Отрешенные люди

Софронов Вячеслав

Царствование императрицы Елизаветы Петровны — время весьма авантюрное и динамичное. Тобольский посадский Иван Зубарев грезит открытием серебряных приисков на Урале и лично подает императрице прошение об этом. Сам академик Ломоносов делает пробы из привезенных им руд, а судьба сводит его с братьями Шуваловыми, канцлером Бестужевым и известным вором–сыщиком Ванькой Каином… Роман «Отрешенные люди» известного сибирского писателя Вячеслава Софронова является первой частью тетралогии, посвященной государю Иоанну VI Антоновичу, открывая неизвестные страницы исторического прошлого.

 

Вступление

Исторический роман тобольского автора Вячеслава Софронова раскрывает одну из интереснейших страниц отечественной истории, — время царствования императрицы Елизаветы Петровны, — по характеристике многих исследователей, время наиболее авантюрное и динамичное. Один из главных действующих героев романа — Иван Зубарев, реальное историческое лицо, родился в Тобольске, грезил открытием серебряных приисков, лично подал императрице прошение по этому поводу; академик М. В. Ломоносов делал пробы из привезенных им руд. Но по подозрению в подлоге Зубарев был схвачен, бежал и очутился… при дворе прусского короля Фридриха, который дал ему поручение по освобождению царственного узника Антона Иоанновича.

Живой интерес представляют собой и другие персонажи романа: братья Шуваловы, канцлер Бестужев, тобольский губернатор Сухарев, митрополит Сильвестр, купцы Корнильевы. В канву романа органично вплетаются похождения известного вора–сыщика Ваньки Каина, которого судьба сводит с тобольским искателем приключений.

К несомненной удаче можно отнести и умение автора не только достоверно изложить события далекого прошлого, сделать их интересными и доступными для современного читателя, но и воспеть сибирскую природу и людей на той земле проживающих. Роман достойно продолжает классические традиции национальной российской прозы, открывает неизвестные страницы нашего исторического прошлого.

 

Историческая справка

"Желание сократить силы короля прусского не могли ослабить показания тобольского посадского Ивана Зубарева, который содержался по разным делам в Сыскном приказе, бежал оттуда, жил за границею, возвратился и был схвачен у раскольников. Через посредство Манштейна, бывшего адъютантом у Миниха и по воцарению Елисаветы перешедшего в прусскую службу, Зубареву было предложено ехать к раскольникам и возмущать их в пользу Ивана Антоновича… Но Зубарев вместо Холмогор попал в Тайную канцелярию. Показания его имели следствием то, что, как мы видели, Ивана Антоновича перевезли тайком из Холмогор в Шлюссельбург".

С. М. Соловьев. История России с древнейших времен. — Т. 24.

М., 1998. — С. 343.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Оглашенный Зубарев

 

1

Старый сибирский тракт тянулся между березовыми перелесками и неглубокими, плотно укрытыми снегом, ложками, поблескивая наезженными колеями, как вынутая из ножен сабля, указывающая острием точно на север. По зимнику тяжелой рысью бежала заиндевелая лошадка, укрытая от мороза серой попоной. Она, словно нехотя, тянула за собой сани–розвальни с тремя седоками.

Правил, сидя верхом на дубовом бочонке рыжеусый казачий вахмистр Серафимыч. За ним, чуть откинувшись на солому, расположился небольшого росточка помощник волостного пристава Яшка Ерофеич. А уже дальше, на задке, лежал стянутый веревками крест–накрест купецкий сын Иван Зубарев. Яшка время от времени тер рукавицей замерзший за дальнюю дорогу свой большой сизый нос и недобро взглядывал на Зубарева, ехидненько при этом улыбаясь. Иван старался не обращать внимания на красноречивые взгляды пристава, скрипел от злости зубами, но как ему выпутаться из непростой ситуации, в которую он по собственной глупости угодил, и не представлял. Вся надежда была на отца и своих сродных братьев, если по прибытию в Тобольск удастся дать им весточку. Но в город они доберутся, по подсчетам Ивана, не раньше завтрашнего вечера, а пока… пока он уныло вглядывался в череду березок и осин, что плотной стеной тянулись вдоль тракта, ловил глазами краешек голубевшего неба и в который раз вспоминал, как все хорошо начиналось, а закончилось его арестом и отправкой в родной Тобольск, откуда он столь неосмотрительно кинулся искать правду по всему белому свету. Жил бы и дальше при отце, при торговле, как и прочие его ровесники, те же сродные братья Корнильевы, обзавелся семьей, о чем не раз говорили ему и мать и отец и, глядишь, тихо–мирно прожил эдак до старости. Может и прав был отец, когда советовал не браться за это дело, всячески отговаривал, но Иван настоял на своем, а теперь связанным возвращался обратно.

… Семейство Зубаревых обосновалось в Сибири несколько десятилетий назад и пустило там крепкие корни. Отец Ивана, Василий Павлович Зубарев, имел в городе несколько торговых лавок, вел торговлю и на ирбитской и макарьевской ярмарках, но сыну своему, хоть тому и было под тридцать, дело передавать не спешил да и иных дел серьезных не поручал. По его разумению неженатый парень к делу приставлен быть не может, пока не введет в дом невесту и лишь после того станет во всем равен отцу. Обычай этот унаследовал он от предков–староверов, и по сей день не признающих никониан–трехперстников.

Василий Павлович Зубарев искал сыну невесту из семьи состоятельной, равной себе по положению, чтоб, соединив капитал, как когда–то сделал его отец, с удвоенными силами вести торговлю, ширить прибыль. Но Иван его слыл в Тобольске за жениха хоть и прибыльного, но непутевого из–за своего правдоискательства. Имел он обыкновение ловить за руку соседа–купца, что думал втихую сбыть заплесневелый товар, малость обвесить, обмишурить хоть на полушку какую–нибудь молодую кухарку из господского дома, которая спозаранок, не проснувшись, заявилась на базар. Не любил Иван Зубарев и полицейских чинов, которые распускали руки по любому случаю, и не один раз нещадно тузили его за излишнюю горячность и обидные слова.

Пробовал Иван писать и губернскому прокурору, самому губернатору, а мог и в Сенат накатать на гербовой бумаге за три копейки лист, (деньжища для простого человека преогромные), жалобу на всех местных начальников. Что уж в тех жалобах было правдой, а что нет, то кроме него самого вряд ли кто знал. Но случалось, ехали из столицы большие люди, в чинах, учиняли в губернии проверки, ревизии, после которых местное чиновничье начальство становилось еще злее и угрюмее. Но Ивана Зубарева трогать боялись, резонно полагая, что о том моментально станет известно в Петербурге. Но и дружбу с правдолюбом горожане водить опасались и не то, чтоб сторонились, но в друзья не набивались. Правда, выручала многочисленная родня со стороны матери, Варвары Григорьевны, урожденной Корнильевой, чей род известен был во всех сибирских уездах удачливостью в торговых делах, и умением сухими выходить из воды.

Еще в приснопамятные времена князя Гагарина сдружился с губернатором дед нынешних Корнильевых, Григорий, получил от него винные откупа по всей губернии, подряды на строительство и обустройство дорог, взял на всем том жирный куш, а когда князя повезли на праведный царский суд, то посчитал за лучшее уехать на несколько лет на север, где сдружился с местными князьками из инородцев. Когда старому Григорию Корнильеву пришла пора помирать, то сыновьям своим и единственной дочери, Варваре, оставил капиталец немалый, а самое главное — имя купеческое, которое иной раз дороже любого векселя было.

И сыновья его, войдя в силу, крепко зацепились за торговый промысел и уже детям своим передали не только имя и деньги, но и дома, лавки, заимки под городом, рыбные пески, своих приказчиков, обозных людей, от которых в налаженном купеческом хозяйстве иногда больше зависело, чем от самого хозяина.

Варвару сосватал Василий Павлович Зубарев, вышедший из большой старообрядческой семьи, человек трезвый, разумный, крепко стоящий на ногах. Получил за нее хорошее приданое, которое тут же пустил в оборот и хотя по достатку не достиг значимости сватов, но слыл в губернии купцом добрым, хватким, прижимистым. Последние годы, правда, наделал долгов, вошел в убытки по причинам от него мало зависящим, — пьяный кормщик утопил баркас с вяленой рыбой, — а потеря товара всегда и горе и разор. Потому Василий Зубарев тщательно подыскивал сыну невесту с добрым приданым, обхаживал и стародавнего друга, купца же, Ваську Пименова, чья дочь Наталья была, что называется, девушкой на выданье. Василий Павлович полагал, что натальиного приданого должно хватить на покрытие долгов, а Иван после женитьбы, обзаведясь собственным капиталом, сядет в одну из лавок и при своем уме сумеет через год другой опериться, завести собственный дом, отделится от родителей и станет безбоязненно смотреть в будущее.

Все было бы хорошо, если бы Зубарев–младший думал одинаково с отцом. Но после очередного обличительного письма к губернатору или в Сенат дело выходило наружу и Иван на какой–то срок становился посмешищем для всего городского люда. Тобольские обыватели с издевкой шушукались вслед Зубареву–отцу, а в сына прямо таки пальцами тыкали. Может и смог бы Василий Павлович убедить сынка в неуместности и очевидной глупости подобных затей, да нашел тот себе единомышленника из числа двоюродных братьев Корнильевых, Михаила Яковлевича, занимавшего высокую должность президента городского магистрата, ни в чем не упускавшего личную корысть и сумевшего разжечь у Зубарева–младшего страсть к этому самому правдоискательству, умело напуская его на собственных врагов.

И нынче, перед открытием в Ирбите ярмарки, соблазнил он Ивана отправиться туда тайно и высмотреть все творящиеся там нарушения, а потом, поймав с поличным наблюдающих за торговлей таможенников, донести губернатору и в знак благодарности за изобличение ждать немалой награды. Сам Иван мечтал не столько о награде, как о сладостном миге, когда докажет всем, что не лыком шит, а делает важное государево дело, которое и прокурору губернскому иногда выполнить не под силу. Но пока все мечты его заканчивались плачевно, как и в этот раз.

Сани подпрыгнули на выбоине, накренились и Иван, не в силах удержаться, больно ударился грудью об отводину, зло выругался.

— Чего, не нравится? — спросил, чуть повернув в его сторону голову, Яшка Ерофеич, показав щербатые зубы. — А ты, думаешь, честным людям нравится, когда на них напраслину возводят? Помайся, покряхти, потужься, авось, пока до Тобольска доедем, и поумнеешь чуть.

— Убью, собака! — крикнул Иван.

— Это ты никак меня пужать вздумал? Да я тебе сейчас так вдарю… Яшка поискал глазами, чем бы можно было побольней огреть обидчика и ничего не найдя, с размаху вмазал, целя по губам, тяжелой заиндевевшей овчинной рукавицей. Но промахнулся, зацепил по глазу, и боль на короткий момент ослепила Зубарева, он дернулся и, поджав ноги в коленях, саданул подошвами сапог в яшкину злорадно ухмыляющуюся физиономию. Тот едва не вылетел из розвальней, громко взвыл и заорал казачьему вахмистру:

— Эй, останови, тебе говорю! Где у тебя топор?! Зарублю гада!

Вахмистр натянул поводья, повернулся к Яшке. Тот уже успел отыскать под соломой завернутый в дерюгу топор, схватил его за топорище и теперь приноравливался как бы ловчее ударить Ивана. Вахмистр выхватил топор и слегка двинул Яшку кулаком в живот, недовольно проворчал:

— Не балуй, нам его живым привести велено в острог. Ты убьешь, али

покалечишь, а мне ответ придется держать.

— Какой за него ответ? Замерз по дороге, и концы в воду. Он первый пообещал меня жизни лишить. Слыхал, поди?

— Эх, руки у меня связаны, а то бы я тебе показал, — огрызнулся Иван.

— Помолчал бы лучше, — небрежно махнул рукой невозмутимый вахмистр, — а то заткну рот варежкой и тогда вовсе слова не скажешь.

Понимая, что слова вахмистра не простая угроза, Иван замолчал и кинул злобный взгляд на Яшку, словно кипящей смолой обжог. Тот в ответ лишь развязно осклабился, выказывая полное презрение к пленному.

Меж тем вахмистр соскочил на землю, до ломоты в костях потянулся, расправил широко плечи, зевнул. Затем, не спеша, нагнулся к саням, приподнял чуть бочонок, вытянул из него пробку и наполнил до краев деревянную кружку, поднес ко рту, выпил, громко крякнул, деловито достал из дорожной сумы шмат сала, понюхал его и по–волчьи куснул, смачно чавкая.

— Налей и мне, — почти жалобно попросил его Ерофеич, — озяб.

Но вахмистр продолжал жевать сало, отщипывая и отправляя в рот кусочки ржаного хлеба, словно не слышал просьбы помощника пристава, сосредоточенно уставясь на понурые стволы ближнего осинового вперемешку с молоденькими березками небольшого колка.

— Слышь, Серафимыч, — вновь подал Яшка голос, — плесни и мне.

— Тебе, говоришь? — вновь широко зевнув, переспросил вахмистр. — Можно и тебе, отчего ж нельзя. Купцы нам с тобой полный бочонок доброго вина в дорогу дали, глядишь, и на обратный путь останется, но много не налью, не обессудь, — и, подставив кружку под тонкую струю светлой жидкости, налил гораздо меньше, чем себе, подал Яшке.

— Эх, хорошо родимая пошла, — зацокал губами тот, возвращая кружку.

— Тебе, поди, тожесь налить? — обратился вахмистр к сопевшему на задке

саней Зубареву.

— Налей, коль не шутишь, — отозвался тот, — как юрты татарские проехали, ног совсем не чую.

Вахмистр нацедил ему полную кружку, что не укрылось от бдительных глаз Ерофеича, который, однако, промолчал, резонно не желая ссориться с вахмистром. А тот осторожно приподнял голову Ивану и влил вино ему в рот, затем отмахнул ножом солидный кус сала, положил на краюху хлеба и поднес к губам пленного.

— Чего ты с ним тут цацкаешься? — не вытерпел, наконец, Яшка. — Под мосток бы спихнули и дело с концом. К утру, глядишь, отошел бы уже. А то вези его, мерзни…

— Скорый ты больно, — отозвался негромко Серафимыч. — Чем он тебя так обидел? Давно ли решился убивцем стать?

— Чем меня обидел? А я тут при чем? — Яшка быстро схватил с саней кружку, нагнулся и без спроса нацедил ее себе до самого верха. — То он не меня обидел, а весь народ честной.

— Ага, честной, — прокашлявшись, сиплым голосом возразил Зубарев. Много ли в вас, ворах, чести осталось?

— А сколь ни на есть, вся наша, — Яшка воровато зыркнул на Серафимыча, отступил от саней и там, смакуя, выпил вино, сморщил сизый нос, почмокал бескровными губами и потянулся, расхрабрившись, опять же без спроса, за салом.

— Я вас, лиходеев, семя крапивное, все одно на чистую воду выведу, пыхтел, с трудом ворочаясь, Иван Зубарев, — а то взяли манер купцов обирать, да денежки в карман к себе приворовывать. И ты, Яшка, в том замазан не меньше других, потому меня и страшишься.

— Мое дело — сторона, — ничуть не смутясь, с усмешечкой отвечал Яшка, ты меня словом своим никак обидеть не сможешь. Велено мне с тобой до Тобольска ехать, потому и тут я. А велел бы советник Коротнев чего другое с тобой сотворить, с превеликим удовольствием исполнил бы…

— Мазурик он, твой советник! — с неожиданной яростью выкрикнул вдруг Зубарев, перебивая Яшку. — В остроге ему место, мошеннику! Отпишу в Сенат, и его мигом на дыбу поволокут, а следом и тебя, продувную бестию. Попомнишь мои слова, когда палач тебе под босые пятки огонек подведет, запоешь соловьем, защелкаешь.

— Ой, испужались мы ваших россказней, — вызывающе ответил слегка захмелевший Ерофеич. — Лежи, да молчи, пока цел. А не то, неровен час, не доедешь живым до Тобольска.

— Цыц, — с силой дернул его за рукав вахмистр. — Погрелись и айда дале ехать. Ночь скоро, ночлег найти надобно до темноты.

Яшка тут же замолк, втянул головенку в плечи и лишь глянул с сожалением на бочонок, когда Серафимыч грузно опустился на него. Как только лошадь чуть дернула пристывшие к дороге сани, Яшка криво усмехнулся и пнул кованым сапогом Зубарева в грудь, отчего тот съехал по соломе вниз и, не удержавшись, скатился на дорогу. Вахмистр тем временем, не замечая происходящего сзади него, подхлестнул лошаденку, и вскоре сани скрылись за ближайшим поворотом, оставив Ивана лежать одного со связанными руками, уткнувшись лицом в снег, посреди зимнего сибирского тракта.

Набившийся в рот снег помешал Ивану закричать и пока он, тяжело отдуваясь, поднялся на ноги, откашлялся, запоздало закричал, до него донесся лишь удаляющийся перезвон бубенцов, да крик возницы, подгоняющего уставшую лошадь. Чертыхнувшись, понял, что оказался и вовсе в безвыходном положении: со связанными руками и вдалеке от ближайшей деревни. К тому же при падении с него слетела шапка, а самостоятельно надеть ее на голову он вряд ли сможет. Присев на корточки, Иван подхватил шапку пальцами правой руки и, зажав ее в горсть, медленно побрел по зимнику вслед за скрывшимися из виду санями.

Зимние сумерки стремительно опускались на землю, надвигая на снежную целину печальные длинные тени стылых деревьев. Слева от Ивана, на бугре, со стороны неглубокого оврага, расцвели высвеченные последними солнечными лучиками две могучих медностволых сосны, а справа прорезался на посеревшем небе рогатый месяц. Не покрытые шапкой уши стало пощипывать морозцем, приберегавшим силы к вечеру и теперь взявшимся за одинокого путника без всякой жалости и пощады.

Поначалу Иван шел неторопливым шагом, но когда морозец пробрался внутрь, под шубу, начал шагать пошире, клонясь корпусом вперед, резко выбрасывая на шаг ноги, оставляя за собой небольшие тут же таявшие в густом вечернем воздухе облачка пара. Вскоре он благополучно достиг густого ельника, обступившего с обеих сторон проезжую дорогу, и уже сделал несколько шагов в его полусумрак, как вдруг какой–то шорох заставил его остановиться. Он внимательно вгляделся в просветы меж деревьями, прислушался и явственно различил скрип снега и вслед за тем негромкое, но злобное урчание.

"Волки! — словно обожгло изнутри. — А я со спеленатыми руками как младенец перед ними Аки агнец Божий! Господи, помоги и помилуй мя…" зашептал он горячо молитву и дернул правой рукой, попытавшись перекреститься, до него не сразу дошло, что и крест положить на себя перед погибелью не сможет. Хотел было побежать обратно, но неожиданно в нем проснулась непонятно откуда взявшаяся злость, нежелание отступать перед зверем, а он сызмальства был упрям и неуступчив, тем более здесь, на грани смертного исхода не желал поддаваться слабости, испугу, а потому, набыча голову, остановился, замер. Верно, и волков смутил вид стоявшего неподвижно человека, они не спешили выбираться из густого подлеска, и лишь серая тень мелькнула невдалеке, да чуть скрипнул снег, и все вновь смолкло.

"Будут темноты ждать, тогда и полезут", — решил Иван.

Звери медлили, казалось, ждали чего–то, давая знать о себе лишь негромким редким порыкиванием. Иван почувствовал, как начинают неметь от холода ноги, а вслед за ними и все тело. Глаза постепенно привыкли к сгущавшейся вокруг темноте, и он различил острую волчью морду, жутко блеснули изумрудом с желтым переливом уставленные на него глаза. Волк сделал несколько осторожных шагов и вышел из–за дерева, остановился всего в нескольких саженях от дороги.

"Может он один? — мелькнула успокаивающая мысль. — Тогда еще отобьюсь". Но вслед за первым из леса вышла еще пара волков чуть меньше ростом, более тощих, поджарых, из молодых, а справа, проваливаясь в снег по брюхо, выбралась и волчица, норовя обойти Ивана со спины.

"Вот и вся семейка налицо! Сейчас остальных родичей собирать начнут". От этой мысли он вдруг рассмеялся и сиплый смех его прозвучал неестественно громко в ночной тишине. Волки вздрогнули от звука человеческого голоса, попятились назад, щеря клыки, а один из молодых и совсем опромью кинулся обратно в лес.

— Ага, страшно стало! — зло заорал Иван, понимая, что его голос, крик сейчас остались единственной защитой. — Думали так взять?! А вот и не вышло! Не дамся! Шалишь! Зубами вас грызть стану, а не дамся!!! Ух, я вас!!! — и он сделал несколько шагов навстречу к зверям, затопал что есть силы ногами, завыл, зарычал, корча при том страшные рожи.

Волки от неожиданности замерли… Испуганно скакнул в лес второй молодарь, попятилась осторожная волчица, и лишь вожак остался на месте, злобно скаля клыки, топорща острые чуть с проседью уши. Иван чуть было не кинулся к нему прямо по целине, норовя побольнее пнуть ногой как нашкодившую собаку, да вовремя одумался, сдержал себя, остановился, надсадно кашляя от попавшего в грудь морозного воздуха. Наконец, уняв кашель, решил крикнуть погромче, надеясь пугнуть и вожака, но… вместо крика изо рта вырвался дребезжащий, похожий на петушиный, клекот.

"Голос сорвал", — понял он и ощутил, как волны липкого страха побежали по телу, подбираясь к беспорядочно застучавшему сердцу.

А вожак, меж тем, так и не решившись в одиночку напасть на человека, повернул морду в сторону дальнего леса и призывно на низкой ноте завыл, приглашая лесных собратьев на подмогу. Не прошло и нескольких минут, как с разных мест, через поле, ему отозвались такие же низкие, хватающие за душу голоса, и Ивану почудилось, будто он различил черные точки, медленно двигающиеся по снежному насту в его сторону. Вспомнились добрые, с прищуром глаза матери, почудился запах сдобных калачей, которые он всегда так любил, в голове возник надсадный звон, все стало безразлично. Он повернулся назад и вдруг увидел мелькнувший за ближним колком огонек дорожного фонаря, а вскоре услышал веселый звон колокольцев и приближавшийся к нему крытый возок, запряженный парой лошадей. Ноги вмиг сделались ватными, и он медленно опустился на дорогу, прикрыв веками наполнившиеся слезами глаза.

 

2

Тобольский губернатор Алексей Михайлович Сухарев не часто появлялся в стольном сибирском городе, а все больше разъезжал по многочисленным окраинным городам и провинциям, проверяя вверенных ему воевод и прочие государевы службы. Губерния, которой он управлял, больше походила на королевство: от самого Тихого океана вплоть до Уральских гор распростерлись необъятные сибирские леса, тундры, степи, горные хребты и ущелья. Пока до конца губернии доберешься, хотя бы день другой в каждом городке задерживаясь, глядишь, полгодика уже минуло. Но деваться некуда, служба она служба и есть, терпи, коль очутился в губернаторском кресле, жди срока, когда обратно в Петербург призовут, иное назначение предложат. Ладно, коль подобру, а то всякое случиться может, скольких его предшественников по судам мыкали, до конца дней спокойно жить не давали.

Он, тобольский губернатор, хоть пост этот иным тоже значительным кажется, но по сравнению с приближенными к императрице особами всего лишь птичка малая, что кулик в гусиной стае. А иные из вельмож, на которых он ранее и глаз при встрече поднять, не смел, теперь вот под его началом в местах не столь отдаленных очутились: герцог Курляндский Бирон — в Пелыме захудалом, фельдмаршал граф Миних — в морозном Березове, граф Остерман, уж до чего увертлив был, а тожесь не миновал Сибири и, царство ему небесное, той мерзлой землицей и присыпан на веки вечные. Судьба–злодейка крутит человеком, словно буря древесным листом, зашвырнет, завеет в такую тмутаракань, что и язык не повернется название того гиблого места выговорить.

Алексей Михайлович сидел, откинувшись в кожаном кресле, упершись ладонями в подлокотники, полуприкрыв глаза. Губернаторский дом, перестроенный еще до него прежними сибирскими управителями из старого воеводского, больше похожего на острог, чем на парадный дворец, хранил в себе десятки запахов, оставленных ранешними постояльцами, до него бывшими на сибирской земле. Тут смешался крепкий запах дегтя и подопрелой бумаги, несло кислой овчиной из плохо прикрытых дверей, а самое главное — изо дня в день неистребимо витал угарный запах от печей, рано закрываемых извечно полупьяным истопником. Окна по стародавнему сибирскому обычаю наглухо запечатывались на зиму, и свежий воздух попадал в губернаторский кабинет разве что вместе с робко гнувшими спину посетителями и тут же исчезал, как снежинка, впорхнувшая на жестяную поверхность жарко натопленной печи. Хотелось открыть дверь настежь, впустить побольше морозного воздуха, а еще лучше отложить все дела, коим конца края не видно, и упасть в санки, поехать просто по городу или на плац–парадную площадь, где в это время непременно муштровали набранных с осени рекрутов, и можно было вволю насмотреться и насмеяться над их крестьянской неловкостью и нерасторопностью. Да мало ли куда мог отправиться хозяин города, края, не имея подле себя иного начальника, кроме портрета государыни императрицы, висевшего в тяжелой, аляповато сработанной раме позади губернаторского кресла. Но Алексей Михайлович, сызмальства приученный, что долг гражданский — прежде всего, и дело государственное требует полной отдачи сил и здоровья в придачу, не мог позволить себе этакой вольности, а потому изо всех сил терпел и угарный воздух, и духоту, и настырных купцов, битый час сидевших напротив него и что–то невнятно излагавших вкрадчивыми голосами, и лишь изредка подносил к носу смоченный в уксусе большой платок с вензелем, и, скрывая зевоту, согласно кивал долдонящим о чем–то своем просителям.

Купцов было трое — все крепкие, жилистые, мосластые, низкорослые, с косматыми бровями, по–азиатски широкоскулые, одинаково стриженные, да и близкие по возрасту. Сидели они степенно, зная себе цену, слова произносили с расстановкой, внимательно щупая глазами губернатора, цену которому тоже знали, на свой манер, конечно, поскольку так был устроен их мир, где они выросли и жили. И сам Сухарев знал о том, понимал, что за люди перед ним, какого порядка, устройства, и скажи он им сейчас, мол, требуется на некое важное дело по тыще рублей с каждого, не дрогнут, не взропчут, а поскребут в сивых кудлатых головах и начнут сбивать цену, жалиться на нелегкую долю, а потом все одно найдут, соберут, вывернутся, коль сам губернатор востребовал. Но знал Алексей Михайлович и другое — только заикнись он о деньгах или ином подношении, скажем, в полдень, как уже к вечеру начнут судачить на всех углах о мзде, испрошенной с купцов. Разговоры те дальше знакомцев и сродников не пойдут, но оступись он, пошатнись кресло под государевым портретом, как припомнят ему все грехи и грешочки, навалят с головы донизу, навешают всех собак, а, чего доброго, иной доброхот наймет за штоф разведенного вина суетливого, вечно потного от страха и усердия ярыжку и тот напишет, настрочит десять коробов, не иначе как в правительствующий Сенат. А тогда… прощай карьера, губернаторское кресло, и счищай с себя до конца жизни грязь, помои, вылитые в урочный час правдолюбами, коим он ничего дурного сроду не делал. Потому Алексей Михайлович, будучи человеком неглупым и от природы осторожным, никогда без особой нужды не пользовался властью и положением для личной выгоды. Но и делал вид, что не замечает забытых, будто бы ненароком, у себя в кабинете или приемной узелков, пакетиков, а то и котомок, одним ароматом выдававших неповторимый дух жареного гуся или малосолого муксуна, поступая по обычаю предшественников и всех российских губернаторов, не брезговавших подобными подаяниями. Вот и сейчас он привычно глянул купцам под ноги, ожидая увидеть нечто подобное, но, не найдя ничего постороннего для государственного помещения, отметил про себя, что пришли купцы с просьбой серьезной, которую гусем или даже поросенком не покроешь, и успокоился, даже повеселел, попробовал сосредоточиться, понять, чего хотят от него неулыбчивые просители.

… — И терпим мы убытки от приказных, таможенных и других государевых людей, что наоборот должны нам помощь во всех делах оказывать, всячески беречь, охранять, о прибыли нашей печься, — по–сибирски нажимая на "а", вещал, словно глашатай на главной площади старший из них, Михаил Корнильев, состоявший, если губернатору не изменяла память, выборным президентом городского магистрата.

"Ишь ты, чего захотел, — усмехнулся про себя купеческим словам Сухарев, — чтоб приказные о твоих прибытках думали! На кой им тогда служба, если они о своем собственном прибытке, прежде всего, помышлять не станут, на твой купеческий карман пристально глядя, ожидая, когда ты им оттуда денежку вынешь. Чудак человек", — усмехнулся он и стал слушать купца более внимательно, даже на время забыл про угарный запах и спертый воздух.

— На прошлый год был я, ваше высокопревосходительство, в Ирбите, на ярмарке, значится, — зачастил другой купец с чистыми, как у малолетнего ребенка, голубыми глазами.

"Лев Нефедьев, — без усилия припомнил его Сухарев, — сказывали, будто бы его сынок в казачьем полку служит и квартируется в самом Санкт—Петербурге, и даже на часах несколько раз в царском дворце стоял. Может, и стоял, а может, и наврал родным, а те уже разнесли по городу, расславили… Но все одно, с этим ухо надо держать востро", — думал про себя губернатор, вглядываясь в родниковые глаза говорившего.

— И такие дела мне там открылись! — продолжал тот, смешно причмокивая пухлыми губами. — Лихоимство великое, ваше высокопревосходительство, вор на воре и вором погоняет.

Губернатор перестал слушать, вздохнул, поднес платок к носу и глянул на большие напольные часы, стоящие в углу кабинета. Скоро обед, и надо бы поскорее отделаться от настырных купцов, которые сами не знают, чего хотят, жалятся на весь белый свет и на его подчиненных. Он не Господь Бог, чтоб исправлять мир. У него, сибирского губернатора, поважней забот предостаточно, коих никто кроме него решить не сможет, не сумеет. Еще в конце лета зашевелились вдруг киргизцы, придвинулись к степным крепостям, требуют пропустить их внутрь губернии, где пастбища потучнее, будто бы много лет назад они теми землями владели. Мало ли что сто лет назад было. А он, сибирский губернатор, решай, как тех инородцев вглубь губернии не пропустить и при том не дать им с голоду помереть, поскольку нынче трава у них совсем худая выросла, и большой падеж скотины начался. Тайша ихний даже посла с грамотой к царице прислал, просит государыню помочь беде. Грамоту он, конечно, с курьером в столицу снарядил, а посла здесь, в Тобольске, попридержал, велел определить на содержание в приказной избе, пока ответ из Петербурга не получат. А киргизец этот требует, чтоб не иначе как каждый божий день ему молодого барашка резали, бабу для утех желает, вина, одежды новой. Вот народец! Подай им руку, так по локоть откусят. А тут эти крутоголовые купчины, словно дети малые, жалятся на обиды от приказных людей. Брякнуть бы кулаком по столу, чтоб они повскакивали, да опромью вон из кабинета кинулись и дорогу сюда надолго позабыли, ан нет, нельзя государственному человеку и вида показывать на дурь ихнюю непролазную, затем он здесь и посажен, чтоб слушать, слушать и жалобы те наверх далее не пускать.

— Ладно, разберусь с теми людьми, — повел головой Сухарев в сторону секретаря, что сидел у окна за небольшим неустойчивым столиком и держал наготове перо, регулярно обмакивая его в чернильницу, очищая о суконную тряпицу, всем видом показывая готовность выполнить любой приказ, — запиши для пущей памяти. — Секретарь, с усердием наклоня напомаженную голову, заскрипел по толстой, местной выделки, бумаге, выводя аккуратные буквицы. Все у вас? — спросил губернатор купцов, в очередной раз кинув взгляд на часы, где стрелке осталось пройти лишь одно деление до начала долгожданного обеда.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, — твердо выговаривая слова, заявил самый пожилой из них, Евсевий Медведев.

— А ты на кого жалуешься? — брезгливо сморщился Сухарев, приготовившись выслушать очередную тираду о лихоимстве.

— Прошение у меня, ваше высокопревосходительство, — вздохнул тот, и губернатор понял, что безнадежно опоздает на обед, а значит, опять встретит насупленную жену, которая из–за своей врожденной немецкой пунктуальности не терпит опозданий и тем более отговорок о долге, службе и прочих пустяках, которые для нее, женщины, были не более чем скучными делами.

— Говори, чего просишь, — ободряюще махнул в сторону Медведева рукой Алексей Михайлович.

— Дозволения прошу вашего бумажную фабрику открыть, — чуть кашлянув, сообщил купец.

— Фабрику, говоришь? — удивленно поднял брови губернатор, не найдя сразу, что ответить. — Зачем тебе фабрика?

— Как зачем? — в свою очередь недоуменно переспросил Медведев. — Бумагу на ней выделывать стану.

— И добрую бумагу али как эта? — ткнул в сторону секретарского стола пальцем Алексей Михайлович.

Медведев чуть прищурясь посмотрел на лист, по которому торопливо бегало остро отточенное перо, и неожиданно широко улыбнулся.

— Так и думал, что ваше превосходительство о том спросит. Худая бумага и стоить мало будет, а за хорошую и цену добрую дадут.

— Правильно говоришь, — согласился Сухарев, не отрывая глаз от часовой стрелки: она уже достигла самого центра отметки "12" и теперь медленно начинала преодолевать ее, напоминая губернатору о сведенных к переносью тонких бровях жены. — Чего от меня хочешь?

— Так, я говорю… Соизволения вашего испрашиваю.

— Где фабрику ставить думаешь? — Сухареву было абсолютно все равно, где купец замыслил ставить, будь она трижды неладна, свою фабрику, хоть у черта на куличках, лишь бы скорее заканчивал, но, будучи человеком государственным, он должен был вновь и вновь задавать вопросы, вникать в суть дела.

— Заимка у меня имеется, от отца еще осталась, возле татарских юрт на речке Суклемке. Там и думаю…

— Суклемке, — вслед за купцом повторил Алексей Михайлович, хотя совершенно не представлял, где то место находится. — Работников нанимать станешь али как?

— Прикупить бы десяток человек, — заискивающе поглядел на губернатора купец.

— А сам не знаешь, что не дозволено тебе, податному человеку, крепостных иметь? Не дворянин, поди.

— Иначе фабрику не пустить, — тяжело вздохнул Медведев.

— Нанять можно, — подсказал ему Нефедьев.

— Толк какой? — возразил Михаил Корнильев. — Они, коль им чего не по нраву, то ноги в руки и айда, куда глаза глядят. Лучше и не пробовать.

— Инородцев в услужение покупать дозволено, — намекнул Медведев и выразительно посмотрел на Сухарева.

Покупать инородцев в Сибири могли негласно практически все состоятельные люди, определяя их в прислугу или еще куда. Главным образом скупали детей у тех же киргизов или калмыков, реже у остяков, воспитывали их, оставляли у себя на службе, коль те сами не противились. И хотя у всех купцов, да и у богатых мещан жили в работниках без паспортов молодые парни и девки, все закрывали на то глаза, включая самого губернатора. Но никаких прав на малолетнего инородца здесь у русского человека не было, не то что в России, где господа владели целыми селами и деревнями и, самое главное, владели законно, с занесением того права на казенном документе, могли передавать своим наследникам или продать, подарить. Тут же, в Сибири, когда случалась нужда в работных людях, хоть закричись, предлагай любые деньги, а нужных людишек не найдешь. Сейчас Медведев предлагал, не стесняясь, без обиняков что–то не совсем законное, но что именно, Сухарев уловить пока не мог.

— Не пойму тебя, — потирая платком горячий лоб, переспросил он купца, о чем речь ведешь?

— Татарские юрты там поблизости стоят, — осторожно пояснил тот, — я уже с муллой говорил, что молодых парней и девок к себе на работу возьму, платить стану…

— И что мулла?

— Согласие дал.

— Так то дело полюбовное — ты нанял, они согласны. А мое разрешение тебе к чему? — ничего не понимая, переспросил купца Сухарев.

— По закону все оформить, татар тех к фабрике приписать, а то сбегут через неделю, и не воротишь ничем.

— Нужна городу добрая бумага, чтоб в иных местах ее не покупать, поддержал Медведева Корнильев.

— Нужна, нужна, — вслед за ним закивал и Нефедьев.

— Н-да! Задал ты мне, братец, работу, — покрутил головой Сухарев. Теперь до него окончательно дошло, о чем просит купец: выдать грамоту о приписке татар к фабрике. А татары, будучи людьми законопослушными, верят каждой бумажке, на которой красуется двуглавый орел, хоть с медного пятака его переведи. Понятно, купец найдет способ отблагодарить его за тот документ, но зря он начал при секретаре, при остальных купцах тут сидящих. Зря. — Не знаю, как и быть, — помялся Сухарев, — о пользе для города верно говоришь, но и супротив закона идти не хочу. Извини, братец.

— А нельзя ли, ваше высокопревосходительство, — осторожно заговорил Михаил Корнильев, — колодников, да беглых людей к нему на фабрику на первое время определить?

— И сколь человек возьмешь? — поинтересовался губернатор, но от его внимания не ускользнуло, что купцы удивительно быстро переключились на колодников, не стали больше настаивать на приписке к фабрике татар. Видать, продумали все заранее и теперь играли с ним, как с мальчиком в лапту, словно заставляли кидаться из одного угла в другой.

— Поболе сотни, — ничуть не раздумывая, отвечал Медведев.

— Сколько? — опешил Сухарев. — Сотню? А кормить их кто станет? А охрану нести? Думай, чего говоришь.

— Уже подумал. Справлюсь, да и вы поможете.

— Да кто ты таков, чтоб я, государев слуга, тебе помогать стал? вспылил моментально Алексей Михайлович, и мысли об обеде уже более не занимали его.

— У других купцов в работниках по много колодников содержится, — упрямо гнул свое Медведев.

— У других, у других, — передразнил его Сухарев, и вдруг ему стало все равно: наплевать и на закон, и на доносы, которые непременно полетят на него рано или поздно в столицу, и он устало согласился, — черт с тобой, пиши прошение.

— Готово, — подал купец свернутую в трубку бумагу, чуть помятую по краям, и, положив ее на стол перед губернатором, придавил сверху тяжелой серебряной с золотыми накладками табакеркой, ловко выудив ее из кармана шубы и, смутясь, добавил. — Для памяти от нас, ко дню вашего ангела.

— Далековато до ангела моего, — хмыкнул Алексей Михайлович, беря табакерку в руки, — ну да ладно, спасибо за подарок. Все у вас? — спросил и поднялся, давая понять, что купцы полностью исчерпали отведенное им время. Встали и те, но мялись чего–то, не спеша уходить.

— Две семьи остяков под городом чумы поставили на той неделе, — как о чем–то постороннем проговорил Нефедьев.

— И что с того? — сведя руки за спиной, спросил Сухарев.

— С голоду помирали совсем. Дал им мучицы, солонины…

— По–христиански поступил, братец, — поднял было руку губернатор и хотел едва ли не по–дружески потрепать купца по плечу, но вовремя спохватился, и рука его так и застыла в воздухе немым вопросом.

— То само собой, — согласился Нефедьев и покосился на руку, на всякий случай отодвигаясь поближе к двери, — батюшка наш, Сергий, окрестить их хочет.

— И что с того? — повысил голос Сухарев, всем видом и тоном показывая, что купцы крадут у него драгоценное время.

— У себя на заимке поселить их хочу, — невинно смотря в губернаторские глаза, пояснил Нефедьев.

— Пошли вон! — Сухарев понял, что если не даст сейчас выход скопившемуся гневу, то его прямо здесь хватит удар. — И никаких ваших речей я не слышал. Никаких! — крикнул уже вслед торопливо вышмыгнувшим в коридор купцам. — Вот ведь чего удумали, песьи дети, — бушевал он, стремительно шагая перед вобравшим голову в плечи секретарем, — меня, государственного человека, слугу ее императорского величества, в свои козни вовлекать! Не позволю! В острог упрячу! Выпорю! — гаркнул он несколько раз для острастки. Затем, словно вспомнил о чем–то более важном, схватил висящую на спинке кресла шпагу, попытался вдеть ее в перевязь. Секретарь подскочил, желая помочь, но получил сильный толчок локтем в живот, неожиданно захихикал, словно совершил что–то стыдное, опрометчивое и попятился вон из кабинета, пряча под камзолом кусок сукна, что сунули ему давеча купцы, когда он приглашал их к губернатору.

А купцы, выйдя на улицу, дружно перекрестились на главки возвышавшегося напротив собора, нахлобучили на головы шапки, вздохнули, переглянулись.

— Видать, еще давать придется, — проговорил Медведев. — Без работников мне фабрику свою не поднять.

— А ты думал, — усмехнулся Михаил Корнильев, — и не один раз.

— Возьму да и напишу сынку своему, чтоб он до государыни императрицы

дошел и обо всех наших бедах ей поведал, — притопнул ногой в расписном валенке Лев Нефедьев.

— С ума сошел?! — даже приостановился Корнильев. — Все дело только испортишь. Коль нового губернатора к нам пришлют, то когда ты еще до него доберешься, если он тебя первого в острог не засадит за старые грехи.

— Да у меня и новых хватает, — хмыкнул Нефедьев.

— Вот и молчи в тряпочку. Все они одним миром мазаны, что этот, что другие.

— Твоя правда, Яковлевич, — согласился Медведев, — супротив ветра плевать — на тебя и придует.

— Надоело терпеть, — попробовал было оправдаться Нефедьев.

— А коль надоело, то пойди на реку, да и утопись, — жестко выговорил Михаил Яковлевич, подходя к коновязи и стряхивая легкий снежок с гривы своего коня. — Думаешь, мне не надоело, терплю ведь.

— Он вроде и ничего, губернатор наш, коль с уважением к нему, то можно всякое дело сладить, — отвязывая своего коня, примирительно проговорил Евсей Медведев. — Зря я ему только про татар сказанул. Надо было тишком с муллой договориться, а бумагу мне Венька Жигарев выправил бы, секретарь сухаревский.

— Венька этот берет больше, чем хозяин его, — садясь в сани и натягивая поводья, выговаривал Нефедьев, — кнут по нему плачет.

— Поди, ты только у нас один не поротый, — насмешливо спросил Михаил Корнильев и вдруг чего–то вспомнил, оглянулся, перешел на шепот. — Вот чего сказать вам хотел: послал я на той неделе братца своего двоюродного, Ивана Зубарева, в Ирбит на ярмарку.

— С товаром, что ли? — поинтересовался Медведев. — А я не захотел нынче ехать, не с чем.

— Да не про товар речь, — отмахнулся Корнильев, — Иван мне предложил поймать тех, кто нашего брата обирает на таможне, на складах, ну, сами знаете.

— Как не знать, — согласились купцы, с интересом слушая.

— Ежели Ивану удастся найти заправилу тех дел, а через него наверх выйти, то мы к губернатору нашему мигом ключик подберем.

— Да ты что? — округлил глаза Медведев. — Неужто думаешь, что губернатор и там руку приложил?

— Врать пока не буду, но больно смелы стали приказные. Раньше приедешь, и делай чего хошь, а теперь без них и шагу не ступишь: того нельзя, этого не можно, за все денежку плати, да еще и цены сбивают, как им вздумается, горячо рубил рукой в морозном воздухе Михаил Яковлевич.

— Продыху не стало, — подтвердил Евсей Медведев, — не ярмарка, а разбой на большой дороге.

— И я о том же, пора взяться за них.

— Зря вы все это затеяли, — уже из санок отозвался Нефедьев, — кнутом обуха не перешибешь. Государыне писать надо! Обведут они твоего Ваньку вокруг пальца, еще и дураком выставят.

— Да ты Зубарева не знаешь, — не согласился Корнильев, — он парень тертый, не пропадет. Не впервой ему, докопается до правды, вот тогда и поглядим, как нам поступить.

— Эх, правдолюбы, мать вашу, — ругнулся Нефедьев и, хлестнув коня кнутом, направил его в сторону базарной площади.

— Фома неверующий, — усмехнулся вслед ему Медведев и заискивающе спросил у Михаила Яковлевича, — подвод не дашь в Березов снарядить?

— Где же ты раньше был? — не глядя на него, ответил Корнильев, усаживаясь поудобнее в саночках. — Мы с братьями уже отправили два десятка подвод на Демьянское. Коль вернутся до Рождества, то заходи, поговорим, — и, не прощаясь, потихоньку выправил на центральную улицу и также не спеша поехал по самой ее середине, сдержанно отвечая на многочисленные поклоны знакомых.

— От вас, Корнильевых, уж точно правды не добьешься, а туда же, приказных за руку ловить собрались, — зло, сплевывая себе под ноги, раздраженно ворчал Евсей Медведев, — захватили всю власть в городе и корчат из себя Бог весть кого.

А с крыльца тем временем, степенно ступая, сходил губернатор Сухарев, подумывая, какой бы подарок приготовить жене, чтоб не ворчала из–за его очередного опоздания, но, так ничего и не придумав, велел вознице трогать.

 

3

Иван Зубарев, все еще подрагивая от пронизывающего насквозь холода, сидел, уютно устроившись, во вместительном возке рядом с худым бледного вида офицером, кутавшимся в теплую накидку с бобровым воротником и насмешливо поглядывающим на освобожденного от веревок своего случайного попутчика. Напротив сидели молчаливые и бесстрастные два офицерских ординарца, а, может, просто слуги, в тяжелых бараньих тулупах и мохнатых шапках, надвинутых на лбы. У обоих топорщились огромные усища, и за все время, что Иван находился в возке, они не проронили не слова. В полном молчании они выскочили на дорогу, где он стоял беспомощный, со связанными сзади руками, быстро разрядили по пятившимся к лесу волкам свои пистолеты, закинули Ивана в карету и, как ни в чем ни бывало, устроились напротив своего хозяина, словно спасение одиноких путников являлось для них делом повседневным и привычным.

— Выпейте для сугрева, — протянул Ивану серебряный походный кубок офицер, и, помолчав, добавил, — ром английский.

Иван, клацая зубами, припал к кубку, моментально осушил его, потряс головой и сипло произнес:

— Благодарю покорно… И за ром, и за то, что от неминуемой смерти спасли.

— Пустое, — с легкой усмешкой отозвался офицер, — будет что в Петербурге рассказать. У вас, в Сибири, так принято — по ночам против волков со связанными руками выходить? Обычай, наверно, такой? — насмешливо щурясь, спросил он.

— Какой там, к черту, обычай, — огрызнулся Иван, — разбойные люди меня связали, лошадей угнали, и если бы не вы, ваше благородие… — он выразительно покосился на офицера.

— Да, если бы не мои молодцы, то, надо полагать, утреннюю зорю вы, милейший, встречали бы уже в другом мире.

— Это точно, — поддакнул Зубарев, — в другом.

— Кстати, разрешите представиться, ее величества гвардии поручик Гавриила Андреевич Кураев. Направляюсь в Тобольск по особому поручению одной особы, чье имя счел бы за лучшее не произносить всуе. Позвольте узнать, кому обязан честью находиться рядом?

Зубарев в душе удивился тому, как поручик умеет витиевато и вместе с тем четко, по–военному, изъясняться, и назвал себя:

— Купецкий сын Иван Зубарев, — невольно переходя на тон своего нового знакомого, продолжил, — следовал в губернский город Тобольск с ирбитской ярмарки, да вот… — и развел руками, показывая, что остальное и так понятно.

— Поди, при деньгах с ярмарки следовали? — участливо поинтересовался Кураев, но от Ивана не укрылось, что в самой постановке вопроса он не вполне доверял ему.

— Да были кое–какие деньжата. Что деньги, главное сам жив, слава Богу.

— Как же вы неосторожно в такой дальний путь и один отправились? продолжал выспрашивать Кураев.

— А чего нам, не впервой, всякое бывало.

— Благодарите Бога, что нам на последней станции вовремя дали сменных лошадей, — поручик явно оживился от неожиданного знакомства и стал словоохотлив. Но усатые ординарцы или кто они там, не спускали настороженных глаз с Ивана, что несколько его раздражало.

— Давно из столицы? — спросил он, чтоб как–то перевести разговор в другое русло.

— Почитай, вторую неделю добираемся. Надеюсь, завтра прибудем в Тобольск. Так?

— Должны, коль иных задержек не будет, — согласился Иван. — Как там в столице жизнь?

— Как везде, живут люди. Не приходилось бывать?

— Братья мои двоюродные бывали, а я вот нет пока.

— У вас, молодой человек, все впереди, успеете и в столице побывать, и еще где подале.

— Да уж и не знаю, может, доведется когда, — простодушно согласился Иван, не замечая насмешки

— А может и ни к чему вам, милейший, в столицу без особой нужды наведываться, — налив себе небольшую порцию рома, продолжил Кураев, столица — она зубастых любит, а вы, как погляжу, не из таковских будете. Правда, сейчас в столице совсем не то, что ранее при царице Анне. Тогда в какую сторону ни плюнь, — в иноземца попадешь. Мой батюшка покойный, русак чистейшей воды, из деревни носа не казал, ходу ему дальше провиантских складов не было. А теперь государыня Елизавета Петровна, дай ей Бог здоровья и долгих лет жизни, всю иноземную сволочь повыгнала поганой метлой. Вот и я назначение в гвардию получил. Так что готов за императрицу нашу головы не пожалеть.

— К нам в Сибирь на службу? — поинтересовался, чтоб как–то поддержать разговор, Зубарев.

— Какая, к черту, может быть служба в такой мороз, — полушутливо отвечал поручик, — на короткий срок к вам и обратно без задержки.

— В сам Тобольск или еще дальше? — поинтересовался Зубарев, видя, что офицер не прочь поговорить.

— Еще не знаю. Как дело повернется. — Кураев чуть помолчал и неожиданно перешел на шепот, приблизив лицо к собеседнику. — Коль застану в Тобольске генерал–майора Киндермана, передам ему важную депешу, — он выразительно похлопал левой рукой по залоснившемуся боку кожаной сумки, лежавшей на сиденье подле него, — то и дня не задержусь у вас. Но я склонен предполагать худшее: придется разыскивать мне его где–нибудь по крепостям на южных рубежах.

— И вовсе нет, — высказал вдруг свою осведомленность Зубарев, — никуда ваш генерал из Тобольска не выезжал. Как летом приехал до нас, так и сидит безвылазно. Тем более в такие морозы он свой длинный нос дальше кабинета губернатора и не показывает.

— Вот как? — с интересом посмотрел на купеческого сына поручик. — Если честно, то мне в Петербурге намекали, что этот мальчик не имеет склонности к походной жизни. Значит, знающие люди оказались правы.

— Почему вдруг мальчика? — удивленно переспросил Зубарев. — Я его своими глазами имел честь видеть, здоровый мужик.

— А, вот вы о чем! — звонко, с переливами рассмеялся Кураев. — Дело в том, что "кинд" в переводе с немецкого означает ни что иное, как "мальчик". Языки надо учить, милейший попутчик, авось пригодятся.

Зубарев ничего не ответил и лишь обиженно надулся, повернул лицо к замерзшему оконцу кареты и попробовал отогреть его ладонью. Но, даже когда удалось чуть отогреть заиндевелое стекло, увидеть что–то в ночной темноте было невозможно. Лишь изредка мелькали белесые стволы березок вдоль дороги да иногда мягкие еловые лапы оглаживали зеленой хвоей дверцу кареты. Он прикрыл глаза, сон набежал, потянул было в темную неясную бездну, но ярко вспыхнули недавние события, произошедшие с ним на ирбитской ярмарке.

