живет у себя на родине. Среди них мне известно множество порядочных людей. Скажу более того: некоторые их природные черты характера я бы не прочь позаимствовать.

– Пойми вас: то вы пруссаков хвалите, то ругаете, – тяжело вздохнул, поднимаясь с места, Наум, – а по мне они все одинаковы: коль крестишься по-нашему – справа налево, значит, русак природный. А коль наоборот, на латинский манер, значит, чужак. И пока его штыком или саблей не перекрестишь, как требуется, толку с них никакого. Его хоть в Сибирь на жительство пошли, а он все одно немцем останется.

– Не нашего ума барские дела, – как бы за всех подытожил Михаил, тоже поднимаясь из-за стола. – Спать пора, утро вечера завсегда мудреней. Давайте-ка укладываться, а то нам завтра в обратный путь пускаться надо, а еще не все нашли, что требуется.

Когда Кураев укладывался на отведенном ему месте в самом углу комнатки, где они все благополучно разместились, Мирович заметил, как он положил один пистолет рядом с собой, а второй, быстро проверив его, оставил за поясом.

«Нет, на штабного он мало похож, но и не из боевых офицеров. Кто же он будет таков?» – уже засыпая, думал Василий. Рядом ворочался Калиновский, видимо, не во всем согласившийся из только что-то услышанного.

Кураев лежал молча, и трудно было определить, спит он или нет. Он же прикидывал, как ему завтра выйти на след юркого пристава или кто он там есть, чтобы перехватить его и письма, пока тот не ускользнул в Петербург. Сегодня, затемно, вряд ли кто выпустит его из Нарвы, значит, следовало завтра спозаранку быть на выезде, и если повезет, то перехватить его именно там. Одно только его смущало: из Нарвы на восток вело несколько дорог. Будь тот мужик не дурак, а на дурака он мало походил, то ускользнет мышью по самой неприметной из дорог. Значит, надо кого-то подключать к розыскам, а новые его знакомые офицеры как нельзя лучше для того подходили. С тем он и задремал…

4

Когда Мирович и Калиновский проснулись, то солдат в доме уже не было. Зато на своем месте, словно и не ложился вовсе, спокойно сидел Кураев и покуривал трубочку с длинным чубуком.

– Так и второе пришествие проспать можно, – пошутил он и усмехнулся, чуть растянув тонкие губы.

– Чего же не разбудили? – потягиваясь, спросил Мирович. – Засиделись вчера дольше обычного.

– Молодости свойственен долгий сон, а зрелости – долгий ум, – опять пошутил Кураев. – А у меня к вам дело, господа, – неожиданно заявил он.

– Да у нас и своих дел предостаточно, – возразил Калиновский. – Множество чего купить надо для солдат, да и офицеры кое-чего заказывали, а до темноты обратно выехать.

– Смею заметить, что долго вас не задержу, а в качестве компенсации предлагаю хорошее вознаграждение по десять рублев на каждого. Как? Устроит?

– Что же за дело такое? – осторожно поинтересовался Мирович.

– Пустяшное дельце. Когда вы вчера помогли мне из корчмы двоих молодчиков спровадить, третий, что ими верховодил, улизнуть успел, прихватив с собой вещицу, для меня немаловажную. Боюсь, как бы он из Нарвы не выскользнул, а там его ищи-свищи.

– Выходит, вы нам предлагаете сыскной работой заняться? – сморщился Калиновский. – Увольте, но мне то не с руки. Не знаю, как Василий отнесется, но я в таких делах не помощник.

– Да и я как-то не того… – замялся Мирович, хотя ему было страшно интересно узнать, что за дело предлагает им гвардеец.

– Ясно, – словно подвел черту Гаврила Андреевич. – Струсили!

– Да как вы смеете! – взвился Калиновский. – Вы… Вы…

– Тогда поступим таким образом. – Кураев, словно не слышав пылких восклицаний молодого человека, полез за пазуху и вынул оттуда свернутый вчетверо лист плотной бумаги, развернул его и поднес к стоящему напротив Мировичу. – Читайте! Надеюсь, грамоту разумеете?

Василий вгляделся в написанное, его чуть отодвинул Калиновский, после чего оба изумленно уставились на Кураева.

– Там подпись самого канцлера Бестужева?

– Совершенно справедливо. Его подпись. А выше писано: «Оказывать всяческое содействие подателю сего письма лицам как военного, так и гражданского звания». Правильно передаю?

– Все верно… Но при чем здесь вы и канцлер?

– А вот это вас как раз и не касается. Дело, которое я вам поручаю, совершенно секретно и великой государственной важности. Потому попрошу дать слово, что ни командирам своим, ни друзьям, ни родственникам, ни на исповеди даже вы о нем ничего рассказывать не станете. Поклянитесь.

– Клянемся, – недружно ответили те, но по всему видно было, что подпись самого канцлера произвела на них огромное впечатление, если не потрясла юношеский ум, с одной стороны, обыденностью происходящего, а с другой – прикосновением к государственной тайне, коей и был стоявший перед ними гвардеец.

– Тогда к делу, – как ни в чем не бывало продолжил Кураев. – Насколько мне известно, из города имеется несколько выездов, надо выяснить, сколько. Это первое. Распределимся на каждом и будем внимательно осматривать все кареты и повозки, что выезжают в сторону Петербурга.

– А кого искать? – осведомился Мирович. – Мужчину? Женщину?

– Это самый трудный момент. Я вам сейчас опишу внешность господина, собственно ради которого все и затевается. Он довольно приметен. А вы должны безошибочно угадать его из числа других. – И Гаврила Андреевич обстоятельно описал вчерашнего пристава, если он действительно был им когда-то. Пояснил, во что и как тот одет.

– Хорошо, допустим, мы его увидим. А дальше что делать? – осторожно поинтересовался Калиновский, который, в отличие от Мировича, без большой охоты согласился принять участие в затеваемом деле. – Мы должны его схватить? Но на основе чего? Этой бумаги? А местные власти? Не лучше ли известить их и попросить помощи. В конце концов, мы можем просто не узнать его.

– Вы его узнаете обязательно, – тоном, не терпящим возражений, произнес Кураев. – Если хватит сообразительности, то сможете и задержать. Ничего хитрого в том нет. Перемолвитесь с кем-то из часовых, что ловите прусского шпиона или дезертира или еще что придумайте, на свой манер. Остальное беру на себя. В наше время задержать любого – то раз плюнуть. Главное, чтобы он вас не обхитрил, а то бестия хитрющая, в разных переделках бывал и вывернуться попробует непременно.

– От нас не увернется, – широко улыбнулся Василий Мирович, блеснув крепкими белыми зубами.

– Вот и хорошо. С Богом приступим.

В короткий срок они узнали, что из Нарвы ведут две дороги в сторону Петербурга: одна, главная, прямая, а вторая окольная, проселочная, вдоль побережья Финского залива. На главной Кураев остался сам, а к проселочной отправил молодых людей, не особо надеясь на успех. Дежурившие у рогаток трое солдат, только что сменивших ночную смену, позевывали, чуть пританцовывали, выгоняя остатки сна. Гаврила Андреевич, представившись им гвардейским капитаном, что было чистейшей правдой, сообщил, что ищет одного знакомого, с коим разминулись вчера в городе, чтобы переговорить с ним накоротке. То тоже было вполне правдиво, но лишь отчасти.

По направлению к столице тащились преимущественно обозы с ранеными, большинство из которых лежало на крытых сверху парусиной, наподобие малороссийских арб, телегах. Некоторые сидели, свесив ноги, уныло поглядывая на караульных, на прохаживающегося у заставы офицера. Взгляд их чуть веселел, когда в поле зрения попадал кто-либо из местных баб или девок, они кричали им что-нибудь озорное, приглашали с собой, те стыдливо отворачивались, спешили свернуть в ближайший переулок. Проследовали две кареты, запряженные четверней, с пожилыми военными в них, ехавших при денщиках и слугой на запятках. Проскакало несколько верховых, обдав Гаврилу Андреевича, подошедшего поближе к дороге, густой липкой грязью. Но того, кого он искал, не было.

«А может, он решил сегодня не выезжать? – закралось подозрение. – А вдруг отсидится пару дней и лишь тогда выедет? В городе мне его тем более не сыскать. Сейчас чуть не в каждом доме кто-нибудь на постое стоит. Если он сообразит, то в корчму или кабак, где его наверняка приметят, вряд ли сунется. Ночью опять же его не выпустят, хоть какие бумаги ни предъяви… Значит, надо ждать…»

Ближе к обеду захотелось есть, и он послал одного из солдат купить холодной говядины и хлеба. Тот рад был отлучке, скоренько слетал в соседнюю корчму, принес лукошко с провизией.

– Хозяйка корзинку вернуть просила, – смущенно сообщил он. Кураев небрежно кивнул и, усевшись на перекладину одной из рогаток, принялся неторопливо закусывать.

Вдруг со стороны города увидел бегущего к нему, делая громадные прыжки через лужи и канавы, Василия Мировича. Тот призывно махал руками, делал непонятные знаки, и Кураев мигом соскочил с облюбованного местечка, сунул лукошко с недоеденным обедом в руки опешившему солдату и поспешил навстречу капралу.

– Кажись, поймали, – закричал тот еще издали. – Очень на того похожий, как вы описать изволили.

– А сумки офицерской с пряжкой посредине при нем нет? – первым делом поинтересовался Кураев.

– Да мы и не смотрели. Насилу ссадили его с кареты, в которой он ехал. Грозился нам всяческими карами и коменданту доложить.

– Я ему доложу, мало не покажется, – со скрытой угрозой хмыкнул Кураев. – Карета уехала или там стоит?

– Он в ней один помещался, велел кучеру ждать. Я сказал, что за начальством побегу, а Георгий его держит.

– Какой Георгий?

– Так Калиновский. Его же Георгием звать, вы, поди, и не знали.

– Как-то не случилось.

Они торопливо шли к северной части города, где в примостившихся на пригорках возле оврагов стареньких домиках жили по большей части местные обыватели, промышляющие рыбалкой или подвозкой провианта и фуража для армии. Один раз встретили казачий разъезд, те хмуро глянули на них, но остановить офицера не посмели, хотя и проводили спешащих людей настороженным взглядом. Наконец показалась караульная будка на выезде и стоящая подле нее покрашенная в бурый цвет карета. Рядом стояли два солдата при ружьях и Калиновский, крепко держащий за рукав юркого человечка в партикулярной одежде и войлочной шляпе на голове.

– Что вы объяснили солдатам? – поинтересовался у Мировича Гаврила Андреевич, пока они еще не подошли к тем совсем близко.

– Как вы и велели. Мол, шпион из пруссаков.

– А те что?

– Бить его было хотели, да мы не дали. Я им сказал, что сейчас за начальством побегу. Все верно?

– Молодцы! Все, как надо. – Кураев опередил Василия на несколько шагов и, подойдя вплотную к задержанному, внимательно вгляделся в него. Это был тот самый пристав, как он назвал его про себя, встреченный им вчера в корчме. – Вашу подорожную, сударь, – бесцеремонно потребовал он, подходя как можно ближе к тому.

– Простите, но я не знаю, с кем имею честь … – начал было тот, но, получив хорошую оплеуху по щеке, мигом сник и полез в свою дорожную сумку, что держал в руках. – Зачем же сразу драться? Вот моя подорожная, – протянул он плотный лист бумаги.

Кураев внимательно прочел ее. Там значилось, что коммерции советник Мандрыкин Егор сын Кузьмы, направлен по делу о поставке 250 пудов железа для действующей армии из Петербурга в Нарву, а ниже стояла подпись и гербовая печать столоначальника департамента.

– И где же оно? – с обычной усмешкой спросил Гаврила Андреевич, преспокойно кладя подорожную в карман своего кафтана.

– Кто оно? – удивился в свою очередь Мандрыкин, если в подорожной правильно значилась его фамилия.

– Железо. Двести пятьдесят пудов. А ты о чем подумал?

– А-а-а… железо, – обрадовался тот. – Так его еще не привезли. Меня вот отправили узнать, не нужно ли еще будет. А вы тоже поставками заняты? – хитро сощурился он. – То-то гляжу, внешность ваша мне весьма знакома. Ранее не встречались где? Может, к нам в департамент заходили? Меня там многие знают, спросите при случае, помогу с превеликим удовольствием.

– Может, и зайду при случае, – задумчиво проговорил Кураев, похлопывая снятыми перчатками по отвороту обшлага кафтана. – Только я вот при гвардии служу и дело с коммерцией иметь не привык.

– Да вдруг случай представится, я уж вас отблагодарю за содействие, в убытке не останетесь, – хитро щурился поставщик железа, ничуть не выказывая своего смущения или боязни.

– Ладно, хватит разговоры разговаривать, – оборвал его разглагольствования Кураев. – Где моя сумка и то, что в ней лежало? В карете смотрели? – обернулся он к Мировичу.

– Там ничего, – ответил за него стоявший насупленно Калиновский, по лицу которого хорошо читалось, насколько ему неприятно все происходящее.

– Придется проверить ваши вещи, – вздохнул Кураев, мельком глянув на безмолвно стоящих солдат, не смевших вмешиваться в действия старшего офицера.

– Это что же получается? – закричал вдруг визгливо Мандрыкин. – Грабят средь бела дня, а никто и не заступится?!

– Молчать! – рявкнул на него Кураев, да так, что тот испуганно присел и не произнес более ни слова, пока из его дорожной сумки не извлекли перевязанный крест-накрест просмоленной бечевкой пакет с бумагами. – Вот и все, что от тебя, любезный, требуется. Можешь проваливать в свой департамент. Пусть едет, – кивнул Гаврила Андреевич солдатам. Те молча расступились, и торговец железа, подхватив свою опустевшую сумку, обиженно заковылял к своей карете.

– Вы еще пожалеете! – заявил он, полуобернувшись, забираясь по подножке внутрь кареты. – Вы понятия не имеете, кого посмели задержать, – продолжал он стращать, взявшись за дверцу, которую кучер готовился закрыть. – Вам это дело просто так не пройдет. Граф Шувалов… – Но последние его слова никто не расслышал, потому как кучер закрыл дверцу и, вскочив на козлы, хлестнул лошадей, и карета медленно тронулась.

– О чем это он? – поинтересовался Мирович. – Шувалова помянул. Неужто он его человек? Тогда и впрямь греха не оберешься.

– Бросьте себе голову пустяками забивать! – отмахнулся Кураев, но про себя подумал, что если в деле с письмами замешаны братья Шуваловы или хотя бы один из них, то неприятностей действительно не обобраться.

– И это все, ради чего весь сыр-бор затевался? – кивнул на пакет с бумагами Георгий Калиновский.

– Именно. Ради этого самого. Но если бы вы знали, какое значение придают сим документам некоторые весьма значительные люди, то отнеслись бы ко всему происходящему более разумно. Помните о данном слове? Давайте-ка отойдем чуть подальше, а вы несите службу и дальше столь же бдительно, – обратился он к солдатам, так и не проронившим ни слова. Те взяли ружья на караул, задрав кверху плохо выбритые подбородки. – А теперь, согласно нашему уговору, примите на расходы, – Кураев полез за кошельком, звякнувшим серебром.

– Благодарю, но мне от вас ничего не требуется, – остановил его движением руки Калиновский. – На том разрешите откланяться.

– Вы тоже отказываетесь? – пристально взглянул на Мировича Гаврила Андреевич. – Мне кажется, что вы более благоразумны. Возьмите, возьмите, – чуть не силой вложил он в руку тому несколько серебряных монет. – Сгодятся.

– Благодарствую, – густо покраснел до самых кончиков волос Василий. – Но, право, не стоит того…

– Долг платежом красен. Так у нас говорят. А вы сыщите меня, когда будете в столице. Думаю, мы поладим. Сведу вас с нужными людьми, посодействуют в делах ваших. Нынче ведь без протекции шагу не ступишь. Живу я… – и он подробно описал, где его лучше найти. – Если не будет дома, то оставьте адрес, где сами остановитесь. Есть у вас кто в столице?

– Нет, никого. Правда, был когда-то представлен графу Разумовскому, но… – соврал зачем-то Мирович, видимо, желая понравиться капитану.

– Алексею Григорьевичу? – заинтересовался Гаврила Андреевич. – Да? Угадал? Вот и славно. Поздравляю, не у каждого такие знакомцы в столице имеются. Понимаю, что к графу по пустякам обращаться не следует, но дайте ему знать о себе при случае. Чтоб не забывал. – Кураев крепко пожал руку Мировичу, щелкнул каблуками, кивнул Калиновскому, в независимой позе стоявшему на обочине дороги, и, не оглядываясь, поспешил в город.

– Зря ты от этого столичного пройдохи деньги принял, – скривился Калиновский, когда капитан заметно удалился от них.

– От таких людей нельзя не брать деньги. Одно дело, что они мне никак не помешают, а другое, что честь ему оказал. Чует мое сердце, он мне еще ох как понадобится. Не век же в капралах ходить.

– Как служить станем, так и чины пойдут. А в столице и без нас таких вот хватает. Ладно, надобно и нашими делами заниматься, да обратно в полк.

Через некоторое время он спросил осторожно:

– Неужели правда самому Разумовскому представлен был?

Василию не хотелось признаваться в своем вранье, и он неопределенно ответил:

– Потом как-нибудь расскажу….

 

Глава 2

СТОЛИЧНАЯ СМУТА

1

Степана Федоровича Апраксина поместили в небольшой красного кирпича дом, где в верхних его покоях находилась чистенькая спаленка и небольшая гостиная, в которой он в основном и находился. В соседнем доме разместили половину слуг, поваров, цирюльников и священников. Остальным он предложил или занять квартиры по своему усмотрению, или вернуться в Петербург. С ними он отправил письмо к государыне, в котором выражал удивление своей задержкой. В другом письме он известил канцлера Бестужева, что с посланным от него человеком виделся и все выполнил, как тот просил. К жене же отписал, ничего особо не объясняя, что по делам службы вынужден остановиться в Нарве, и просил прислать свежих овощей и особливо несколько бочонков соленых огурчиков.

При этом он ломал голову, по какой причине оказался задержанным без объяснения причины и каких-то видимых оснований. Он несколько раз заговаривал с навещавшим его офицером, что произвел выемку всех имеющихся у главнокомандующего документов, сколь долго ему предстоит пробыть в Нарве, но тот откровенно разводил руками и однозначно отвечал: «Не могу знать…»

В целом фельдмаршал имел полную свободу действий и беспрепятственно мог ходить по городу, но только в его пределах. А вот покидать город ему категорически запрещалось. Из расположившейся на зимние квартиры армии никаких донесений не поступало, а вскоре через своего адъютанта он узнал, что командование решением все той же Конференции окончательно передано генералу Фермору. Это известие более всего поразило фельдмаршала, который генерала недолюбливал за излишнюю осторожность, чем, впрочем, зачастую страдал и сам. Но и другие повадки Фермора были ему хорошо известны: он заботился о солдатах и младших офицерских чинах, регулярно объезжал вверенные ему полки, внимательно прочитывал рапорты, многих командиров знал по именам, но все это он совершал как бы механически, по инструкции и согласно уставу.

Устав был для него той меркой, с коей он подходил ко всему и каждому. Шутили, будто бы первое, о чем он спросил жениха своей дочери, артиллерийского офицера, на какую дальность стреляют его пушки и сколько выстрелов в минуту могут производить. Фермор был для Апраксина службист в хорошем и плохом смысле слова. Может, в любой другой европейской армии того было бы и достаточно, но только не в российской. Здесь нужен иной склад ума и отношение к солдатам. Были фельдмаршалу известны и случаи, когда заместивший его генерал потворствовал излишней порке нижних чинов за мелкие провинности, что приводило к их выбытию из строя. Знал, но молчал. Потому что опять же, согласно уставу, Фермор был прав, но по-человечески… Апраксин признать его правоты не мог. Да и кого интересовало его личное мнение… В армии тем интересоваться не принято.

Почти неделю просидел Степан Федорович у себя в комнатке, никому не показываясь на глаза. По городу разнесся слух, что он захворал, и под его окнами стали чаще прохаживаться как штатский, так и военный люд, заглядывая с излишним любопытством в верхние оконца красного кирпичного домика. А потом Апраксин и в самом деле почувствовал себя за обедом дурно – стеснило грудь, прошиб озноб, перед глазами поплыли разноцветные круги. Срочно пригласили лекаря, который пустил ему кровь сразу из обеих рук. Больной уснул, а посреди ночи вызвал к себе писаря и принялся диктовать письмо к императрице, в котором описывал всю нелепость своего положения и ухудшение состояния здоровья. Просил разрешения на въезд в Петербург. Письмо запечатали, но направить его он велел к Петру Шувалову, с которым когда-то поддерживал приятельские отношения. Степан Федорович искренне надеялся, что тот по старой дружбе найдет возможность заступиться и посодействовать его скорому возвращению. С тем благополучно и уснул бывший командующий русской армии в только что начавшейся войне с Пруссией, которую позже назовут Семилетней.

2

Алексей Григорьевич Разумовский уже несколько раз отправлял горничную девушку в спальню к императрице с коротенькой записочкой, в которой значилось единственное слово: «Прими». Но та каждый раз возвращалась с низко потупленной головой и глазами показывала: «Нет».

Алексей Григорьевич, проживший подле государыни более двух десятков лет, остался едва ли не единственным во всем преданным ей человеком. Все награды и милости, которые посыпались на него с момента восшествия Елизаветы Петровны на престол, он воспринял равнодушно и слегка болезненно, так и не привыкнув до конца к почетному титулу «ваша светлость». Ну, и что с того, что граф Священной Римской империи? Своих детей у него не случилось, племянникам этот титул не передашь, да и они, слава Господу, вниманием не обойдены – все при чинах, при поместьях, при службе. Успокаивало другое, что между знатными людьми, заполнявшими ежедневно дворец, он был не только предан ей, но еще и действительно близок. Он верил, что лишь с ним она могла поделиться самым-самым сокровенным и тайным, зная: дальше него, Лешеньки, тайны те никуда не пойдут.

Когда прошел слух, что в селе Перово в тихой и уединенной церковке состоялось их венчание с императрицей, то множество любопытствующих устремилось к нему, чтобы доподлинно узнать, услышать из его уст правильность слуха. Но и тогда он с обычной своей улыбкой, не смея ни отрицать, ни утверждать достоверность произошедшего, тихо отвечал всем: «Спросите у ее величества. Она моя государыня, и как прикажет, так и будет». Само собой, у ее величества спрашивать никто не решался. Так и остался тот слух без какого-либо подтверждения, а Алексей Григорьевич почитаем был как законный супруг императрицы. Теперь, после сентябрьского приступа, случившегося с государыней, произошло великое качание всех и вся в сторону молодого двора, что не только неприятно поразило Разумовского, но и сблизило с больной, оставшейся с десятком слуг, что лишь по должности не могли переметнуться к наследнику Петру Федоровичу.

Оправившись от болезни, государыня призвала его к себе, и у них состоялся долгий разговор, во время которого решались судьбы многих вельможных людей. Елизавета Петровна, будучи истиной христианкой, понимала: правлению ее подходит скорый конец, а потому, сдерживая слезы, спрашивала его: «На кого оставить трон и государство?» Он тогда сказал ей, что все в руках Господа нашего, и дело человека – лишь подчиняться и не препятствовать помыслам Его. Такой ответ не устроил государыню, и она открыто спросила:

«Если преемником своим назначу младенца Павла, а тебя при нем поставлю регентом, согласишься ли взвалить на себя столь непосильную ношу?»

Он тогда ответил отказом и нисколечко не жалеет о том. Зачем навлекать на себя ненависть всех, кто сейчас ищет его дружбы, заискивает при встречах. Став регентом, он подвергнет опасности не только себя, но и все содеянное ранее, что неизменно приведет к расколу на различные лагеря и партии. За кем пойдут Шуваловы? Чью сторону примут Бестужев, Воронцов, Трубецкой? Сейчас, когда над ними законная государыня, они, связанные не только присягой, но и пониманием величия ее, привязаны к ней незримо. Мало, что ли, примера с Иоанном Антоновичем, когда имя Бирона стало порицаемо во всей России – от княжеских особняков до крестьянских изб? Нет, он, Разумовский, не желает повторить участь прежнего регента, увольте покорно.

Тогда же императрица, словно читая его мысли, осторожно спросила про Иоанна Антоновича: как он видит судьбу принца? За ее вопросом он угадал жалость к узнику. Может быть, она вознамерилась передать престол ему? Но как то можно сделать, если о нем говорят как о безумце, не умеющем даже изъясняться должным образом.

Но императрица, всю жизнь помнившая и, вероятно, ни на минуту не забывавшая о его существовании, будучи женщиной жалостливой и богобоязненной, не могла не спросить о нем, поскольку пока он жив, то оставался претендентом на трон. Она хотела и не могла помочь ему, которого по ее же приказу заключили в крепость лишь за то, что он имел несчастье родиться от матери, принадлежащей к царствующему роду. Нет, и его появление во дворце повлекло бы к расколу, чем так славна русская земля. Великому расколу в умах и душах людских, что в свою очередь обернулось бы поначалу к противостоянию партий, а потом… а там и до первой крови недалеко. А малая ее капля способна реки вызвать кровавые, что захлестнут вся и всех, ввергнут в смуту, в великое шатание.

Тогда императрица спросила: уверен ли он в том, что великий князь Петр Федорович, став императором всероссийским, не упустит из рук все, что она бережно собирала и скрепляла, заставив воссиять, воспарить русский дух и славу России как истинно русской православной державы. Что он мог ей ответить? Да, возможно, так оно и случится, потому как наследник так и не осознал себя русским человеком, а все так же любил свою Голштинию, откуда не так давно привезен был, уже будучи зрелым человеком. Но почему не спросила она его раньше, когда пожелала устроить счастье своего племянника, а спрашивает сейчас, когда все, казалось бы, решено и улажено? Или он думает, что можно молодой двор, как провинившегося слугу, лишь по собственному желанию и прихоти выслать вон из России, не повредив тем самым спокойствие государства? Не побегут ли следом за законным наследником ее нынешние министры и сенаторы? Они не слепы и видят, что здоровье государыни с каждым днем становится слабее и слабее.

«Что же делать? Чью сторону держать?» – спросила она его с той надеждой на совет, как смертельно больной человек ждет лекарства от доктора, считая того всесильным и всемогущим. «Пусть они твою сторону держат, – ответил он ей, – а нам с тобой не пристало, словно лыку на ветру болтаться. Твоя сторона – вся Россия от края до края, и другой быть не может».

На том они и расстались, не договорив, не решив того, что так жгло и мучило государыню: кого оставить после себя. Но он, хорошо зная нрав ее, понимал, не раз еще вернется она к их последнему разговору, пока окончательно не решит для себя всю правильность каждого сделанного ею шага. И вот сейчас, узнав, что сегодня на очередной их Конференции, где с недавних пор присутствует и наследник Петр Федорович, решался вопрос о Прусской кампании и главнокомандующем Апраксине, решился вновь переговорить с ней наедине и слал одну за другой записки, сдержанно дожидаясь, когда она ответит согласием принять его. Конечно, он мог войти и так, по праву, которое пока никто еще не отнял у него, но не хотел оказаться в щекотливом положении, если вдруг у нее окажется кто-то, с кем ему не очень хотелось видеться при подобных обстоятельствах, а потому счел за лучшее дождаться приглашения.

Наконец посланница его впорхнула с сияющим лицом и показала глазами, что можно зайти. Девушка та, как и прочие служащие в покоях императрицы люди, благоволила к графу, почитая его за своего покровителя, потому как редко кого он оставлял без праздничных подарков, а еще в случае нужды и помощь оказывал кому из их родных и близких. То, по верному разумению Алексея Григорьевича, был самый верный способ расположить к себе дворцовую челядь, оказывая ей постоянное внимание и заботу. Придет час, когда могут понадобиться их услуги в делах более значительных. Не зря предку его было дано прозвание это, которое и потомки его всемерно оправдывали.

Через смежные комнаты, чтобы лишний раз не попадаться на глаза стоявшим на часах гвардейцам, которых он, как человек невоенный, не то что побаивался, но старался не иметь с ними каких-либо дел, прошел в спальню. Елизавета Петровна лежала на высоко взбитых подушках, и одна из спальных девушек расчесывала частым гребнем ее поредевшие, но не утратившие былого блеска золотистые волосы.

– Прости меня, граф, что ждать столь долго заставила, – мягко улыбнулась она и протянула левую руку. Правая после последнего приступа плохо слушалась, немела и даже поставить подпись свою на бумагах императрице стоило большого труда.

– Что ты, матушка, и думать забудь о таких пустяках. – Разумовский склонился в поклоне, поцеловал протянутую руку, прошел к креслу с высокой спинкой, сел. – Готов твоего приглашения всю жизнь ждать, пока не позовешь. Как сегодня самочувствие? Получше, али все так же ноет сердечко твое?

– Ой, лучше не спрашивай. Пора, видать, на тот свет собираться, да грехи мои не пускают. Вот как отмолю, то Господь-то и призовет.

– Нечего раньше времени себя хоронить, – замахал руками Разумовский. – Все там будем, да в разный срок.

– Ладно, ты спросил, я ответила. Знаю, не за тем просился ко мне в это время, чтобы о здоровье справиться. Мог бы и через девок моих разузнать или передать чего. С чем пришел? Известно что стало, – она неопределенно показала рукой в сторону окна, – про тех?.. – Это могло означать лишь одно: «те» – это молодой двор наследника.

– Что мне известно, то ты и без меня знаешь. До меня последнего новости доходят. А поговорить мне хотелось о прусских делах, что вы сегодня у себя на Конференции разбирали.

– Вот, а говоришь, тебе все последнему известно становится, – поймала государыня его на слове. – Лишь после обеда о делах тех говорили, а тебе уже доложить успели. Да у нас все так, шила да гуся в мешке не утаишь: или уколет, или ущипнет. Поди, за дружка своего, за Апраксина, заступаться пришел?

– За него и без меня есть, кому слово сказать, – с достоинством ответил Алексей Григорьевич. – Да и плохой из меня заступник. Знаю, как решила, то все одно по-своему поступишь…

– А ты бы как хотел? Иначе и быть не может. Кругом так: решают сообща, а ответ один держит. Поди-ка, моя хорошая, – обратилась она к девушке, что, закончив расчесывать ей волосы, сидела у нее в изголовье, – отдыхай до завтра, а там как понадобишься, то и кликну.

Когда та, поклонившись сперва государыне, а потом графу, вышла, императрица продолжила:

– Дело-то серьезное с нашим командующим открылось…

– За Степаном Федоровичем? – не поверил Разумовский. – Да за ним сроду никаких прегрешений, кроме плотного ужина, замечено не было. Не ты ли его самолично к армии назначила? Он человек честный. Неужто недостача обнаружилась или еще чего?

– Вот-вот, «еще чего». Переписку он вел с Бестужевым…

– Чего же в том дурного? – пожал плечами Алексей Григорьевич. – На то он и канцлер, чтобы всеми делами интересоваться.

– Не перебивай, дай досказать! – слегка раздраженно заявила Елизавета Петровна. – А через него, Бестужева, и молодая наша вертихвостка письмишки посылала. В армию, к Апраксину твоему.

– Так что с того? – уже более осторожно возразил Разумовский. До него начал доходить смысл сказанного и что могло стоять за перепиской молодого двора и главнокомандующего русской армией в Пруссии.

– Ее мне кто в невестки предложил, помнишь, поди?

– Да откуда мне то знать? Не я, во всяком случае, – попытался отшутиться Алексей Григорьевич.

– Фридрих ее к нам подослал, сводник старый. А как мамаша ее к нему в Берлин послания о дворе нашем строчила, тоже не помнишь? Дочка-то тогда от мамашеньки своей открестилась, я, дура, и поверила. Теперь дело, вишь, как повернулось.

– Быть того не может! – искренне возразил Разумовский. – Письма найдены ее или сама созналась?

– Так она тебе и сознается – не та порода. Да я с ней и не говорила еще. И письма пока не найдены. Ищут. Отправила в Нарву специального человека, чтоб все бумаги Апраксина ко мне привез.

– Какая ей корысть от всего? – усомнился Алексей Григорьевич. – Можно подумать, Фридрих ей пенсион назначит. Он скупердяй известный, лишний пфенниг нищему не подаст.

– Нищему не подаст, а для нужного дела и миллиона не пожалеет. Знаю про его штучки. Немка, она немка и есть. Все они одинаковы, тебе ли не знать. Кто больше предложит, тому и служат, пока иной цену повыше не назначит. Ты вот, поди, тоже малороссом остался, хоть который год в столице живешь. Не так ли?

– Может оно так, но денег брать ни от кого не стану.

– Ты не станешь, а она сможет. Да и не столько сама Екатерина меня занимает, сколько олух мой, Петр. Сам говорил: предложи ему завтра Фридрих должность сержанта или капрала в армии своей, поехал бы. Видит за королем тем паршивым славу великую воинскую.

– Вояка он изрядный, – согласился Разумовский. – Австрийцев крушит, как баба горшки печные, все баталии выиграл, нигде удержу не знает.

– И что же? Молиться теперь на него? Мне и думается, не просто так Апраксин армию из Пруссии увел, не обошлось без подсказки наследника моего.

– Про письма кто сообщил?

– Посланник английский за столом во время обеда как бы невзначай обмолвился. Вечером канцлер примчался, глаза бы мои его не видели, одно твердит, что письма не через него шли в армию. Попробуй, докажи. И вдруг сам же первый на Апраксина и пошел сказывать, что снять того с армии надобно, мол, старый, боязливый, негодный к действию.

– Неужели Алексей Петрович против своего же друга такие слова сказать мог? Ни за что не поверю!