… Сговорившись с двоюродным братом Михаилом Корнильевым, он под видом откупщика отправился в Ирбит на ярмарку. Корнильев был одним из главных воротил по торговым делам в Тобольске, а если разобраться, то и по всей Сибири вряд ли кто мог сравниться с ним по величине оборота, но за последние два года он понес немалые убытки, отправляя товары на продажу в Ирбит. Там, вокруг ярмарочной распродажи, ловко раскинули свои сети несколько приказных, а, возможно, и кто–то из таможенных людей был с ними заодно, притом с каждого купца им в карман перепадало не по одному рублику. Тех, кто ерепенился, отказывался платить, заворачивали со всем обозом и уже никогда больше даже на пушечный выстрел не подпускали к торговым рядам, выискивая благовидные предлоги. Предлог всегда можно было найти, и корниловские обозы пару раз возвращались в Тобольск со всем товаром, чем едва не ввели в полный раззор оборотистого хозяина.

Сам Михаил Яковлевич, ссылаясь на дела в городе, на президентскую должность в магистрате, ехать в Ирбит не желал и сговорил на это дело Ивана, выправив ему предварительно подложную бумагу, что он имеет винный откуп, с чем тот и прибыл к самому открытию ярмарки.

Поначалу все складывалось ладно, справно. Он знакомился с купцами, съехавшимися сюда со всех концов России, заводил с ними накоротке разговор о лихоимстве таможенных надзирателей, о чем знали все и каждый. Купцы охотно поддакивали ему, рассказывали сколько им самим пришлось натерпеться, зло поблескивали глазами, а, подпив, грозились пожечь таможню, изувечить ненавистных приказных и всех, кто под руку подвернется.

— Слышь, я тебе случай расскажу про одного вятского мужика, что в прошлом году вышел, — дыша Ивану в лицо винным перегаром, с жаром выкидывал слова небольшого ростика купчик с оспинами по всему лицу, — какой у него конфуз случился. Называть его не стану, ни к чему, а только взялся он по деревням и дальним уездам масло коровье скупить, чтоб потом на ярмарку сюда его привести. Деньжат, само собой, подзанял у знакомых, у сродственников, да и поехал по деревням скупать то масло. Полгода он его копил, в леднике сохранял, солью посыпал от порчи, берег, словно дитя родное. Пришла пора ярмарке здешней, значит, быть. Сгрузил он масло свое на подводы, прибыл. Хотел было в ряд сразу встать, а ему толкуют, мол, кажи бумагу, что масло то не ворованное, а праведно тобой заработано, куплено. Ему, дураку, дать бы в лапу кому следует, а он уперся, орет, кулаками машет. Ну, забрали у него товар в амбары таможенные, а самого в караулку посадили на хлеб–воду. Просидел он там почти неделю: торговли никакой, и правды ниоткуда не добиться. Через добрых людей передал сколь нужно надзирателям, подмазал, кого нужно, и на другие сутки его уже на волю отпустили. Но это бы все ладно, наука на будущее. А только когда амбар открыли, где маслице его на сохранении находилось, то лишь бочонки пустые нашли — крысы да мыши, как есть, сожрали все и дажесь бочата обглодали. Мужик тот в такое небывалое расстройство ума вошел, что, приехавши домой, в каретном сарае на вожжах удавился. Деньги, что он занимал у всего мира, ему бы и за десять лет не вернуть, потому и наложил на себя руки. Вот такое дело.

— А мне к кому первому пойти, чтоб товар дозволили на торг выставить? — сделав невинную рожу, спросил Иван купца.

— Как к кому? — удивился тот. — Неужто первый раз на ярмарке?

— Первый, — покорно качнул головой Иван.

— Перво–наперво тебе надо до здешнего воеводы пробиться. Так уж тут принято, — начал поучать он Ивана. — К самому ему тебе не попасть, значит, кому из воеводских людей подарочек преподнеси или деньгами дай. Потом уж они подскажут, куда дале идти. Самый лютый народ в таможне сидит, к ним без солидного магарыча и не подступайся, завернут.

— А жаловаться на самоуправство их не пробовали? — прикинулся простачком Иван и тут же пожалел о сказанном.

— Слышь, мил человек, а ты, как я погляжу, не из тех будешь, за кого себя выдаешь, — мигом осекся купчик и потянул к себе шапку, поднялся с лавки. — Знаю, куда клонишь, и в ответ тебе вот чегось скажу: иди–кось своей дорогой, а нас не замай, — и, медленно переваливаясь, побрел к выходу.

С этого времени стал Зубарев замечать, что народ начал шептаться у него за спиной, издали пальцами указывать, как на тряпичное чучело посреди огорода. Вот тогда и подвернулся ему расторопный Яшка по прозванию Ерофеич за свой сизый нос и любовь к непомерной выпивке. Но еще с первых встреч с ним и посиделок в кабаке, само собой за иванов счет, с удивлением отметил Зубарев яшкину особенность не хмелеть, сколько бы вина он в себя ни влил. Иван показал ему подложную бумагу, по которой он значился винным откупщиком, спросил совета, как ему выставить товар на торги, с кем перетолковать, куда обратиться. Яшка без утайки сообщил, кто сколько из местных приказных и таможенников берет, вызвался быть посредником при передаче денег. У Ивана от неслыханной удачи загорелись глаза, и он уже представил себе, как хватает за руку и тащит в острог тех лихоимцев. Без утайки сообщил Яшка, что числится на должности помощника местного пристава и следит за порядком на ярмарке, ловит мелких воришек, выполняет различные поручения начальства.

— И много народу к тебе обращается? — поинтересовался Иван.

— А тебе что за печаль, — недружелюбно отозвался Яшка, изучающе оглядывая того. — Сколь надо, столько и обращаются.

— Потому интересуюсь, что хочу тебе солидный куш отвалить, коль поможешь в моем деле.

— Видать, дело серьезное, раз большие деньги предлагаешь, — все понял с полуслова Ерофеич.

— Серьезней некуда, — согласился Иван и изложил ему причину своего появления на ярмарке, пообещав, что, коль Яшка поможет ему изобличить кого, то он ему из корниловских денег вырешит солидную сумму.

Тогда еще Ивана удивило, как быстро, ни минутки не подумав, согласился Яшка на сотрудничество. Только половину денег попросил выдать наперед. Делать было нечего, и Иван отсчитал ему, сколько тот запросил.

— Бумагу потом подпишем, — упредил он Зубарева, доставшего из походного баула с письменными принадлежностями заранее приготовленный лист. Тому оставалось только согласиться. Условились, что на другой день Яшка договорится с самим начальником таможни и отведет Ивана к нему.

Здание таможни находилось рядом с торговыми рядами, но было обнесено высоким, едва ли не в две сажени, тыном, а у ворот днем и ночью прохаживался солдат с ружьем, не пропускающий внутрь никого из посторонних.

После обеда Зубарев встретился с Яшкой, как они условились, у ворот таможни, и тот, хитро подмигнув ему, повел мимо караульного, буркнув тому что–то с видом человека, находящегося при исполнении важных государственных обязанностей. Поднялись по высокому крыльцу в неуклюжую, как все государственные строения, избу и тут же попали в жарко натопленную горницу, где за столом, покрытым зеленым сукном, сидел крупный неулыбчивый мужик с холодными серыми глазами.

— Ты и есть винный откупщик? — спросил он Ивана, не ответив на приветствие, не предлагая сесть.

— Я и есть, — согласился Иван и почувствовал что–то неладное, заметив, как Яшка делает из–за его спины непонятные знаки сероглазому.

— Прозвание твое как будет? — негромко спросил тот.

— Михаил Яковлев сын Корнильев, — неожиданно для себя заявил вдруг Иван и тут же пожалел о сказанном, но отступать было поздно. Он и Яшке не называл своего настоящего имени, решил, что и тут сойдет.

— Почему обычным порядком товар на проверку не предъявил? — все так же негромко спросил таможенник.

— Так вот он, — кивнул Иван в яшкину сторону, — обещал посодействовать.

Яшка в это время вплотную приблизился к нему и горячо зашептал на ухо:

— Надо бы их благородию денежек отвалить, не скупись…

— С превеликим удовольствием, — торопливо закивал Иван и полез за пазуху, вытащил оттуда завернутые в тряпицу деньги, отодвинул плечом сопевшего сзади Яшку и начал отсчитывать серебряные рублики, выкладывать их на стол перед молчаливым таможенником. Отсчитав десять штук, он поднял на него глаза и тут лишь заметил чуть сбоку цветастую занавеску и видневшиеся из–под нее черные, хорошо начищенные чьи–то сапоги.

— Так, так, — проговорил сероглазый, не спеша прикасаться к лежащим перед ним деньгам, — давно мы за тобой, голубь сизокрылый, присматриваем; а ты и сам к нам явился. Не желаете ли засвидетельствовать, ваше превосходительство? — обратился он к кому–то невидимому. Занавеска качнулась, и в горницу прошел, судя по кафтану советника таможенной службы, сам начальник местной таможни Матвей Коротнев, о котором Ивану ранее приходилось многое слышать

— Все ясно, как божий день, — пожал он сухими плечами, — взять его и обыскать немедленно. Сейчас узнаем, что за птица к нам залетела.

Из соседней комнаты, стуча тяжелыми коваными сапогами, неторопливо вышли два солдата и схватили растерявшегося Ивана за руки, начали со знанием дела обшаривать и быстро нашли бумагу, выписанную ему от магистрата Михаилом Корнильевым.

— Кто таков будет Иван Васильев сын Зубарев? — спросил советник Коротнев, близко поднося бумагу к глазам.

— Я им и буду, — отрешенно ответил Иван, понимая, что ему никто теперь не поверит, и он по собственной дурости попал в заранее приготовленную ловушку.

— А не ты ли назвался принародно Михаилом Корнильевым? А? Того почтенного купца все мы хорошо знаем лично. А раз ты его именем назвался, то не иначе как сгубил несчастного купца или обворовал. Отвечай, сучий сын! — и советник грозно сверкнул глазами.

— Говори, коль спрашивают, — проявил усердие Яшка Ерофеич и заехал Зубареву кулаком в ухо.

Далее вопросы и удары сыпались на одуревшего Ивана один за другим, и он, сколько ни оправдывался, ни ссылался на родство с Корнильевым, ничего изменить уже не мог. Таможенники получали особое наслаждение, видя его унижение и беспомощность. Более всех торжествовал Яшка, прыгая петухом вокруг и все рассказывая, как Иван хотел склонить его к написанию бумаги против местного начальства.

— Он мне с самого начала не понравился, — объяснял он Коротневу, хотел в доверие ко мне войти, вызнать все, а уж что у него там на уме было…

Но тот лишь брезгливо отмахивался от Яшки, а потом велел составить рапорт о поимке человека, выдающего себя за купца, а самого Зубарева закрыть в караульном помещении, где обычно содержали пойманных воришек.

Там его продержали два дня при нетопленой печи, и лишь раз в день пожилой солдат вносил краюху черствого хлеба и ковш сырой воды. На третий день Ивана вывели во двор, крепко связали веревками, словно норовистого бычка, кинули в сани, прикрыли рогожей и повезли, не сказав, куда. В санях, кроме рыжеусого возницы из казаков, поместился и недобро поглядывающий на Зубарева Ерофеич. Когда проехали через Тюмень, то Иван догадался, что везут его обратно в Тобольск, и на душе стало полегче: там свои, родственники, выручат. Жалко было коня и санки, что остались в Ирбите, жаль и денег, отобранных у него при обыске, но больше всего терзался Иван из–за излишней доверчивости своей к Яшке. Лишь теперь он понял, что тот служил подсадной уткой для подобных простаков, безошибочно вычисляя всех недовольных заведенными на ирбитской таможне порядками.

… Иван так глубоко ушел в воспоминания, что не сразу услышал обращенный к нему вопрос поручика:

— Я вот о чем думаю, — проговорил тот, — мы ваших обидчиков нагнать должны в скором времени. Кони у нас добрые, свежие, и если только те разбойники не догадаются свернуть куда–нибудь в лес, то непременно окажутся в наших руках.

— Точно, — согласился Иван, хотя не знал, как будет оправдываться перед поручиком, когда выяснится суть дела.

— Как вы могли заметить, у меня с собой всегда наготове заряженные пистолеты, как и у ординарцев моих. В лицо я тех воров не знаю, а потому буду ждать вашего знака, коль вы их опознаете. И вот вам для обороны, протянул он Зубареву тяжелый, изукрашенный серебряными накладками пистолет

— Премного благодарен, — отозвался тот, принимая оружие.

 

4

Яшка Ерофеич хорошо видел, как медленно сполз с саней на землю и ткнулся лицом в снег Иван Зубарев, но лишь хихикнул про себя, поплотнее запахнул тулуп, подумав: "0дним правдолюбом на свете меньше станет". А советнику Коротневу доложит, мол, сбежал арестант, пущай его теперь сыскные ловят.

Через него, Яшку, проходили чуть ли не все деньги, несомые купцами и прочими торговыми людьми в качестве залога таможенным приставам, офицерам охраны, амбарным служителям, надзирателям. Яшка первым заметил подозрительного "откупщика", который что–то выспрашивал, вынюхивал. И по повадкам и по обличью, по блеску в чистых и не затуманенных глазах признал в нем ту редкую породу правдолюбцев, что нет–нет да появлялись в торговых рядах. Они не собственной корысти ради, а из каких–то не понятных остальным людям побуждений пытались уличить в корысти таможенников, а то брали выше, метя в самого городского воеводу, приписывая и ему в числе прочих получение мзды. Как будто кто–то жил на одно государево жалование, перебиваясь с хлеба на воду. Служба такая — не брать нельзя. Заложено то в русском человеке с младых ногтей, с материнским молоком — выказывать уважение чинам вышестоящим. А уж для торгового люда–то и вовсе непреложный закон, нарушить который почиталось за грех великий. И, пока жив русский человек, будет сочетаться в нем и христианское "не воруй", "не убей", и, наряду с прочими, — дай вышестоящему.

Да если разобраться, то велик ли торговому человеку убыток, когда иной в день или неделю такую прибыль имеет, что простому крестьянину с ежедневными пустыми щами на столе тех доходов до конца жизни хватит и детям еще останется. Не ими тот обычай заведен, не им его нарушать. От начала жизни человеческой на земле так повелось и до скончания века останется.

За подобными мыслями Яшка незаметно задремал и проснулся, лишь когда вахмистр Серафимович ткнул его кнутовищем в бок.

— Эй! — испуганно орал он, соскочив на землю и заглядывая под лежащее на санях сено. — Вставай! Потеряли мужика по дороге. Меня тожесь сморило малость, закемарил, честно скажу. Да я спиной сидел, не заметил, когда он свалился, а ты как не углядел?

— Чего ты так испужался? — недовольно проворчал Яшка, с неприязнью поглядывая на расстроенного не на шутку Серафимыча. — Сбежал, видать, и все дела.

— Как он мог сбежать связанный–то? Нет, тут чего–то не того… Не ты ли его и спихнул? — озарило вдруг его.

— Больно надо, — осклабился Яшка. — А хоть бы и я, и что с того? Туда ему и дорога…

— Так ведь, поди, замерзнет, — Серафимыч глядел на Яшку, как на малое дитя, которое не понимает, что творит. — Возвертаться надобно, искать его срочно, пока беды не вышло. А то еще, не приведи Господи, волки загрызут. Я тут давеча следы видел…

— Ишь чего удумал, — возмутился Яшка и добавил приказным тоном, дальше поехали! У меня приказ от советника Коротнева, что, коль сбежит арестант наш по дороге, то шума не учинять, а добраться до Тобольска и там, в караульную часть доложить все как есть. Так что не шуми, а правь дальше, и он, широко зевнув, натянул на глаза шапку, дав понять, что разговор закончен.

— А кто шумит? Разве то шум? Шум будет, когда замерзнет парень, или, хуже того, обглоданные косточки его сыщут…

— Не твоего ума дело! — взъярился Яшка. — Твое дело кобылой править, так что давай, понужай.

— Да ты в своем уме, Яшка? Креста на тебе нет, не иначе.

— Я те не Яшка, а Яков Филиппович буду. И заруби это себе на носу. Не суйся не в свое дело, айда, поехали.

— Понятно… — задумчиво протянул Серафимыч, садясь в санки к Яшке спиной, — твоих рук дело выходит. Сам его, своими руками и столкнул с саней. Поди, еще обушком по башке тюкнул. Так было? Можешь не говорить, понял я твою натуру. Как же ты, иудина богомерзкая, жить дальше станешь? Как к батюшке под исповедь подойдешь? Как ему в своем смертоубийстве откроешься? сокрушался вахмистр, прихлестывая начавшую подрагивать от долгого стояния на морозе лошадку.

— Хватит ныть, — перебил его Яшка, — да не вздумай болтать где об этом случае. Сокрушаешься как девка, что невинность потеряла. А кто станет спрашивать, то ответ простой — убег с дороги арестант наш, и весь спрос.

Серафимыч еще долго что–то бормотал себе под нос и поминутно оглядывался, словно Зубарев мог неожиданно появиться из–за ближайшего дерева. Но потом и он замолчал, понимая, что переубедить Яшку не в его силах, и ехал так, посапывая носом да выдирая налипшие на усы сосульки, пока вдалеке не показались дымки села.

На околицу въехали уже затемно. Само село одной половиной улицы стояло на обрывистом берегу Тобола, а другой — на почтовом тракте. От последних домов шел съезд на реку, которая служила в зимнее время, когда морозы крепили лед, проезжей дорогой. И, несмотря на многочисленные повороты и бесконечные извивы реки, путники предпочитали ехать по руслу, нежели сквозь густые леса со снежными заносами.

Постоялый двор располагался на самом выезде, и пока они добрались до него, были облаяны едва ли не каждым цепным псом, попадающимся на пути. Изба для приезжих, срубленная из огромных в обхват бревен, имела ничуть не меньше как по шести окон с каждой стороны. Подле нее и в просторном, огороженном жердями дворе, стояли возы с поклажей, а под навесом переминались с ноги на ногу покрытые легким куржаком кони.

Как только их сани подъехали к возам, из темноты навстречу им шагнул здоровенный детина в бараньем тулупе с дубиной на плече. Он внимательно оглядел их мрачным цепким взглядом и, ни о чем не спросив, посторонился, давая дорогу.

— Караульный, — негромко проговорил вахмистр Серафимыч, вылез из саней, привязал лошадку к ближней от него жерди и направился к воротам, за коими находилась жилая изба, сквозь замерзшие окна которой пробивался тусклый свет. Он с силой постучал в калитку, чуть подождал и забарабанил вновь.

— Зря стукаешься, — раздался сзади хриплый голос караульного, — там нынче полная изба народу, не пустят, места совсем нет.

— Чего ж нам, здесь что ли замерзать?! — взвился Яшка. — Мы на государевой службе состоим, а не то что какое–то там суконное рыло.

— Откуда будете? — спросил, наклоняясь к Яшке, мрачный караульный. Чего–то мне твои повадки больно знакомы. Где–то встречались с тобой… Не припомню только вот…

— Мало ли где, — небрежно бросил в ответ Яшка, — меня по всей Сибири знают.

— С Ирбита мы, — дружелюбно сообщил Серафимыч, не прекращая барабанить в калитку.

Наконец на его стук вышел из избы хозяин постоялого двора и, чертыхаясь, поминая недобрым словом запоздалых гостей, заорал с крыльца:

— Кого там нелегкая принесла? Нету–ка места вовсе. Поезжайте дале, там через три версты деревня будет Липовка, в ней и заночуете, а ко мне никак нельзя, не продохнуть.

— Да ты думай, чего говоришь, — отвечал Серафимыч, — мы за день чуть не полсотни верст проехали, лошадь пристала совсем. Пусти, святых угодников ради, мы в уголке где пристроимся, в тягость не будем.

— Еды совсем никакой не осталось, — продолжал отнекиваться хозяин.

— Как–нибудь не помрем, лишь бы переночевать, — не сдавался

Серафимыч. — Да у нас с собой бочонок винишка доброго есть, угостим…

Видимо, этот довод несколько поколебал неуступчивого хозяина, и он недоверчиво крикнул через забор:

— Не шутишь?

— Какие тут шутки, — отвечал вахмистр, — вот он, бочонок, — и, подхватив его из саней, звонко шлепнул ладонью по донцу.

— Выпить — оно не грех, — чуть помедлив, хозяин приоткрыл калитку, внимательно оглядел приезжих, спросил, — сколь вас будет? Двое всего? Ладно, айдате за мной, авось, да уместитесь.

— А лошаденку куда пристроить? Не на улице же бросать, — взмолился Серафимыч.

— Позже распрягу ее и под навес поставлю, могу и овса подсыпать, коль винцо добрым окажется, пойдем, пойдем, — и отворил низкую дверь в избу.

Там и впрямь некуда было яблоку упасть: на лавках вдоль стен, на вместительной русской печи, стоящей посреди избы, даже на полу на каких–то овчинах, ветхом тряпье сидели и лежали люди. На большом столе возле окна стоял фонарь с огарком свечи, дававшей тусклый свет. В помещении витала нестерпимая духота от жарко натопленной печи и массы скопившихся человеческих тел; к тому же вонь от овчин, исподнего белья, портянок, сапог стояла такая, что хоть нос тряпкой затыкай. Путники, собравшиеся на постоялом дворе, уже приготовились ко сну и сейчас, позевывая и почесываясь, неприязненно глядели на вновь вошедших.

— Спаси Господь, — низко поклонился с порога Серафимыч, — счастливо вечерять честному народу. Просим прощения, что потревожили постояльцев, — и снова низко поклонился.

Лишь Яшка, стоявший позади него, не проронил ни слова и даже шапку не снял с головы, а только презрительно морщил нос. Кто–то из дальнего угла заворчал на хозяина, мол, и так ногу поставить некуда, а он еще двоих притащил. Но в это время отворилась дверь, впустив клубы морозного воздуха, и на пороге показался караульный все с той же дубиной в руках. Он бесцеремонно ткнул Яшку Ерофеича в грудь и проговорил:

— А вот и признал я тебя, аспида, — и с этими словами замахнулся на него дубиной.

Яшка успел увернуться, кинулся через чьи–то ноги в середину комнаты, запнулся, упал, зацепил стол, перевернув при том фонарь, свеча погасла, и в полной темноте, перекрывая возмущенные крики и вопли собравшихся, явственно слышался рев караульного:

— Убью гада! Вспомнил я тебя! Вспомнил!

Если бы не темнота, то он наверняка бы размозжил Яшке голову, но тот успел на ощупь пробраться за печь и там притаился. Лишь вахмистр Серафимыч, которого в темноте зацепил караульный своей дубиной, жалобно причитал и всхлипывал:

— Не убивайте, братцы, я не при чем тут. Это он все, он…

 

5

Когда возок поручика Кураева подъехал к постоялому двору, путники еще с улицы услышали доносившиеся из избы крики и шум свалки.

— Может, разбойники те на них наскочили? — прислушиваясь, спросил Ивана поручик и быстро выпрыгнул на землю, держа в руках заряженный пистолет. Эй, ребята, — обратился он к своим ординарцам, — держите пистоли наготове и прикрывайте нас сзади, — и быстрым шагом пошел на постоялый двор. Иван шагал следом, едва поспевая за офицером.

— Я с вами, — предупредил он на всякий случай Кураева.

— Да, конечно, — отозвался тот и рванул на себя ручку двери. Один из ординарцев догадался захватить с собой дорожный фонарь и посветил им. На крыльцо, дико воя, вывалился вахмистр Серафимыч, держась рукой за разбитое в кровь лицо. Увидев направленное на него дуло пистолета, в страхе повалился на колени, запричитал:

— Не убивайте, помилуйте, детки малые дома остались!

— Кто таков будешь? — грозно спросил его Кураев.

— Вахмистр казачий Чесноков, — ответил тот и рассмотрел стоящего перед ним офицера. — Ваше высокородие, заступитесь, меня туточки не убили едва, а за что и не ведаю.

В это время к двери на четвереньках подполз Яшка Ерофеич и попытался юркнуть мимо офицера на улицу. К нему подскочил караульный и огрел дубиной по спине. Яшка громко застонал и схватил Кураева за ноги, потянул на себя.

— Стой! — громко крикнул тот и пальнул в воздух из пистолета. — Взять его, — указал он ординарцам на караульного, размахивающего дубиной. Солдаты ловко подшибли того под ноги и мигом скрутили руки за спиной, поставили перед поручиком. — Кто хозяин? Рассказывай все, как есть.

— Я хозяин, — в страхе выпучив глаза, отозвался караульный, изрядно напуганный. — А чего тут рассказывать? Сам ничегошеньки не понял. Сперва эти зашли, — ткнул рукой в сторону вахмистра и скулившего на полу Яшки, — а потом Федька Захаров с дубиной заскочил и айда его крестить…

— Ясно, — остановил его поручик, — ты Федька?

— А кому еще быть, — сипло согласился караульный, — я и есть.

— Почему драку начал?

— Признал я аспида этого, — кивнул он на Яшку, — лихоимец он. Два года назад приехали мы с брательником моим на ярмарку в Ирбит, так он нас до нитки обобрал, обчистил, весь товар наш описал, и нас пустыми домой отправил. На всю жизнь его морду поганую запомнил и поклялся убить, коль встречу когда. Змеюка подколодная! — добавил он и попытался пнуть Яшку.

— Ты мне это дело брось, — погрозил ему пистолетом Кураев, — а ты чего скажешь? — обратился к Яшке.

— В гошпиталь мне надо, — простонал тот, держась рукой за спину, — не иначе как ребрышки все поломал. Как бы не помереть по дороге.

— Вот хорошо бы было, — хмыкнул караульный.

— Молчи, дурак, — перебил его Кураев, — на каторгу пойдешь, коль и в самом деле помрет.

— Из–за этого гада да на каторгу? — удивился тот. — Ему, значица, воровать можно, а мы молчи, как мыши в норе?

— Напраслину он на меня возводит, — прохныкал Яшка, — служба у меня такая, чтоб за порядком на ярмарке следить.

— А тут как оказался, — продолжал выспрашивать поручик.

— Так арестанта в Тобольск везли, а он убег от нас по дороге… — Тут он поднял глаза и увидел стоящего рядом с Кураевым Ивана Зубарева, и радостно заулыбался, потянулся рукой к нему. — Да вот он сам и будет, ваше благородие.

— Кто будет? — не сразу понял Кураев, оглянувшись на Ивана.

— Он, арестант наш, — Яшка даже про боль в спине забыл, — да вы вахмистра спросите, коль мне не верите. Ну, Серафимыч, этого арестанта велено нам было в острог свести?

— Его самого, — недружелюбно подтвердил вахмистр.

— Вот оно как получается… — покачал головой поручик, в упор глядя на Ивана. — Выходит, что ты главный разбойник и есть?

— Не подходи! — крикнул Иван, взводя курок, и наставил в грудь поручику пистолет. — Выстрелю! Как есть стрельну, — и попятился на крыльцо.

— И что с того? — криво усмехнулся тот. — Меня, допустим, убьешь, а потом как? Они тебя забьют до смерти, не сбежишь уже. Отдай лучше добром пистолет, — протянул к растерявшемуся Ивану спокойно руку. Тот чуть помедлил и со вздохом вернул пистолет Кураеву. — Так–то оно лучше, проходи в избу, видать и дальше нам вместе ехать придется. Судьба. От нее не убежишь.

— Это точно, — поддакнул Яшка радостно, но поручик так глянул на него, что он мигом осекся и замолчал.

 

6

К вечеру следующего дня тяжелый возок, более похожий на рыдван, поставленный на полозья, с трудом вполз по крутому взвозу в нагорную часть Тобольска. В нем сидел поручик Гаврила Кураев с двумя заряженными пистолетами на коленях, а напротив него — сумрачные Иван Зубарев и Яшка Ерофеич. Вахмистр Серафимыч ехал следом в санях вместе с ординарцами поручика. Возница знал дорогу и быстро лавировал между лепившимися один к другому большими и малыми домами, амбарами, покосившимися заборами и безошибочно правил на городской острог, у ворот которого и остановил тяжело поводивших боками коней.

Солдат, несший службу в караульной полосатой будке, подскочил к карете, выслушал распоряжение поручика, козырнул ему и юркнул в калитку тюремных ворот. Вскоре оттуда вышел заспанный молодой офицер и, после короткого разговора с поручиком, приказал Зубареву и Яшке следовать за ним. Яшка на ходу бросил насупленный взгляд на сидящего в санях вахмистра и, полуобернувшись, спросил Кураева:

— Его, выходит, отпускаете? Неправда ваша. Мы вместе с ним снаряжены были, а в каталажку мне одному идти?

— Не разговаривать, — оборвал его дежурный офицер и грубо подтолкнул в спину. Яшка икнул и смолк.

— За ним никаких вин не вижу, — спокойно ответил Гаврила Андреевич и встал на откидную подножку рыдвана, чуть задержался, бросив последний взгляд на Зубарева, и добавил, — а с вами, Бог даст, когда–нибудь свидимся при лучших обстоятельствах.

Яшку с Иваном провели по полутемным, сводчатым переходам, быстренько обыскали, занесли их имена и звания в толстенный шнурованный журнал, а затем бесцеремонно втолкнули в сумрачную камеру, закрыли скрипучую дверь едва не в пол–аршина толщиной, и снаружи глухо лязгнул металлический запор.

… Яшку выпустили на седьмой день по бумаге, доставленной из Тобольской таможенной конторы. Видно, помог Серафимыч, сообщивший об аресте ирбитского помощника пристава нужным людям. Зато Зубарев просидел более недели в холодной сырой камере вместе с какими–то бродягами. Те, казалось, были даже рады обретению приюта и крыши над головой и целыми днями спали или резались в самодельные карты. Иван же неимоверно страдал — не столько от заключения, как от унижения, которое испытывал.

Несколько раз к ним в камеру заходил кто–либо из дежурных офицеров, присматривающих за порядком. Иван каждый раз требовал, чтоб о нем сообщили губернатору или в губернское правление, или хотя бы передали весточку отцу о его заключении. Но в ответ обычно следовало короткое: "Не наше дело", и офицер, брезгливо морщась, уходил. Когда Иван понял, что одними уговорами ничего не добьешься, то сделал вид, что заболел, и несколько дней пролежал, не вставая, на грязном тюремном топчане, отказываясь от пищи. Это подействовало, и в один из дней утром в камеру, тяжело пыхтя и отдуваясь, заявился тюремный лекарь из немцев, которого все называли Карлом Ивановичем. Ивану приходилось несколько раз встречать его в городе, возможно, и тот узнал заключенного, потому что отнесся к нему с сочувствием, долго мял короткими пальцами живот, осмотрел горло, потрогал голову. Выбрав момент, когда сопровождающий лекаря офицер отвернулся, Иван шепнул:

— Христом Богом молю и всем, что вам на свете дорого, сообщите обо мне Михаилу Корнильеву. Скажите лишь — Иван Зубарев в крепости. Он в долгу не останется.

Немец, больше для вида, еще долго ощупывал Ивана, тяжело вздыхая, будто присутствовал на поминках, потом, мешая русские и немецкие слова, сообщил офицеру:

— Зер шлехт, — чуть подмигнув Ивану, скорчил скорбную гримасу, — тут зер холедно. Он есть болен, — и, чтоб его окончательно поняли, потряс головой, изображая озноб, — бр–р–р! Мороз!

Офицер равнодушно кивнул, но когда лекарь, покряхтывая и грустно вздыхая, удалился, то занес в камеру огромный овчинный тулуп и швырнул его Ивану на топчан. А уже на другой день ранним утром в низкую дверь протиснулся ни кто иной, как самолично Михаил Яковлевич Корнильев.

— Кого я вижу? — всплеснул он руками. — А я всех, кто с Ирбита вернулся, про тебя выспрашиваю, да ни от кого ничего добиться не могу. Знать не знают, ведать не ведают…

Но Иван не дал договорить, а кинулся, прижался к двоюродному брату и, сдерживая слезы, сбивчиво принялся рассказывать обо всем, что с ним произошло.

— Ах, канальи! Ну, каковы, — сокрушался купец, но глаза его смеялись, и сам он насилу сдерживался, чтоб не захохотать. — Теперь на всю жизнь запомнишь, как с теми лиходеями дело иметь. Говорил я тебе, ведь говорил, что голыми руками их не возьмешь? А? Не верил мне, думал, ты самый умный. При этом он и не вспомнил, что сам подговорил Ивана наведаться на ярмарку и вывести лихоимцев на чистую воду, зная слабость того к правдоискательству. Иван молчал, понимая, что сейчас не время и не место выяснять, кто прав, а кто виноват. Главное — поскорее выбраться отсюда. — Ладно, попробую завтра пробиться к губернатору, если только он в городе. Острожное начальство за тобой никакой вины не знает. Справлялся уже. Отнекиваются, мол, привез тебя какой–то офицер и сдал. А в чем ты виновен и не объяснил. Знаешь, как у нас на Руси бывает? Один сдал, другой принял, а за что, про что и не поинтересовался.

— Так прямо сейчас меня не выпустят? — мигом сник Иван, и от его радости не осталось и следа.

— Без приказа не могут, сам понимаешь, поди, не маленький. Потерпи еще малость.

— Когда вызволишь? — выдохнул Зубарев и сжался, представив, сколько он тут еще просидит, если губернатор вдруг да уехал в столицу или еще куда.

— Завтра узнаешь, — развел руками Корнильев и, обняв его на прощание, вышел.

На счастье Ивана, губернатор Сухарев оказался в городе. И хотя Корнильева долго не допускали к нему, он упорно сидел в небольшой, заставленной громоздкой мебелью приемной. Наконец губернатор за несколько минут до обеденного часа вышел из кабинета, уже одетый, а следом показался генерал Киндерман, с лета находящийся в Тобольске, и какой–то молодой офицер с ним. Увидев поднявшегося ему навстречу Корнильева, Сухарев приотстал от своих попутчиков и, чуть поморщившись, спросил:

— У вас что–то срочное? Видите, я занят.

— Срочнее не бывает, — решительно ответил Корнильев, — брат мой двоюродный в острог попал неизвестно за что.

— Быть такого не может, — недоверчиво покосился на него губернатор.

— Еще как может. Прикажите проверить. Я лично справлялся, но ни комендант острога, ни в полицейской управе не знают, за что он туда посажен.

— Странно все это, — Сухареву не хотелось задерживаться, и он хотел было отправить купца к исправнику или к полицмейстеру, но тут неожиданно в разговор вмешался молодой офицер, что внимательно прислушивался к их словам.

— Не сочтите за дерзость, — почтительно проговорил он, — но я могу пролить свет на сей прискорбный случай.

— Слушаю вас, — повернулся к нему Сухарев.

— Если я правильно понял, то речь идет о купеческом сыне Иване Зубареве, что около недели назад был доставлен в местную крепость?

— Именно о нем, — согласно кивнул Корнильев, недоумевая, чем может помочь Ивану незнакомый офицер.

— Поручик Кураев, — представился тот и кратко изложил обстоятельства, при которых он встретился с Зубаревым. — Вникать в суть дела у меня никакой возможности не было, но в своем рапорте в полицейскую контору подробно все отписал. А уж чего там полицмейстер усмотрел, то мне не ведомо.

— Хорошо, разберусь, — брезгливо махнул рукой Сухарев.

— Премного благодарны вашему превосходительству, — Корнильев с достоинством поклонился и вышел из губернаторских покоев, радуясь, что дело столь легко решилось.

Уже на следующий день, к вечеру, не найдя за Иваном Васильевым сыном Зубаревым никаких вин и преступлений, его выпустили из острога.

— Императрице про вас напишу, — погрозил он пальцем офицеру, который вывел его на улицу.

— Пиши, милок, пиши. Императрица давно твоего письма ждет, — засмеялся тот вслед ему и по–разбойничьи свистнул, подняв с крыши стайку гревшихся у дымовой трубы воробьев.

 

7

Императрица Елизавета Петровна, несмотря на свое отменное здоровье, всегда внимательно прислушивалась к советам врачей. В летнюю пору она ежедневно выезжала на экипаже за город прогуляться по лесу, омочить босые ноги в какой–нибудь чистой речушке, а зимой взяла за правило обязательные получасовые прогулки по свежему воздуху. Особенно ей нравились заснеженные аллеи Летнего сада, где специально для нее чистили и посыпали желтым песочком дорожки, ставили в разных местах скамеечки для отдыха, покрытые меховыми полостями.

С собой на прогулки императрица обычно приглашала давнюю подругу Марфу Егоровну Шувалову, а также друга наилюбезнейшего, как она его называла, — графа Алексея Григорьевича Разумовского. Тот мог часами забавлять императрицу смешными рассказами о своем детстве, проведенном в глухом селе на Украине.

Сегодня, на третий день после Рождества, когда крепкий морозец изрядно подрумянил и без того похожие на наливные яблочки щечки Елизаветы Петровны, прогулка не обещала быть долгой. Стоявшие на почтительном отдалении в конце каждой аллеи преображенцы волей–неволей нарушали устав: не могли стоять, не шелохнувшись, в присутствии ее императорского величества и время от времени постукивали ногой об ногу, осторожно поглядывая через заиндевевшие ресницы на неторопливо прогуливающихся по парку людей.

— Что–то нынче веселья мало в Петербурге, — ни к кому конкретно не обращаясь, проговорила императрица. — Вот, помнится, во времена оные, при батюшке моем, умели веселиться, а сейчас… — и она со вздохом взмахнула ручкой в теплой вязаной перчатке.

— И не скажи, матушка, — тут же поддакнула Марфа Егоровна, славившаяся умением поддержать любой разговор, даже если то была вовсе не знакомая ей тема, — не тот народец нынче пошел. Вот и супруг мой, Петр Иванович об этом же говорит…

— Чем он у тебя таким занят, что во дворце редко показывается? — не дослушав подругу, спросила императрица.

— Известно чем: из пушек своих в загородном имении, поди, по воробьям палит без толку, — мягким малоросским говорком, растягивая окончания слов, отозвался граф Алексей Григорьевич Разумовский.

Императрица тихонько хихикнула, блеснув темно–синими глазами, и бросила искоса взгляд на шуваловскую жену, ожидая, чем та ответит на дерзость графа. Та не заставила себя долго ждать и, собрав губки бантиком, тут же с непомерным достоинством выговорила:

— Мы, в отличие от некоторых, песенки петь не обучены. Нам, Шуваловым, не пристало чем иным заниматься, акромя дел государственных, а воинская наука — наипервейшая из всех. Кто ей владеет, тот и на поле бранном себя с лучшей стороны проявит, сокрушит ворога любого. Из пушек палить тоже с умом надо. А песенки распевать, то большого ума не требуется, — закончила она свое высказывание прямым намеком на хороший голос Разумовского, благодаря которому он в свое время и оказался близ императрицы.

— Эка невидаль — из пушек палить, — нимало не обидевшись, фыркнул граф, даже не повернувшись в сторону семенящей чуть справа от него Марфы Егоровны, — в чем там особый ум нужен? Не знаю, не знаю… Видывал я, как это делается, каждый мужик на то способен. А в исполнении песен особый талант нужен, не каждому встречному–поперечному данный.

— Мы тебе не какие–нибудь встречные–поперечные, а Шуваловы! — вспылила Марфа Егоровна. — Не последние люди в государстве.

— Это еще как посмотреть, — негромко проговорил Разумовский.

— Ладно вам, петушкам, — мягко улыбнулась императрица, желая заранее предотвратить назревающую ссору между ее компаньонами. — Талант в любом деле нужен, а уж кого к чему Господь наставил, то не нам судить.

— Военное дело важнейшее завсегда было, — не сдавалась Шувалова Батюшка ваш, Петр Алексеевич, во всем воинских людей выделял, а шутов для утехи, для забав приискать можно в любой деревне…

— Ум и в шутовском деле надобен, — Разумовский все еще сдерживался, стараясь не особо обижать подругу своей покровительницы, которую в душе побаивался за ее острый язычок.

— Хватит вам, хватит, — поспешила в очередной раз успокоить спорщиков императрица, — а то, ежели я осержусь, обоим достанется.

— Да я что, матушка, я ничего, — поджала тонкие губки Шувалова и с достоинством поправила теплый капор с высоким верхом, — только мужа своего в обиду никому не дам и не позволю про него непочтительные слова говорить любому человеку. Самому Петру Ивановичу за делами государственными иной раз некогда и голову поднять.

— А я вот до дел государственных не особо касаюсь, — проговорил, глядя на разноцветный китайский фонарик, подвешенный к ветке молодой липы, Разумовский, — и без меня умники сыщутся. Мое дело о покое матушки–императрицы думать, чтоб не замучили ее, бедную, умники те, не зашпыняли.

— Это кто меня замучить вздумал? — свела густые темно–русые брови Елизавета Петровна, принимая грозный вид, но по смеющимся ее глазам было видно, что нынче находится она в прекрасном расположении духа и с интересом наблюдает за перепалкой своих спутников. — Да я сама любого так отхожу, отпотчую, что и забудет, как звать.

— А взять того же Алешку Бестужева, — поспешила лишний раз ущипнуть нелюбимого ею государственного канцлера Марфа Егоровна, — почитай, каждый божий день к тебе, матушка, является с бумаги разными. То подпиши, это почитай, как будто, кроме его бумаг, и дел других у тебя не имеется. Тут я слыхала, будто бы он против французского короля зуб большой имеет, невзлюбил его наш умник. Ха! — показала Шувалова острые ровные зубки. — Король французский, верно, шибко расстроился, испужался Алешку Бестужева. Зато англичан подле себя держит, жалует. Болтают, они, англичане, ему даже пенсию особую назначили. Конечно, они ему по всем статьям милее и пригоже. Может ли государственный человек этакие вольности себе позволять? — выкинула она левую ручку в сторону Разумовского.

— Это вы мне? — спросил тот с достоинством и пожал широкими плечами, на которые была накинута богатая, поблескивающая на солнце шубой. — А по мне так все они одинаковы. У нас, в Малороссии, так говаривали: немчуру любить битому быть, турчанина любить — в полоне быть, а москаля любить — голым ходить. — Он чуть кашлянул и бросил вопрошающий взгляд на императрицу, пытаясь угадать, как она восприняла его не совсем удачную шутку. Но та лишь криво усмехнулась и спросила:

— Интересно, дружок, а чего еще такое у вас, в Малороссии, — она особо выделила именно это слово, — про москалей говорят? Верно, не жалуют?

— Не жалуют, матушка, не буду скрывать, — смущенно признался Разумовский, опустив низко голову, щеки его залил алый румянец, натерпелись в свое время много и от панов, и от русских людей. А народ — он памятен…

— Э–э–э… Да чего их, хохлов, слушать, — поспешила воспользоваться оплошностью графа Шувалова, — сколь им добра не делай, а все зазря, память у них короткая. Хохол сам себя лишь до обеда любит.

— Вы сегодня явно намерены оскорбить и унизить меня, — наливаясь неожиданно гневом, приостановился Разумовский, заслоняя своей крупной фигурой дорогу низкорослой Шуваловой.

— И вовсе нет, — ловко прошмыгнула та у него под рукой, — правда — она завсегда глаза режет.

— У каждого человека своя правда. Только я не намерен выслушивать разные дерзости от вздорной бабы.

— Это я‑то вздорная баба! — чуть не подпрыгнула на месте Шувалова, воинственно вздергивая остренький подбородок. — Не вздорнее других.

— Тихо, тихо, соколики, — подняла примиряюще руки императрица, — нашли место, где норов свой выказывать. И чего вас совет не берет? Ближнего своего любить надо, как Господь завещал, а вы…

— Я со всеми готов в мире жить, если чести и достоинства моего не касаются, — обиженно поджал полные, сочные губы граф.

— Нужно мне твое достоинство, — негромко, но отчетливо прошипела Шувалова, не глядя на Разумовского, — прости меня, матушка, коль что не так. Пойду я, меня свои санки у ворот поджидают, — она быстро поклонилась императрице и, не дождавшись ее ответа, засеменила по аллейке к выходу из парка.

— Сдерживайся, Алешенька, прошу тебя, — тихо проговорила Елизавета Петровна, беря графа под руку и увлекая за собой, — особенно с Марфушей. Вы оба мне дороги, любимы, и различать вас не желаю, более близких людей у меня нет.

— Виноват, матушка, — низко наклонил тот большую красивую голову, — не вели казнить…

— Да кто тебя казнить собирается? — засмеялась императрица, моментально преображаясь и хорошея. — Хватит на сегодня, погуляли и будет. Надобно ехать к сановникам моим дела делать. Со мной на совет отправишься или как? — она внимательно посмотрела в глаза своему любимцу, хотя заранее знала, что Разумовский откажется присутствовать на заседании верховного совета, где собирались главные ее помощники.

— Нет уж, уволь, матушка, — решительно возразил тот, — меня твои верховники и в грош не ставят, насмешничают. Поеду к себе. Там меня земляки с вечера дожидаются, нужен им зачем–то.

— Твое дело, Алешенька, — капризно скривила губы императрица, — прощай покудова, вечером свидимся?

— Пренепременно, матушка, — поклонился в ответ Алексей Григорьевич.

— Значит, до вечера, дружок? — легонько потрепала его по щекам государыня.

— К вечеру у тебя буду, жди.

— А коль не утерплю, то сама к тебе заявлюсь. Не прогонишь? — игриво спросила она и, резко повернувшись, пошла по заснеженной аллее, гордо неся свою статную фигуру.

Разумовский долго смотрел ей вслед, незаметно, для самого себя, улыбаясь и чувствуя, как горячая волна пробежала внутри, делая его самым счастливым человеком на свете. Потом зачерпнул голой ладонью горсть пушистого снега и приложил ее к разгоряченной голове, отер лоб, щеки и широко перекрестился, привычно ища глазами высокий шпиль Петропавловской крепости с золоченым крестом наверху.

 

8

Спустя немного времени императрица уже поспешно входила в свои покои, веселая и возбужденная, кивая застывшим при ее появлении статс–дамам, офицерам гвардии, берущим "на караул", и без задержки впорхнула в приемную перед своим кабинетам, где ее уже поджидали прохаживающиеся взад- вперед сановники.

— Заждались, поди? — переводя дыхание после стремительной ходьбы, спросила она и провела мокрой от снега перчаткой по бледной щеке вице–канцлера Алексея Петровича Бестужева—Рюмина, что с видимым усилием поднимался с низкого кресла. — Да уж сиди, — махнула ему ручкой, — не усердствуй.

— Как можно, матушка, — проговорил тот довольно бодрым голосом, — и со смертного одра при вашем появлении встану, — и добавил уже ей вслед, — рад видеть вас в добром здравии.

— И я рада, — ответила она, уже входя в дверь кабинета, скинула на руки камер–лакею шубу, прошла к зеркалу у дальней стены и быстро провела кончиками пальцев по взлохматившимся льняным волосам, кивнула секретарю "зови" и легко опустилась в подставленное ей малинового бархата кресло, стоявшее во главе большого овального орехового дерева стола.

Первым, осторожно ступая негнущимися от подагры ногами, вошел граф Бестужев—Рюмин. Ему было далеко за пятьдесят и, судя по всему, многочисленные болезни давно подтачивали его здоровье, но при всем том честолюбивая натура графа не позволяла удалиться от дел на покой в какое–нибудь дальнее имение. Гнев императрицы, приказавшей сослать за длинный язык в Сибирь жену его родного брата Михаила Петровича, коснулся и канцлера, но лишь слегка опалил, не сжег до тла, как то могло случиться с иным. Бестужев стойко выдержал удар судьбы и, словно ничего не случилось, продолжал появляться в приемной императрицы в обусловленный час с точностью небесного светила. Более всего он гордился тем, что за всю жизнь ни разу никуда не опоздал, умел с честью выходить из любого самого затруднительного положения; при всем том сплетен о нем в Петербурге ходило больше, чем обо всех столичных сановниках. Кого–кого, а недоброжелателей он сумел нажить немало, но ни одного не ставил и в грош и в удобный момент спешил отплатить им той же монетой.

Следом вошел Петр Иванович Шувалов, надувая и без того пухлые щеки, зорко поглядывая большими широко посажеными глазами по всем углам, словно там мог притаиться заговорщик с палашом. Под мышкой он нес большой рулон бумаги, осторожно придерживая его словно драгоценную ношу. Граф Разумовский был отчасти прав, предполагая, что Шувалов большую часть времени занимается пальбой из пушек. Именно сейчас Петр Иванович опробовал изобретенную им новую пушку, названную весьма грозно — "единорогом". Испытания шли успешно, а потому граф пребывал в благодушном расположении и негромко мурлыкал себе под нос какую–то незамысловатую мелодию, услышанную им от уличного музыканта. Подойдя к столу, демонстративно обошел его кругом, остановился напротив графа Бестужева, прислонил принесенный рулон к креслу, затем неторопливо вынул из бокового кармана огромный кружевной платок вишневого цвета и протяжно высморкался, не спеша сел. Потом, словно вспомнил о чем–то, полез в другой карман и вынул золотую инкрустированную моржовым клыком табакерку, и небрежно положил ее перед с собой, широко улыбнулся глядевшей на него с лукавой усмешкой императрице и сделал ей обычный комплимент:

— Ваше величество как всегда замечательно выглядит. Как вы только время находите на все дела? Диву даюсь, на вас глядючи…

Говорил он неправду, поскольку как раз времени на все у императрицы и не хватало. Большинство государственных важнейших дел задерживались именно по вине Елизаветы Петровны, которая желала поспеть везде, но, когда приходилось выбирать между просмотром бумаг и очередным балом или маскарадом, она выбирала обычно последнее. Приближенные к ней люди считали за лучшее не замечать подобных пустяков, чего никак не могли понять иностранные дипломаты и частенько в своих письмах жаловались на громадные задержки и волокиту в делах. Но императрица с детской непосредственностью считала, что жить надо весело и безоглядно, а потому зачастую поступала вопреки известной поговорке "делу время — потехе час".

Рядом с Шуваловым осторожно опустился в кресло легковесный и подвижный, словно ртуть, Михаил Илларионович Воронцов, занимавший прежде, до известного дела Лестока, пост вице–канцлера. Но затем, во многом благодаря стараниям Бестужева—Рюмина, был смещен, и отошел в тень. К чести его, он не только не затаил обиды на нынешнего канцлера, но нередко вставал на его сторону, защищая от горячих выпадов Петра Ивановича Шувалова, которого любое бестужевское слово раздражало, словно чихотная трава. Многие, зная добрый нрав и безотказность Воронцова, обращались к нему, хлопоча о наследстве или назначении на должность. Он один из первых подтолкнул императрицу к занятию батюшкиного престола и неизменно пользовался ее расположением. Да и женой его была двоюродная сестра императрицы, урожденная графиня Анна Карловна Скавронская, дочь Карла Самуиловича Скавронского, брата Екатерины 1, что так же давало ему значительные преимущества среди прочих сановников. Многочисленные родственники и друзья давно намекали графу о своем желании видеть его предводителем собственной партии, но природная скромность не позволяла тому решиться на подобный шаг. Из числа присутствующих на нынешней "конференции", как сама императрица нарекла подобные совещания, он единственный мог похвастаться тем, что ни разу в жизни не получил ни малейшей взятки или иного подношения. В свое время германский император Карл V11 за особые заслуги даровал Воронцовым графский титул Римской империи, и уже одно это выделяло Михаила Илларионовича из числа прочих близких к императрице людей.

Последним занял свое место князь Никита Юрьевич Трубецкой, исполняющий должность генерал–прокурора Российской империи. Через свою жену, урожденную Анну Львовну Нарышкину, он состоял в родстве с царской фамилией, а через сестер — с родом князей Черкасских и Салтыковых. В свое время Никита Юрьевич не поладил с графом Минихом, не побоявшись влияния того при дворе. После того как бывший фельдмаршал попал в сибирскую ссылку, его почти открытая неприязнь перешла к другу последнего, Бестужеву—Рюмину, что он не особо и скрывал. Должность генерал–прокурора давала ему множество прав, кроме одного — приобретать друзей, чему, впрочем, способствовал и его желчный, язвительный характер. Единственным человеком, с кем он поддерживал приятельские отношения, оставался долгие годы князь Яков Петрович Шаховской, о чьей прямоте и непорочной службе по столице ходили легенды.

Как только все расселись вокруг стола, императрица, глянув по привычке в окно, где начинали плавиться под яркими солнечными лучами завитки морозных узоров, обвела собравшихся ровным, спокойным взглядом, и, чуть приподняв левую бровь, негромко спросила:

— Чего–то не всех вижу на своей конференции… А где же изволит быть граф Александр Борисович Бутурлин? Что ему помешало присутствовать?

— В отъезде он, в Москву отбыл, — ответил за всех граф Воронцов.

— Мог бы и упредить об отъезде своем, — с явным недовольством в голосе произнесла императрица. — А почему нашего генерал фельдмаршала Петра Семеновича Салтыкова не вижу? Тоже в Москву отправился?

— На смотру, видать, — беспечно отозвался Петр Иванович Шувалов. Никакого порядка не стало.

— Велите ему прибыть ко мне пренепременно, — напуская в голос суровость, выговорила императрица. — Что ж, приступим, с Богом…

— И Разумовского не видно. Не занедужил ли? — как бы невзначай поинтересовался Бестужев.

— Ему мной самолично разрешено не являться. Иные дела у него, — сухо ответила императрица, и нехороший огонек вспыхнул у нее в глазах. — Ты мне это, Алексей Петрович, брось хитрости свои подпускать. Наперед все их знаем.

— Да что вы, матушка–государыня, — развел руками канцлер, — то я со всей скорбью христианской спрашиваю. Может, вправду, думаю, простудился, а то вчерась его видели без шапки в открытом возке с девками. А морозище–то так и жарит! Рождественские стоят. Тут и до беды недалеко.

— С какими еще девками? — вспыхнула императрица. И все поняли, что Бестужев сумел–таки уколоть ее. Но та нашла в себе силы сдержаться и, чуть кашлянув, свела густые брови, спросила канцлера. — Ты лучше начни докладывать какие новости твои агенты из иных стран сообщают.

— Да особых вестей, матушка, нынче не имеем, — грузно приподнимаясь с кресла, начал тот, — только и сообщили мне, будто бы король прусский, Фридрих, свое посольство к шведскому двору направить собирается.

— Собирается или уже направил? — уточнила государыня.

— Может, пока мы здесь сидим, уже и отправил. Вести до нас долго идут, кто его знает, что там теперь, в Пруссии, приключилось.

— Сам что думаешь: чего Фридриху от шведов надобно?

— Как чего? — канцлер даже удивился. — Известно дело: союз против нас заключить, чтоб потеснить из Европы. Никак не могут попривыкнуть, что Россия давно не та, что была когда–то.

— Это точно, — вставил свое слово Воронцов, — не хотят нас уважать в Европе. Бояться боятся, а уважения не питают.

— Ничего, уважать после станут, когда к боязни попривыкнут, — хмыкнула императрица, — а пока и этого для нас предостаточно.

— Давно их не учили уму–разуму, — подал голос Шувалов, но императрица оставила его слова без внимания и как бы в раздумье проговорила:

— Выходит, Фридрих в письмах ко мне одно говорит, а на деле другое творит. Славно, славно…

— Ни одному слову фридрихову верить нельзя, — горячо заговорил канцлер, — бесстыжие люди, что они, что французики эти, — оседлал он любимого конька, но Елизавета Петровна нетерпеливо махнула рукой в его сторону.

— Подожди тараторить, Алексей Петрович, скажи лучше, а нельзя ли шведам намекнуть, мол, мы об их тайных сношениях с Фридрихом извещены? Но только тонко намекнуть, чтоб не переборщить.

— Отчего же нельзя? Оно можно, — согласно кивнул головой канцлер, отпишу нашему посланнику в Швецию.

— А мне думается, шведы и так откажут прусскому королю и на союз с ним не пойдут, поскольку с нами в перемирии состоят. Нарушать его им сейчас ни к чему, то не крымский хан, которого все на нас только и науськивают.

— Все одно, ухо с ними надо востро держать, никак нам простить не могут, что батюшка мой их побил предостаточно.

— Истинно так, — согласно кивнул Бестужев, продолжая стоять.

— Что еще у тебя, Алексей Петрович? Да ты садись, садись, не стесняйся, поди тяжело стоять–то тебе, — милостиво предложила ему императрица.

— Как можно, матушка, — замахал тот руками, — должность моя такая, чтоб перед вами стоя ответ держать. Еще хотел доложить, что французский король по наущению недругов наших, отправил в столицу шпиона своего с рекомендательными письмами к разным высоким особам, — и он многозначительно обвел взглядом присутствующих, словно именно они все имели к тому прямое отношение. — Прикажете схватить на границе?

— А зачем? У нас особых секретов нет, пусть поглядит, а в крепость посадить его мы всегда успеем. Приставь к нему своих людей, и пусть о каждом шаге докладывают тебе самолично.

— Будет исполнено, матушка, — низко наклонил голову канцлер и опустился в кресло, давая понять, что у него иных сообщений не имеется.

— Что у тебя, Петр Иванович? — обратилась императрица к графу Шувалову. — Слухи идут, что новые деньги готовим, да что–то давно канитель эта тянется. Все ладно ли?

— Да вот принес художества, кои надлежит на монеты нанести, — с этими словами он положил на стол принесенный им бумажный рулон и принялся неспешно разворачивать. Все сидящие невольно вытянули шеи, пытаясь разглядеть, что изображено на бумаге. Наконец Шувалов развернул лист, прижал его своей табакеркой, поискал глазами, что бы еще поставить на другой конец стремившегося закрутиться обратно рулона, увидел на столике у окна небольшой бронзовый бюст императора Петра Великого и не нашел ничего лучшего, как использовать его в качестве пресса.

На внутренней стороне листа всем открылся довольно искусно нарисованный профиль императрицы Елизаветы Петровны, взятый в овал, с вензелем вверху, с лавровым венцом. Рядом был изображен архистратиг Михаил с расправленными крыльями за спиной и огненным мечом в руке. На соседнем рисунке, который, по–видимому, предназначался для обратной стороны монеты, красовался имперский двуглавый орел с хищно вытянутыми шеями и разметанными крыльями. Елизавета Петровна, близоруко щуря глаза, и полуоткрыв рот, внимательно вглядывалась в рисунки, которые по замыслу Шувалова в скором времени должны будут украсить собой новые российские монеты. Она представила, как монеты с ее изображением начнут переходить из рук в руки, и каждый, обладающий ими, будет в праве швырнуть, прихлопнуть, придавить, поцарапать ее профиль… От этой мысли государыне стало не по себе, и она была уже готова отказаться от проекта выпуска новых денег, к чему не один год склонял ее Петр Иванович Шувалов. Понимая, что все ждут ее решения, она приготовилась ответить отказом, но что–то заставило ее передумать, и вдруг, неожиданно для себя самой, императрица заявила первое, что пришло на ум:

— Совсем старухой меня изобразил художник. В гроб краше кладут. Другой кто и наказал бы такого прилежно.

— Помилуйте, матушка, — всплеснул руками Шувалов, — то лишь предварительный рисунок, набросок, можно сказать. К тому же сам оригинал, при этом он выразительно посмотрел на императрицу, — не в силах во всей прелести изобразить ни один художник мира. И примите во внимание, рисунок в двенадцать раз больше предполагаемой чеканной монеты.

Государыня без особого интереса выслушала его слова, ощущая как в ней борются два человека: женщина и правительница великого государства, и ни одна из них не может одержать верх. Поэтому она сочла за лучшее отложить принятие решения на столь болезненную для нее тему до лучших времен и попросила:

— Ты, Петр Иванович, оставь мне рисунки на денек–другой. Подумаю, посоветуюсь кое с кем.

— Послезавтра зайти, матушка? — с покорностью спросил Шувалов, хорошо понимая, с кем государыня станет держать совет.

— Как решусь, то дам тебе знать.

— Только прошу ваше величество не откладывать на долгий срок, а то уже второй год дело сие важное тянется, — назидательно проговорил он, подчеркивая важность вопроса и подавая императрице свернутый в трубку рулон. И она тут же приструнила его.

— Ты, граф, батюшку моего поставь на место и больше его заместо грузила не пользуй, — погрозила ему пухлым пальчиком государыня.

Шувалов неожиданно густо покраснел, молча взял бюст и понес его обратно на столик. Все присутствующие переглянулись, радуясь про себя, как императрица ловко урезонила заносчивого графа.

— У меня, матушка, дел множество скопилось из Сибири по неуплате податей, — прокашлявшись и поправив на груди орден Андрея Первозванного, несколько торжественно проговорил князь Никита Юрьевич Трубецкой, не проронивший за время своего присутствия на совещании пока что ни слова.

— Чем объяснишь причину неуплаты? — подняла бровь императрица. — Почему платить отказываются законные подати? Может, недобрый умысел какой супротив нас имеется?

— От сибирского губернатора Сухарева депеша пришла. Сообщает в ней о нехватке монеты, — сухо сообщил Трубецкой.

— И что делать полагаешь?

— Наказать надо ослушников примерно, — высказал свое мнение Шувалов, оправившийся к тому времени от смущения и ловко поигрывающий золотой табакеркой.

— За иное дело и можно наказать, а тут особой нужды не вижу, — упрямо мотнул головой Михаил Илларионович Воронцов и выразительно глянул на Бестужева, ожидая возражений того. Но канцлер молчал, задумчиво поглядывая в замерзшее окно. Тогда князь Трубецкой, понимая, что иных мнений высказано не будет, предложил:

— Я бы повременил, матушка, с наказанием…

— И это говорит генерал–прокурор отечества моего? — криво усмехнулась императрица.

— Верно говорит, государыня, — неожиданно поддержал того Бестужев, мне доподлинно известно, что почти год уходит, пока монету, которую в Петербурге чеканят, до Сибири довезут. Ускорить надо дело по чеканке новой монеты.

— Премного благодарен тебе, Алексей Петрович, — насмешливо поклонился ему через стол Шувалов, — без твоего слова у нас в России и курица яйца не снесет, — но Бестужев, не желая спорить с давним своим соперником, лишь тяжко вздохнул и вновь направил задумчивый взгляд на оконный переплет.

— А те податные деньги, что в Сибири собирают, куда затем идут? поинтересовался Воронцов, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Известно куда, в столицу, — ответил, не задумываясь, Шувалов.

— То–то оно и плохо, — хмыкнул Воронцов, — сперва в Сибирь везем, а потом обратно. Не дело.

— До иного не додумались пока, — ответил ему сумрачно Шувалов, у которого были свои виды на Сибирь, и он давно мечтал открыть или выкупить там несколько заводов по производству вина. — Как наладим чеканку новой монеты, то в достатке ее будет во всех губерниях.

— Для новой монеты и серебра изрядно потребуется, — не отрывая задумчивого взгляда от оконного стекла, словно видел за ним нечто необыкновенное, чудное, возразил Бестужев. — Слыхал я, будто бы в Сибири, в восточных землях, залежи серебряные имеются. Надо бы рудознатцев направить туда, чтоб доподлинно знать, есть ли там серебро или дальше придется прикупать в иных странах втридорога.

— Тебе, Алексей Петрович, заграничных дел мало, ты думаешь еще и внутренними делами заняться? — не оставил без внимания его предложение Шувалов, ревностно оберегая свои собственные позиции.

Елизавете Петровне стало неожиданно скучно слушать перепалку своих министров, которая начиналась всякий раз, как только они собирались вместе, а потому она, зевнув, махнула рукой и капризно заявила:

— Вы бы, петушки, выбрали другое место для перебранки, никак императрица перед вами…

— Покорнейше прощения прошу, — тут же извинился, тяжело поднялся со своего кресла граф Бестужев. Зато Шувалов не произнес ни слова, надув по привычке щеки, боясь вызвать гнев у императрицы, который при всей мягкости ее характера нет–нет, да и проявлялся. Сказывалась батюшкина кровь.

На какое–то время в кабинете воцарилась неловкая пауза, прерванная, наконец, голосом государыни:

— А про рудознатцев согласна я, надо искать серебро, а коль повезет, то и иное ценное чего. Распорядись, Петр Иванович, чтоб академики наши тожесь меж собой споры лишние не вели, а пускай снаряжают экспедиции по отыскиванию драгоценных металлов. Нечего жалование зазря получать, — все присутствующие заметили, что настроение государыни как–то незаметно, само собой вдруг испортилось, и решили, что конференция их вскоре будет закончена. Но императрица с видимым усилием взяла себя в руки и ровным голосом сообщила:

— Забыла я совсем об одном деле… Из Вены мне письмо пришло от сестры моей, Марии Терезии, то тебя, Алексей Петрович, касается, останься. А остальные господа министры мои могут быть свободны.

Все, шумно отодвигая кресла, поднялись, начали кланяться, выходя из кабинета, и лишь граф Бестужев—Рюмин остался у большого опустевшего стола, втянув голову в плечи, сутуля спину, напоминая нахохлившуюся птицу.

— Знаю о чем речь, матушка, — как только закрылась дверь за последним из министров, чуть глухим голосом начал канцлер, — о брате моем старшем, о Михаиле. Угадал?

— Чего с тобой поделаешь, — угадал, — усмехнулась императрица уголками губ. — Ты ведь у нас провидец, на вершок вниз под каждого человека видишь.

— Ваше императорское величество к тем людям не относится, — поспешил оправдаться Бестужев, не предвидя от начала разговора ничего хорошего для себя.

— Давай, батюшка Алексей Петрович, шурымуры друг перед дружкой разводить не станем. Ты постарше меня будешь, поумнее, а с меня, с глупой женщины, чего взять? Так, кажется, сестра твоего братца старшего обо мне писала в письмах?

— За что и наказана достойно. Уж пятый годик пошел как в Сибири. Да теперь безъязыкая. И поделом ей…

— По глазам вижу — жалеешь свояченицу свою.

— Есть немножко, жалко глупую бабу, — чуть хмыкнул канцлер.

— То твое дело. Живи, как совесть подсказывает. А теперь ответь мне, что прикажешь со старшим братом твоим делать? Он мне всю игру портит заступничеством чрезмерным за сербов. Был у нас уже батюшка православный из Трансильвании, как его… — щелкнула пальцами императрица, пытаясь вспомнить фамилию сербского батюшки.

— Николай Баломири, — услужливо подсказал Бестужев, лишний раз демонстрируя прекрасную память, о которой как его друзья, так и враги всегда отзывались уважительно.

— Верно, он самый. Мы тогда повелели всех сербов, что пожелают в Россию переселиться, принимать беспрепятственно. А что вышло?

— А что вышло? — как ни в чем ни бывало, спросил ее канцлер.

— Скандал вышел! Будто и сам не знаешь?

— Откуда мне знать, — опустил голову Бестужев, чтоб государыня не увидела хитринки, блеснувшей в его глазах. Он через доверенных людей из Вены давно знал о возмущении, в которое пришла императрица Мария Терезия вследствие заступничества Бестужева–старшего за единоверцев.

— Отписала нам императрица, мол, надоел ей братец твой и просит отозвать его из Вены. Что скажешь, Алексей Петрович?

— Что тут говорить, — поскреб чисто выбритый подбородок Бестужев, — вам решать. Он мне, как никак, братом доводится, к тому же старшим.

— Зато по твоему ведомству служит. Приструни его как должно

— Пробовал уже, не слушается, — хихикнул Бестужев, — он с детства меж нами верховодил.

— Женился без нашего согласия при живой жене на какой–то лютеранке, закипела от возмущения императрица, вспомнив еще об одном нарушении неукоснительных дипломатических правил Михаилом Бестужевым.

— И о том мной было писано брату, — в очередной раз кивнул головой канцлер.

— Если бы не знала примерной вашей службы брата твоего еще батюшке моему, то непременно отправила бы давно ослушника в Сибирь вслед за женушкой долгоязыкой.

— Значит, отзывать Михаила из Вены? — предугадал Алексей Петрович решение императрицы.

— А ты хочешь, чтоб нам по его милости оправдываться пришлось перед всем венским двором? Отзывай. Я указ тот хоть завтра подпишу.

— Слушаюсь, матушка. Велеть, чтоб в столицу возвернулся?

— На короткий срок, а там подумаем. В Дрездене нам ловкий человек нужен. Может, туда его и определим. А приватно отпиши брату, мол, нет нужды ему в столицу с лютеранкой той заявляться. Пусть она за границей его и дожидается, а нам ее ни к чему у себя принимать.

— Больна она, Михаил писал. Чахотка…

— Вот пусть врачи немецкие и лечат ее. А наш климат ей на пользу не пойдет, — встала с кресла императрица.

Канцлер поднялся, понимая, что разговор закончен. Если честно, то в душе он едва ли не торжествовал: Михаил с детских лет верховодил; шел впереди, когда они находились оба на дипломатической службе еще при живом отце, всегда чуть снисходительно относился к нему, Бестужеву–младшему. Зато теперь все становилось на свои места, и он может, почти может, праздновать долгожданную победу в незримом противоборстве со старшим братом.

— С наступающим Рождеством, — вслед ему произнесла императрица.

— И вас, матушка, — канцлер чуть обернулся, но не задержался, вышел из кабинета и, медленно ступая и чуть покряхтывая, начал мучительный для больных ног спуск по мраморным лестницам дворца.

 

9

По случаю Рождества и освобождения Ивана из заточения в доме Зубаревых собрались многочисленные родственники: празднично разодетые, широко улыбающиеся хозяевам, подшучивающие друг над другом, подмигивающие главному виновнику — Ивану, что стоял бочком в сторонке, тоже радостный, с поблескивающими глазами.

Хозяйка дома, Варвара Григорьевна, не в меру суетилась, успевая и здороваться с гостями, и носить в столовую очередную закуску, расставлять все в требуемом порядке с помощью старой няни, которую по привычке все звали по–домашнему — Прокопьевной.

Праздничный стол уже не вмещал носимых с кухни угощений, но Варвара Григорьевна умудрялась сдвигать одну из тарелок, втискивая очередное блюдо. Тут стояли и баранья нога, запеченная в тесте, и неизменный рождественский поросеночек в румяной хрустящей корочке, горкой высились растягаи, отдельно красовался пирог из нельмы, искрился холодец янтарной желтизной жирка, особняком, на самом краешке, пристроились соленые грибочки, рядом с ними моченая брусника, а чуть дальше — квашеная капуста и соленые огурчики. Гости, входя в столовую, первым делом охали от изобилия кушаний, качали головами, втягивали носами тонкий аромат, столь присущий каждому праздничному столу.

Хозяин, Василий Павлович Зубарев, прошел в дальний конец стола и, перекрестясь, сел под образами, приглашая и остальных занять места. Рядом с ним тяжело опустился на лавку казачий полковник, крестный Ивана, Дмитрий Павлович Угрюмов, что служил в Тюмени, но по несколько раз в год приезжал в Тобольск по служебным делам и неизменно останавливался в доме у Зубаревых. Рядом с ним осторожно присел тобольский дворянин Петр Андреевич Карамышев, у которого с хозяином дома велась давняя дружба. Подле Карамышева сел кряжистый, осанистый Иван Иванович Пелымский, происходящий из старинного рода сибирских князей, коим в свое время была пожалована грамота на их исконные вотчины, занимавшие даже по сибирским понятиям немалую площадь. Однако та жалованная грамота со временем утерялась, земли были частью проданы, частью заложены, и последний человек из рода Пелымских жил безвыездно в Тобольске на небольшую ренту с малых остатков тех земель.

На другом конце стола, напротив хозяина, поместился Михаил Яковлевич Корнильев, благодаря чьим стараниям и был освобожден из острога Иван. А рядом с ним сидели его братья: Федор, Алексей и Василий, приходившиеся Зубаревым кровной родней по линии тетушки их, хозяйки дома Варвары Григорьевны.

Меж остальными гостями был посажен городской благочинный отец Павел, человек степенный и рассудительный, служивший в Тобольске уже два десятка лет и знавший наперечет всех горожан от мала до велика. Правда, он был не большой охотник принимать участие в застольях, но и отказать прихожанам не мог, а потому обычно уходил из гостей самым первым, сославшись на многочисленные дела и заботы.

Женщины, по давнему сибирскому обычаю собрались на другой половине дома, чтоб не мешать мужским разговорам, да и самим им было о чем посудачить, пожалиться друг дружке, а то и спеть что–нибудь из своих девичьих песен, украдкой всплакнуть вдали от сурового мужского окрика и глаза.

Когда мужчины выпили, как положено, за Рождество, за хозяев дома, за иваново освобождение, полковник Дмитрий Угрюмов голосом, привыкшим отдавать команды и приказания, начал увещевать крестника:

— Сколь раз говорил я тебе, Иван, не ищи правду–матку на свою дурную башку. Ведь говорил? — ткнул он коротким прокуренным пальцем в сторону Зубарева–младшего, сидящего напротив него.

— Говорил, крестный, говорил, — согласно кивнул Иван, аппетитно хрустя соленой капусткой.

— Не захотел меня слушать? Вот и намотал соплей себе на кулак. Ладно, что так еще дело обернулось, а мог бы и годик, а то и поболе в остроге просидеть, и никто бы тебя оттуда не выручил.

— Вы уж скажете, ваше высокоблагородие, — чуть сощурил глаза Михаил Корнильев, — мы, чай, не последние люди в городе, выручили бы.

— Как знать, — не согласился с ним полковник, — а был бы на службе, как все добрые люди, то ничего бы с ним и не случилось. Давно бы тебя к себе в конный полк определил, уже до вахмистра, глядишь, дослужился бы.

— Да чего ты все о службе своей толкуешь, — попробовал заступиться за сына Зубарев–старший, — женить Ивана поначалу надо, а потом все остальное приложится. Да и на кого я свое торговое дело оставлю, коль он один сын у меня, а обе дочки замужем?

— По торговому делу он быстро в гору пойдет, — подал голос младший из Корнильевых, Василий.

— Мало вашего брата разоряется в один день? — и не думал сдавать свои позиции полковник.

— Это точно, — вздохнул Василий Павлович, — то пожар, то баржа затонет, а то иная беда найдет, только успевай ворота открывать.

— Алексей вон у нас, — показал пальцем на брата Михаил Корнильев, вложил все, что за душой имел, в хрустальную фабрику, а случись с ней чего, не приведи Господь, то и нагим останется.

— Типун тебе на язык, братец, — глухо отозвался Алексей Яковлевич, который был на голову выше остальных братьев. — Ты вот при должности в магистрате сидишь и ладно, а нам голову в петлю совать приходится.

— Все под Господом ходим, — тяжко вздохнул Зубарев–старший, — так говорю, батюшка?

— Истинно так, — отвечал тот, вставая из -за стола, — пойду я, а то дел много.

— Да куда вы? Посидите чуть, — встрепенулся Василий Павлович.

— Нет, нет, благодарствую, — ответил тот, — оставайтесь с миром, — и, перекрестив всех, тихо удалился.

— Ему какая печаль, когда под ним все городские священники ходят, кивнул вслед отцу Павлу Михаил Корнильев.

— Про него плохого говорить не позволю, — погрозил ему пальцем Зубарев–старший, — он за меня сколько раз перед владыкой заступался.

— Да, владыка у нас нынче сурьезный мужик оказался, — степенно заявил Михаил Корнильев.

— Сказывали мне, — поддержал его младший из братьев Василий Корнильев, — будто бы приказал он выписывать по церквам всех, кто на исповедь не ходит…

— Слыхали о том, — кивнул чубатой седой головой полковник.

— А потом их всех в работу направляет при монастырях, — закончил Василий и оглянулся на дверь, за которой скрылся отец Павел.

— Особо он татар не любит, — сообщил негромко Карамышев.

— За что их ему любить? Нехристей, — хмыкнул Алексей Корнильев.

— А меня в Санкт—Петербурге татарином назвали, — неожиданно заявил князь Пелымский.

— Расскажи, расскажи о том случае, — подначил его Василий Зубарев, хотя почти все из гостей, включая его самого, хорошо знали о неудачной поездке сибирского князя в столицу.

— Я не слыхал, — хохотнул полковник, наливая себе в рюмку вино, расскажи, только не особо долго. По–военному.

— Чего там рассказывать, — начал Пелымский, — из столицы указ пришел, чтоб всем людям княжеского достоинства прибыть в столицу для выправления специальных свидетельств о том. Я отнекивался было, не хотел ехать, а губернатор мне, мол, поезжай, да поезжай. Поехал. Нашел дворец, где императрица размещается, а тогда еще Анна Иоанновна государыней была, подошел к караульному офицеру. Говорю ему: так и так, приехал с императрицей побеседовать, — все гости при этих словах дружно захихикали и опустили головы, чтоб не смущать рассказчика. — А он мне и отвечает: "Если каждый татарин будет императрице докучать, то ей некогда будет и делами своими заниматься". Чего делать? Собрался и обратно поехал.

— Значит зря в столицу съездил? — громко загоготал полковник.

— Почему зря? — не согласился Пелымский. — Парик себе купил, посмотрел как там все устроено.

— Парик! — не сдерживаясь, продолжал смеяться Угрюмов. — В столицу за париком ездил! Вот, Ванька, — обратился он к крестнику, — учись. Был бы ты на службе, то направил бы тебя в столицу, глядишь, и государыню нашу своими глазами увидел бы. Слушай, крестник, — обнял он за плечи Ивана, — от души тебе предлагаю: иди ко мне на службу. Чин дам. Сразу вахмистром назначу. Жалование положу. Ну, соглашайся. А то потом поздно будет.

— Успеется, — неопределенно отозвался тот.

— Последний раз предлагаю — айда ко мне в полк, не пропадешь. А отец, как я погляжу, не даст тебе ходу в торговом деле. Он и сам еще молодец, хоть куда. Двум медведям в одной берлоге не жить… Точно говорю.

— Нашел медведя, медвежонок он пока. А желает, то пусть свое дело открывает, я не противлюсь, — покосился на сына Зубарев -старший, — только поначалу женится пусть.

— Успеется еще, — робко попробовал возразить Иван.

— Пора его женить, пора, — поддержали со своего конца братья Корнильевы, дружно подняв наполненные рюмки, — найдем ему невесту и с красотой, и с приданным.

— А чего далеко ходить, — широко улыбнулся Михаил Яковлевич, — вон у Андрея Андреевича дочка на выданье. Как зовут дочь?

— Лиза, — ответил Карамышев и поправился, — Елизавета. Да молода, еще и шестнадцать не минуло. Куда спешить? В девках она у меня не засидится: и по дому помощница первая, и мастерица, и грамоту знает.

— И грамоту знает? — шутливо переспросил его Алексей Корнильев. — А вон у нашего Федора, — ткнул он в бок сидящего рядом брата, который был необычайно молчалив и застенчив, — жена два года как померла, царство ей небесное, никак мы его женить не можем. Не отдашь, Андреевич?

— То дело тонкое, — хитро улыбнулся тот, — подумать надо. Говорю, молода моя Лизавета, подождем годик, другой.

— Дай Бог, чтоб добрый жених достался, — первым поднял свою рюмку Дмитрий Угрюмов и опрокинул в себя.

— Дай–то Бог… — подхватили остальные, ставя на стол пустые рюмки.

Какое–то время все сосредоточенно закусывали, пододвигая к себе то одно, то другое блюдо. Первым голос подал хозяин.

— Слышь, Алексей Яковлевич, — обратился он к одному из Корнильевых, фабрика твоя хрустальная доход дает или ради интереса завел?

— Ты уж сказанешь тоже, Палыч, — хмыкнул тот, — можно подумать, я ее на погляд да на потеху завел. Первую партию до холодов выгнали — полуштофов, штофов, по теплу и дальше начнем. Приезжай поглядеть.

— Приеду, непременно приеду и Ивана с собой возьму, — горячо закивал головой Зубарев–старший. — Я ведь думал, что стекло в наших краях производить никак нельзя. А ты, вишь, как повернул дело. Много человек у тебя там работает?

— С углежогами, с возчиками — три десятка человек. Один мастер из Москвы выписанный за всем следит.

— И неужто уже прибыль дала твоя фабрика? — все выведывал Зубарев.

— Честно сказать: пока нет. Не возил еще на ярмарку посуду. Но, если посчитать, сколь сделали, то расходы все и покроются.

— А ты, Алексей, скажи, что нашел на речке Аремзянке, — кивнул ему Василий Корнильев.

— Помалкивай, — оборвал его Алексей, — рано еще об этом. Спешишь все, гляди, язык–то доведет тебя до греха.

— Так все одно рано или поздно узнается, — отмахнулся тот, — свои ведь люди.

— Чего это вы там скрываете от сродственников? А ну, признавайтесь, шутливо погрозил пальцем Зубарев–старший, и по тому, как загорелись, заблестели его глаза, было видно, что его так и раздирает любопытство.

— Песок он золотой на речке Аремзянке сыскал случайно, а открыться боится, — выдал брата Василий.

— Вот оно что, — даже чуть привстал со своего кресла Зубарев.

— Золотой песок?! — поскреб в голове Карамышев. — Быть не может.

— Властям о том надо в первую голову сообщить, — укоризненно заметил князь Пелымский. — Я вот всегда…

— Ой, ты бы, князюшка, помолчал, — не вытерпел Михаил Корнильев.

— Он сообщит, непременно, — поддержал брат Федор Корнильев, все это время не заговоривший ни разу.

— Откуда в наших краях золоту только взяться? — недоверчиво спросил полковник Угрюмов. — Его тут и ране искали, еще при покойном князе Матвее Петровиче Гагарине, не к ночи будет сказано, — перекрестился он и все другие вслед за ним. — За золото это он и пострадал, упокой, Господи, душу его многогрешную. За золото его царь Петр и жизни лишил. Хотите, расскажу, как было все?

— Хотим, хотим, — откликнулись со всех сторон стола.

— Тогда слушайте. Только выпьем малость, чтоб в горле не пересохло, подставил он свою рюмку, выпил, закусил и принялся обстоятельно вспоминать, как он участвовал в поисках золотого песка в разных уголках Сибири.

Из его рассказа выходило, что искали золото вокруг Тобольска, но и малейших залежей золотого песка или иного чего не нашли. А у остяков и вогулов на их капищах встречается множество украшений как из золота, так и из серебра. Стали их расспрашивать, и все они показывали, как один, мол, с Урала привозили к ним изделия, а уже здесь они выменивали их на меха, и велось так не одну сотню лет.

Вот тогда князь Гагарин и снарядил нескольких пленных шведов, что были определены на житье в Тобольск после пленения в Полтавской баталии и понимали толк в рудах, да с ними еще десяток казаков на поиски драгоценных залежей на Урал. И он, Дмитрий Угрюмов, тогда еще совсем молодой казак–первогодок, оказался в том отряде, и промышляли они подряд два лета, лишь на зиму возвращаясь в Тобольск. Но им не везло с самого начала. Находили множество древних разработок, старых шахт, но там все больше попадались иные металлы: медь, железо, олово. А золотых приисков не находили. В третье лето они решили подкупить старшин башкирских, что кочевали со своими кибитками по югу Урала. Те явно что–то знали, но помалкивали, не желая за бесплатно открываться властям. Князь Гагарин выделил солидную сумму из казны на подкуп, и они отправились. Нашли старика, которого все звали Чагыр. Тот как услышал про деньги, сразу согласился показать на реке Уй место, где золотой песок на поверхность выходит. Но деньги просил вперед дать, боялся, обманут русские. И сам ехать из–за старости не хотел, обещал сына своего отправить. Поторговались, поуговаривали старика, а он на своем стоит. Делать нечего, решили выдать ему половину вперед, а вторую — когда песок золотой найдут.

Поехали. Добиралась больше недели, показал им сын старика, где тот песок мыть надо. Стали мыть, как умели, а через короткое время нашли несколько самородков, но небольших. Шведы, что с ними были, морщатся, что не то все. Видно, парень другое место указал по уговору с отцом, а может, и напутал чего. А ночью парень сбежал и коней у них увел. Две недели выбирались, плутали, пока не вышли к становищу, где тот Чагыр обитал. А там плач, вой, слезы. Говорят, помер Чагыр прошлой ночью и схоронили уже. Могилку показали. А та или нет могилка — не разберешь. Спросили про деньги молчат. Взяли двоих стариков, коней у башкир и повезли в Тобольск, чтоб они сами ответ перед губернатором держали. А тут новое дело — князя Гагарина Матвея Петровича, в железах закованного, в столицу, будто бы увезли по указу государя императора. Говорили, что он золото нашел в каких–то древних курганах, а государю о том не донес, себе оставил.

Делать нечего, стариков отпустили, а то грозились жаловаться. После ареста Гагарина народ боялся слово лишнее сказать, как бы самим по той же дорожке в железах на допрос не отправиться. Шведов в скором времени тоже обратно на родину отпустили, старики из казаков, что с ним ездили, поумирали кто где. И вот он, Дмитрий Угрюмов, один из всех остался. Все сам собирался снова на Урал отправиться, а не выходило — дела, служба.

Когда полковник закончил рассказывать, некоторое время все молчали, переглядывались, не зная верить или нет старому служаке.

— Чего ж ты раньше молчал? — заговорил Зубарев–старший. — Губернатору бы новому открылся.

— А мне какой с того толк? — пожал тот плечами. — Я и подзабывать уже обо всем том начал. Так вот к случаю пришлось и рассказал.

— Слыхал я, будто бы государыня тем, кто новые прииски руд откроет, жалует высокие чины и в дворянство возводит, — задумчиво проговорил Михаил Яковлевич Корнильев. — Был бы помоложе, опробовал удачу, — и он кинул выразительный взгляд на младшего из братьев, Василия.

Тот понял, что слова брата адресованы именно к нему, но покачал с усмешкой большой рыжеволосой головой, сверкнул черными глазами, ответил:

— Не по мне такое дело… Там где золото, там и корысть. Разбойники. Воры. Набегут, оглянуться не успеешь, как глотку перережут или голым по миру пустят.

Вдруг Иван Зубарев порывисто вскочил из–за стола и обратился к отцу:

— Благословите, батюшка, на доброе дело.

— О чем это ты? — не понял тот.

— На золотые прииски отправиться. Коль песок сыщу, то и себе прибыток добуду, и государыня может, отметит, в дворянское достоинство, глядишь, возведут.

— Думай, о чем говоришь, — отмахнулся от него Зубарев–старший, — не такие молодцы, как ты, шею себе на том деле поломали. У нас и своих забот хватает, а ты — прииски…

— А почему бы и нет? — заступился за двоюродного брата Михаил Корнильев. — Со своей стороны обещаю людьми помочь, отправить с Иваном пару человек, снаряжение куплю какое требуется.

Василий Павлович на какое–то время задумался, пытаясь оценить предложение, глянул на полковника Угрюмова.

— Чего скажешь, Дмитрий?

— А чего тут говорить, — не поднимая головы, ответил тот, — дело верное. Я те самородки своими руками держал. Как сейчас они у меня перед глазами стоят. Ежели бы Матвей Петрович еще годик побыл здесь, то непременно нашли бы мы те прииски.

— Не знаю чего и ответить, — пожал плечами Зубарев–старший, — Ванька у меня парень доверчивый, готов всякому поверить. А с другой стороны — словно уксус въедливый, моя кровь, — не без гордости добавил он. — А может, и вправду дать отцовское благословение на сие дело?

— Я бы поостерегся, — высказался осторожный Карамышев.

— Потому и сидишь тут сиднем, а все без толку, — жестко подрезал его Угрюмов, — без риска и рыбку из реки не выловишь.

— За большое дело берется Иван, — добавил от себя Алексей Корнильев. И я со своей стороны готов денег подзанять.

— Ладно, — окончательно сдался Василий Павлович, — будь по твоему, Иван. Поезжай, только лета дождись, а то знаю тебя, готов хоть завтра кинуться.

— Спасибо, батюшка, — прочувственно поклонился ему Иван, — и вам, братьям, спасибо на добром слове. Не подведу, вы меня знаете.

— Да чего там, — отозвались дружно те, — мы завсегда рады помочь.

Вскоре все стали расходиться, ссылаясь на поздний час. Остался ночевать лишь полковник Угрюмов, которому завтра с утра надо было отправляться обратно в Тюмень. Прокопьевна и Варвара Григорьевна, проводив гостей, начали убирать со стола. Мать, узнав, что Иван собрался ехать в степь искать золото, всполошилась, принялась отговорить его:

— Ишь ты, храбрец выискался! Деньги просвищешь, ничегошеньки не найдешь, а хозяйство и дела все нам с отцом на себе тянуть? Не было меня при том, а то бы я сказала тебе…

Зубарев–старший усмехнулся на слова жены и кивнул Угрюмову:

— Пошли в мой партамент. Там без крика и поговорим. Варя, принеси–ка нам наливочки туда. И ты, Вань, айда с нами. Чего тебе тут с бабами сидеть, ихние россказни да причитания слушать.

— Идите, идите, — выговорила им вслед Варвара Григорьевна, — без вас и нам спокойней, не наговоритесь все никак.

В комнате, где у Зубарева–старшего хранились бумаги с записями его торговых дел, стояли простые деревянные лавки вдоль стен, в углу висели образа, горела лампадка. Единственное, что отличало его комнату от других, это большой резной стол с различными ящичками, запираемыми на ключ, которые хозяин никому не доверял. Василий Павлович зажег от лампадки длинную лучину, а от нее затеплил свечу, стоящую в бронзовом подсвечнике посреди стола, и указал полковнику и сыну на скамью:

— В ногах правды нет.

— Это точно, — согласился Дмитрий Угрюмов и, покряхтывая, опустился на лавку, — я чего–то и не рад, что рассказал про золотые прииски эти. А? Василий? Худа бы не вышло. Может, передумаешь, запретишь Ваньке розысками заниматься? Дело непростое, всякое выйти может…

— Разве его удержишь? Я ему и про ярмарку говорил: зря себя тратишь, воров на свет вывести пробуешь, грамотки разные строчишь. Я письму не обучен был, сам знаешь, а он вот могет… И что толку с того? Лишь гербовую бумагу переводит, а она три копейки каждый листик стоит, — горячился он.

Обычно Зубарев–старший больше молчал, вечно занятый своими делами, щелкал костяшками счет у себя в комнате и выходил лишь к обеду или ужину. Утром поднимался чуть свет и, перекусив, исчезал на весь день. Но сейчас, после прилично выпитого, разговорился и не прочь был обсудить с кумом дело, на которое сам и благословил сына, не желая ударить в грязь лицом перед гостями.

— Лучше бы он эти бумаги и дале писал, убытков меньше, — почесал в почти седой голове Угрюмов, — а вот ехать в степь… тут в такой расход войдешь, что и не рад будешь, что связался, — размышлял он, словно Ивана и не было с ними в комнате.

— Брат Михаил помочь обещал, — негромко подал голос Иван

— Как же, поможет! А потом с тебя за все по тройной цене обратно взыщет да и долю от добытого взамен барахла своего потребует. Знаю я этих Корнильевых, — стукнул себя в грудь кулаком Василий Павлович, — обдерут, как липку, и слезу при том горючую пустят…

— Не наговаривай зря на родню, — взял его за руку Угрюмов, — не они ли помогли Ваньку из острога выпустить? Ладно, у меня тут мыслишка одна на ум пришла, послушайте. Вот коль вы бумагу губернатору напишете, то согласно ей должен он вам помощь всяческую оказывать в розысках. Просите с него казаков для сопровождения. А как он согласие даст, тут уже и я помогу, выделю тебе, крестник, пару добрых ребят. Годится?

— Годится! — откликнулись радостно отец и сын.

Полковник Угрюмов уехал еще затемно, не простившись с крестником. А сам Иван, когда утром вышел к столу, вспомнил о вчерашнем разговоре, вдруг смутился и попытался отвести глаза от строгого взгляда матери.

 

10

Ближе к обеду Василий Павлович Зубарев велел закладывать легкие беговые санки.

— Орлика заложи, — крикнул с крыльца конюху Антипке, как будто тот и сам не знал, что приобретенный у киргизов совсем жеребенком и теперь выросший в доброго коня Орлик был главной любовью и гордостью хозяина. Отец не допускал к нему даже Ивана, хотя тот и просил пару раз выехать покрасоваться на статном жеребчике. Не дал. Лишь на прошлую масленую испробовал сам Орлика на выезд. Никого не взял с собой, не хотел тяжелить санки. Вернулся веселый, возбужденный, довольный выездом: "Всех, как есть, обошел!" — крикнул, едва ввалившись в дом.

Иван не вытерпел, накинул короткий полушубок, отправился на конюшню. Антипка уже надел на жеребчика сбрую, хомут и выводил во двор. Увидев Ивана, махнул рукой:

— Отойди к сенцам, а то испужаешь раньше времени, — и, поворотясь к Орлику, погладил ласково по морде, приговаривая. — Хороший мой, ой, какой хороший, не бойся, не бойся, дурашка, — тот встряхивал головой, шел осторожно, пристукивая коваными копытами по толстым половицам настила. — А вот теперь иди ближе, помогать станешь, — позвал Антипка, даже не оборотясь в иванову сторону, показывая свое превосходство перед ним на конюшне. — Да куда попер?! Куда?! — не понять кому заорал он. — Перед мордой у него проходи, чтоб видел. Иль не знаешь, что к коню сзади подходить не следует? Только испугаешь, а то и по зубам копытом получишь. Ой, ну чему тебя только учили, — продолжал он все также громко, с криком, — за узду держи, оглаживай, по шее гладь, а я сейчас санки подтащу, — командовал Антипка. Самое трудное будет оглобли в гужи вдеть, он их сзади не видит, шарахается, — пояснял на ходу, торопливо подтаскивая легкие санки, и, заведя оглоблю в гуж, ловко поднырнул под мордой у Орлика, отпихнул Ивана, подхватил вторую оглоблю, вдел, принялся затягивать супонь, упершись коленом в клешни хомута. — Готово! — проговорил довольный и слегка похлопал жеребчика по спине. — Ну, с Богом!

Василий Павлович Зубарев вышел на крыльцо, неспешно натягивая расшитые бисером праздничные рукавицы. На его плотной фигуре хорошо сидел длинный коричневый тулуп с белым, шалью, воротником, на голове была рыжая лисья шапка, с белой отметиной по центру, а на ногах ловко сидели крашенные узорчатые пимы.

— Эх–ма! Морозец! — крякнул он, щуря глаз на потянувшегося к нему мордой Орлика. — А ты чего стоишь? Едем! — обратился к Ивану. — Пока ворота отпирают, чтоб мигом переоделся! — последние слова проговорил, уже не глядя на сына, и тот понял, что у отца на уме сейчас одно: как пойдет нынче жеребчик, покажет ли прежнюю прыть, что и в прошлом году. Он и не ожидал, что отец пригласит его с собой, а потому опрометью кинулся в дом, быстрехонько переоделся во все праздничное, под стать отцу, и нагнал санки, уже выезжавшие на широкую Богоявленскую улицу, в сторону реки.

Антипка, бежавший некоторое время рядом с ними, отстал, успев сунуть в руки Ивану кусок черного подового хлеба, густо посыпанного крупной солью.

— Потом дашь! — кричал он вслед хозяйским санкам.

А Орлик, миновав соседский дом солдатки Ивашовой, выпустил струю пара из ноздрей, пошел широкой рысью, изредка пофыркивая и кося глазом по сторонам, чуть откинув назад красивую аккуратную голову. Он бежал столь правильно, ровно и размеренно, что прохожие невольно замедляли шаг и оглядывались вслед купеческим ладным беговым саночкам. Вот они нагнали понуро бредущую клячу водовоза, и отец Ивана громко щелкнул в воздухе коротким ременным кнутом, что обычно висел в горнице, на стенке изготовленный специально для праздничных выездов. Водовоз вздрогнул, обернулся, но узнал Зубарева, потянул с головы засаленный треух, поклонился, пискливо крикнул: "Наше почтение, Василь Палыч!" Зубарев не ответил, а лишь подмигнул старику, зорко смотря вперед, где из–за поворота, с Базарной площади несся по мосту запряженный в такие же легкие санки гнедой рысак–пятилетка.

— Васька Пименов правит, — жарко крикнул отец в ухо Ивану, — сейчас начнет на реку звать, — он чуть попридержал Орлика, чтоб не сцепиться санками на узком мосту, подождал, когда Пименов подлетел к ним вплотную и заорал на всю улицу:

— Палыч! Вот ты где! А я прокатиться выехал, дай, думаю, погляжу, кто где есть, хотел к тебе завернуть, а ты сам и едешь. Здорово!

— Здорово, Василий!

— Конек–то у тебя каков стал, красавец! — Пименов был под изрядным хмельком и явно искал, с кем бы поговорить, потолковать, перекинуться словом. — Айда на реку, — крикнул он, и отец чуть повел головой в сторону Ивана: мол, что я тебе говорил.

— Так ты уж загонял своего Валета, — кивнул он на пименовского коня, который тяжело дышал, вздымая бока.

— Да чего ему станется?! По Пятницкой из конца в конец проехал, чтоб поразмять чуток.

— Тяжел он у тебя на ходу, — покачал головой Василий Зубарев, — чаще проминать надо.

— Когда? Ты мои дела знаешь: сегодня здесь, а завтра… айда куда подале, — весело кричал Пименов, сверкая темными цыганскими глазами. Весь город знал о его неусидчивости, буйном норове, когда он мог сорваться посреди ночи, уехать, не сказав домашним ни слова, прямо в канун великого поста, а вернуться обратно лишь к концу лета. Всеми делами управляла его жена, Софья Ниловна, держа дом и хозяйство в кулаке, ведя торговлю в отсутствие мужа.

— Так едем на реку? Помню, как обставил меня на масляну неделю, помню, опробуем на этот разок?

— Оно можно, — неожиданно легко согласился Зубарев, — только я с сыном сегодня, а ты вон пустой, — и Иван понял, отец хитрит, клонит к чему–то своему, — Ты бы, Василий, тожесь кого в санки посадил для равности…

— Счас, найдем дорогой кого из знакомых, — не задумываясь, согласился Пименов, — а и винца выпить нам с тобой не мешало бы. А? Чего скажешь?

— После, после, — мягко улыбнулся Зубарев, — ты лучше дочку свою с собой возьми, Наталью, — тут только до Ивана дошло, куда клонит отец, и он вспомнил вчерашний разговор о женитьбе, густо покраснел, отвел глаза, словно его уличили в чем–то нехорошем.

— Наталью? — все так же весело вскричал Пименов. — А почему и нет? Она давеча со мной просилась, да, думаю, не бабье то дело с мужиками на санках наперегонки кататься. А коль ты настаиваешь, то непременно захватим. Езжайте наперед, а я развернусь пока, — и он громко гикнул на своего Валета, привставая на санках и разворачиваясь прямо посреди улицы.

Иван хорошо знал дом Пименовых, стоящий на углу Пятницкой улицы, где жили многие городские богатеи. Отец когда–то крепко дружил с Василием, но потом пути их разошлись, в чем–то они не поладили, хотя друзьями остались, тем более оба были завзятыми лошадниками, и при случае каждый старался отличиться хоть в чем–то, хвастаясь вновь купленными лошадьми, санками, сбруей. Может быть, благодаря Пименову и держал до сих пор Василий Павлович выездных жеребцов, пробовал даже как–то вывести свою породу, но обходилось это дело недешево. Сколько раз зарекался бросить все, продать и санки, и дорогую сбрую, но в последний момент что–то останавливало его, откладывал до весны, до осени и не мог признаться сам себе, что ему прежде всего жалко расставаться со всей той удалью, радостью, хлещущей через край в праздничные дни во время подобных выездов.

Промчались по Пятницкой мимо торговых рядов, лавок, откуда выглядывали красномордые приказчики, рядом толпились мужики и бабы, и все глядели на идущего чеканной рысью Орлика, хлопали в ладоши, гоготали, махали руками, кто–то даже свистнул им вслед. Вскоре они уже подъезжали к двухэтажному дому Пименовых. Отец сдал на обочину дороги, направил жеребчика головой к палисаду, кинул вожжи Ивану, выскочил, привязал недоуздок к перекладине, нарядной рукавицей обтер пот с конского бока, погладил Орлика по мягким губам. Следом подъехал и Пименов, встал рядом.

— Куда, — заорал Зубарев, вскинув руки, — грызться начнут!

— Ай, на тебя не угодишь, — ругнулся сквозь зубы тот, но развернул своего коня, поставив головой к углу дома, соскочил на землю и, бросив поводья, бегом кинулся к воротам, кинув на ходу Василию Павловичу, — погляди там, — хлопнул калиткой.

— Господа, тоже мне, — беззлобно заворчал Зубарев–старший, — без слуг никак обойтись не могут, — но подошел к Валету, потрепал и его по гнедой голове, взялся за узду, сдерживая танцующего на месте коня.

Не прошло и нескольких минут, как Василий Пименов выглянул в калитку и махнул рукой Зубареву:

— Айда пока в дом, а они пущай за конями посмотрят, — подмигнув шальным цыганским глазом, посторонился, пропуская дочь, что, наклоня голову, перешагнула через высокую подворотню, несмело вышла на улицу, негромко поздоровалась и вновь опустила глаза.

— Коль так, то пойдем, — Зубарев понял хитрость друга, решившего оставить молодых вдвоем на улице, и не стал противиться, подвел отдышавшегося уже Валета к кольцу коновязи, что была вделана прямо в бревно дома, привязал, окинул взглядом смущенного Ивана, поздоровался, проходя мимо Натальи, и нырнул в калитку.

Иван и Наталья, оставшись одни, какое–то время не решались начать разговор, делая вид, что с нетерпением ждут, когда вернутся родители.

— Да скоро они там?! — первой прервала молчание девушка и, вытянув шейку, глянула на замерзшее окно.

— Ты тоже с нами поедешь? — невпопад спросил Иван хриплым от смущения голосом и закашлялся, потер щеку рукавицей, заметил на ней дырку, спрятал за спину и, наконец, нашел себе занятие, начав протирать от изморози ближнюю к нему оглоблину.

— С кем же еще? — удивилась девушка. — Папа сказал, что вы и пригласили нас. А ты что не хочешь, чтоб я ехала?

— Нет… почему… поезжай, куда хочешь… можешь и с нами, и вообще… — нес околесицу Иван, все более понимая, что говорит совсем не то, надо бы о чем–то другом, чтоб разговорить Наталью, и вдруг спросил:

— А у вас тепло дома? Не дует?

— Чего? — не сразу поняла Наталья. — Не дует, ты спросил? Ха–ха–ха, залилась колокольчиком. — А почему у нас дома и вдруг дуть должно? Коль двери закрыты, то, само собой, не дует. У вас дует что ли? Почему спросил? Смешной ты какой…

— Да я вот совсем недавно с острога выпущен, а там дуло, шибко дуло, неожиданно для себя начал откровенничать Иван.