– Можешь не верить, а известно мне давно, что у канцлера нашего друзей сроду не бывало и вряд ли заведутся когда. Он во всем собственный расчет и выгоду видит. Слыхал, что сына собственного в монастырь сдать готовился? А на брата Михаила чего только мне не говорил? Вспоминать противно…

– Чего-то ты, матушка, сегодня дурно настроена на всех. Не ровен час и про меня найдешь что сказать, только я перечить не стану. Заслужил, значит.

– Сиди уж, страдалец царя небесного. Ни во что не вмешиваешься, и на том спасибо. Или думаешь, не ценю дружбу твою? Давно бы к тебя обратно в Малороссию спровадила, как узнала чего.

– Премного благодарен, – встал несколько картинно на колени перед кроватью императрицы Разумовский. – Спасибо тебе за милость твою, что хоть куском хлеба не попрекаешь меня на старости лет.

– Полно тебе, не паясничай. Знаешь, не люблю. У меня что на душе, то и на языке. Чего заслужил, то и получай. Ну, вызнал, что хотел? За тем приходил? – чуть более добродушно спросила его императрица. – К себе пойдешь или еще поговорим?

– Как прикажете, государыня, – сумрачно ответил граф, давая понять, что обижен напрасными обвинениями в свой адрес.

– Да ладно уж… Нашел время, когда обиду выказывать. Извини, коль в чем не права. Не первый день меня знаешь. И то тебе известно, что, кроме тебя, мне боле и потолковать по душам не с кем. Всяк выгод подле меня ищет. За бескорыстие твое да честность и люблю… Ценю верность твою…

– И на том спасибо, матушка, – вздохнул тот. – Рад служить.

– Да чего ты заладил? Сядь, – властно приказала императрица и тут же охнула, схватившись рукой за грудь.

– Что?! Что?! – подскочил к ней мигом Разумовский. – Лекаря крикнуть? Ты только скажи…

– Не нужен мне лекарь, сядь поближе. Пройдет, не впервой. Скажи лучше, кого мне на армию поставить? Из молодых кого не желаю, а старики один не лучше другого, все с оглядкой делают, назад пятиться больно любят.

– Армейские дела для меня затруднительны, – попытался отвести от себя столь ответственное решение Разумовский. – А Конференция твоя чего предлагает? По мне, так Апраксин в самый раз был. И Фридриху колотушек надавал, и армию не растерял.

– Шуваловы тоже за него горой стоят. Но я так думаю, что коль в народе молва пойдет из-за писем тех, то добра не жди: съедят старика с потрохами и без соли. Да и ты, батюшка, плохой советчик, надобно с кем из военных потолковать. Ну, давай прощаться, поздно уже.

Императрица взглянула на роскошные часы, присланные ей французским королем еще в бытность ее великой княжной. Два амура, парившие над циферблатом, пышными телесами напоминали упитанных младенцев и чем-то особо притягивали бездетную императрицу. Во всяком случае, из сотен часов, что имелись при дворце, она держала в спальне именно эти, с облезшей позолотой, отстающие иногда в сутки на четверть часа, состарившиеся вместе с ней.

– Спокойной ночи, – чмокнул ее в дряблую щеку Разумовский, с трудом разгибаясь. – Полегчало, гляжу?

– Пройдет. Скоро все пройдет, – иронично подмигнула ему Елизавета Петровна, ласково погладив по руке, которую он задержал на ее плече. – Ступай с Богом!

3

Примерно в то же время канцлер Бестужев у себя в кабинете вел неторопливую беседу с двумя близкими ему людьми – Станиславом Понятовским, секретарем английского посланника Уильямса, и тайным советником Штамке, российским подданным, ведавшим голштинскими делами при великом князе Петре Федоровиче. Если Штамке интересовал канцлера как близкий к великому князю человек, то Понятовский, как поговаривали, состоял в амурной связи с законной супругой Петра Федоровича. Потому через дружбу свою с ними он был весьма неплохо осведомленным обо всем, что происходило при молодом дворе.

– Ну-ну, и что же князь Петр сказал вам о своей тетушке? – в присущей обычно ему ироничной манере поинтересовался канцлер у Штамке.

– Как обычно, – улыбнулся тот, потягивая темное пиво из фаянсовой кружки с изображенными на ней сценами охоты. – Его бы воля, так он и вовсе бывать у нее перестал. Говорит, что она на старости лет войну затеяла, от которой лишь одни неприятности для всех.

– Это он потому так говорит, что короля Фридриха чуть ли не за бога почитает. Да о том и императрице известно.

– Не только императрице, но и всему миру, – вставил свое слово Понятовский, который предпочитал пиву венгерское красное вино и время от времени прикладывался к стоящему напротив него ажурному хрустальному бокалу, который Бестужев на правах хозяина поспешно наполнял до краев. Слуг он отпустил, как всегда делал во время встреч со своими осведомителями.

– Война сия для России хоть и тягостна, но почетна, – задумчиво произнес он. – Что тягостна, то понятно всякому, а почет … он не сразу для всех виден. Дай Бог, чтоб потомки наши поняли, ради чего она затеяна.

– Мое отечество полностью на вашей стороне, любезный Алексей Петрович, – заискивающе улыбнулся Станислав Понятовский. – Придет время, и Польша станет не только союзной России державой, но сама сможет дать отпор всякому.

– Может, доживу до тех славных дней, – неопределенно ответил Бестужев, хотя в душе считал отечество его, которое тот столь пышно восхвалял, страной второстепенной, которой будет уготовлена далеко не лучшая участь. И орудием исполнения своих замыслов он видел именно его, белокурого красавца, что, картинно положив ногу на ногу, восседал перед ним, считая себя вершителем судеб многих народов. На самом же деле Бестужев использовал его лоск и светские манеры в целях довольно примитивных, чтобы завладеть вниманием великой княгини, втянуть ее в амурные дела с поляком, а потом… потом он сможет незаметно дернуть за нужную ниточку, чтобы все вышло согласно его «системе», которую он ставил превыше всего остального.

Система же Бестужева была довольно проста: союз с Австрией и Англией, в результате чего Россия получала первостепенное значение во всех политических вопросах, связанных с решением внутренних европейских дел. Его противостояние Франции, сложившееся давно и незыблемое в сознании канцлера, вело к расколу с братьями Шуваловыми и близким им Михаилом Илларионовичем Воронцовым, которые, напротив, всячески заискивали перед посланниками Версаля и искали с ним долгосрочного союза. Самое интересное, что и родной брат Бестужева, Михаил Петрович, недавно направленный послом во Францию, стоял на стороне Воронцова, адресуя ему свои послания, стремясь всячески досадить брату-канцлеру.

Однако после известного дела Лестока, когда канцлер Бестужев сумел на много лет вывести Францию из числа держав, посланники которых были вхожи ко двору государыни, долгое время никто и не помышлял видеть ее в союзниках. Но пришел час, когда «система» канцлера дала трещину после подписания договора между Англией и Пруссией, что не только ускорило отправку в Пруссию российского войска во главе с Апраксиным, но и подтолкнуло версальский и петербургский дворы к взаимной симпатии. Однако Бестужев, понимая всю сложность своего положения, продолжал посредством собственных пружин и тайных рычагов приводить в действие сложнейший механизм внешней российской политики. Понятовский и Штамке были всего лишь малыми, но весьма важными детальками в том действе, но, тем паче, должны неукоснительно выполнять все поручения, что давал им канцлер.

– Смею сообщить, – подал голос Штамке, – что их высочество князь Петр Федорович третьего дня отозвался не совсем лестно о вашем сиятельстве, – скорбно опустив глаза к полу, показывая, как ему неловко сообщать о подобном, с тяжким вздохом проговорил тайный советник, пошевелив закрученными вверх усами.

– Очень интересно, – оживился Бестужев. – Что еще нелесного в наш адрес могли сообщить их высочество? Говорите, не стесняйтесь, рано или поздно мне сообщат о том, так станьте первым среди многих.

– Они заявили, что будут просить государыню, чтобы она отправила вас в ссылку или хотя бы удалила от дел, поскольку вы как будто бы и есть главный виновник войны с прусским королем.

– Замечательно! – захлопал в ладоши Бестужев. – Если так дальше дело пойдет, то их высочество меня к барьеру призовет на шпагах биться. И что же, ходил ли он к их величеству?

– Нет, уехали на охоту…

– И, видимо, там забыли о своей обиде на меня?

– Очень может быть, – вновь отхлебнул пиво Штамке.

– Их высочество все так же холодны со своей супругой? – обратился канцлер к Понятовскому.

– Не видятся по несколько дней и лишь на приемах или балах случается поздороваться друг с другом.

– Надеюсь, что именно вы скрашиваете своим присутствием общество ее высочества, – хитро улыбнулся Бестужев Понятовскому.

– В меру сил, – густо покраснел тот, – делаю все, что от меня зависит, лишь бы их высочество не скучали.

– Превосходно! Желаю дальнейших успехов, и все более убеждаюсь, что не ошибся в вас, – Бестужев чуть коснулся пальцами плеча польского посланника, – а потому сообщу приятное известие, которое, надеюсь, обрадует вашу милость. Так вот, болезнь ваша пошла всем нам на пользу. Маркиз Лопиталь сегодня днем сообщил мне, что версальский двор уже не хлопочет о вашем отзыве из России.

Речь шла о настойчивых просьбах французского двора убрать из Петербурга Станислава Понятовского, поляка по происхождению, но состоящего на английской службе, поскольку не так давно и до Туманного Альбиона дошли сведения о том влиянии, которое тот приобрел при молодом дворе через амурную связь с женой наследника. И тогда Бестужев, не желая окончательно разрушать свою «систему» и ощутить противодействие могущественной Англии, посоветовал Понятовскому сказаться на время больным и открыто, как раньше, не посещать жену великого князя. Тот послушно исполнил предписание канцлера, и Англия, сменив гнев на милость, то ли на самом деле или лишь сделала вид, будто ловкий поляк ее больше не интересует. О чем Бестужев и поспешил сообщить своему тайному агенту.

– Как?! – чуть не подпрыгнул тот на месте. – А я-то думал, что приглашен для прощания. Быть того не может! Какими путями и средствами удалось вам подобное?

– Пусть это останется моей тайной, – хитро сощурился канцлер. – Пока вы со мной, вам за свою судьбу опасаться нет оснований.

– Благодарю вас, ваша светлость, – Понятовский попробовал поймать для поцелуя руку канцлера, но тот спрятал ее за спину, показывая недопустимость подобного поступка. – Никогда не забуду того, что вы сделали для счастия моего.

– Чего там! – отмахнулся Алексей Петрович. – Дело наше общее, чтобы их высочество в радости и благополучии жили, а мы, слуги ее верные, всемерно думать о том должны.

– Нет, я просто не знаю, как отблагодарить вас, – прямо подпрыгивал на своем месте Станислав Понятовский. – Был бы я человек состоятельный, тогда бы…

– У вас еще все впереди, – с намеком ответил канцлер, – но одна просьба у меня к вам есть.

– Говорите, ваше сиятельство, – протянул обе руки к Бестужеву Понятовский. – Все, что в моей власти, обязуюсь выполнить беспрекословно. Более того, за честь почту.

– Да просьбочка-то небольшая, но важная. Для их высочества она особливо важна. Передайте ей на словах, что про письма ее к командующему Апраксину стало известно. Надобно ей знать о том. Чует мое сердце, недоброжелатели наши могут сыграть на том и целей своих достичь, что для великой княгини весьма прискорбно будет.

– Передам слово в слово. Память у меня отменная, – подобострастно уставился на канцлера Понятовский. – А что в письмах тех, позвольте узнать?

– Не-е-е, дружок, – криво усмехнулся Бестужев, – то дело тебя касаться не должно. Не ровен час, под пытку подведут, ты все и выложишь.

– Под пытку? Меня?! Подданного Польши, дружественной России державы? Да о чем вы, граф, говорить изволите? – Красивое лицо Понятовского пошло пунцовыми пятнами, и он непроизвольно поежился.

– А ты думал? – погрозил ему пальцем Бестужев. – Дело-то наше опасное, одной ногой на земле стоим, а вторая там, над бездною. Чуть оступился, и… пиши – пропало.

– Слышал я про те письма, – откашлялся Штамке. – При дворе говорят, будто бы фельдмаршал войско свое повернул из-за писем к нему великой княгини.

– О тех сплетнях мне хорошо известно, – вздохнул Бестужев и, слегка понизив голос, продолжил: – Больше скажу, Апраксин на той неделе задержан в Нарве, и велено всю переписку у него изъять и привести к Алексашке Шувалову в Тайную канцелярию.

– Как в Тайную канцелярию? – ахнул Понятовский, и его рука с бокалом заметно дрогнула. – Выходит, слова ваши, граф, не напрасно сказаны? Всякое может случиться? Но я до писем тех не касался и ведать ничего не ведаю…

– И хорошо, что не ведаешь. Письма те уже у моего человека, и со дня на день жду его в Петербурге. Тем более прошу вас всячески поддержать ее высочество, чтобы она пребывала в добром расположении духа. Вам обоим за свою судьбу опасаться нечего, а против меня не впервой подобные козни выстраивают. Да ничего, и мы со своей стороны знаем, что предпринять, не впервой.

– Вам бы с его высочеством замириться, – высказал свое предположение Штамке. – Не сегодня-завтра, а быть им на престоле. Вот тогда как дело повернется?

– Чему быть, того не миновать, – пожал плечами Бестужев. – Я бы и не против мира меж нами, но больно Петр Федорович сердит на меня за друга своего Фридриха. А мне на старости лет, словно петушку молодому, с места на место скакать несолидно уже. Надеюсь, когда станет он императором российским, то на многое иначе смотреть начнет и мои доводы понятны ему станут.

– Дай-то Бог, – враз поднялись со своих мест Понятовский и Штамке, понимая, что разговор закончен.

– Выходите, как обычно, через сад, – предупредил их Бестужев, лично проводив через смежную с домом оранжерею, откуда узкая тропинка вела к калитке, выходящей в темный переулок.

В третьем часу ночи, когда канцлер крепко спал и в доме были погашены все огни, раздался осторожный стук в дверь. Первым проснулся старый слуга, что обычно ночевал внизу под лестницей. Он долго возился, ища башмаки, раздувал огонь в камине, потом взял стоящий здесь же подсвечник, запалил свечу и, стараясь не стучать по паркету, подошел к двери.

– Кто там есть? – негромко спросил, прикладывая ухо к створкам.

– К его сиятельству. Доложи, что из Нарвы человек прибыл.

– Так их сиятельство спят. Ты уж пожди, мил человек, до утра. Будить не велено, а вот как рассветет, то и милости просим.

– Кого там черт принес? – раздался голос канцлера, который стоял на лестничной площадке в ночной рубахе и накинутом поверх нее халате.

– Говорят, с Нарвы будто бы, – отозвался слуга.

– Впусти. И проводи ко мне наверх, – приказал тот и направился в свой кабинет, позевывая на ходу.

Когда на порог бестужевского кабинета ступил Гаврила Андреевич Кураев, весь забрызганный дорожной грязью, и, щелкнув каблуками, застыл неподвижно, ожидая приказаний, граф искоса оглядел его и, не здороваясь, протянул руку. Кураев вынул из-за пояса перетянутый просмоленной бечевкой пакет с бумагами, сделал несколько шагов и вложил его в руку канцлера. Тот неторопливо достал из ящика стола небольшой нож с перламутровой ручкой и, перерезав шпагат, развернул пакет, достал оттуда пачку сложенных вчетверо листов и разложил перед собой. Потом все так же неторопливо поискал на столе очки в металлической оправе, водрузил их себе на нос и принялся сосредоточенно просматривать исписанные листы.

– Что за ерунду ты мне подсунул? – вдруг раздраженно спросил он, отбросив листы от себя. – Где ты их взял?

– Как и велено было, – отвечал спокойно, с правотой в голосе, Гаврила Андреевич. – У главнокомандующего Апраксина.

– И он самолично вручил тебе эти письма?

– А то как же? Из рук в руки. Правда, вначале подтверждения спрашивал, бумагу, что от вас, а не от кого другого я прислан. Но потом вручил. И все на этом…

– Ничего на словах не сказал? – продолжал выпытывать его Бестужев, пристально смотря поверх очков и чуть придерживая их двумя пальцами, в то время как другой рукой продолжал ворошить лежащие на столе бумаги.

– Никак нет, – твердо глядя в глаза, отвечал Кураев.

– А никому в руки бумаги те от тебя не попадали? – неожиданно спросил канцлер и как-то нехорошо сощурился. – Чего-то ты, братец мой, сегодня не договариваешь. А уж я тебя не один годик знаю. Отвечай все, как есть, и самой малости не пропускай!

Гаврила Андреевич должен был подробно рассказать, что с ним произошло в корчме, где он лишился своей дорожной сумки. И как на другой день с помощью двух молодых людей задержал на выезде из Нарвы человека, похитившего его сумку, и вернул ее обратно вместе с пакетом, полученным от Апраксина.

– Как он прописан в подорожной, говоришь? – наморщив лоб, поинтересовался Бестужев.

– Мандрыкин Егор Лукич, – не задумываясь, отрапортовал Кураев. И тут же добавил: – Пренеприятная бестия, я вам доложу. Но уверяю, что бумаги именно те, – словно оправдываясь, уверил канцлера Кураев, которому на сей раз даже не предложили присесть и он продолжал стоять навытяжку на пороге кабинета.

– Где-то я это прозванье слышал, – словно про себя, проговорил канцлер. – Коммерции советник, говоришь… Знаем мы таких советников… И Шуваловым грозился? Отомстить обещал?..

– Грозился, ваше сиятельство, – откликнулся согласно Кураев.

– Сам-то письма читал? – скривив губы в усмешке, спросил Алексей Петрович и протянул один из листов. – Держи, держи, чтоб знал, зачем ездил. Впредь умнее будешь.

Гаврила Андреевич шагнул вперед, взял протянутый ему лист и пробежал глазами первые строчки. «Свет мой, Степанушка, – значилось там, – сынок наш в полном здравии, но чуть прихворал. Все мы по тебе скучаем и думаем непрестанно. Послала тебе два бочонка с огурчиками и грибками, до которых ты большой охотник. Ждем тебя поскорее домой, а то без тебя пусто в доме…»

– Хватит, давай сюда, – забрал канцлер лист обратно. – Все понял?

– Признаться, нет, – пожал плечами Кураев. – Письмо как письмо. Вы же изволили сказать, что мне их читать ни при каких обстоятельствах не следует… Я и не посмел заглянуть, что там прописано….

– Не посмел! – закричал вдруг с небывалой яростью Бестужев и смел письма со стола на пол, вскочил, затопал ногами. – Липу привез! Понял или нет?! Обвели тебя вокруг пальца, словно мальца безмозглого! Советник тот похитрей тебя оказался, другие письма подсунул, извольте видеть.

– Не может того быть, – не теряя самообладания, отвечал Кураев. Ему и прежде приходилось видеть канцлера в ярости, но подобных слов от него он еще не слышал и был потрясен до глубины души. – Не может быть, – повторил он. – Пакет тот же самый. Я его хорошо запомнил, не извольте сомневаться.

– Да это письма женки нашего фельдмаршала к нему! – не снижая напора, выкрикнул канцлер. – А я тебе какие письма велел доставить?

– О том вы не изволили сообщить.… Откуда мне было знать, что письма не те? Фельдмаршал мог сам перепутать и дать мне не ту связку.

– А говорил, как велено было: «Екатерина»?

– Само собой. Когда его высокоблагородие сомневаться стали, назвал то самое имя. Они тогда и пакет дали.

Бестужев задумался и принялся большими шагами прохаживаться по кабинету, проходя вплотную возле Кураева и словно не замечая его. Вдруг он неожиданно остановился напротив и, резко повернувшись, спросил:

– Точно тот пакет?

– Как Бог свят! Тот пакет.

– Завтра обратно в Нарву поскачешь. Доберешься до Апраксина и выяснишь все.

– Как прикажете, ваше сиятельство, – кивнул головой Кураев. – Чуть посплю и до обеда выеду.

– Постой! – остановил его канцлер, когда тот хотел выйти из кабинета. – Нет нужды сейчас туда ехать.

Кураев молча смотрел на своего начальника, не пытаясь возражать и ожидая, что тот и так все объяснит ему.

– Сейчас там шпионов на каждом шагу и тебя тут же возьмут, едва к нему сунешься. Только хуже наделаешь. Может, по дурости своей фельдмаршал и впрямь не те письма подсунул, а которые требовались, уже у неприятелей наших в руках и не сегодня-завтра на стол к самой императрице лягут. В любом случае поездка твоя ничего не даст. Кто еще с тобой был? – внимательно посмотрел он на гвардейца.

– Сержант Калиновский и капрал Мирович.

– Кто такие?

– Из действующей армии. В Нарву по делам приезжали. Познакомился с ними случайно.

– Что им про те письма известно?

– Ничего неизвестно. Попросил помочь, а то одному того человечка никак не перехватить бы.

– Мирович… Мирович… – несколько раз повторил Бестужев. – Чего-то слышал о нем. Из Малороссии?

– Родичи его оттуда, а потом их царь Петр в ссылку в Сибирь всех определил. Так этот Мирович уже там на свет появился. После учился в Шляхетском корпусе, но недоучился, и в армию отправлен. В пехотном полку служит.

– Хорошо… Иди, отдыхай. Как понадобишься, то сам найду. Из столицы ни шагу. И вот еще что: про письма ни гу-гу. Понял?

– А как же иначе? – сощурился Кураев. – Не первый раз, понимаю.

– Но если чего вдруг известно станет, то живой ногой ко мне в любое время. Теперь ступай. И это… – замялся вдруг граф. – Извини, что погорячился чуть. Сам того не ожидал. Прощай…

4

При молодом дворе в Ораниенбауме все жили в преддверии скорой кончины императрицы после припадка, случившегося 8 сентября в день Рождества Богородицы. Именно тогда к их двору устремились те вельможи и сановники, что прежде презрительно морщили носы, произнося имя великого князя и его супруги. Верными императрице остались лишь братья Шуваловы да Воронцов с Трубецким, которым отступать было просто некуда.

Петр Федорович ходил по своему дворцу, важно надув щеки, делал «пуф» в сторону ближайших своих друзей, что считалось признаком его хорошего расположения духа. Два полка, выписанные специально для него из Голштинии, без устали маршировали по дворцовому плацу, выполняя приказы наследника, неизменно командовавшего всеми разводами и построениями.

Великая княгиня Екатерина, напротив, не выходила из своих комнат, принимая многочисленных посетителей, доставлявших ей сведения о состоянии здоровья императрицы. Именно тогда случился и их весьма важный разговор с канцлером Бестужевым-Рюминым, при котором случилось присутствовать Ивану Перфильевичу Елагину, по поручению императрицы долгие годы находившемуся при молодом дворе.

Всего несколько дней назад Екатерина Алексеевна благополучно произвела на свет дочь, окрещенную Анной, в честь покойной матери великого князя. Крестины проходили без привычной для таких случаев пышности, чтобы соблюсти хоть незначительный этикет во время болезни императрицы. Но это дало повод, чтобы к молодому двору потянулись нескончаемой чередой поздравители, в число которых и вошел российский канцлер, не желая на данный момент ничем особо обращать внимание на свою персону.

Правда, при обоих дворах витали слухи, что настоящим родителем появившейся на свет княжны является Станислав Понятовский, и даже сообщалось о внешнем сходстве новорожденной с польским посланником. Но Петр Федорович не дал тем слухам и пересудам ни малейшей почвы, одним из первых явившись к жене с поздравлениями, и принял из рук кормилицы пакет с ребеночком. В дальнейшем он с любезной улыбкой принимал поздравления от всех приезжавших в Ораниенбаум и, широко улыбаясь, стоял в домовой церкви на крестинах наследницы.

Алексей Петрович Бестужев, естественно, был хорошо осведомлен обо всех слухах, но его лично мало интересовало отцовство новорожденной, зато забота о своей собственной судьбе, что могла в любой час круто измениться, волновала его гораздо больше. Хорошо понимая, что окажись завтра Петр Федорович на троне, то ему, Бестужеву, и собраться толком не дадут, как отправят на перекладных в какое-нибудь отдаленное имение или за Урал, в захолустный сибирский городок. В связи с этим у него давно уже была разработана новая «система» введения престолонаследия, которую он и собирался изложить при первом удобном случае великой княгине.

Выбрав момент, когда в гостиной дворца, где великая княгиня принимала поздравления, остался лишь Елагин, канцлер выразительно глянул на Екатерину Алексеевну и негромко проговорил:

– Кроме искренних поздравлений, у меня к вам и некоторые пожелания на будущее. С вашего позволения хотелось бы их изложить.

– Ваше сиятельство умеет предсказывать судьбу? – кокетливо глянула на него великая княгиня, обмахиваясь небольшим кружевным веером, подарком государыни.

– С вашего позволения, Алексей Петрович может не только судьбу предсказать, но знает, как ее изменить можно, – вступил в разговор Елагин, который поначалу хотел уйти, но великая княгиня незаметно подала ему знак остаться.

Бестужев чувствовал себя несколько стесненным вести конфиденциальный разговор при постороннем для него человеке, но тем не менее решил его не откладывать, поскольку неизвестно, когда еще могла представиться такая возможность.

Заметив это, Екатерина Алексеевна успокоила его:

– Пусть Иван Перфильевич будет при нас. Несмотря на ваш возраст, мне не совсем ловко оставаться наедине с мужчиной. К тому же в лице его, – она кивнула в сторону Елагина, – мы имеем преданного человека, которых у нас не столь много.

– Весьма польщен, – тут же ответил низким поклоном Елагин, – но если их сиятельство пожелает, то я…

– Оставайтесь, оставайтесь, молодой человек! – поборов внутреннее несогласие, заявил канцлер. – Мне достаточно слова их высочества. Может, оно и к лучшему, что вы будете присутствовать при нашем разговоре, который и до вас касателен.

– Честно скажу, что я заинтригована таковым началом, – четко выговаривая каждое слово, но не совсем верно делая ударения, что свойственно каждому иностранцу, не так давно овладевшему русским произношением, поддержала разговор Екатерина Алексеевна.

– Вы изволили заговорить о нашем будущем. Я всего лишь жена наследника престола, мать его детей, а потому мое будущее полностью зависит от положения великого князя. Правильно я выразилась?

– Точнее не скажешь, – чуть кивнул в ее сторону Бестужев и, сделав несколько шагов по комнате, остановился возле большого напольного глобуса, чуть крутанул его. – Ваш супруг рано или поздно унаследует престол, и в том нет никаких сомнений. Но, – канцлер сделал значительную паузу, – насколько мне известно, их высочество отнюдь не в восторге от той политики, которую я имею честь проводить последние годы в жизнь…

– Мягко сказано, ваше сиятельство, – захохотал Елагин. – Там не то что восторгов, а даже малейшего намека на понимание, как вы изволили выразиться, проводимой вами политики нет. Не вы ли не так давно предложили Датскому королевству обменять любимую Петром Федоровичем Голштинию на датские Ольденбург и Дельменгорст?

– Был такой проект, – не отрывая взгляда от глобуса, ответил Бестужев. – Для России этот обмен положит конец давним спорам с союзной нам Данией, которая еще со времен Петра Алексеевича всячески способствовала в наших делах.

– Лично мне пришлось слышать, – продолжил Елагин, – как их высочество заявили, будто бы они готовы за свою родную Голштинию поменять любую российскую губернию, и немало о том не пожалели бы.

– Кажется, и мне нечто подобное приходилось слышать, – чуть поморщилась Екатерина Алексеевна. – Великий князь не привык скрывать своих чувств, – как бы извиняясь за мужа, закончила она.

– Об этом и речь, – канцлер резко остановил крутящийся глобус и хлопнул по нему ладонью. – Великий князь не желает и не может видеть выгод страны, управлять которой он в скором времени будет принужден.

– Хорошо сказано, – мягко улыбнулась Екатерина Алексеевна, – «принужден». Не перестаю удивляться русскому языку, что вмещает в себя столько разнообразных значений, чего любой другой не имеет.

– Такова особенность нашей нации, – сделал широкий жест Елагин, чьему перу принадлежало немало стихотворений весьма скабрезного содержания, гулявших по рукам в списках. – По-русски любое слово можно произнести и так и эдак, что иной и не поймет, чего ты сказать хочешь.

– Я изволил выразиться весьма определенно, – сухо глянул в его сторону Бестужев. – После воцарения великого князя многое в державе нашей изменится, а, соответственно, и в наших с вами судьбах. Я свое пожил, готов ко всему, а вот вам, – он чмокнул губами, давая понять, что за будущность своих собеседников он не ручается.

– Да что толку толковать об этом, ваше сиятельство? – вздохнул Елагин. – Все мы смертны и все под Господом Богом ходим. Что заслужил, то и получил, как говорит мой слуга, когда я направляю его на порку.

– А вы, Иван Перфильич, жестокий человек, – полушутя сказала великая княгиня, – никогда бы не подумала, что вы порете своих слуг.

– В России без этого никак нельзя, – беспечно отвечал тот. – У нас говорят: бей своих, чужие бояться будут. Слышали, ваше высочество?

– Нет, – чистосердечно призналась она. – Очень ценное наблюдение. Но, надеюсь, ко мне оно не относится?

– Да что вы изволили подумать? – замахал руками Елагин. – Это так в народе принято говорить. Я вам лишь пересказал ту пословицу.

– Но мы отвлеклись, – перевела она взгляд на канцлера, который сосредоточенно разглядывал глобус, словно нашел там для себя что-то ему неизвестное. – Алексей Петрович хотел сообщить нам что-то важное, а мы пустились в пустые рассуждения. Я правильно говорю, ваше сиятельство?

– Вы – необычайно умная женщина, – поспешил польстить ей Бестужев, – и все сказанное вами – чистейшая правда. Чтобы не плутать вокруг да около, выражусь коротко: именно вас желал бы я видеть государыней своей.

Наступила неловкая пауза, во время которой граф Алексей Петрович продолжал стоять возле громадного глобуса, чуть выставив вперед правую ногу, а Екатерина Алексеевна и Елагин сидели в разных углах комнаты, неловко ерзая в креслах. Иван Порфирьевич чуть кашлянул, соображая, поддержать канцлера или, наоборот, возразить ему, проклиная себя, что остался, предчувствуя всю серьезность затеянного Бестужевым разговора. Зато великая княгиня, выказав лишний раз свой ум и умение выходить из самых неловких ситуаций, спокойно заявила:

– Такая великая страна, как Россия, должна иметь великого правителя, – и медленно обвела присутствующих ясным, чуть насмешливым взглядом, вглядываясь поочередно в лицо канцлера и смешавшегося Елагина.

– Воистину золотые слова, матушка, – согласно кивнул Алексей Петрович, которому «матушка» вполне годилась в дочери.

В ответ на это Екатерина Алексеевна чуть улыбнулась, продолжая непрестанно обмахивать свое раскрасневшееся от недавно выпитого вина лицо, и мягко, словно канцлер читал вслух занятную книгу, попросила:

– Продолжайте, ваше сиятельство, мы слушаем…

И было столько царственного в ее поведении и не наигранной властности в ее интонации, движениях, что Бестужеву захотелось пасть перед ней на колени и поцеловать складку ниспадающего на пол платья. Но он понимал – еще не время. Даст Бог, и настанет такой момент, а пока… пока от него ждали окончания начатой речи.

– Я немало думал на сей предмет, – принялся он после недолгого молчания развивать свою мысль, – и пришло мне на ум важное решение… – Он опять помолчал, собираясь с силами, покосился на закрытую дверь, словно там кто-то мог услышать его, и, наконец, закончил: – Великого князя надобно отрешить от престола, а ваше высочество объявить регентшей при малолетнем Павле.

В комнате во второй раз воцарилось молчание, прерываемое лишь тяжелым дыханием Бестужева, поскрипыванием кресла под Елагиным и легким постукиванием пальцев великой княгини по подлокотнику. Никто не решался заговорить первым. Слишком серьезное предложение высказал Алексей Петрович, которое многое могло изменить в судьбах собравшихся.

Екатерина Алексеевна собралась что-то сказать, как вдруг без стука отворилась дверь, на которую только что косился канцлер, и на пороге появился сам великий князь Петр Федорович. За ним, не смущаясь, стояла фрейлина Елизавета Романовна Воронцова, ставшая с некоторых пор любовницей великого князя, и нетерпеливо дергала его за рукав.

– Подожди, Лизка, – отмахнулся он от ее настойчивых знаков внимания, – сейчас пойдем, дай женушке своей слово скажу.

Потом, увидев канцлера, стоявшего чуть в стороне от двери, а потому замеченного им не сразу, громко расхохотался:

– Кого я вижу?! Главный лис в норе у моей лисицы! О чем сговариваетесь?

– Да, собственно говоря… – начал канцлер.

– Не трудитесь объяснять, – перехватила инициативу в свои руки Екатерина Алексеевна. – Питер, – обратилась она к великому князю, – когда мы будем замышлять что-то противозаконное, то непременно известим тебя. Ты хотел что-то еще сказать? Мы тебя слушаем, говори.

– Мы с Лизхен идем играть в карты, не составишь ли нам компанию с кем-то из своих дружков?

– Ты же знаешь, как я не люблю играть в карты.

– Но ведь играешь. Заодно расскажу тебе, как прошел сегодняшний смотр моих полков.

– Хорошо, я подойду чуть позже, – решила за лучшее уступить великая княгиня, – не бросать же вот так гостей.

– Гостей? – Петр Федорович повернулся к Воронцовой, ткнул пальцем в сторону Бестужева и понизил голос до шепота: – Они не гости…

– А кто же они? – удивленно подняла брови великая княгиня.

– Заговорщики, – выкатил тот глаза и, захохотав во всю силу легких, громко хлопнул дверью.

– Он порой бывает невыносим, – в очередной раз попыталась оправдать мужа Екатерина Алексеевна.

– Это заметно, – согласился канцлер.

– Я, наверное, пойду, – сделал несколько шагов по направлению к двери Елагин. – Если сочтете нужным, то дайте мне знать, что решили.

– Да, Иван Перфильивич, конечно, идите. И вы, ваше сиятельство, – мягко улыбнулась она канцлеру, когда они остались одни, – тоже идите. Вы сказали все, что хотели. Не так ли? На сегодня достаточно…

– Как скажете, ваше высочество, – низко поклонился он. – Не знаю, когда произойдет наша следующая встреча, но мне очень хотелось бы, чтобы случилась она при благоприятных обстоятельствах и…

– Ну, что же вы, граф, договаривайте, – мягко предложила ему Екатерина Алексеевна. – Слушаю вас…

– … и, – продолжил канцлер, – желательно, чтобы наш фельдмаршал, которому мы писали ободряющие письма, оказавшись под следствием, вел себя достойно. Его показания наши недруги вполне могут использовать против нас с вами.

– Против нас? – спросила она, особо выделив последнее слово. – Или против вас лично? Я же не читала ваших к нему посланий, а в моих… – она сделала неопределенный жест, – нет ничего предосудительного.

– От себя могу добавить то же самое, – коротко ответил Бестужев, которому не очень-то понравился ответ великой княгини, которым она четко разграничила их общую переписку, давая понять, что с ее стороны помощи Алексею Петровичу ждать не стоит.

«Вот как! – подумал он. – Пока во мне была надобность, она обращалась ко мне как к другу, а теперь… она сама по себе, а я остался один на один со своими недругами».

– Вы опытный человек, насколько мне известно, и всегда находили способ, как обезопасить себя в случае чего. Надеюсь, и в этот раз вы держите козырный туз у себя в рукаве, – снова улыбнулась Екатерина Алексеевна, непроизвольно кивнув головой в сторону дверей, через которые совсем недавно вошел ее супруг с приглашением поиграть в карты. – Мне бы у вас поучиться умению всегда оставаться в выигрыше.

– Всегда рад помочь, – поклонился Бестужев и подошел, чтобы поцеловать протянутую ему руку жены наследника.

– Буду молить Бога за вас, – подвела итог их разговору Екатерина Алексеевна, поднимаясь с кресла, – а пока составлю компанию своему муженьку и его мадам. У них там свои и весьма занятные игры.

…Прошло около месяца. Как и предполагал Бестужев, повода для дальнейших встреч не появилось, и он лишь два раза мельком видел Екатерину Алексеевну на торжественных приемах во дворце. Подойти к ней на виду у всего двора не мог, ибо вслед за тем немедленно последовали бы разговоры об их личной заинтересованности друг в друге, что дало бы лишний повод объявить его союзником молодого двора. Единственное, на что решился Бестужев, это передать Екатерине Алексеевне через ювелира Бернарди, вхожего во все столичные дома, записку. В ней он осторожно, с массой оговорок, сообщал, что фельдмаршал Апраксин на допросах держится стойко и история с письмами пока не всплыла, но как все обернется дальше, сказать трудно. Ответа он не получил, да и не ждал особо, что Екатерина Алексеевна доверит бумаге свои мысли, опасаясь попасть в очередной раз под подозрение. А потому оставалось ждать, как будут развиваться события.

Время шло, а речь о письмах следователи, допрашивавшие Апраксина, так и не заводили. Алексею Петровичу сведения те доставляли доверенные лица, хорошо знавшие его щедрость на этот счет, когда дело касалось его личной участи. Бестужев долго размышлял, в чем же причина, и наконец понял, кто был заинтересован в сокрытии переписки Екатерины с главнокомандующим. Вполне возможно, на то последовало личное распоряжение императрицы, не пожелавшей, чтобы союзники в лице Австрии и Франции заподозрили российскую сторону в симпатиях к Пруссии. А именно на это намекали оба двора в своих посланиях к Елизавете Петровне после отступления Апраксина из Восточной Пруссии. А если до них дойдет хоть отдаленный слух, что тому отступлению немало поспособствовал молодой двор в лице наследника и его супруги, то международного скандала не избежать. А там недолго и до разрыва отношений между союзниками, и тогда Россия останется в одиночестве, затеяв войну с Фридрихом. Допустить такой поворот императрица никак не могла и, судя по всему, решившись на арест Апраксина, надеялась тем самым урезонить союзников, свалив на фельдмаршала все грехи за провал кампании. А теперь, когда союзники немного поостыли, обо всем остальном следовало забыть.

Впрочем, после поспешного отступления Апраксина, слухи о письмах, просочившиеся непостижимым образом в петербургское общество и быстро распространившиеся среди простого люда, еще какое-то время витали в умах, будоража обывателей угрозой измены и заговора молодого двора. И хотя в слухе том, как и в прочих, появляющихся вокруг лиц подобного рода, гораздо больше было домыслов, чем правды, канцлер заранее предвидел, что добром это дело не кончится. А потому поспешил направить капитана гвардии Кураева, которому он доверял, как самому себе, чтобы он упредил фельдмаршала и избавил того от писем великой княгини. В результате тот лишь потратил время и массу сил, чтобы положить на стол канцлера письма жены главнокомандующего. Здесь Бестужев усматривал скорее небрежность самого Степана Федоровича, случайно перепутавшего связки. Если принять во внимание рассказ Кураева о нападении на него в Нарве, ясно обозначилось желание недоброжелателей канцлера, задавшихся целью заполучить порочащую великую княгиню переписку и тем самым подвести под монастырь Бестужева как соучастника.

Задача для Бестужева оказалась не из легких, и решить ее можно было, лишь проверив остальные бумаги Апраксина. А они, по имеющимся у канцлера сведениям, находились уже в Тайной канцелярии на столе у Алексашки Шувалова. Несколько дней канцлер размышлял на эту тему и, так ничего не предприняв, решил: время само покажет, как ему поступить. К тому же он чувствовал, что почва буквально на глазах уходит у него из-под ног, что-то неуловимо меняется при дворе и вообще в мире, обозначились новые веяния. Но откуда это шло, Алексей Петрович понять до конца не мог.

 

Глава 3

ПОЛК

1

Когда Василий Мирович и Георгий Калиновский вернулись в полк, там шла неторопливая походная жизнь военных людей, которые после долгих переходов наконец-то могли отдохнуть и вволю отоспаться. Никто не ждал, что неприятель кинется преследовать их в Курляндии, а потому караулы выставлялись обычные, как в мирное время. Офицеры не проявляли особого рвения в муштре и подготовке к обязательным в иных случаях парадам и смотрам. Небольшая деревенька, которую, по русским понятиям, и деревней-то назвать нельзя было, поскольку насчитывалось там менее десяти крестьянских хозяйств, стояла на каменистом берегу мелкой речушки, где и встал лагерем Сибирский полк.

После сражения при Гросс-Егерсдорфе в полку произошли большие изменения: взамен убитых и отправленных на лечение раненых офицеров были назначены служащие из нижних чинов. Правда, какое-то время они вынуждены были оставаться в том же звании, пока готовились бумаги на их повышение, поэтому все они ждали с нетерпением, когда к ним начнут обращаться в соответствии с новым чином. В их число попал и Василий Мирович, во время боя не дрогнувший и проявивший себя вполне достойно. Впрочем, сам он старался не вспоминать о своем боевом крещении, представлявшемся ему ранее совсем иначе. Тут же он почувствовал себя седьмой спицей в колеснице, когда твоим мнением никто не интересуется и никаких подвигов от тебя не требуется. Нужно лишь выстоять, несмотря ни на что, не дрогнуть, не побежать, поддавшись общей панике, а если и испугался – а страшно было наверняка всем, – то внешне это никак не показать.

Видимо, из таких соображений начальство сочло нужным перевести его в другой батальон на место выбывшего подпоручика. Ему было жалко расставаться со своим капральством, да и солдаты, привыкшие к своему «капральчику», провожали его доброй улыбкой и советовали на новом месте долго не задерживаться, а получив очередное повышение, возвратиться к ним в чине хотя бы капитана, а еще лучше – сразу полковника. Последним к нему подошел чуть смущенно Тахир и с поклоном протянул небольшой нож с костяной ручкой в оправленных медными накладками ножнах со словам:

– Твоя будет…

– Спасибо, Тахир, большое спасибо. Ты хороший стрелок! Бог даст, к концу войны дослужишься до капрала и домой вернешься большим человеком.

– Зачем так говоришь? – не согласился тот. – Моя и так хорошо служит. Моя зверь стрелять любит, а человек – плохо…

– Пруссак он иногда хуже зверя бывает, – подначил его стоявший неподалеку Фрол, которому тоже обещали дать звание ефрейтора за проявленную сноровку, к чему он отнесся с полным равнодушием.

– Любой человек может зверем быть, когда надо, – возразил Тахир со своей обычной рассудительностью. – Всех тогда стрелять будешь однако?

– Ладно, – примирительно высказался Мирович, желая прекратить их очередной спор, – не поминайте лихом, свидимся еще, тогда и повоюем.

На новом месте ему указали на палатку, где помещалось несколько человек из числа унтер-офицеров, с которыми ему и предстояло служить вместе. Все они были старослужащими из нижних чинов, прошедшие через турецкую кампанию, после чего и получили повышение. Двое из них, Павел Буров и Сергей Киселев, оказались мещанами из Тюмени, добровольно пошедшие служить еще при бывшей царице Анне, надеясь дослужиться до офицеров, но из-за мещанского происхождения смогли подняться не выше звания прапорщика. Оба они были старше Мировича лет на десять, а потому особой дружбы у него с ними не вышло. Зато Георгий Калиновский, имевший всего лишь чин сержанта, дворянин по происхождению, был не намного старше Василия. И они довольно скоро нашли меж собой общий язык. К тому же Георгий состоял в приятельских отношениях с ротным провиантмейстером Шуховым, который часто поручал ему доставку провианта из близлежащих селений. Мирович быстро смекнул, что это знакомство может принести ему определенную выгоду, и напрашивался в такие поездки вместе с Калиновским, на что тот пошел охотно, узнав, что Василий хорошо знает грамоту и может изъясняться с местными жителями по-немецки. Но, будучи скрупулезным во всех мелочах, он не преминул зачитать ему выдержку из петровского указа, который он возил с собой в седельной сумке, где им лично был подчеркнуто следующее:

«Пропитание как людей, так и скоту наиглавнейшие дела суть, о чем мудрый и осмотрительный генерал всегда мыслить должен, ежели хощет, чтоб сущее под его командою войско в том никакого недостатка не имело и всегда в добром состоянии пребыло…»

Мирович с удивлением выслушал его и тут же поинтересовался:

– Так то для генералов прописано, а мы с тобой тут при чем?

– Генерал за всей армией следит, а мы должны о своей роте заботу проявлять, чтоб они во всем достаток имели.

«Так и шел бы по провиантской части», – хотел было заявить Мирович, но сдержался, решив не обижать товарища, иначе мог остаться без его дружеского участия.

– Верно говоришь, – поддакнул он ему. – Тут каждый должен о пользе солдатской думать. – Его же при этом разбирал смех, стоило ему вспомнить, что приходилось иной раз хлебать из общего с солдатами котла, до которого доблестные провиантмейстеры доносили едва ли не половину положенных по штатному расписанию продуктов.

– Вот и я о том же, – кивнул Калиновский. – Сытый солдат и воюет как надо, а с голодного какой толк?

– Эх, Георгий, тебе бы в генералы! Глядишь, и жизнь у нас всех другая пошла бы, – не удержался все же Василий.

– А чего? Буду справно служить, может, и доведется. Коль не генералом, то хотя бы иной чин получить, не все же мне в сержантах ходить.

Василий порой удивлялся его детской наивности, сквозившей в каждом слове и поступке, и вновь подумал:

«Да, не скоро ты с такими своими мыслями до генерала дослужишься без связей и знакомств…»

Тем не менее Георгий вызывал в нем расположение благодаря своей неподдельной честности и открытости. Если он брал у кого-то гребень, чтобы привести в порядок свою косицу, то обязательно возвращал со словами благодарности, а если видел чьи-то порванные сапоги, то советовал хозяину тут же, пока они не порвались совсем, отнести их к сапожнику. У него всегда можно было занять денег в долг, и он, в отличие от большинства старослужащих, не брал за то проценты. Но вот солдаты Калиновского, как сразу заметил Мирович, не особо почитали его за постоянные придирки к их обмундированию. Нет, он не грозил им телесными наказаниями, как то водилось среди большинства сержантов, перед которыми нижние чины трепетали и боялись пуще старших по званию, а всего лишь, проходя перед строем, указывал на всевозможные оплошности в одежде. Те в ответ молчали, но как только сержант уходил дальше от них, начинали костерить его на чем свет стоит. Может быть, накажи он кого-то из них, это пошло бы на пользу и другим, но Калиновский не мог себе того позволить.

Мирович как-то поинтересовался, отчего он так мягок с солдатами, и тот, нимало не смущаясь, пояснил:

– Меня самого батюшка колотил за всякую провинность, а за большие проступки отправлял на конюшню, где пороли весьма изрядно. Вот я тогда и поклялся, что в жизни других пальцем не трону.

– Тогда бы не в армию, а в монастырь шел, – ответил на его откровение Василий. – В армии без этого никак нельзя. Солдат наш к порке привычен, иначе от него ничего не добьешься.

– А тебя самого пороли? – спросил Калиновский, пытливо вглядываясь в глаза Мировича, будто тот может сказать ему неправду и он сразу об этом узнает по его глазам.

– Бывало, – вспомнил тот свое обучение в Тобольской семинарии. – Не сказать, чтоб особо сильно, но розог изведал не один раз.

– И как тебе?

– Да никак! Всех пороли, а я чем других лучше?

– Но ведь ты дворянин?

– И что с того?

– Вот я слышал, что во Франции и других странах в знатных семьях мальчиков никогда телесно не наказывают, поэтому они другими, нежели мы, вырастают.

– Не знаю, я там не был, ничего не скажу, – ответил ему Мирович и, чтоб прекратить бесполезный спор, предложил:

– А ты попробуй разок кого-то побить и увидишь, он совсем иначе себя вести начнет.

– Нет уж, увольте, сударь. Тут я с тобой никак не соглашусь, – затряс головой Калиновский. – Пусть он слово мое слышит и исправляется от того, а бить не стану и тебе не советую…

Но подобные разногласия не мешали им оставаться в дружеских отношениях и теперь. После их совместной поездки в Нарву Мирович пришел к выводу, что вряд ли когда Калиновский изменится, что показал случай во время их встречи с Кураевым. Уж слишком прямолинейно, в черно-белом цвете, воспринимал тот мир и все в нем происходящее. Поначалу Мирович думал, что Георгий извлекал какую-то выгоду из своего знакомства с провиантмейстером и втихую продает часть продуктов, которые он закупает, или оставляет себе хотя бы часть отпущенных ему денег, но тут он окончательно убедился в честности сержанта и немало тому удивился. Вся предыдущая жизнь приучила Василия думать прежде всего о себе самом, а лишь потом об окружающих. Так уж сложились обстоятельства, из которых он сумел извлечь этот урок. Нет, он помнил бескорыстную помощь солдаток во время его обучения в Тобольской бурсе и был премного благодарен им за это. Он знал, что сам никогда не отберет последний кусок у нищего или голодного человека, но люди богатые, нажившиеся за счет других, стояли для него особняком. Он не собирался никого грабить или обворовывать, но пройти мимо своего фарта, вспомнилось ему вдруг где-то слышанное словечко, он не мог. Такая удача, как выигрыш в карты, могла, по его мнению, способствовать лишь смелому и удачливому человеку. А удача там, где ты ее ждешь и ищешь, поэтому знакомство с Кураевым и его обещание встретиться вновь будоражили его воображение. А что Георгий? Он будет и дальше тянуть свою лямку, жалеть солдат, помогать вполне бескорыстно провиантмейстеру Шухову, который, судя по его сытой морде, не брезгует прикарманивать часть отпущенных ему денег, и на старости лет, глядишь, дослужится до звания младшего офицера. А вот сам Василий мечтал совсем о другом, надеясь, что судьба будет к нему благосклонна.

Когда они прибыли в расположение лагеря, Калиновский оставил своего коня Василию, а сам отправился вместе с двумя подводами, на которых вслед за ними солдаты из ротного обоза везли закупленные ими продукты, к палатке все того же провиантмейстера, чтоб сдать ему все рук на руки. Мирович же привязал коней у коновязи и прошелся по лагерю, пытаясь определить, что в нем изменилось за время их отсутствия. Все так же стояли в положенных местах часовые, со стороны леса слышались звуки строевой команды, от кузницы доносились звонкие удары молота и ржание лошадей, которых кузнецы насколько дней перековывали, готовя к долгой зиме. Он прошел возле палаток своей роты, заглянул в них, но там было сыро и пусто. Солдаты в этот час должны были находиться на стрельбах или на строевой подготовке. Теперь не было нужды постоянно находиться возле них, поскольку должность подпоручика подразумевала надзор за теми же капралами и сержантами во время учений, а в бою он должен был помогать старшим офицерам и выполнять их поручения.

Василий не сразу привык к тому, что подчиненные стали именовать его «ваше высокоблагородие», хотя такое обращение, чего скрывать, пришлось ему по нраву. Но те же унтер-офицеры, видя его молодость, пытались обходиться с ним панибратски, называя чаще всего по имени, обращались на «ты», давая этим понять, что рановато ему пока еще причислять себя к обер-офицерскому кругу. Василий не слишком противился тому, понимал, что тут ничего не исправишь, и если начать ссору с кем-то из них, то неизвестно, на чьей стороне окажутся старшие по званию офицеры, далеко не все из которых относились к нему открыто и дружелюбно.

Вот и сейчас он мог пойти и понаблюдать, как проходят учения, а потом отчитать любого из капралов за плохую солдатскую выучку, как это частенько делали другие офицеры того же звания, срывая свою злость на подчиненных. Но делать это ему не хотелось не только из-за усталости после дороги, но еще и потому, что обиженный им капрал, будучи в добрых отношениях с ротным поручиком, мог на него, Мировича, донести по любому поводу и попробуй, оправдайся потом в своей правоте, отведи наговор. Так что он счел за лучшее пройти в свою палатку, дождавшись предварительно Калиновского, рядом с которым он почему-то чувствовал себя спокойнее и увереннее.

2

Когда Георгий подошел к нему, они заглянули в свою палатку, где обнаружили сидящих за картами четверых унтер-офицеров. Те лишь взглянули на вошедших и продолжили игру. Двое из них, Павел Буров и Сергей Киселев, жили здесь же, в палатке, двое других были из соседней роты. Вместо стола им служил ротный барабан, гулко отзывающийся на каждый шлепок брошенной карты. Рядом с играющими дымилось несколько обугленных головешек, создававших смрадный запах в палатке. Но игроки не обращали на то ни малейшего внимания, полностью сосредоточившись на своем занятии.

– Сожжете так палатку, – по привычке заворчал Калиновский, не умевший ни в какой ситуации скрыть свое пристрастие к неукоснительному исполнению всех уставных предписаний.

Василий же лишь усмехнулся, предвидя, что тот услышит в ответ от не особо привыкших к подобным замечаниям сослуживцев.

– Вот ты и погляди за костерком, – не отрываясь от игры, посоветовал Киселев. – Сейчас, коль выиграю, то к вечеру винцом разживемся, погуляем.

– Откуда деньги взяли? – поинтересовался Калиновский, сдвигая ногой головни в одну кучу.

– Так жалованье выдали, – отвечали игроки.

– Когда? – спросил Мирович, у которого, как и во время учебы в Шляхетском корпусе, с наличностью было все так же печально, если не считать денег, полученных от Кураева. Из-за этого он и отказывался играть в карты, проигравшись как-то вчистую.

– Вчера вечером. Мы за тебя получили, Василий, – засмеялся Буров и хитро подмигнул ему. – Я жалованье твое уже на кон поставил, – не преминул тот напомнить Мировичу о его проигрыше.

– Как? – не поверил Василий.

– Да слушай ты его! Шутит, – отмахнулся Киселев. – Моя взятка, – тут же сообщил он и сгреб лежащие на барабане кучкой монеты.

– Ах ты, дьявол тебя побери! – бросили карты остальные игроки. – Везет тебе сегодня, Пашка.

– Бывает, что и везет, – снисходительно ответил тот. – Зато в прошлый раз продулся начисто.

– Может, в долг дашь? Отыграюсь, – попросил один из гостей, почесывая давно не бритый подбородок.

– Не умеешь играть, не садись, – покачал головой Буров. – В долг мне еще батя родной запретил давать и самому не занимать. С чем приехали? – повернул он голову к Мировичу и Калиновскому. – Чего привезли?

– Как обычно: крупа пшенная и сухари. А ты чего хотел?

– Мало ли чего я хотел! – покрутил тот головой, засовывая собранные деньги в пороховую сумку, лежащую подле него. – Бабы-то там как, в Нарве? В гости ни к кому не напросились?

– Какие бабы! – начал было Мирович. – Мы там такого насмотрелись… – Но тут Калиновский больно наступил ему на ногу и объявил:

– Фельдмаршала Апраксина под арест взяли. При нас все и вышло…

– Как под арест?! – вскочили со своих мест унтер-офицеры. – Быть того не может!

– Скоро сами узнаете. А я говорю о том, что самолично видел.

– Кто же теперь за него командовать станет?

– Пришлют кого-нибудь.

– Ага, из немцев, – высказал предположение Сергей Киселев. – Мало их в армии на нас ездит, так еще добавят.

– Может, Фермора назначат, – высказал свое предположение Калиновский.

– Филиппа Филипповича? – изумились все. – Так он и есть чистокровный немец. Хуже, чем он, никого и не придумать.

– Нет, он англичанин, – пояснил Мирович.

Вилли Вильмович Фермор, пятидесятилетний генерал, ровесник Апраксина, родился действительно в Англии, но еще при Петре перешел на русскую службу, воевал с турками и шведами, но всегда оказывался на вторых ролях, заслоняемый более деятельными и активными полководцами. Елизавета Петровна относилась к нему с большим почтением и неоднократно, минуя фельдмаршала Апраксина, направляла свои послания лично ему. Но будучи иностранцем, особой любовью солдат он не пользовался, для которых самый плохонький русский генерал казался милее и предпочтительнее, нежели образованный чужеземец.

– Чего гадать, скоро узнаем, – подвел итог спору Павел Буров. – Без начальника армию все одно не оставят. А нам чего беспокоиться? Ни вас, ни меня в генералы не произведут.

– Не в генералы, так в капралы, – рассмеялся один из гостей, – а мы и так уже в капралах ходим.

Вдалеке проиграла труба, извещая обеденное время, и все унтер-офицеры дружно потянулись к походной кухне, на ходу обсуждая только что услышанную новость.

Как и предполагали молодые люди, через неделю по армии зачитали указ императрицы об утверждении генерала Фермора главнокомандующим. Но особого воодушевления или неприятия ни у высших офицерских чинов, ни тем более у солдат его назначение не вызвало. Правда, прошел слух о том, будто бы после Рождества ожидается выступление в Восточную Пруссию и последующая затем жаркая летняя кампания. Войска срочно начали укомплектовывать до штатного состава, в котором был большой некомплект во время спешного выступления при Апраксине; выдавалось зимнее обмундирование, солдат отправляли в ближайшие леса для заготовки дров для полковых кухонь и ночного обогрева в палатках. Такая подготовка служила добрым предзнаменованием, что не погонят, как в прошлое лето, непонятно куда, а все будет просчитано и согласовано.

Многим, кто участвовал в сражении при Гросс-Егерсдорфе, чины даны были вне положенного регламента. Ранним хмурым утром перед строем им зачитали приказ по полку, и они тут же произнесли слова присяги, что полагалось делать при каждом новом назначении на чин.

Василию Мировичу, выделявшемуся среди других своим ростом, выпала честь стоять правофланговым, и он, подпуская в голос хрипотцу, как то делали обычно старослужащие, поедая глазами начальство, находящееся в нескольких шагах от него, повторял вслед за всеми:

«Я, Мирович Василий, обещаюсь перед всемогущим Богом служить Всепресветлейшей нашей Государыне верно и послушно в оных воинских артикулах и все исполнять исправно. И ежели что вражеское и предосудительное против персоны Ее Величества или Ее войск услышу или увижу, то обещаюсь об оном по лучшей моей совести извещать и ничего не утаивать. И во всем так поступать как честному, верному, послушному, храброму и неторопливому солдату подлежит. В чем поможет мне Господь Бог всемогущий».

Затем каждый из присягнувших направлялся к полковому знамени, где опускался на колено и целовал край бархатного полотнища, крестился на образ Владимирской Божьей Матери и подходил к кресту, которым их благословлял стоявший подле иконы священник. Мировичу, как и другим, вручили шейный горжет подпоручика с полковым гербом и положенный ему по чину офицерский протазан, с которым он должен был теперь являться на все построения и не расставаться с ним в бою. Большинство из бывалых офицеров предпочитали оставлять его в своей палатке или в каком другом надежном месте, а брать вместо него шпагу и пару заряженных пистолетов. Но обладание офицерским протазаном само по себе было важным отличием, и молодые офицерики первое время не расставались с ним ни на минуту, подчеркивая свое превосходство над пожилыми унтерами, по любому поводу подшучивающими над ними из-за этой самой «рогатины», как они называли протазан.

Мировича дружески хлопали по плечу сослуживцы, шутливо дергали за косицу, предлагали спрыснуть повышение, но он сунул свой протазан в руки оказавшемуся поблизости Калиновскому, выскользнул из толпы и, широко шагая, направился на речной берег, поддавшись желанию хоть какое-то время побыть одному, вдали от праздничного шума.

Речушку уже сковало тонким ледком, и лишь возле берега зияли синевой водные промоины, чуть покачивались прибитые к камням обломки веток, сосновая хвоя, торчали острыми пиками засохшие пучки травы. Сюда не доносились голоса из лагеря, зато хорошо было слышно, как где-то за речкой позвякивает топор, вонзающийся в ствол дерева. Василий опустился на холодный камень, положил рядом с собой отливающий серебром горжет, прикрыл его сверху шляпой и неторопливо набил короткую солдатскую трубочку, подаренную ему солдатами бывшего его капральства. К курению он пока еще особо не пристрастился, но в трудные минуты трубка помогала собраться с мыслями, а поэтому доставал он ее довольно редко, в основном оставшись наедине с самим собой. Он выбил огонь, раскурил табак и всмотрелся в противоположный берег. Обилие камней самой разной величины резко отличало Курляндский край от русской провинции, делало его более мужественным, неприступным, вызывало легенды о закованных в броню рыцарях, замках, в которых они жили когда-то. Несколько таких замков попадалось Василию на глаза во время летнего похода, но все они выглядели неказисто с обломками крепостных стен, сухими рвами с выцветшими штандартами на башнях с провалившейся крышей. Их былое величие дополняли тощие лошади, обычно пасшиеся поблизости без всякого присмотра.

Он представил, как бы повел себя, если ему довелось бы стать хозяином одного из таких замков. Первым делом вывесил бы на воротах щит со своим родовым гербом Мировичей. Отец рассказывал, что их поместья славились своими богатствами и род их шел со времен первых киевских князей. Затем он завел бы отменных коней и охотничьих собак, с которыми бы и выезжал на охоту на зависть соседям. В жены он взял бы себе дочь какого-нибудь герцога или барона, а вместе с ней и хорошее приданое. О детях он не думал, то не так важно. Главное, чтобы все в округе знали и уважали его, Мировича, считали за честь пригласить его к себе в гости, породниться с ним…

Сейчас он получил повышение по службе, пусть и незначительное, но он на том не остановится, а в первом же сражении проявит себя: вынесет из боя полкового командира, заслонив его своим телом, а еще спасет знамя. И за это… за это его непременно вызовут в Петербург, представят императрице, наградят боевым орденом и офицерским званием. Почему он, потомственный дворянин, должен влачить полунищенское существование, жить на жалованье, которого едва хватает, чтобы содержать в порядке свою амуницию? Ему вспомнился бравый гвардейский капитан, с которым случай свел их в Нарве. Тот наверняка не считает полушки и копейки, а рассчитывается полновесным серебром. Тут ему вспомнились те деньги, что он получил за незначительную услугу, и Василию стало вдруг стыдно, захотелось прямо сейчас выбросить их в реку. Но стыд – одно, а нужда – совсем другое дело, и он со вздохом отогнал от себя эту мысль.

Но почему так несправедливо устроен мир? Почему он должен страдать за грехи своих предков, что не поладили когда-то с российским императором? А теперь Украина и вовсе стала частью России, и даже гетман назначался в Петербурге. И хотя Василий родился и вырос в Сибири и толком не знал языка своих предков, а мать его была русской женщиной, он все равно считал себя потомком вольных запорожских казаков, никому не подчиняющихся и живущих по своим собственным законам. Видимо, вольность та порой прорывалась в нем наружу, коль он получил среди кадетов корпуса обидное прозвище Суржик. Но в то же время она выделяла его из числа остальных, указывала на непримиримый дух и независимость от существующих порядков. Он и держался обычно особняком от остальных воспитанников, не водил особой дружбы ни с кем, а в случае обиды мог такого наговорить обидчику, что потом самому становилось неловко.

Несколько раз он порывался написать письмо Алексею Разумовскому, который, по словам сибирского владыки, в свое время поспособствовал определению его в кадетский корпус, но едва брался за перо, положив перед собой чистый лист, останавливался, не зная, с чего начать. Вспоминались слова бабки Пелагеи: «Он светлейшим графом стал через амурные дела с дочкой того, что нас всего лишил. А так бы до сих пор на клиросе пел и в хате с крышей соломенной жил…» Нет, не мог он себя пересилить и назвать выскочку Разумовского «светлейшим», унизиться до просьбы, до прошения о помощи к человеку ниже себя по происхождению. Не Разумовский, а он, Мирович, должен жить при дворе, где давно бы получил графский титул. И служить он мог бы в гвардии, а не в пехотном полку, где приходится спать в общей палатке с неумеющими даже поставить свою подпись унтерами, питаться из общего котла и не иметь свободных денег. Тут его мысли вновь вернулись к случайной встрече в Нарве с капитаном гвардейцев, и он принялся мечтать о поездке в столицу, по которой ужасно соскучился, несмотря на то, что провел в ней свои далеко не самые лучшие дни.

Сейчас, на берегу замерзшей незнакомой речушки, покуривая трубочку, он ощущал себя столь одиноким и обиженным на весь мир, что хотелось завыть, закричать во все горло. И горжет подпоручика не особо радовал, а почему-то даже вызывал раздражение и злость.

А еще ему вспоминались ночные встречи с Урсулой, с которой они так нелепо расстались. Помнит ли она о нем? Ждет ли? Или это так, случайная встреча, о которой лучше всего просто забыть…

«Нет, я им еще покажу, кто есть Мирович! Не подвиг, так что-то иное совершу, чтобы обо мне узнали все…» – думал он, до хруста сжимая зубами мундштук трубки.

– Вот ты где! – услышал он голос за спиной. – А я уж с ног сбился, ищу тебя повсюду. Не захворал случаем? – То подошел Георгий Калиновский, который тоже получил повышение из сержантов в прапорщики и был тому донельзя рад, не считая себя в отличие от Василия обиженным на всех.

– Не по себе чего-то, – отозвался Мирович.

– Радоваться надо повышению, а ты хмурый сидишь, в одиночку, словно тебя в Сибирь ссылают. Пойдем к другим. Там уже пир горой, нас с тобой ждут. Нехорошо от всех отделяться.

– Радоваться? – вскочил на ноги Василий. – Чему радоваться? Вот этой бляхе, будь она трижды проклята! – и он размахнулся, собираясь бросить в прорубь горжет подпоручика.

– Не смей! – перехватил его руку Калиновский. – Под суд пойдешь, ежели кто увидит. Да что с тобой вдруг? Думал, сразу в полковники произведут? Тогда уж лучше сразу в генералы.

– Мне противно служить с мещанскими сынками, готовыми кланяться по любому поводу вышестоящему начальнику! А ежели он еще одарит их улыбкой, то и вовсе могут в лепешку расшибиться, только бы выслужиться перед ним хоть доносом или иной подлостью. Подлый народ! И сами то понимают, но без того жить никак не могут! Черт бы побрал их всех и начальство в придачу, – злобно выругался он.

– А ты, значит, на подлость не способен? Уверен в этом? – насмешливо спросил его Калиновский, положив руку Василию на плечо.

– Уверен не уверен, а видеть все это сил моих нет. Вот у запорожских казаков за доносы на товарищей своих в мешок зашивали, песок туда каждый по горсти бросал и в воду! Вот это закон!

– Вспомнил времена, когда это было! – попытался урезонить его Калиновский. – Теперь ты, Василий, в русской армии служишь, и тут другие законы, но карают за провинности, сам знаешь, нещадно. Слышал ведь, как в соседнем полку нескольких человек, что из боя бежали, вздернули перед строем? Вот. А ты говоришь, в мешок да в воду. В петле качаться тоже несладко. И выкинь ты все эти мысли о вольностях былых из головы, целее будешь. Услышит кто другой, и впрямь донесет, тогда узнаешь, какие нынче законы. Послушай меня: по краешку ведь ходишь с мыслями такими. Не приведи Господь, оступишься. Ты сегодня присягу давал на верность императрице, поэтому служи и не думай ни о чем таком….

– Противно мне ее читать было, – сморщился Мирович.

– Чего стыдно? – не понял его Калиновский.