— Ты… в остроге сидел? — ужаснулась Наталья. — За что ж тебя туда запрятали?

— За правду, за что еще.

— Это ты зря. За правду у нас не закрывают в острог. Разбойничал, поди? Чего отнекиваешься? Я слыхивала от стариков про разбойников, про них и песни поют.

— Вовсе я не разбойник, — набычился Иван, — на Ирбитскую ярмарку поехал, чтоб приказных на чистую воду вывести, а меня там повязали и сюда привезли.

— Быть не может, — покачала головой Наталья, и ее большие глаза распахнулись еще шире. В отличие от отцовских, черных, они у нее были голубые, с длинными черными ресницами. Небольшой вздернутый носик придавал ее лицу смешливое выражение. Ивану приходилось оставаться с девушкой наедине всего–то третий или четвертый раз в жизни и сейчас, представив, что отец может повести его свататься к ней, Наталье, ему стало вдвойне неловко, и он постарался перевести разговор на что–то близкое, знакомое и понятное обоим.

— Валет у вас бежит хорошо. Добрый конь.

— Ага, — согласилась Наталья и тут же оживилась, заговорила быстро, почти без перерыва, — только редко отец выезжает на нем. Я думала, бережет, а он все отнекивается, мол, некогда, дела все. Хорошо быть хозяином в доме: что хочешь, то и делаешь. А меня маменька все вышивать усаживает с утра и не пускает никуда. В храм и то с теткой Марьей хожу, если маменька приболеет. Ты вон объездил все кругом, а я только в деревне и бывала за рекой, когда по ягоды ходили. Сижу все дома, да в окошко поглядываю. Хоть зашел бы кто…

— Давай я к вам в гости ходить стану, — расхрабрился неожиданно Иван, мне отец разрешит и Орлика запрячь, кататься поедем.

— Что ты! — очень по–женски всплеснула руками Наталья. — Папенька, коль узнает, то прибьет на месте. Он знаешь у нас сердитый какой!

— Это кто там сердитый? — послышался сзади голос Василия Пименова, и Наташа, обернувшись, увидела отца, вышедшего на улицу вместе с Василием Павловичем Зубаревым. Лица у них слегка раскраснелись, а Пименов и вовсе дожевывал на ходу соленый огурчик, смачно хрумкая. — Я, поди, сердитый? Ты, дочка, сердитых еще и не видывала на своем веку. И не дай Бог наглядеться на них.

— Да нет, я… — попыталась возразить мигом оробевшая Наталья, но отец лишь махнул рукой и сгреб ее в охапку, усадил в санки, отвязывая застоявшегося Валета, вывел его на дорогу.

— Через Абрамовский мост поедем? — спросил Зубарев–старший.

— Давай через него и махнем, — отозвался Василий Пименов. — Догоняй! и, щелкнув кнутом, направил своего Валета в сторону реки.

Василий Павлович на ходу запрыгнул в санки, слегка придавив сидевшего посредине Ивана.

— Подвинься, — коротко бросил ему и поддал вожжами нетерпеливо вздергивающего головой Орлика. — Пошел! — громко свистнул так, что из–за соседних ворот затявкали обеспокоено собаки, вскочил на ноги, перехватил вожжи в левую руку, а правой защелкал в воздухе плетеным кнутом и погнал вслед за уже поворачивающим на Абрамовскую улицу Пименовым.

На реку они выехали почти одновременно, остановились возле штабелей леса, стасканного на берег еще летом и оставленного до распиловки на лесопильне, стоявшей неподалеку. Сегодня, в праздничный день, она была закрыта, и лишь сторож в большом тулупе с колотушкой под мышкой пританцовывал подле ворот, поглядывая на крестьянские обозы, едущие через реку. Пологий берег был сплошь укатан полозьями многочисленных саней, а дальше, по льду, тянулись две дороги: одна на ту сторону к деревеньке Савиной, а другая уходила, извиваясь широкой лентой, вниз по Иртышу, сворачивала вправо у Базарной площади, шла дальше возле крутоярья городского холма, нависшего над ней хищно, как зверь перед броском; далее, ближе к сизой дымке горизонта, ледовая дорога терялась, поблескивая издалека сине–зелеными искорками накатанного льда, словно по замерзшему оконному стеклу прошел острый отчерк алмазного камня.

Пименов дождался, когда санки Зубаревых остановились рядом с ним и, весело подмигнув, спросил:

— До Глубокого буерака погнали? Идет?

— Идет, — согласился Василий Павлович, прикидывая на глаз расстояние, версты с две будет…

— А сколь не будет — все наши, — засмеялся Васька Пименов, — трогаем?!

— Айда! — щелкнул кнутом Зубарев, свистнул по особенному, с переливом, да так, что оба жеребца прижали уши, вздрогнули и рванулись вперед, широко выбрасывая ноги, и кося друг на друга налитыми кровью глазами.

Орлик оказался более резвым, проворным и с ходу обошел пименовского Валета, вылетел на середину ледяной дороги, мерно пошел, набирая ход легко и непринужденно. Иван оглянулся и увидел, как Пименов, так же, как и отец, стоявший на ногах во весь рост, что–то кричит и охаживает кнутом вытянувшего шею Валета. Проскочили поворот на Базарную площадь, дорога дальше пошла чуть уже, и Орлик несся по ней стрелой, не оставляя сопернику ни малейшего шанса на успех. Вот уже показалась темная впадина Глубокого буерака, куда уходила ответвленная от основной дорога. Зубарев–старший время от времени поглядывал назад, уже предвкушая победу над другом, как навстречу им из–за поворота показались крестьянские розвальни, с мерно бредущей каурой с длинной шерстью по бокам лошаденкой, покрытой густой изморозью поверх наброшенной на нее рогожной попонки.

— Эй, — закричал призывно Василий Павлович, — берегись! — Но лошадь как шла им навстречу, так и продолжала идти. — Спит он там что ли? — выругался Зубарев–старший и начал понемногу натягивать поводья, боясь на полном ходу сшибиться с встречными санями. Орлик сбавил шаг, и Пименов тут же нагнал их, закричал что–то сзади. — Вот паскудство какое, объезжать их придется, чертыхнулся Василий Павлович и направил жеребчика с накатанной дороги по целине, чтоб избежать столкновения. В это время возница проснулся, закрутил головой, увидев несущегося прямо на него взмыленного жеребца, дернул поводья и тяжело съехал в сторону, сняв при этом шапку с головы и на всякий случай поклонившись встречным.

— Черт бы тебя побрал, засоню! — Зубарев зло сверкнул глазами на растерявшегося мужика, направил Орлика обратно на санный путь, но было поздно. Пименовские санки проскочили по освободившейся дороге прямо у него под носом и без остановки пошли дальше. Иван увидел смеющееся лицо Натальи, повернувшейся назад и возбужденно размахивающей руками, видно, и ей передалось чувство азарта, радости и пьянящего восторга победы. И столько блеска было в ее широко распахнутых глазах, что Иван, никогда прежде не видевший ее такой, удивился, и даже горесть поражения скрасилась от открывшейся ему красоты девушки…

— А я думал, уже все, не догоню тебя, — возбужденно кричал Пименов, ай нет, обошел!

Василий Павлович лишь кисло улыбнулся на бахвальство удачливого соперника, что поджидал их у поворота, приплясывая на утоптанном снегу.

— Случай помог, — отмахнулся Василий Павлович.

— Случай–то случай, да запросто так он не каждому дается. Оно и в жизни так поставлено: одному удача сызмальства светит, а другой, сколь ни ломается, ни горбатится, а все нужду одолеть никак не может. Так говорю, дочка? — обратился к улыбающейся из санок Наталье. — Магарыч с тебя, Палыч. Не откажешься?

— Давай–ка еще на обратном пути потягаемся, — предложил тот, — мой–то все одно ровней идет, и не эти чертовы сани, так сидел бы ты у меня в хвосте, не радовался сейчас, — не сдавался Зубарев.

Ивану интересно и весело было смотреть на отца, который, вырвавшись из домашних повседневных забот, мигом преобразился, помолодел, даже походка стала иной — твердой, легкой. Смешило, как он переживал за случайный проигрыш, пытался доказать преимущество Орлика, размахивал руками, даже притоптывал ногой в расшитом праздничном валенке. И долго еще, может, до самого лета, а то и до следующего года будет вспоминать неудачу, искать виноватых, будучи в душе незлобивым и отходчивым человеком, но всегда остающимся при своем мнении, неуступчивым в малом, пустяшном, и горячим спорщиком по любому поводу. В то же время Иван понимал: проиграй отец в чем–то более важном, что по–настоящему задело бы его, он снес бы все молча, без слов и крепких выражений пережил случившееся, никому не показав кипящих внутри чувств и волнений. Уж так он был устроен, воспитан своим отцом казаться на людях откровенным донельзя, даже чуть простоватым, незамысловатым мужиком, для которого вся жизнь — масленица, а частые неудачи — всего лишь мало значащие неприятности, которые рано или поздно заканчиваются, уходят, и опять горизонт чист и безоблачен. Зато, когда Ивану случалось без предупреждения заходить в комнату к отцу, он видел совсем иного человека: жесткого и напряженно–сосредоточенного, с узким прищуром суровых, не мигающих глаз. Иван даже пугался его такого и, смешавшись, старался быстрее уйти, отложить необходимый разговор на другой раз. Он знал, насколько отцу трудно вести дела, когда каждый, как сегодня на этих скачках, старался обойти, обставить другого, не испытывая угрызений совести, когда, разоряя, пускал по миру такого же купца, как он сам. Таковы были правила игры и мира, в котором они жили.

Пименов так и не дал уговорить себя повторить состязание на обратном пути, и они возвращались уже неторопливой рысью.

— Дай и мне, — взял Иван вожжи из рук отца, вставая на ноги, и попробовал также по удалому свиснуть, щелкнуть кнутом в воздухе. Но это у него плохо получилось, хотя Орлик и так понял, что от него требуется, и перешел на крупную рысь, громко фыркая и недовольно тряся головой.

— Устал он, — дернул сына за полушубок Зубарев–старший, — не неволь его.

Орлик легко взял разгон и, как в первый раз, оторвался от Валета, нагнал все те же злополучные дровни, на сей раз мужик заранее съехал в сторону, освобождая дорогу. Зубаревский рысак лихо пронесся мимо понурой лошадки и помчал дальше все той же широкой, крупной рысью, чуть откинув назад голову, покусывая металлические удила. Иван оглянулся и увидел, что Пименов не выдержал, хлестанул своего Валета и погнал следом, возможно, опять надеясь на удачу и новую победу. Но уже перед самым поворотом к городу под копыта Валета попался ледяной катыш, или он оступился и при этом сбоил, перешел с рыси на резвый галоп, нещадно дергая легкие санки, грозя их перевернуть, оборвать постромки, и Василий Пименов что есть сил навалился, натянул вожжи и с трудом сдержал разбежавшегося жеребца, заставил его перейти на шаг.

Теперь уже хохотал Василий Павлович Зубарев, хлопая снятыми рукавицами одна о другую.

— Чего, Васька, — кричал он понуро правившему к ним другу, — получил свое?! Проиграл парню моему! Проиграл! А? Каков у меня Иван?! Теперь тебе придется ему магарыч ставить.

— Да, вишь, Валетка сбоил, запнулся малость. Подфартило тебе, а то бы все одно достал твоего молодчика. Я уже и догонять начал… — оправдывался Василий, отирая взмокший лоб. А Наталья выглядывала из–за отца веселая и озорная, и тоже чего–то выкрикивала, но ее не было слышно за басовитыми, раскатистыми словами Пименова–старшего.

Порешили все вместе заехать в ближайший трактир отобедать, но Наталья наотрез отказалась, стесняясь признаться, что ни разу не бывала в подобном заведении, а потому поехали в дом к Пименовым, где уже стоял накрытый праздничный стол, и поджидали лишь хозяина с дочкой. Через час Иван с Василием Павловичем, изрядно подзахмелевшим, разговорившимся, вспотевшим от домашнего тепла, насилу отнекались от предложения хозяев остаться, посидеть еще, вышли со двора, отвязали нетерпеливо перебирающего ногами Орлика. Как только тронулись, Василий Павлович похлопал сына по широкому, уже почти мужичьему плечу и, кивнув на дом Пименовых, спросил:

— Чего, Наталья тебе поглянулась? — и, не дожидаясь ответа, продолжил, — значит, скоро свататься поедем. Добрая девка…

 

11

В кабинете тобольского губернатора Алексея Михайловича Сухарева сидели в мягких креслах генерал–майор Карл Иванович Киндерман и поручик Гаврила Алексеевич Кураев. Сам губернатор прохаживался по кабинету, время от времени подходя к столу и бросая взгляд на полученное сегодня утром донесение с передового казачьего поста. В нем сообщалось, что в степи пришли в движение джунгарские племена и подошли вплотную к казачьим укреплениям. Дозорные насчитали более тысячи всадников, вооруженных копьями и луками, и полагают, что это лишь часть воинов, а главные силы еще на подходе. Посему у губернатора спрашивалось, как быть казачьей заставе, в которой не было и сотни человек.

— Что скажешь, Карл Иванович? — посмотрел Сухарев на генерала, преспокойно посасывающего мундштук погасшей трубки. — Побьют джунгары казаков и у нас с тобой разрешения не спросят.

— У меня нет приказа выступать с вверенными мне полками, — хладнокровно отвечал Киндерман, ни одним мускулом не выдавая свое отношение к происходящему.

— Значит, ждать будем, пока эти джунгары, а с ними и киргизцы, до Тобольска доскачут? Так получается? Они нас кругом обложат, а ты будешь распоряжения ждать?

— Я есть человек военный и жду приказ, — словно на плацу, монотонно и невыразительно пробубнил генерал.

"Эх, немец — он немец и есть", — подумал Сухарев и повернулся к поручику Кураеву за поддержкой.

— А ты что скажешь, Гаврила Алексеевич?

— Нельзя им позволить русскую землю поганить, — Кураев соскочил с кресла и бросил косой взгляд в сторону генерал–майора, — я надеялся найти его превосходительство на боевых позициях, а… застал в теплом кабинете… — он хотел еще что–то добавить, но сдержался и сел обратно в кресло.

— Мне есть приказ стоять нахт Тобольск, — неожиданно заволновался Киндерман и с силой ударил трубкой по столу, отчего пепел, перемешанный с табаком, высыпался на зеленое сукно, но он даже не заметил этого и продолжал, — если вы, молодой человек, — он резко повернул голову к Кураеву, — привезли бы мне приказ выступить, то мой конь уже скакал бы через степь, и солдаты раз–раз следом. Есть приказ? Нет приказ.

— Да будет вам приказ, будет, — не вставая, негромко проговорил Кураев и сделал соответствующую гримасу, показывая, что он не согласен с действиями старшего по чину.

— Карл Иванович, — примирительно начал Сухарев, — я сегодня же отправлю специального курьера в Санкт—Петербург с сообщением о перемещении джунгарских воинов и более чем уверен, — он подчеркнул интонацией последнюю фразу, — что вам последует распоряжение выступить в степь и встать на защиту наших городов. Только вот туземцы–то ждать бумагу из Петербурга не станут. Не лучше ли будет предупредить их намерения?

— Я не совсем понял, что есть "предупредить намерения"? — пожал узкими плечами Киндерман. — Вы, господин губернатор, предлагаете мне напасть первыми, а потом пойти под суд после международного конфликта?

— Господи, — затряс в воздухе руками губернатор и даже ногой от раздражения дернул, зацепив стул, — о чем вы говорите… О чем? Там обычные туземцы, инородцы, кочевники с луками и стрелами, которые, может быть, и не знают, что такое граница и где она проходит. Стоит вам со своими полками показаться в степи, как и духа ихнего не будет. Предыдущие губернаторы всегда так поступали. Понимаете, их пужнуть надо чуть–чуть, самую малость, и все на этом!

— Найн, не понимаю, — стоял на своем Киндерман, — война есть война. Нихт ферштейн "пугать", "чуть–чуть", — сквасив губы, передразнил он губернатора.

— Вот дубина, — негромко проговорил Сухарев, ловя взгляд Кураева. Но генерал, хоть и не совсем верно понял смысл, уловил интонацию сказанного, а потому четко и внятно спросил:

— Вас ист дас — "дубина"? Дубина — это есть лес? Зачем здесь лес?

— В лесу живем, — вздохнул удрученно Сухарев.

По всему выходило, что отвечать за гибель казачьих постов придется ему одному. Немец–генерал и этот столичный поручик и шагу не сделают, чтоб помочь ему. А в распоряжении самого губернатора находился лишь полк сибирских казаков, которые к тому же были расквартированы в Таре, Омске, Березове, Тюмени, Якутске, Енисейске. Чтоб их собрать, выдать снаряжение, направить в степь, уйдет не менее месяца. При благоприятных обстоятельствах. А в России, тем более Сибири, благоприятные обстоятельства складываются весьма редко, и к этому губернатор Сухарев давно привык и проклинал тот день, когда дал согласие ехать на службу в Тобольск. Губерния вроде русская, но живут в ней и татары, и остяки, и другие народы, от вольностей и дикости которых ему, главному управителю, сплошные неприятности. Прошлым летом он отправился на дощаниках в Томск и за время дороги только пять раз тонул, его чуть не заели комары, мучился желудком от плохой пищи, и, когда они наконец–то прибыли к Томску, он ничем не отличался от рядового казака, до того ободранным он выглядел, что более походил на беглого каторжника, но никак не на правителя края. А теперь еще эти джунгары, невесть откуда взявшиеся на его голову. Он заранее чувствовал, что дело кончится сенатской комиссией, а там уже и до суда рукой подать. Обвинят во всем тяжком и самое малое — отправят в деревню доживать до конца дней земных.

Сухарев прислушался: за стенкой послышались тяжелые шаги, бряцанье по полу кованых подков, чье–то тяжелое дыхание. Дверь в кабинет открылась, в нее влетел окровавленный казак в форме подъесаула и крикнул:

— Полицмейстера Балабанова убивают!

— Кто?! — почти одновременно вскрикнули все находящиеся в кабинете.

— Солдаты ваши, — ткнул подъесаул в сторону Киндермана.

— Да что он им сделал, Балабанов? — всполошился Сухарев. — Он человек хоть и строгий, но справедливый. Зря не обидит.

— Ни за что привязались, — начал объяснять казак, — шли мы, значит, к их степенству, купцу Крупенникову. С их благородием, полицмейстером, и со мной еще двое казаков было: Ушаров и Ярков. До рогаток дошли, где Ширванский полк стоит, караул держит. Тут к нам десятка два ребят ваших, — он снова кивнул генералу, — и бегут, орут чего–то. Я еще их благородию и говорю, мол, пошли обратно, а то худа бы не хватить. А он мне: "Я тут в городе поставлен за порядком смотреть–приглядывать. Неужто побегу?" Остались мы. Те подскакивают и орут в голос: "С праздником, станишные!" Ну, мы им тожесь степенно ответили, поздоровкались за ручку. Глядь, а они все выпимши изрядненько. Один–то к господину полицмейстеру целоваться полез, а он возьми и толкни его в грудь, ну тот и грохнулся взад себя. Вскакивает и с кулаками, кричит: "Убью!". Мы его оттаскивать начали, а другие солдатики нас хвать за грудки и орут непотребное разное, даже сказывать стыдно…

— Где Балабанов? — перебил подъесаула Сухарев. — Жив он? Говори!

— Я когда лошадь чужую поймал, да поскакал сюда, то он жив был. А как там дело дальше сложилось, то мне не известно.

— Как ты мог бросить полицмейстера одного? — вскипел губернатор. — Под суд пойдешь! Как прозвание твое?

— Афанасий Смолянинов я… — растерялся казак. — Почему бросил? Я за подмогой побег, за вами…А там с ним еще двое наших осталось… Тоже побитые, как и я, — и он демонстративно вытер нижнюю губу, из которой сочилась кровь. — За что под суд? Что едва живым ушел вас упредить? Их там уже сотни две набежало…

— Едем, — кинул на ходу Сухарев, натягивая шубу. — Он что, так посреди улицы и остался? — спросил уже направившегося к двери казака.

— Да нет… — ответил тот, — во двор к оружейному мастеру Прокопию Мячикову затащили едва живого. Прокопий мне свояком приходится, так и помог. Да и ружья у него опять же в наличии…

— Какие ружья? — переспросил Сухарев, внутренне холодея.

— Как какие? Обычные, из которых стреляют. Мы и пальнули пару раз…

— В моих солдат? — изумленно поднял белесые брови генерал Киндерман.

— Поверх голов, для острастки, — переминался с ноги на ногу подъесаул. Но ежели они на приступ пойдут, ворота ломать начнут, то Прокопий, он мужик твердый, он натурально по ним стрелять начнет.

— Коней!!! — взревел губернатор, — Всем со мной, господа офицеры.

— Слушаюсь, — коротко ответил Кураев и кинулся одеваться.

— Я попозже подъеду, — сухо проговорил Киндерман. — мне еще по делу надо…

— Какие могут быть дела, когда там смертоубийство вот–вот случится?

— Буду позже, — упрямо повторил генерал.

— Тьфу на тебя, — отвернувшись, плюнул под ноги Сухарев и, застегиваясь на ходу, выскочил на улицу.

Возле дома оружейного мастера Мячикова было черно от солдатских голов, покрытых черными поярковыми шляпами, а сами они, в своих темно–зеленых мундирах, похожие издали на волнующийся в непогоду лес, столпились перед закрытыми воротами большого, на десяток окон, дома. В руках почти у всех были палки или доски, выломанные из соседнего забора. Над толпой висел общий крик: "Бей их!" Несколько человек ухватили найденное где–то бревно и дубасили им в ворота, дружно приговаривая на выдохе: "И–и–и-хь–хь!!! " Ворота трещали, но не поддавались. Вдруг из–за ограды грянул раскатисто выстрел, нападающие, бросив бревно, стремительно откатились назад.

— Пужают! — послышался успокаивающий крик, и ширванцы опять прихлынули к воротам.

— Поджечь их надо! — выкрикнул рослый солдат, стоящий в стороне от остальной толпы.

— Тащи огня! — тут же подхватили остальные.

— Счас, мы их выкурим!

— Как лисицу из норы!

— Поджарим супостатов!

Послышались удары кресала о кремень, потянуло дымом, и губернатор Сухарев с ужасом представил, что может вскоре произойти. Солдаты, увлеченные дракой с полицмейстером, пока не обращали внимания на его присутствие.

— Уезжать надобно отсюдова да казаков поднимать. Вам, ваше высокопревосходительство, с ними одному не совладать, — падал голос губернаторский кучер Михайла, — сомнут… косточки поломают…

— А с нашими как быть? — ткнул его кулакам в бок подъесаул. — Тоже мне, голова два уха. Выручать надо как–то их из беды.

— Чего дерешься? — обиженно взвизгнул кучер.

— А ну, помолчи, — отмахнулся Сухарев, — и без тебя голова кругом идет. Что делать, господин поручик? — растерянно обернулся к сидящему рядом Кураеву.

— Как чего делать? Надобно успокоить как–то ширванцев.

— Успокоишь их, — скривился Сухарев, — они сейчас подгуляли, им и море по колено.

— Вы как желаете, а я к своим через огороды пробираться пойду, — вылез из саней подъесаул Смолянинов. — Прощавайте, авось, отобьемся, — и он побежал к полуразобранному забору, поглядывая по сторонам.

— Ладно, попробую их урезонить, — обреченно вздохнул Сухарев и тяжело ступил на снег, поправил шпагу, направился к отдельно стоящим небольшой кучкой солдатам, которые, похоже, были самые трезвые из всех.

— А ты вот что, — приказал кучеру поручик Кураев, — поезжай округ толпы и прижмись поближе к воротам.

— Не пустят, — закрутил головой в белой бараньей шапке Михайла, но послушно направил коня в объезд бушующих ширванцев.

Меж тем, Алексей Михайлович Сухарев обратился к оглянувшимся на него солдатам:

— Здорово, орлы!

— Здравия желаем, — недружно, вразброд ответили они.

— С кем не поладили? На кого войной пошли?

— Да полицмейстер местный, пес шелудивый, укрылся за воротами, а нашим ребятам страсть как хочется выкурить его оттуль да бока намять, — быстро зачастил рыжий, с веснушками на носу, говорливый солдат, не зная, кто стоит перед ним, поскольку на губернаторе была надета плотно застегнутая шуба, и он не мог видеть его знаков отличия.

— И не жалко вам, служивые, полицмейстера? Поди, тоже человек божий…

— Божий–то он божий, да нам не пригожий, — не дал губернатору договорить тощий, как хлыст, солдат с длинным носом, достающим едва ли не до верхней губы. — Да и ты бы, ваше высокородь, шел отсель подобру–поздорову, пока тебе шкуру не попортили, — и длинноносый презрительно оглядел губернатора с головы до ног.

— Ишь, ты какой будешь, гусь, — рассердился Сухарев, — да я сейчас прикажу караульному, чтоб свел тебя в острог, да велю прописать полста плетей, тогда будешь знать, как такие слова говорить.

— Да кто ты таков?! — вскинулся носатый и схватил губернатора за обшлага, притянул к себе. — Чем пужать, ты лучше моего кулака отпробуй, — и, размахнувшись, со всей силы заехал в глаз Алексею Михайловичу. Тот рванулся, оттолкнул обидчика, при этом шуба его расстегнулась, и столпившиеся вокруг солдаты, ожидавшие нового представления, увидели золотом блеснувшие ордена, большие форменные пуговицы. — Э–э–э… да то никак генерал, — попятился от губернатора длинноносый.

— Ах, так ты еще драться будешь?! — вконец разозлился Сухарев, держась за глаз. — Да я сейчас тебя! — наскакивал он на солдат, выкидывая вперед кулак в лайковой перчатке и тыча в грудь ближних к нему. — Под суд пойдете! — не выдержавшие такого напора солдаты разбежались, не оказав никакого сопротивления.

В это время поручик Кураев заставил–таки Михайлу подъехать вплотную к толпе солдат, которые уже разложили под воротами оружейного мастера Мячикова небольшой костерок и теперь ждали, когда займется пламя, перекинется на деревянные строения, чтоб беспрепятственно ворваться во двор. Поручик влез на облучок и закричал оттуда, перекрывая гул толпы:

— Солдатушки! Разрешите слово сказать…

— Кто таков? Не знаем! — послышались выкрики со всех сторон.

— Из Санкт—Петербурга привез вам важное известие, — пояснил Кураев и краешком глаза заметил, как сбоку от него здоровый детина, плохо держащийся на ногах, занес руку с зажатой в ней палкой, готовясь ударить его, но два других солдата перехватили палку и оттолкнули пьяного товарища в сторону от саней. — А знаете ли вы, что в том известии?

— Да откуль нам знать?

— Перед нами генералы не отчитываются…

— То не нашего ума дело, — вразнобой отвечали ширванцы, но все они уже подтянулись поближе к Кураеву и с живым интересом ловили каждое сказанное им слово.

— А там говорится, что необходимо вам идти в степь да побить джунгарцев неверных, кои братьям нашим, казакам, силой военной угрожают…

— Знамо дело, побьем. И не таких бивали, — весело закричал молодой, еще безусый солдат. Другие уставились на него, посмеиваясь, а кто–то даже крикнул:

— Нас–то всех и посылать ни к чему. Алешка Савкин всех сам под орех разделает, — показывали пальцами на говорившего.

— Точно, — дружно захохотали все, — и нам не достанется.

— Его первым против супостатов и направим!

— Мне думается, что Алешки вашего одного маловато будет, — широко улыбнулся Гаврила Кураев, чем окончательно завоевал к себе расположение ширванцев, — несколько тысяч тех джунгар прикочевали к пределам нашим. У каждого по луку, по копью, по сабле вострой…

— Ой, напужал, — захохотали усатые солдаты, показывая пальцами на поручика, — луки! копья! сабельки! Да мы, чай, при ружьях, за себя постоим, покажем им, как на нашу землю рыпаться!

— Только вот в чем загвоздка, — продолжал невозмутимо и уже без улыбки Кураев, — генерал ваш, Киндерман, отказывается выступать в степь…

— Это почему отказывается? — выкрикнул усатый унтер, что был по возрасту самый старый из всех. — Коль генерал приказу императрицы не подчинится, то худо его дело.

— Точно! — отозвались остальные. — Худо ему станется…

— Приказа, как такового, нет, — начал объяснять Кураев, — но из степи, с казачьих постов, поступило донесение, мол, джунгарцы идут толпами на наши крепости. А в Петербурге пока о той новости и не знают…

— Как же не знают, коль нас сюды направили? — выказал удивление все тот же унтер–офицер.

— Вас и направили в Тобольск, чтоб упредить передвижение неверных, а приказа о выступлении до сих пор не прислали.

— Ага, а мы маемся здесь без дела уже с самой пасхи Христовой, поднялся ропот в толпе.

— И я о том же, — согласился Кураев, — упредить надо неприятеля, а то поздно будет…

— Без приказу не можно, — затряс головой усатый унтер. — За такое самовольство по головке не погладят.

— Генерал может отправить в Санкт—Петербург донесение, мол, ввиду приближения неприятеля, выступил вперед для предупреждения его нападения и избежания потери времени. Сейчас время дорого.

— А так можно, — кивнул унтер, выказывая хорошее знание воинского устава.

Тут позади поручика взвилось вверх пламя от разгоревшегося костерка, и языки пламени хищно лизнули ворота.

— Откуда огонь взялся? — с деланным удивлением воскликнул Кураев и, спрыгнув на снег из саней, кинулся к костерку, начал затаптывать его ногами. Как ни странно, несколько солдат поспешили ему на помощь, и сообща они быстро загасили огонь.

— Айда, братцы, расходиться, — тоном приказа заявил унтер. Никто не возражал, и все словно забыли про драку, потянулись к домам, где были расквартированы, а несколько человек подошли к Кураеву с вопросом:

— Так все же пойдем мы на войну с неверными али еще здесь околачиваться до лета будем?

— Вот сами о том своего генерала и спросите, — отвечал Кураев.

В это время из боковой улочки к ним выскочили санки, запряженные парой резвых лошадей, в которых восседал сам генерал–майор Киндерман и с ним два его офицера с мрачными лицами. Офицеры вылезли из санок и кинулись меж солдат, ища среди них старших по званию. Солдаты спешили пройти мимо, отворачиваясь, чтоб не быть узнанными, и тем самым избежать наказания за драку. Киндерман выпрямился в санках и громко закричал:

— Почему нарушал порядок? Кто позволил? Марш, марш бегом!

Солдатам только этого и надо было, и они кинулись врассыпную, и вскоре перед домом мастера Мячикова остался лишь Гаврила Кураев, губернатор и сам генерал. Сухарев, прикладывающий к подбитому глазу снег и костерящий на чем свет стоит и солдат, и генерала Киндермана, который победно взирал на всех, словно только что одержал неслыханную победу над неприятелем. Офицеры его отправились вслед за солдатами, чтоб окончательно навести порядок и привлечь к ответу главных зачинщиков.

— Спасибо вам большое, — обратился Сухарев к поручику, — а то и не знаю, чем бы дело кончилось. Умеете вы с ними говорить.

— Приходилось, — просто ответил тот и, подойдя к запертым воротам, застучал в них, забрякал навесным кольцом. — Эй, вы там, живы или как? Выходите, кончилась осада!

Звякнула щеколда, и дверная калитка осторожно открылась, в щель выглянула чья–то взъерошенная голова, судя по всему, одного из казаков, что были с полицмейстером.

— А солдаты точно ушли? — спросил казак и открыл калитку пошире. В руке он держал ружье с длинным стволом, выставя его вперед.

— Ушли, ушли, — успокоил Кураев.

— Как там полицмейстер? Жив? — подошел к ним Сухарев.

— Живой покуда, ругается только крепко, — отвечали ему из–за ворот.

— Так где он?

— В дом унесли с пробитой головой.

— Давайте, кладите его в мои санки, повезу в госпиталь на излечение.

Полицмейстера Балабанова вынесли на руках из дома, осторожно опустили в санки. Сухарев сел рядом, поддерживая окровавленную голову блюстителя порядка.

— Генерал, велите примерно наказать виновных, — крикнул Алексей Михайлович стоящему неподалеку Киндерману. — А вам, господин поручик, развел руками губернатор, — придется добираться самому, ко мне вы не поместитесь. Или, если хотите, то я пришлю кого–нибудь за вами.

— Не утруждаете себя, ваше высокопревосходительство, — отказался Кураев, — я найду способ добраться.

— Уж я им буду показать, — скрипнул зубами Киндерман, когда губернаторские санки скрылись за поворотом, — они все поймут, что у меня нельзя бунтовать, нельзя пить много пиво… — и добавил что–то неразборчиво по–немецки.

— Я бы, господин генерал, со своей стороны, советовал вам выступать немедленно, — озабоченно заговорил Кураев, — а то тут и до греха недолго. Солдат наш безделья не любит. Портит его оно. Так что, подумали бы…

— Да, теперь я увидел это, — генерал свел светлые брови на переносье, надо готовить поход. Зер гут. Буду писать рапорт нахт Петербург и отправлю с вами немедленно.

— А разве у вас нет специально на то курьера, — мягко спросил поручик, — если честно, то у меня совсем иные планы.

— Вот как? — удивился Киндерман. — Я не буду настаивать, офицер есть.

— Вот и хорошо, а я бы попросил разрешить мне выступить вместе с вашим полком, господин генерал, на боевые позиции. Кроме всего прочего, мне поручено пренепременно побывать в степи и доложить лично, кому следует по службе, о положении дел с тамошними инородцами.

— Как вам будет угодно, вы ни в моем подчинении. Запретить не могу, сухо ответил генерал и отвернулся.

В середине недели, когда чуть поутихли сибирские морозы, из города под барабанный бой выступил Ширванский полк с развернутыми знаменами. Солдаты плотными шеренгами промаршировали по узеньким улочкам, незаметно срывая с усов быстро намерзающие сосульки, подмигивая встречающимся молодухам и взгромоздившимся на заборы и ворота мальчуганам. Впереди на гнедом коне ехал сам генерал–майор Карл Иванович Киндерман, прикрывая лицо от встречного ветерка теплой перчаткой. Следом за ним везли несколько приданных полку пушек, подпрыгивающих на кочках, затем ехали офицеры, и меж ними гордо красовался Гаврила Алексеевич Кураев, а в конце колонны тянулся возок с сопровождающими своего поручика солдатами.

После ухода военных в городе стало совсем безлюдно и покойно. Большинство горожан перекрестились и облегченно вздохнули, возблагодарив Господа за освобождение от постоя воинского люда и, соответственно, посягательств на честь своих жен и дочерей. Полицмейстер Балабанов провалялся после госпиталя у себя на квартире до самой масляной недели, и после выздоровления стал как–то незаметнее и во многих делах покладистее. Обрадованные такой переменой тоболяки шептались: "Проучили солдатики малость нашего супостата, глядишь, попомнит науку…"

 

12

А в семействе Зубаревых начали всерьез готовиться к свадьбе сына. Решено было ехать свататься на Благовещенье и, переждав Великий пост, при благоприятном ответе со стороны отца невесты, Василия Пименова, в чем Василий Павлович Зубарев нимало не сомневался, закатить по всем правилам свадьбу. Отец с сыном несколько раз выезжали на Орлике будто бы покататься, но на самом деле Зубарев–старший имел надежду еще раз повстречать как бы ненароком на улице Ваську Пименова, перекинуться с ним парой слов, подготовить таким образом к сватовству. Но, как на беду, тот не попадался им ни пеший, ни конный, а вскоре они узнали, что он, верный своим привычкам, умчался куда–то "по делам", как всегда ничего толком не объяснив даже домашним.

— Вернется вскорости, — успокаивал Василий Павлович жену, — никуда не денется…

Но прошло уже Сретение Господне, православный народ дружно и со смирением держал Великий пост, потекли сугробы, осев более чем в половину былой величины. Благовещенье было на подходе, а Василий Пименов в город все не возвращался. Не утерпел Василий Павлович, принарядился и отправился в дом Пименовых, будто по делу какому. Встретила его жена Василия, Гликерия Фроловна, сухая невысокая женщина с угасающим светом в глазах. На ее попечении и был зачастую дом во время частых отлучек хозяина.

— Входи, входи, Василий Палыч, — приветствовала она нежданного гостя,

моргнув дочери, чтоб шла в свою комнатку, — мово–то опять нет дома, ежели по делу, а если посидеть, чайку похлебать, то и я сгожусь.

— Куда же он подевался? — деланно удивился Зубарев, внимательно оглядывая убранство комнаты, ища опытным взглядом следы достатка, слаженной работы женских рук. Особого достатка он не увидел, как и в большинстве домов: домотканые половички, расписные стенки и двери, занавеси из китайки на окнах, неизменная горка подушек на большущей кровати, темные образа в красном углу с лампадкой перед ними и до белизны выскобленный, не покрытый скатертью обеденный стол, лавки по стенам. Но многочисленные вышивки, кружева сами за себя говорили о рукодельницах, содержащих дом в порядке и чистоте.

"Добре, добре, — подумал про себя Зубарев, — знать, у Натальи игла в пальцах держаться будет, добре…"

— И что ему вновь на ум взбрело… — со вздохом отчитывала мужа Гликерия Фроловна, — как блохами накусанный умчался, одного только Тишку из работников и взял с собой, вертопрах этакий. Другие мужики, как мужики, приказных заместо себя отправляют и на ярмарки, и по иным делам торговым, а мой… прости Господи, на месте недели не усидит. Соседей и то чаще вижу, нежели мужа законного.

— Вернется, — монотонно вставил занятый своими мыслями Зубарев.

— Вернуться–то вернется, а потом опять усвищет. Знаю я его. Тут к Наталье сватов грозились заслать, — хитро глянула хозяйка на гостя, — а кто их слать будет, коль хозяина дома сроду не застать.

— Сватов? К Наташке? — встрепенулся мигом Василий Павлович. — А кто свататься собрался? Я, поди, и знаю их?

— Поди, и знаешь, — кивнула головой Гликерия Фроловна, — да чего о том ране времени говорить, коль не приехали покуль, а лишь грозились…

— Так оно, так, — поддакнул Зубарев, — а я вот к Василию по делу…

— Может, я чем помогу?

— Хотел про цены на муку, на лен узнать, какие нынче по весне будут, ответил тот заранее приготовленной фразой.

— А у иных купцов нельзя никак узнать? Не сказывают, что ль? вкрадчиво спросила хозяйка и, не дождавшись ответа, продолжила. — Чай будешь пить али так посидишь?

— Да пойду уже, — поднялся Василий Павлович, — обоз готовить надо.

— Ну, спаси, Господи, — перекрестила его вслед Гликерия Фроловна. — Я хозяину–то скажу, что ты захаживал.

— Скажи, скажи, Фроловна, — одевая шапку, на пороге ответил тот, продолжая думать о своем.

Примчался Василий Пименов в канун Светлого Воскресения. Зубаревы узнали о том на следующий день от знакомых, что видели его на базаре, но ехать свататься перед самой Пасхой было неловко, решили выждать срок, чтоб отправиться после праздника, как принято у всех добрых людей. Но на светлый четверг, вечером, в дом к ним заявился чем–то опечаленный Михаил Яковлевич Корнильев и, не успев снять шубы, сообщил с порога:

— С Федором, братом моим, горе случилось.

— Да что такое? Он, вроде как, с обозом в степь отправился на торги? удивился Василий Павлович.

— Именно так. А вчерась прискакал оттудова верный человек и сообщил, что киргизы его со всем обозом к себе увели и выкуп немалый требуют.

— Да сроду такого не припомню, — всплеснула руками бывшая здесь же в прихожей Варвара Григорьевна.

— Не тронь лиха, пока лежит тихо, — сокрушенно вздохнул Корнильев, присаживаясь на лавку в горнице, куда они прошли для разговора.

— Большой выкуп требуют? — поинтересовался Зубарев, заранее зная, что Михаил впрямую не ответит, уйдет в сторону.

— Солидный выкуп, — уклончиво ответил тот, — да не в выкупе даже и дело…

— Еще чего просят?

— Дело в том, что выкуп тот надобно им в стойбище доставить. Сам я ехать не могу, дел невпроворот, у Алексея стекольная фабрика, не бросишь, Василий, младший наш, — Зубарев кивнул понятливо головой, ему были знакомы приемы младшего Корнильева и его умение выходить сухим из воды, — захворал, занемог, как про то известие услыхал. Дело–то такое, можно и без головы, с такими деньгами едучи, остаться, — провел он ладонью по горлу.

— Так ведь туда полки наши ушли, в степь, — встрял Иван Зубарев.

— Вот из–за них киргизцы как раз и озлились. Солдаты, видать, поразорили их стойбища, скот поугоняли, а, может, еще чего, в общем, киргизцы обещали всех купцов, кто мимо них ехать будет, ловить, у себя держать, пока за них выкуп не дадут.

— Выкуп–то они возьмут, — почесал в затылке Василии Павлович, — а вот отпустят ли Федора с миром? Я их норов давненько знаю, имел дело с ихним братом.

— Вот как тут поступать? — перекрестившись на темные образа, спросил Михаил Яковлевич. — Казаков нанимать, чтоб отбили Федора?

— А чего б не попробовать? — шмякнул кулаком по столу Василий Павлович, которого самого несколько лет назад хорошо пощипали в степи, после чего он более года расплачивался за взятые в долг товары.

— Что ты, Иван, скажешь? — обратился Корнильев к младшему Зубареву.

— Я б не так поступил, — скупо ответил тот.

— Да? И как же? Скажи, послухаем.

— Надо ихнего старшину похитить или кого иного из их знатных людей, а потом и поменять на Федора.

— Ишь ты каков! — покрутил головой Михаил Яковлевич. — Только кто за такое дело рисковое возьмется? Уж не ты ли?

— Возьмусь, — спокойно ответил он, и глаза у него зажглись. Отец, хорошо знавший, что обозначает этот блеск, только крякнул и громко высморкался.

— Чего скажешь? — Корнильев глянул на Зубарева–старшего.

— Ох, и хитер ты, Михаил, — Василию Павловичу подобная затея сына была явно не по душе, — знал, неспроста ты к нам зашел. Опять станешь Ивана сбивать на дурь какую. Все тебе мало… И так едва из острога его выручили. Пущай пожил бы хоть чуток без азарту или не знаешь, каков он? Мы тут собрались было свататься… — на этих словах Василий Павлович прикусил язык, поняв, что сказанул лишку, но было уже поздно, и Корнильев заулыбался и лукаво сощурился.

— А–а–а… вон оно в чем дело? И к кому свататься собрались? Отчего я о том ничего не знаю? Вот молчальники великие! Нехорошо, ой, нехорошо родных людей забывать…

— Зато ты о нас, Мишка, помнишь. Чего Федора не остановил, когда он в такое время в степь поехал? Знал, поди, что солдаты на войну отправились добра не жди, — продолжал выговаривать ему Зубарев–старший, но по тону его было видно, что он уже помягчал, смирился с мыслью, что сыну придется ехать в степь на выручку богатого родственника.

— Ладно, ладно, — примирительно взял за руку разошедшегося хозяина Корнильев, — я же не задаром его об услуге прошу, заплачу за брата родного. Сын у тебя, Василий Палыч, вон каков, башковитый, за печкой его не упрячешь, — и он похлопал по плечу Ивана, который засмущался, потупил глаза, так, что легкий румянец окрасил его смуглые щеки.

— Чего ты, отец, испугался? Не впервой мне, вывернусь…

— Ага, вывернешься. Тулуп выворачивали, выворачивали, пока на две половины не разорвали. Киргизцы, они шутить не станут, пырнут ножичком в брюхо, и поминай, как знали. А ножички у них знаешь какие? Во! Наскрось выйдет и еще останется.

— Поди, не дойдет до смертоубийства, — попробовал успокоить Зубарева Михаил Корнильев, — не тот человек у тебя Иван, чтоб пузо свое под нож киргизский подставлять. Так говорю?

— Решайте сами, — махнул расстроенный Василий Павлович и пошел из горницы, — но чтоб через месяц был тут, а то… — и, не договорив, ушел к себе в кабинетик.

Двоюродные братья, оставшись одни, переглянулись, и Михаил, который был на добрых полтора десятка лет старше Ивана, подмигнул тому и, перейдя на шепот, спросил:

— Значит, под венец идти собрался? Набегался по девкам уже? Гляди, не прогадай. Жена как голова, одна до самой смерти дается.

— Все одно, рано ли, поздно ли, жениться надо, — отвел глаза в сторону Иван, — вернусь, и поженимся.

— То тебе решать. А теперь о деле. Дам тебе с собой в помощь двух человек своих: Никанора Семуху и Тихона Злыгу. Оба парни крепкие, крученые, с нашими обозами везде хаживали. Деньги как соберу на выкуп, то сразу дам знать тебе. Запрячешь их хорошенько, ладом, чтоб не сыскали при случае. Подскажу, как лучше сделать, через недельку и выступите.

— А лошадей? Не пехом же топать.

— То само собой. Каждому будет по паре, чтоб подменять могли.

— А с оружием как?

— Пару пистолей дам, — неохотно согласился Корнильев.

— Там пистолями не обойтись, мушкеты или фузеи нужны.

— Ты, впрямь, как на войну собираешься. Где я тебе их возьму?

— Найдешь, коль захочешь. Без мушкета не поеду. И по сабле каждому, а лучше, так тесаки. Крупы, солонины, сухарей не забудь, а то придется с половины пути возвращаться. Сам вон чего не едешь?

— Я же говорил, дела, — набычил свою крупную голову Корнильев.

— Смотри, у меня ведь тоже дела найтись могут, если голыми нас спровадишь.

— Найду все, о чем просишь, — вздохнул, вставая, Корнильев, — дорого же мне выкуп братца родного встанет, угораздило его в переделку попасть…

Варвара Григорьевна, проведав о поездке сына в степь, разволновалась, заголосила, кинулась уговаривать, чтоб отказался, но Иван стоял на своем крепко и не сдавался на уговоры матери, не отвечал на попреки отца.

Через четыре дня, на пятый, явился посыльный от Михаила Корнильева, сообщил, что все к поездке готово и завтра можно выступать. Иван отправился к двоюродному брату и застал того разглядывающим старенький побитый мушкет, который явно кто–то поспешил сбыть с рук за самую незначительную цену. Но препираться с Михаилом было бесполезно, и Иван взял оружие, надеясь, что, может быть, пользовать им и не придется. Тут же он познакомился со своими попутчиками. То были здоровенные парни, ростом с него и не уступающие, видать, по силе. Тот, что назвался Никанором, был рус и конопат, а Тихон носил расчесанные на прямой пробор волосы и небольшие черные усики, которые смотрелись довольно нелепо под его большим мясистым носом. Отозвав Ивана в сторонку, Михаил вручил ему увесистый кошель с деньгами и посоветовал зашить его в седло или сшить специальный карман в заплечной суме. Иван обещал подумать и отправился домой, чтоб отоспаться перед дорогой. На другой день еще в темноте в окно к нему постучались, и, выйдя на крыльцо, он увидел взнузданных коней и двух всадников, поджидающих его. Едва простившись с родителями, он вскочил в седло и, ощущая радостное и щемящее чувство дороги, изо всей мочи хлестнул своего коня, направив его вскачь по бревенчатой мостовой.

 

13

Когда в Петербурге чуть растеплило и весело зачирикали уцелевшие после лютых зимних морозов неунывающие воробьи, братья Шуваловы собрались в воскресный день для празднования именин двоюродного брата, Ивана Ивановича, носившего, к прочим, звание российского президента Академии. Из всех гостей приглашен был лишь граф Михаил Илларионович Воронцов, сидевший на почетном месте, справа от виновника торжества. Он и руководил застольем, произнося шуточные тосты и здравицы имениннику. Правда, пили мало, а больше разговаривали о делах, об императрице, которая, следуя давней традиции, неизменно дарила на именины близким ей людям какую–нибудь дорогую безделушку. На сей раз Иван Иванович восседал в тонкой шелковой рубашке, воротник и рукава которой были расшиты бисером. Именно эта рубашка и была преподнесена накануне собственноручно Елизаветой Петровной в качества подарка имениннику.

— Цены нет твоей рубахе, — в который раз начинал Петр Иванович Шувалов, оглаживая рукой императрицын подарок, — я то уж знаю, что, коль матушка дарит кому чего из одежды, то особое расположение к тому человеку питает. Гордись, брат.

— Да чего там, — смущенно отвечал тот, но по тому, как он демонстративно отставлял то одну, то другую руку, демонстрируя бисерные узоры, ярко вспыхивающие при свете многочисленных свечей, было видно, что он страшно доволен подарком. — Я думал орден получу, а тут… рубаха.

— Не скажи, не скажи, Иван Иваныч, — погрозил ему пальчиком граф Воронцов, — орденами ты и так не обижен, да и у кого их нет при дворе. А вот такую рубаху, что императрица собственноручно вышивала, поди сыщи где…

— Не верится, чтоб государыня на нашего Ивана да время тратила, возразил Александр Шувалов, который последние годы заведовал Тайной канцелярией и стал как–то более сдержан, рассудителен, даже в разговорах с родными братьями, — поди, девки крепостные и вышили…

— Зависть в тебе заговорила, Сашка, — вскочил со своего места именинник, сверкая глазами, — поскольку ты там разные грязные делишки распутываешь, а я… а я… — остановился он, подбирая нужное слово, и, наконец, договорил, — с музами беседую, а сие императрице и ближе, и приятней.

— Угомонись, Иван, — потянул его за руку Петр Иванович, — нашел из–за чего сыр–бор подымать.

— Это уж как сказать, — чуть пригубил из своего бокала Александр Шувалов, — государыня очень даже интересуется нашими "делишками", — нажал он на последнем слове. — Ты тут витийствуешь со своими музами, вирши читаешь, а я изменников на чистую воду вывожу, чтоб не дать им в сговор войти с разными ворами, государство от смуты великой оберегаю.

— Да и без тебя все ладно идет, — легкомысленно отмахнулся Иван Иванович — а все одно завидуешь мне, так и скажи.

— Господа, господа, — поднялся со своего места граф Воронцов, — не время говорить о том, кто большую пользу отечеству нашему несет, на кого государыня чаще взглянет. В том разве дело? Главное, что ценит нас матушка наша драгоценная, в каждом слугу своего видит, от себя не гонит. Вот за нее и предлагаю бокалы поднять, дай ей Господь долгие лета и здоровья, благополучия, дней радостных поболе. А тогда и нам возле ее огонька позволено будет погреться. Так выпьем же за здоровье императрицы нашей Елизаветы Петровны, — все, как один, поднялись и выпили искрящееся в бокалах вино.

— Чего нам друг перед другом кичиться, на кого императрица чаще взглянула, кому чего подарила, — неспешно повел разговор Петр Шувалов, есть у нас о чем поговорить, меж собой посоветоваться. Награды никуда от нас не уйдут, не денутся. Я бы вот о чем хотел спросить тебя, Михаил Илларионович, — обратился он к графу Воронцову, — вчерашнего дня канцлер до императрицы с каким–то, видать, важным делом приходил, прождал около часа, а то и более того, да ни с чем и подался к себе. Он мне навстречу попался, бледный весь, едва поклонился, да и мимо — шмыг. Я уж его повадки хорошо знаю… Не иначе, стряслось чего. Сегодня я не был при дворе, принимал у себя горных инженеров, засиделся с ними. А надо думать, Алешка Бестужев опять во дворец приезжал?