– Да присягу эту. Мог бы, так и читать не стал бы… – все еще не остыв, ответил ему Василий.

Калиновский, услышав такие слова, тоже вышел из себя и бросил ему в лицо:

– Значит, противно тебе было присягу на верность читать, да? Да кто же ты тогда, коль не самый настоящий обманщик? Может, еще и кукиш в кармане держал?

Потом он, посмотрев на сумрачное лицо своего друга, пожалел его и посоветовал:

– Коль тебе так тяжело, то попросился бы в отпуск или на здоровье пожаловался. Глядишь, и отпустят, коль тебе так тяжело служить. Мне вот нравится служить. Всегда хотел при армии состоять. А коль дал присягу, то и служи как должно. И связан ты ею теперь на всю жизнь без всяких оговорок, что кто-то против тебя подлость замыслил. Начальство на то и поставлено, чтоб все видеть и за тебя решать. Тем и хороша наша служба.

– Тебе легко говорить. У твоего отца хоть малая деревенька, но есть, – Василий неожиданно перевел разговор на болезненную для него тему. – И с нее тебе деньжата присылают, а я за одно жалованье служу, как пес цепной за тарелку каши.

– Говорю тебе: уйди со службы, коль невмоготу.

– И куда потом? Канцеляристом в заштатный городок? Взятки брать по маленькой? Жениться на мещаночке, как мой отец? А потом тянуть лямку до конца жизни, из нужды выбиваясь. Не хо-чу!

– А коль не хочешь, то служи честно и мысли всякие из башки своей выбрось! Христос терпел и нам велел. Сейчас все служат. И нам с тобой на роду написано. Да не так уж жизнь и плоха, если вдуматься. В очередной раз поедем за провиантом, можно и с девками познакомиться. Глядишь, и полюбится какая, – он доверительно обнял друга и повел к лагерю.

3

…Новый чин не особо добавил Мировичу хлопот по службе, скорее наоборот: теперь он требовал с капралов смотреть за вооружением и амуницией солдат их роты. Но поначалу, еще стесняясь спрашивать с тех, с кем жил в одной палатке, беспрекословного подчинения, старался сам найти для себя занятие и, как и раньше, проводил занятия с вновь прибывшими солдатами, учил их оружейным приемам, водил на положенные по расписанию стрельбы.

Дней через десять его вдруг неожиданно вызвал к себе майор полка Аверьян Антонович Княжнин и, для начала осведомившись о делах в роте, чуть кашлянув, спросил:

– Чего это тебя в Петербург вдруг требуют? Вроде ни в чем не провинился, ни по какому делу не проходил… И вдруг – в столицу…

– Кто требует? – как эхо отозвался Мирович.

– Сам у тебя узнать хотел, – пожал плечами майор. – Может, натворил чего? Опять тогда бы за тобой прислали конвой по всей форме и повезли бы на саврасых для дознания. А тут: «Прибыть капралу Василию Мировичу…» Они там еще не знают, что тебя в чине повысили, значит, какие-то старые грешки за тобой открылись или иное что? – терпеливо выпытывал он подробности у Василия.

– А куда прибыть следует? – нетерпеливо переспросил тот майора, хотя сам уже догадался, кто вызывает его в столицу.

– Как куда? Я и говорю, в Петербург тебе надлежит явиться, не мешкая, за казенный счет…

– Петербург большой, а там куда прибыть? – Мирович не желал показывать своей осведомленности в этом вопросе.

– А, ты вот о чем, – наконец дошло до тугого на ухо майора. – Так тут ничего не сказано, – озадаченно наморщил он нос. – И в самом деле, вызывают в столицу… и вот ведь какой конфуз. Придется курьера направлять в штаб, чтобы ответ дал.

Василию Мировичу вдруг донельзя захотелось в Петербург, и когда он представил, сколько времени уйдет на отправку курьера, а потом на выяснение места назначения, а армия за это время может сняться и уйти… Потому он решил помочь майору и, словно до него только сейчас дошло, спросил:

– Ваше превосходительство, а вы гляньте, чья печать стоит на бумаге? Она там должна стоять обязательно.

– Печать? – удивился майор. – А чего тебе до печати? Печать государственная и подпись канцлера Бестужева. Ну, не его самого, а секретаря.

– Значит, к канцлеру меня и вызывают, – радостно ткнул пальцем в подпись Мирович. – Чего тут непонятного?

– Что за дела у тебя с канцлером? – подозрительно взглянул на него Княжнин. – Какое отношение он к нам имеет?

– То мне неведомо, – отвечал Мирович. – Но как обратно вернусь, то вашему превосходительству обязательно все доложу.

– Сделай милость, голубчик, доложи, – кивнул майор. – А сейчас иди, выписывай подорожную и все, что положено. На все про все даю тебе срок двадцать дней. Чтобы к назначенному времени был в полку. А за опоздание сам знаешь… время военное, лишних неприятностей себе не сыщи. Все понял? Тогда ступай. Повезло тебе на Рождество в столицу попасть, – вздохнул Княжнин напоследок.

Выправив все нужные бумаги, Василий первым делом кинулся сообщить о том Калиновскому, который отдыхал после ночного дежурства. Растолкал его и ткнул под нос подорожную, произнеся с радостной улыбкой:

– В Петербург вызывают!

– Это кто же тебя туда вызвал? – с подозрением глядя заспанными глазами на Василия, поинтересовался он. – Или сам не знаешь?

– А ты не догадываешься? – И, понизив голос до шепота, Василий пояснил: – От самого канцлера Бестужева грамота пришла. Помнишь того капитана в Нарве?

– Помню, – кивнул головой Калиновский. – Неприятный малый. Так и знал, что он тебя в покое не оставит, втянет в свои дрязги. Но почему именно тебя? Что у них там, в столице, народ перевелся?

– Мне на то наплевать: почему, отчего. Главное, что в столицу еду, – приподнял он с постели Георгия. – В столицу! На Рождество!

– Не забудь от моего имени императрице поклониться, – шутливо ткнул тот Василия кулаком в бок. – Скажи, мол, служит такой Георгий Калиновский и никто о нем не знает. А из него может неплохой генерал выйти. Пущай посодействует, а уж я тогда… – и он скорчил ужасную гримасу, изображая из себя сердитого генерала.

Василий не вытерпел и рассмеялся, тем более что на душе у него было радостно и светло, словно не он совсем недавно готов был выбросить горжет подпоручика куда подальше и весь свет ему был не мил.

– Может, сказать тому капитану, чтобы и тебе бумагу выправил? Вместе там будем… – с надеждой в голосе спросил он, хотя заранее предвидел, что Георгий откажется от его предложения.

– Благодарю покорно, – сморщился как от чего-то кислого Калиновский. – Мне больше по душе военные дела, чем… – не договорил он.

– Чем какие? Ну, договаривай, – неожиданно обиделся на него Василий, хотя хорошо понимал, что имеет в виду его друг.

– Сам не понимаешь? Не догадываешься, поди, чем тот капитан занимается? Тебе объяснить?

– Поясни, поясни, а я послушаю.

– Сыском он занят и еще разными гадостями. Вот чем, – выпалил Калиновский, чуть отстраняясь от Мировича. – Пусть бы и дальше занимался, так он еще и тебя втянет, несмышленыша.

– Это почему вдруг я несмышленыш? – окончательно обиделся Василий, багровея лицом.

– Хватит, а то рассоримся. Мое дело предупредить, а ты поступай, как знаешь. Хорошо? А на друзей обижаться нечего зазря. На то они и друзья, что сказать могут, чего иной никогда не скажет. Я тебе, Василий, добра желаю. И если не прав окажусь, то готов извиниться за свои слова. Вернешься обратно, тогда и поговорим. Договорились? Тогда мир? – и он протянул Мировичу свою ладонь.

В этот момент в палатку ввалилась компания все тех же картежников во главе с Павлом Буровым, и они тут же расселись вокруг барабана, вынули припрятанные под постелью карты. Они умудрялись едва ли не каждый день покупать на что-то вино в ближайшем селении, а может, доставали его через того же провиантмейстера Шухова, и, как только выдавалось свободное от службы время, резались в карты. Поначалу приглашали и Мировича с Калиновским, но Георгий в силу своей всегдашней принципиальности отказывал им, а Василий, памятуя о последнем проигрыше, отказывался. В результате приглашать их перестали, откровенно насмехаясь над их юным возрастом. Все свелось к тому, что они начали жить как бы обособленно, особенно после того, как Мировича и Калиновского повысили в званиях, а мещан-картежников никак не отметили. Вот и сейчас, занятые своим азартным делом, они даже не обратили внимания или сделали вид, что не заметили присутствия Мировича и Калиновского в палатке, и вели себя так, словно они здесь совсем одни.

Потому Василий поспешил закончить прощание с другом и, протянув свою руку в ответ, согласно кивнул:

– Мир, конечно…

Но обида его отнюдь не прошла, а лишь отступила. За резкими словами Георгия ему виделась скорее зависть, а не участие и желание помочь «не впутаться», как он выразился, в грязное дело. Поэтому простился он с ним сдержанно и, не оборачиваясь, вышел из палатки на свет, где после недавнего снегопада ярко сияло солнце, словно вспомнившее о своей главной роли в этом мире – посылать всем свет и надежду на лучшее.

 

Глава 4

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ БАЛ

1

…Петербург накануне Рождества наполнился самыми противоречивыми слухами. Все уже знали, что Апраксин находится под арестом в Нарве, и видели в том прямой заговор молодого двора, замыслившего извести императрицу и, заключив мир с Фридрихом, захватить престол. Забывали, что Петр Федорович – законный наследник, в нем видели прежде всего немца. Мало кто помнил, что мать его, Анна Петровна, родная дочь императора Петра. Ссылались на отца, опять же немца, а значит, и сын… И его свадьбу с Екатериной считали немецкими происками, с умыслом заславших невесту наследника в Россию. И, наконец, чуть ли не открыто показывали на канцлера как на прямого пособника того немецкого заговора и его главного вдохновителя.

Если еще несколько лет тому назад во всех бедах винили братьев Шуваловых, то теперь именно граф Бестужев-Рюмин стал воплощением всего злого и подлого. Видел и знал обо всех тех слухах и сам Алексей Петрович, но лишь усмехался, когда кто-то из числа заметно поредевших друзей и знакомых сообщал ему о столичных пересудах.

«Не родился еще тот человек, который заместо меня дела иностранные вести сможет», – отвечал он обычно на кривые улыбки врагов и недоброжелателей, коих у него прибавлялось не только с каждым днем, но и часом.

Но события последних дней, особенно история с письмами Екатерины Алексеевны к Апраксину, вместо которых его посланец Кураев привез совсем не то, что надо, насторожили канцлера, и он стал анализировать, в чем и когда допустил ошибку, повлекшую за собой столь печальные последствия.

Его интерес к молодому двору объяснялся не обычными приготовлениями дальновидного человека к смене правителей, что рано или поздно должно произойти, но интересом к жене великого князя, Екатерине Алексеевне. Само собой, что интересовала она Алексея Петровича не как молодая и привлекательная женщина, то не его стезя, но его удивляли и привлекали проявлявшиеся в ней ум и огромная воля.

Бестужев привык судить о людях по мелочам, по поступкам, что красноречивее всего характеризовало любого малознакомого человека. Если собеседник при каждой новой встрече рассказывает одну и ту же историю, делая это словно в первый раз, то тут дело не в памяти, а в обычной распущенности, в отсутствии самоконтроля. Подобный человек всегда, словно скрипичный смычок, настроенный на одну фальшивую ноту, будет держать ее до конца своих дней и шага в сторону не сделает, чтобы поменять собственную судьбу.

Другой пример – неряшливость, проявляющаяся не только в дурной манере одеваться и полном отсутствии вкуса, но неряшливость в поступках, в забывчивости данного слова, беспрестанных задержках и опозданиях и следующих затем ссылках на различного рода обстоятельства. С такими людьми отношения канцлера не складывались. Про себя он величал подобного рода персон «полудурками» и хотя со многими здоровался и даже любезно раскланивался, интересовался у них здоровьем жен, детей, проявляя при том необыкновенную память на имена многочисленной родни своих собеседников, но дальше того не шел. Подобная холодность и осторожность канцлера в выборе знакомых, а тем более близкого окружения, была хорошо известна всему двору. Но большинство объясняло подобное врожденной осторожностью Бестужева, даже боязнью, что кто-то вдруг будет осведомлен чуть больше о его тайных делах. И лишь немногие понимали истинную причину выбора симпатичных ему людей, а порой просто нужных и необходимых для какого-то конкретного дела.

Вот и в Екатерине Алексеевне он отметил еще со времени самых первых встреч при дворе, куда она прибыла еще совершенно не знающей языка и обстановки в стране, но ставшей ее второй родиной, весьма интересные особенности. Первое, что его удивило в великой княгине, что она за весьма короткий срок выучила русский язык и довольно неплохо на нем изъяснялась.

Кроме того, она довольно быстро разобралась и сделала для себя выводы о тех, кто составлял ближайшее окружение государыни. И сделала это настолько верно и точно, как это делает хороший меховщик, вытягивая из груды меховых шкур первостатейные и самые ценные. Но при этом она умудрилась не дать и малейшего намека кому-то на свое расположение или антипатию. Это уже назвается врожденным свойством натуры, чему вряд ли у кого можно научиться или позаимствовать. С подобными свойствами рождаются, а воспитать их практически невозможно даже при самых благоприятных условиях.

Великая княжна попала в обстановку отнюдь не благоприятную, что в общем-то довольно редко случается с человеком, сменившим родину. После замужества она столкнулась прежде всего с тем, что все от нее чего-то ждут, не желая объяснить, чего именно. Одна лишь императрица на этот счет выразилась определенно, недвусмысленно потребовав: «Рожай!» Ей нужен был наследник. Все остальные напряженно следили за каждым ее шагом, поступком и произнесенным словом. В первые месяцы от сотен устремленных в ее сторону глаз она чуть не потеряла голову, не наделала глупостей заодно с разлюбезной мамашей, принявшейся строчить донесения прусскому королю, но потом… потом она решила, что называется, взять паузу.

Нет, она не заперлась в своих комнатах, перестав выходить в общество, а наоборот – сделалась такой, как все. Если двор устраивал маскарад, то в гуще масок громче всех смеялась и танцевала она. Если выезжали на охоту, то она была в числе прочих. На богомолье вместе с матушкой-императрицей? Само собой. Екатерина Алексеевна, одетая соответствующим образом, выезжала в общей процессии. Она до поры до времени перестала быть великой княжной, а попыталась перенять манеры у своих фрейлин и вести себя, как простушка, лишь вчера попавшая во дворец. И у нее это легко получилось. Придворный люд перестал сторониться ее и счел за свою ровню.

У всех дам случались интимные интрижки, а почему бы и ей не увлечь кого-то и не увлечься самой? Но на короткое время, чтобы опять же не выделяться и не дать повода для разговоров. И она добилась своего – пришло время, и о ней уже не говорили как о чужой, об иностранке, а следовательно, человеке опасном. Именно в тот период канцлер и выделил ее из числа остальных, легко вычислив причины, по которым великая княгиня смешалась с толпой и сделалась как бы незаметной.

Не таков был великий князь Петр Федорович, который, сам того не желая, стал предметом насмешек и пересудов всех, кто принимал участие в дворцовой жизни. По тому, как он ходил, выворачивая в стороны носки сапог, держал спину, расправлял свои узкие плечи, в нем без труда можно было определить военного человека, которого с детства готовили к службе в армии. Но если выправке он научился и даже за одно это мог свободно получить офицерский чин в гвардии, то о манере держать себя в обществе он не имел ни малейшего представления.

То, что он всем говорил «ты», прощалось ему как иностранцу и как великому князю, хотя тот же Петр Иванович Шувалов подобное тыканье переносил с огромным трудом, о чем знала и чем умело пользовалась императрица, желая иногда подчеркнуть свое расположение к нему или, наоборот, осадить и поставить на место. Но кроме своей беззастенчивой, какой-то детской дерзости, Петр Федорович обладал целым рядом особенностей, которые скорее настраивали против, а не приближали к нему людей.

Например, при разговоре он мог потянуть за эфес шпаги своего собеседника, если она ему чем-то понравилась; поинтересоваться, из какой материи камзол и дорого ли стоит; спросить, есть ли любовник у той или иной дамы, и, наконец, просто бросить даму во время танца и, не извинившись, убежать куда-то, увидев нужного ему человека. Он не понимал или не желал понять того, что пока оставался всего лишь великим князем. Пусть и великим, но князем, которых во всей России можно насчитать сотни. Он оставался наследником, однако управляла страной его тетка. И никто не пытался объяснить ему столь простой вещи, что государь и великий князь – это далеко не одно и то же.

Зато Петр Федорович обладал огромным и неисправимым упрямством. Если он что-то вбивал себе в голову, то спорить с ним было просто бесполезно. Так, когда у него в первые дни проживания в России пропали какие-то личные вещи (возможно, прислуга их просто выбросила), он решил, что все русские – воры, и не позволял входить в свою комнату в его отсутствие даже местному истопнику, а со временем заменил его на немца, ни слова не понимавшего по-русски.

Он считал себя гениальным полководцем, но совершенно путался не только в штабных картах, но и в ближайшем леске, куда выезжал на прогулки с неизменной охраной. Главной его чертой все считали необычную доброту и щедрость, за что те же слуги прощали ему многочисленные придирки. Судя по всему, не получив в детстве материнской любви, он не мог и не умел любить своих близких и жил не в реальном, а в придуманном им мире, не задумываясь о будущем. Такой правитель вряд ли смог бы полюбить страну, которой ему суждено было со временем править и принести ей счастье и благополучие. Но, как все это не кажется странным, наследник вызывал у Бестужева непреодолимое чувство теплоты своей романтичностью и безоглядной простотой в отношениях. Может быть, потому лишь, что сам канцлер подобных чувств не имел и испытывать их ему просто никогда не приходилось.

И это хорошо понимал Алексей Петрович Бестужев, когда выбирал, с кем из числа будущих наследников ему поддерживать дружественные и доверительные отношения. К тому же в определенный момент пора безликости у Екатерины Алексеевны закончилась. И первое, что она предприняла, это установила связь с английским посланником Чарльзом Генбюри Уильямсом. А это был шаг в сторону системы, которой всю жизнь придерживался российский канцлер. Через Уильямса при молодом дворе появился и Станислав Понятовский, что сразу выделило Екатерину Алексеевну из числа остальных. Но подобная ее смелость и решительность едва не привели к крупному скандалу и заставили говорить о ней весь петербургский свет.

Но вот пришло время, когда канцлер со свойственным ему беспредельным чутьем понял: он висит на волоске от снятия с должности и тучи вокруг него все более сгущаются. Ох, не выстоять ему против силы, скопившейся вокруг, не тот возраст, да и мир европейский ощутимо поменялся за какой-то десяток лет, и не стало в нем места выношенной и проверенной бестужевской системе, помогавшей ему ранее. Поэтому он вознамерился принять все меры, чтобы его предыдущие усилия не пропали даром, даже если на какое-то время и предстоит уйти с тех высот, которые он занимал последние годы.

Для этого он решил задействовать как можно больше новых, не примелькавшихся при дворе людей, которые, пусть не сейчас, а когда ситуация вновь изменится в его пользу, смогут оказаться ему полезны. Он долго и тщательно подбирал тех людей, именуя их рersona grata, то есть персона желательная, выискивая их не столько в самом Петербурге, сколько в далекой и близкой провинции. И по его распоряжению Гаврила Андреевич Кураев во время своих частых поездок присматривался к встречающимся ему молодым людям, кои по его разумению могли оказаться полезны лично канцлеру и их общему делу, а потом выписывал их в столицу под благовидным предлогом, вовлекая тем самым в круг своего общения. Набралось их немного, едва ли два десятка тех персон, кои умом и сообразительностью могли сослужить верную службу графу. Только они о том ничего пока что не знали и даже не догадывались о предназначении своем, полагая, будто бы то сама фортуна улыбнулась им из поднебесья, приблизив к высшему столичному свету. Поэтому и Василий Яковлевич Мирович, оказавшийся в их числе, несказанно возрадовался, оказавшись в столице в канун Рождества.

2

В канцелярии Коллегии иностранных дел, куда он явился с врученной ему майором Княжниным бумагой, ему указали на флигелек во дворе. Там его попросили явиться вновь после обеда, бумагу забрали и предложили снять пока квартиру неподалеку или остановиться у кого-то у знакомых. Василий, сообразив, что коль велят снять квартиру, то вызвали не на один день, вернулся к назначенному часу все в тот же флигель при коллегии. Там его провели в небольшую комнатку, где навстречу ему шагнул Гаврила Андреевич Кураев, широко улыбаясь и раскинув обе руки для объятий.

– Рад встрече, – дружелюбно похлопал он Василия по плечу, и они обнялись, словно старые знакомые.

– Так и знал, что вы меня разыщете, – радостно ответил ему Мирович, беззастенчиво разглядывая Кураева.

– Как доехали? Все благополучно? И слава Господу. Не догадываетесь, зачем пригласил вас в столь неудачное время?

– Почему неудачное? Наоборот, к празднику. Хоть в себя приду, поживу как человек после лагерных скитаний.

– А что, военная жизнь уже наскучила? Ба, да вас можно поздравить с повышением! – заметил Кураев горжет подпрапорщика под епанчей у Мировича.

– Да у нас многие после Гросс-Егерсдорфа повышение получили, не я один, – слегка смутился тот. – Если дальше повезет, то… – не договорил он, смутившись, что Кураев может не так истолковать его высказывание.

– Вы, вероятно, отважный человек. Я это еще в Нарве заметил, – слегка польстил Кураев своему собеседнику.

– Мои предки во многих битвах участвовали, и никто из боя не бежал, – гордо выставив грудь, ответил Мирович. – И я чести своей не запятнаю.

– Хорошо сказано и главное, в нужный час. Но все же, как вы думаете, на какой предмет вы приглашены в Петербург?

– Верно, помощь моя опять нужна, – беспечно отозвался Василий. – А так бы зачем я нужен был?

– Святая истина, – согласился Кураев, – мне вновь потребовалась ваша помощь. А поскольку верных людей не так много, то я остановил свой выбор именно на вас. Повторюсь, что вы произвели на меня самое благоприятное впечатление во время той нашей встречи.

– И кого же на сей раз сыскать потребуется, – поинтересовался Василий, прикидывая в уме, сколько могут заплатить на сей раз.

– Искать нам не придется никого. Просто познакомлю вас кое с какими нужными людьми, а потом спрошу ваше мнение о них, – охладил его пыл Гаврила Андреевич.

– Меня? Знакомить? – не понял Василий. – Зачем это все? Нет, вы уж до конца договаривайте, а то туманно как-то. Может, не доверяете, то так и скажите.

– Почему же, я вам доверяю. Так доверьтесь и вы мне. Вы совсем не знаете жизни и не можете даже представить, как может повернуться к вам фортуна. Но в наших силах помочь сей даме сделать более удачный выбор и попросить ее быть более благосклонной к некоторым персонам. Вы меня понимаете?

– Если честно, то не очень, – честно признался Василий.

– Оно и к лучшему. Вы, как погляжу, человек сообразительный и быстро все поймете. А сейчас едем, сани ждут нас, если не возражаете. Нет? Вот и отлично. – Они вышли во двор, где действительно стояли сани с запряженным карим коньком, а на облучке сидел возница в тулупе, с нетерпением их поджидавший.

В первый день они побывали в двух местах: у пожилого господина в доме на Фонтанке, где пили сладкий ликер и вели пространные беседы о каких-то незнакомых Мировичу людях, и в конце дня наведались на именины в почтенное семейство другого знакомца Кураева. В обоих случаях Мирович ощущал себя не в своей тарелке, стеснялся своей дорожной одежды, замены которой у него с собой не было, сидел, уткнувшись носом в стол, не принимая никакого участия в разговорах. Зато Гаврила Андреевич везде чувствовал себя своим человеком, держался уверенно, за все хвалил хозяев, благодарил за угощение и совершенно не обращал внимания на сидевшего мрачнее тучи своего спутника. На другой день повторилось то же самое. И на третий… Но тут Мирович не выдержал и, когда они опять сели в сани, потребовал объяснений:

– Зачем вы меня таскаете за собой, как шута горохового, и ни о чем не спрашиваете? Или вам нравится насмехаться надо мной? Больше не желаю терпеть ваших издевательств! Прямо завтра же отбуду в полк. Нет, сегодня. Все, хватит! Прикажите отвезти меня на заставу.

– Как скажете! – неожиданно легко согласился Кураев. – Если вы считаете, что я принуждаю вас к чему-то постыдному и, тем паче, позорю вас, то едем на заставу, – и он отрывисто отдал приказание вознице.

Василий растерялся… Он думал, что его будут уговаривать, умолять остаться, но ничего подобного не произошло, и он робко спросил замолчавшего и слегка отвернувшегося от него Гаврилу Андреевича:

– Так вот и расстанемся? Завтра сочельник уже… Что же, и Рождество мне в дороге встречать прикажете?

– Как я вам прикажу? – неожиданно расхохотался Кураев. – Нет, вы его только послушайте: я ему приказываю ехать обратно в полк! Ха-ха-ха! Балаган, да и только.

– Тогда скажите, зачем возите меня ко этим всем людям? Зачем? Я желаю знать, к чему эти визиты! Вы ни разу не спросили меня о них, как говорили прежде.

– Пока еще время не пришло для расспросов. А вожу я вас исключительно с целью знакомств, которые могут вам в дальнейшем пригодиться.

– Пригодиться для чего? Что вы замыслили? Расскажите мне честно обо всем. Калиновский говорил, что нельзя доверять вам, что вы опасный человек, – вырвалось вдруг у Василия.

– Калиновский? Это тот, что был с вами в прошлый раз? А ведь он прав. Я действительно опасный человек, и свою судьбу со мной вы связали зря, если, как старый пудель, решили до конца дней лежать на диване и даже на улицу нос выставлять лишь по великой нужде. Лучше и впрямь ехать обратно в полк и дальше жить по указке сверху, пока вам очередной чин снизойдут присвоить.

– Куда вы клоните, что-то не пойму. Я не желаю выглядеть посмешищем в старом кафтане и нечищенном камзоле. Вы вон каждый новый день в обновке, а я… Пугало с крестьянского огорода, и только.

– Значит, дело лишь за этим? Тогда все поправимо. Завтра же у вас будет одежда от лучшего портного в Петербурге, месье Женевью. Не слышали о таком? Я вас представлю.

– Эвон, как у вас все легко. – Мирович защищался теперь гораздо слабее, тем более что они уже подъезжали к заставе, а Кураев пока не приказал повернуть обратно.

Василий представил себе долгую дорогу в полк и что встречать Рождество наверняка придется на какой-нибудь захолустной станции. Денег же у него совсем не осталось, а просить их у капитана как-то неловко. Одним словом, он был готов к полной капитуляции, но решил сделать это как можно более достойно.

– Тогда скажите, на какие шиши вы мне новую одежду справите? У меня на обновки денег нет.

– То пусть вас не касается, – отрезал Кураев.

– Это как же меня и вдруг не касается? За какие такие мои заслуги вы обо мне словно о родном сыне печетесь? Денежки счет любят, а долг платежом красен. Брали овцу в долг, да съел ее случаем волк. Не так ли выйдет?

– Пусть это вас не волнует, – еще раз повторил Кураев. – Расходы за мной, а ваше дело – принять от меня ту одежду или нет. Извините, что раньше о том не подумал.

– Хорошо, приму я ее, а дальше что? Не за красивые же глазки вы меня по гостям возите и всем показываете. Кроется что-то за всем этим, а что, пока не разберу.

– Лучше ответьте: едете вы или остаетесь, а то уже и до заставы доехали, – подтолкнул его к решению вопроса Гаврила Андреевич. – Еще раз говорю: неволить не желаю, а позорить, как вы изволили подумать, и в мыслях не было. Вот вам крест.

– Согласен, – выдохнул наконец с превеликим трудом Мирович. – Но сегодня же прошу вас объясниться и подробно рассказать обо всех ваших планах относительно меня.

– А планов никаких и нет, – рассмеялся ему в лицо Кураев. – Хотя есть, что я говорю, но всего один, и не ахти какой подробный: встречать Рождество отправимся в Ораниенбаум.

– Куда? – не поверил Василий. – Где наследник проживает? Вы случаем не оговорились?

– Не имею подобной привычки, – щелкнул пальцами в желтых перчатках Кураев, приказывая кучеру поворачивать обратно. – Именно туда вместе с вами завтра вечером и поедем.

– И меня пустят? – от удивления разинул рот Василий, вытаращив глаза на капитана.

– Со мной вас хоть куда пустят. Даже на тот свет, коль пожелаете, – услышал он шутливый ответ гвардейца.

3

И вечером следующего дня они действительно отправились в Ораниенбаум, хотя Василий поначалу и сомневался в том, принимая обещание Кураева за обыкновенный розыгрыш. При подъезде к дворцу их встретили одетые в синие ливреи с золотыми галунами лакеи, услужливо проводили внутрь, где они скинули меховые плащи, отстегнули шпаги, отдав их швейцару. Затем, пройдя несколько шагов, остановились при входе в парадную залу, ожидая, пока внушительного вида мажордом не подойдет и не осведомится об их чине и звании. Наконец, и эти формальности были соблюдены, и Мирович с Кураевым вошли в зал, наполненный гостями, приглашенными молодым двором.

Мажордом не особо громко представил их, и лишь несколько человек повернулось в сторону вновь прибывших, равнодушно скользнули по ним взглядами, из чего Мирович понял, что Гаврила Андреевич особой популярностью в этих кругах не пользуется. Это отчасти порадовало Василия, и он воспринял этот отрадный для него факт как отмщение за высокомерное поведение гвардейца по отношению к нему, Мировичу. И тут же уныло подумал о собственной малости и незначительности.

«Это сколько же надо служить, чтобы в обществе признали тебя, и ты бы сделался здесь желанным человеком? – думал он, разглядывая стоявших в глубине зала людей с многочисленными наградами на груди. – Неужели они в боях заслужили свои ордена? О них никак не скажешь, что они были ранены или покалечены в каком-то из сражений, уж больно хорошо выглядят. А как быть ему, желающему достичь тех же чинов и наград? Тянуть с остервенением военную лямку десять, двадцать лет, при условии, что останется жив и не вернется обратно калекой? И с чем он вернется, если жалованья едва хватает на пропитание и содержание себя в привычном виде? Да и вряд ли перед боевым офицером все эти люди будут заискивать и кланяться, добиваться дружбы и расположения…» – размышлял он, впервые в жизни оказавшись в столь важном собрании.

Поэтому он и был чрезвычайно рад встрече с Кураевым, словно разгадавшим его мечты попасть каким угодно путем в высшие сферы общества. И пусть пока у него не было ничего, кроме неугасимого желания вырваться из серой, будничной армейской жизни сюда, на самый верх, где вершатся судьбы всех людей, но он готов на многое, буквально на все, лишь бы оказаться в их числе.

«Если этот Кураев числится при министерстве иностранных дел, которым управляет граф Бестужев, то значит, он имеет дело с иностранными послами и наверняка бывал за границей с различными поручениями, – принялся размышлять Василий. – Может, и мне придется выбраться в Швецию или Англию. А почему бы и нет? Но почему именно я? Разве мало других? За что мне такая честь? Нет, тут явно что-то иное кроется, а что именно, капитан вряд ли скажет…»

Обладая природным умом и смекалкой, Мирович уже из первых поездок по столичным знакомцам гвардейского капитана понял: его не просто так представляют достаточно занятым разными делами людям. Что-то за тем кроется, о чем он пока не знает. Кураев явно не тот человек, кто ни с того ни с сего будет тратить время на безродного подпоручика и оказывать ему свое покровительство. Рано или поздно дружба с ним обернется для Мировича чем-то непонятным, возможно, страшным, но это нисколько не пугало его, и он был заранее готов на что угодно, лишь бы вырваться из серых армейских будней. Да хоть черту душу заложить, но как-то проявить и обозначить себя! «Ignotum per ignotius» – вспомнилась ему выражение, которое он почерпнул на занятиях по латыни в семинарии: «Неизвестное через еще большее неизвестное». Он должен пройти через пугающую неизвестность, чтобы, выбравшись на другой берег неведомой ему реки, попасть в иной мир.

И сейчас, очутившись при дворе наследника, он, с одной стороны, испытывал неимоверное счастье и гордость, что он, Василий Мирович, в числе немногих избранных удостоен чести находиться здесь, но с другой – хорошо понимал собственную малость и незначительность, с чем вынужден был мириться до времени, когда безвестность его закончится. Иного пути у него просто не было…

– Что-то это вы в лице изменились? – осторожно взял его под локоть Кураев. – Не робеете часом?

– Нисколечко, – вспыхнул Мирович. – Вот только люди все кругом незнакомые, с кем заговорить, не знаю.

– То поправимо. Тут есть и те, кого мы с вами посещали не столь давно. Вы еще сердиться на меня изволили, мол, вожу вас словно шута какого на потеху. Али забыли уже?

– Ничего я не забыл, – огрызнулся Василий. – И что же я так вот подойду к ним и заявлю: «Здравствуйте, я у вас в гостях третьего дня был…» Тогда уж точно на смех поднимут.

– Да вы, как посмотрю, совершеннейший профан в светских делах, – негромко рассмеялся Кураев. – Все не так страшно, как вам кажется. Никому ничего напоминать не следует. Просто кивните тем, кто покажется вам знаком, а если и ошибетесь, то большого греха не будет. А если с вами заговорят, то поддерживайте разговор. Выберите себе даму, пригласите ее, когда начнутся танцы. Люди для того и собираются, чтобы поговорить, посудачить, завязать знакомства. Вам, боевому офицеру, совсем не к лицу теряться в подобной обстановке. Вон, гляньте, – указал он в сторону стоящих рядом с дамами офицеров в незнакомой Мировичу форме, – личная охрана его высочества, голштинцы. Они здесь в фаворе. Наследник им весьма благоволит. Советовал бы завязать знакомство с кем-то из них. Правда, они по-русски ни бельмеса не понимают, но вы-то, надеюсь, изъясняетесь на немецком наречии.

– Немного, – признался Мирович. – Вот латынь – дело другое.

– Не беда. Этому обучиться недолго. А вон Станислав Понятовский, – указал Кураев на статного белокурого красавца в расшитом серебряными нитями кафтане и шелковом камзоле. – Очень близкий человек к ее высочеству, – подчеркнул он последнюю фразу и выразительно сжал локоть Василия Яковлевича.

– А ее высочество тоже будут? – робко поинтересовался Мирович.

– Непременно. Вы будете иметь счастье видеть ее. А может быть, если выпадет случай, то вас ей представят.

– Меня? Ее высочеству?!

– Почему бы и нет? Тут все накоротке и особого труда не составит… А… – обернулся он вдруг к молодому человеку в лиловом кафтане, проходившему мимо, – Иван Перфильевич! Рад видеть, весьма рад, – и он чуть поклонился.

– И вы, Гаврила Андреевич, сегодня здесь, – остановился тот. – Никак не ожидал. С наступающим Рождеством вас!

– Взаимно, – поклонился Кураев. – Разрешите представить одного моего знакомца, – чуть подтолкнул он вперед Мировича. – Прямо из Курляндии, из действующей армии.

– Елагин…

– Мирович, – отрекомендовал он их друг другу.

– Весьма рад, – склонил перед ним свою крупную голову Елагин.

Василий меж тем пристально вглядывался в лицо своего нового знакомого и отметил крупный, выпуклый лоб, заостренный книзу мясистый нос и глубоко посаженные, слегка выпуклые глаза, смотревшие на собеседника внимательно и настороженно. Небольшой, но крепкий, резко очерченный подбородок выдавали в нем решительную и мужественную натуру. По-видимому, и Мирович заинтересовал чем-то Елагина, потому как тот счел нужным спросить его:

– Ранее мы не были знакомы?

– Как будто бы нет, – смутился Василий. – Может быть, когда учился в Шляхетском корпусе, а так уже с весны я постоянно при армии нахожусь.

– Вот оно что, – Елагин сделал вид, что ужасно изумился услышанному. – Прямо из армии в Петербург прибыли?

Мирович хоть и чувствовал таящийся за его вопросом подвох, но добродушно ответил:

– Да, прямо из армии. Мы сейчас под Нарвой стоим всем Обсервационным корпусом…

– Из-под Нарвы, говорите? – переспросил Елагин. – Из Обсервационного корпуса, значит? А вы знаете, как вас всех здесь называют? Нет? Так я скажу: вас тут зовут не иначе, как обсервантами! Не слышали еще? Непременно услышите, обещаю вам. Ладно, хоть так зовут, есть слова и пострашнее…

Мирович понял, что краснеет от услышанного, но не знал, что ответить, и потому стоял, насупясь, вынужденно слушая, что дальше скажет Елагин.

– Что же вы, вояки разэтакие, – ввернул тот крепкое словцо, – из Пруссии драпанули? Или Фридрих вас напугал до смерти?

– Ну, Иван, – Кураев мягко положил Елагину руку на плечо, – не нужно задирать моего друга. Ты бы лучше к Апраксину обратился…

– С того старика еще спросится, – стряхнул руку Гаврилы Андреевича со своего плеча Елагин. – Позор! Сплошной позор для нашего оружия! – раздраженно продолжил он. – Топать черт-те куда, чтобы потом на попятную повернуть!

– Что же вы сами не в армии? – наконец нашелся, что спросить у запальчивого собеседника, Мирович. – Показали бы, как нужно воевать.

– И показал бы! – продолжал горячиться Елагин. – Хотя я человек сугубо штатский, но если и генерал Фермор столь же постыдно себя поведет, то соберу десятка два добровольцев и заявимся к вам.

– Тогда Фридриху точно несдобровать, – засмеялся Кураев, желая разрядить обстановку. – Infandum renovare dolorem, то есть: не будем о печальном. Вроде бы так говорили жившие когда-то достойные римляне? – показал он свою осведомленность и знание языков. Потом без всякого перехода обратился к Елагину: – Расскажи лучше, как нынче обстоят дела с дамским обществом. Кто блистает при молодом дворе?

– Как будто сам не знаешь, – живо засмеялся Елагин. – Лизка Воронцова благодаря своим прелестям затмила всех. На нее сейчас самый спрос.

– А как же наследник? Не ревнует свою пассию?

– Наоборот! Горд от того, что все кавалеры считают своим долгом пригласить ее на контрданс или, того паче, на ригодон. Сам он, как известно, танцор неважный…

– Но зато как играет на флейте! – Кураев поспешил увести разговор из опасного русла, поскольку к ним начали прислушиваться, а, значит, кто-то обязательно доложит об услышанном самому наследнику.

– А как здоровье ее высочества?

– Насколько мне известно, у ее высочества преотличное здоровье, – неожиданно широко улыбнулся Елагин. – Да вот и она сама, можете полюбопытствовать.

Мирович заметил, что все тут же повернулись в ту сторону, куда указал Елагин. Из соседней комнаты в зал вошла молодая женщина чуть выше среднего роста в голубом атласном платье с уложенными на голове в высокую прическу чудного оттенка русыми волосами. Ее живые, чуть насмешливые глаза излучали удивительный свет, отчего Василия Яковлевича сразу потянуло к ней, захотелось, чтобы и она взглянула на него, одарила своей чарующей улыбкой.

– Это и есть великая княгиня? – почему-то шепотом спросил он у Кураева, который не скрыл свойственной ему иронии:

– Что, братец, уже готов?

– Почему готов? – не сразу понял Мирович.

– Попал в сети ее высочества. Ничего, не ты первый, не ты последний.

– Вовсе и нет, – вспыхнул, вновь покраснев, Мирович. – Просто интересуюсь, она ли это, не более того.

Про себя же он ответил, что великая княжна Екатерина чем-то напомнила ему Урсулу, о которой он вспоминал едва ли не каждый день. Но супруга наследника, при внешнем сходстве с девушкой из Курляндии, отличалась от нее манерой держаться, смотреть на окружающих, и главное, у нее была ослепительная улыбка, словно солнечный зайчик залетел с улицы и задержался на ее лице.

– Она, она… Кому же еще быть, как не Екатерине Алексеевне.

– И она тоже танцует?

– Непременно, – повернулся к Василию Елагин. – И, смею заметить, весьма искусно. Уж не желаете ли вы ее пригласить? Помнится, говорили, что танцам не обучены.

– Он, как всегда, скромничает, – вступился за Василия Кураев. – А великая княгиня сегодня не дурна.

В это время Екатерина Алексеева бегло оглядывала зал, и взгляд ее на какое-то мгновение задержался на Мировиче. Да и трудно было не выделить среди других черноволосого, высокого, худощавого молодого человека с красивой горбинкой на носу и горящим, как уголья, взором, которым он буквально испепелял великую княгиню. Их взгляды на какой-то миг встретились, и Василию Яковлевичу почудился глухой призыв, исходящий из ее глаз, светившихся мягкостью и добротой одинокого человека.

«Как она одинока среди этой толпы! – подумалось ему. – Нет, я непременно должен с ней познакомиться…»

В это время к великой княгине подошел с низким поклоном Станислав Понятовский, и лицо ее моментально озарилось нежным внутренним светом. Она как-то по-особенному кивнула ему и произнесла несколько слов, расслышать которые за дальностью Мирович не мог. Но его самолюбие оказалось неожиданно уязвленным, будто бы его даму самым непостижимым образом без его на то разрешения увели непонятно куда, помешав их бессловесному диалогу.

– Вы меня совсем не слушаете, – тронул его за рукав Кураев. Мирович вздрогнул, глянул на него и смущенно переспросил:

– Простите, о чем вы?

– Э-э-э… Да вы, милый мой, кажется, успели уже влюбиться.

– Похоже, очень похоже, – поддержал его Елагин.

– Как вы смеете! – сверкнул глазами Василий, и хотел было отойти, но вовремя сообразил, что никого здесь, кроме них, не знает и просто затеряется в чужой для него массе народа, а потому, пересилив себя, остался.

– Нет нужды так горячиться, – миролюбиво проговорил Елагин. – Тут не поле боя, а мы не пруссаки. Не вы первый, кто теряет голову, хоть раз взглянув на великую княгиню. Ее чары и не таких, как вы, с ума сводили.

– Да я… – попробовал было оправдаться Мирович, но оба его собеседника дружно рассмеялись, и он счел за лучшее выдавить из себя подобие улыбки, чем вызвал еще более дружный смех.

Тут все, кто находился вокруг, заволновались, задвигались, по зале пробежал шепоток: «Великий князь! Их высочество…» И действительно, мимо них быстро прошел высокий человек с надменно откинутой назад головой, чуть закушенной нижней губой и каким-то ребяческим выражением на бледном, несколько нездоровом лице.

Мирович успел отметить, что Петр Федорович не знал, куда девать свои длинные худые руки, и на ходу то взмахивал ими, словно отгонял надоедливого комара, то принимался теребить манжет своего вишневого с искрой кафтана, то чуть приглаживал светлые, слегка вьющиеся волосы. Казалось, что он был непомерно смущен столь большим скоплением людей, и своим поведением давал понять, что он не готов ответить всем одновременно взаимностью, но рад и благодарен за оказанное ему внимание.

Собравшиеся чуть расступились, отошли к стенам залы, образовав небольшой полукруг, задняя часть которого замыкалась сидящими вдоль стены музыкантами с лежащими на коленях инструментами. Петр Федорович, видя, что все ждут от него приветствия по случаю праздника, чуть ссутулясь, выставив вперед узкие худые плечи, слегка наклонив голову, отчего смотрел он слегка исподлобья, несколько раз кашлянул, моргая редкими белесыми ресницами, и произнес:

– Друзья мои! Мы очень рады, что есть люди, которые любят меня и мой двор, и сегодня, в великий праздник, пришли, чтобы встретить Рождество Христово вместе с нами… – В зале воцарилась тишина, и лишь чуть поскрипывали чьи-то новые башмаки да слышался легкий шорох женских нарядов. Все со вниманием ловили каждое слово наследника, будто собственный приговор. – Нам даровано право нашей тетушкой, императрицей Елизаветой, иметь собственный двор и жить здесь так, как мы того хотим. И мы ей благодарны за подобную милость. Моя родина далеко и, возможно, никогда мне не придется вновь ступить на ее землю. Признаюсь, что долгие годы я страдал от того, не буду скрывать этого от вас. Да, Россия родина моих предков, и мой дед, Петр Великий, был великий император. Он создал ту страну, в которой мы теперь живем. Все так. – Наследник ненадолго замолчал, подбирая слова. Было видно, что ему, привыкшему по большей части изъясняться на родном немецком языке, трудно дается эта речь, но, собравшись с силами, найдя нужное направление мысли, он продолжил: – Мы живем в стране, которую создал мой дед. Не все и не всем здесь нравится. Мы об этом знаем и понимаем тех людей. Но сегодня я всего лишь великий князь, и не в моих силах что-то изменить и сделать так, как мне бы хотелось. Но если Господь Бог позволит мне стать тем, кем я должен быть, то поверьте, многое изменится…

После этих слов в зале произошло заметное оживление, люди принялись что-то нашептывать один другому, обмениваться красноречивыми взглядами, зашептались и Кураев с Елагиным, и лишь Мирович напряженно вглядывался в лицо наследника, желая услышать окончание его речи.

– И обещаю вам, – продолжил тот через паузу, – что все, кто был верен нам сегодня, честно служил, тот не будет нами забыт. Воистину так! – И с этими словами он чуть приподнял вверх правую руку, как бы приветствуя всех.

– Виват! Слава Петру Федоровичу! – дружно откликнулись все.

– С Рождеством Христовым всех, кто сегодня с нами, – громко поздравил собравшихся великий князь. И в тот момент музыканты подняли свои инструменты, грянула музыка. Капельдинер с легким поклоном подал Петру Федоровичу флейту, тот принял ее, смущенно улыбнулся, встал в общий ряд с исполнителями и заиграл, блаженно полуприкрыв глаза.

– Ну, каков наш будущий император? – спросил Мировича Кураев, прокричав слова ему прямо в ухо, поскольку звуки наполнившей зал музыки не позволяли говорить обычным голосом.

– На мой взгляд, он глубоко несчастен, – откровенно признался Василий Яковлевич.

– Что он сказал? – вплотную приблизился к ним Елагин, не расслышавший ответа Мировича.

– Он считает великого князя бедным и обиженным, – с усмешкой сообщил ему Кураев, изменив на свой лад смысл услышанной им фразы.

– В каком смысле бедный? – удивился Иван Перфильевич. – Великий князь не может быть ни бедным, ни богатым. Он великий князь…

– Я не то имел в виду, – напрягая голос, попытался объяснить Мирович. – Разве вы не видите, как он страдает?

– Вот как? Никогда бы не подумал. С чего это вы вдруг взяли?

– А разве вам самому это непонятно?

– Вы занятный молодой человек. И я по-настоящему рад нашему знакомству. Где вы остановились, чтобы я завтра мог прислать за вами свою карету и пригласить к себе?

Но тут со всех сторон закричали: «С Рождеством! С Рождеством!» За окном грянул пушечный салют, в небо взвились петарды и шутихи. Дамы завизжали от восторга, и наиболее нетерпеливая молодежь бросилась на крыльцо дворца. Мирович двинулся за ними, но не по той причине, что ему хотелось увидеть праздничный фейерверк, а потому, что великая княгиня в сопровождении нескольких камер-фрейлин, которые поспешно накинули ей на плечи соболью шубку, проследовала туда же.

Василий незаметно приблизился к ней сзади и встал так близко, что слышен был слабый аромат ее духов. Освещаемая вспышками разрывающихся высоко в небе ракет и петард, Екатерина Алексеевна стояла, чуть подняв вверх голову, и левой ладошкой прикрывала лицо от яркого света запускаемых снарядов. Подле нее стояла прехорошенькая худенькая и верткая брюнетка с мушкой на левой щеке и взвизгивала от восторга при каждом новом хлопке или разрыве, смешно подергивая маленькой головкой. С другой стороны от великой княгини находилась рыжеволосая девушка со множеством веснушек на простоватом, со вздернутым носиком, лице. Она вела себя более сдержанно, а может, просто стыдилась выказывать свой восторг и лишь слегка улыбалась, обнажая белые крепкие зубки.

Мирович, без отрыва смотревший на них, подумал, что в другое время, может быть, и засмотрелся бы на этих девушек и даже попробовал завести знакомство, а если бы это удалось, то счел бы себя счастливейшим из людей. Но сейчас, когда они находились подле жены великого князя, резко контрастируя с ее спокойствием и внешней сдержанностью, за чем угадывался исключительный темперамент молодой женщины и одновременно умение держать себя в руках, не нарушая общепринятого этикета, – их молодость и миловидность не могли даже близко сравниться с обаянием, исходившим от нее. И Василий Яковлевич, словно стрелка компаса, влекомая неведомой силой, застыл подле нее на морозном воздухе, слегка охлаждавшим его пылающее лицо, и ловил каждый поворот ее головы, каждое движение, прикованный исходящим от нее магнетизмом.

А Екатерина Алексеевна, словно уловив направленный на нее взгляд, чуть полуобернулась и увидела в двух шагах от себя того молодого человека, которого выделила из числа гостей еще ранее. Мирович не успел отвести глаз, и взгляды их вновь встретились, и великая княгиня, мягко улыбнувшись, спросила его на правах хозяйки:

– Какое прелестное зрелище. Не правда ли?

– Именно так, – от неожиданности не найдя более подходящей фразы, по-военному ответил Василий и невольно вытянулся, словно находился в строю перед старшим по званию.

– Мы ранее не имели счастья видеть вас в наших палестинах, – продолжила она, и в ровном, мягком ее голосе он почувствовал заинтересованность и любопытство к своей персоне. – Судя по всему, вы человек военный? Как ваше имя и звание?

– Подпоручик Сибирского полка Василий Мирович, – опять же по-военному отрекомендовался он.

– Рада нашему знакомству, – все с той же улыбкой произнесла она, не сводя с Василия своих глаз.

– Именно так, – густо краснея, повторил привязавшуюся фразу Мирович, совершенно не зная, как поддержать и продолжить неожиданно завязавшийся разговор. – Я тоже необычайно рад… – и вновь замолчал.

– Верно, вы из гвардии? – пришла она ему на помощь. При этом и обе камер-фрейлины, зябко поеживаясь от пробиравшего их морозца, с любопытством воззрились на Мировича, бесцеремонно разглядывая его новый кафтан, которым накануне снабдил Василия предусмотрительный Кураев. – Не из действующей ли армии к нам?

– Совершенно верно, из нее, из Курляндии, – при этом он тут же вспомнил, как совсем недавно Елагин поименовал их Обсервационный корпус, и вновь начал краснеть.

– И в сражении участвовали? – полюбопытствовала чернявенькая, чуть округлив свои хорошенькие глазки.

– Приходилось. При Гросс-Егерсдорфе находился в строю.

– Страшно было? – подала голос рыжеволосая.

– Поначалу, когда пруссаки скопом на нас навалились, то, скрывать не стану, подрастерялись. Но потом дружно стояли и отогнали их. Правда, наших много полегло.

– Вы первый человек из числа побывавших в деле, с кем мне приходится говорить, – задумчиво произнесла Екатерина Алексеевна, изучающе всматриваясь в Мировича. – Но, думается, война еще далеко не закончена? Что вы скажете на этот счет?

– Истинно так, ваше высочество. Кампания лишь началась. Мы еще покажем этому Фридриху, где раки зимуют, – запальчиво отвечал Мирович, одобренный ласковым обхождением великой княгини.

– Король Фридрих не так прост, как вам, молодой человек, может показаться на первый взгляд, – вдруг суровым тоном заявила Екатерина Алексеевна. – Войско его, не в пример нашему, во многих баталиях себя проявило. Я специально читала копии его реляций, присланных нам союзниками. Он умеет сражаться, несмотря ни на что и при любых обстоятельствах.

Только тут до Мировича дошло, что великая княгиня – немка по происхождению и, как он прежде слышал, именно прусский король сосватал ее в жены племяннику императрицы. Он вконец смешался, постарался как-то исправить положение, робко ответив:

– Король Фридрих – воин известный, но и наши генералы в баталиях достойно себя всегда проявляли и спуску никому не давали.

– Мы рады, что вы столь славного мнения о наших генералах, – сухо подвела итог их разговору великая княгиня и, не простившись, направилась обратно во дворец. Навстречу ей уже спешил Станислав Понятовский, который кинул придирчивый взгляд в сторону Мировича, словно обдав его кипятком, и галантно распахнул перед дамами дверь.

Василий дождался, когда за дамами и их кавалером закрылась дверь, и поднял голову к озаряемому вспышками фейерверка небу. Жизнь вдруг предстала ему совершенно в ином цвете, словно не было серых солдатских будней, изнуряющих переходов в пешем строю под проливным дождем, вечного безденежья, изматывающего жизненного однообразия. Все в нем вдруг вспыхнуло и засветилось в эту рождественскую ночь, и он увидел жизнь совсем под другим углом и радостно засмеялся своим мыслям, когда услышал сзади себя насмешливый голос Гаврилы Андреевича:

– А вы, как я погляжу, времени зря не теряете.

– О чем это вы? – сконфузился Мирович.

– Успели с их высочеством знакомство завести. Похвально, весьма похвально. Это лишний раз подтверждает, что я в вас не ошибся.

– Она лишь спросила меня, как идут дела в армии… Я и ответил… Потом заговорили о Фридрихе… Что в том плохого?

– Он вам не просто Фридрих, а прусский король Фридрих! А многие его еще при жизни именуют великим. Вы сказали об этом ее высочеству?

В ответ Мирович обиженно поджал губы, словно нашкодивший школьник, и не совсем понимал, почему Кураев разговаривал с ним в подобной манере.

– А коль сказали, то все замечательно. У их величества очень хорошая память. Так что для первого выхода в свет вполне достаточно. Но бал только начинается. Великий князь в преотличном настроении и играет на флейте наряду с другими музыкантами. Скоро начнутся танцы, и если вы пригласите кого-то из камер-фрейлин ее высочества, то поздравлю вас с двойной победой.

– Но я же им не представлен, – попробовал робко возразить Мирович.

– О чем вы? – удивленно поднял брови вверх Кураев. – Вы назвались их высочеству, а ее фрейлины стояли рядом и, соответственно, слышали ваше имя. Зачем лишние антимонии.

– Я плохо танцую… Боюсь опозориться… – выдвинул Василий Яковлевич последний аргумент в свою защиту. Но Кураев был неумолим:

– Считайте, что это приказ старшего по чину. Танцевать! Ясно?

– Ясно, ваше превосходительство! – в тон ему отозвался Мирович и вдруг широко улыбнулся. – Как у нас в полку говорят: пропадать, так с музыкой.

– Именно. Давно бы так. Если справитесь и с этой задачей, то перед вами откроются великие перспективы.

4

Они вернулись в танцевальный зал, где молодые люди уже ангажировали дам. Мирович обратил внимание, что белокурый красавец Понятовский не отходит от великой княгини ни на шаг и постоянно что-то шепчет ей на ухо, низко наклоняясь, отчего его губы почти касались уха Екатерины Алексеевны, и та смущенно улыбалась, стараясь отойти. Наконец, не выдержав столь открытых и настойчивых ухаживаний, она что-то резко сказала и отвернулась от своего спутника. Но тот, ничуть не обидевшись, тут же зашел с другой стороны, галантно кланяясь и непрерывно что-то нашептывая.

Мирович заметил, что возле одной из камер-фрейлин, рыжеволосой, стоял высокий молодой человек, очевидно, уже пригласивший ее на танец, и они ожидали, когда начнется следующий тур. Зато вторая, совсем юная смуглянка, осталась одна и растерянно посматривала по сторонам в надежде, что кто-то догадается пригласить и ее. Увидел это и Гаврила Андреевич и негромко произнес:

– Рекомендую вам пригласить графиню Екатерину Воронцову – дочь графа Романа Илларионовича, родного брата вице-канцлера. Она, кстати говоря, тоже, насколько мне известно, впервые на подобном приеме. Молода еще, а потому несколько диковата, но обещает весьма многое. Недаром их высочество приблизила ее к себе. Добавлю еще, что именно ее сестра нынче в большом фаворе у великого князя. Рекомендую поспешить, чтобы кто-то не опередил вас.

– Но я с ней не знаком, – вновь возразил Мирович.

– Вы забыли, что здесь приказываю я? – грозно нахмурил брови Кураев. – Делайте, что вам говорят.

Василий на ватных ногах пересек зал. Ему казалось, что все смотрят в этот момент именно на него если не с осуждением, то с откровенной насмешкой. Он подошел к Воронцовой и, низко поклонившись, щелкнул каблуками и выдавил из себя заранее заготовленную фразу:

– Разрешите пригласить вас, если… если вы еще не ангажированы.

– С радостью принимаю ваше приглашение, – сделала та реверанс и протянула ему правую руку. – Вы произвели приятное впечатление на их высочество, а я доверяю ее вкусу.

– Очень благодарен вам за то, – поклонился Мирович, приятно ощущая жаркую ладонь девушки в своей руке.

– Знаете, благодаря приглашению великой княгини я впервые вышла в свет. До этого мне приходилось танцевать лишь у себя дома, когда батюшка устраивал приемы. Но одно дело – у себя дома, а здесь… здесь я робею, – закончила она и очаровательно улыбнулась, блеснув жемчужно-белыми зубами.

Первый тур закончился, и оркестранты принялись настраивать свои инструменты. В это время капельдинер, внимательно взглянув на них, кивнул несколько раз головой и громко объявил:

– Дамы и господа! Смею поздравить вас с Рождеством и продолжить танцы неподражаемым ригодоном. Кавалеров прошу приглашать дам.

Пары чинно двинулись в центр зала, где все выстроились в две линии так, что каждый очутился лицом к своему партнеру. Катенька Воронцова неподвижно застыла напротив Василия Яковлевича, и ресницы ее чуть вздрагивали, а небольшой остренький носик от волнения покрылся чуть заметными капельками пота.

Мирович пробежал глазами по лицам дам и увидел стоявшую первой в ряду великую княгиню. Она с чуть отрешенным видом смотрела поверх головы своего партнера, которым был конечно же Станислав Понятовский, и словно не замечала взглядов, в большинстве своем обращенных на нее как на хозяйку бала. В царственной осанке ее ощущалась сила и властность натуры. Одновременно в ней безошибочно угадывалось умение повелевать и принимать знаки внимания всех, кто приближался к ней.

Мирович вдруг понял, что именно от нее будет во многом зависеть его дальнейшая судьба, и ему сделалось одновременно и радостно и тревожно, как это бывает, когда стоишь на краю обрывистого берега над бурлящей внизу коварной и полноводной рекой. Он неожиданно забыл, зачем и для чего он здесь, и видел лишь небывалой силы свет ее с зеленым отливом глаз, таящих в себе блаженство и страдание одновременно. И Екатерина Алексеевна, словно ощутив его взгляд, чуть скосила глаза, в упор взглянула на Мировича и слегка улыбнулась, давая понять, что знает и помнит о его присутствии. Он же, поймав ее улыбку, почувствовал себя самым счастливым человеком на свете и, переполненный этим восторгом, едва не пропустил начало танца.

Кавалеры, отвесив низкий поклон своим дамам, повернулись направо и, заложив руки за спину, сделали несколько скользящих шагов, приостановились, поклонились и повернулись в обратную сторону. Дамский ряд двигался параллельным курсом, чуть раскинув руки, слегка приподняв ладони, ступая на носочки, едва заметно покачивая плечиками и поводя головами вправо-влево. Потом оба ряда повернулись лицом друг к другу и сделали несколько шагов навстречу с очередным полупоклоном, и чуть приблизившись, пары поменялись местами, пропуская один ряд сквозь другой.

Катенька Воронцова танцевала самозабвенно. От волнения не всегда попадая в такт музыке, растерянно взглядывала на Мировича, боясь, что он заметит ее неловкость, но и тот, в свою очередь, допустил несколько промахов, то отставая, то забегая чуть вперед, при этом злясь на себя, пытаясь сохранить спокойствие и не оскандалиться во время сложных перестроений.

Но общая радостная атмосфера и возбуждение танцующих, когда каждый был занят в первую очередь самим собой и своим партнером, постепенно делали свое дело, и уже к середине танца Василий освоился, перестал смущаться и даже несколько раз улыбнулся девушке, что та восприняла как заслуженную награду.

Когда танец закончился, Мирович проводил Воронцову к месту, где возле большого, выходящего в сад окна стояла раскрасневшаяся после танца великая княгиня, и поклонился дамам.

Екатерина Алексеевна одобрительно сказала:

– А вы великолепно смотритесь и похожи, словно брат и сестра. – Действительно, черные как смоль волосы Мировича, его тонкий, с заметной горбинкой нос чем-то гармонировали со смуглостью его партнерши и внешне делали их похожими.

– Благодарю вас, ваше высочество, – поклонилась ей Воронцова. – Но так, как танцуете вы, мне и мечтать не приходится.

– Всему свое время, – снисходительно сказал стоящий позади великой княгини Понятовский. – Вы еще удивите всех нас. Но советовал бы выбирать в следующий раз более подходящего партнера.

– Что вы имеете в виду? – вспыхнул Мирович. – Уж не желаете ли вы сказать, что… – он смешался, не найдя подходящего слова.

– Я сказал то, что сказал, – высокомерно поднял голову Понятовский. – Молодым девушкам следует танцевать с теми, кто достоин их во всех отношениях.

– Позвольте объясниться! – Мирович вплотную приблизился к своему обидчику и чуть не касался его грудью.

– Полноте, господа, – попробовала урезонить их великая княгиня, а Воронцова, оказавшись свидетелем столь нелепой сцены, замахала руками и громко крикнула на Понятовского:

– Замолчите! Вы не смеете так обижать офицера?

– Никакой он не офицер, а всего лишь мальчишка, наверняка незаслуженно получивший свой чин, – презрительно скривил тот губы. – Пусть в следующий раз знает свое место, и нечего пялить глаза на чужих дам.

Окончательно растерявшийся Василий Яковлевич понял, что причиной внезапно вспыхнувшей ссоры стали те взгляды, которыми он обменялся нынче с великой княгиней. Но отступать было поздно, иначе он на всю жизнь скомпрометировал бы себя и уже навсегда потерял бы расположение в любом обществе. Поэтому, взяв себя в руки, он как можно спокойнее сказал, обращаясь к Понятовскому:

– Или вы, сударь, немедленно извинитесь, или назовите место, где я смогу получить от вас сатисфакцию.

– Вы меня вызываете? – захохотал ему прямо в лицо поляк. – Я сейчас же велю выгнать вас вон! Эй, кто там… – щелкнул он пальцами. – Выставите этого молодчика отсюда.

– Станислав, вы забываетесь! – остановила его властно великая княгиня. – Вы не у себя в Польше. Здесь я хозяйка. Прекратите кричать, как… как баба на базаре.

Понятовский, никак не ожидавший поддержки своего противника со стороны великой княгини, смешался, заметив, что все собравшиеся с любопытством прислушиваются к их ссоре, вполголоса выругался, смерил с головы до ног Мировича горящим взглядом и заявил:

– Как вам будет угодно. Если вы настаиваете, то завтра в шестом часу жду вас при входе в Верхний парк. И не забудьте шпагу с собой прихватить, молодой выскочка.

– Честь имею, – щелкнул каблуками Мирович и, печатая шаг, направился прочь из дворца.

Все собравшиеся расступались перед ним, как перед зачумленным, слышались отдельные восклицания, произносимые вслед, но отнюдь не сочувствующие Василию, а скорее порицающие его за дерзость и необдуманность. Но у него не было сил обернуться, ответить, заявить, что своей вины он ни в чем не видит. Голова пылала, и внутри клокотало чувство стыда, ярости и неудовлетворенности самим собой.

5

«Вот и вышел в свет! Вот и добился расположения великой княгини! Потанцевал! Потанцевал! Еще как натанцевался…» – твердил он про себя, минуя мажордома, распахнувшего перед ним дверь из залы. Выскочив на крыльцо, он спохватился, что не надел епанчу, но возвращаться обратно не мог, так как не хотел предстать перед незнакомыми ему людьми в унизительном виде. Он хотел было идти пешком, но услышал сзади голос Кураева:

– Н-да, подобного поворота я предвидеть не мог. Что ж, поздравляю вас, милостивый государь! Теперь о вас непременно узнает весь Петербург.

– И вполне возможно, что на похоронах многие дамы будут рыдать в голос, что не имели ранее чести знать столь достойного кавалера, – возник из темноты с епанчей и шпагой Мировича в руках Иван Елагин. – Оденьтесь-ка, голубчик, а то умрете от простуды, а не от польского клинка.

– Не надо так запугивать нашего друга раньше времени, – заступился за Василия Кураев. – Правда, определенный резон в ваших словах есть. Мне приходилось слышать, что Понятовский – превосходный фехтовальщик, чего не могу сказать о нашем друге.

– Не от самого ли Понятовского слышали вы о том? – рассмеялся Елагин. – Не удивлюсь, если свои уроки он получал главным образом в спальнях высокопоставленных особ.

– Завтра мы об этом узнаем. Вы твердо намерены драться? – мягко спросил Гаврила Андреевич Мировича.

– Другого варианта не вижу, – ответил тот. – Разве что этот шляхтич надумает принести свои извинения…

– На это я бы меньше всего рассчитывал. Но что делать? Бал для нас закончился, отправимся в гостевые покои, чтоб лечь пораньше. Вы с нами, Иван Перфильевич? – поинтересовался у Елагина Гаврила Андреевич.

– А что прикажете делать? Этот поляк окончательно испортил мне настроение. Скажем так: бал не удался, – хмыкнул он и зевнул, прикрыв рот краешком ладони. – Да и выспаться перед завтрашним делом надо. Как понимаю, мне предстоит быть вашим секундантом? – спросил он Василия.

– Сочту за честь, – поклонился он.

– Ну, а мне сам Бог велел отправиться на поединок вместе с вами, – развел руки Кураев. – Как говорят не очень дружественные нам немцы: «Ich kann micht anders!»

– Согласен, согласен, – подхватил Иван Перфильевич. – А теперь пусть нас проводят в спальные комнаты, как это положено в приличном обществе. Не тащиться же нам черт-те куда, на ночь глядя, чтобы потом сразу ехать обратно. Нет, в таких случаях сон для здоровья превыше всего.

Сыскали лакея, который препроводил их в низенький флигель, предназначенный специально для гостей, принес им легкий ужин и быстро удалился, не произнеся ни слова.

– А слуги при молодом дворе, как погляжу, вышколены отменно, – прожевывая кусок холодной телятины, заметил Елагин. – Не то что в покоях императрицы. Там каждый себя едва ли не столбовым дворянином мнит и разговаривают свысока, да еще норовят оглядеть, словно ты из зачумленной деревни только что приехал.

– Верное замечание, – согласился Кураев. – Великий князь во всем любит порядок и ни в чем никому спуску не дает.

– Кроме собственной супруги, – тут же съязвил Елагин.

– Что вы имеете в виду? – напрягся Мирович, ожидая подвоха в свой адрес. – Великая княгиня, на мой взгляд, весьма достойная женщина.