— Приезжал, видел его, — согласно кивнул головой Воронцов, — да опять его государыня не приняла. Так ты лучше у супруги своей спроси, у Марфы Егоровны. Она из всех нас чаще в покоях у императрицы бывает…

— Да спрашивал уже, — поморщился Петр Иванович, — она о своих бабьих делах с утра до вечера может сказки сказывать, а вот об ином, — он громко щелкнул сухими короткими пальцами, — не может ничего сказать. Не ее это ума дело.

— Любая баба все дела на свой манер решает, — развязно начал пьяным

голосом рассуждать Иван Шувалов, но Петр Иванович так грозно глянул на него, что он враз замолчал и даже приложил кружевной платок ко рту, прости, прости, лишку сказал, — и затряс красиво завитой головой.

— Ты говори, говори, да не забывайся, о чем сказываешь, — погрозил ему Петр Иванович, — мы тут, слава Богу, все свои, а при ином незнакомом сказанешь чего такое и пшик — язычка длинного мигом лишишься. И не посмотрят, что президент, академик, генерал, в родстве с нами состоишь. Так, Сашка, говорю?

— Верно говоришь, братец, — согласился тот с готовностью, — вон жена нашего Бестужева–старшего, братца канцлера, на что птица высокого полета, а как лишнее сболтнула, отчекрыжили язычок, да и в Сибирь на лихой тройке. Смотри, Иван…

— Сказал же, что лишнее сболтнул, — оправдывался тот, наливаясь румянцем, — выпил лишку.

— А ты не пей, коль болтлив становишься, — подвел итог своей победе Александр Шувалов, — а то никакая рубашка не поможет. И ее лишишься, когда в Сибирь повезут.

— Хватит! — пристукнул кулаком по столу Петр Иванович. — Пора нам, пока все вместе собрались, и о деле поговорить, не ровен час, принесет кого черт. А я бы вот о чем думал речь повесть, об откупах винных.

— С чего это вдруг? — изумленно вскинул брови Иван Иванович.

— Да потому что прибыток в них изрядный вижу кошту своему.

— Дельце прелюбопытное, — наморщил свой узкий лоб граф Воронцов, только до сей поры откупами купцы занимались да крестьянство податное. Ни разу не слыхивал, чтоб кто из дворянства, а тем более из людей ко двору приближенных, в торговлю пошел. Странные ты вещи сказываешь, Петр Иванович. Этак тебе и руки старые знакомцы подавать не станут.

— Еще как станут, — вновь прищелкнул пальцами Петр Шувалов, — у кого денежка водится, тот сам выбирать станет, кому подать руку, а кого и не заметить, в упор глядючи. А за откупами винными немалые деньги стоят.

— А как с серебряными приисками? — негромко спросил Александр Иванович. — Их побоку?

— Отнюдь, отнюдь, — все более оживлялся Петр Иванович, поворачивая лицо то к одному, то к другому собеседнику, — прииски те разрабатывать надобно долго и основательно. Пока доход с них пойдет, много расходу претерпеть придется. Да и рудознатство дело рисковое — не знаешь, где найдешь, а где денежку на ветер прахом пустишь. Зато откупа винные никого пока в убыток не ввели, по миру не пустили. Вон мне рассказывали, в Сибири мужики за год миллионщиками делаются.

— Так уж и миллионщиками, — недоверчиво произнес Иван Иванович.

— Если с умом, то и миллион сбить можно за сезон. Главное, чтоб хлеб добрый уродился, цены на него низки были, скупить его вовремя, да и пустить на вино.

— Это же винокурни заводить надобно, людей содержать, — не сдавался Иван Иванович.

— Винокурни?! Плевое дело: пару сараев поставить, котлы, чаны и готово. С народишком посложнее будет. Но мне почему затеять то дело в Сибири желательно: там ссыльных, каторжных, колодников — что листьев на дереве. И все, как один, ищут, чем бы заняться, где бы за кусок хлеба притулиться, устроиться, чтоб с голоду не помереть. Дошло до вас? — победно оглядел он собеседников.

— Дойти–то дошло, только я теми откупами имя свое пачкать не стану. Мне честь любой прибыли дороже, — строптиво выпятил нижнюю губу Иван Иванович и поднялся на ноги. — И тебе, Петр, не советую. Засмеют люди, на порог не пустят. От–куп–щик! — протянул он иронично.

— Царь Петр в одну лямку с бурлаками впрягался, когда суда посуху перетаскивали, топором махать не стеснялся…

— И женился на крестьянке, — не преминул вставить Иван Шувалов.

— Цыц? Кому сказал? А то не посмотрю, что брат родной, да и сообщу, куда надобно.

— А оно, твое "надобно", вон оно, рядом сидит, посиживает, — ткнул пальцем Иван Шувалов в Александра Ивановича, — поди, сам все слышал.

— И когда ты, Иван, только остепенишься, ума наберешься, — сокрушенно покачал головой начальник Тайной канцелярии, — не доведет до добра тебя твой язык, чует мое сердце.

Один лишь граф Воронцов не вступал в общую перепалку, понимая, что братья пошумят, пошумят, да и забудут свои обиды, а ему, человеку постороннему, скажи он неосторожное слово или попрекни кого–то из них, не простят, хотя, может, и вида не покажут, а вот беды он себе наживет уж точно. Поэтому он дождался, когда наступила небольшая пауза в споре разгорячившихся не на шутку Шуваловых, и вставил слово:

— Дельные вещи ты, Петр Иванович, сказываешь. Да ведь и Иван Иванович верно глаголет: тебе же в вину дворяне и вельможи поставят то, что откупщиком стал, дай договорить до конца, — поднял он руку, видя, что Петр Иванович пытается что–то возразить ему. — Но зачем тебе свое имя пачкать? Ни к чему на всех углах про то шуметь. Умнее надо поступить. Верно говорю? А как? Да очень даже просто: сыскать верного человека, кто бы все на себя взял, вино то поставлял, а расчет с тобой один на один без лишних глаз и ушей вел. Что скажешь?

— Ой, Михаил Илларионович, и башка у тебя, — растроганно проговорил тот и, ловко наклонившись, поцеловал графа в напудренную щеку, незаметно облизнул с губ пудру, слегка поморщившись, и продолжал страстно, — прямо ум царя Соломона имеем. Вот за что я тебя люблю, так за голову твою и изворотливость. Нет такой лазейки, которую бы ты не знал…

— Хватит, хватит, а то перехвалишь, загоржусь, — краешком рта улыбнулся в ответ ему граф Воронцов, — коль тебе мое предложение по нраву, то и я готов оказать посильную помощь.

— Но с одним условием, — добавил он, чуть помолчав, — чтоб рубь каждый, что в то дело вложу, ко мне пятью через год вернулся.

— Чего там пятью, — не дал ему договорить Петр Иванович, — десятью, а то и двадцатью рубчиками вернется. Попомни мое слово.

— На таких условиях и я готов поучаствовать, — задумчиво глядя в потолок, проговорил Александр Шувалов, — коль я десяток тысяч тебе дам на годик, то через год, глядишь, полсотни своих получу. Согласен!

— Давно бы так, — потрепал его по вьющимся волосам Петр Иванович, когда три головы об одном думают, то быстрей и выход найдут. А коль мы денежки наши вместе сложим, да в несколько рук за дело возьмемся, то не пройдет трех–четырех годиков, как все российские откупа в наших руках будут, и мы заработаем себе такие состояния, что куда тем же Черкасским, не достанут…

— Только моего согласия на то не получите, сколько не старайтесь, упрямился Иван Иванович, — и батюшка бы вас не похвалил, коль узнал бы, чем вы заняться намерены.

— Батюшка наш в иные времена жил, — пригладив начинающие седеть виски, возразил Александр Иванович, — теперь, супротив того, многое поменялось, не так, как раньше, пошло. Да и не вижу я ничего противозаконного в откупах. Не почтовую карету грабить на большом тракту нас Петр зовет, а честно деньги зарабатывать. Чего тут худого?

— А все худо, — налил себе в бокал шампанского вина Иван Иванович, вместо того, чтоб о достатке государства нашего думать, вы лишь про то толкуете, как мошну свою набить, все вам мало…

— А кто нонче иначе думает? Алешка Бестужев, что ли? Канцлер великий первый взяточник, — неприятно оскалился Петр Иванович, пытаясь убедить никак не поддающегося на уговоры брата, — Ладно бы у своих брал, тех же купцов облапошивал, а то… — он ткнул указательным пальцем в потолок, — вона откудава ему деньгу шлют, с Англии самой…

— То не нашего ума дело, — не унимался Иван. Неизвестно, как бы и когда закончился их спор, если бы не вошел лакей и не доложил громогласно:

— Профессор Михайло Ломоносов! — и внимательно зыркнул глазами на Ивана Ивановича, ожидая приказаний.

— Я же говорил, что принесет кого–нибудь нелегкая, — скривился Петр Иванович, который недолюбливал мужиковатого профессора, хотя во многом и поддерживал его, особенно когда дело шло о чести русской науки перед немецкой.

— Проси, — кивнул Иван Иванович, которому, наоборот, было приятно, что Михаил Васильевич не забыл о его именинах.

Ломоносов вошел с широкой улыбкой, делавшей его и без того округлое лицо луноподобным. Глаза его сияли неподдельной радостью, руки были широко распахнуты, на голове белоснежный парик, а в левой руке свернутая в рулон бумага.

— Покорнейше прошу простить меня за внезапное вторжение, мое почтение всем, — он склонил крупную голову в полупоклоне, но при том держался он весьма настороженно, вглядываясь в лица гостей. За свои сорок лет он успел повидать и испытать всякое и не особо добивался расположения сильных мира сего, но к Ивану Ивановичу Шувалову питал нежную любовь и всегда спешил выразить ее.

— Садись, Михаила Васильевич, садись и будь как дома, — хозяин встал навстречу ему и крепко обнял.

— Как с мужиками обниматься, то это ему не зазорно, — шепнул на ухо сидящему рядом графу Воронцову Петр Шувалов, но тот лишь выслушал, кивнул головой и ничего не ответил.

Меж тем Иван Иванович усадил профессора на свободное место, которое оказалось напротив Петра Шувалова и графа Воронцова и велел лакею принести приборы для гостя.

— Позволь собственноручно, Михаила Васильевич, налить тебе, пододвинул Иван Иванович к нему бокал и взялся за бутылку. — Рейнского вина?

— Можно, — согласился тот, — мы в том мало понимаем. Мужик, чего сказать, — и, хохотнув дерзко, глянул в лицо Петра Ивановича, который не выдержал взгляда и отвел глаза, сделав вид, что занят изучением содержимого своей тарелки. — Но прежде разрешите зачитать оду в вашу честь, уважаемый граф Иван Иванович, — и он приподнялся со своего места, развернул принесенную бумагу.

— Сделай милость, — залился румянцем именинник, у которого хранилась уже целая стопка подобных поздравлений от придворного пиита, и хотя, на его взгляд, все они были написаны довольно коряво, как–то по–домашнему, чувствовался простецкий крестьянский говорок автора, но зато по пафосу и подобострастности могли соперничать и с Гомером, и с Вергилием.

— Не судите строго, — кашлянул Ломоносов и начал читать неожиданно высоким голосом оду, смысл которой сводился к тому, что на северном небе явилось новое светило, имелся ввиду именинник, которое озарило собой унылый небосклон российской столицы.

Все слушали по–разному: Иван Иванович чуть приоткрыл рот и ловил каждое слово, покрякивал, когда встречалась ничем не прикрытая похвала в его адрес, краснел, вытирал салфеткой уголки рта и успевал оценивающе оглядеть остальных гостей; Петр Иванович до конца чтения так и не поднял глаз от тарелки, ковыряясь в ней серебряной вилкой; Александр Иванович больше смотрел на хозяина дома, в душе посмеиваясь, как он может принимать в свой адрес такое идолопоклонничество, будучи далеко не глупым человеком; граф Воронцов в такт наиболее удачным выражениям постукивал пальцами по столу, покачивая при этом головой, как бы проговаривая враз с автором каждую фразу, и первым захлопал в ладони по окончании оды. Когда Ломоносов закончил читать, он вытащил из–за обшлага рукава большой платок нежно–голубого цвета, так не шедшего к его мешковатой, крупной масластой фигуре, обмахнул им лоб и, забывшись, начал засовывать его в карман, как это обычно делают мужики со всякой всячиной, найденной ими по дороге. Захлопали уважительно и остальные гости, а Иван Иванович, вскочив, опрокинув свой стул, кинулся обнимать поэта–профессора, похлопывая его ладошками по могучей спине. Ломоносов на радостях, что ода его встречена тепло, забылся и так стиснул именинника, что тот вскрикнул и едва вывернулся из объятий осчастливленного пиита.

— Тебе бы, Михаила Васильевич, с медведями бороться, а не… — он отошел к своему месту, скривившись от боли и не закончив мысль.

— А то как же, — принял за чистую монету сказанное Ломоносов, — у меня и прозвание такое: Ломо–нос, значит, носы ломать. Батюшка, царство ему небесное, у меня силен был, а про деда сказывали, будто мог мельничный жернов на спине на горку один, без помощников, втащить.

— Избави нас, Господь, от таких товарищей–друзей, а от врагов мы сами отобьемся, — сказал шепотком на ухо графу Воронцову Петр Иванович и косо глянул на Ломоносова. Но тот или обладал удивительно острым слухом, или просто–напросто угадал смысл сказанного, неожиданно дерзко заявил:

— А ты, граф, как погляжу, все наушничаешь, все шепчешься, а кто тебе друг, кто враг и не видишь. Э–э–э, — махнул он здоровенной своей рукой, — да и ни к чему это тебе видеть. Пойду я, извиняйте, коль что не так, — грузно со вздохом поднялся он из–за стола, шумно отодвигая далеко от себя обитый позолоченной кожей резной стул. — Понимаю, не ко двору… — и, бухая по паркету тяжелыми башмаками, не оборачиваясь, пошел к двери.

— Куда ты? Михайло Васильевич? — вскочил Иван Иванович, но Петр Иванович так сверкнул на него из–под кустистых бровей сощуренными глазами, что он тут же без слов опустился на место.

— Помни, кто ты, а кто он, — укоризненно проговорил Петр Иванович, и добавил, — Шувалов, — и со значением поднял вверх указательный палец.

 

14

Вечером того же дня, когда уже совсем стемнело, и на улицах редко можно было встретить запоздалого прохожего, и лишь будочники время от времени выглядывали из своих заиндевелых холодных, насквозь продуваемых невскими ветрами сооружений, в дом графа Алексея Петровича Бестужева—Рюмина осторожно постучали. Граф, видно, ждал этого и отправился открывать сам, столкнувшись в прихожей со старым своим привратником, что шел, позевывая и не спеша, к входной двери, держа в одной руке свечу.

— То ко мне, — остановил его граф, и тот послушно кивнул, поплелся обратно, за свою долгую службу привыкнув к частым ночным посетителям в доме хозяина. — Кто? — спросил Алексей Петрович через дверь, не спеша открывать.

— Я, — отозвался голос с улицы и, чуть помолчав, глухо добавил, Лукьян Васильев, ваше высокопревосходительство.

Лишь после этого граф открыл тяжелый запор, выглянул за дверь, сжимая в кармане халата заряженный всегда в подобных случаях пистолет со взведенным курком, и, убедившись, что это действительно тот, кого он поджидал, облегченно вздохнул и отступил в сторону. — Никого у ворот не встретил? спросил вошедшего, которым оказался лакей из дома графа Ивана Ивановича Шувалова.

— Двое напротив стоят, топчутся, — негромко ответил тот, — так я через забор махнул, не стал им показываться.

— Правильно сделал, — похвалил Бестужев, — нельзя, чтоб тебя возле моего дома видели, да еще в такое время. Хозяин у тебя не дурак и сразу поймет, что к чему.

— Это точно, — согласился, растирая озябшие руки, Лука и прошел в кабинет графа, что находился в самом конце длинного коридора.

Подобный кабинет вряд ли можно было увидеть у кого–либо в Петербурге. Бросалось в глаза, что здесь совершенно не было окон, и свет струился через наклонный потолок, забранный большими стеклянными рамами, со вставленными в них кусками простого стекла, перемежающиеся местами с цветным, что придавало кабинету необыкновенный, сказочный вид. Вечером свет давали небывалой толщины свечи, на которые надевались сверху стеклянные колпаки, что усиливало свечное пламя, делало его более устойчивым. Центр кабинета занимал большой стол, покрытый толстой мраморной плитой, на которой разместились многочисленные колбы, мензурки, стаканчики и другая посуда для химических опытов. В углу стоял самый настоящий кузнечный горн с огромными мехами и трубой, выведенной наружу. В ней чуть мерцали полупогасшие угольки, а рядом побулькивал какой–то раствор в фаянсовом тигле. На стенах таинственного кабинета кругом висели чучела диковинных птиц, шкуры зверей и рыцарские доспехи. На письменном столе графа лежали морские и сухопутные карты, придавленные бронзовым циркулем и астролябией. Рядом возвышался огромный глобус с разноцветными флажками в разных местах.

Граф Бестужев уселся в большое кресло у стола, а Луке Васильеву предложил сесть на кушетку, возле стены, но тот лишь отрицательно покачал головой, покосившись на клетку, оплетенную металлической проволокой, в которой что–то шебуршало.

— Да не бойся ты их, они плотно упрятаны, — улыбнулся граф, но это не подействовало на шуваловского лакея. Он хоть и не впервой входил в кабинет канцлера, но сидеть рядом с клеткой, где помещались отвратительные ядовитые змеи, наотрез отказывался. — Ладно, стой чурбаном, — усмехнулся, щуря голубые глаза, Бестужев. — Ну, говори, с чем пришел?

— Покорнейше докладываю, что к хозяину моему пожаловали на именины Петр Иванович и Александр Иванович Шуваловы, а с ними граф Воронцов. Позже подъехали Михаила Ломоносов, но пробыли недолго, ушли быстро…

— Отчего так? — заинтересованно поднял тонкую бровь граф. — Обычно сей преславный академик подолгу сиживает у патрона своего. А тут что случилось?

— Петр Иванович Шувалов что–то предерзкое сказали про Михайлу Васильевича, те и ушли сразу.

— Так–так, — Бестужев подхватил со стола табакерку, повертел ее в руках, нажал на кнопку с тыльной стороны, крышечка поехала вверх, и полилась приятная, тихая музыка. Граф захлопнул крышку и поднял голову на замолчавшего Луку. — Чего остановился? Сказывай дальше, слушаю тебя.

— Вещица у вас чудная, ваше сиятельство, — улыбнулся тот, — никак не надивлюсь всему у вас виденному.

— А ты дивись, да время не теряй, сказывай, сказывай.

— Говорил сегодня все больше Петр Иванович про откупа винные и про рудники медные. Собирается все откупа на себя переписать. Сибирь поминал. Дескать, там каторжных много, на работу есть кого набрать…

— Да–а–а… — задумчиво протянул Бестужев, разглядывая узор на табакерке, — значит, на Сибирь нацелился. Понятно. Ох, высоко сокол летает, да где–то сядет. Ладно, еще чего?

— Вроде и все, ваше сиятельство…

— Не ври, не все еще. Про меня чего болтали на сей раз? Ну?

— Неловко сказывать, ваше сиятельство.

— Не девка я. Краснеть или слезы лить не стану. Все говори, как есть. За что я тебе деньги плачу? Давай, давай…

— Вас поминали, мол, императрица видеть вас не желает какой день и… Лука замялся, потупился в пол.

— Да что, я из тебя тянуть должен веревкой, что ли? Слушаю!

— Вором вас называли, уж извините, ваше сиятельство. Будто вы из Англии пенсион получаете немалый. Ругали всячески. Повторить?

— Не надо, — махнул рукой Бестужев и, открыв табакерку, заложил в нос изрядную понюшку табака, чихнул, блаженно закатил глаза, утерся и весело засмеялся.

— Вот ведь, канальи, все знают, как есть. Молодцы. Пускай себе знают, но и мы про них кое–что на уме держим. Спасибо, дружок. На тебе, — и он протянул лакею золотой луидор, который тот принял с поклоном и, зажав в кулаке, попятился к двери. — Из того самого пенсиона монетка, учти, дружок. Не вздумай показать кому. Лучше поменяй в трактире на берегу, где моряки собираются. Погоди, скажи мне еще, посылает ли тебя хозяин к братьям своим с поручениями какими, с записками?

— Случается, — негромко ответил лакей.

— И ответа ждешь?

— Бывает, что и ответ обратно несу.

— Вот–вот. Ты не спеши с запиской, а сперва до меня загляни, а потом уже иди, как положено. Уразумел?

— Чего же не понять, — хитро улыбнулся Лука. — Если за то плата особая

вашим сиятельством будет назначена, то отчего не зайти.

— Молодец! Будет тебе плата, а если в тех записках что интересное сыщется, то и вдвойне заплачу. Ну, все на сегодня, пошли, провожу.

Когда Алексей Петрович вернулся обратно в кабинет, то его словно подменили: пропала степенность, осанка, и он, словно юноша, забегал из одного угла в другой, заложив обе руки за спину. На время он останавливался возле письменного стола, заглядывал в карты, делал какие–то пометки, чмокал губами, что–то нашептывал и снова принимался ходить, морща большой покатый лоб, изрезанный многочисленными морщинами.

А задуматься ему было о чем. Обстановка в Европе менялась каждый день, словно в праздничном шутовском балагане. Не было постоянных друзей, значит, любая, вчера еще дружественная держава могла завтра оказаться врагом, причем врагом серьезным, которому хорошо известно обо всех слабостях России. Политика же, тем более российская, дело тонкое, стороннему глазу не видное. Если государыне завтра новые духи понравятся, что ей французский посланник преподнес, то послезавтра, глядишь, она тем французикам разрешит беспошлинную торговлю вести по всей стране. Государыня, она вроде бы национальности русской, православная, должна блюсти выгоду подданных своих, а на деле что выходит? Дальше Польши русские купцы не суются, не пущают их, и государыня, хоть знает о том, зубами скрипит, а изменить ничего не может…

Если задуматься, то что такое Россия? Леса, поля, реки, народ, что в ней живет. Рядом другие страны лежат, но только народ в них на ином языке разговаривает, иную веру исповедует. И каждый народ желает жить лучше, богаче, свои привилегии иметь. Это как два мужика в деревне, у которых дома и огороды рядом. Попробуй сосед на чужую межу залезть, как тут же по зубам получит. Вот и государства меж собой межи–границы держат, чужих людей через них запросто так не пускают. Русскому лапотному мужику, может, не сильно и надобно в иное государство задаром шляться, когда у себя дома работы невпроворот, а вот дворянскому недорослю не мешало бы съездить в чужие края, ума поднабраться, науки изучить, да не всякая страна его примет, приветит, выучит, чему надобно. Им, государям иным, приятственно, что мы тут ситный хлебушек кислым квасом запиваем, что в соседней губернии делается, не ведаем. Может, кому это дело и ладно смотрится, а ему, Бестужеву, стыдно за российский народ. Чем он хуже иных наций? Чем не вышел?

Алексей Петрович сбавил шаг и подошел к ломберному столу, придвинутому к кушетке, взял колоду карт, чуть распушил, и начал выдергивать из нее карты одну за другой, выбрасывая их на столик картинкой кверху. Первой на стол легла червовая дама, рядом дама пиковая, а ниже два короля тех же мастей. Отдельно от них он выкинул трефового туза, отложил колоду в сторону и стал рассуждать.

"Пусть червовая дама будет императрица Елизавета, пиковая — австрийская Мария—Терезия. Обе они имеют примерно равные силы. А вот рядом с ними король пиковый — прусский король Фридрих и червовый — французский Людовик.

— Все они мало на что способны в одиночку, но вот отдельно расположился трефовый туз — Англия, могущественная из держав. Вкупе с ней любая из карт побьет трех остальных. Главное, жертвуя малым, показать свою силу, а это можно сделать, лишь имея мощного союзника, а им на сегодняшний день может быть только Англия…

Канцлер смешал карты и присел на кушетку. Снизу, из клетки, раздалось тихое шипение. Он наклонился и внимательно глянул в глаза черной гадюке, что тянулась к нему плоской головой, шевеля раздвоенным языком.

— Проголодалась? — спросил он и вынул из специального шкафчика стеклянную банку, в которой помещались несколько белых мышей, ухватил одну из них длинными щипцами и, отворив дверцу клетки, кинул туда дрыгающую лапками мышкь. Та, упав на дно, жалобно запищала, засучила маленькими лапками, но потом стихла и словно окаменела в ожидании приближающейся к ней гадюки. — Ну, вот и у вас как у людей, — усмехнулся Бестужев, — у кого рот больше, тот и проглотит, — и взгляд его упал на ломберный столик, где из разбитой колоды высовывалась хищно голова пикового короля.

 

15

Тем же вечером императрица Елизавета Петровна расположилась в спальне уже освобожденная от парадного платья, а рядом, перед маленьким туалетным столиком, ее спальная девушка Глаша, что обычно прислуживала ей, снимала одежду, расчесывала косу, подавала в постель питье, а иногда и гадала на картах. Императрица полулежала на кровати, а Глаша сидела на небольшом стульчике подле нее. По давно заведенному порядку, обычно перед сном, ей предстояло разбросить карты, чтоб сообщить государыне, что ждет ее завтра. Пользуясь особым расположением Елизаветы Петровны, девушка могла себе позволить поломаться, покочевряжиться и далеко не сразу приступить к гаданию.

— Глашенька, сколько я ждать буду? — легонько ущипнула ее за локоток императрица. Девушка намеренно громко вскрикнула и бросила карты на столик, капризно надула губки:

— А вот не стану гадать, коль щиплитесь. Больно ведь. И, вообще–то, грех большой картам верить. Чего опять батюшке на исповеди сказывать буду? Сызнова не допустит до причастия.

— Сама с ним поговорю, допустит. Давай, начинай…

— Новую колоду надо, а то на этой сколь раз гадали.

— Возьми у меня на комоде. Только быстро!

Но девушка, зная о своей безнаказанности, намеренно медленно подошла к пузатому комоду, глянула в зеркало, поправила выбившиеся из–под платочка волосы, скорчила сама себе страшную гримасу и лишь после этого взяла карты и, широко зевнув, вернулась на место.

— Только вы меня, матушка, боле не пытайте, кто кроется за той картой, что выпадет, то мне не ведомо.

— Не буду, не буду, — торопливо согласилась императрица, — приступай.

Глаша начала раскладывать в четыре ряда карты и что–то нашептывать.

— Ой, а завтра должно известие быть, — приложила она тонкий пальчик к губам.

— Откуда?

— Да из казенного дома… А вот дорога вам предстоит и… печаль на душе…

— Это точно. Одна печаль на душе изо дня в день. Маскарад что ли у себя созвать? Как думаешь, Глаша?

— Маскарад это хорошо, но тут вам разлука выходит с милым дружком, ехать соберется куда–то, но ненадолго, вернется скоро. А еще пиковый король козни вам, матушка, строит. Ох, и злодей, ох, и злодей…

— Наверняка Фридрих умыслил опять пакость какую, другому некому.

— Может, и он, — согласилась девушка. Похоже, что она сама уже увлеклась гаданием, и теперь руки ее ловко порхали над темной поверхностью стола, выбрасывая быстрыми и точными движениями карты. Но вот она закончила раскладывать их и внимательно разглядывала какое–то время, что у нее вышло, а потом, одним движением сгребла их в кучу и со вздохом произнесла. — Ничего особенного завтра не случится, одни пустые хлопоты и печальные известия. Можно и на покой…

— Уже и закончила? — удивилась государыня. — А вчера ты мне как сказала, что свидание у меня будет с трефовым королем, ведь так оно и вышло. Французский посланник заявился представиться. Да… — Императрица помолчала и тихим голосом спросила девушку. — Глаш, а про тех, ну, которые возле моря в крепости сидят, ничего карты не показали? — простодушно, совсем по- бабьи поинтересовалась Елизавета Петровна.

Глаша вначале не поняв, о чем речь, но потом догадалась и, опустив голову, шепотком ответила:

— Я же сказала, что из казенного дома известие быть должно. Видать, от них и будет чего. Да откуда я знаю, карты и соврать могут, — и беспомощно развела руками.

Скрипнула дверь, и на пороге возник граф Алексей Григорьевич Разумовский в длинном, до пола, темно–зеленом халате, перетянутом широким кушаком с кистями на конце. Он чуть постоял, близоруко щурясь и оглядывая полутемную спальню, потом поклонился и сделал несколько шагов, словно нечаянно попал сюда, напевно спросил:

— Не помешал, матушка? Может, уйти?

— Нет, останься, а то хотела за тобой послать. А ты, Глаша, иди к себе, да поплотнее двери закрой, нам с графом о важном поговорить надо.

Девушка кинула на Разумовского насмешливый взгляд, мелкими шажками прошла мимо него, чуть замерла, сделав быстрый реверанс, и, неожиданно прыснув от смеха, выскочила за дверь, забыв запереть ее за собой.

— Ой, коза! — поцокала языком императрица, смеющимися глазами проводив любимицу. — Ну, что с ней делать станешь, никакой на нее управы нет. Творит, что хочет. Ты, граф, прикрой дверь–то да садись поближе. Худо у меня на душе который день…

— А что так? — спросил он, садясь на тот самый стульчик, с которого недавно спорхнула Глаша, и легко коснулся тонкими пальцами руки императрицы.

— Сон мне дурной приснился… Опять их видела, — сжала ладонь Разумовского Елизавета Петровна. — Плачут они, а вокруг вода, вода… — и она замолчала. По тому, как тяжело вздымалась у ней грудь, было понятно, что разговор дается ей нелегко. — А то еще приснится, что умерли они все, а глаза им закрыть не могут, и они глядят, глядят на меня, — продолжила она вскоре после короткого перерыва.

— Зачем только казнишь себя, матушка? Отпустила бы их давно, и дело с концом. Сразу начала бы сны иные видеть. Вот я, как усну, то утром, если не растолкают, и до полудня проспать могу, — широко улыбнулся Алексей Григорьевич.

— Счастлив твой Бог, а мне они едва ни каждую ночь являются. Проснусь вся в поту, а потом — какой сон?.. Лежу, ворочаюсь, жду, когда рассвет наступит. После весь день как разбитая хожу.

— Так отпусти их, пусть едут. А ты себе сон сразу и вернешь.

— Нет, Алешенька, нельзя. Я как женщина, как христианка понимаю и жалею их, а как государыня — не могу. Поди, слыхивал, что во времена Гришки Отрепьева было? Брат на брата шел с мечом. Едва страну не разорили, не растащили на части. А отпусти я их, куда они кинутся? Да к Фридриху проклятому, безбожнику этому, который, сказывают, в церкви ни разу за всю жизнь не бывал, к причастию не подходил. Ведет себя так, словно и не король он, а бог земной. Ему только того и надо, чтоб Иван Антонович с отцом и матерью к нему в ноги кинулись, о помощи попросили. Он сейчас соберет войско великое и на нас войной.

— И мы не лыком шиты, генералы наши воевать обучены, солдаты имеются, отобьемся, прогоним супостата.

— Отбиться, может, и отобьемся, только кровушку русскую опять прольем, скольких солдат в землю зароем. И кровь их на мне лежать будет, коль клятву нарушу, сон навеки потеряю. Помнишь, клялась я, когда на трон восходила? Клялась, что кровь русскую лить не буду, указа о смертной казни ни одного не подпишу. И ведь держу слово? Держу?! — заглянула в глаза Разумовскому императрица. — Боюсь я страшного суда, кто б знал, как боюсь. Клятвопреступники, знаешь, чего на том свете поделывают?

— Знаю, — чуть улыбнулся граф.

— А ты не смейся, не смейся! — вырвала у него свою руку Елизавета Петровна. — Сковороды раскаленные лижут! А я не хочу! Слышишь?! Ой, голова кружится чего–то, открой окно на улицу…

Разумовский был рад возможности перевести разговор на другую тему и торопливо пошел к окну, приоткрыл наполовину одну из створок и вдохнул в себя свежий воздух, закинул руки за голову и, поворотясь к кровати, спросил:

— Легче стало? Может, оденемся да погулять выйдем? Воздух–то, воздух какой!

— Боюсь я гулять в эту пору. Все думается, будто затаился кто за деревом в саду или в темном зале спрятался.

— Да кому там быть? Караулы кругом…

— Кому надо, тот и ждет. А караулы что? Тьфу! Уснут — и готово. Анну Леопольдовну тоже караулили, а чем дело кончилось, сам знаешь.

— Тебя, матушка, весь народ любит, в обиду не дадут.

— Ага, любят они! — скривилась императрица. — А кто подметные письма под самое крыльцо дворца подбрасывает? Не Фридрих же является посреди ночи в Петербург. Свои и подбрасывают. Не хотела тебе говорить, а пишут, изо дня в день пишут и под двери швыряют. Вот и часовые твои.

— О чем пишут хоть? Скажи, — всполошился Разумовский, видя, как все больше и больше волнуется императрица.

— Все о том же. О них пишут, мол, не по чести престол батюшкин заняла. Еще указывают, что батюшка с матушкой моей не венчаны жили, когда я на свет появилась, а значит, не по закону страной правлю. Антон Иванович, тот по закону родился, а потому и все права имеет. Так вот, Алешенька, народ меня любит. Все норовят побольнее укусить.

— Надо бы их словить всех, в кнуты да в Сибирь.

— Смотри, как бы нас с тобой в Сибирь не отправили. Тебя в один конец, а меня в другой на вечное поселение.

— Крестись, матушка. Знамо дело, что от тюрьмы да от сумы не след зарекаться, но в лицо никто не посмеет тебе сказать подобное.

— Пусть только попробуют, уж я их! — сжала кулак Елизавета Петровна. Ну, все, надышалась. Закрывай окно да иди ко мне. Поплакалась тебе, и легче стало. Может, и усну теперь. Иди ко мне, Алешенька…

Рано утром граф Разумовский, набросив на себя халат, осторожно вышел из спальни императрицы. Государыня спала, сжав кулачки и закусив нижнюю губу, время от времени вздрагивая и что–то бормоча. Он отметил резко обозначившиеся складки меж бровей, выступившие скулы, синюшные губы. Да, Елизавета Петровна стремительно старела, и, может быть, именно это не давало ей покоя. Все чаще стали проявляться ее капризы, которые раньше она быстро гасила в самом зачатке, не даваля себе распускаться. Сейчас, обидевшись на него, могла полдня проплакать, не выходить из спальни и никого не принимать, или неделю изо дня в день не замечать графа. Но потом, стоило ей почувствовать себя лучше, моментально менялась, приходила к нему сама, целовала, извинялась, вставала на колени. Он прощал, относя эти ее срывы к нездоровью начинающей стареть женщины. Но все более и более тяготился своим положением и с трудом сдерживался во время ее очередного приступа. При этом ему было чрезвычайно жаль ее, женщину, которую столько лет любил, ради кого не имел жены, детей и находился в весьма щекотливом положении. В ее праве завтра отправить его вон из столицы, отослать обратно на родину, а то и запереть до конца дней в какой–нибудь дальний монастырь. Но, слава Господу, императрица была добрейшей женщиной, и ей пока даже в голову не приходило расстаться, навсегда порвать с ним.

Елизавета Петровна встала, как обычно, когда солнце подобралось к зениту, подошла, зябко ежась, к заиндевелому окну, чуть приоткрыла створку, подставляя лицо холодному воздуху, мазнула пальцем по стеклу, собрала под ноготь куржак и, лизнув, поморщилась. Новый день скрадывал тягостные вчерашние впечатления и воспоминания о холмогорских узниках. В прошедшую ночь они даже не снились ей, но все равно тягостное предчувствие не проходило. Она вернулась обратно к незастеленной кровати, залезла под одеяло, потом схватила колокольчик, несколько раз позвонила. Глаша вошла далеко не сразу, позевывая и озираясь по углам.

— Быстрей одеваться, и кликни дежурного офицера. Скажи, чтоб графа Бестужева позвали, нужен он мне срочно.

Алексей Петрович примчался, тяжело дыша и отирая морщинистый лоб, согнулся в долгом поклоне, ожидая, что скажет императрица.

— Известия были оттуда? — спросила она, сделав ударение на последнем слове.

— Этой ночью курьер пакет привез, — еще ниже склонившись, отвечал граф.

— Смотрел? Что там?

— Конечно, тотчас и поглядел.

— Ну и…

— Он, — выделил Бестужев, не называя имени Иоанна Антоновича, как это было заведено в обиходе меж ним и императрицей, когда разговор шел об узниках, находящихся в Холмогорах, — просит о свидании с вами, государыня.

— Еще что?

— Родитель его приписку сделал: молит отпустить за границу и обязуется написать отказ от всех прав своих.

— От коменданта что есть?

— Просит поболе свечей присылать. Жгут много, сидят допоздна.

— Пошли им свечей, сколько требуют. Да, вот еще. Нет ли у тебя пары толковых людей, кто бы ради повышения в чине согласился пожить в тех местах несколько годиков?

— В охрану что ли? — не понял канцлер. — Так там полный штат, почти сотня человек караул несут, мышь не проскочит.

— Мышь, может, и не проскочит, а человек умный может. Да мне не для охраны люди нужны, а чтоб, не сносясь с ними, в городе жили, примечали, кто приезжает, чего говорят — судачат, чем интересуются.

— Понял, матушка, — согласно кивнул канцлер, — фискалы нужны, значит… Сыщем и таких. Двоих хватит?

— Если с головой и с острым глазом, то хватит. На письмо не отвечай. Потом сама скажу, что и как им отписать. Ступай пока, — повернулась императрица, но граф Бестужев торопливо заговорил:

— Еще два словечка, ваше величество, дозвольте. Известие важное имею.

— Что еще? — капризно вздернула подбородок Елизавета Петровна. — Только быстро сказывай.

— Узнал от верного человека, что из Франции к нам секретный агент заслан, чтоб ко двору вашего величества проникнуть.

— Вот как? — императрица не выказала ни малейшего удивления, а скорее интерес отразился на ее красивом, чуть надменном лице. — И кто же это? Тебе известно?

— Пока нет, государыня, но найду, непременно найду. Есть подозрение, наморщил большой лоб Алексей Петрович, а императрице хорошо было известно, что вслед за наморщенным лбом канцлер непременно подкинет ей какую–нибудь закавыку из политических сплетен и интриг, после чего окажется испорченным не только день, но, как часто бывало, и неделя. Поэтому она поспешила остановить канцлера, желая обезопасить себя от непредвиденного.

— Вот и ищи, голубчик, получше ищи, а то многие за честь почитают ко двору моему прибиться, рады услужить. А уж кто из них с чем липнет, то твои заботы, батюшка Алексей Петрович, коль чего вызнаешь, то сообщи, слышишь? погрозила она ему легонько пальчиком и, шурша платьям, удалилась к себе, оставив в приемном покое тонкий аромат духов, поставщика которых канцлер пока не успел узнать через своих осведомителей. Тот чуть постоял, слегка озадаченный, а потом, переложив папку из одной руки в другую, на всякий случай перекрестился на висевшую над дверью икону Владимирской Божией Матери, глянул искоса на часового, стоявшего неподвижно у дверей, и, тяжело ступая, поплелся к себе, обдумывая услышанное.

 

16

Иван Зубарев ехал вместе с людьми Михаила Корнильева старой омской дорогой, тянущейся вдоль Иртыша по его крутому, обрывистому берегу через молодые перелески, выпасы, села и многочисленные плотно посаженные близ реки деревеньки. Вначале проезжали только через русские поселения, а потом, когда миновали Абалак, уже одна к одной стояли татарские юрты, как их издавна называли в Сибири, без заборов, не огороженные от скота, словно поставленные на один сезон времянки, чтоб затем сняться, перекочевать на иное место. Ехали верхом без особой спешки, памятуя о дальней дороге, берегли коней. На ночлег старались попасть на русский постоялый двор, но в случае нужды останавливались и в татарских юртах, где им за небольшую плату отводили лучшую комнату. Впрочем, комната зачастую оказывалась всего одна в доме, и тогда хозяева или уходили к родне, или отправляли туда пугливых, черноголовых, глазастеньких детей, а сами укрывались за занавеской. Они были рады заработать хоть немного на проезжающих и, не скупясь, готовили отменный плов, не жалели зарезать и годовалую ярочку, зачастую нарушая местный обычай — не колоть скотину после захода солнца. Иван немного понимал по–татарски и брал на себя переговоры с ними, сбивал плату за ночлег, требовал хорошенько и подольше варить баранину, которую сами татары ели чуть ли не с кровью. Хозяин поддакивал, беспрестанно повторяя "ярайте, ярайте", и поступал, как ему велели. Никанор Семуха и Тихон Злыга подсмеивались над Иваном:

— Ты, видать, ихних кровей, коль так быстро столковываешься.

— А, может, и есть маленько, — не обижался тот, — кто его знает…

К концу недели подъезжали уже к Омской крепости, где остановились на пару дней отдохнуть, узнать, как обстоят дела в степи. Первым делом отправились в торговые ряды: пораспросить купцов, постараться найти кого–то из знакомых. Против Тобольска торг здесь был ни в пример скуднее, цены выше, товары похуже. Долго выискивали кого–нибудь, кто недавно вернулся из степи. Наконец им указали на невысокого юркого купца, сидевшего на тюках в стороне от общего торга. Подошли, поздоровались. Тот оказался Артемием Полуяновым с Верхотурья.

— Слышал, слышал я про родича вашего, — с готовностью сообщил он, когда Иван рассказал о Федоре Корнильеве, — сказывали казаки в Петропавловской крепости, что сообщение им молодой джигит, воин, значит, по–ихнему, привозил еще до Пасхи, а они в Тобольск сообщение то переправили. А как он теперь и где, родич ваш, знать не могу, — почесал купец в затылке.

— Неспокойно нынче в степи? — спросил Никанор Семуха, что бывал с купеческими обозами и в Кяхте, и близ озера Байкал.

— Джунгары в движение пришли, а это всегда худо, — глубокомысленно пояснил Полуянов. — Тут киргизцы сразу заволновались, бедокурить начали, купцов хватать.

— Солдат много в крепостях? — спросил Иван купца.

— Говорят, перед Пасхой была их тьма тьмущая, а сейчас то ли обратно в Россию подались, то ли дале в степь пошли, но только казаки как обычно службу несут. Может, в иных местах и не так, но где мы проезжали, то своими глазами видел.

— Как же нам родича своего найти?

— А кто его знает… — вновь запустил руку под шапку Артемий Полуянов, — Кого–то из киргизов ловить надо да сообщать по ихней связи… Другого ничего присоветовать и не могу.

— И на том спасибо, — поклонился ему Иван и подал руку.

— Да не за что… Пошли вам Господь удачу, — поднялся с тюков Артемий и долго стоял так, глядя им вслед.

Чуть передохнули и ранним утром направились к Петропавловской крепости, что отстояла в трех–четырех днях пути. Шла самая чудная пора, предвестница лета, когда солнце уже грело вовсю, но не было пока жары и палящего зноя. Заметно подросшая за это теплое время трава блестела изумрудом; среди остроконечных листьев проглядывали здесь и там незаметные, неброские цветочки, меж которыми мелькали шустрые длиннохвостые ящерки, перелетали разноцветные бабочки, а на небольших бугорках к вечеру появлялись любопытные суслики–байбаки, непринужденно посвистывающие.

Наконец, добрались и до самой Петропавловской крепости, приютившейся на пологом берегу Ишима, обнесенной свежей насыпью в два человеческих роста, на верху которой шли невысокие рубленые стены с бойницами и сторожевые вышки по углам. Ворота в крепость были открыты, но через них хищно поглядывали жерла двух пушечек, рядом тлел небольшой костерок, и дежурили трое часовых.

— Куды претесь? — довольно нелюбезно остановил один из них Зубарева и его спутников, выставя вперед штык мушкета.

— Нам бы до коменданта, — растерялся Иван и добавил, — по делу мы из Тобольска прибыли, который день добираемся.

— Эй, Степан, земляки тут твои, — крикнул часовой другому казаку, что сидел на корточках возле костерка и раскуривал короткую трубочку.

— Носят их черти, земляков этих, — не поворачивая головы, отвечал тот, — врут, поди, что из самого Тобольска.

— Из самого, как есть, — подтвердил Иван.

— Степка, лешак тебя возьми, — закричал вдруг Тихон Злыга казаку, своих не узнаешь? Зажрался тут на казенных харчах. Айда сюда, поздоровкаемся!

Казак привстал, повернул голову в сторону ворот, и лицо его постепенно расплылось в широкой улыбке, он раскинув широко руки и пошел навстречу прибывшим. Тихон соскочил с коня и кинулся к нему, обнялись.

— Мы ж на соседних улицах жили в Тобольске–то, дубасили один другого, когда пацанами были, — пояснил Злыга своим попутчикам, тиская друга в крепких объятиях.

— Ну, ты совсем здоровым стал, не приведи Бог теперь с тобой на кулачках повстречаться, — едва вырвался из его объятий казак, — все купцам прислуживаешь? Шел бы лучше с нами на заставу, самое мужицкое дело. А?

— Не–е–е, не тянет меня казаковать, — отшучивался Тихон, — усы не в ту сторону закручиваются.

— С нами поживешь, будут как надо закручиваться, — смеялся Степан. — По какому такому делу приехали? Торговать? А обоз где? Отстал?

— Нет, брата мне выручать надо. В полон киргизы его взяли, — объяснил Иван Зубарев.

— А–а–а… Вон вы зачем здесь… Слыхали мы про тот случай, совсем обнаглели косоглазые, уже и проехать мимо нельзя.

— Чего ж солдаты порядок не навели? — поинтересовался Никанор Семуха, подходя поближе к воротам. — Дали бы им перцу…

— Они дадут, жди, — подключились к разговору и остальные казаки, забыв, что они караульные на воротах, — мы тех солдат и в глаза не видывали, прошли стороной на Троицкую крепость. Болтают, там они и встали лагерем.

— Говорили, полков пять их набралось, при пушках, — подхватил другой казак.

— А к нам только небольшой отряд и прибегал, пару деньков погостевали и туда же подались, — махнул рукой Степан. — Только поручика своего больного оставили.

— А чего с ним? — спросил Иван, чтоб поддержать разговор.

— Лихоманка его скрутила, едва жив остался.

— Но сейчас уже ничего, в себя пришел, ждет какой из отрядов, чтоб на Курган податься.

— При нем два ординарца, большая птица… Видать, с самого Петербургу.

— Не сухонький такой, роста высокого? — поинтересовался Иван, чтоб отбросить смутное предчувствие, возникшее вдруг у него.

— Ага, сухонький, высокий, из себя молодец, а зовут… как же его зовут… — помялся немного Степан, но так и не вспомнил, — а вам–то он по какой надобности? Может, тоже земляк?

— Да нет, — словно оправдываясь, ответил Иван, — просто показалось.

— Вон и комендант идет, — спохватились казаки и быстрехонько кинулись по своим местам, взяли "на караул" при приближении начальства.

К воротам подходил щегольски одетый, довольно молодой сотник с нагайкой в руке и саблей на боку. Он старался выглядеть солидно, но это давалось ему плохо и, сделав несколько шагов, он вдруг вздрагивал, как–то подпрыгивал, прогибался в спине, словно спешил перейти на бег, но затем вспоминал о своем высоком положении, встряхивал длинным черным чубом, выбивающимся из–под лохматой казачьей шапки, чуть замедлял шаг и опять какое–то время двигался степенно и почти торжественно.

— Разрешите доложить, — обратился к нему Степан, пристукнув коваными сапогами, отчего мелодично звякнули стальные шпоры и, увидев кивок головы сотника, продолжал, — на заставу прибыли трое человек и хотели бы вас видеть.

— Уже видят, — усмехнулся сотник, — Что дальше?

— Купца тобольского выкупать приехали, — пояснил Степан.

— А нам какое с того дело? Мы не таможня, а казаки, охрану несем.

— Связаться бы с кем из старшин киргизских, — осторожно попросил Зубарев, — отблагодарим за помощь.

Сотник внимательно поглядел на него, хотел что–то сказать, но передумал, крутнулся на каблуках и пошел обратно в крепость, обронив на ходу:

— Мешать не будем. Бог в помощь.

— Как же так? — удивился Зубарев. — Не по–христиански то, братцы,

помогите…

— Слышал, поди, — сквозь зубы заявил Степан и начал закрывать тяжелые створки ворот, не глядя Ивану в глаза.

— А нам куды деваться? — в голос вскрикнули Тихон и Никанор. — Земляк, Степан, ты чего?

— А ничего, не велено пущать, — нехотя отвечал тот, — супротив начальства идти себе дороже станет, переночуете как–нибудь…

В это время из–за ворот крепости послышался знакомый Зубареву голос и он стремглав кинулся в оставшуюся меж воротинами щель, сумел просунуть голову и закричал, что есть мочи:

— Ваше высокоблагородие! Помогите! Подайте помощь!

Внутри крепости возле рубленой избы стоял заметно осунувшийся поручик Кураев и о чем–то беседовал с молодцеватым сотником. Он пожелтел лицом после недавней болезни, но был все также подтянут, бодр и даже улыбался. Не узнав сперва зажатого створками Ивана, подошел поближе и, внимательно присмотревшись, вспомнил своего попутчика, которого в свое время собственноручно сдал в тобольский острог. Даже не удивившись столь неожиданной встрече, радостно воскликнул:

— Старый знакомец! Чему обязан? Случайно не меня ищите?

— Вас, ваше высокоблагородие, именно вас.

— Чем могу быть полезен? Может, хотите получить удовлетворение за причиненную обиду? Я к вашим услугам. Но, честно говоря, особой вины за собой не чувствую. Уж чересчур подозрительно выглядели вы в прошлый раз. Да и сейчас не лучше, — критически глянул он на зажатого воротинами Ивана.

Наконец, казаки, видя, что поручик весьма любезно и по–дружески разговаривает с вновь прибывшим, отворили створки ворот пошире, и Зубарев, тяжело отдуваясь, шагнул в крепость, сбиваясь, заговорил:

— Судьба, ваше высокоблагородие, судьба, видать, нас опять вместе свела… Окажите помощь христианскую… Помогите брата моего двоюродного освободить из плена… Век Бога за вас молить буду и детям завещаю… Помогите…

— Вот так история. Я, как погляжу, с вами постоянно случаются какие–то немыслимые ситуации. Прямо наваждение какое–то. То я этого молодого человека от волков в чистом поле спасаю, — пояснял он сотнику, — то он кажется мне едва ли не преступником, сдаю его в острог, но его выпускает сам губернатор. Уезжаю на полтыщи верст от Тобольска, и, на тебе, он опять здесь. Можно подумать, вы преследуете меня, — с ехидной улыбкой выговорил Гаврила Андреевич Кураев все это в лицо Зубареву и закончил, — ну, что с вами делать, придется выручать и на сей раз. Такова моя планида, надо думать. Рассказывайте…

Иван торопливо и сбивчиво изложил цель своей поездки, не забыл упомянуть, что родной брат Федора Корнильева — почтенный купец, избран президентом городского магистрата, и, в случае оказания действенной помощи с чьей–либо стороны, не поскупится и отблагодарит достойно.

— Ох, не нравится мне ваша затея, — покрутил головой Кураев, — а вы что можете сказать обо всем услышанном? — обратился он к стоящему рядом сотнику.