– Да разве я чего плохое смею сказать или даже подумать о прелестной Екатерине Алексеевне? – засмеялся Иван Перфильевич. – И умна, и начитанна, и держится, не в пример своему мужу, всегда ровно. Да только ни для кого не секрет, что в браке она весьма несчастлива. Случись завтра Петру Федоровичу воспринять престол, и я гроша ломаного не поставлю за будущность великой княгини.

– И что же может случиться с ней? – Мировича очень заинтересовали рассуждения его нового знакомого, и он попытался узнать от него как можно больше на этот счет. – Она законная жена наследника и…

– Вот именно, «и», – подхватил Елагин его мысль. – В наши дни между законностью и ее противоположностью – совсем незначительное препятствие, преодолеть которое умному человеку не составит большого труда. Вспомните о судьбе первой жены императора Петра. Надеюсь, вы в курсе, как с ней обошелся государь?

– Да, слышал, что дни свои она доживала в монастыре.

– Не удивлюсь, если Екатерина Алексеевна закончит примерно так же.

– Вы забываете о настроениях в обществе, – вытирая руки салфеткой, негромко сказал Кураев. – Я бы не стал сравнивать императора Петра Великого, одной лишь дубины которого все боялись пуще огня, и нынешнего наследника.

– Ага. Хотя они оба носят одно имя, – поддакнул Елагин. – Петр Алексеевич собственного сына под казнь подвел, и никто пикнуть не посмел.

– Как собственного сына?! – не поверил Мирович. – О подобном знать мне ранее не приходилось. Родного сына и казнил?!

– Вам, молодой человек, еще много чего интересного узнать придется, – усмехнулся Кураев. – Вы, надо полагать, и про Иоанна Антоновича ничего не слыхали?

– Про какого Иоанна? Про царя Ивана Грозного? Так он вроде как Васильевич прозывался.

– Эк, хватил! – захохотал Елагин. – Иван Васильевич, царствие ему небесное и не к ночи будь помянут, эвон, когда жил, а Иоанн Антонович и поныне живой.

– Кто ж таков будет?

Мирович заметил, как Кураев и Елагин обменялись выразительными взглядами, и лица их стали неожиданно серьезными.

– Бывший император, – вполголоса ответил Гаврила Андреевич.

– Что, и его казнили? – удивился Василий Яковлевич. – Про то не слыхивал…

– Хуже, чем казнили, – словоохотливому Елагину не терпелось просветить Мировича на этот счет, хотя Кураев тяжело вздохнул и сделал легкий кивок в сторону двери, но Иван Перфильевич лишь отмахнулся. – Все на балу, кому тут подслушивать? История сия, хоть и является тайной, но известно о ней многим. Потому рано или поздно вы, сударь, все одно узнали бы обо всем. Уж лучше я вам расскажу, поскольку один мой родственник сам в этом деле участвовал. Начну с того, что после смерти Анны Иоанновны правителем державы нашей был провозглашен малолетний принц Иоанн Антонович, а регентом при нем известный герцог Бирон. Через короткий срок Бирона свергли и отправили в ссылку, а регентшей стала мать младенца – Анна Леопольдовна. Но и она недолго пробыла у власти. Не вдаваясь в подробности, извещу вас, что воцарилась на престоле ныне правящая и всеми нами любимая матушка Елизавета Петровна…

– А принц? – нетерпеливо задал вопрос Мирович. – Его казнили? Выслали из страны? Что с ним стало?

– Коль вы так любознательны, то отвечу: с некоторых пор, как раз после начала войны с известной вам Пруссией, он находится в Шлиссельбургской крепости, в одиночном каземате, и доступа к нему никто не имеет. Более того, узнай кто про мой рассказ, и… вполне возможно, что и мы с вами окажемся в местах не столь отдаленных.

– Быть того не может, чтобы законный наследник и оказался в крепости! – порывисто вскочил со своего места Мирович. – На сказку похоже. А по какому праву наша государыня правит нами?

– Как дочь своего отца – Петра Великого, – ответил Кураев. – Теперь вы удовлетворили свое любопытство?

– Не совсем, – честно признался Василий Яковлевич. – В голове даже как-то не укладывается: принц – законный наследник?

– Мы уже вам объяснили, – забарабанил тонкими пальцами по крышке стола Иван Перфильевич. – Указы его именем подписывались, войска и весь народ российский ему присягал.

– Монеты с его ликом чеканились, – добавил Кураев.

– Вот именно. Законнее не бывает.

– А императрица? Елизавета Петровна? Почему она заключила его в крепость? Почему она ныне правит страной?

Елагин и Кураев дружно рассмеялись, чем привели и без того обескураженного Мировича в полное смущение.

– Нет, погодите смеяться, – замахал он руками. – Не может такого быть, чтобы два человека имели одинаковые права. Если после смерти отца остаются два сына, то власть наследует старший. Если один из них умирает, то трон наследует другой, его брат. Но как при живом, как вы говорите, законном наследнике вдруг управляет нами пусть даже родная дочь императора, того никак в толк взять не могу.

– И не следует забивать себе голову вопросами, на которые вы не можете найти ответ, – подошел к нему Гаврила Андреевич. – У вас завтра поединок, и я бы на вашем месте лучше проверил шпагу и помолился перед сном. А если желаете, то можем выйти во двор и я показал бы вам несколько мало кому известных приемов. Давно вы последний раз дрались на шпагах?

– Только на занятиях во время учебы в корпусе.

– И все? – с удивлением воззрился на него Кураев. – Не ошибусь, если заявлю, что вы обрекли себя своими необдуманными поступками на верную смерть. Понятовский проткнет вас, как повар цыпленка шампуром.

– Значит, так тому и быть, – неожиданно спокойно ответил Мирович. – Говорят, что тот, кто умирает на Рождество или иной престольный праздник, прямиком попадает в рай.

– Рано вам про загробную жизнь думать, – вступил в разговор Елагин. – Я хоть и не военный, но фехтовать мне в юности приходилось. К тому же мне известна горячность и вспыльчивость Станислава Понятовского. Он наверняка пожелает в первый же момент заставить вас лишь защищаться и постарается все закончить как можно быстрее. Но если вам удастся выстоять, проявите твердость, не попадетесь на различные уловки, то он быстро выдохнется, о чем понуждает меня думать его беспорядочная жизнь. Вот тогда есть резон от обороны перейти к нападению и… если вам повезет, то нанести хоть один-два укола.

– А ведь вы правы, Иван Перфильевич, – поддержал его Кураев, – мое мнение совпадает с вашим. Но примите и мой совет: ни в коем случае не наносите ему серьезных ранений. Смертельный исход поединка грозит вам огромными неприятностями. Он – доверенное лицо английского посланника. Могу себе предположить, как это расценят при дворе. Если вас вышлют на вечное поселение в тот же Тобольск, то вы легко отделаетесь.

– Это что же получается? – удивился Мирович. – Выходит, я вместо подсадной утки для него буду служить? Он может мне хоть голову оторвать, хоть продырявить, а я нет! Да где же справедливость?! Он меня оскорбил, заранее зная, что я ему никакого вреда причинить не смогу. Так, что ли?

– Вы правильно говорите, – кивнул головой Кураев. – Дипломаты неприкосновенны во всех странах, а не только в России. Таковы правила, и не нам их нарушать.

– Ну и дела! – простодушно развел руками Мирович, только сейчас понявший, в какую переделку он попал.

– Может, лучше попросить у него прощения? Я могу выступить посредником меж вами. Не отвечайте сразу, подумайте чуть. Это самый разумный выход из создавшейся ситуации, – предложил неожиданно Елагин, пытливо вглядываясь в осунувшееся от услышанного лицо Василия.

– Что?! – даже не дослушав, закричал он. – Как вы смеете мне предлагать подобное? Мне – потомку старинной и добропорядочной фамилии? Да как я потом людям в глаза смотреть стану? Моя семья от поляков и так немало претерпела в свое время, так что завтра я с тем красавчиком за все посчитаюсь. За все!

Кураев и Елагин вновь переглянулись меж собой и ничего не ответили, чтобы лишний раз не возбуждать приступ горячности в Мировиче. Иван Перфильевич принялся стаскивать с себя камзол, готовясь ко сну, а Кураев вытянул из ножен шпагу Василия и придирчиво осмотрел ее, взмахнув несколько раз в воздухе.

– Тяжеловата, и рукоять неудобная. Быстро устанете с такой. Попробуйте лучше мою, – и с этими словами он отстегнул от пояса шпагу с черным вензелем на ножнах. Мирович нехотя принял оружие из рук своего покровителя. Шпага была действительно отменна: ладонь легко обхватывала эфес с мелкой насечкой, большой палец упирался в металлический завиток с тыльной стороны, служивший одновременно и украшением, и опорой, и сбалансирована она была прекрасно, отчего казалась легкой и невесомой.

– Вы разрешите мне ею воспользоваться? – с неожиданной робостью спросил он. – Она наверняка дорога вам…

– Само собой, дорога. Но я чувствую за собой некоторую вину перед вами, поскольку вовлек в это дело, а потому назавтра она ваша.

– Где изготовлена? – поинтересовался Мирович, разглядывая вытравленный на лезвии цветочный орнамент.

– Мне она досталась от моего старшего брата, а он в свое время привез ее из Стокгольма.

– Вы ничего не рассказывали мне о своем брате. Он жив?

– Не время об этом, – моментально помрачнел Кураев. – Прочтите молитву, и спать. По себе знаю, что многое завтра будет зависеть от вашего самочувствия.

– Благодарю вас за все. – Мирович вложил шпагу в ножны и поставил ее у изголовья своей кровати. – Поверьте, я не испытываю ни малейшего сожаления по поводу случившегося.

– Ну и слава Богу, – ответил Гаврила Андреевич.

Василий, прочтя молитву, тут же залез под одеяло и закрыл глаза, ожидая, что сейчас уснет. Но прошло какое-то время, а сон не шел, зато в воображении его являлся раз за разом образ великой княгини с ее полуулыбкой, подрагивающими длинными ресницами, вздымающейся при каждом вздохе грудью. Он слышал от своей матери, что если в преддверии сна ты видишь лицо знакомого тебе человека, это значит, что он в этот момент думает о тебе. Ему сделалось неожиданно тепло и радостно, и он мысленно обратился к своему видению:

«Неужели ты думаешь сейчас обо мне? Стою ли я того?»

«Ты, Василий, недооцениваешь себя», – как показалось ему, ответил негромко рожденный им образ.

«Но кто я и кто ты? – продолжил он мысленный диалог. – Я всего лишь мелкая солдатская сошка. А ты – великая княгиня».

«Все люди равны меж собой, – так заповедовал наш учитель Иисус Христос. Моя судьба тоже складывается не просто. Я не знаю, что станет со мной завтра. Мой муж не любит меня и, более того, ненавидит».

«Так только скажи мне, и я докажу свою преданность, не пожалею жизни! Жизнь свою отдам, чтобы ты была счастлива».

«А знаешь ли ты, что такое счастье? Ты так молод еще…»

«Знаю, знаю! Счастье – это смотреть на тебя, быть рядом с тобой, знать, что нужен тебе. Для меня это счастье…»

 

Глава 5

ПОЕДИНОК

1

– Пора вставать, друг мой, – услышал он голос над собой, и кто-то легонько потряс его за плечо. – Так можете и поединок проспать.

– Сейчас, встаю, – встрепенулся он и, открыв глаза, увидел в утренних сумерках склоненное над ним лицо Гаврилы Андреевича. На соседней кровати сидел, сладко позевывая и потягиваясь, Елагин.

– Ну, как вы себя чувствуете? – поинтересовался он. – Может, и не стоило бы его будить, все бы само собой образумилось, глядишь.

– Может, и не стоило, – согласился Кураев. – С кем это вы всю ночь беседовали? – спросил он Василия. – Я привык спать чутко и слышал, как бормотали чего-то во сне.

– Понятия не имею, – смутился Василий, опасаясь, не произнес ли он во сне имени той, что являлась ему вечером.

– Умойтесь, и пора выходить, – на правах старшего поторопил Кураев. – На улице почти светло. Нехорошо заставлять ждать противника, даже если ты и не очень высокого мнения о его персоне.

Через несколько минут они отправились к Верхнему саду, что находился неподалеку от дворца и к которому вела узкая тропинка. Еще издалека Василий различил темнеющие у ближайших деревьев три фигуры в длинных плащах. Они подошли ближе, сухо кивнули друг другу. Кураев и Елагин вместе с другими двумя секундантами отошли от них, чтобы обговорить условия дуэли. Мирович и Понятовский остались один на один в нескольких шагах друг от друга.

Поляк, скрестив руки на груди, высокомерно разглядывал верхушки деревьев и что-то насвистывал себе под нос. Василий ковырял носком башмака кучку снега, что была перед ним. Окружавшие их толстенные стволы лип в утренних сумерках казались мрачными колоннами сумрачного языческого храма, где когда-то приносили жертву своим богам некогда населявшие эти края племена, ушедшие ныне в иные места, оставив свои земли более могущественному народу. Неожиданно с одной из веток сорвался ком снега и мягко упал к ногам Мировича. Он внутренне содрогнулся, сочтя это за плохое предзнаменование, и с нетерпением посмотрел на секундантов, которые, жестикулируя, продолжали обговаривать условия дуэли. Наконец, оговорив все детали, они по одному, цепочкой, насколько позволяла узкая тропинка, двинулись обратно.

– Господа! – начал длинноусый, среднего роста, с большим мясистым носом, один из секундантов Понятовского, который, будучи старше других по возрасту, взял на себя обязанности главного распорядителя. – Мы должны, прежде всего, предложить вам примириться и закончить дело миром. Согласны ли вы с нашим предложением?

– Если этот сударь тотчас извинится, то я готов простить его за вчерашнюю дерзость, – с присущим ему высокомерием заявил Понятовский.

– Мне нечего сказать на это, – сухо пожал плечами Мирович. – Не вижу хоть в чем-то своей вины.

– Жаль. Мы не теряли надежды на примирение, – провел перчаткой по своим усам пожилой секундант. – В таком случае сообщаем вам условия поединка. Драться будете на шпагах обычного образца, каковые у каждого из вас имеются. Кинжалами или иным оружием не пользоваться. Если противник упадет, то ему разрешается подняться и продолжить бой далее. То же самое, если будет потеряна шпага, то поединок на время приостанавливается. В случае ранения кого-то из вас схватка прекращается немедленно. Вы согласны с условиями?

– Да, – ответил Понятовский, а Мирович лишь кивнул в ответ.

– Тогда прошу ваши шпаги, чтобы мы удостоверились в их схожести, – протянул к ним руку усатый секундант. Приняв шпаги, он сравнил их меж собой, взглядом удостоверился, что и остальные из присутствующих не возражают против осмотра оружия, и с поклоном вернул их противникам. – И еще одно, – добавил он. – В случае раны услуги лекаря оплачивает сам раненый или его секунданты.

– И в случае смерти тоже, – заявил, улыбнувшись, Елагин. Но шутка его поддержки ни у кого не вызвала, и он, смутившись, закашлялся и, подойдя к Мировичу, прошептал: – Помните, что я вам говорил вчера. Не спешите…

Василий Яковлевич молча кивнул и скинул ему на руки свою епанчу и кафтан, оставшись в одном камзоле. Затем отстегнул от пояса ножны шпаги и тоже подал их Елагину, после чего со шпагой в руках отступил на несколько шагов по тропинке в глубь парка. В этот момент показался краешек солнечного диска, и тени от могучих лип легли им под ноги, сделав снежный покров похожим на въездной шлагбаум.

– Можете начинать! – дал команду усатый и взмахнул снятой с руки перчаткой.

Мирович отбросил левую руку назад, как учили их на занятиях в Шляхетском корпусе, а правую, со шпагой, выставил на уровень груди противника и остановился, ожидая нападения. Понятовский же положил левую руку на пояс, а острие клинка направил вверх, как для сабельного удара. Его прищуренные голубые глаза несколько мгновений изучали противника, как бы выявляя его сильные и слабые стороны. После того он сделал несколько скользящих шагов по направлению к Василию, провел ложный выпад, словно целил тому в лицо, но, сделав ловкий обвод, попытался нанести укол в грудь. Мирович, вовремя разгадав нехитрый прием, чуть отступил и легко отбил шпагу, сделав в свою очередь выпад. Понятовский ушел корпусом вбок и, выбросив правую ногу вперед, неуловимым движением едва не достал Василия острием клинка. Тому вновь пришлось отступить и провести несколько ложных выпадов, чтобы восстановить свою позицию.

Как и предполагал Елагин, Понятовский надеялся на свое искусство и скорое окончание поединка и проводил один прием за другим, непрерывно атакуя. Василий едва сдерживал его натиск и уже несколько раз в самый последний момент успевал отбивать шпагу поляка, мелькавшую то перед его лицом, то нацеленную в грудь и едва не поражавшую его.

Понятовский, проведя очередную атаку, великодушно отступал назад, приглашая Василия вернуться на прежнее место, чтобы не углубляться дальше в парк. При этом он ничуть не устал, а лишь раскраснелся и близоруко щурился, презрительно поджимая губы. Во время одной из таких передышек Мирович взглянул на своих секундантов, что стояли по щиколотки в снегу в нескольких шагах от тропинки. Кураев выглядел абсолютно спокойным, и лишь ноздри его тонкого носа при дыхании расходились чуть шире обычного. Зато Елагин стоял с полуоткрытым ртом, ловя взглядом каждый взмах шпаг противников, и от возбуждения взмахивал руками, словно сам вел бой.

Когда Понятовский в очередной раз начал атаку, легко и непринужденно делая выпад за выпадом, словно находился на занятиях в учебном классе, Мирович решил перехватить инициативу и, неожиданно для противника отбив удар, несколько раз крутанул его шпагу клинком своей и резко рванул на себя. Шпага вырвалась из руки поляка и упала в снег, утонув по самый эфес. Понятовский обескураженно остановился, и Василий прочел в его глазах злость и растерянность одновременно.

– Бой останавливается, – закричал усатый секундант и кинулся к ним, размахивая руками, видя, что Мирович не опустил своей шпаги, а наоборот, поднял ее на уровень груди противника, отчего тот попятился. – Стойте, стойте! – повторил он несколько раз, выуживая упавшую шпагу из снега и подавая ее Понятовскому. – Вы обязаны были отойти назад, как мы и условились, – надменно пояснил он Мировичу, тыча толстым пальцем тому в грудь.

– Плевать я хотел на ваши правила, – пробормотал Мирович, в душе радуясь своему удачному приему и тому, что теперь хотя бы морально превзошел противника.

Теперь уже Понятовский вел себя более осторожно и, сделав несколько выпадов, тут же отскакивал назад, как бы приглашая Василия атаковать его. Шпага Кураева оказалась и в самом деле великолепна, и Василий совершенно не ощущал даже малейшей усталости. Зато Понятовский дышал тяжело и два раза перекладывал оружие из правой руки в левую, которой, впрочем, фехтовал столь же превосходно. Судя по всему, в свое время он брал уроки у мастеров высокого класса и теперь выигрывал благодаря своему умению и опыту. Мирович же больше брал молодостью и силой. В любом случае ни у одного из противников пока не было ни единой царапины. Однако Понятовского злило именно то, что он никак не может сломить сопротивление своего молодого противника, и в его голубых глазах все чаще стали поблескивать искры злости и непримиримой ненависти. Проведя ложный выпад, он выбросил далеко вперед правую ногу и попробовал концом шпаги, снизу, попасть в бедро Мировичу. Тот отбил клинок поляка и нанес режущий удар по его руке. Понятовский вскрикнул, шпага вновь выпала из его руки, а рукав камзола обагрился кровью.

– Все! Дуэль прекращается! – кинулся им наперерез усатый секундант. – До первой крови, как мы и договаривались.

– Пся крев! – выругался Понятовский. – Ни в коем случае. Рана незначительна, и я не намерен прекращать поединок, – с этими словами он перехватил шпагу в левую руку и с размаху ударил ей в грудь Мировича, который стоял, опустив оружие, согласно команде.

– Что вы делаете? – бросился Кураев на Понятовского, заламывая ему руки. – Это против правил! Дуэль остановлена!

– Вот теперь действительно все кончено, – криво усмехнулся он, глядя, как Мирович опустился на одно колено и, прижимая обе руки к ране, смотрел на сочащуюся между пальцев кровь.

Кураев с Елагиным подбежали к нему и, легко приподняв его, поставили на ноги, расстегнули камзол и сорочку. Шпага, угодив в ребро правой стороны груди, скользнула вверх, оставив рваную, но не очень глубокую рану.

– Пустите меня, – попытался встать на ноги Василий. – Ничего страшного. Я готов продолжить поединок.

– Нет! Нет! – чуть не закричал на него усатый секундант. – Мы категорически против продолжения. Только убийства нам не хватало. Дуэль закончилась согласно оговоренным заранее условиям. Нужно подогнать сани, чтобы доставить вас к лекарю.

– Сможете ли вы сами идти? – обратился Кураев к Мировичу. – Мы будем лишь слегка поддерживать вас.

– Смогу, – кивнул Василий головой. – Встретили Рождество… – покачал он головой, поглядывая по сторонам.

– Слава Богу, рана, на мой взгляд, незначительная. Через неделю-другую опять танцевать будете, – поспешил ободрить его Елагин, беря под руку.

– Разрешите откланяться, – проговорил усатый секундант. – Надеюсь, что обе стороны получили полное удовлетворение.

– Удар был нанесен уже после остановки боя, – повернулся к нему Кураев. – Ваш протеже совершил недостойный поступок, и в случае, если он сейчас же не принесет извинения, считаю себя вправе рассказывать о том всем и каждому, когда и где сочту нужным.

– О чем вы говорите? – ощетинился усатый. – Да, поединок был остановлен, когда шпага, согласно оговоренным условиям, упала, но потом все прошло должным образом. Какие могут быть извинения?! О чем вы?

– Повторяю: если он сей момент не принесет извинения, то я вправе поступить так, как сочту нужным.

Усатый и второй секундант, который за все время поединка не проронил ни единого слова, отошли от них и принялись о чем-то шептаться меж собой. Через несколько минут усатый вернулся и неохотно заявил:

– Хорошо, от имени своего товарища приношу извинения, что удар был нанесен несколько ранее времени. Вы довольны?

– Оставьте их, – прохрипел Мирович, у которого вдруг все поплыло перед глазами и хотелось поскорее остаться одному и не видеть лиц неприятных ему людей.

– Пусть будет по-вашему, – пожал плечами Кураев.

– Худой мир лучше доброй ссоры, – подхватил Елагин. – Прощайте, господа. Пойдемте потихоньку, а там – в сани и в Петербург. У меня в знакомцах чудесный лекарь. Он и не таких, как вы, на ноги ставил. Так что поедем ко мне домой. Вы согласны?

– Хорошо, – кивнул Мирович и потерял сознание.

2

…В себя Василий пришел в совершенно незнакомой ему комнате, лежащим на высокой кровати; свет в комнату проникал через неплотно задернутые желтыми шторами два больших окна. Рядом с кроватью на точеной ножке стоял черного дерева столик с какими-то пузырьками и склянками. Он попробовал повернуться, но резкая боль в груди тут же дала себя знать, и он негромко застонал. Дверь комнаты тут же открылась, и в нее скорее вплыла, чем вошла, крупная, с сочным румянцем на дышащем здоровьем лице, средних лет женщина с полотенцем в руках.

– Очнулся, сударушка наш! – напевно проговорила она и ласково улыбнулась, отчего в комнате сделалось как будто светлее и уютнее. – Второй денек уже пошел, как без памяти лежите. Мы уж не знали, чего и думать. Ванюшка-то лекарей разных приводил, чтобы тебя пользовали. А что они, лекаря, могут? Бормочут чего-то да деньги требуют…

– Где я? – с трудом спросил Мирович.

– Как где? У Ивана Перфильевича в дому. Он тебя сразу с Ранбаума, как мне сказывали, привез. Второй день от тебя, сударушка болезный, не отхожу, пот уксусом утираю да с ложечки морсиком потчую. Кровушки много потерял ты, голуба, вот и не помнишь ничего. Но коль в себя пришел, то дело должно поправиться, все и образуется помаленечку.

– Как вас зовут? – слабым голосом спросил Мирович.

– Федотовной зови, коль желаешь. Ране, по молодости, меня Глафирой звали, а как в возраст вошла, то Федотовной стали кликать. С детства самого у господ живу при дому. И Ванюшку нянчила, и других деток их тожесь. Тебе, верно, покушать чего хочется, а я тебя байками своими занимаю. Скажи, чего принесть-то?

– Нет, спасибо, – сухими губами едва слышно ответил Василий – Попить бы…

– То мы сейчас, быстро. Вот он, морсик-то, – взяла она со столика кувшин и налила розовый клюквенный морс в тонкого стекла бокал и поднесла к его губам. – Пей, сударушка мой, пей на здоровье. Болит, верно, рана твоя?

– Болит, – кивнул Василий. – Будто каленым железом жжет там.

– То и хорошо, что болит. Знать, натура твоя со змеей-болезней сражение ведет, а тебе о том весть подает. Терпи, сударушка мой, терпи, родненький. Коль шибко худо будет, то поплачь, покричи маленечко, оно и полегчает.

– А Иван Перфильевич где?

– Поехали куда-то, а мне и не сказали. Да мне про то и знать не надо. У них, у господ, свои дела, а наше дело известное – по дому прислуживать да за тобой приглядывать. Ладно, кликнешь меня, коль надо чего будет, а я на кухню пойду, погляжу, чего там повар Анисим готовит. За ним не поглядишь, так и вытворит чего не следует. Лежи, тебе сейчас ничего другого делать не надобно, чтобы рану не натрудить.

С этими словами Федотовна выплыла из комнаты, оставив дверь полуоткрытой. Оставшись один, Мирович откинул одеяло и глянул на туго стянутую бинтами грудь, принялся осторожно ощупывать рану пальцами. Каждое прикосновение вызывало боль, и он негромко ойкал, пока обследовал забинтованное место. И хотя он занимался этим неблагодарным делом всего несколько минут, но лоб мгновенно покрылся испариной, наступила слабость, в глазах поплыли разноцветные круги, подкатила тошнота, затуманилось сознание.

Когда он вновь пришел в себя и, постанывая, попробовал повернуться, то услышал со стороны окна знакомый голос:

– Как вы, Василий Яковлевич? – Мирович повернул голову к окну. Комната уже наполнялась сумеречным светом, и силуэт на фоне желтых штор, казалось, принадлежал пришельцу из чужого, неведомого мира.

– Вы, Иван Перфильевич? – слабо спросил он.

– Кому же еще быть? – с обычной усмешкой отозвался тот и подошел к изголовью кровати, положил руку на лоб. – Жар у вас, – констатировал он со вздохом, убирая свою холодную руку. – Сейчас кликну Федотовну, чтобы укусом обтерла вас. Доктор мой сказал, что не меньше двух недель пролежите. Рана хоть не смертельная, но болезненная, впрочем, как и всякая рана. Будем делать вам компрессы разные и рану настоями промывать, чтобы гной вытянуть. Федотовна! – позвал он громко, приоткрывая дверь. – Неси уксус больного нашего обтереть.

– Простите, что столько хлопот вам доставил, – попробовал извиниться Мирович. – Не ожидал, что так поединок наш закончится. Подлец он все-таки, этот ваш Понятовский.

– И совсем он не мой, – рассмеялся Елагин. – А что насчет подлеца, то такими словами не рекомендовал бы бросаться. Все мы люди, и у всех нас имеются слабости. У одних больше, у других меньше.

– Все равно подлец, – упрямо повторил Мирович. – Уколол меня, когда поединок остановили.

– Уж не собираетесь ли вы второй раз его вызвать? Не советую. Очень не советую. При молодом дворе все стало известно в тот же день. Думается, что и императрице уже доложили. А как ее величество относится к дуэлям, вам, вероятно, известно.

– Что вы имеете в виду?

– Разжалуют, и в действующую армию. То в лучшем случае. А могут и в Сибирь на вечное поселение.

– Ой, – слабо засмеялся Мирович, – нашли, чем пугать! В Сибири я родился, а в действующей армии на данный момент как раз и нахожусь. Кстати, надо бы через Гаврилу Андреевича сообщить как-то в полк, что нахожусь на излечении. Он не заходил?

– Сам нет, но посылал человека, чтобы справиться о вашем самочувствии. Да, тут вами очень интересуется одна дама, – посторонился Елагин, пропуская вплывшую Федотовну к постели больного. – Осторожней, старая, на простыню не капни, – неожиданно проявил он хозяйскую жилку.

Мировичу сделалось как-то неловко за подобные слова и стало тоскливо, что он вынужден отягощать заботами постороннего и малознакомого человека.

– Постирают ваши простыни, милок, не ворчи зазря. Весь в матушку свою пошел. Она такая же привередливая, все чистоту блюдет, – отчитывала Федотовна совершенно беззлобно Елагина, сноровисто отирая лоб и шею Василия смоченной уксусом тряпкой.

– Ладно, хватит, – неторопливо махнул Елагин рукой расстаравшейся няньке. – Смотри, чтобы в глаза не попало, а то он от твоих ласк и забот ослепнет еще.

– Нечего шпагами-то махать было. Его бы не уксусом, а розгами попотчевать, – отвечала та, но перечить не стала и, забрав фаянсовую миску с раствором уксуса, столь же степенно выплыла из комнаты.

– Строги вы, Иван Перфильевич, – посетовал хозяину Мирович. – Но то ваше дело. А кто интересовался? – с затаенной надеждой спросил он, не смея поверить в свое счастье.

– Обещали заехать, как вы в себя придете. А кто, называть не стану, чтобы сюрприз для вас сделать. Сейчас пошлю слугу с запиской, что можно вас навестить, коль не возражаете.

– Так кто такая? – попытался Василий Яковлевич узнать имя той, кто вдруг проявил к его особе интерес.

– Не скажу. Терпите уж до времени.

– А вдруг она не захочет приехать?

– Тогда тем более нечего зря переживать. Вы теперь у нас герой, и если в другой раз решитесь показаться в свете, то многие дамы сочтут за честь завести с вами знакомство. У нас в России ведь как: кто супротив закона поступает, а потом за подобную вольность страдания примет, то непременно все его жалеть и сострадать начинают.

– Это вы обо мне, что ли? – удивился Мирович. – Я вынужден был защищать свою честь. Только и всего.

– Но ведь знали, что дуэли запрещены?

– Знал. А как бы вы поступили, доведись оказаться на моем месте? Не вызвали бы обидчика и проглотили оскорбление? Ни за что не поверю!

– Вот тут самое слабое место вашей позиции, – Елагин рассудительно поднял указательный палец вверх и чуть наморщил свой большой лоб. Он прохаживался напротив кровати Мировича, и его крупная фигура на фоне сумеречного оконного проема то становилась контрастно черной, то освещалась отблесками света, отчего создавалось впечатление, что он то исчезает, то вновь появляется в полутемной комнате. – А слабость ее в том, что воспитанный человек не должен, понимаете, не должен оказываться в подобной ситуации. Мне уже сообщили некоторые доброхоты, узнавшие, что я приютил вас, почему Станислав Понятовский взбеленился…

– И что те доброхоты говорят?

– А говорят они, извините за резкость слога, будто вы во все глаза пялились на великую княгиню. Потому-то он, Понятовский, и счел подобное за дерзость и пожелал осадить вас. По-своему он прав. Именно он танцевал с великой княгиней, и право кавалера – следить, чтобы никто не ставил его даму в неловкое положение. Не осади он вас, и ему бы в свою очередь вполне могли попенять, что он не соблюдает возложенных на него, согласно этикету света, правил.

– Что же это за дурацкие правила вашего этикета? – с обидой в голосе спросил Мирович. Он понимал, что Елагин говорит сущую правду и виноват именно он, что не остерегся бросать пылкие взгляды на великую княгиню. Но он, как и Понятовский, имеет право смотреть на любую женщину, находящуюся в обществе.

– Какие есть, – отрезал Елагин. – У каждого круга свои правила. И коль вы вошли в число людей, составляющих его, то обязаны соблюдать принятые там правила. Знаете поговорку: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят»? Вот и думайте в следующий раз, как поступать в том или ином случае. Надеюсь, что ничем вас не обидел?

– Нет, – хмуро отозвался Мирович, которому, конечно же, было неприятно слышать подобные упреки. Слабость вновь одолела его, но он нашел силы возразить. – Знаю, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но двор наследника – не монастырь, это раз. И не гарем восточного паши, где смотреть на жен может лишь он один. Собственно говоря, по какому праву сам-то Понятовский вдруг оказался кавалером великой княгини? Сможете вы мне это объяснить?

– О, это тема особого рода, и не советовал бы вам ее затрагивать. Тем более что вам, как мне кажется, становится хуже. Оставим разговоры. Вы два дня ничего не ели. Сейчас кликну Федотовну, чтобы принесла бульон и покормила вас.

– Вы обещали направить слугу, – робко напомнил Мирович. – Мне не терпится узнать, что за таинственная особа интересуется моей скромной персоной.

– А вы шалунишка! – засмеялся Елагин. – Можно сказать, на смертном одре находитесь, а про амурные дела не забываете. Хватит сил для беседы с дамой, коль она пожелает того?

– Чуть отдохну, а там, глядишь, полегчает. Шлите вашего посыльного…

Он терпеливо снес очередные попреки Федотовны, пока та с ложечки кормила его куриным бульоном с накрошенными туда кусочками хлеба и без умолку твердила, что молодым людям совсем ни к чему колоть друг друга шпагами, лучше бы делом каким занялись. Затем переключилась на Ивана Перфильевича, который слишком много читает, портит глаза, а доброго в тех книжках все одно ничего не напишут. Рассказала, что он собирался ехать учиться за границу, но почему-то остался дома, и слава Богу. А то на чужой стороне кто бы за ним присматривал? Что молодежь нынче пошла совсем не та, чем ранее. Вольности завелись, а вот бывало, когда она молодой была…

Под конец ее ворчливого и ласкового разговора Мирович задремал и не услышал, как Федотовна, поплотнее укрыв его одеялом, неслышно покинула комнату, а через некоторое время вернулась с зажженной лучиной, затеплила лампадку подле образа Казанской Божьей Матери, пошептала молитву, попросив здоровья и болящему, неразумному молодому человеку, и хозяевам, и сыну их. Не помянула лишь себя, считая недостойной за известные лишь ей одной давние грехи.

3

Проснулся Василий лишь на следующий день ранним утром. Голова была чистой и свежей, и сразу вспомнилось, что вчера должен был кто-то приехать, а он безбожно все проспал! В очередной раз вышло нехорошо, и Иван Перфильевич вновь может обвинить его в нарушении этикета. Попробовал сесть на кровати, но боль в груди тут же дала себя знать, и он откинулся обратно на подушку.

С кухни, что находилась, судя по бряцанью посуды и хлопанью дверей где-то недалеко, слышались голоса прислуги и мягкий, но достаточно громкий голос Федотовны. Хотел было позвать ее, но решил подождать, пока она не заглянет сама, и прикрыл глаза, надеясь вновь задремать. Но сон не шел. Вспомнился вчерашний разговор с Елагиным, из которого пусть не напрямую, но явствовало, что не прав оказался именно он, а не Понятовский, которому там, в парке, уже раненный, хотел вторично бросить вызов на поединок, чтобы сражаться до смертельного исхода.

«Но как же так? – принялся рассуждать Василий Яковлевич. – Она, великая княгиня Екатерина Алексеевна, благосклонно смотрела на меня, первой заговорила, поинтересовалась, кто я и откуда. Готов дать голову на отсечение, что пригласи я ее на танец, и этот поляк остался бы с носом. Да, он кем-то там числится при английском посланнике, но что с того? Зато он, Василий Мирович, воевал, жизнью своей рисковал, а не отсиживался в столице. Нет, во что бы то ни стало нужно уговорить Кураева, чтобы он, как только поправлюсь, под любым предлогом устроил встречу с великой княгиней в Ораниенбауме. Наверняка она интересовалась мной, больше некому», – закончил он свои рассуждения, когда в комнату осторожно заглянула Федотовна.

– Встал, сударушка наш? – широко улыбаясь, спросила она. – Вот и ладненько. Кушать будешь? – Увидев, что Мирович согласно кивнул, обрадовалась. – Сейчас принесу. Коль голод чуешь, то знать, скоро совсем оклемаешься.

Опять был куриный бульон с накрошенным в него хлебом, и Мировичу стало как-то не по себе, что пожилая женщина кормит его, словно маленького.

– Ничего, ничего.… Еще успеешь сам супец похлебать, а мне, старой, не в тягость тебя попотчевать, – отмахнулась она от просьбы Василия поесть самостоятельно. – Я уже и полюбить тебя успела, непутевого…

– Почему же вдруг «непутевый»? – притворно удивляясь, поинтересовался Василий. – Ничего такого за собой не замечал непутевого.

– А как иначе тебя называть, сударушка, коль ты грудь свою под шпагу из-за глупости собственной подставил? Путевые, по моему понятию, этак не поступают. Лучше бы, как Ванечка наш, за книжками сидел, чем дырки на грудь получать. Шибко болит-то? – тут же с состраданием поинтересовалась она у Василия.

– Жжет, но не так сильно. А вчера кто приходил до меня?

– Да откуда же мне знать про ваши господские дела? – вздернула кверху густые брови Федотовна. – Может, и был кто, но мне о том не сказывают.

Вскоре она ушла, оставив Василия наедине с собственными размышлениями. Примерно через час наведался Елагин в домашнем халате, еще заспанный и сладко позевывающий. Поздоровавшись, он приложил ладонь ко лбу Мировича, удовлетворительно хмыкнул, убедившись, что самочувствие того сегодня гораздо лучше, и доверительно сообщил:

– Сегодня после полудня обещали быть. Вчера записку мне прислали.

– Ну, хоть записку покажите, – взмолился Василий.

– Не дело говорите, милый мой. Записочка та мне писана, и какое имею право ее вам давать? Нет, худо Гаврила Андреевич вашим воспитанием занимался, так ему и передайте.

– Передам, – с улыбкой отвечал Мирович, находясь в преддверии предстоящей встречи с таинственной особой. – Покорнейше прошу простить, но не найдется ли у вас свежей сорочки, чтобы переодеться, а то моя… никакого вида не имеет. Я потом верну, даю слово. И еще, – попросил он, получив согласие хозяина, – цирюльника своего не пришлете, чтобы побрил меня?

– Как прикажете, – отвечал тот то ли шутя, то ли чуть рассерженно. – Вы мой гость, и каждое ваше желание для меня закон.

Затем он распахнул желтые занавеси на окне, и в комнату ворвался небывало яркий, от искрящегося на улице первозданно чистого снега, солнечный свет. Это еще больше обрадовало и вызвало новый прилив бодрости у Мировича,

– Мне, право, неловко за все, что вы сделали для меня, – протянул ему руку Мирович. Иван Перфильевич молча пожал ее, кивнул и удалился к себе, но на пороге задержался и спросил:

– Мои батюшка и матушка интересуются вашим здоровьем и спрашивают позволения навестить вас, если самочувствие ваше позволит говорить с ними.

– Конечно, – воскликнул Василий. – Буду весьма рад познакомиться с вашими родителями. Передайте и им мою искреннюю благодарность.

Когда Елагин ушел, Василий удивился, как сразу не подумал, что такой молодой человек должен непременно жить с родителями, тем более, будучи неженатым.

Вскоре явился молодой веснушчатый парень, отрекомендовавшийся господским цирюльником. Федотовна принесла горячую воду и помогла тому побрить и причесать Мировича, а потом поменяла ему сорочку, спросила, будет ли он обедать. Но Василий наотрез отказался, опасаясь, что таинственная посетительница может явиться не ко времени, а заставлять ее дожидаться окончания трапезы он не мог себе позволить. Однако прошло полуденное время, потом еще час, другой, но никто не показывался. Лишь несколько раз заглянула все та же Федотовна, спросила, не надо ли чего, но он отказывался и терпеливо ждал. Комната вновь начала наполняться ранними зимними сумерками, когда он услышал чьи-то голоса и к нему вошел слегка взволнованный в отлично сидящем на нем кафтане голубого сукна Иван Перфильевич.

4

– К вам гостья, – чуть растягивая слова, объявил он. – Изволите ли принять?

– Просите, просите, – привстал на подушке Мирович, и весь напрягся, чего с ним не случалось даже перед началом дуэли.

– Прошу вас, – Елагин шире приоткрыл дверь, и в комнату вступила, чуть щурясь в полумраке, Екатерина Романовна Воронцова.

– Мое вам почтение, – бойко произнесла она, слегка поклонившись, и прошла к услужливо пододвинутому ей Елагиным креслу.

– Вы?! – не ожидавший ее появления, не сумев скрыть удивления и некоторого разочарования, спросил Мирович.

– Вижу, что меня здесь не ждали, – обиженно поджала тонкие губки девушка, не спеша сесть. – Может, мне лучше сразу уйти? Я не надолго, чтобы соблюсти приличия, и вскоре откланяюсь.

– Что вы говорите? – засуетился Елагин. – Он в горячке и наверняка не признал вас, Катерина Романовна. Присаживайтесь, присаживайтесь, вам тут будет удобно.

– Неужели в горячке? – переспросила она. – Не похоже… Но я в медицине не сильна, не мне судить. Однако присяду.

– Простите, я не то хотел сказать, – став от стыда пунцовым, промямлил Мирович. – Я несказанно рад, что вы пришли. Я ждал весь день, но клянусь, помутнение какое-то нашло на меня… – пытался он оправдаться.

– Помутнение нашло на вас, когда вы вызвали Станислава Понятовского. Он весьма милый кавалер и шутник большой. То, что он вам сказал в прошлый раз, можно было истолковать именно как шутку, не более того.

– Виноват, виноват, – торопливо согласился Мирович. – Вчерашнего дня Иван Перфильевич уже разъяснил мне мой проступок. Но Понятовский мог отозвать меня в сторону и сказать о своих претензиях наедине, а не во всеуслышание. Согласитесь, графиня, я оказался в положении человека, у которого просто не было выбора.

– Хорошо, – отмахнулась она капризно, – мужчины только и заняты тем, что выясняют, кто из них более неправ. Не вы первый, не вы последний. Мне передали, что рана не слишком серьезная.

– Рана пустяковая, – заметил Елагин, – и больной наш сегодня выглядит не в пример лучше, нежели вчера. Бог даст, и через недельку ходить начнет.

– И сразу обратно в армию? – многозначительно вскинула узкие брови Воронцова. – Или задержитесь на некоторое время?

Мирович уловил скрытый смысл вопроса и, чуть подумав, осторожно ответил, глядя прямо в черные глаза молодой графини:

– Все будет зависеть от обстоятельств: если начнется военная кампания, то меня сочтут дезертиром, не явись я в полк к назначенному сроку.

– В столице ходит много разговоров, что новый командующий армией, как его там… – совсем по-мужски щелкнула она пальцами.

– Фермор, – услужливо подсказал Елагин.

– Да, он самый, – продолжила Воронцова, – не хочет зарекомендовать себя таким же образом, как несчастный Степан Федорович Апраксин, и прямо-таки рвется в бой. Так что весьма скоро все ожидают выступления войск из Курляндии.

– Почему вы назвали Апраксина несчастным? – удивился Мирович. – Это недоразумение, что его взяли под арест, но все должно выясниться. Солдаты его любили, хотя… что о том вспоминать. А о Ферморе ничего сказать не могу, поскольку не имел чести служить под его началом. А где сейчас бывший наш главнокомандующий? Надеюсь, уже здесь, в столице?

– Так вы же ничего не знаете? – всплеснула руками Воронцова.

– Чего именно? – Василий внимательно всмотрелся в Воронцову, а потом перевел взгляд на Елагина, лицо которого слегка вытянулось, и он, сжав губы, чуть заметно кивнул как бы в подтверждение слов Екатерины Романовны.

– Не знаете, что Александр Шувалов собственной персоной на днях выехал в Нарву, чтобы допросить фельдмаршала?!

– Откуда мне о том знать? – неподдельное удивление отразилось на лице Василия Яковлевича. – Если так, дело принимает скверный оборот для нашего фельдмаршала…

– Надо полагать, – эхом откликнулся Елагин. – Следствие Тайной канцелярии редко добром заканчивается.

– Что же ставят в вину фельдмаршалу? Или это великая тайна, которую знать простым смертным не положено?

– Отчего же не положено? – со вздохом произнес Елагин, медленно прохаживаясь по комнате. – В каждой булочной и модном магазине только и разговоров, что о деле фельдмаршала. В вину ему ставят, будто бы он по тайному умыслу оставил прусские земли и отошел в Курляндию.

– В чем умысел? Надо было самого Шувалова направить с армией, чтобы он своими глазами видел, что творилось кругом: продовольствия не подвозят, обозы отстали, раненых и больных не знают, куда и с кем отправлять, на носу зима, а квартиры не подготовлены. Прикажете цыганским табором близ леса становиться, чтобы всем там померзнуть? А пруссаки у себя дома – у них все под боком, под рукой. Мой чин хоть не велик, но так разумею – верно фельдмаршал поступил, выведя армию из Пруссии. Там мы оказались бы в мышеловке, что на руку королю Фридриху. И товарищи мои по полку того же самого мнения. Спросили бы любого, и все бы так ответил: никак нельзя было на тот момент в Пруссии оставаться.

– То все ладно бы, – кивнул головой Елагин. – Да только подозрение и на великую княгиню пало.

– Какое подозрение? Она в чем же вдруг виновата?

– Приписывают ей, что насоветовала Степану Федоровичу произвести отвод армии из Пруссии, – доверительно сообщила Катенька Воронцова.

– Быть того не может, – хлопнул ладонью по краю кровати Мирович. – Ни за что не поверю! Кто такую небылицу выдумать мог?

– Могли, значит, – ответила Воронцова. – Люди и не на такое способны. Все про какие-то письма говорят.

– Что еще за письма?

– Будто бы Екатерина Алексеевна писала в лагерь к Степану Федоровичу по поручению короля Фридриха, – пояснила Воронцова.

– И разговор идет, что письма те нашли, – добавил Иван Перфильевич. – Теперь они у государыни. Так что не только фельдмаршал, но и великая княгиня оказалась под подозрением.

– Быть того не может, – вновь воскликнул Мирович, но уже не столь горячо. А, посмотрев на лица своих собеседников, убедился, что они имеют на этот счет свое мнение, не схожее с его мыслями.

– И это еще не все, – все так же меряя комнату шагами, продолжил Елагин. – Кому-то очень выгодно, чтобы пострадала не только великая княгиня, но и человек, который симпатизирует ей. А это означает тихий переворот на самом верху.

– О ком идет речь? – все более озадачивался услышанным Мирович.

– А сами не догадываетесь? – остановился напротив него Елагин и пристально взглянул в глаза.

– Честно признаюсь, нет. Мне ли разобраться во всех хитросплетениях, когда я всего лишь несколько дней как в Петербурге и тонкостей политических не разумею. Скажите, сделайте милость.

– Речь идет о канцлере Бестужеве.

– Да, да, – подхватила Катенька Воронцова. – Ни для кого не секрет, что он благоволит Екатерине Алексеевне, а это там, наверху, – указала она пальцем в потолок, будто бы незримый враг канцлера находился в этот момент как раз над ними, – многих не устраивает.

– Шуваловы? – догадался Мирович.

– Именно, – согласился Елагин. – Они и те, кто сам не прочь занять место близ великой княгини.

– Понятно, – у Василия словно завеса с глаз спала. – Но одного не пойму: почему тот же канцлер ищет расположения именно у великой княгини, а не у Петра Федоровича? Насколько понимаю, он со временем должен унаследовать престол.

Воронцова и Елагин переглянулись, и в комнате на какое-то мгновение воцарилось неловкое молчание, словно он задал не совсем приличный для их беседы вопрос. Наконец Елагин, криво усмехнувшись, ответил ему с интонацией, какой говорят с малым дитятей:

– Эк, вы, братец, недогадливы… Или у вас в армии все такие?

– Какие? – невпопад переспросил Мирович, чем рассмешил и Воронцову, и хозяина дома.

– Да вот такие, – продолжая улыбаться, развел руками Иван Перфильевич, – недогадливые, на шаг вперед ничего видеть не способные. А, может, оно и к лучшему, что ничего не знаете и знать не желаете.

– Нет, вы уж договаривайте, коль начали, – обиженно поджал губы Мирович. – Объясните мне, темному, чего я далее двух шагов разглядеть не могу.

– Вы русский человек? – задал неожиданный вопрос Иван Перфильевич и получил утвердительный ответ. Мирович хотел рассказать о происхождении своих предков, но в данном случае счел за лучшее промолчать. Тогда Елагин продолжил:

– Коль так, то, как всякий русский человек, должны понимать, что ожидает Россию после воцарения Петра Федоровича. Оно и сейчас всякому видно, как он все немецкие манеры и обычаи к себе в Ораниенбаум тащит, откуда только можно. Фридриха почитает как отца родного. Считает, что войну с ним зря затеяли. Это же черт знает что!

– Но и в наследнике течет русская кровь, – попытался было возразить ему Мирович. – Может быть, вы излишне строги к нему?

– Русская кровь нашего наследника погоды не делает. Душа у него все одно немецкой осталась. И это не только мои резоны, но и всех, кто имеет ясный ум и хоть немного думает о том, что случится с Россией через год, а то и раньше.

– Так Екатерина Алексеевна и вовсе чистокровная немка! Или не так?

– Пусть так. Но она хоть и немка, но нас, русских, понимает куда лучше, чем муженек ее, которого вы изволили назвать внуком Петра Великого.

– Екатерина Алексеевна очень переменилась за последние годы, – поддержала Елагина Воронцова, – поэтому вся гвардия видит именно в ней достойную наследницу.

– Тогда почему Шуваловы против нее? Они что, не русаки чистейшие? Или они в ином свою выгоду блюдут? – решил до конца прояснить ситуацию Василий, которого все больше занимал этот разговор, и он почти забыл о своей ране.

– Все-то вам объяснять надо, – с долей участия взглянул на Мировича Елагин. – Вы верно заметили, что Шуваловы свою выгоду блюдут, но они думают, что при Петре Федоровиче окажутся непременно в фаворе, как и нынче. Екатерину Алексеевну они в расчет не берут, а вот вокруг наследника круги выписывают, закидывают крючок то справа, то слева, но без особого на то успеха. Пока Алексей Петрович ходит в канцлерах, им свои делишки вряд ли удастся обделать. А вот ежели на него подозрение падет, что он в сговоре с фельдмаршалом был, да еще и великую княгиню зацепят, то тогда путь для них открыт, и никто их остановить не сможет. Ладно! Что-то разоткровенничался я с вами сегодня. Пойду к себе, – закончил свои пояснения Иван Перфильевич. – Вы не будете против, графиня, если оставлю вас наедине с нашим больным?

– Как вам будет угодно, – смутившись, опустила та вниз длинные ресницы. – Думается, он сейчас нисколечко не опасен.

– Тогда разрешите откланяться, – и с этими словами Елагин пошел к двери, но перед самым выходом остановился и, повернувшись назад, как всегда, не повышая голоса, сообщил:

– Совсем забыл предупредить, что вам предстоит скорое знакомство с начальником Тайной канцелярии.

– Это с чего вдруг? – растерялся Василий. – Я ничего худого не замышлял и в заговорах не участвовал. Зачем мне с ним знакомство заводить?

– Так вам разве неизвестно, что участие в дуэлях расследуется не где-нибудь, а именно в Тайной канцелярии? Вы будете там желанным гостем. Удивлен, что они до сих пор ко мне в дом не пожаловали.

Только тут до Василия дошло, чем грозит ему печально для него закончившаяся дуэль с Понятовским. Он, еще будучи кадетом Шляхетского корпуса, слышал от кого-то, будто бы дуэлянтов допрашивают в каких-то застенках, а после установления их вины, по усмотрению императрицы, ссылают в Сибирь или в иные места на вечное поселение. Но сейчас он никак не мог поверить, что его поступок приведет к таким последствиям.

– Как же мне быть? – ни к кому не обращаясь, спросил он. – Меня действительно могут разжаловать и сослать?

– Могут, как Бог свят, могут. Ладно, ежели в Сибирь, а то и в каземат могут посадить до конца жизни. Мне лично такие примеры известны. Думал, вы в курсе…

– Никак не мог предположить, что защита чести наказуема…

– Мы с вами уже беседовали об этом, – увещевающим тоном ответил ему Елагин, – а вот насчет посещения Тайной канцелярии вы бы поговорили со своим наставником Гаврилой Андреевичем. Глядишь, он и подскажет что дельное, – с этими словами он еще раз поклонился Воронцовой и вышел, тихо прикрыв дверь за собой.

5

Некоторое время в комнате царило принужденное молчание. За окном слышалось ненавязчивое чириканье воробьев, прыгающих по веткам растущих подле дома деревьев. Потом птичьи голоса перекрыл скрип полозьев проехавшей по улице повозки, заслонившей на время прямые лучи заходящего солнца, озарявшие комнату золотистым сиянием. В преддверии надвигающегося вечера таилась своя особенная прелесть: словно весь мир переходил из одного состояния в другое, более таинственное, и явь уходила вместе с дневным светом, забирая с собой все только что произошедшее. И при этом все люди и окружающие их предметы переезжали в иной мир, в другое пространство, где привычные законы прошедшего дня уже не действовали, и они вступали на порог царства тьмы с новыми чувствами и совсем иными личными качествами, оставляя все пережитое где-то позади себя. А назавтра, как только явится солнечный свет, прошлые события будут казаться им и вовсе нереальными, а в чем-то даже смешными и нелепыми.

Так и сейчас Мировичу казалось, что его встреча с Катенькой Воронцовой навечно запечатлелась в непрерывно утекающем куда-то времени, словно слепленная умелым мастером восковая скульптура. Через мгновение с угасанием дня ее вынесут в соседнюю комнату, а потом и вовсе спрячут в темный чулан, где она станет жить собственной жизнью, а потом и вовсе будет навечно забыта и исчезнет из памяти, как все случившееся ранее.

И девушка, завороженная постепенно вторгающимися в комнату тихими зимними сумерками, сидела напротив него неподвижно, тоже думая о чем-то своем, не отрывая глаз от зимнего узора на заледенелом окне.

Наконец Василий первым решился нарушить затянувшееся молчание, опасаясь, как бы Воронцова не собралась уходить, посчитав, что он устал от разговора и ему пора лечь в кровать:

– Весьма благодарен вам, что решились навестить меня, – начал он, внимательно разглядывая сидевшую напротив него юную графиню. – Все думаю, как мне повезло, что судьба наградила меня знакомством с вами.

– Вы уж скажете! – Легкий румянец покрыл смуглые щечки графини. – Но я здесь не только по своей воле, – пояснила она. – Меня попросила побывать у вас и справиться о вашем самочувствии одна особа, чье имя называть не смею.

– Неужели? – усмехнулся весело Мирович. – Но мне достаточно одного намека, и я уже счастлив. Так и передайте той, кто направил вас.

– Хорошо, – согласилась Воронцова, – передам.

Они чуть помолчали. Осторожно вошла Федотовна, внесла зажженную свечу, поставила ее на столик и, ни слова не сказав, вышла. Катерина Романовна проводила ее глазами и осторожно спросила:

– Верно, утомили мы вас своими разговорами? И мне пора уходить…

– Ничуть, – живо откликнулся Мирович. – Скорее, наоборот, поддержали меня, а то вот так лежать, ощущая себя никому ненужным, забытым… А вокруг жизнь кипит, что-то происходит.

– Ничего, еще набегаетесь и накипятитесь, – улыбнулась графиня. – Всему свой черед. Так я пойду?

– Не смею удерживать, но дайте слово, что вновь навестите меня. Дайте мне слово! Прямо сейчас…

– Что за глупости! – вспыхнула Воронцова. – Я, кажется, дала понять, что пришла к вам по просьбе человека, которому не могу отказать. Я и так подвергаю опасности свое имя, и если в обществе узнают о моем визите, то можете себе представить, какие пойдут измышления и разговоры.

– За что вы так заставляете меня страдать? – довольно театрально приложил руку к груди Мирович. – Только луч надежды вспыхнул в моем сердце, как вы уже гасите его.

– Не знаю, о чем вы, право, – слегка поморщилась Воронцова. – Я никаких надежд вам не давала и в дальнейшем подавать не желаю. Впрочем, если меня вновь попросят, то, разумеется, отказать я не посмею.

– О чем попросят?

– Навестить вас, разумеется.

– Значит, я могу надеяться? – возвысил голос Василий, понимая, насколько жалко и смешно он сейчас выглядит, умоляя девушку посетить его в следующий раз.

– Вам вредно волноваться, – вместо ответа произнесла с легкой иронией Воронцова. – Прощайте и скорее поправляйтесь. Может быть, вы будете удостоены встречи… Впрочем, зачем я это вам говорю… То не моего ума дело. Прощайте, сударь, – еще раз повторила она, взявшись за ручку двери.

– Я буду ждать, – одними губами выдохнул Мирович, неотрывно глядя ей вслед, а как только закрылась дверь, откинулся на подушку и закрыл глаза, блаженно улыбаясь.

«Она придет, непременно придет», – шептал он, засыпая, и будущее вдруг представилось ему столь прекрасным и замечательным, что в сознании его заиграла, засветилась многоцветная радуга, под которой по зеленой траве шла она, великая княгиня Екатерина Алексеевна.

Несколько дней Екатерины Романовны не было, и Василий Яковлевич вздрагивал от малейшего шума со стороны прихожей, приподнимался на кровати в ожидании, но… то были или гости к хозяевам, или посыльные из магазинов. И он вновь, горя нетерпением, откидывался на подушку, закрывал глаза и скрежетал зубами, проклиная Воронцову, себя и весь белый свет. Иван Перфильевич наведывался изредка с неизменной учтивостью и, как казалось Мировичу, с равнодушием интересовался самочувствием, пересказывал новые великосветские сплетни и через несколько минут уходил, ссылаясь на срочные дела.

Раз в день приходил доктор, плешивый добродушный толстяк «из поповичей», как он признался сам, учившийся некоторое время за границей, постигая там азы медицинской премудрости. Он щупал пульс, требовал показать язык, осматривал рану, в чем ему помогала неизменная Федотовна, которая два раза в день самостоятельно меняла повязку на груди Мировича.

После осмотра доктор некоторое время оставался при больном, куда ему приносили чашку чая и пирожное. Он болтал на незначительные темы с Василием, расспрашивал о летней кампании и, наконец, пыхтя, удалялся. Зато Федотовна ухаживала за ним, как за собственным сыном, стараясь предупредить малейшее его желание, и даже как-то раз попыталась попенять Елагину, что тот редко навещает больного. Мирович сконфузился, а Елагин ничего на то не сказал, но по сдвинутым к переносице бровям было понятно, что он тяготится присутствием постороннего человека в доме.

Василий начал было подумывать, не попросить ли Елагина подыскать для него какую-нибудь чистенькую квартирку, куда бы он мог перебраться, но в один из вечеров к нему наведался отец Ивана Перфильевича, отставной действительный статский советник, служивший некогда по почтовому ведомству. Он пробыл около получаса, но дал понять, что Мирович их ничуть не стесняет, а на сына обижаться нечего, поскольку он часто бывает невнимателен к людям, в том числе и к своим близким. Сейчас же, когда все в преддверии великой смуты, как он выразился, у Ванюшки столько забот в коллегии, где он служит, что и в общении с ними, родителями, он отделывается лишь дежурными фразами и все куда-то спешит, летит, мчится.

Извинился старый Елагин и за жену, что она не спустилась ни разу к больному из-за больных ног, переносимая исключительно двумя лакеями в плетеном кресле. «Да вам, батюшка, нас, стариков, слушать и не к чему…» – закончил он и, опираясь на трость, удалился. Мировичу стало как-то спокойнее, и он оставил мысль съехать из елагинского дома, тем более что уход за ним был, надо признаться, преотменный. А то, что Иван Перфильевич говорит с ним довольно сухо, то объясняется занятостью и той обстановкой, что назревала в Петербурге в связи с последними событиями, о которых обмолвилась Воронцова.

Удивлял и беспокоил тот факт, что ни разу не наведался Кураев, по вызову которого он и прибыл в столицу. Василий пробовал размышлять, какую цель преследовал Кураев, вводя его в петербургские салоны, знакомя с десятками разных людей и, наконец, приведя его на бал в Ораниенбаум. Он чувствовал себя куклой, которую, дергая за веревочки, водят перед зрителями, потешая их различными вывертами и коленцами. Но не таков человек Гаврила Андреевич, чтобы ради развлечения кого бы то ни было тратить свое личное время и деньги. Причем деньги, как догадывался Мирович, немалые. Нет, сам Кураев явно исполняет чью-то волю, ради чего все и делается. Но чью и ради чего? На этот главный вопрос ответить Василий не мог.

Он еще раз вспомнил, как прибыл в Петербург, явился в указанный флигелек, а потом… потом появился Гаврила Андреевич, и дальше каждый шаг делался с его подачи. Но вот что более всего мучило: дуэль с Понятовским была предрешена заранее, или он по собственной неопытности вляпался в эту историю? Не просто так привел его Кураев на бал. А зачем? В искренность и расположение гвардейца Мирович особо не верил, но и уличить того в какой-то личной корысти пока не мог.

Зато его самолюбие тешила мысль, что великая княгиня именно его, Мировича, выделила среди множества гостей, но с другой… ощущал он себя подсадной уткой, что плавает в тихой заводи и, громко крякая, привлекает селезня на выстрел охотника, притаившегося в кустах. Кто же этот охотник? Явно не Кураев. Елагин? Тот вообще не проявляет к нему интереса и живет своей жизнью.

Кто и какую выгоду извлек от того, что случилась дуэль с Понятовским? И вдруг его обожгла невероятная мысль: великая княгиня! Не ей ли выгодна та дуэль? Может, она тяготилась обществом Понятовского и… сделала все, чтоб взыграла ревность поляка? Но тогда бы нашли более опытного фехтовальщика, чтобы тот наверняка прикончил надоевшего кавалера. Нет, не выстраивалась связь между его вызовом в Петербург и дуэлью. За всем этим крылось что-то другое, непонятное пока ему, и без посторонней помощи он вряд ли сможет прийти к нужному умозаключению.

«Если только снова придет Воронцова, то непременно попытаюсь выяснить у нее, кто таков Кураев и как он связан с молодым двором. У нее, возможно, большие связи и знакомства в столице, и ей не составит великого труда более подробно узнать о гвардейце: чем он занимается, кому служит…» – решил Василий, и на том успокоился.

6

Екатерина Романовна появилась лишь на четвертый день, когда он уже мог вставать и даже с разрешения доктора совершил небольшую прогулку во двор дома, где морозный воздух благотворно подействовал на него, освежив голову, и жизнь вновь показалась прекрасным и удивительным чудом, дарованным ему за терпение и выдержку.

– О, мне сказали, что вы уже встаете, – оживленно защебетала графиня, едва войдя к нему в комнату.

– Да, пробовал даже на улицу выходить.

– Вы совершенный молодец. Рада за вас. Скажу по секрету, что я даже молилась перед образом Пантелеймона Целителя, чтобы он даровал вам доброе здравие.

– Благодарю вас, – кивнул Василий, любуясь молодостью и свежестью Воронцовой. – А я, если честно признаться, уже и не ждал, что навестите меня еще раз.

– Я же говорила, что не совсем вольна в своих поступках, – с долей кокетства взглянула она в его сторону. – Я здесь по поручению все той же беспокоящейся за вас особы.

– И на том спасибо. Приятно иметь дело с откровенным человеком. Это делает вам честь. Нет, в любом случае я благодарен вам. Расскажите, что творится в столице.

– А разве Иван Перфильевич не посвящает вас во все происходящее? – удивилась Воронцова.

– Увы, у него свои дела, и он лишь на бегу заглядывает ко мне и, справившись о самочувствии, тут же исчезает.

– Думала, что у вас более дружеские отношения.

– Нет, мы совершенно незнакомы. Нас представили на том балу. А человек, покровительствующий мне, куда-то исчез. Так что я ощущаю себя не совсем ловко, будучи в доме Ивана Перфильевича.

– Очень интересно, – покачала головой Воронцова. – А кто же ваш таинственный покровитель? Может быть, я сумею объяснить причину его отсутствия.

– Капитан гвардии Гаврила Андреевич Кураев. Именно благодаря ему я оказался приглашенным на бал в Ораниенбауме. Вам о чем-то говорит это имя? На мой взгляд, вы должны знать его.

– Не имею ни малейшего понятия, о ком вы говорите. Первый раз слышу об этом человеке. Кураев, Кураев … – повторила она несколько раз. – Непременно поинтересуюсь у своих друзей, что они знают о нем.

– Сделайте милость, – попросил ее Мирович. – Мне непременно нужно его видеть, поскольку иначе не могу явиться в полк без предписания, что находился в столице все это время.

– Странно все это, – внимательно поглядела на него Воронцова. – Он, выходит, вас и из полка вызвал, и на бал пригласил, а теперь носа не кажет. Странно…

– Да, мне он тоже показался довольно странным человеком. Но хватит о нем, лучше расскажите последние новости. Я весь сгораю от нетерпения.

– Главная новость, что совсем скоро наступит Крещение, к которому мне шьют новый наряд. И не один, а несколько…. – Тут она ненадолго замолчала, а потом таинственным шепотом произнесла: – Великая княгиня обещает у себя во дворце на праздник устроить mascarade!

Мирович решил, что не расслышал последнего слова, и переспросил:

– Простите, что устроить?

– Вам простительно не знать, что это такое. На русский манер маскарад – это тот же бал, но в масках. Когда каждый выбирает себе пристойную случаю маску, чтоб его трудно было узнать. Но мало того, наша государыня ввела в обычай бал-метаморфозу. Наверняка тоже не слышали? – лукаво глянула она в сторону Василия. – Это когда дамы надевают на себя мужское платье, а кавалеры – женские наряды! – и она залилась звонким смехом.

– Не может такого быть! – не поверил Василий. – Неужели такое случается при дворце?

– Так еще государь Петр Алексеевич ввел это в обычай. С тех пор ни один праздник без переодевания не проходит. Кому-то оно не особо по душе, а молодые люди весьма тем довольны и пользуются случаем каждый показать себя.

– Нет, ни за что не соглашусь предстать в дамском платье не то что перед знакомыми людьми, а уж тем более перед теми, кто меня совсем не знает. Это моему естеству противно сверх всякой меры, – упорно замотал головой Василий.

– Все так говорят, – изящно махнула ручкой Воронцова и хотела было что-то сказать, но передумала и вдруг негромко хихикнула, заявив: – А вам бы дамский наряд весьма подошел!

– Это почему вдруг?! – вспыхнул Мирович. – Вы явно пытаетесь меня обидеть. Чем заслужил такую немилость?

– Так я в самом хорошем смысле говорю, – с улыбкой пояснила она. – У вас статная фигура, можно даже позавидовать. Правда, туфельки на ваш размер трудно будет подобрать, а все остальное при вас. Вот смеху было бы! – громко засмеялась она. – Я бы вас нарядила статс-дамой, фижмы под платье, шарф вокруг шеи, мушку на щечку, щечки бы нарумянила, губки подвела, волосы уложила, букли завила. Ой, представляю себе, как вы будете смотреться с веером в руках и прической родкайль!