— Не впервой мне про такие истории слушать, — шмыгнул тот обгоревшим на солнце носом, — надобно им в степь ехать до переправы через реку, а там ждать, пока кто не выйдет на них из инородцев. Те по своей почте быстро известят кого следует. И пары дней не пройдет, как к ним явятся нужные люди.

— Про какую почту вы говорите? — переспросил Кураев. — Неужели у этих варваров имеется хорошо отлаженная почта? Расскажи мне кто другой, ни за что не поверил бы.

— Это мы так только называем, мол, почта. А на самом деле кто его знает, как оне сообщаются меж собой обо всем, что происходит. Бывало, выедем мы из одного становища к другому ранним утром, ночью никто не уезжал, стерегли. Ладно, едем себе, никого не встретим по пути, приезжаем в другое становище, а там про нас все–все известно уже. И как начальника зовут, и откуль едем, чего везем, сколь нас есть всего. Обо всем понятие имеют. Вот мы и прозвали ихнее сообщение почтой.

— Может, ручных голубей пускают? — высказал предположение Кураев.

— Откуда им взяться, голубям здесь. Коршуны, ястребы, да воронье одно. Слыхивал, будто дымом сигналы подают, но так ли это, доподлинно сказать не берусь.

— То не так и важно, — отмахнулся Кураев и ненадолго задумался. — А не дадите ли вы мне, господин сотник, десяток казаков для исполнения задуманного дела? Я напишу о том соответствующий рапорт губернатору.

— Оно, может, и можно, только не по вашему ведомству состоим мы, ваше высокоблагородие, — вновь прищурил один глаз сотник, отчего стал выглядеть довольно курьезно и совсем по–ребячески.

— Отойдемте–ка в сторонку, — взял его под локоток Кураев и что–то негромко стал объяснять. Потом полез за пазуху и вытянул оттуда свернутый в трубочку помятый лист белой бумаги, развернул его и дал прочесть сотнику. Тот сразу подобрался, вытянулся и с готовностью заявил:

— Рад помочь, ваше высокоблагородие. Даю в ваше полное распоряжение урядника, а с ним десять человек казаков, каких сами пожелаете выбрать.

— Да ладно вам, — остановил его поручик, — не тянитесь так, не на смотру. Казаков дадите опытных, чтоб могли в степи дорогу находить и вообще… добрых ребят. Договорились?

— Рад стараться, ваше высокоблагородие, — продолжал тянуться перед столичным офицером сотник, — все будет исполнено. — Потом помялся и добавил как бы через силу, — только рапорт напишите, не забудьте.

— Напишу, непременно напишу, — успокоил его поручик, — и его сиятельству графу доложу о вас лично при первой возможности.

От услышанного сотник чуть не подпрыгнул, взвился, встал на цыпочки и рявкнул во все горло:

— Открыть ворота для господ купцов! Разместить в офицерской казарме и накормить отдельно.

Офицерским корпусом оказался похожий на сарай длинный деревянный дом с двумя маленькими подслеповатыми, слюдяными оконцами. Какие–либо перегородки внутри отсутствовали, а вдоль стен тянулись сложенные из самана топчаны, покрытые грубым солдатским сукном. Здесь же висели седла, конская упряжь, стояли кадки с водой и грубо вытесанный из ствола дерева стол. Вместо стульев служили ременные трехногие сооружения, которые при необходимости легко сворачивались и столь же легко расставлялись. Вся посуда на столе была, судя по всему, самодельной из плохо обожженой глины. В казарме вились роем черные мохнатые мухи, отчего в воздухе стояло непрерывное гудение и хотелось скорее выскочить на улицу. К счастью, приоткрылась дверь, и Ивана окликнул не пожелавший заходить внутрь поручик:

— Эй, купецкий сын, выйдите на улицу, чтоб здесь спокойно поговорить. Иван с радостью покинул казарму, и они вместе с Кураевым прошли в тень стены. — Не сообщайте никому, что везете с собой выкуп, — посоветовал ему поручик. — Я вас правильно понял, дело идет именно о выкупе?

— Конечно. Я должен буду выкупить у них своего брата. Но об этом легко может догадаться каждый.

— Значит, с вами имеется определенная сумма… Кому вы уже успели сказать про пленного брата и про выкуп?

— Да никому… Лишь казаки на воротах и слышали, — Зубарев с удивлением глядел на Кураева, не понимая, куда он клонит разговор.

— Дело в том, что в крепости находятся в услужении несколько инородцев, и я боюсь, как бы весть о вашем появлении с выкупом раньше времени не разнеслась по степи. Тогда дело необычайно усложнится.

— Но ведь они здесь, в крепости. Как они могут сообщить обо мне в свои становища?

— Кто их знает, как. Сообщают. Сами слышали. Я попрошу сотника никого не выпускать из крепости до самого нашего отъезда, да и потом не мешает денька два подержать ворота закрытыми. Хорошо, отдыхайте пока, а уже завтра, возможно, придется выступать с утра пораньше, — и поручик, круто повернувшись на каблуках, зашагал вглубь крепости, оставив Ивана одного.

Рано утром, когда на дворе было еще серо, Ивана разбудил Никанор Семуха, сообщив, что лошади оседланы. У ворот собрались десять человек приданных им в помощь казаков во главе с урядником. Не было пока лишь поручика, но вскоре появился и он в сопровождении двух своих молчаливых денщиков и велел открывать ворота. Вышел из своего домика, стоящего у самой крепостной стены, сотник и, сладко позевывая, невыразительно махнул им рукой на прощание, прокричав вслед:

— Через недельку обратно ждать будем. Чуть чего, шлите вестового, поможем…

Казаки ехали попарно, держа направление на юг. Выползающее из–за горизонта огненно–рыжее солнце заливало землю нежным желто–розовым светом, зажигая изнутри каждый кустик, каждую былинку, делая их выпуклыми и почти прозрачными. У казаков за плечами висели короткие кавалерийские нарезные штуцера, в руках они держали пики с флажками и довершали вооружение неизменные сабля и кинжал, прицепленные к поясу. Иван Зубарев ехал рядом с Гаврилой Андреевичем Кураевым, а чуть в стороне от них — казачий урядник Харитон Зацепа, с огромными усищами, свисающими едва не до плеч. Замыкали их небольшую колонну ординарцы поручика и Тихон Злыга с Никанором Семухой. Первый час скакали, почти не разговаривая, лишь изредка обмениваясь отдельными словами. На пути им попалось несколько пологих холмов, над которыми парили, широко раскинув крылья, степные орлы. Но вот в отдалении блеснула водная гладь, ярче зазеленела трава, послышалось утиное кряканье.

— Озерцо там небольшое, — пояснил урядник, — остановимся ненадолго.

Вся земля вокруг озерца была испещрена следами от копыт коней, но чуть в стороне виднелось множество узких, острых следов маленьких копытц, похожих на оленьи.

— А это кто тут был? — спросил урядника Зубарев.

— Сайгаги, кто ж еще, — небрежно ответил тот, — их тут тьма тьмущая.

— Охотитесь? — поинтересовался Иван.

— Бывает… Только бегают они так, что ни один конь не догонит.

— И как вы с ними управляетесь? — разбирал Ивана интерес.

— Загоняем. На два отряда разбиваемся: один их гонит, а другие в логу или в специальных ямах укрываются, а потом выскакивают и бьют. Сайгак — он на нашего оленя похож, но ростом меньше. Зато в беге никто с ним не сравнится.

— Конные, — закричал один из караульных казаков.

— Много? — спросил Зацепа.

— Нет! Двое всего… — ответил тот. — Постояли чуть и обратно завернули.

— Ну вот, о нас уже известно, — усмехнулся поручик, — теперь надо ждать гостей. Так, урядник?

— Сами они не сунутся, — со знанием дела пояснил Харитон Зацепа, — вот ежели бы их сотни две, а то и три было, тогда другое дело.

— Ружей боятся?

— А как же. Но закон у них один: вдесятером на одного идти, чтоб без промашки совладать с неприятелем, значит. Но мы их сами не задираем и вам не советуем, а то… — неопределенно махнул рукой урядник.

— А то что? — не унимался Зубарев. — Засаду устроят? Или ночью перережут?

— Это вряд ли… Не те нынче киргизы пошли, что ране были, — утер взмокший от испарины лоб урядник, — эти могут или лошадей попортить, или пожар устроить в степи, и сам на свою башку смерть сыщешь.

— Расскажи как, — разговор все больше занимал Ивана, ему хотелось подробнее узнать о неизвестном ему народе.

— Да лучше не знать, — перекрестился Харитон, — а то, не приведи Господь, помирать тут придется ни за что ни про что. Поболтали и ладно. Надо и дальше ехать. А здесь я засаду оставлю из двух казаков. Они после нас непременно наведаются, — кивнул он в сторону степи, — как саранча кидаются на наши стоянки, ищут, авось, чего интересное для них оброним. Если повезет, то может, и изловим кого, — и он отправился отдавать приказания.

К вечеру добрались до небольшой речушки, через которую имелся неглубокий брод по отмели. Там и встали на ночлег, направив четверых казаков в караул, из–за опасения внезапного нападения со стороны степняков.

— Это еще нашей землей считается, — показал он вокруг себя, — а на той стороне уже киргизская. Туда в одиночку лучше не суйся, потом и костей не сыщешь.

— А как же купцы? Братовья вон мои до самой Кяхты ходят, и ничего? продолжал расспрашивать урядника с любопытством Зубарев.

— Купцы другое дело, — отвечал рассудительно тот, — они с иноверцами торг ведут, товары им везут, скот скупают. Купцов по ихним законам трогать нельзя, Аллах накажет.

Казаки тем временем быстро поставили захваченные с собой палатки так, чтоб вход смотрел в сторону степи, коней стреножили, загасили костерок и, как ни в чем не бывало, завалились спать. Иван Зубарев, умаявшись с дороги, чуть задремал, но его тут же одолели комары, и, как он ни закрывался с головой, ни ворочался с боку на бок, сон не шел. Поняв, что не уснуть, осторожно выбрался из палатки, направился к речке. Услышал в темноте сбоку, как щелкнул курок пистолета.

— Кто? — раздался приглушенный голос, и он узнал Кураева, различил его напряженный силуэт.

— Свои, — ответил Иван небрежно, — тоже не спится?

— Комары чертовы заели вконец, — опустил пистолет поручик, — как только киргизы живут в этой степи?

— Комаров и в Тобольске хватает, да ничего, живем, — поддержал разговор Зубарев. — А что, в Петербурге их совсем нет?

— Как нет? Царь Петр город на болотах ставил, а где болота, там и комар.

— Оно, конечно, — поддакнул Иван и замолчал, не зная, о чем говорить далее с поручиком.

— Так значит, не приходилось в Санкт—Петербурге бывать?

— Нет пока, — смущенно отвечал Иван, но тут же добавил, — но собираюсь быть. Надобность у меня… Вот брата выручу и поеду.

— Зачем же вам в Петербург? — и хотя в темноте не было видно лица поручика, но, судя по тону, он улыбался, говорил с явным превосходством. Поди, при дворе ждут?

— Может, и при дворе. Дело мое важное, государству и императрице прибыток хочу принесть… Прииски золотые сыскать.

— Вот как? — Кураев явно не поверил словам Ивана, но на всякий случай поинтересовался, — и большие прииски?

— А кто их знает. Может, и большие. Не бывал еще там. Крестный сказывал, будто золота там… тьма–тьмущая.

Кураев хихикнул в темноте, но, поняв, что поступил не совсем тактично, сделал вид, будто поперхнулся, закашлялся и, чуть выждав, рассудительно заметил:

— Вы, я погляжу, весьма опрометчиво поступаете, пускаясь в подобные разговоры со всеми подряд.

— Но ведь мы с вами давно… ну, пусть не очень, но знакомы. Вы мне помогли, собственно… Да и что с того, коль расскажу. Те прииски еще искать да искать надобно. Крестный мне только примерно сказал, где они.

— И кто ваш крестный?

— А вот этого говорить не стану! Не на того напали. Знаю я вас, поспешил отплатить за насмешку Зубарев. Но потом, подумав, продолжил, — но если вы мне честное слово дадите, что в тайне все оставите, то скажу.

— Не буду я вам никакого честного слова давать, — неожиданно со злыми нотками в голосе заявил Кураев, — говорили мне про вас, провинциалов, будто душа у всех нараспашку, не верил. А оно истинно так и есть. Не вздумайте в столицу приехать, а то вас, голубчика, оберут, разденут и по миру нагим пустят. Любят у нас простачков, таких вот…

Зубарев надолго замолчал, надулся, сидел молча, отмахиваясь от комаров, думая при том:

"И чего я ему плохого сделал? Он спросил — я ответил. В самом деле, поди, придется в Петербург ехать, чтоб разрешение на прииски просить. Может, к самой императрице подведут, коль дело стоящее окажется, чином наградят поболе, чем у этого зазнайки. Нашел простачка…"

Кураев понял, что собеседник обиделся, и, чтоб как–то перевести разговор на другую тему, вынув трубку и табак, спросил:

— Табачку не желаете?

— Благодарствую, не курящие мы. Батюшка сказывал, мол, трубокуров в аду заставят черти огонь глотать. Грех то великий, смрадом дышать.

— Не скажите, не скажите. Не велик и грех: одну, другую трубочку выкурить, — поручик набил трубку и высек огонь, отчего высветилось его лицо с прямым правильно посаженым носом и лукаво блеснули глаза. — А вы не старой ли веры держитесь? Как–то я сразу и не подумал.

— Да нет, меня родители по новой вере окрестили, но сами, скрывать не стану, правильной веры держатся. Только вы это… — вновь спохватился Зубарев, — не скажите кому… Я это вам так, по дружбе выложил. Другим знать ни к чему.

— Ой, ну что с вами делать будешь, — засмеялся Кураев, — не скажу, никому не скажу. Видно, вас не переделаешь, живите таков, какой есть. Господь таких любит и хранит.

— Каких таких? — не понял Иван.

— А вот каков вы есть. Таким и живите. Прямодушным.

Опять замолчали, и Иван все обдумывал, как относиться к словам поручика, который вроде бы и осуждал, но одновременно по–доброму разговаривал с ним. До этого ему не приходилось так вот близко, накоротке беседовать с кем–то из столичных людей. Кураев был непонятен, непохож на прочих знакомых, чуть задирист, держался с заметным превосходством, часто смеялся над тем, что вовсе не казалось смешным, но именно это и притягивало, заставляло прислушиваться и безоговорочно признавать его превосходство.

— Позвольте дать вам небольшой совет, милостивый государь, — заговорил первым Кураев, — не суйтесь вы в столицу. Не для вас она. Вы ведь по торговой части изволите быть. Так? Вот и торгуйте себе, сколотите приличное состояние, и тогда все будут искать вашей дружбы. А с рудниками связываться я бы, со своей стороны, и совсем не советовал.

— Это еще почему? Вы не первый, кто мне об этом говорит.

— Надо понимать, что неглупый человек говорил, послушались бы его, коль мне не верите. Хорошо, попытаюсь пояснить, что ждет вас в том случае, если даже сумеете найти те самые прииски, получите разрешение на их разработку, выполните все формальности и тому подобное. Во–первых, рудники могут оказаться малодоходными, во–вторых, вас попытаются облапошить ваши компаньоны, и, в-третьих, вас попросту могут убить.

— За что меня убивать? Я никому ничего плохого не сделал.

— Вот таких, как вы, в первую очередь и убивают. Люди, подобные вам, попадают в такие переплеты, что дальнейшая их жизнь и существование становятся сплошным кошмаром. На этот счет мне известно немало примеров.

— Зачем вы все время стараетесь меня запугать? — с нескрываемой обидой спросил Иван дрогнувшим голосом.

— Тьфу! — чуть не вспылил Кураев, но вовремя сдержал себя. — Да больно надо пугать мне вас или кого–то еще! Даю вам дружеский совет и денег за то не прошу. Торгуйте и наживайте капитал. Путь, который вы пытаетесь нащупать, лишь на первый взгляд кажется легким и простым. На самом деле за всем тем стоит риск и немалый.

— Я слыхал, когда государыня наша на трон всходила, то и она, и ближние к ней люди могли головы лишиться, да ведь дело в ее пользу повернулось. Удача ей выпала…

— Вон вы о чем. Но она дочь самого императора Петра Алексеевича. Кому, как ни ей, удача выпасть должна. А люди, гвардия, что ей помощь оказали, народ военный. Им головой рисковать самим Богом уготовлено.

— А если бы не было ей удачи в том деле? — упорно выспрашивал Иван, радуясь возможности поговорить со столичным человеком.

— Абы да кабы, выросли б грибы. В монастырь бы Елизавету Петровну услали, а правили бы нами сейчас немцы да малолетний царевич Иван Антонович.

— Это какой Иван Антонович? Откуда он взялся?

— Поди, не слыхали? Сын Анны Леопольдовны и мужа ее Антона—Ульриха. Ему сейчас годиков десять уже набежало.

— А почему не он наследник, а Петр Федорович, племянник императрицы, объявлен? Или путаю чего?

— Да нет, все верно. Петр Федорович наследником объявлен. Не желает императрица допускать до трона Ивана Антоновича с немчурой, что родней ему доводится.

— Петр Федорович, кажись, ранее также в немецкой земле живал, осторожно возразил Иван. — Он чем лучше будет?

— То не нашего ума дело, милостивый государь, — довольно холодно отозвался Кураев. — Не хватало, чтоб вы еще где–нибудь об этом славить начали. Тогда точно и язык урежут, и на рудники мигом сошлют, и искать их не потребуется, сами они вас сыщут. Забудьте обо всем, что мы тут обсуждали. Если тех моих советов слушать не желаете, то это уже сочтите за приказ от знающего человека.

— Да я чего… я ничего. Зачем мне болтать лишнее себе во вред…

— Вот–вот! Зарекалась кума не распускать языка. Рассветает уже. Будете спать ложиться? А то скоро подъем. Я лично пройдусь чуть. Счастливо оставаться. И помните: мы с вами ни о каких таких вещах тут не говорили, — и поручик, спрятав в карман погасшую трубку, медленно встал с сырой травы и не спеша пошел вдоль реки, вглядываясь в ее противоположный окутанный легким невесомым туманом берег.

Зубарев чуть посидел один, поглядел вслед уходящему офицеру и тяжело вздохнул, понимая, что поручик во многом прав, но что–то необъяснимое толкало его поступать вопреки советам этого человека. Думалось, что сотни и даже тысячи человек ежегодно приезжают в Петербург, ищут и находят там свое счастье, приобретают чины, состояния и ничего, живут. И им, наверняка, советовали сидеть дома, не соваться в иной, незнакомый мир, но ведь не послушались, оставили отчий дом. Так почему и ему, Ивану Зубареву, не рискнуть, не попробовать словить свою удачу? День–деньской проводить в лавке и считать полушки, делать записи в расходной книге — то не для него! Иван еще немного посидел на берегу, смачно зевнул, потянулся и осторожно пробрался обратно в палатку, где устроился меж спящими казаками и быстро уснул.

 

17

Не было более благостного времени для Санкт—Петербурга, нежели начало весны, когда воздух становился нежен, чист и прозрачен. Исчезал лед с каналов, блестела темной волной Нева, по которой начинали сновать еще во время ледохода первые лодки и баркасы, тяжелые купеческие барки, а как только вода чуть прогревалась, вечерами от набережной отчаливали богато украшенные парусники, где у бортов располагались нарядные дамы и кавалеры, а меж них сидели музыканты, повара, слуги и служанки. Все, не сговариваясь, плыли в сторону северо–западной окраины Васильевского острова с песнями, шумом, визгом, хлопаньем пробок шампанского, тявканьем домашних мопсиков и, благополучно достигнув незаселенных окраин, столь же шумно выгружались на берег, с обязательным перенесением дам на руках бредущими по колено в воде кавалерами, и… веселье начиналось. Разжигались костры, вынимались из корзинок припасы, на бугорке рассаживались музыканты, дамы поправляли тронутые легким ветерком прически, обменивались друг с другом лукавыми взглядами, и все ждали прихода ночных сумерек. Постепенно серело, темнело, люди и предметы утрачивали резкость очертаний, и лишь бледные пятна женских платьев и темные камзолы мужских одежд то выступали из ночи, приближались к кострам, то уплывали в сторону столь же темных и размытых зарослей березняка и осинника, которые издали казались сказочными чащобами, а при приближении встречали нежным шепотком неспящей листвы, мягкой травы и аукающими звуками томных голосов.

Белые ночи, это романтичное и невесомое время, пьянили незримыми соками любовной увлеченности всех петербуржцев, и не было, казалось, ни одного человека, кто не поддался бы их чудному обаянию, не наговорил соседке или случайной попутчице глупых и малопонятных слов, не одарил улыбкой, чувственным прикосновением, горящим взглядом. Бурлила горячая кровь неженатых молодых людей, браво топорщились усы завзятых гвардейских холостяков и сердцеедов, щурились сквозь лорнеты солидные отцы семейств, проезжая в колясках по Невскому, подмигивали и кивали бегущим по делам молоденьким служанкам и торговкам пританцовывающие на перекрестках будочники. Белые ночи захлестывали столицу неуемным весельем и гулянием, и весь город пребывал две или три недели слегка нетрезвый, забывая счет часам, делам; и даже купцы закрывали свои лавки, боясь, что приказчики, подверженные всеобщему чувству любви и веселья, наделают неумышленных растрат, не доглядят, зазевавшись, за вверенным им товаром. Добрели полицейские и околоточные, сокращалось число воров и пьяниц, доставляемых в участки. Петербург наполнялся невесть откуда взявшимися молодыми людьми с красными от недосыпа глазами, блуждающими бессмысленными взглядами. Они куда–то спешили, мчались в развевающихся полузастегнутых кафтанах с увядшими букетами цветов в руках. Опьяненные весной кавалеры бесцельно бродили по городу, ловили каждое колыхание занавески на соседнем окне, улыбались, кланялись, увидев сквозь мутное стекло чей–то профиль или мелькнувший льняной локон, интересовались у слуг, что за барыня проживает в том доме, строчили глупые записки, ждали часами ответа и, дождавшись его, убегали счастливые, чтоб назавтра вновь появиться на том самом месте и опять подпрыгивать и подавать красноречивые сигналы у занавешенного окна.

Белые ночи были тем отрадным временем, что полагалось в качестве вознаграждения пережившим неуютную зиму петербуржцам, вылезающим на Божий свет из жарко натопленных покоев и каморок, чтоб подставить лицо нежному морскому ветерку, игриво треплющему, оглаживающему кожу и старого боевого генерала, и юного щеголя, и колодника, застывшего с лопатой в руках над прокапываемой им канавой — всем доставалось и хватало весенней неги и щедрого тепла, накатившего с моря, несущего с собой неуловимый запах иных стран, зовущего в дорогу, в поездку, на простор…

Начиналась в это самое время суета и в покоях императрицы. Шли приготовления к летнему выезду в Царское Село. Убирались в чуланы зимние платья, шились новые легкие и полупрозрачные наряды, чтоб пленять и удивлять придворных дам и иностранных дипломатов, которые вслед за царским двором готовились ринуться в загородные имения. Незатихающая суета стояла во всех петербургских домах. Так рой пчел приходит в возбуждение перед тем, как вылететь, вырваться в солнечный, расцвеченный радужными красками летний день и ринуться следом за маткой на поиски нового жилища, возбужденно гудя и ввинчиваясь в мягкий, липкий воздух.

Елизавета Петровна стояла у большого зеркала, окруженная многочисленными фрейлинами, восхищенно глядящими на нее и восторженно причмокивающими яркими, сочными губками. Шла обязательная перед выездом в Царское Село примерка новых платьев, и к государыне на этот случай допускались все ее ближние дамы, чтоб они могли видеть, какой покрой и цвет ныне в моде, пришелся по душе императрице и соответственно затем шить себе подобное в подражание и почитание великодержавной правительницы, которая прежде всего была женщиной, наделенной чудной фигурой и обаянием, желающей нравиться мужчинам и всем подданным. А уже с нарядов придворных фрейлин кроились и шились платья прочих столичных дам, что не могли даже мечтать быть допущенными во внутренние покои государыни, но не хотели хоть в чем–то отступать и отличаться от новой моды и, как государственную тайну, передавали узнанное шепотком, забежавшим к ним ненадолго знакомым, желающим осведомиться о длине и цвете платьев нынешнего сезона, и о том, в чем была вчера императрица и какая лента опоясывала ее, был ли разрез на рукаве, и какого размера и цвета банты должны помещаться на плечиках или груди, приспущены или забраны должны быть складки на шлейфе, обнажены ли локти…

Все эти сладостные сборы, приготовления окончательно кружили головы столичным дамам, их мужьям, возлюбленным, и все надолго забывали о войнах, государственных делах. Главное, что сумели пережить еще одну, как всегда трудную и студеную, зиму, окунулись с головой в новые хлопоты, а значит, жизнь продолжается, идет, бурлит, плещется, и каждый новый день несет радость, негу и усладу душе. И жизнь, ни с чем не сравнимая, чудная жизнь шла, кипела на столичных улицах, а вслед за столицей оживала, просыпалась и вся огромная страна, называемая Россией. И главным механизмом, тонким и сложным, легко ранимым и непредсказуемым, закручивающим весь тяжелый и плохо отлаженный быт и устройство великой страны, оставался царский двор.

Экипаж императрицы, запряженный шестерней подобранных в масть гнедых лошадей, промчался по петербуржским улицам, громыхая на булыжных мостовых и, чуть наклонившись на повороте, выскочил на прямую наезженную дорогу в Царское Село. Императрица сидела, слегка откинувшись на розовые атласные подушки лицом по ходу, а напротив нее, полуобернувшись, расположился Алексей Григорьевич Разумовский, положивший одну руку на кожаную подушку, а второй сжимал костяной набалдашник тонкой, оправленной в серебро трости. Следом за ними, по краю дороги, скакали гайдуки в темно–красных кафтанах, казавшихся издали бутонами распустившихся невиданных цветов на фоне редкого зеленеющего леса. Еще дальше покачивались экипажи, кареты и рыдваны камер–лакеев, гоффурьеров, камер–пажей и просто близких к императрице людей, кому предложено было ехать в летнюю резиденцию вместе с двором.

— Экипажей с полста наберется, — указал тростью Алексей Григорьевич, на тот год, кажись, поменьше выезжало.

— Да кто их считать станет, — обернулась назад Елизавета Петровна, счастливо улыбаясь, — скажу, так весь Петербург поедет. Не посмеют ослушаться.

— Поедут, куда им деваться, — согласился граф. По его слегка побледневшему лицу государыня моментально отметила, что ее спутнику сегодня нездоровится.

— Ты, Алешенька, случаем не хвораешь? — встревожилась императрица.

— Мутит чего–то, — поморщился он, — квас ненастоявшийся перед дорогой попил, оно и сказывается.

— Вечно ты пьешь, чего попало, не спросясь. Остановить, может?

— Пройдет, — отмахнулся Алексей Григорьевич и, вздохнув, сделал вид, что внимательно вглядывается в растянувшийся поезд их свиты, чтоб избежать очередных наставлений, на которые государыня оказывалась обычно чересчур щедра, относясь к нему словно к ребенку, все замечая, указывая, советуя, опекая.

Граф уже более десяти лет жил рядом с императрицей, которая все это время продолжала его безумно любить, что, впрочем, не мешало ей бросать многозначительные взгляды на изредка появляющихся при дворе молодых кавалергардов или иных рослых и плечистых офицеров, которых старательно тащила и приглашала на балы, маскарады Марфа Егоровна Шувалова. Она же не упускала случая, намекнуть графу Алексею Григорьевичу на его происхождение и полную зависимость от расположения императрицы. Но та, слава Господу, даже в изредка случавшихся размолвках и ссорах, не позволяла унизить или оскорбить любимца, и чем дальше, тем более тепло и дружественно относилась к нему, покровительствуя во всем.

Алексей Григорьевич, познавший в детстве нужду и насмешки, платил ей добром, ничего не скрывал, ни разу не попросил себе даже малой деревеньки или имения, отказывался от чинов, но вынужден был принимать их, чтоб не огорчать ее, государыню. Даже про себя он не смел назвать ее "Лизой", а тем более вслух, хоть наедине, хоть при людях обращался неизменно "Ваше величество" или, в крайнем случае, "матушка–государыня".

Когда ему был подарен великолепный Аничков дворец, он почти год не решался въехать туда и, не представляя, как разместится и обустроится в сем великолепии, продолжал занимать небольшую комнату напротив спальни государыни. И лишь когда она не на шутку рассердилась, пообещала продать Аничков на торгах, одумался, переехал. Но комнатку напротив спальни императрицы оставил за собой и при малейшей возможности, сославшись на поздний час или нездоровье, оставался ночевать в ней, вдыхая и радуясь знакомому привычному аромату давней своей обители. Нет, он не был ханжой, который бы создавал видимость нежелания принять щедрый дар, несоразмерный своему положению. Граф хорошо понимал цену собственной персоны, и все его естество противилось подаркам императрицы. Как простой человек, он с радостью бы служил в чине подполковника или занял под жилье дом в пять–семь комнат. Но осознавать себя генерал–фельдмаршалом и проживать более чем в полусотне роскошных апартаментов… не мог. То был не каприз и не лицемерие. Ему вполне доставало любви Ее, государыни, приветливого взгляда, ласковых слов и регулярных ежедневных встреч с Ней, любимой женщиной, которая одновременно была для него и Государыней, и Матерью, и Божеством.

Ощущать себя единым целым с императрицей стало для графа Алексея Григорьевича столь же естественным, как каждый день смотреть в окно, видеть восход солнца. День, прожитый без Нее, он считал потерянным для себя и грустил, мучился, сдерживал внутри безудержно рвущуюся наружу ревность. Может, потому и предпочел всем остальным окружающим государыню сановникам именно графа Бестужева—Рюмина, выказывая ему во всем симпатию и поддержку, что тот был достаточно стар и небольшой охотник до женского пола. Не таковы братья Шуваловы, которые и моложе канцлера и ретивее, прорвались к царскому трону втроем, как тати ночные, и все им мало, до наград охочи, лезут во все дела, подталкивают сродников, садят на должности, и, не ровен час, окажутся на самом верху, будут толковать Сенату законы и слать собственные указы.

Когда императрица занемогла в последнюю зиму, по дворцу пополз слух, будто бы Шуваловы приготовили письмо для ее последней подписи, по которому им быть регентами при наследнике Петре Федоровиче из–за неопытности того в делах государственных. Болтали и другое, что хотят братья Шуваловы в случае смерти императрицы освободить из Холмогор Ивана Антоновича, который без них править государством никак не сможет. Но сам граф Алексей Григорьевич мало верил подобным слухам, зная о всеобщей нелюбви к братьям Шуваловым. В любом случае канцлер Бестужев—Рюмин оставался ему лично ближе и понятнее. И единственный человек, кого Шуваловы опасались и даже побаивались, был именно канцлер Алексей Петрович. Понимала это и государыня, скорее всего, женским чутьем и прощала Бестужеву многие грехи и грешочки, в чем–то даже потворствовала ему, доверив всю внешнюю политику, контроль за раскладом сил меж соседними государствами.

Что мог предложить в этой сложной партии он, Алексей Разумовский? За что выступить, за кого ратовать? Главное, что было в его силах, он любил и берег государыню, и не особо вмешивался в дворцовые игры, храня верность и преданность Ей, единственной женщине его сердца. И Она хранила ответную верность, сколько могла, сознавая важность и значимость их дружбы — чувства, которое переживет их и останется для многих непонятным, невозможным, поскольку подобное единение весьма редко случается в дворцовых покоях между царственной женщиной и обожающим ее мужчиной…

При въезде в Царское Село их уже ждали в колясках и верхами выехавшие накануне камер–юнкеры, поскакали впереди экипажа государыни, а некоторые ехали следом, оглядываясь на едущий сзади царский поезд, радуясь в преддверии летних развлечений, балов и гуляний, которым предавался весь двор вплоть до Великого Спаса, когда созревали румяные яблоки и утомленные продолжительным отдыхом дамы и кавалеры начинали поодиночке и группами отбывать в собственные загородные имения для ревизий за уборкой урожая, приготовлений к следующей зиме и возвращения на Покровские холода в столицу.

Старики не могли припомнить более щедрых и обильных праздниками и гуляньями времен и сдержанно журили молодежь за ветреность, втайне завидуя им и радуясь тому веселью, которого самим не пришлось пережить при ранешных суровых государях. А что еще оставалось старикам, как ни радоваться, глядя на спешащих к царскому двору своих детей, которым выпало счастье жить в столь блистательный и счастливый век?! Век государыни Елизаветы Петровны, отменившей столь обычную некогда смертную казнь, живущей более десяти лет в мире со всем светом, позволившей российскому народу вздохнуть широко и свободно. И, казалось, ничто не могло огорчить всегда приветливо улыбающееся лицо императрицы, любимой своим народом за добрый нрав и открытость. И мало кто знал, мог догадаться, что происходило у нее в душе, стоило ей остаться одной и глянуть на свое изображение в зеркале: сзади, из темноты, выплывало личико младенца, обрамленное белыми, льняными завитушками волос. Он являлся к ней на протяжении последних лет с тех самых пор, как она стала императрицей. То был лик царственного Иоанна Антоновича, единственного человека, которого она боялась в своей жизни…

 

18

Граф священной Римской империи, он же канцлер российский Алексей Петрович Бестужев—Рюмин, откинувшись в старом, доставшемся еще от отца кресле, внимательно вчитывался в донесение своего агента из Франции. В нем сообщалось о недавнем сражении на далеких берегах Америки, где французы пытались отбить у англичан какой–то небольшой форт, но потерпели крупную неудачу, и многие из них были взяты в плен. Теперь, сообщал агент, король Людовик XV взбешен и готовит отправку на американское побережье нескольких кораблей с вновь набранными матросами и солдатами. И хотя это сообщение не касалось непосредственно русских дел, но Бестужев удовлетворенно хмыкнул и потер руки, в душе порадовавшись за англичан. Нет, не зря он, как опытный игрок, сделал ставку именно на них, великих моряков и открывателей новых земель. Что–то подсказывало ему, что от Франции Россия еще получит ядовитую пилюлю, которая скажется на общем здоровье страны, повлечет беспорядки и растление умов. Он, как большинство людей его возраста, живших с юных лет в государственных заботах, был до мозга костей консервативен и страшился малейших перемен и изменений в законах, любых нововведений, ведущих к смене ориентиров.

"Стар я новым танцам учиться", — часто говорил он близким знакомым, среди которых попадались и горячие головы, мечтавшие бог весть о чем.

А Франция с ее галантными манерами, ловкостью и сноровистостью могла вскружить голову любому. Особенно императрице, которая долго не хотела верить словам первого придворного льстеца и интриганта Лестока, что помог ей в свое время занять царский трон. И что с того, что помог? Свою собственную выгоду блюл тот французишка. И своего любезного короля. Не он, так другой бы нашелся помощничек. Они думали, что потом до скончания века Россия станет для них угодливо двери распахивать, льготы на торговлю даст, хлеб за полцены продавать станет. Не вышло! Скольких трудов ему, Алексею Бестужеву, стоило убедить императрицу в лживости и двурушничестве любимого ей медика Лестока. Как она тогда сказала? Мол, тот Лесток, если бы захотел, то мог отравить всех ее подданных одной ложкой яда… А разве он не свершил того? Только яд, им припасенный, был медленный и глазом не видимый: чепчики, кружева, газетки модные, романы про чувственную любовь. Это ли не яд? Разве не видно невооруженным взглядом, как буквально у него на глазах произошла перемена в нравах и обычаях семейных. Бестужев едва ли не первый в России уловил вред от французских воззрений и мечтаний. Ничего доброго то дать не может, и попомнят еще его, когда кровавой отрыжкой галантность французская для всей страны икнется…

Другое дело Англия, где подобные непристойности не принимаются ни двором, ни вельможами, ни людом простым. Там все стоит и делается нерушимо, без особых претензий на моду и сиюминутную выгоду. Взять хотя бы британскую факторию в самом Петербурге, что на берегу Невы обустроилась, прочно корнями в российскую столицу вросла. Живут в ней богатые купцы, торговые люди, негоцианты. Чинно и в довольстве живут, нравственность и нерушимую семейную крепость блюдут неукоснительно. Вечерами по берегу Невы прогуливаются, друг с дружкой раскланиваются. Не увидишь кого из них на балу без жены с молодой девицей, что за французиками завсегда водится. Уже за одно это стоит англичан уважать и от прочих народов отличать. Эти, коль слово дадут, то умрут, а сдержат, выполнят, как уговорились. Вот бы нашим российским дворянам с них пример брать! Да куда там… Пообещал и забыл! Чисто французская привычка русским обычаем стала. И чем дальше, тем горше смотреть на падение нравов…

Алексей Петрович горестно вздохнул и покачал головой, прислушался к шагам, доносившимся из глубины дома. Должно быть, жена, Анна Ивановна, собиралась куда–то ехать и торопливо сновала по комнатам. Не сказать, чтоб они счастливо прожили долгие годы, но меж ними стояло самое главное, необходимое для совместного существования чувство — уважение. Сейчас уже поздно говорить о любви и перестраивать жизнь по иному, но он всегда ценил жену за сдержанность, острый ум и верность. Уж ему–то, содержавшему сеть агентов по всем европейским странам, ничего не стоило приставить соглядая и к ней. Но граф верил супруге и, к тому же, не желал подвергать себя неожиданностям на склоне лет.

Шаги раздались ближе, а затем и осторожный стук в дверь подтвердил, что это действительно была Анна Ивановна, ее стук ни с чьим не спутаешь.

— Да, — ответил негромко граф и тяжело поднялся с кресла. Дверь наполовину приоткрылась, и белокурая, но уже с заметной сединой, голова супруги показалась в проеме.

— Входи, входи, Аннушка, — протянул он к ней руку.

— Я ненадолго… Прокатиться хочу с Таисией… А то что–то, — она сделала неуловимое движение рукой в воздухе, — голова… того, — и чуть улыбнулась. — Может, с нами, а? Граф?

— Не-е… — поморщился Алексей Петрович, — ты же знаешь, не терплю пустых прогулок. Давайте без меня. К тому же Михаила жду. Прислал записку, обещал быть после полудня.

— Твой брат в городе? — брови Анны Ивановны взлетели вверх, и чуть заметный акцент послышался в голосе. Она была из обрусевшей немецкой семьи и русский считала родным языком, но, когда волновалась, акцент давал себя знать. Михаила Петровича Бестужева—Рюмина, его старшего брата, что большую часть жизни прожил, состоя на дипломатической службе, за границей, видела редко и вроде как побаивалась.

— Неделя пошла, как вернулся из Вены.

— Чего же не приходил? Болен? Или…

— Вот именно, угадала: "или". Дела. Ты же знаешь нашего брата–крючкотвора, все по кабинетам заседаем, на что иное времени не остается.

— Это ты–то, Алексей Петрович, крючкотвор? Знаю я тебя, — и она залилась смехом, чуть погрозив пальчиком. — В Царское село не собираешься?

— А чего там делать? С Алешкой Разумовским в картишки резаться? Он мне и здесь, в столице, надоел.

— Значит, будешь отдыхать пока?

— И канцлер имеет право на отдых, особенно, когда жена покидает дом.

— Смотрите тут, не шалите без меня, — Анна Ивановна сделала шаг и коснулась сухими губами его щеки, отстранилась, прижала пальцы к губам, Фи! Не брит! Совсем как мужик, скоро бородой зарастешь.

— А я и есть мужик, — сверкнул глазами граф Алексей Петрович и потянул было жену к себе, но та вырвалась, выскочила из комнаты и уже оттуда крикнула:

— Хоть бы любовницу себе завел, граф, — и стук каблучков еще какое–то время доносился из коридора, потом хлопнула входная дверь, и все смолкло.

Граф любил именно эти послеобеденные часы, когда Анна Ивановна обычно уезжала куда–нибудь из дома, и он оставался практически один, если не считать вышколенных слуг, затаившихся в своих комнатках. Сын Андрей службу оставил, детей собственных не имел, жил за счет отца, но отдельно, снимая квартиру на Мойке, в родительский дом заглядывал редко, по большим праздникам, к тому же в последние годы отношения меж ними вдруг неожиданно обострились, лишний раз не наведается. А потому Алексей Петрович знал, что его никто не потревожит и можно спокойно, в тишине, обдумывать непростую игру канцлера великой страны.

Прошло более часа, а он все так и сидел в старом потертом кресле, чуть прикрыв глаза, когда услышал, как к дому подъехала карета. Выглянул в окно и безошибочно узнал грузную фигуру Михаила, уверенно направляющуюся к парадному входу. Алексей Петрович лишь сейчас хватился, что он до сих пор не переодет, в шлафроке, быстро позвонил в колокольчик и крикнул моментально явившемуся лакею:

— Одеваться! Быстро!

Когда камердинер, растворив обе половинки двери, громко объявил:

— Его сиятельство, граф Михаил Петрович Бестужев—Рюмин, — канцлер был уже облачен в нарядный камзол и широко шагнул вперед, раскинув руки.

— Иноземный дух от тебя так и веет, — проговорил, когда обнялись. Затем чуть отстранился от него, продолжая держать за плечи, внимательно всматриваясь в глаза, оценивающе и придирчиво разглядывая брата.

— Зато от тебя плесенью несет, — парировал Михаил Петрович, сморщив большой, бестужевский, нос с едва заметной горбинкой. — Все сидишь как мышь в норе и на свет не вылазишь?

— Должен кто–то и в норе сидеть до поры до времени, не всем по заграницам ездить.

— Ладно, ладно, не ерепенься… Рассказывай, как живешь. Шуваловы не очень докучают?

— Не без этого… Сила у них в руках.

— Знаю я, что у них в руках, — криво усмехнулся Михаил Петрович, — вся Вена только о том и говорит, что императрица фавор иной имеет. Правильно говорю? Ванька Шувалов в гору пошел? Верно?

— А чего ему не пойти? Молодой, ловкий, и сорока еще нет.

— Да–а–а… Нам бы с тобой его годики. А? Мы бы им показали!

— С чем приехал, лучше скажи. Мария—Терезия шуры–муры за нашей спиной не затевает? С Фридрихом не перешептывается?

— О чем ты, Алексей, ни–ни… И слышать о нем не желает. Зато из Парижа зачастили людишки разные. Чего–то готовят.

— Знамо дело, чего против нас может Людовик готовить: турка поднять, расшевелить, татар крымских, а сами меж тем тихонько в Черное море корабли шлют, фарватер меряют.

— И об этом знаешь? — удивился Бестужев–старший.

— А то как, не зря хлеб жую и к государыне на доклады хожу. Кое–что известно. Но более других меня Фридрих беспокоит, хитрая бестия. Он хоть и шлет к императрице любезные письма, но замышляет себе кусок пожирнее оттяпать…

— На Саксонию нацелился, — вставил слово Михаил Петрович.

— Верно, верно. А потом и Марии—Терезии не поздоровится, а там уже и наш черед придет. Попридержать его надо, как думаешь?

— Не мешало бы, но ведь он нас не послушается, как я думаю. Не будет разрешения спрашивать. Наши земли он не трогает, армию против него не пошлешь, а то знаешь, сколь шуму будет…

— Главное, государыне объяснить, что он за фрукт, Фридрих этот.

— Кто мешает? Поди, при дворе каждый день бываешь.

— Каждый–то каждый, да только у государыни нашей, как тебе известно, то головка бо–бо, то собачка любимая подохнет, то… — канцлер безнадежно махнул рукой, отвернулся, подошел к письменному столу, взял табакерку, осторожно отсыпал на ноготь большого пальца небольшую порцию табака, нюхнул, блаженно закатил под лоб глаза. — Не желаешь? — спросил брата.

— Отвык, прости, а вот трубочку закурю, — Михаил Петрович вынул из бокового кармана трубку с прямым мундштуком, — вели огня подать.

Хозяин дома негромко звякнул колокольчиком, и тут же возник лакей, держа в левой руке зажженную свечу, с поклоном подал ее старшему Бестужеву и молча удалился.

— Как тебе удается их в страхе держать? — удивился Михаил Петрович, прикуривая от свечи. — А у меня что ни лакей, то пьяница или бабник, не доорешься иной раз….

— Каков господин, таков и слуга, — улыбнулся глазами Алексей Петрович, — али не знал?

— Но–но, ты мне это брось, не озорничай. Жалею пороть их, вот и творят, что в голову взбредет.

— И я не порю, а сразу в рекруты — и весь сказ.

— Как Андрей твой? — поинтересовался старший Бестужев.

— Лучше не спрашивай. Все то же, толку никакого. Его вот в рекруты не сдашь, сорт не тот. Тебе ладно бездетному жить, а мне… Как старшего схоронил, то думал Андрюшка первым помощником станет, да все без пользы. Денег который год ему на руки не даю.

— И об этом слышал, — обмолвился Михаил Петрович со вздохом. — Не та нынче молодежь пошла.

— Не говори. Размазня! Погляжу еще малость, да и в монастырь направлю. Пущай до конца дней в волосянице походит, с кваса на хлеб перебиваясь.

— Не трави душу, не поможет. Давай–ка о делах потолкуем. Есть у меня задумка одна, как императрице глаза на Фридриха и его проказы открыть. Рассказать?

— Конечно, — оживился Алексей Петрович, — почему сразу с этого не начал? Говори, рассказывай…

— Да особо не о чем и говорить. Мыслишка одна у меня вертится, а как к ней ноги приделать, и не знаю. Семейство все еще там, в Холмогорах, неопределенно взмахнул он рукой.

— Что это ты про них вспомнил? — моментально насторожился Бестужев–младший. — Лучше из головы выкинь, забудь о семействе том, а то и до греха недалече.

— Царевич верно уже в возраст вошел, — не слушая брата, продолжал Михаил Петрович, — а слышал я, будто Фридрих им, ох, как интересуется.

— Надо думать, — прошелся по комнате граф Алексей Петрович и, бесшумно приоткрыв дверь, глянул в коридор, но там никого не было.

— Не доверяешь слугам? — проводил его взглядом Михаил Петрович.

— А ты, можно подумать, кому–то доверяешь? Особенно, когда речь о собственной голове идет. Доверяй, да проверяй.

— Правильно делаешь, дело нешуточное. Слыхал я от верного человека, будто король желал бы при своем дворе нашего высокого узника держать. Понимаешь, о чем я?

— Как не понять, не совсем пока ум потерял. Не по зубам ему этот кусок окажется. От Петербурга до Холмогор курьер туда и обратно почти за две недели оборачивается. А из Пруссии? Глупости это все.

— Может, и глупости, но только мог бы и ты, братец, свой интерес в этом щекотливом деле поиметь.

— Это как? — глаза Бестужева–младшего неожиданно зажглись, и он подошел вплотную к старшему брату, ухватил его за пуговицу на кафтане, потянул к себе, прошептал с придыханием. — Знаешь ли ты, что я тебя по долгу службы должен сейчас к Алексашке Шувалову в Тайную канцелярию отправить? Не мальчик, поди, должен понимать, о чем речь ведешь.

— Да послушай ты! Знаю, о чем говорю. Фридрих — мужик упрямый: чего задумает, то обязательно исполнит. Будет руки тянуть к Ивану Антоновичу пренепременно…

— Отрубим те ручонки, с корнем отрубим, — жестко произнес Алексей Петрович, выпуская из пальцев пуговицу на кафтане у брата и отходя в сторону.

— Ишь, Аника–воин, раздухарился! Ты мне дашь до конца договорить, а то ведь пойду, мое дело сторона, я тут никаких выгод иметь не буду.

Алексей Петрович понял, что перегнул палку, и, достав из–за обшлага платок, промокнул покрывшийся испариной лоб, прошел к любимому креслу и сел в него, пожевал нижнюю губу, что–то обдумывая, глянул на брата, который терпеливо ждал и, успокоившись, проговорил:

— Давай, сказывай, какую каверзу задумал. Перебивать более не стану.

— Давно бы так, а то: "Тайная канцелярия", "руки под корень". Тебе бы не канцлером служить, а в сыск податься…

— Сам знаю, где служить, — не выдержал младший Бестужев, вновь перебивая брата, — ты о деле сказывай.

— Хорошо, давай о деле. Слушай. Думаю я про Фридриха, и по всем статьям выходит, что будет он своего человека в Холмогоры засылать, чтоб узнать, что да к чему, подходы нащупать. А потом, как все вызнает, то может и экспедицию на захват царевича направить. Ты представляешь, что тогда твориться в Европе начнет, когда законный наследник российского престола в приживалках у прусского короля окажется?! Такой тарарам поднимется, чертям плохо станет, вся Европа закачается, и все, что мы с тобой столько лет создавали, склеивали, мигом развалится.

— Чего предлагаешь? — вновь поторопил его Алексей Петрович. — Что будет, когда царевича выкрадут, то я и сам сообразить могу. Давно уж императрице толкую, что надо его поближе к столице перевести, в Петропавловскую или иную крепость, чтоб завсегда под рукой иметь. Надобно еще разок с ней поговорить о том.

— Не спеши, не спеши, дай доскажу, — остановил его Бестужев–старший. В том моя задумка и заключается, что под Холмогорами чужого человека легче словить, нежели он в Петербурге крутиться будет. То нам с тобой как раз и на руку. Но мало того, надо бы Фридриху такую приманку подсунуть, чтоб заглотил он ее и не заметил, как веревочка к нам в руки прямиком тянется. Дошло теперь?

— Пока нет, — мигнув, честно признался Алексей Петрович и опять полез в табакерку, раздувая ноздри.

— Человек нужен шустрый, чтоб король поверил ему. Мне думается, что будет он искать для этих целей кого из наших, из русских…

— Так, так, так… — до Алексея Петровича начал доходить замысел брата, и он громко чихнул, вытер покрасневший нос и выкинул вперед указательный палец, — а ведь ты прав, корова тебя забодай. Сто раз прав! Как же я сам до того не додумался?! Ну, Мишка, ну, бестия! Научился–таки всяким штучкам заграничным, молодец.

Михаил Петрович чуть улыбнулся на похвалу и, вновь набив свою трубку, взялся за горящую свечу, и, пустив к высокому потолку облачко дыма, начал рассуждать вслух:

— Ко всякому человеку король не обратится. Дворяне или наш брат, из дипломатов, отпадают сразу. Солдаты, черный люд тоже. Тут нужен человек неглупый и изворотливый, с хитринкой. Можно кого из купцов, но все они в подобных делах ни уха, ни рыла не понимают, проболтаться могут, да и кишка тонка у них, трусоваты. Офицер не всякий на нарушение присяги согласится…

— За хороший куш могут и мать родную заложить, — не преминул вставить свое слово Алексей Петрович, — всяких видел.

— А нам с тобой зачем такие люди? Коль ты его купил, то значит, и король перекупить сможет. Об этом подумай. Нет, особый человек нужен. Такого сорта как… — он пощелкал пальцами.

— Из разбойников, — подсказал Алексей Петрович.

— Вроде того, но душегуб — он только все дело испортить может.

— Понял, понял. Надо хорошенько обдумать все и человека подобрать особенного, правильно говоришь. Может, из тысячи один подойдет. Но ты, Михаил, забудь о нашем разговоре, и чтоб ни одна душа о том не знала.

— Как скажешь. Ты у нас в канцлерах ходишь, командуй.

— Да никак обиделся? Зря, братец, зря. Для твоей же пользы советую, добра желаю. Забудь нашу беседу. И, упаси Господи, не заикнись кому про семейство то. Слышишь?