Теперь уже Мирович не знал, как себя вести: то ли вконец разобидеться и не отвечать на ее фантазии, то ли дать волю воображению и соглашаться со всем, что ему предлагалось. Он понимал, что гостья совсем не желает как-то унизить его и выставить на посмешище, то лишь ее пылкое воображение, юный возраст и жизнь в свете заставляют сочинять всяческие нелепицы, к чему привычна не только она, но, судя по всему, все, с кем она знакома. Обычная, ни к чему не обязывающая веселая болтовня по поводу предстоящего праздника. И он счел за лучшее отшутиться:

– Ваша бы воля, сударыня, вы бы всю столицу обязали носить подобающую одежду согласно вашему вкусу…

– Конечно, – тут же подхватила она. – А почему бы и нет? Иногда такая скука кругом… Издала бы указ, что раз в неделю, нет, чаще, через день, меняться своими одеждами меж дамами и кавалерами! Вот повеселились бы тогда! – и она вновь залилась безудержным смехом.

Их беседа была неожиданно прервана бесшумно вошедшей Федотовной, которой пришлось несколько раз громко кашлянуть, прежде чем молодые люди обратили на нее внимание.

– К вам господин пожаловал, – произнесла она загадочно.

– И кто же это? – спросил Мирович, исполненный нехороших предчувствий.

– Они назвались, да я позабыла, – ответила та, неловко пожимая плечами. – Говорят, будто бы знакомец ваш.

– Кто бы это мог быть… – ни к кому не обращаясь, произнес Мирович. – Проси, коль пришел, – и он слегка приосанился, проведя рукой по волосам. Воронцова тоже согнала с лица улыбку и внимательно посмотрела на дверь.

Федотовна неслышно исчезла, и через некоторое время на пороге появился одетый в штатское Гаврила Андреевич Кураев.

– Рад видеть вас в добром здравии, да еще и в обществе графини, – слегка поклонившись, произнес он негромко и тут же добавил: – Приношу извинения, что не известил заранее. В отлучке находился, только вчера вернулся в столицу.

– Я уж и не чаял, когда свижусь с вами, – вздохнул Василий.

Его вроде бы и обрадовало появление Кураева, но в то же время он весь внутренне сжался, предвидя дальнейшее развитие знакомства, радостей от которого он уже не ждал.

– Представьте меня на правах хозяина, – обратился к нему Кураев. – Если мне лично Екатерина Романовна хорошо известна, то вряд ли моя скромная персона ей знакома.

– Да уж, – согласилась та. – Сделайте милость, коль выпал случай…

– Виноват, – приподнялся со стула Мирович. – Капитан Андрей Гаврилович Кураев. Мой знакомый, благодаря которому я оказался в вашем приятном обществе.

– Так вот вы значит какой, – задумчиво проговорила графиня, пристально обглядывая Кураева. – А я вас совсем другим представляла…

– Это каким же? – с обычной усмешкой спросил Гаврила Андреевич и, не дождавшись приглашения, подсел к столу.

– Не могу сказать каким, но немного другим… Таинственным, что ли… Мне Василий Яковлевич обрисовал вас как личность таинственную и никому не известную, но притом…

– …притом человека заурядного и вполне обыкновенного, – продолжил Кураев. – Такой и есть, уж не взыщите.

– И по какому же ведомству служите? – чтобы продолжить разговор, спросила Воронцова.

Но Гаврила Андреевич неожиданно напрягся, словно его хотели уличить в чем-то предосудительном, и напрямую спросил Мировича:

– И что же вы обо мне наговорили прелестной даме? Кем обрисовали? Злодеем? Или благородным рыцарем? Признавайтесь, молодой человек…

– Да я совсем не об этом сказывал, – растерянно отвечал Василий. – Только что вы мой знакомец… И все тут…

– Понимаю, понимаю, вы, как всегда, скромны. Похвально. Тогда я сам поясню, чтоб между нами не было каких-то недомолвок. Служу в канцелярии Ее Императорского Величества Государыни Елизаветы Петровны, где мне зачастую приходится заниматься делами иногда весьма неприятными, о чем и вспоминать порой нет никакого желания. Вот неделю с чем-то тому назад, когда как мы с вами расстались при известных обстоятельствах, – чуть подмигнул он Мировичу, – направлен был в провинцию с депешей к одному губернатору, чтоб передать ее лично ему в руки. Там пришлось ненадолго задержаться, а потом гнать обратно сломя голову, чтоб быстрее поспеть в столицу и проведать нашего больного. Такая вот у меня служба. Особенно похвастаться нечем.

Воронцовой показалось, что их гость явно что-то недоговаривает, даже более того, пытается скрыть истинную причину своей поездки, но сказать об этом ему в лицо она не могла, да и не было в том необходимости. Она же привыкла иметь дело с людьми открытыми, не имеющими тайн, поэтому Кураев вызывал у нее некоторое неприятие и даже отчуждение. Чтобы не показать этого, она заметила:

– Дамам не всегда интересно знать, чем занимаются их знакомые мужчины. Служат – и ладно. То их жизнь, нас она не касается. Но спасибо вам, что нашли время навестить нашего больного, потому как он в полном одиночестве скучает, и вот мне приходится хоть как-то скрашивать его досуг.

– Я был бы очень признателен, если бы вы хоть иногда скрашивали его одиночество, что, как мне кажется, действует на него вполне благотворно, – ответил ей Кураев, чем вызвал явное смущение Воронцовой.

– Однако мне уже пора откланяться, – встала она. – Меня ждут и я не хочу опаздывать. Прошу вас, не провожайте, ни к чему это. – И с этими словами направилась к выходу из комнаты, но потом остановилась и, обернувшись, тихо произнесла, глядя в лицо Василию: – Была рада вас видеть. Но очень может быть, что мы вскоре вновь с вами встретимся при совсем иных обстоятельствах.

– Был бы рад, хотя не совсем представляю, о чем вы говорите. – Он попытался вскочить, но рана тут же дала себя знать, и он схватился обеими руками за край стола. – Кланяйтесь… – Он что-то хотел добавить, но замолчал, так и не окончив фразы.

7

Когда графиня покинула их, Кураев критически взглянул на Мировича и спросил с издевкой:

– А вы, как я смотрю, время зря не теряете…

– О чем это вы?

– Неужто не понимаю, кому вы поклон передали?

– Мало ли кому, – окончательно смутился тот. – Что ж тут плохого?

– Абсолютно ничего, и даже похвально, что у вас появился определенный круг знакомых. Вам это пойдет только на пользу. Вы молодец, говорю вам это вполне определенно. Не сбавляйте темп и дальше.

– Да я что, я ничего, – промямлил Василий, понимая: все, что он скажет, Кураев обязательно истолкует на свой лад, и ничего хорошего из того не выйдет.

– Ладно, еще раз говорю: вы все делаете правильно. Кроме одного…

– И чего же? – удивился Василий. – Извольте объяснить.

– Не стоит посвящать мало знакомых вам людей в наши отношения.

– А что здесь такого? Всего лишь сказал, что вы мой знакомый…

– Откуда же тогда у Екатерины Романовны такой интерес к мой службе?

– Какой интерес? – простодушно спросил Василий. – Я ничего особого не заметил. Она лишь спросила, где вы служите. И все…. А разве это нехорошо?

– Не буду разъяснять, чем для вас может обернуться излишний дамский интерес, но впредь не советую беседовать с кем бы то ни было по этому поводу. Вам понятно? – жестко спросил он.

– А чего же тут не понять? – На самом деле Василий не понимал, почему Кураев остался недоволен совершенно простым вопросом, заданным ему.

– Все, на этом закончим, – поднял руку вверх Кураев. – Мое дело предупредить, а там сами смотрите, что из того выйдет. Одной дуэли, как погляжу, вам показалось мало.

Мирович растерянно смотрел на гвардейца, не зная, что ему ответить. Он понимал: скажи он сейчас любую фразу, она обернется против него. И он вновь останется в дураках.

Кураев, меж тем, подошел к окну, отодвинул тяжелую портьеру и принялся сосредоточенно что-то разглядывать на улице, видимое лишь ему одному. Воцарилось напряженное молчание, которое Мирович не смел прервать, остерегаясь сказать что-то невпопад.

– Погодка преотличная, – произнес вдруг с улыбкой Кураев, словно и не было только что нелестных слов в адрес Василия. – Может, прокатимся? Карета нас ждет. Если только здоровье позволяет вам сделать небольшую вылазку.

– Это куда же? – с удивлением переспросил Мирович, не ожидавший подобного приглашения.

– Да так, воздухом подышим, на столицу посмотрим. Вам, думается, это на пользу пойдет. Вы не против?

Мирович понял, что капитан не просто так настаивает на совместной поездке и так или иначе уломает его отправиться на прогулку. Но тут ему вспомнились слова Елагина о Тайной канцелярии из-за его участия в дуэли с Понятовским и совет поговорить о том с Кураевым. Потому он решил немного повременить со своим согласием на поездку. Кураев все одно от своего не отступит, а Мировичу хотелось осторожно разузнать у него, какие его ждут последствия после участия в дуэли.

– Хорошо, – решительно заявил он. – Карета подождет, вернемся к этому чуть позже. Сейчас меня интересует, какое наказание последует мне за мой поединок с этим поляком? Иван Перфильевич давеча проговорился, будто бы меня должны потребовать для откровенного разговора в знаменитую Тайную канцелярию. Может быть, как человек, сведущий в сих делах, вы поясните, чего мне ждать.

– А вам бы хотелось получить награду, что чуть иностранного подданного шпагой не проткнули? – с издевкой отреагировал Кураев на его вопрос. – Хорошо, что и впрямь не поранили Понятовского, а то бы сейчас в другом месте на излечении находились. Не знакомы еще с тем госпиталем на Заячьем острове, что Петропавловской крепостью прозывается? Ничего, при вашем рвении и умении попадать в передряги она от вас не уйдет. Успеете и там побывать. Какие ваши годы…

Мирович никак не ожидал подобной отповеди от своего покровителя и несколько растерялся, если не сказать, что сконфузился. Он стоял с широко открытыми глазами и, словно выброшенная на берег рыба, часто втягивал в себя воздух.

– Какой вы, право, безжалостный человек. – Он повернулся и хотел уйти, но, сделав несколько шагов, сообразил, что он не знает расположения комнат в доме, да, собственно говоря, он здесь случайный гость и идти ему просто некуда. Он решил тотчас уйти отсюда навсегда, лишь бы не слышать обидных слов человека, проявившего к нему первоначально, казалось бы, интерес, а теперь… теперь пытающегося растоптать и унизить его.

Кураев, увидев смятение Мировича, понял, что перегнул палку и тот из-за своей горячности может сейчас наделать еще кучу необдуманных поступков и тем самым лишь усугубить свое положение, поспешил как-то скрасить им сказанное и смягчить неприятную ситуацию.

– Да что же вы, братец, право, словно девица неопытная, мечетесь? Не нравятся мои слова? А что б вы хотели услышать от человека опытного, к тому же к вам расположенного? Чего-чего, а похвалы вы как раз не заслуживаете. Натворили дел, а отвечать за них не желаете…

Однако Мирович не желал его слушать и продолжал метаться по комнате в поисках своей одежды, которую предусмотрительная Федотовна куда-то убрала после последней его прогулки. Не найдя ее, он открыл дверь и громко позвал женщину, не обращая внимания на попытки Кураева сдержать его.

– Оставьте меня, – отталкивал он Кураева, когда тот пытался преградить ему дорогу и не выпустить из комнаты. – Не желаю больше иметь с вами дело. Ни за что! Ни за какие коврижки! Вы втянули меня во все, а теперь спокойно умываете руки. Какой же я был дурак, что не послушался в свое время Калиновского. А ведь он предупреждал меня: не связывайся с этим господином, ничего хорошего из того не выйдет. Я думал, вы добра мне желаете, а вы… а вы… крепостью меня пугать вздумали вместо того, чтоб хоть как-то помочь, милосердие проявить.

– Вы меня еще не дослушали, – пытался тот образумить Василия.

Василий, убедившись, что Федотовна не слышит его призывов, решил идти на улицу без верхней одежды и схватил в руки шпагу, прислоненную к стене возле кровати. Но тут он обнаружил, что это та самая шпага, которую ему одолжил перед дуэлью Кураев. Видимо, в спешке после ранения они не произвели обратный обмен, тем более что он находился какое-то время без чувств, привезенный в дом Елагиных. Этот факт окончательно обескуражил его, и он, не выпуская чужую шпагу из рук, посмотрел на стоящего перед ним все с той же усмешкой Гаврилу Андреевича.

– Так это ваша шпага? – не понимая пока абсурдность своего вопроса, спросил он Кураева. – А моя где?

– Где же ей быть? У меня она, – не скрывая разбиравшего его смеха, ответил тот. – Мы с вами как бы произвели обмен боевым оружием. Так былинные богатыри менялись мечами перед боем и считали себя после этого братьями по оружию. Так что и мы в некотором роде стали пусть не братьями, но близкими людьми…

В этот момент он был прерван неслышно вплывшей в комнату Федотовной, несшей в руках поднос, а на нем морс в бокале, прикрытом чистым полотенцем с расшитыми по краям узорами, хлеб и тарелку с жарким. Она с удивлением посмотрела на раскрасневшегося Василия, держащего в руках шпагу, потом перевела взгляд на Кураева, стоявшего перед ним со скрещенными на груди руками. Опытным женским глазом она сразу определила, что опекаемый ею и уже начавший выздоравливать больной не на шутку чем-то расстроен, и причина его расстройства кроется не иначе как в недавно пришедшем господине. Потому, недолго думая, она быстро поставила поднос на стоящий поблизости стол и после этого, освободив обе руки, подняла их кверху и возмущенно заголосила:

– Матушки святы! Да чегой-то деется туточки! Никакого покоя нет бедолаге Васеньке моему! То один, то другой донимает его разговорами разными, а он, сердешный, мало того, что настрадался в бою с супостатом, так еще и свои ему покоя не дают. А ну, брысь отсюдова! – шикнула она на Кураева.

Ошарашенный таким обращением, какого он явно не ожидал от вполне добропорядочной, на вид степенной женщины, Кураев с удивлением воззрился на нее, не зная, что предпринять в столь щекотливой ситуации.

Видя, что ее крик не помогает, Федотовна продолжила свои угрозы:

– Сейчас приглашу конюха нашенского Гаврилку, что железные подковы пальцами разделывает напополам, будто не железо каленое, а блин масленый. Так он тебе покажет, как в гости пришедши, вести себя положено. Гаврюха! – гаркнула она, обернувшись к двери. – Поди сюда, помощь нужна…

Услышав это, Гаврила Андреевич наконец-то пришел в себя и громко расхохотался:

– Не надо Гаврилку звать, уже ухожу. Но что интересно, ведь меня тоже Гаврилой зовут, а потому драться с ним не собираюсь, оборони Бог!

– То-то же! – победоносно уперев руки в бока, заявила Федотовна. – Боишься честный бой принять, так и скажи. И неча на болящего нападать, а то не посмотрю, что ты при чинах, велю вон выставить и боле на порог не пущать!

Гаврила Андреевич в это время уже подошел к дверям и оттуда крикнул Василию, в изумлении смотревшего на свою заступницу:

– Василий Яковлевич, оставляю за вами поле сражения и постыдно ретируюсь. Не сочтите это за трусость, но воевать с дворней не в моих правилах. Жду вас в карете, поскольку имею сообщить вам нечто важное, для чего, собственно, и заехал к вам. Так что поспешите.

– Никуда он не поспешит, пока не съест все, что ему приготовлено, – вставила свое веское слово Федотовна. – А ты перед ним повинись, коль он выйдет к тебе. И боле не докучай ему речами своими.

Но Кураев уже скрылся в прихожей, а потому Федотовна обратила все свое внимание на Василия.

– Ну, голуба моя, чего ты дружбу водишь с такими людьми, что и так тебя едва до смерти не довели, а теперь, вместо того чтоб пожалеть да помочь быстрее на ноги подняться, покоя тебе не дают. Плюнь ты на них…

– Спасибо тебе, Федотовна, на добром слове, – попытался обнять ее Василий, но та отстранилась от него и, не дав договорить, настойчиво подвинула его к столу.

– Потом поблагодаришь, когда съешь все, а я тут посижу, погляжу на тебя, мил человек, чтоб не спешил и ел, как должно.

– Да я не успел еще проголодаться, – попробовал отговориться Василий, – к тому же ждут меня, слышали, поди…

– Ничего не знаю и знать не хочу. Пока не съешь все принесенное, ни за что не выпущу! И вздор не неси, будто бы не голоден. Вижу по глазам, голодный. Садись и кушай все, что принесла…

У Василия не было сил спорить с ней, а поэтому он покорно уселся за стол, сполоснув предварительно руки, и принялся за еду. Старая нянька устроилась напротив него, подперев лицо левой ладошкой, и с умилением смотрела, как он ест.

А Василий, все еще не остыв от стычки с Кураевым, ругал себя за горячность, которой поддался в очередной раз, но особо виноватым себя не ощущал. Он не мог привыкнуть, когда ему откровенно указывали на собственные промахи, и считал себя не то что в них не виноватым, но не понимал, зачем ему о них напоминают, коль все уже произошло и свершилось. Он не считал себя непогрешимым, но совесть его, как и у многих, жила между добром и злом, не склоняясь особо в ту или иную сторону. То иноки в монастырских стенах денно и нощно ведут борьбу с каждой дурной мыслью, их посетившей, и потом подолгу каются даже не в проступке, а в тайном греховном помысле, боясь его ничуть не меньше, нежели уже содеянного. Василий же, воспитанный в семинарии, а потом в Шляхетском корпусе, где речи велись все больше о доблести и воинских подвигах, а раскаяние жило отдельно от реальности, ютясь где-то на задворках юношеского сознания, считал себя в первую очередь воителем и лишь потом исповедником. Честь для него была важнее любых других людских добродетелей, и защиту ее при любых обстоятельствах он считал выше всего остального.

Поэтому и слова Кураева о неминуемом наказании за поединок он воспринял как покушение на свои права, коими закон, запретивший кровопролитие в мирное время, тем самым посягнул на главное его достояние, данное ему с момента рождения, то есть защиту собственной чести, без чего любой дворянин не мыслил своего существования. Но еще больше обидело его в поведении гвардейского капитана, что тот не предложил ему помощи в той щекотливой ситуации, в которой он сейчас оказался, как это принято у людей порядочных. Он ждал от Кураева чего угодно, только не порицания. Мог же он заранее предостеречь его и разъяснить, чем чревата излишняя открытость в подобной среде, куда он, Василий, попал впервые в жизни и повел себя так, как привычно было ему, открыто выказывая свою приязнь и враждебность по отношению к окружающим его людям. Оказалось же, что там совсем иные законы и правила, нарушать которые имеет право далеко не каждый.

Вот что взволновало и не давало покоя Василию, и без того пережившему нервное напряжение, равное по силе тому, что он испытал в недавнем бою с пруссаками. Но там он был не один, а среди таких же, как он, воинов. Здесь же весь свет ополчился против него, и он не знал, как защитить себя от многочисленных упреков и невысказанных вслух обвинений, витавших вокруг.

Пусть он виноват, нарушив придворный этикет, но он искупил свой проступок собственной кровью, и его не столько пугала возможность попасть под следствие со всеми вытекающими из этого последствиями, сколько он не желал, не хотел, не считал это правильным – остаться на всю жизнь с клеймом человека, побывавшего в пыточном застенке. Он готов был смириться с потерей воинской карьеры, с разжалованием в солдаты, но никак не признавал всеобщего осуждения, ставившего его в один ряд с убийцами, ворами и клятвопреступниками.

И тысячу раз прав Калиновский, заявивший ему тогда у замерзшей реки: «Дал присягу, так и служи как должно…» Не он ли отговаривал его от продолжения знакомства с Кураевым, показавшимся ему человеком опасным и способным на самое худшее. Вот теперь-то Василий убедился в правильности его слов, но изменить что-то был не в силах, а потому решил: будь что будет. Значит, так ему на роду написано…

Он через силу съел все, принесенное ему Федотовной, поблагодарил ее, и они даже расцеловались, чему женщина была страшно рада, прижала его к себе, долго не отпуская, а потом утерла слезы, неожиданно покатившиеся у нее из глаз, и тихо сказала:

– Ты, Васенька, уж прости меня, старую, но очень ты похожий на сыночка моего, несколько лет тому назад в армию призванному. Тоже, небось, мается где-то там один- одинешенек без материнского пригляду. Вот и вцепилась в тебя, как ворона в кудель, отпускать не хочется. Да разве вас, молодых, удержишь? Все одно улетите, нас не послушаете. Ты уж береги себя, не давай в обиду таким, как этот, – и она сердито ткнула пальцем в дверь, через которую недавно вышел Кураев. – Не зря я его, видать, пущать не хотела, чуяло мое сердце, не с добром он заявился. Так оно и вышло. Не водись с такими, обходи стороной, – и она широко, троекратно, перекрестила Василия, который успел уже собраться и даже прицепил к поясу шпагу, которой они так и не поменялись с Гавриилом Андреевичем.

– Да не печальтесь вы понапрасну, – ответил он ей. – Чему быть, того не миновать, а за себя постоять я сумею, не время еще меня оплакивать.

– Как знать, как знать, – покачала она недоверчиво головой, и глаза ее при этом светились заботой и лаской.

– Ничего не забыл? Иди уж, Аника-воин, да возвращайся поскорее, поджидать тебя, словно сыночка своего, стану, спать не лягу, пока не вернешься обратно.

– Ой, Федотовна, ничего не обещаю, сам не знаю, как все обернется. Но ты все одно жди. Чтоб ни случилось, а с тобой проститься перед отъездом, если ничего худого не случится, обязательно забегу, – и с этими словами он вышел, оставив старую няньку в тяжелых раздумьях.

– Благослови и защити его, Владычица Богородица, – произнесла она, повернувшись к висевшей в углу иконе, крестясь и низко кланяясь.

8

Кураев прибыл в карете, поставленной на санные полозья. Чтобы попасть внутрь ее, приходилось взбираться по специальной откидной лесенке, которую услужливо отстегнул соскочивший с козел кучер. Правда, на кучера он не очень походил, поскольку на нем была зеленая форма Преображенского полка, и сам он, с дюжими плечами и бычьей шеей, больше походил на кулачного бойца, чем на человека, привыкшего управляться на конном дворе. Когда Мирович взобрался в карету, то Кураев, сидевший там в одиночестве, ехидно заметил:

– Чувствуется, вы очень спешили и не успели откушать все поданные вам блюда. Я уж думал, окоченею окончательно, пока дождусь вас.

Мировичу не оставалось ничего другого, как извиниться, что он сделал с большой неохотой, и ответить, что капитан мог бы посидеть и дома, а не морозиться в карете на улице. Но тот лишь неопределенно махнул рукой, постучал кулаком в переднюю стенку кареты, и они тут же тронулись.

– Куда мы направляемся? – пытаясь как-то завязать разговор, спросил Мирович и поинтересовался: – Надеюсь, прогулка будет недолгой?

– Как вам сказать? – неопределенно ответил Кураев. – Если я все правильно рассчитал, то часа должно хватить, и вы, в отличие от меня, не успеете замерзнуть.

Дальше они ехали молча, и Мирович ощущал напряженность, возникшую между ними после недавнего разговора в доме Елагиных. Он пытался разглядеть в окно хотя бы направление их движения, но сделать это через замерзшее стекло не представлялось возможным, и он просто прикрыл глаза и постепенно задремал. Он не мог сказать, сколько они ехали, но вдруг карета их остановилась, хлопнула дверца, он открыл глаза и увидел, что капитана рядом с ним нет. Он хотел тоже выбраться наружу, но решил дождаться его, тем более что внутри было гораздо теплее, чем на улице. Наконец дверца открылась. Кураев, тяжело дыша, забрался обратно и, чуть переведя дыхание, проговорил с небольшими паузами:

– Вы зря обвинили меня в том, что я не забочусь о вашей судьбе…

– Я не так сказал, – попробовал перебить его Мирович.

– Не сказали, так подумали. У вас все на лице было написано. И не перебивайте меня, пожалуйста, молодой человек, а то обратно придется идти пешком. Теперь слушайте внимательно. Именно я, а не кто-то другой, как раз и заинтересован в благополучном исходе случившегося по вашей глупости поединка…

Мирович вновь встрепенулся. Ему показалось, что капитан желает в очередной раз обидеть его, а то и вовсе унизить, назвав поединок «глупым», но тот резким движением руки прервал всплеск его чувств и настойчиво повторил:

– Послушайте, я не Понятовский и оскорблять вас не собираюсь, поэтому не делайте вид, будто бы оскорблены до глубины души. Тем более драться с вами я не намерен. Если еще раз перебьете меня, просто прикажу вышвырнуть вас из кареты. Видели моего кучера?

Мирович ничего не ответил, вспомнив детину, что открыл ему дверцу и помог взобраться в карету, и просто промолчал.

– Вот и хорошо, – продолжил Кураев. – Как говорили древние римляне: «Aequam memento rebus in arduis servare mentem». Или, иначе говоря, сохраняйте хорошую мину при плохой игре, – продемонстрировал он в очередной раз знание латыни. – Так на чем мы остановились? Да, последствия дуэли неизбежно приведут вас в Тайную канцелярию, и тут я помешать не в силах, как бы того ни желал. Но… – он вновь сделал паузу, – надеюсь, теперь вы оцените мою услугу должным образом и больше не будете думать обо мне дурно. Есть люди, которым ничего не стоит попросить графа Шувалова не относиться всерьез к тому пагубному происшествию. За серьезностью иных дел в той канцелярии, более важных и срочных, он может и не заметить небольшого столкновения, произошедшего меж двумя молодыми людьми. К тому же один из них – иностранный подданный, а другой – какой-то подпоручик, которого и знать-то никто не знает. Был, и нету! Скрылся. Может, сбежал из столицы, а может, затаился где. Вас же в лицо никто запомнить не успел, а мажордом, что нас представлял, страдает провалами памяти. И все дела. Вас интересует, что за лицо осмелилось обратиться к графу с такой просьбой? С вашего позволения я не буду открывать эту тайну, я вообще отношусь к чужим тайнам с трепетом и всуе разглашать их не намерен. И, кстати говоря, вам не советую.

Мирович слушал его со все возрастающим интересом и надеждой и уже забыл о морозе, уносясь мыслями куда-то в иные края, где не было ни балов, ни напыщенных людей, с неприязнью взирающих на него, а была лишь тихая мельница, большой валун и неторопливое журчание воды.

– А теперь идите, – вывел его из забытья голос Кураева.

– Куда идти? – ошеломленно спросил он.

– Вон к той карете, – ответил Кураев. – Вас там ждут. И быстрее возвращайтесь обратно, а то вам долго придется оттирать меня и лечить от простуды. И не забудьте вернуть мне отцовскую шпагу по возвращении… – крикнул он уже вдогонку выскочившему вон Мировичу, который не стал дожидаться, пока кучер-преображенец опустит для него лесенку, и сгоряча спрыгнул на землю.

Слов Кураева он не расслышал, но от прыжка едва затянувшаяся рана тут же дала себя знать, он сморщился от боли и зашагал, придерживаясь за бок одной рукой, к стоящей неподалеку от них богато украшенной карете, запряженной четверкой лошадей. На запятках стояли два форейтора в ливреях. Один из них любезно встретил его и, подав руку, подсадил вверх. Там горела небольшая масляная лампадка, подвешенная на цепочке к потолку кареты, а на сиденье находились две дамы в приспущенной на глаза черной вуали. Он сел напротив них, поздоровался и в ответ услышал мягкий, но в то же время решительный, уже почти забытый им голос:

– Вы заставляете себя ждать, господин подпоручик…

– Прошу прощения, но…

– Не стоит объяснять, – все так же властно произнесла сидевшая напротив него женщина. – Вы прощены, поскольку больны. Но в следующий раз не задерживайтесь, когда вас ждут дамы.

– Ни в коем случае! – чуть не закричал Василий радостно, сообразив, что ему намекают еще и на следующую встречу.

– Вы очень темпераментны, как я погляжу, – с нотками осуждения проговорила его собеседница. – Вот даже Катенька сидит и переживает за вашу несдержанность. Так ведь? – обратилась она к сидящей рядом спутнице.

– Совсем нет. Ему позволительно, как человеку, столько перенесшему, – ответила та негромко, и Мирович тут же узнал ее голос, который сегодня вечером раздавался в доме Елагиных.

«Но как она так быстро успела добраться сюда?» – промелькнуло у него в голове, но ответить на свой вопрос он не успел, потому как его спросили:

– Как ваша рана?

– Спасибо, почти зажила, – ответил уже гораздо сдержанней Мирович и замолчал, понимая, что приглашен совсем не для разговоров о своем здоровье.

– Вы, наверное, думаете, зачем я вас вызвала на встречу? – словно читая его мысли, спросила обладательница властного голоса. – Можете не отвечать, – покачала она головой, увидев, как Мирович изготовился что-то сказать. – Я сама вам все объясню сейчас. В произошедшей дуэли имеется и моя доли вины, и мне совсем не хочется, чтобы в столице пошли разговоры по этому поводу. Поэтому я решила всячески избежать огласки того прискорбного случая и пригласила вас, чтоб изложить личную просьбу… – Она ненадолго замолчала и Мирович счел нужным сказать:

– Я выполню все, чего бы вы ни пожелали… Приказывайте, слушаю вас…

– Просьба моя не так проста, как может показаться на первый взгляд, но и не трудна, если говорить откровенно. Я попрошу вас об одной-единственной вещи: никому не рассказывать об этой дуэли. Не спешите отвечать. Иной раз неосторожно сказанное слово может повлечь за собой такие последствия, что потом, по прошествии времени, трудно понять, как это могло случиться. Я не буду объяснять причин, по которым именно к вам я обращаюсь с подобной просьбой. Но будьте уверены – в вашей воле погубить меня, если станут известны подробности того, что случилось в канун Рождества. Все остальные участники уже оповещены о моем желании забыть о том случае. С вами я решила переговорить лично. Вы человек вспыльчивый, но, на мой взгляд, честный. Я немного разбираюсь в людях…

– Я польщен вашими словами. – Мирович хотел было поцеловать ее руку, но она убрала ее за спину, дав понять, что считает подобный жест неуместным.

– Если вы дадите мне слово забыть обо всем, о чем я упомянула, то обещаю вам, что вы не будете привлечены в качестве одного из участников дуэли, которые, как вам должно быть хорошо известно, запрещены законом и жестоко караются независимо от причин их возникновения. Так что скажете?

Мирович опустился на колени и, перекрестившись, торжественно заявил:

– Клянусь Христом Спасителем, что от меня никто никогда ни слова не услышит о том, что произошло в канун Рождества.

– Уж коль мы решили с этим вопросом, то еще одна маленькая просьба: поклянитесь, что не будете упоминать моего имени…

– Клянусь! – не раздумывая, ответил он и тут же пожалел об этом, но не стал возвращаться к запретной теме, а все стоял на коленях перед той, чье имя он теперь должен был забыть.

– Вот, я говорила Катеньке, что вы умный человек. И она того же мнения. На сем и попрощаемся, храни вас Господь. А это вам на память о посещении столицы, но тоже не советую эту вещицу часто показывать. Просто храните ее, – с этими словами она вложила ему в руку небольшой предмет. – Все, прощайте, не смею вас больше задерживать, – проговорила она напоследок.

Мирович пришел в себя уже в карете рядом с Кураевым, который не задал за все время, пока они ехали, ни одного вопроса, понимая состояние Василия. Лишь потом, когда они отъехали достаточно далеко от места, где Мирович дал клятву в присутствии двух женщин, капитан спросил:

– Ну, милый друг, я рад, что все обошлось благополучно. А теперь советую вам ехать прямо к месту службы. Мой кучер довезет вас до ближайшей заставы, там вручит подорожную, небольшую денежную сумму, а дальше вы, надеюсь, доберетесь сами.

– Как ехать? – изумился Мирович. – Прямо сейчас?

– Так будет лучше, – подтвердил сказанное Кураев. – Только не лишайте меня отцовского наследства – верните шпагу, а вашу я уже приготовил, – и он указал на лежащую на сиденье кареты.

Мирович не знал, что ответить. Дел никаких у него в Петербурге не было, вещей с собой никаких, а сумку, с которой он приехал, он по привычке захватил с собой. Разве что хотел попрощаться с Федотовной, которой он обещал скоро вернуться, но вряд ли Кураев согласится сделать крюк к дому Елагиных. Но он все же осторожно заикнулся об этом и услышал непреклонное «нет». Василий не стал возражать или спорить. У него просто не было сил после всех событий вступать в очередной спор с упрямым капитаном. Вскоре карета остановилась у какого-то дома, и Кураев, хлопнув на прощанье Мировича по плечу, вышел из нее. Василий остался один, с тоской думая, что судьба играет с ним, как кошка с пойманной мышью, то отпуская, то показывая когти, и нет никакой возможности высвободиться из ее цепких лап. Потом он заснул, и снова ему снилась мельница, огромный камень подле нее и журчащая речка, неторопливо несущая свои воды в сторону моря.

Ссылки

[1] Чего мы не так сделали?

[2] Склонение прилагательных в латинском языке: мудрый, свободный, нежный.

[3] Ленивый, бедный, жалкий, грубый, ленивый ( лат. ).

[4] Я глупый осел.

[5] Мещеряки – тюркская народность, живущая в Среднем Поволжье.

[6] Камень свиданий.

[7] Я не могу иначе ( нем .).

[8] Старайся сохранить присутствие духа и в затруднительных обстоятельствах.