— Как не слышать, — вздохнул Михаил Петрович, — пойду я, однако…

По всему было видно, что он обиделся на брата, который ухватился за его подсказку спровоцировать прусского короля, а теперь сам будет заниматься этим делом, и, в случае благоприятного исхода, все лавры достанутся ему одному. С другой стороны, он прав, игра опасная, тонкая, недолго и шею сломать. Михаил Петрович направился к дверям, но брат забежал вперед, удержал.

— А по рюмочке? За приезд. Сейчас распоряжусь…

— Извини, Алексей, время вышло, спешу на другую встречу, — Михаил Петрович бросил взгляд на большие напольные часы в углу кабинета, — пора.

— Погоди еще минутку. Теперь у меня вопрос есть. И тоже непростой. Какие дела у тебя с масонами? Донесли мне, будто бы ты в ложу к ним вхож. Али не так?

Бестужев–старший дернулся, словно чем острым в спину кольнули, слегка побледнел, крутанул головой.

— Ну, не ожидал! Честно признаюсь, не ожидал. Научились вы тут кой–чему, шустро работаете.

— Да уж как можем в землю рожей. Не все ведь щи лаптем хлебать. Пост у меня таков, обо всем знать положено. А я и не удивился, когда проведал про ложу ту. Любишь ты сызмальства тайны разные, ужом сквозь самую малую щелку пролезть, проползти, — он сделал волнообразное движение рукой и хитро сощурился. — Расскажи мне как брату, а не как канцлеру, пока не поздно. Вы у меня, как муравьи на ладошке, все на виду.

— Чего ж говорить, когда и так обо всем знаешь, — Михаил Петрович полез в карман за погасшей трубкой, сунул ее в рот, пососал и, решившись на что–то, твердо ответил, — нет, Алешенька, прости меня, но то вопрос мой личный, до государственных дел касательства не имеет. Ничего тебе рассказывать не стану. Слово дал.

Алексей Петрович отошел в сторону от брата, не сводя с него настороженного взгляда, понял: не скажет. Хоть пытай, толку не будет. Их порода, бестужевская, тверда, как кремень. Лучше действовать добром, лестью, но силой ничего не добиться, и переменил тон:

— Не серчай на меня, Мишенька, не держи обиды. Хорошо, что мне о том известно стало, а не тому же Шувалову. Тайных обществ на Руси издавна не любили, не мне тебе говорить, сам знаешь. Но ведь и я не без умысла спрашиваю про ложу, свел бы ты меня с нужными людьми.

— Зачем они тебе? — хмуро спросил Михаил Петрович, недоверчиво оглядывая брата. — Туда первого встречного не принимают.

— А я разве первый встречный? Брат твой, как–никак, чин немалый имею. Замолвишь словечко? — елейным голосом заговорил Алексей Петрович с братом, зная, что только так можно убедить его.

— Не шутишь? Я, конечно, спрошу, но дело серьезное. Клятву давать придется. Опять же не скрывать ничего от собратьев… Гляди… Подумал бы сперва.

— Чего думать? Каждый день только этим и занят: все думаю да думаю. Введи в ложу.

— Хорошо, спрошу о тебе, но теперь уж ты мне слово дай, что дальше этого кабинета разговор наш не пойдет.

Алексей Петрович неожиданно визгливо засмеялся, пробежался из конца в конец просторного кабинета и шутовски, с насмешкой ответил:

— А вот тут ты мне приказать не можешь! Нет у тебя такой власти, чтоб российскому канцлеру приказы отдавать! Нет и все тут. — Потом посерьезнел и, переменив тон, добавил. — Никаких слов тебе давать не стану, но тайны хранить умею. И свои, и чужие. Жду тебя в конце недели в это же время, а пока прощай. И у меня дела имеются, — и с полупоклоном открыл перед братом дверь кабинета, и долго смотрел ему вслед, как тот, чуть сутулясь, опустив плечи, не оглядываясь, шел по полутемному коридору.

 

19

Большое и красивое село Холмогоры, что раскинулось по берегу Северной Двины, неподалеку от славного города Архангельска, в последние годы оказалось как бы отделенным от внешнего мира: на всех подъездах к нему стояли крепкие заставы и заворачивали случайных путников, предварительно занося их имена и прозвания в специальную книгу. Если там оказывались фамилии иностранных путешественников, которые к тому же не могли объяснить причину своего появления в столь глухих местах, то сведения о них через несколько дней уже оказывались в сумрачном кабинете графа Алексея Петровича Бестужева—Рюмина. Но подобное случалось редко, и канцлер знал наперечет всех иностранцев, что пытались пробраться незаметно в дальние Холмогоры. А интерес к сему скромному селу проявляли практически все соседи и особенно недруги Российской империи.

Дело в том, что с июля 1744 года в Холмогорах помещалось несчастное семейство младенца–императора Ивана Антоновича вместе с членами его семьи из Брауншвейгской фамилии. Там жили мать свергнутого императора Анна Леопольдовна, его сестры Екатерина и рожденная в ссылке Елизавета, братья Петр и Алексей, появившиеся на свет уже в заключении и ни разу в жизни не видавшие старшего, царственного своего брата. В марте 1746 года, после рождения сына Алексея, мать их, Анна Леопольдовна, скоропостижно скончалась; и все четверо детей остались с отцом Антоном—Ульрихом, который вообще никогда не претендовал на русский или какой–либо другой престол. Охраняли пленников полторы сотни солдат во главе с двумя полковниками.

При Иване Антоновиче жил, ни минуты не спуская с него глаз, майор Миллер. Командовал караульной ротой полковник Вындомский, но майор мог и не выполнить его приказ, если не считал нужным. Те пять последних лет, что Миллер провел с глазу на глаз с принцем Иваном Антоновичем, были самыми ужасными в его жизни. Вместе с майором жила и его жена, которой так же отводилось лишь четверть часа на прогулки в закрытом дворике, и то, когда он убедится, что узник крепко спит. При том строжайше запрещалось выходить за стены крепости. Миллер не мог даже мечтать сходить с женой даже в гости к сослуживцам, а уж о приеме у себя кого–либо, то и совсем было из области несбыточных фантазий. Никто из солдат никогда не видел в лицо самого принца, а на непредвиденный случай в специальном ларчике хранилась стальная маска с прорезями для глаз, рта и носа, застегивающаяся на крепкий замок. Согласно особой инструкции, майор Миллер должен был, не взирая на опасность для собственной жизни, охранять жизнь пленного царевича от любых посягательств. В крайнем случае, умереть вместе с ним, но не дать тому выйти на свободу.

Иван Антонович был уже подростком, но плохо представлял, кто он такой и почему находится постоянно в закрытой наглухо комнате. Он не помнил лиц ни матери, ни отца, но твердо помнил их слова о том, что он законный российский император по своему высокородному рождению, и лишь злые люди отобрали у него власть обманом. Майор Миллер от нечего делать, в шутку, начал учить того грамоте по Евангелию и был вскоре несказанно удивлен его успехами: через пару месяцев царевич не только бегло читал, но и произносил наизусть целые куски из понравившегося ему текста. Потом были Апостол, жития святых. Библия. Иных книг Ивану Антоновичу давать не полагалось.

В силу все тех же верховных инструкций заключенного следовало называть не иначе, как Григорием. Майор недоумевал, откуда взялось именно это имя, но инструкции выполнял, чем постоянно вызывал гнев царевича.

Обед для них готовили в солдатской кухне, а затем приносили и оставляли в сенях, откуда его и забирала майорская жена Марта. Она же накрывала на стол и приглашала мужа вместе с узником обедать.

… Иван Антонович первым вошел в обеденную комнату и перекрестился на икону Спасителя, сел на специально сделанный для него стул с высокой спинкой, терпеливо ждал, когда Марта принесет тазик и кувшин для мытья рук. На первое был обычный суп с бараниной, и царевич нетерпеливо втянул ноздрями воздух, ожидая прихода майора Миллера.

— Сегодня ты будешь первым мою еду пробовать, — приказал он майору, когда тот, замешкавшись в соседней комнате, торопливо подошел к столу. — Ну, я жду…

— Могу пробовать, сколько угодно, — Миллер зачерпнул суп большой серебряной ложкой и поднес ко рту, подул, проглотил. — Вкусный, и никакой отравы, ешь, Григорий.

— Не смей называть меня этим именем! Слышишь, ты, дурак?!

— Хорошо, никак не буду называть, — примирительно согласился майор, продолжая жадно и торопливо отхлебывать суп.

— Зови меня Ваше Величество. Понял? Сколько раз можно приказывать.

— И кто тебе такую глупость только сказал? Сам ты дурачок, а туда же… — не успел Миллер закончить фразу, как в него полетела пустая глиняная кружка, но, на счастье, мимо. Он вскочил, едва не опрокинув тарелку, и зашипел на Ивана Антоновича. — Ты, выродок, исчадье ада, оболтус царя небесного, да я тебя… — но тут же резко отпрыгнул от стола, потому что царевич схватил в руки тарелку с горячим супом и намеревался запустить ею в обидчика.

— Ой, опять ссоритесь, — заговорила елейным голоском вернувшаяся из прихожей Марта, — ну, чего не поделили? — Она ласково погладила юношу по курчавой голове и нежно поцеловала в затылок. — Остынь, мой хороший.

— Вот скоро за мной придут и увезут в столицу. Я стану настоящим императором и прикажу отрубить тебе голову, — царевич ткнул рукой в сторону майора. — Слышишь? Слышишь?! — и, не в силах сдержать слез, горько заплакал, прижавшись лбом к переднику Марты.

— Поплачь, поплачь, миленький, — зашептала она, — легче станет.

— Поесть спокойно не дадите, — заворчал майор, усаживаясь на место. Будешь себя и дальше так вести, то одного кормить стану.

— Лучше совсем одному жить, чем с такой свиньей, как ты, — выкрикнул Иван Антонович, оторвавшись от своей защитницы.

— Хватит вам, хватит, кушать давайте, — Марта легонько погладила его по голове, повернула царевича к столу, — не обращай на него внимания. Ты ведь знаешь, кто ты, и ладно…

— Эй, поосторожнее, — выкрикнул майор, взмахнув ложкой, — а то, не ровен час, услышит кто.

— Да кто услышит? Дверь закрыта на крюк, никто не сунется. А если и услышат, тогда что?

— В Сибирь сошлют, язык отрежут, — нахмурился Миллер.

— Может, оно и к лучшему, без языка жить, а то сил моих нет выносить, что вы тут с ним делаете. Я бы сейчас и в Сибирь согласилась ехать, чем взаперти жить вот так.

— Через год — другой сменят, чин повысят вне срока, — с полным ртом проговорил Миллер.

На этом разговор закончился, и после обеда, помолившись на икону, Иван Антонович отправился в свою спальню, куда немедленно явился и его страж, блаженно почесывая заметно выросший от безделья животик.

— Может, в картишки сыграем, а? — просительно обратился он. Обычно, когда Иван Антонович пребывал в хорошем расположении духа, они после обеда около часа играли в карты.

— Если будешь называть, как положено, то стану играть, — заявил царевич.

— Ой, да будь по–твоему, — запыхтел Миллер, — только никому не говори о том. Хорошо?

— Может, и не скажу, а может… Я все–таки император и должен сам решать, а не слушать всех и всякого.

— Вот и поговори с тобой, — Миллер в сердцах притопнул ногой и повернулся, собираясь уйти, но представил, что и в столовой ему делать совершенно нечего, читать же он был небольшой охотник, а Марта… Марта который день сердилась на него без видимой причины. — Будь по–твоему, повторил он, поворачиваясь. — Как тебя называть?

— Сам знаешь, — ответил Иван Антонович и прищурил глаза.

— Хорошо, ваше величество.

— Давно бы так, — улыбнулся тот, и майора поразило, сколь царственна была его улыбка, — неси карты, но, чур, я раздаю…

 

20

Когда Иван проснулся, солнце уже светило вовсю, и от костра слышалось равномерное побрякивание ложек, негромкий разговор.

— А, проснулся, купецкий сын, — приветствовал его Харитон Зацепа, — их благородие велели не будить тебя, мол, комары всю ночь спать не давали. Выспался? Ну, садись к столу, потрапезничай с нами.

— Сейчас, — невыразительно отозвался Иван и направился к речке сполоснуться после сна. — А где сам поручик? — спросил, вернувшись к костру.

— Поехали в степь размяться.

— Один?!

— Зачем один, денщики при нем. Да я не велел ему далеко уезжать, а то наскочат косоглазые… — отозвался хмурый урядник, поглядывая за речку, куда, должно быть, уехал поручик Кураев.

В это время в степи послышался отдаленный конский топот. Казаки вскочили на ноги, потянулись к оружию. Вдали возникла черная точка, которая постепенно увеличивалась, и вскоре стали видны трое всадников, скачущих в их сторону.

— Наши, — вздохнул кто–то из казаков, — кажись, аманата везут.

— Я же говорил, что они завсегда слетаются, как мухи на мед, вокруг наших стоянок кружат, видать, изловили одного, — радостно улыбнулся урядник, если разговорится, то, считай, полдела сделано.

И в самом деле, меж двух казаков скакал на лохматой низкорослой лошадке прикрученный к собственному седлу коренастый, средних лет степняк, с почти коричневым лицом, в полосатом засаленном халате и мохнатой лисьей шапке, которая чудом пока не свалилась с него. Подъехав к костру, всадники спешились, стянули пленного.

— Вот, — кивнул в его сторону один из станичников, — накрыли сегодня уже под утро, а второго упустили.

— Всю ночь не спали, караулили, — торопливо затараторил другой, — коней в камышах укрыли и сами под бережком лежали, боялись шевельнуться, комары в усмерть заели…

И в самом деле, лица у обоих казаков были покрыты красноватыми точками комариных укусов, а веки на глазах набрякли после бессонной ночи.

— Молодец, Степан, молодец, — похвалил его урядник, — зачтется вам, как в крепость вернемся.

— Зачтется, зачтется, — недовольно пробасил второй, — дома уж полгода как не был. Скажешь начальству, чтоб отпустили…

— Ладно тебе, Федька, торговаться–то, — поморщился Харитон Зацепа, скажу сотнику, чтоб пустил, съездишь до дому. Как зовут? — кивнул в сторону пленного.

— А хрен его знает, — ответил Федор, — я в ихнем наречии ни бельмеса не понимаю, то ты у нас с ними калякаешь, вот и спроси.

Пленный, поняв, что речь идет о нем, пошевелил плечами и что–то гортанно произнес.

— Развяжите его, — приказал урядник Зацепа, немного понимающий язык, на котором изъяснялись местные племена, — говорит, что не убежит. — Да чаю налейте ему, пусть глотнет с дороги.

Харитон Зацепа начал терпеливо выспрашивать пленного, дождавшись, пока тот выпил несколько чашек чая, блаженно причмокивая запекшимися от жажды толстыми губами, закатывая под лоб глаза. Иван Зубарев, не отрывая глаз, смотрел на киргизца, который мало чем отличался от живших в Тобольске татар, улавливал значение отдельных слов и без перевода урядника понимал, что ему отвечает пришедший в себя пленный.

Садык, как звали пленного, говорил, что видел Федора Корнильева и его людей, даже брался провести казаков к становищу, где тех содержали. Но при этом требовал себе отдельную плату и, что самое интересное, просился затем поехать с ними в Тобольск до русского начальника, к которому у него, Садыка, было какое–то важнее дело.

— Ишь, ты каков! — засмеялись казаки, когда им перевели просьбу и условия киргизца. — Хочет и рыбку съесть, и в лодку сесть, да еще и сухим из воды выйти. Хорош, хорош, ничего не скажешь…

— Возьмешь чучмека в Тобольск? — весело спросил Харитон Зацепа у Зубарева, посверкивая смеющимися глазами. — А вдруг да и впрямь у него важное государственное дело до самого губернатора.

— Можно и взять, коль брата поможет вызволить, — добродушно согласился Иван.

Урядник принялся выспрашивать киргизца, как найти тот улус, где содержатся русские купцы. Садык хитро сощурил свои и без того узкие черные глаза и выразительно защелкал пальцами, показывая, что требует за сообщение денег.

— Все они одинаковы, — хмыкнул Зацепа, — за деньги на все готовы. Предлагает съездить в тот улус и сообщить о нас.

— Зачем? — удивился Зубарев.

— Как зачем, чтоб брата твоего потом поменять.

— А не сбежит он? Да потом еще и соплеменников с собой приведет, усомнился Зубарев. — Может, с ним кому поехать?

— То ни к чему. Мне известно, как его стреножить, — подмигнул Ивану урядник и потянулся к шее киргизца, что–то резко выкрикнув при этом. Давай, давай, — по–русски повторил Харитон, — снимай свою ладанку.

При этом киргизец весь сжался и жалобно что–то запричитал.

— Не хочет снимать, — пояснил Зацепа. — Они на шее у себя носят амулет особый, как наша ладанка, без которого, по их понятиям, никто жить не может. Мне уже случалось с ними дело иметь: коль снимешь ту ладанку, то он непременно до захода солнца обратно прибежит, а иначе… все, пропадет, шайтан ихний замает, — и урядник для верности положил руку на саблю, показывая серьезность своих намерений.

Садык, причитая и всхлипывая, обнажил шею и начал снимать висевшую на груди ладанку из тонкой, хорошо выделанной кожи, стянул ее за шнурок через голову, приложил к губам и с поклоном поднес уряднику.

— И что теперь? — с удивлением спросил Иван урядника. — Неужто обратно за ней вернется?

— Пренепременно. Я теперь над ним особую власть имею, — подкинул тот ладанку на ладони, — никуда не денется.

Садыку подвели его лошадку, вручили повод.

— Возвертайся быстрее, — похлопал его по плечу Зацепа.

— Якши, якши, — пробормотал тот, взбираясь в седло с высокой лукой, и подхлестнул лошадь, поскакал, не оборачиваясь, в степь.

— А успеет до захода солнца? — поинтересовался Иван Зубарев.

— Кто его знает, — безразлично ответил, позевывая, урядник. — Айдате, мужики, поспим малость, все одно делать боле нечего, ждать надо, — и с этими словами полез в ближнюю палатку. Еще трое казаков последовали за ним, а остальные остались у костра.

— Не нравится мне это дело, — подошел к Зубареву Никанор Семуха, — может, нам с Тихоном за ним поехать, проследить? Что скажешь?

— И я так думаю, — поддержал товарища Злыга, — нет у меня веры этим косоглазым. Обманут ни за грош. Отпусти нас, Иван Васильевич, оно лучше, чем на месте сидеть, дожидаться.

— А! Была, не была, поезжайте! — поддался на их уговоры Зубарев. — Но только в драку сами не ввязывайтесь, а то все дело испортите.

— Договорились, — подмигнул ему Никанор Семуха и побежал к речке, где мирно щипали траву их лошади.

Не прошло и нескольких минут, как он и Тихон Злыга уже скакали вслед за скрывшимся из вида киргизцем. Казаки молча проводили их взглядами, не выказывая своего отношения к происходящему. Через какое–то время к костру подскакал на взмыленном коне поручик Кураев, а следом и его молчаливые денщики.

— Плохо дело, — крикнул он, спрыгивая с коня, — обложили нас со всех сторон!

— Как так?! — высунул из палатки всклокоченную голову урядник. — Не должно такого быть…

— Не должно, да вот есть оно. Мы специально вокруг объехали, и везде по два–три верховых виднеются. Что делать будем? Прорываться как–то надо обратно в крепость.

— Погоди, ваше благородие, не пори горячку. Они ж вас не тронули? Вот и ладно, — стал увещевать поручика Харитон Зацепа, — пока ничего не случилось и, Бог даст, не случится. Мои люди аманата взяли, и он обещал к вечеру обратно вернуться, условия сообщить.

— Зачем вы его отпустили? — удивился Кураев.

— А что с ним делать прикажете? Рядом держать? Убить? Живым в землю зарыть? Какой толк? Тут главное — спокойными оставаться, а то они мигом поймут, и только хуже будет, — кивнул урядник в сторону степи.

— Я своих людей на всякий случай вслед за киргизцем отправил, — сообщил Иван Зубарев.

— И правильно сделали, — поддержал его Кураев.

— Да ничего это не даст, не поможет, — не согласился урядник, — а вот испортить все дело могут запросто.

Остальные казаки стояли молча, переводя взгляды с урядника на поручика, на Зубарева, и трудно было определить, на чьей они стороне. Посовещавшись, решили все же дождаться возвращения Садыка, а потом уже решать, как поступать дальше. Урядник на всякий случай отправил в дозор нескольких казаков и велел непрерывно поддерживать с ним связь, а если увидят вооруженных киргизцев, то немедленно скакать обратно в лагерь. Казаки уехали, и стало как–то неспокойно от нависшей неопределенности. Иван на всякий случай проверил мушкет, выданный ему Корнильевым, подсыпал порох на полку, несколько раз прицелился на ближайший куст и со вздохом прислонил его к палатке.

Прошло часа два. По очереди подъезжали дозорные казаки, сообщали, что вокруг все тихо, и лишь иногда на горизонте мелькнет фигурка всадника и скроется опять. Солнце начало клониться на закат, но близ лагеря никто не появлялся. Наконец, когда солнце наполовину ушло за горизонт своим огненным боком, на другом берегу реки показались Никанор Семуха и Тихон Злыга, бешено гнавшие лошадей. Они подскакали к броду и, поднимая кучи брызг, торопливо переправились, соскочили на землю и, тяжело дыша, принялись рассказывать, перебивая один другого:

— Выследили мы их, выследили!

— И купцов видели! Там они…

— Не так далеко отсюда и будет, часа два ехать, не больше.

— А киргизцы вас не заметили? — спросил их Зубарев.

— Да не должны, мы вдоль берега крались. Там речка с высоким камышом возле самого их становища, вот мы и укрылись, и высмотрели все.

— Много кибиток у них там стоит? — покусывая ус, спросил Харитон Зацепа.

— Всего полдюжины насчитали, — возбужденно отвечал Никанор Семуха, — а в самой большой купцы сидят.

— Охрана какая?

— Никакой охраны и нет. Купцы–то без лошадей, куда денутся?

— А может, рядом там целый табор кочует? — недоверчиво покачал головой Гаврила Кураев.

— Был бы кто — увидели, не слепые, поди, — обиженно произнес Тихон Злыга, — да и следов конских нигде не видно.

— Киргизец тот, Садык, следом едет, — сообщил Никанор Семуха, — скоро здесь должен быть. Только у него лошаденка худенькая, едва тащится.

И действительно, на противоположной стороне реки показался, наконец, сам Садык, непрерывно нахлестывая свою загнанную лошадку.

— Вишь, как поспешает, — самодовольно усмехнулся Харитон Зацепа, — я знаю, как их за жабры взять, чтоб не царапались. За ладанкой своей торопится.

Садык, когда переправился и подъехал к казакам, первым делом потребовал вернуть обратно его амулет и выразительно указал на небо, где еще виднелся краешек солнца.

— Забирай, забирай, — вернул ему обратно ладанку урядник, — рассказывай, чего там старшина ваш решил.

Садык объяснил, что завтра утром захваченных в плен купцов привезут на берег реки, где и будет произведен обмен.

— Награду себе просит, — сообщил Харитон Зацепа, — десять золотых монет ему положено, говорит, — посмотрел он на Зубарева. — Чего ему сказать?

— Скажи, что завтра поговорим, когда купцов обменяем, — ответил Иван, с подозрением вглядываясь в хитрые глазки Садыка.

— Пусть он с нами остается, — добавил Кураев, — а то кто его знает, что у него на уме…

Садык, выслушав слова урядника, покорно закивал головой и сложил ладони на груди, как бы выражая полную покорность.

— Пошли, отойдем в сторону, — тронул Ивана Зубарева за локоть Никанор Семуха, — есть у меня мыслишка одна. Не знаю, говорить ли… — почесывая шею и поглядывая себе под ноги, произнес он, когда отошли от костра.

— Говори, коль начал.

— Поглядел я на ихнее становище, помозговал, и думается мне, можно брата твоего и людей остальных освободить ночью.

— Это как же?

— Видишь, гроза идет? — показал Никанор на небо, которое буквально на глазах заволакивало тяжелыми грозовыми сизыми тучами, и в отдалении уже чуть погромыхивало. — Самая ночка для таких дел.

— Нет, урядник не согласится, да и казаки головами рисковать не станут.

— А мы им ничего и не скажем. Нам больше достанется.

— Чего достанется? — не понял Зубарев, но постепенно до него начал доходить смысл предложения Никанора Семухи. Выходит, он предлагал поделить меж собой выкуп, который они везли за купца.

— Ну, уразумел? А план у меня такой: пообещаем Садыку этому, что, коль он нам поможет, то отблагодарим по–царски…

— Я же говорю, урядник не пустит, — начал сердиться Иван Васильевич, — а без него нам с киргизцем не столковаться. Языка его не знаем.

— Ты ему только деньги покажи, и он все поймет. Ты по–татарски калякаешь, сумеешь объясниться.

— А Тихон согласен?

— Само собой. Когда еще такая удача подвернется. Я еще в Тобольске сразу об этом подумал, когда хозяин предложил. Так бы с чего я поперся к черту на кулички.

— Ну, ты мужик не промах! — покрутил головой Иван. — Посоветуюсь я с поручиком. Может, и он согласится.

— Тогда на пятерых делить придется, — недовольно сморщился Никанор.

— Не жадничай, на всех хватит.

Гаврила Кураев, не перебивая, выслушал Зубарева, когда тот выложил ему план освобождения купцов, глянул на темное небо и ответил со вздохом:

— Я ночью, помнится, говорил, что своей смертью вы вряд ли умрете, а сегодня вы являетесь ко мне и подтверждаете правильность сказанного. Но если честно признаться, то мне по душе ваше предложение, и я согласен составить вам компанию. Только предупреждаю сразу, что от всяческой оплаты заранее отказываюсь. Не пристало русскому офицеру таким способом деньги зарабатывать.

— Ваше дело, — сухо отозвался Зубарев, не особо понимая поручика. Уряднику о задуманном говорить не будем?

— Смотрите сами. Все будет зависеть от того, сумеете ли вы объясниться с киргизцем. Думаете, согласится против своих пойти?

— Кто его знает, увидим, — пожал плечами Иван и направился к Садыку.

Никанор оказался прав: стоило лишь Зубареву показать тому деньги, а потом сделать несколько движений, изображая, как он крадется, пригнувшись, и хватает кого–то, а потом убегает, как тот закивал головой и два раза выбросил вперед растопыренные на руках пальцы. Иван понял, что киргиз просит за участие в деле двадцать монет. Ему не оставалось ничего другого, как согласиться. Пока он объяснялся с Садыком, Харитон Зацепа бросал в их сторону неодобрительные взгляды, видимо, догадываясь, что Иван что–то задумал.

— Гроза будет, — ни к кому не обращаясь, проговорил он, когда Иван вернулся к костру, надо бы дров побольше к ночи насобирать. Эй, станичники, тащите хвороста и чего там найдете! — Потом резко повернулся к Зубареву и спросил в упор: — О чем балакал с чучмеком?

— Да так, по душам говорили, — не стал раскрывать своих планов Иван, братом интересовался.

— Смотри, как бы покойником интересоваться не пришлось. Они, коль чего учуют, то глотку мигом перережут или еще хуже, — чуть помолчав, добавил, отводя глаза в сторону, — жилы на ногах перережут, и гуляй…

— Поглядим, — сдержанно ответил Иван, хотя от услышанного ему стало не по себе, особенно, когда представил убитого Федора с перерезанным горлом. Он готов был отказаться от задуманного, но какой–то бес сидел в нем и поддразнивал, толкал на нечто такое, от чего кровь стыла.

"Ай, — решил он про себя, — была, не была! Умирать, так с музыкой!"

Гроза накатила мигом, и после нескольких оглушительных громовых раскатов хлынул крупный дождь. Казаки, не сговариваясь, кинулись по палаткам, затаскивая следом оружие, седла, сбрую. Иван оказался в одной палатке с Гаврилой Кураевым, Никанором Семухой и Тихоном Злыгой. Последним пробрался изрядно вымокший Садык, отирая с лица дождевую влагу своей лисьей шапкой. Голова его оказалась наголо бритой и круглой, как шар. При вспышках молний Иван заметил несколько шрамов, стягивающих кожу на голове киргиза. Судя по всему, тому уже приходилась бывать во всяких переделках.

— Может, сейчас и выедем? — спросил Зубарев осторожно у Кураева, поскольку в палатке было еще двое казаков, не посвященных в их планы.

— Нет, лучше под утро, — тихо ответил тот.

Гроза то прекращалась, уходила дальше в степь, то возвращалась обратно, и дождь с новой силой принимался хлестать по палатке. Первыми задремали ни о чем не подозревающие казаки, потом начал посапывать и Никанор Семуха, да и Тихон Злыга выбрал местечко у самого края и вскоре затих. Не спали лишь Кураев и Зубарев, и Садык, что все беспокойно крутил головой и вздрагивал при каждом движении кого–либо из присутствующих, настороженно таращил глаза. Иван заметил рукоять ножа, чуть высовывающуюся у киргизца из голенища сапога, подумал было забрать, но решил, что вряд ли тот решится напасть на них, и лишь внимательно смотрел за каждым движением Садыка.

Когда по приблизительным подсчетам Ивана прошло уже более двух часов, Кураев встрепенулся и дернул его за полу кафтана, прошептал:

— Пора. Буди своих, — быстро выбрался из палатки и исчез в темноте.

Иван осторожно, чтоб не разбудить казаков, растолкал Никанора и Тихона и знаками показал: мол, нужно собираться. Те, позевывая, выбрались вслед за ним и двинулись по направлению к реке, где паслись кони. Сзади, мягко ступая, шел Садык. В темноте неожиданно возникли силуэты двух человек, и Иван не сразу признал в них денщиков поручика, которые неизвестно где укрывались от дождя и, похоже, вообще неотлучно находились при лошадях. Быстро оседлали коней и направились в сторону брода, стараясь передвигаться как можно осторожней. Чуть отойдя от лагеря, сели верхом и переправились через реку.

Проехав около часа почти в сплошной темноте и умудрившись не отстать друг от друга, не потеряться в безлюдной степи, остановились.

— Больше половины проехали, — сообщил Никанор Семуха, — скоро и на речку должны наткнуться, а там вдоль нее совсем чуть–чуть останется.

— Спросите у киргизца, туда ли мы едем, — посоветовал поручик.

Иван с грехом пополам стал расспрашивать Садыка. Тот отвечал, что едут правильно, и скоро будет нужный им улус. Садык помогал себе объясняться руками, изображая ими очертания юрт, и складывал ладони вместе, поднося их к щеке: показывал, как там крепко спят.

Наконец, наткнулись на русло другой небольшой речки и медленно двинулись вдоль него. Садык ехал впереди, время от времени втягивая в себя свежий ночной воздух. Ночь отступила, вокруг них начало все сереть, обозначились кусты подле речки, легко можно было различить коней, всадников, бескрайнюю степь вдали. Прошел, наверное, еще час, и Садык натянул поводья, остановил своего конька, поднял вверх правую руку.

— То он аул чует, — пояснил Никанор Семуха, — у них нос не хуже, чем у иного зверя, работает, за версту жилье узнать может.

— Надо прямо сейчас решить, как мы будем действовать, — предложил Кураев, — боюсь, незаметно подобраться нам вряд ли удастся.

— Пальнем пару раз из ружей, и косоглазые мигом в штаны наложат, беспечно высказался Тихон Злыга.

— Как сказать, — не согласился поручик, — хотелось бы, чтобы все обошлось без лишней стрельбы и крови.

Зубарев слушал, не вступая в разговор. Он уже почти жалел, что согласился на безрассудную ночную вылазку. Их всего шестеро, если не считать Садыка. Ружья лишь у него и поручика, денщики вооружены пистолетами. К тому же, они не стали брать лошадей для пленников, а значит, придется подсаживать тех к себе, что еще более усложняет задачу. Он ждал, что предложит поручик, но тот не спешил взять на себя выполнение столь опасного дела. Тогда Иван, поняв, что решать нужно самому, негромко спросил:

— У кого есть с собой веревка, саженей на пять?

— Вон у Садыка аркан у седла привешен, — указал Никанор Семуха рукой в сторону проводника, — а зачем тебе веревка понадобилась? Косоглазых, что ли, вязать?

— Натянем ее поперек тропы меж кустов, да так, чтоб не видно было. Когда они за нами погонятся, то непременно налетят.

— Хорошее предложение, — поддержал его Кураев.

— Нужно найти, где у них кони пасутся, и отогнать в степь, чтоб они подольше копошились. Можете вы со своими людьми этим заняться? — поглядел он на Кураева.

— Конечно, — кивнул поручик, — я тоже об этом подумал.

— И вот еще что… Коль нам удастся освободить Федора и его людей, то разделимся надвое. Я, Никанор и Тихон с пленными тихонько спустимся к речке и спрячемся в кустах, а вам, поручик, предстоит увести киргизцев за собой. Согласны?

— Да вы прямо стратег, Юлий Цезарь, — засмеялся негромко тот, — могу дать рекомендацию для службы в моем полку.

— Спасибо, — смутился Иван, — надо еще отсюда выбраться.

— Не сомневайтесь, выберемся. Ну, коль все решено, тогда с Богом. Кураев снял с плеча ружье и дал знак молчаливым денщикам следовать за ним.

Иван Васильевич направился к Садыку, который не принимал участия в общем разговоре, а чутко прислушивался к ночным шорохам, поминутно крутил головой и кидал беспокойные взгляды в сторону совещающихся. Иван знаками стал объяснять ему, как надо натянуть веревку на тропе меж кустов, а потом показал, что они с пленными должны будут спрятаться у речки, обмануть тех, кто кинется их преследовать. Садык, кажется, все понял и несколько раз согласно кивнул, соскочил с коня и отцепил аркан, стал привязывать его поперек тропы. Зубарев с Никанором Семухой и Тихоном Злыгой двинулись дальше одни.

Буквально через несколько шагов из предрассветного тумана выступили темнеющие неподалеку кибитки, и они услышали пофыркивание пасущихся поблизости лошадей. Более всего Иван боялся, что в ауле окажутся собаки, которые перебудят хозяев, а тогда уже им придется прорываться с боем. На всякий случай он подвинул под руку длинный кинжал и подсыпал порох на полку мушкета. Но собаки не залаяли, может приняв их за своих, и они крадучись подобрались к крайней кибитке.

— Вон в той кибитке купцы, сам видел, — горячо зашептал в ухо Ивану ехавший рядом Никанор Семуха.

Осторожно ступая, сгибаясь до земли, двинулись к центральной войлочной кибитке, подобрались вплотную, прислушались — изнутри несся громкий храп и чье–то сонное бормотанье. Иван оглянулся и дал знак Никанору и Тихону ждать его здесь, а сам откинул полог и шагнул внутрь. Через отверстие в крыше на пол, устланный толстой кошмой, падал рассеянный свет, и он сразу различил спящего чуть в стороне Федора Корнильева, а подле него еще двух русских мужиков. Более никого в кибитке не было. Чуть приглядевшись, Иван различил на ногах у всех троих железные цепи, заканчивающиеся толстыми кольцами, обхватывающими лодыжки пленников. Он присел на корточки и легонько тронул за плечо Федора. Тот раскрыл глаза и спросонья не сразу понял, кто перед ним, и удивленно протянул:

— Иван… Ты как здесь? Чего делаешь?!

— За тобой пришел. Пошли, кони ждут.

— А они как? — спросил Корнильев. — Жалко мужиков бросать, чучмеки с них с живых шкуру снимут.

— Буди и их, вместе пойдем.

В это время снаружи кибитки послышался конский топот и тонкий, пронзительный свист. Федор все понял и начал расталкивать мужиков, которые тут же вскочили, удивленно уставившись на Зубарева.

— Пошли, пошли, — поторопил их Корнильев. И первым выбрался наружу. Никанор и Тихон подхватили пленных под руки, потащили к коням, стали помогать взобраться в седло.

— Так мне же не сесть верхом, — оттолкнул Корнильев руку Ивана, который торопливо подталкивал его сзади. — Али сам не видишь? — и он указал на цепи на ногах.

— Вот незадача! Как же быть?

Двое других пленников также беспомощно смотрели в их сторону, не зная, что делать.

— Ложитесь брюхом на седло, — не раздумывая, крикнул Иван. — А как уйдем подальше, то что–нибудь придумаем.

Чертыхаясь, Федор Корнильев подтянулся вверх на руках и лег животом на седло, свесив голову вниз; Иван вскочил на круп коня, дернул поводья. За ними тронулись и Никанор с Тихоном, у которых также висели поперек седел двое других мужиков.

— А караван ваш где? Пограбили? — спросил Иван.

— Да черт с ними, с товарами! Лишь бы поскорее выбраться отсюда, отвечал тот снизу, доставая руками почти до самой земли.

И тут сзади них послышались громкие крики, и Иван, повернув голову, увидел, как из кибиток выскакивали босые, без халатов киргизцы и орали во всю глотку, указывая руками в их сторону.

— Началось! Теперь держись, — крикнул он и подхлестнул коня, переходя на галоп.

Садык ждал их там, где они его оставили. Он указал рукой на пологий спуск, ведущий в заросли кустов возле речки, и они направили коней туда.

— Глаза мне все ветками выколешь, — жалобно простонал Федор, — чего по степи не поехали? Здесь мигом споймают…

— Помолчи, Феденька, помолчи, потом все объясню. Так надо.

Доехали до небольшого овражка, где растительность была погуще, и решили остановиться, переждать погоню, дать отдышаться пленным. Когда Федор встал на ноги, лицо его было налито кровью, как гребень у боевого петуха. Он тяжело дышал и тут же сел на траву. Не лучше выглядели и остальные пленники, но в глазах у всех светилась радость, что наконец оказались на свободе.

— А мы вчерась еще заметили, что хозяева наши чего–то шушукались меж собой, кормить нас получше стали, — сообщил Корнильев, чуть отдышавшись.

— А раньше все один сухой заплесневелый сыр давали…

— Хлеба у них и не допросишься, — заговорили в голос мужики.

— Тихо вы, а то услышат, — одернул их Иван, прислушиваясь. Более всего он опасался, как бы Садык не переметнулся на сторону к своим и не выдал их убежище.

— Скачут, — сделал знак Никанор Семуха, — сколь их там было, ваших охранников? — спросил шепотом у пленных.

— По–разному, — так же шепотом отвечал один из них, самый молодой, с льняными волосами и светлыми насмешливыми глазами, — когда пятеро весь день подле нас были, а когда двое оставались.

— А вчера еще с десяток подъехало, — сообщил Федор Корнильев, — верно, про вас узнали. Так чего братовья выкуп за меня не могли собрать, что вы нас ночным делом умыкнули? — вспомнил вдруг он.

— При мне выкуп, — не глядя на него, отвечал Иван, — мужики решили меж собой поделить, коль дело выгорит.

— Ну, удальцы, — тихо проговорил Корнильев, — а ну, как поймают да поубивают нас всех?

Вдруг со стороны тропы, откуда они только что спустились, послышались громкие удары о землю, крики, ржание лошадей.

— Сработало! — радостно вскрикнул Иван Зубарев. — Получилось!

— Что получилось? — посмотрел в его сторону Корнильев.

— Веревку на тропе натянули, чтоб с коней их посбивать, — пояснил он. Может, обратно повернут…

— Вряд ли, — прищурился Никанор Семуха, — коней споймают и дале поскачут.

И точно, вслед за этим они услышали гортанные выкрики, чмоканье губами, как это делают, когда подзывают коней, а потом и топот копыт известил их, что погоня продолжилась. Наконец, конский топот смолк, и в наступившей тишине стал явственно слышен плеск рыбешек в речке, назойливый комариный писк, щебетание птиц в кустах.

— Куда дальше двинемся? Они скоро обратно вернутся, начнут нас по следам искать, когда поймут, что обмишурились, — спросил Ивана сидевший на земле Федор Корнильев.

— Не вернутся, — ответил тот, — наши люди их подальше заманят, помотают, сколь нужно. Давайте выбираться, нас там подле переправы казаки, видать, потеряли.

— Много казаков?

— Да нет, десяток человек, урядник с ними.

Выбрались осторожно наверх и увидели рядом с тропой сильно помятую траву, видно, именно здесь киргизцы и повылетали из седел, но натянутой веревки уже не нашли, и лишь обрезанные острым ножом концы ее болтались, привязанные к толстым ветвям. Исчез куда–то и Садык. Кураев со своими людьми, как и условились, увел преследователей далеко в степь, и, пока киргизцы не обнаружат свою промашку, ехать можно беспрепятственно. Поскольку не было никакой возможности снять с пленных цепи, то решили усадить их в седло боком, как ездят дамы из приличных семейств. Так и сделали, пустив коней неспешным шагом. Иван подумал, что, выскочи сейчас на них киргизцы, о сопротивлении нечего и думать, но все же держал мушкет наготове, как последнюю надежду на спасение.

К счастье, преследователи или потеряли их из вида, или Кураев и его денщики умело кружили по степи, запутывая следы. В любом случае Иван Зубарев со спутниками беспрепятственно доехали почти до лагеря, увидели вдали долгожданный брод через речку и казачьи палатки на той стороне. Подхлестнули коней, желая быстрее добраться до своих, и тут услышали позади себя свист, крики и, обернувшись, увидели, что более десятка всадников скачут по направлению к ним.

— Держись, Федор, — крикнул Иван, — уходить надо! Догонят! — и изо всей силы хлестнул коня, ударил пятками в бока. Но тот, изрядно уставший под двумя седоками, лишь дернул головой и продолжал плестись шагом.

— Деньги, что на выкуп за меня собрали, с собой? — Федор повернул к нему возбужденное лицо.

— С собой, — ответил Иван, поминутно оглядываясь.

— Так брось их на землю, может, отстанут.

— Фиг им, а не деньги, — отказался Иван.

— Не уйти нам, — горячо выдохнул Корнильев, — догонят.

— Шалишь! Не дамся! Уходи, Федор, один! — крикнул он и спрыгнул на землю, вскинул старый мушкет.

А киргизцы, дико визжа, размахивая длинными плетями, скакали уже прямо на него, норовя стоптать, опрокинуть, смять. Иван прицелился в переднего и нажал на курок. Грянувший выстрел оглушил его, сильная отдача саданула в плечо, и он чуть не выпустил мушкет из рук. А когда дым от выстрела рассеялся, то увидел, как в двадцати шагах от него перевернулась через голову лошадь и вместе с всадником тяжело шмякнулась наземь. Скакавшие следом за ним киргизцы не ожидали такого поворота событий и начали разворачивать коней, грозя в сторону Ивана кулаками. Иван глянул назад, увидел, что товарищи его уже почти достигли брода через речку, и облегченно вздохнул, как–то успокоился, повернулся лицом к киргизцам. Те, увидев, что он остался совсем один, и помощи ему ждать неоткуда, осмелели, залопотали что–то меж собой, а затем один из них отцепил от седла аркан и направил коня к Ивану.

"Вот и все, — подумал он, — даже мушкет перезарядить не успею. Сейчас схватят, скрутят, утащат к себе. Господи, помоги, не оставь меня, раба твоего Ивана, защити и помилуй…" — зашептал, пятясь назад. Но вдруг киргизцы закрутили головами, о чем–то громко закричали. Скакавший в его сторону степняк остановился, крутнулся вместе с конем на месте и поскакал обратно. Еще не веря в свое спасение, Иван повернул голову влево и увидел несущегося откуда–то сбоку поручика Кураева, а за ним, пригнувшись к конским гривам, держа в вытянутых руках поблескивающие на солнце тяжелые пистолеты с гранеными стволами, решительно скакали его денщики, направляясь прямо на крутящихся на месте киргизцев. Те заволновались, заголосили и дружно повернули обратно в степь. Иван ощутил легкую дрожь в руках и, опершись о мушкет, медленно опустился на землю, не в силах сделать хоть шаг. "Спасибо, Господи", — прошептал он и перекрестился.

— Поздно крестишься, — закричал весело Кураев, подлетая к нему, — раньше надо было. А теперь чего, драпанули косоглазые. Но ты молодец, какого бугая свалил, — перешел он неожиданно на "ты", указывая в сторону лежащего на земле киргиза в дорогом шелковом халате.

На негнущихся ногах Иван заставил себя подойти к убитому. Выпущенная им пуля попала коню в голову, вышла возле уха и на излете ударила всадника точно в сердце.

— Да ты, однако, стрелок, — восхищение похлопал его по плечу поручик.

Но Иван почти не слышал его слов. В голове стоял лишь какой–то неясный гул. Он плохо помнил, как они переправились на другой берег, где их встретили возбужденные казаки, Федор Корнильев кинулся обнимать его, но он отстранился и, ничего не слыша и не различая вокруг, устало заполз в палатку и прикрыл глаза.

 

21

Тобольский губернатор Алексей Михайлович Сухарев, сидя в своем кабинете, ворчливо выговаривал Михаилу Яковлевичу Корнильеву, сидевшему в кресле напротив него:

— Вконец расшалился твой родственничек, Зубарев Иван. То на него офицер из столицы прошлой зимой жаловался, а тут из степи, от киргизцев, цельное посольство заявилось. Говорят, мол, самой царице бумагу послать хотят, что Иван этот ихнего знатного человека из ружья застрелил! Какого лешего в степь–то его занесло? Мало ему тут бедокурить, он еще инородцев к бунту подтолкнет. Этого только мне и не хватает… — губернатор налил себе в кружку кваса из стеклянного графина, торопливо выпил, отер губы кружевным платком и сосредоточенно всмотрелся в купца. Но тот молчал и поглядывал в открытое окно, за котором слышался стук топоров, голоса мужиков, визг пилы. — Так чего скажешь, Яковлевич? Он тебе как–никак сродственником доводится. Чего молчишь? Куда этот негодяй делся? Полицмейстер весь город вверх дном перевернул, а сыскать его не могут. Вот я и решил тебя порасспросить, может, ты подскажешь…

— А чего говорить? — вскинул тот сросшиеся на переносье брови. — Видел я Ивана на той неделе, поговорили с ним малость, да каждый по своим делам и разошлись. Может, на рыбалку отправился, а может, и по иным делам. Я ему не хозяин…

— На какую рыбалку! — стукнул кулакам об стол Сухарев. — Сказывал мне полицмейстер, будто свадьбу он играть хотел, а как узнал, что киргизцы по его душу в город нагрянули, то его и след простыл, и невесту побоку. Утек, сукин сын!

— Вернется, поди, — не отрывая глаз от раскрытого окна, спокойно отвечал губернатору Михаил Корнильев, словно беседовал с надоевшим подрядчиком.

— Знаю я вашу породу, — продолжал выкрикивать слова Сухарев, — что вы, Корнильевы, нос кверху дерете, что те же Зубаревы, один корень. Совсем никакого почтения властям нет, пораспоясались! Найду и на вас управу! Губернатора более всего выводило из себя, как держался перед ним купец. Хотелось подскочить, схватить его за шиворот, шваркнуть мордой об пол, чтоб ползал, валялся в ногах, просил прощения. Но не первый уже раз сталкивался он с семейством братьев Корнильевых, которых побаивались и уважали все в городе, начиная от полицмейстера, что первым тянул руку к шляпе при встрече с каждым из них, и кончая последним водовозом, готовым в Москву пешком пойти по первому их слову. Губернатор не понимал, откуда у них, Корнильевых, такая власть и влияние на горожан. Ну, богаты, крепко живут, торгуют и с Китаем, и с Бухарой и на Москву, на Волгу обозы шлют. Но таких купцов в Сибири хватает… Однако, эти брали чем–то другим, не только деньгами, а какой–то природной силой и уверенностью в себе, несокрушимостью, что ли. Сухареву говорили, будто бы отец их, Яков Корнильев, еще при губернаторе Матвее Петровиче Гагарине в первых людях ходил, чуть ли не правой рукой у того был по торговому делу. Гагарина царь Петр сковырнул, а эти остались, корни пустили, весь город в руках держат. Да что город, по всей губернии их слово закон — вряд ли кто посмеет ослушаться. Чтут, уважают…

— Найдется, найдется Иван, — словно успокаивая губернатора, заговорил Михаил Яковлевич. — Нашли, ваше высокоблагородие, о чем беспокоиться, о киргизцах…

И даже то, как он произнес "ваше высокоблагородие", было обидно для Сухарева: не было в обращении подобострастия или истинного уважения и положенного для купца почтения.

— Ты почему со мной так говоришь? — неожиданно для самого себя вспылил губернатор, вскочил с кресла, схватился за висевший на шнурке колокольчик. Ты где находишься?!

— Да я у себя дома, в Тобольске живу, — не дал договорить ему Корнильев и тоже встал, — а вот иным завтра, может быть, и в дорогу дальнюю собираться.

— Это ты мне?! Государыни слуге?! Сгною!!! — зашипел Сухарев и пошел на купца, выставя вперед кулаки, но вдруг осел, схватился за грудь и едва не упал, ухватившись за стол. — Воды, — прошептал уже еле слышно.

Корнильев кинулся к графину, плеснул воды в кружку и поднес ко рту тяжело дышавшего губернатора. Тот сделал несколько глотков и потухшим взглядом посмотрел на купца.

— Ну, вот и ладно, — как маленькому выговаривал Корнильев. — Не ровен час, и помереть можно, — Михаил Яковлевич подвел губернатора к креслу, усадил, вернулся обратно к окну. — Поговорю я с киргизцами теми, — негромко сказал он, — никуда они писать не станут, знаю я этих косоглазых. Больше пужают.

— А вдруг да напишут, — еле разжимая губы, спросил Сухарев, — тогда как? Государыня с меня первого спросит.

— Да неужто не знаете, как они пошуметь любят? А про свою вину никак забыли? Кто моего брата Федора с людьми и обозом захватил? Как раз они и есть. Иван выручать брата в степь ездил, а они на него поскакали, могли и жизни лишить, вот он и стрельнул. И правильно сделал. Любой бы на его месте так же поступил. Кому охота голову класть, да еще в чужом краю?

— Государыня всего этого слушать не станет. Не велено инородцев дразнить да в разор вводить.

— Введешь их в раззор, как же! Они обоз с товарами так и не вернули Федору, а у него убытка почти на полтыщи рубликов. Кто возместит? Нет, не столь и глупы киргизы эти, потолкую с ними, поднесу на помин души ихнего человека по куску камки китайской на халаты, и пущай обратно в степь проваливают.

— Значит, берешься уладить? — бескровными губами попытался улыбнуться Сухарев.

— Само собой, берусь. Когда это Корнильевы слово свое не держали. Да, брат мой, Алексей Яковлевич, просил набор посуды собственной работы на двенадцать персон вашему высокопревосходительству передать, — словно только что вспомнил Корнильев и поставил на губернаторский стол большой узел, приятно звякнувший мелодичным звоном, который обычно издает дорогая посуда. — Тут только малые предметы, остальное внизу оставил. Не тащить же самому вверх. Найдется кто, чтоб сюда доставить?

— Найдется, найдется… Как не найтись, — Сухарев слегка смутился от столь открытого подношения и спешил выставить настойчивого купца побыстрее за двери. — Иди уже, сделаю все, что в моих силах.

— Спасибо на добром слове, — слегка поклонился Михаил Яковлевич, и, чуть задержав взгляд на узле с посудой, слегка усмехнулся и вышел, громко откашливаясь.

 

22

Иван Зубарев отсиживался уже вторую неделю в деревне Аремзянке, где год назад один из братьев Корнильевых, Алексей Яковлевич, открыл стекольный заводик. Как только они с освобожденным из плена Федором въехали во двор к старшему из братьев, Михаилу, то тот сам, в чем был, выскочил на крыльцо, по дикому замахал руками, заорал в голос:

— Куда претесь?! Или не знаете, что на вас сыск объявлен? В Тюмень разве не заезжали? Я наказал крестному твоему, Иван, упредил чтоб…

— Чего случилось, братушка? — полез с объятиями Федор. — Мы и не думали крюк делать, через Тюмень возвращаться… Али не рад гостям?

— Заворачивай оглобли, правь в Аремзянку, — схватился за узду Михаил, сыску в моем доме только недоставало…

— Да о каком сыске ты говоришь? — уставился на него ничего не понимающий Федор. Зато Иван моментально, шкурой, почуял, в чем дело. Еще там, в степи, урядник Харитон Зацепа, недвусмысленно качая головой, заметил:

— Наделал ты себе, купецкий сын, пакостей на всю жизнь. Через того киргизца подстреленного долго будешь по темным углам хорониться…

— Если бы не я его, то они меня конями потоптали, — оправдывался Зубарев.

— Они — не ты, — покрутил ус Зацепа, — донесут губернатору в Тобольск, как пить дать, донесут. А тех, кто инородца порешил, губернатор не милует.

Тогда, в горячке, Иван не придал особого значения словам урядника, но в Тобольске, встретив столь неласковый прием у Михаила Корнильева, окончательно осознал, как несладко ему придется по возвращении в родной город и сколько раз еще аукнется смерть того киргизца, с которым он и знаком–то не был.

— Поехали, Федор, — взял Иван за рукав двоюродного брата, — прав Михаил, лучше будет укрыться на Аремзянке, а там — как Бог даст.

— Похлопочу за вас перед губернатором, знаю одну его слабинку, — на прощание пообещал значительно смягчившийся Михаил Яковлевич.

Аремзянку и деревней–то назвать было нельзя, поскольку поместил там Алексей Корнильев приписных крестьян, которые должны были работать на стекольной фабрике, а уж в свободное время заниматься собственным домом, огородами, скотиной. Вышло так, что набрал Алексей Яковлевич в работники тех, кто до крестьянского труда был не особо охоч, а больше любил подольше поспать, попозже встать, лясы с соседом поточить, пивка или браги в урочный час попить, и жены их мало чем от мужиков отличались. Зато все они, как на подбор, оказались зубасты, речисты, за словом, как говорится, в карман не лезли и загибали порой такие витиеватые словесные кренделя, что иной бурлацкий артельщик мог бы им позавидовать. По их рассуждениям выходило, что хозяин фабрики, Алексей Корнильев, должен непременно дать им деньжат на обзаведение хозяйством, а сверх того год–другой снабжать их посевным зерном, рабочими лошадьми, а коль случится неурожай или бескормица, то, опять же, не дать помереть с голодухи.

Алексей Яковлевич, в первый год вызнав за своими работниками такую особенность, решил было, что поприжмет фабричных мужиков, наймет крепких ребят себе в помощь, чтоб в случае чего указали главным зубоскалам, где Бог, а где порог, но через годик понял, как нелегко этакую ораву в узде держать. Работные мужики, пообвыкшись, поначалу издалека заводили с ним разговоры о малости содержания, дороговизне всеобщей и скопом тащились к нему в дом на каждый праздник большой и малый "похристосить", как в шутку называли натуральное выцыганивание из него денежки на дармовую выпивку. А позже, приглядевшись, и вовсе стал он замечать у них черноту в лицах, а порасспросив, выяснил, что когда–то осел в здешних местах самый что ни на есть настоящий цыганский табор, смешался с местными жильцами и вышла с них порода, во многом от остальных отличная, к земле души не имеющая, а вот попеть–поплясать — то хлебом не корми, только дай…

Но и это ладно бы, можно и с такими общий язык найти. Коль хоть один день в неделю работают справно, в полную силу, то и остальные выходки простить можно. Да только выявилась среди работного люда совсем дурная черта, что за русским человеком редко водится: имели они страстишку к письменным доносам и кляузам. Уж кто их впервой надоумил на то кляузное дело, того Алексей Яковлевич не выведал, сколь ни стращал, ни клялся в прощении паршивца. Только ушла первая бумага, писанная по всей форме на гербовом листе, на имя генерал–губернатора от приписных аремзянских людей с обвинением своего хозяина в самых что ни на есть тяжких грехах: государственной измене, изготовлении фальшивых денег и прочей ерунде, что серьезный человек скорее за шутку примет, нежели за правду. Но коль пришла гербовая бумага по инстанции, то деваться некуда, дали ей законный ход, вызвали к ответу Алексея Корнильева в губернский суд, и пошла волынка судебная по всем правилам, обещая затянуться ни на один годок. Ладно, что были у него свои люди и в суде, и в губернской управе, которые помогли замять дело. Но все одно ушло более месяца у Алексей Корнильева лишь на то, чтоб по судебным заседаниям выходить, задобрить стряпчих живой деньгой, да еще с полгода на отписки ушло, пока не было принято решение о неправильности обвинения.

А могло дело обернуться не в его пользу. И чего б тогда было? Не иначе, как через суд на него опеку за фабрикой наложили б, и кому ту опеку поручили бы, то и вовсе неведомо. Ладно, коль доброму человеку, а коль своекорыстнику? Без его подписи и копеечки собственной с продажи товаров не получишь. Считай, и фабрика уже не твоя, а чужого человека, которому до тебя и дела нет.

Вот тогда много дум передумал Алексей Яковлевич. Первым помыслом было продать, сбыть с рук ту фабрику, забыть о ней, как о дурном сне. Да отговорили братья, помощь пообещали. Согласился, решил повременить, поглядеть, как дальше дело пойдет, но и слово сам себе дал, что отрыгнется фабричным та жалоба кислой отрыжкой. Вспомнил дедовские слова, что, чем крепче русского мужика в кулаке держишь, тем больше толку.

На первый же день, как с города пригнал, отделил от прочих работников пятерых самых горластых и заслал посреди зимы в лес на дальнюю деляну дровишки заготовлять. Те пошумели было, посупротивничали, что и жилья там нет, и морозы стоят, и праздники на носу, да деваться некуда… За ослушание хозяина власти по головке не погладят и через тот же самый суд пропишут на первый раз кнут, а потом могут и бунтовщиками объявить, ноздри порезать, на рудники или соляные копи выслать. Запрягли мужики пару саней, погнали лес валить, выполнять хозяйский приказ.

Вторым делом велел Алексей Яковлевич посреди деревеньки на столб железный брус повесить, и как только старший мастер спозаранку по нему бить начнет, то чтоб все мужики на работу бежали, а кто припозднится или отлынивать станет, того в холодную запирать на хлеб–воду и недельку так выдерживать. С работы опять же по сигналу по домам расходиться. Норму на каждого определил: кому сколько и чего делать положено, записал всех поименно, зачитал вслух, велел свои подписи ставить. Зашумели мужики, мол, грамоте не обучены, а он им "Подметные кляузы сочинять обучены, а под хозяйским указом и крест поставить не хотите?! " Тем деваться некуда, перо в руки, начали кто кресты, а кто и свое прозвание выводить. Таких–то, в письме сведущих, немало оказалось.

Вот тогда народишка фабричный приутих, затаился до поры, но, видать, не смирился; стали ждать удобного случая поквитаться, опять какую каверзу подстроить. Так и живут, стиснув зубы, лоб в лоб сойдясь, до конца не замирившись.

Обо всем этом рассказал Ивану и Федору самолично Алексей Корнильев в первый же вечер, как они добрались до его стекольной фабрики. Шел конец лета, самая горячая пора в хозяйстве, и лишь первый вечерок удалось им неспешно посидеть втроем, вдоволь наговориться.

Сам Алексей взял от корнильевской породы привычку взглядывать исподлобья, широкую кость и невиданное упрямство. Но, в отличие от братьев, был белобрыс и рано начал терять волос, к тридцати остался лишь пушок на макушке да кое–что на висках и затылке. Первая его жена умерла при родах, а через неделю рядом с ней схоронили и ребеночка. Овдовев, Алексей Яковлевич словно задеревенел, отошел от дел, но старший, Михаил, присоветовал ему заняться фабричным делом, что было для Сибири внове, не по обычаю для местных купцов. Тому пришлось побывать и в Москве, и в Петербурге, пробыть там почти год, околачивая пороги разных правительственных канцелярий. Издержался он тогда до нитки, но зато вернулся с разрешением на открытие фабрики и с головой ушел в дела, заботы.

Теперь фабрика давала хоть небольшой, но прибыток, и стеклянная посуда имела спрос на ярмарках, у купцов, в питейных заведениях. Алексей Яковлевич подумывал уже со временем открыть рядом смолокурню и поташный заводик, прикупить работников, поставить дело на широкую ногу.

— Шел бы, Иван, ко мне в управляющие, — уговаривал полушутя он Зубарева, — мы бы с тобой годков через десяток первые богатеи на Сибири стали. Посуда, она всем нужна, а научимся поташ производить, подряд возьмем тысяч на сто, развернемся…

Иван поначалу отмалчивался, отшучивался, но потом, после нескольких стопок домашней настойки, открылся.

— Нет, Алексей, не по душе мне сидеть на месте да прибыток каждодневный считать. Не мое это дело…

— Да, тебе, видать, по киргизам палить больше по нраву. Шел бы тогда в армейскую службу. Там навоюешься…

Ивану бы промолчать, не встревать в серьезный разговор, но накопилось изнутри, накипело в нем и, не вытерпев, стукнул неожиданно для братьев кулаком о стол, огрызнулся:

— Ни в торговле, ни в службе армейский проку не вижу!

— Отчего же так? — взметнул бровь под лоб Федор. — Все так живут. Может, тебе в монастырь захотелось, скажи, не таись от родни…

— Хватил! Монастырь! На другой день руки бы на себя наложил или сбег, куда глаза глядят, — все больше распалялся Иван Зубарев. — Воли хочу! Свободы полной! Вот коль бы родиться мне дворянином, то и разговор другой был бы.

— При деньгах да через службу и дворянство устроить можно. Опять же служить надо идти, — проговорил рассудительный Алексей, пристально вглядываясь Ивану в глаза. — Мог бы тогда и людишек прикупать, направлять к нам на работу, а мы бы тебе тот самый прибыток спускали.

— Кто о чем, а свинья про грязь, — резко заговорил Иван, не замечая, как Алексей поджал обиженно губы, свел брови, опустил к столу голову, слегка набычившись, — да зачем мне ваш прибыток будет, коль я дворянином стану! Неужто этого не понимаете?

— А чего там понимать? — небрежно пожал плечами Федор. — Будь ты хоть дворянин, хоть князь какой, а жрать чего–то надо, деньги, куда ни взглянь, а кругом нужны. Без них никак.

— Деньги! Деньги! Деньги! — в бешенстве застучал уже двумя кулаками Иван. — Пропади они пропадом! Деньги — прах, а свобода — все! Не могу я служить, кланяться каждому встречному, в угождение входить. Не о том мечтаю. Желательно мне совершить что–то такое, чтоб и при дворе обо мне узнали, оценили по достоинству, чин дали, дворянство. Вот тогда… Тогда совсем иная жизнь началась бы, — проговорил он мечтательно и тяжело вздохнул.

— Эх, ты, дурашка Ивашка, — с укоризной хмыкнул Алексей, видя, что Иван не желал его обидеть, и говорит в нем не злость, а тоска по чему–то дальнему, заповедному, — размечтался, как телок на поляне, а по кустам звери разные сидят, выглядывают. Не заметишь, как и слопают.

— И что с того?! А все одно не хочу вот, как вы, день–деньской спину гнуть из–за каждой копеечки.

— Пропадешь ты, как есть пропадешь, если дурь из головы всю не выбросишь, — начал выговаривать ему Алексей.

— Ты словно и не нашей породы, — поддержал брата Федор. — Дуришь, как дитя малое. Или не знаешь, что свобода мужика до добра никогда не доводила?

— А не ваш ли отец рассказывал, как в старые времена по всей Сибири казаки разъезжали, открывали новые землицы, народы разные, а потом им за то и дворянство и поместья давали. Не было такого? Не было? Скажите мне! — Иван и не собирался уступать братьям, не желал слушать их рассудительных и правильных слов и, сверкая глазами, взглядывал то на одного, то на другого.

— Хватил! Когда это было? — засмеялся Федор. — Ты еще царя Давида припомни или Ермака Тимофеевича. Теперича другие времена…

— А в чем другие?! В чем? Люди другие стали, то верно. Ермак, поди, тоже мог в лавке сидеть и копеечки, как вы, да полушки по одной собирать. А он? Воевать пошел, свободу проведывать.

— Хватит, Иван, — взял его за руку Алексей, — ты уже повоевал, а ничему, как погляжу, не научился. Кончилось то время, когда атаманы ватаги собирали и на промысел шли. Не воротишь… Теперь, коль душа к войне лежит, то записывайся в войско, да и дуй на войну. Сражайся там хоть с турком, хоть со шведом, никто не запретит, слова дурного не скажет, а может, и медаль дадут на грудь. А чего ты хочешь, то нам дело непонятное. В народе, знаешь, как говорят? Дуришь ты, а дурь эта, братец, дурь и есть.

— Значит, по–вашему, и Ермак дурил? Так получается? И все другие, кто не по царскому указу, а по собственному разумению воевать ходили, тоже дурили? Здорово получается!

— Слушай, время позднее уже, — натужно зевнул Алексей, — спать пора, расходиться, мне ни свет ни заря вставать надо. А тебя, Вань, как погляжу, все одно словом не переубедишь….

— Вот намотаешь соплей на кулак, посидишь в узилищах, — добавил вслед за братом Федор, — тогда, может, иначе заговоришь. Пойдемте спать, а то скоро и первые петухи запоют.

… Почти каждый вечер меж братьями шли подобные споры о том, как правильно жить и чем заниматься. Корнильевы твердо стояли на своем: живи, торгуй, сбирай богатство потихоньку–помаленьку и без особой причины по земле не шляйся. Но Иван и слушать об этом не хотел. То, что он не мог высказать ранее отцу или кому–то другому из все того же опасения быть непонятым, теперь, после поездки в степь, вдруг неожиданно словно прорвалось в нем, ринулось наружу, закрутило его, и он уже, как щепка в бурном потоке, плохо владел собой, слова выскакивали сами, и он безостановочно говорил, говорил горячо и напряженно, разогреваясь и распаляясь и не замечал, как удивлялись Алексей и Федор, которые были почти его ровесниками, подмигивали один другому, насмешливо кривясь. Даже если ему и случалось заметить эти усмешки, то он и не думал обижаться, обращать на них внимание. Он чувствовал, кожей ощущал свою исключительность и высокое предназначение в этом мире, но не мог до конца выразить словами все, что ему хотелось. И сам себе не мог ответить, что за чувства овладевали им. Для себя он определял это как "свобода", "воля", начало иной жизни.

В конце первой недели в Аремзянку приехал Василий Павлович Зубарев. Тайком приехал, ночью. Рассказал, что на выезде из городских ворот стоят караулы, проверяют возы, всматриваются в лица проезжающих, знать, кого–то ловят. От этого сообщения у Ивана холодок по спине пополз, и он моментально догадался, кого ловят на заставах.

— А ты чего не весел? — удивился отец. — Уже узнал, что у Натальи Пименовой свадьба скоро быть должна? То не беда, найдем тебе невесту…

— Какую невесту? Как замуж? — вскочил с лавки Иван и смешно вытаращился на хитро поглядывающего на него отца.

— Погуляй малость, не пришло покамест твое времечко. Да чего ты так? Негоже, — потянул сына за руку, увидев, как посерело у того лицо и невольные слезы показались из–под век.

— Дурно я поступил, дурно, — зашмыгал носом Иван. — Ходил к девке, ходил, а потом в степь убег, обещал: вернусь вскоре, а вот…

— Да твоей вины в том нет, — попробовал успокоить Василий Павлович сына, — мы когда с Васькой Пименовым сели о приданом говорить, то я все обсказал ему, чего за дочку хочу. А он, скупердяй старый, прикинулся бедняком, лыком перепоясанным, заюлил, заскволыжничал. А ты мой норов знаешь, хлопнул ладошкой, да и сказываю ему: или по–моему будет, или свадьбе не бывать, и все тут. Так что не дури, забудь, что было.

— Да как вы могли, батюшка?! — вскрикнул Иван и рванулся было из корнильевской горницы, где они сидели вдвоем, но отец сурово прикрикнул на него, сверкнув глазами:

— А ну, сядь на место! Кому сказал?! С каких это пор яйца курицу учить начали? Неужто я тебе худа желаю? Есть у меня на примете невеста, не чета Наташке Пименовой, из дворян.

— Зачем она нужна мне, твоя дворянка, — зло ответил Иван, насупясь, но ослушаться отца не захотел, сел на краешек лавки. В то же время ему было интересно, что за невесту присмотрели ему, кто такая. Но гордость не позволяла первому спросить, поинтересоваться, и он молчал, ожидая, пока отец сам не откроет ему имя новой избранницы.

— Неужто тебе неинтересно, кто такая? — словно прочел тот мысли Ивана. — Вот всегда бы так родителя слушал, глядишь, и толк был бы. Сказать, нет, кого сосватал?

— Уже и сосватали? — невольно улыбнулся Иван и посмотрел на отца в упор, не в силах больше дуться и хмуриться, засмеялся. — Вам бы, батюшка, на сватовстве деньги зарабатывать, вот бы дело пошло!

— Деньги… чего они значат, когда дворянство тебе иную дорогу откроет.

— Как же оно мне перепадет? Каким боком я дворянином стану — правым или левым? Поди, не хуже моего знаете, что от жены к мужу оно ни с какой стороны не передается.

— Говорю тебе, не в том дело, — теперь уже надулся Василий Павлович, видя, что Иван без восторга принял его известие, — а в том, что тесть твой, Андрей Андреевич Карамышев, может на себя и нашу деревеньку переписать.

— Какой тесть? Какую деревеньку? — бестолково захлопал глазами Иван, отстраняясь от отца. — А–а–а… Значит, вы мне Тоньку Карамышеву задумали подсунуть?! Не бывать тому, не хочу остячку в жены себе!

— Окстись, сынок, — замахал руками Василий Павлович, — с каких это пор ты дворян Карамышевых остяками называть стал? Может, кто из прадедов у них и был из остяков, да когда то было. Если и было, то быльем поросло и забылось давно…

— Ага, забылось, — сморщился Иван, — а все их так остяками и кличут, и они сами не особо на то обижаются.

— А на что обижаться? На что? Вон у Корнильевых в родне кто был, знаешь? Молчишь? А я тебе скажу: дед у них чистейших кровей калмык был. И у твоей матери, моей законной супруги, на четверть кровь калмыцкая, а ведь ничего, живешь и не вспоминаешь.

— Нас–то калмыками, поди, не дразнят, — угрюмо отозвался Иван. Он сколько раз слышал про ту историю, и сам отец, бывало, когда выпивал лишку, то звал мать не иначе, как "калмышкой чернявой". Но это все было не на людях, меж собой, а Карамышевых в открытую все называли остяками, хоть от остяков у тех остались разве что черные прямые волосы. Но пару лет назад Андрей Андреевич Карамышев выдал свою младшую дочь Пелагею за такого же, как он, выходца из остяцких князей, Ивана Пелымского, и это еще более утвердило всех тоболяков, что он искал себе зятя из сродственников. Ивану никак не улыбалось оказаться в родне с Карамышевыми, но что–то в словах отца заинтересовало его и, поковыряв пальцем в зубах, он осторожно спросил:

— Про какую деревеньку вы, батюшка, давеча сказали? Может, ослышался? Вроде не было у нас ранее деревеньки, а откуда взялась?

— Долго ездил, сынок, — хитро сощурился тот, — твой батюшка — мужик не промах, своего не упустит. Что там товары разные? Сегодня есть, а завтра или покрали, или погорели. А вот деревенька с землей, с мужиками на ней, с угодьями может когда и внукам твоим достанется по наследству. Взял ее за долги с одного человека, а с кого знать тебе необязательно. Понятно, без помощи Михаила Яковлевича не обошлось, — уважительно помянул Зубарев–старший племянника, — помог бумаги составить, подписать, где надо. Но вот ведь закавыка какая: купцам простым, вроде нас с тобой, сынок, не велено по закону землей владеть, где народ какой проживает.

— Так ведь отберут, — ничего не понимая, глядел на отца Иван.

— Потому и жениться тебе надо быстрехонько на Антонине Карамышевой. Мы ту деревеньку на твоего тестя и перепишем. Понял теперь?

— Выходит, он хозяином станет? — Иван так и не догадался, зачем отцу было отдавать только что купленную деревню кому–то, когда новый хозяин мог теперь продать ее или распоряжаться по собственному усмотрению и землей, и людьми.

— Разве я похож на дурака? Не похож, — сам и ответил Василий Павлович, — а потому сговорились мы с Андреем Карамышевым, что даст он мне за ту деревеньку векселей на три тысячи рублей. Коль он ее продать удумает, то мы тут как тут — плати по векселям. А ему куда деваться? Вот опять же деревенькой с нами и сочтется. Понял теперь, дурашка? — почти ласково спросил он сына. — Все–то твой батюшка продумал. А ежели рано или поздно помру, то все тебе и отойдет.

— Да ладно вам, батюшка, — засмущался Иван, — вы у нас вон еще каков молодец. Глядишь, до ста лет доживете.

— Тьфу на тебя, — неожиданно вспылил Зубарев–старший, — никогда так не говори. Не желаю лямку тянуть до стольких годов. Спросил бы лучше, где та деревенька стоит. А? Неинтересно?

— Интересно, думал, сами скажете.

— Неподалеку от Тюмени, на речке Пышме стоит. А прозвание у нее будет Помигалова. Пять домов в ней, двадцать восемь душ проживает, и меленка на речке имеется, — с гордостью сообщил обо всем этом Василий Павлович и самодовольно задрал вверх плохо выбритый подбородок.

— А как же то дело, о котором с крестным зимой еще говорили? — нашелся Иван. — Если к свадьбе готовиться, то не успею к башкирам до снега сгонять. Может, там и взаправду золотишко водится.

— Как обвенчаешься, то и поезжай сразу, неволить не стану. Помощник из тебя никудышный, а с Антониной сам разбирайся.

— Уже и венчаться?! — разинул рот Иван. — Когда?

— После Успения сразу, — сказал, как отрезал, Василий Павлович.

 

23

Выждав день после отъезда отца, Иван ранним утром подался, не предупредив братьев, напрямик через лес по направлению к Тобольску. Зачем он шел? Если бы кто спросил его об этом, то он вряд ли что объяснил вразумительно. Какая–то непонятная сила толкала его в город. Правда, все это облекалось в одно слово — "Наталья". Не то чтоб он хотел спросить у нее, по своей ли воле она выходит замуж и за кого, отец так и не назвал имени жениха его бывшей невесты, да и чего спрашивать, коль все одно выходит. Иван даже не представлял, как сможет увидеть девушку, да если и встретит случайно, то у него не хватит решимости подойти, заговорить. Любил ли он ее? И этого он также не знал. Он вообще плохо представлял, что значит "любить". Вот отца, мать он вроде как любит, но дома никогда не говорили на подобную тему: и все представлялось как бы само собой разумеющимся. Раз живут вместе — значит любят. А как иначе. К Наталье, с которой они встречались всего–то несколько разков, у него было совсем иное чувство. Она притягивала Ивана к себе как… он не мог подобрать слово; в его представлении всплыла вдруг широкая сибирская дорога меж березовых лесов, выходящая к небольшой речке с мостиком и лодкой, приткнутой у бережка.

В представляемом им видении листья у березок начали чуть желтеть, подсыхать, скукоживаться, загибаться краями, зато осиновые листья, как медные начищенные пятаки, сверкали вызывающе ярко, подрагивая на слабом ветерке. Дымчатые облака, белесой кисеей едва не цепляясь за кромку березняка, оттеняли осенний лесок и делали его еще более насыщенным, красочным, а речка, с тугими стрелами камышинок, таила такой невыразимый смысл, что невольно хотелось заплакать и по телу пробегали острые иголочки сладостного восторга и умиления. Но разве мог Иван объяснить кому–то и, в первую очередь, самому себе, что столь необыкновенного, притягательного в увиденном? Почему хотелось жить среди этих перелесков, вдыхать этот густо насыщенный болотной сыростью воздух и… ждать… ждать чего–то несбыточного…

И так случалось каждый раз, стоило ему лишь начать думать о Наталье: перед его внутренним взором вставала где–то раз увиденная им широкая дорога через березняк и мосток через тихую речку. Как они были связаны меж собой, Наталья и дальняя дорога? Может, для многих мужчин женщина и есть дорога? Прекрасная, неизведанная, непередаваемая словами даль. Для Ивана и это было загадкой, на которую он вряд ли когда сможет найти ответ.

А сейчас, широко вышагивая по кромке крестьянских полей, покосов, выпасов, всматриваясь в неторопливо переходящих с места на место рыжих и черных коров у дальних перелесков, он слышал долетающие до него звуки самодельного жестяного ботала, привешенного хозяевами на шею наиболее блудливым животным, и тем сильнее ощущал собственное одиночество. Здесь, вдали от жилья, стада воспринимались чем–то сказочным, нереальным, заповедным, составляющим одно целое с древесными стволами и стогами сена, заботливо огороженными легкой изгородью, с вороньем, черными пятнами выступающим сквозь ажурную вязь хрупких лиственных верхушек, похожих издалека на диковинные плоды, созревающие в конце жаркого лета.

И сам себе Иван казался частью поля, перелеска, болотины, время от времени попадающейся ему, стоило лишь спрямить тропинку, пройти через лесной колок. Доверяя своим чувствам, он ни на миг не задумывался, правильно ли поступает, отправившись в город с неясной целью, а просто шел, изредка похлестывая тонким таловым посошком по попадавшимся на пути кустикам, тянущимся к нему гибкими ветвями.

Не выходя на дорогу, он перед самым городом спустился по влажной скользкой тропе в темный буерак, раздвигая завитые паутиной черемуховые заросли, пошел по дну и вскоре выбрался в предместье, прозванное Тырковкой, и его грязными улочками направился уже к центру города, старательно надвинув шапку на глаза, стараясь избегать людных мест. Он попытался вспомнить, какой сегодня день — будний или воскресный, но не смог. Хотя, судя по призывному колокольному перезвону с храмовых колоколен и веренице празднично одетых людей, спешащих, видимо, к службе, можно было догадаться, что день, должно быть, праздничный.

"А какой нынче праздник? — начал вспоминать Иван и от неожиданности сбавил шаг, едва не запнувшись о поломанную тротуарную плаху. — Неужто Успение? А ведь именно после этого престольного праздника, когда заканчивался недолгий успенский пост, отец и собирался справить свадьбу."

Иван подумал о собственной свадьбе, как о чем–то привычном, давно свершившемся, и заспешил к Богородицкой церкви, в чьем приходе жили Пименовы. К храму, степенно ступая, подходили прихожане, мужчины снимали шапки, крестились, низко кланяясь у входа, приоткрывали дверь, пропуская вперед своих спутниц, скромно опускавших глаза. На церковных ступенях, образуя как бы живой коридор, стояли нищие. Одну из них, не старую еще женщину, прозванную Валькой—Сорокой, Зубарев немного знал, она частенько являлась на большие праздники к их храму Богоявления, где приход был побогаче за счет купцов и статских, живших поблизости. Если остальные нищие просто тянули руки, крестясь и шепча: "Подайте Христа ради…", — то Валька—Сорока заранее, еще издали, выбирала свою жертву, нацеливалась чаще всего на знатную, недавно овдовевшую купчиху (и откуда она только знала всех), и, как только та приближалась к ней, цепко хватала за рукав и тянулась губами к уху вдовы. "Я твоего–то давеча ночью во сне видела, являлся он мне… " — таинственно шептала растерявшейся и слегка обалдевшей от подобного сообщения женщине, тут же объявляла: "Подай на помин души раба Божьего, а то совсем замучит меня, до греха доведет…" Если у напуганной вдовы не случалось с собой денег, то она торопливо искала кого из знакомых, брала в долг и, вкладывая. в горячую валькину ладошку монеты, приговаривала: "Помолись, миленькая, помолись за него… Видать, мои молитвы не доходят до Господа из–за грехов моих…" — и, охая, скрывалась в сумраке храма. В случае, если Вальке—Сороке отвечали отказом, она могла такое сказануть принародно о вдове, что та потом месяцами не показывалась у храма или направлялась на гору, куда нищенка обычно не захаживала.

Остальные нищие были из числа спившихся отставных солдат, пара непутевых теток, живущих по много лет попрошайничеством, отиравшихся зачастую возле городских кабаков. Без них храм казался бы нежилым, забытым, а нищие, мимо которых со вздохами вынуждены были проходить все до одного прихожане, как бы служили наглядным напоминанием о каре Господней за нарушение заповедей христовых.

Остановившись чуть в стороне, возле входа в городской сад, Иван решил подождать, не появятся ли Пименовы, и хотя служба началась, но что–то удерживало его войти в храм. Заметно поредел поток спешивших на службу прихожан, когда прямо у церковного крыльца остановилась пролетка, запряженная парой гнедых лошадей. Из нее вышли Наталья и другая молодая девушка, ее ровесница. Они, не сговариваясь, открыли свои сумочки, вынули оттуда несколько медных монеток и с улыбкой принялись раздавать их нищим. Иван увидел, как потянулась к Наталье шмыгающая маленьким приплюснутым носиком Валька—Сорока, зачастила чего–то, хитро заулыбалась, заподмигивала. В ответ Наталья положила ей в руку монетку и подошла к двери. Тут кованая, покрашенная зеленой краской дверь открылась, и на крыльцо вышел молодой парень, в котором Иван безошибочно узнал сына известного купца Молодчикова, славившегося тем, что много лет брал он на откуп лучшие пески по Иртышу и Оби, с которых поставлял живую рыбу к столу губернатора. Как звали его сына, Иван не помнил, не то Петром, не то Павлом, но почему–то сразу решил, что он и есть натальин жених, наверное по тому, как тот улыбался ей и широко распахнул дверь храма, низко поклонился. Но прежде чем переступить через порог, девушка неожиданно оглянулась назад, будто почувствовала горячий взгляд Ивана, и, чуть щурясь, увидела его, стоящего с тонким посохом в руках, одетого по–дорожному. Лицо ее вспыхнуло и, вздрогнув, она невольно подняла руки к лицу. Шедшая сзади подруга, заметив ее испуг, повернулась назад и также увидела Ивана, и торопливо заслонила собой Наталью, ввела в церковь. На крыльце остался лишь один Молодчиков да вереница равнодушных нищих, ни на что не обращающих внимание и давно ко всему привыкших. Натальин жених (а Иван теперь окончательно утвердился, что то был именно он) в недоумении покрутил головой и, пожав плечами, вернулся в храм. После всего этого заходить за ними следом Ивану и совсем расхотелось.

Служба шла долго, и начало уже темнеть, а Иван все стоял, неотрывно глядя на двери храма, словно там, за ними, скрылось самое важное для него и несказанно дорогое. В то же время он был спокоен и почти равнодушен. Ему просто хотелось еще раз увидеть тонкую фигуру Натальи, встретиться с ней взглядом. Можно было войти в храм, встать рядом с девушкой, где никто не помешает смотреть и разглядывать ее, но это даже не приходило ему в голову, как нечто кощунственное, непотребное.

Нищие присели на врытые в землю лавки, достали из узелков нехитрую еду и вполне обыденно, принялись есть, шумно обсуждая что–то меж собой. Прошло, наверное, больше часа, когда двери храма открылись и оттуда вышли со шляпами в руках два офицера, быстро перекрестились, натянули шляпы на головы и торопливо зашагали в сторону Базарной площади, на ходу весело переговариваясь о чем–то. Затем начали появляться на крыльце храма и остальные прихожане, ступая торжественно и с достоинством, как люди, выполнившие свой долг. Зазвонили колокола на колокольне, извещая об окончании службы. Иван несколько раз быстро перекрестился на церковные купола, не спуская глаз с выходящих. Он видел, что пролетка чуть отъехала от церковных ворот и кучер дремал на козлах, ожидая привезенных им девушек. Кончили выходить отстоявшие праздничную службу прихожане, а ни Натальи, ни ее подруги не было. Не показывался и Молодчиков. Наконец, он вышел первым, шагая чуть впереди Натальи, ее подруга шла следом и тут же бросила настороженный взгляд в сторону Ивана, склонилась к натальиному плечу, что–то ей зашептала. Та торопливо простилась с женихом, показав рукой на пролетку и, не оглядываясь, пошла из ограды; подруга семенила рядом. Она почему–то сразу не понравилась Ивану, и он про себя назвал ее кикиморой, за обезьянье личико и вертлявость.

Не доходя нескольких шагов до пролетки, Наталья вдруг остановилась, посмотрела вслед уходящему в противоположную сторону Молодчикову, что–то шепнула подруге и решительно направилась через дорогу к Ивану. У него от долгого стояния на одном месте совсем затекли ноги и, увидев идущую прямо к нему девушку, он было дернулся, хотел поначалу завернуть за угол, но сообразил, насколько смешон будет, если вдруг побежит от нее, а потому остался и, весь насупившись, свел брови на переносье, переложил посошок из руки в руку.

— С праздником, Иван Васильевич, — потупя глаза, первой поздоровалась с ним Наталья.

— С праздником, Наталья Васильевна, — столь же степенно ответил он, и только сейчас ему пришло в голову, что имена отцов у них одинаковые, а это, как считают старики, не к добру, значит, не жить в согласии.

— Далеко ли собрался? — она указала глазами на посошок. Он не сразу поверил, что Наталья подошла к нему, понимая насколько сложно это оказалось для девушки просватанной.

— Из деревни пришел, — выдавил он и, кашлянув, добавил неожиданно для себя, — на тебя поглядеть.

— На меня? — удивилась она. — Гляди, не заказано. А вот на тебя, говорят, опять сыск учинили. Правда?

— Правильно говорят, — еще более смутился он, не зная, куда деть свой посох, попробовал опереться на него двумя руками, но тот моментально прогнулся, затрещал.

— Силу некуда девать? — усмехнувшись, кивнула на посох Наталья. — Так куда все–таки пойдешь?

— Домой пойду, куда же еще, — удивился он вопросу.

— Так ведь ищут тебя, сама видела возле вашего дома солдат.

"Значит, она была возле нашего дома, — с удивлением подумал он, но тут же сник, — а может, просто мимо шла…"

— Тогда обратно, в Аремзянку, подамся, — обреченно ответил, понимая, что Наталья права и домой ему сейчас никак нельзя.

— В такую–то пору? — выразительно всплеснула она руками и со вздохом высказала главное, из–за чего, верно, и решилась подойти к нему, — а меня батюшка замуж выдает за Петра Молодчикова. Свадьба скоро. Придешь?

— Куда? — не сразу сообразил он.

— Как куда, на свадьбу ко мне. Если не испугаешься…

— Вот еще, чего пужаться. Но только не приду.

— Чего так? — она или не понимала, как тяжело дается ему разговор, или делала это нарочно, насмехаясь и подтрунивая.

— Я это… — помолчал он чуть и, решившись, продолжил, — виноват перед тобой.

— В чем виноват? — сделала удивленный вид Наталья. — Не припомню, чем меня обидеть мог. А–а–а, что вроде как тоже свататься приезжали, да потом батюшки наши из–за приданого моего рассорились? Он мне рассказывал. А ко мне и другие свататься приезжали, — лукаво сообщила она, — да батюшка и тех отправил ни с чем. Чего я против него сказать могу? У нас этак не заведено…

Для Ивана ее слова были почти признанием, и он чуть подступил к ней, горячо прошептал, плохо понимая, о чем спрашивает:

— А за меня пошла бы?

— Коль батюшка приказал, то и разговора нет. Только ведь не вышло, не сложилось…

— Не сложилось, — передразнил он ее, — а тебе–то я как? Нравлюсь хоть или по батюшкину указу и за козла готова пойти?!

— Зачем за козла, пусть он себе свою козу ищет, а до нас свататься вполне приличные люди приезжали, — в шутку или всерьез ответила она и повернулась в сторону, где стояла у церковной ограды ее подруга, делая руками какие–то знаки в воздухе. — Ой, Александра заждалась меня, пойду. А ты приходи, приходи на свадьбу, ни для кого дверь не заперта, сам, поди, знаешь, — и повернулась, чтоб уйти.

— Постой, — остановил ее Иван, — у меня, поди, тожесь свадьба будет, отец и невесту сыскал.

— Вот как? — остановилась она и безразлично спросила: А не из Карамышевых, из остяков, невеста? Не Антонина ли?

— Вроде она…

— Хорошая девка, хоть и из остячек. Дай Бог вам, — недоговорив, Наталья решительно повернулась и пошла к церковной ограде, плавно ступая, неся на отлете маленькую дамскую сумочку.

— Да не из остячек она, — зачем–то крикнул ей вслед Иван и зло сплюнул на землю, нажал изо всей силы на посошок и переломил его пополам, отбросил в сторону и пошел вдоль по улице.

В нем все клокотало от обиды: и оттого, что Наталья подошла первая, а не он сам, и оттого, что выходит замуж, с полным безразличием отнесшись к его сватовству, и оттого, что назвала Карамышевых остяками.

Он шел, пока не вышел на окраину города, где был облаян сворой бродячих собак, и чья–то голова показалась из–за соседнего забора, пьяно что–то крикнули вслед ему. Повернул обратно, решив, что ночью в Аремзянку не пойдет, заночует где–нибудь у знакомых, а то и совсем пойдет к реке, заберется под первую попавшуюся лодку, как часто поступали в детстве, когда ходили в начале лета на метляжную с друзьями. Он шел, поворачивая наугад то в один, то в другой проулок, вглядывался в освещенные окна, где при свечах или при лучине сидели, ходили, стояли люди, и острое чувство любопытства проснулось в нем. Он иногда останавливался у тех домов, где были неплотно занавешены окна, и некоторое время стоял, высматривая, как там течет иная, не знакомая ему жизнь. Потом, смутившись, что его может кто–то увидеть, устыдить, поспешно шел дальше.

Вдруг он остановился и сообразил, что неподалеку находится дом Пименовых, и что–то зажглось в нем, заставило во второй раз за день покраснеть. Оглянувшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, перешел по сухому месту улицу и, ступая осторожно на мостки, пошел к дому Натальи, не совсем понимая, что станет делать дальше.

В доме Пименовых не спали, и половина окон была освещена. Он подошел к воротам и встал на лавку, заглянул внутрь поверх занавесок. Почти вся семья сидела за столом и ужинала, сосредоточенно глядя в тарелки. В комнату вошел кто–то из прислуги с кастрюлей в руках, поставил ее на середину стола. У Ивана заурчало в животе, и он только теперь вспомнил, что не ел весь день. Подавив в себе желание постучать в окно, пошел вдоль невысокого заборчика и, не отдавая себе отчет, зачем он это делает, подтянувшись на руках, перемахнул через него, зацепив ногой дождевую бочку, стоявшую на углу дома, а оттуда попал в огород. С той стороны не было ни одного освещенного окна, и лишь слабый свет от горевшей перед иконою лампадки сообщил ему, что комната жилая. Рядом с домом росли кусты сирени, и Иван спрятался в них, затаился, все еще не зная, зачем он здесь.

Через какое–то время свет от лампадки перекрыла чья–то фигура, затем комната озарилась слабым пламенем свечи. Иван явственно различил через окно Наталью, державшую в левой руке бронзовый подсвечник с горящей свечой. Она молилась, часто крестясь на угол комнаты, кланяясь и что–то шепча одними губами. Кончив читать молитву, она поставила на столик свечу и начала расправлять постель, взбивать большую пуховую подушку. Закончив эти приготовления, сняла с головы платок и принялась расчесывать большую косу, едва не достающую ей до пояса, потом медленно стала раздеваться, снимая по очереди вязаные чулки, вешая их на спинку стула, расшнуровывая многочисленные шнурки и завязки. Еще мгновенье, и она осталась совершенно обнаженной, взяла в руки ночную рубашку…

Ивана била крупная дрожь, клацали от возбуждения зубы, изнутри разливалось что–то жгучее, горячее, словно он находился в парной бане. Мышцы его так занемели, что толкни его сейчас кто, и он не удержался, упал бы кулем на землю. При этом он тяжело дышал, как во время самой тяжелой работы. Он видел Натальино тело, покатость плеч, бугорки грудей с розовыми сосцами, волосы под мышками, когда она поднимала руки кверху, впадинку пупка и… ложбинку между ног. Он напряженно дышал чуть приоткрыв рот. Затем, не понимая, что делает, выполз из–за куста и прижался разгоряченным лбом к холодному стеклу.

А Наталья тем временем спокойно надела рубашку и направилась к окну, чтоб задернусь на ночь шторку. И тут ее взгляд встретился с безумно, неотрывно смотрящим на нее Иваном. Наталья замерла на мгновенье, рот ее перекосило в крике, которого Иван слышать не мог, но догадался, в комнату заглянул удивленный Василий Пименов, а дальнейшего Иван Зубарев не помнил. Ноги сами понесли его, он перемахнул через невысокий заборчик, налетел с маху на дождевую бочку, перевернул ее, облился холодной водой, за забором угодил в канаву, упал на четвереньки, но в неудержимом прыжке выбрался на дорогу и помчался частой рысью, разбрызгивая грязную жижу из неглубоких луж, спотыкаясь на колдобинах, падая и поднимаясь. Он несся, как никогда в жизни еще не бегал. А сзади слышались неотчетливо чьи–то крики, свист, улюлюканье, и, наконец, бухнул в ночи одинокий выстрел, потрясший окрестности и пробудивший к жизни сотни собак, дружно затявкавших, завывших, отозвавшихся грозным лаем на случившийся переполох. Но Иван ничего этого не слышал, даже не понимал, куда он бежит, жадно хватая воздух открытым ртом, а в глазах у него все стояла обнаженная Наталья, подрагивали сосцы на грудях, качались крутые бедра.

Бег охладил его, и вскоре он чуть пришел в себя, осмотрелся кругом и понял, что находится на выселках, в той самой Тырковке, через которую совсем недавно вошел в город. И тут на него навалилась огромная усталость, он доковылял до конца улочки, свернул в лес и завалился на первый попавшийся бугорок, нащупал руками невысокий пенек и положил на него голову. Через минуту он спал, а проснувшись с первым солнечным лучиком, блаженно улыбнулся, соображая, привиделось во сне ему случившееся возле пименовского окна или то было на самом деле и, сладко потянувшись, зашагал размашисто и легко по той же тропке, в сторону корнильевской Аремзянки.

Через несколько дней приехал старший Корнильев, Михаил, сообщил о своем разговоре с губернатором Сухаревым, о том как умаслил киргизцев, пообещав им откупных через неделю, после чего те согласились убраться обратно к себе в степь, а затем поинтересовался у Ивана, чем собирается дальше заниматься.

— Женюсь, а потом поеду золото искать, — не раздумывая, ответил он.

— Тьфу на тебя, — ругнулся Михаил Яковлевич, — другого, путного, от тебя сроду не услышишь.

— А ты не слушай, — спокойно ответил Иван. Последние дни он начал держаться вдруг уверенно, почти дерзко, решив что–то важное для себя.

Михаилу явно не понравился его ответ, но и он заметил изменения в двоюродном брате, вздохнул, сдержав набежавшую злость и желание осадить родственничка, но, чтоб не затевать ссоры, мягко спросил:

— На прииски, что ль, собрался?

— Туда… Успеть надо, до холодов разведать, а потом еще в Санкт—Петербург за разрешением на работы, — как о чем–то обыденном, спокойно сообщил ему Иван.

— Куда, куда? В Санкт—Петербург? — не поверил тот. — Кто тебя там дожидается, в Петербурге–то?

— Кому надо, тот и ждет. Все главные дела только там и можно решить, а тут лоб расшибешь, а и на вершок не продвинешься.

— Вообще–то, правильно мыслишь, — уважительно покачал головой Михаил, да многие и до тебя еще в столицу ездили, да отчего–то не все удачно обратно возвращались. Столица — она столица и есть, слезам не верит, ей деньги подавай.

— Ничего, деревеньку заложу, а своего добьюсь, — лихо подмигнул ему Иван и похлопал по плечу. — Не боись, не пропадем…

— Это ты уже и до деревеньки отцовой добраться решил? Для того ли он ее покупал, чтоб ты по столицам отцово состояние проматывал.

— А это уже наше с батюшкой дело, как с деревенькой поступить. Он меня женить собрался, а я ему скажу, что коль деревеньку на меня перепишет, то согласен обжениться.

— Силен! Ничего не скажешь. Только не перепишет он деревеньку на тебя. И я ему отсоветую.

— Тогда и свадьбе не бывать. В таком случае деревню ту у него задарма в казну заберут. Или не знаешь, братец?

— Да–а–а… Все продумал, все решил. Ладно, мое дело сторона, а в столицу ехать… — Михаил на полуслове остановился, подумал о чем–то, а потом, улыбнувшись широкой улыбкой, ответно подмигнул брату и продолжил, — а поезжай! Где наша не пропадала! Чем здесь киснуть–то…

Василий Павлович Зубарев действительно уперся, когда в очередной приезд в Аремзянку сын первым завел разговор о женитьбе и о своем условии переписать на него деревеньку Помигалову. Долго спорил, даже пробовал стращать Ивана, что лишит его наследства, выгонит со двора, как есть, без копейки за душой, но ничего не помогало. Зубарев–младший крепко стоял на своем и твердил одно:

— Перепишешь Помигаловку — будет свадьба, а нет, то ищи иного жениха Тоньке Карамышевой.

Неожиданно Ивана поддержали Алексей и Федор Корнильевы, напомнив о занятости Василия Павловича делами в Тобольске, стали доказывать, мол, на все его одного не хватит, а Иван и наезжать туда будет, а может, после и совсем переселится с молодой женой. И Зубарев–старший сдался, пошел на попятную, обещал выполнить все так, как настаивал Иван, но тут же добавил:

— Только смотри, коль баловать начнешь, мигом узнаю. А тогда…

— Что тогда? — открыто усмехнулся Иван, поняв, что впервые в жизни отец уступил ему, почти сдался.

— Опеку над тобой учиню! Вот чего!

— Там видно будет, — легкомысленно отмахнулся Иван, но посуровел, видя, отец не шутит и, оступись он, сделает как обещает, не даст и шага самостоятельно ступить.

А еще через день Михаил Яковлевич привез радостную весть: киргизцы, взявши с него деньги с товарами на изрядную сумму разными, успокоенные уехали восвояси, обещали забыть о случившемся, не жаловаться императрице. Но заказали Ивану появляться в их краях, погрозив на прощание в воздухе смуглыми кулаками. Отменил приказ о сыске Зубарева и тобольский губернатор. И теперь Ивану можно было преспокойно возвращаться в город.

…Уже на следующий день, как Иван приехал в Тобольск, они с Василием Павловичем честь по чести оформили документы на деревеньку Помигалову, переписав ее на Зубарева–младшего, в полное его пользование с выплатой подушенных и прочих денег за нее.

— Смотри, Ванятка, берись за дело всерьез, может, из тебя и в самом деле толк выйдет, — со вздохом, как от себя оторвал, передал ему купчую Зубарев–старший. — А главное, всю дурь из башки выбрось…

— Само собой, батюшка, или я не ваш сын, другой породы?

— Чего–то сомневаться в последнее время стал я в том, — вздохнул отец. — Порода, может, и нашенская, а дела… непонятно чьи.

В тот же вечер поехали свататься к Карамышевым. Антонина, хоть и знала со слов отца, что должны приехать Корнильевы по серьезному делу, вконец растерялась, когда Андрей Андреевич вывел ее за руку из–за перегородки, где она скрывалась. Заплакала. Кинулась на грудь к матери, хотела убежать к себе, но ее успокоили, усадили напротив жениха. Иван, тоже смущенный, но довольный, разглядывал свою невесту, невольно сравнивал с Натальей Пименовой и находил Антонину и худой, и чернявой, и глаза у нее были маленькие, глубоко посаженные, а носик, вздернутый вверх. Наталья была не в пример краше, крупнее лицом и фигурой.

"Ай, с лица не воду пить, — подумал он про себя. — Свезу в деревню, а сам на прииски подамся…"

Под конец сватовства, когда все обговорили, назначили срок, в какой церкви будут венчать молодых, Антонина осмелела и в упор поглядела Ивану в глаза, и он удивился чистоте и силе ее взгляда, и что–то кольнуло внутри, захотелось остаться с ней вдвоем, поговорить.

…Венчались в Богоявленской церкви, в зубаревском приходе, в их же доме отыграли и свадьбу, гудели три дня подряд. Еще несколько дней побыл Иван с Антониной, утолил страсть своего молодого тела, ходил как полупьяный, катал ее на новой пролетке за город. Отец по такому случаю позволил даже запрягать любимца Орлика. С каждым днем Тоня все более нравилась ему, и он уже не вспоминал про Наталью, у которой, по слухам, опять расстроилась свадьба, а потом, в один день, собрался и, наказав жене, чтоб ждала, сообщил, что поехал в Тюмень, к крестному Дмитрию Угрюмову.

 

24

Род Андрея Андреевича Карамышева проживал в Тобольске чуть ли не с первых лет основания города. Его предки происходили из некогда знатного и богатого рода Карамыш–бека и на момент прихода в Сибирь хана Кучума владели собственными улусами, землей и ловчими угодьями. Но, не найдя общего языка с властолюбивым ханом, не захотели подчиниться ему и подались в северные земли на реку Конду, где породнились с князьями Алачевыми. С тех пор их и стали звать не иначе как "остяками", начисто забыв об их прежних, татарских, корнях.

Не стало грозного хана Кучума, пришли русские воеводы, и Карамышевы перебрались поближе к Тобольску. Тут они приняли христианство, царь Михаил Федорович даровал их за это княжеским титулом и жаловал землицей в нижнем городе, близ торговых рядов, в местечке, столь полюбившемся купцам и прочим торговым людям. Постепенно рядом с Карамышевыми обустроились и поселились многие татарские семьи, стараясь держаться поближе один к другому. Лет через сто там уже стояла целая слобода с возвышающейся меж неказистых, обмазанных глиной домишек деревянной, рубленной в двадцать венцов мечетью. Неподалеку от татарской слободы стояли дома православных горожан, виднелись русские храмы и часовни. Такое соседство никому не мешало и было даже удобно, поскольку большинство живших в городе татар нанималось грузчиками к тем же купцам, шли гребцами в рыбацкие артели, водили обозы на ярмарки, а при случае поставляли дрова, как мещанам, так и в православные храмы.

Одно было неладно: когда шел на Иртыш крестный ход для освящения речной воды, то никак было не миновать мечети, а мулла мог крикнуть вслед процессии что–то на своем языке, и кто его знает, о чем он кричал…

Да еще пожары частые, что каждый раз начинались непременно из татарской слободы, а потом уже красный петух шел гулять по крышам, не разбирая и не спрашивая, кто под ней живет, и… выпластывал весь город под корешок, не забывая ни христианские храмы, ни мусульманской мечети, прихватывая при том крепостные стены и башни. Еще воеводы, а вслед за ними и губернаторы ворчали на старост татарской слободы, мол, худо за печами смотрите, бед от вас много всему городу… Но старосты татарские делали большие глаза, и клялись аллахом, что огонь к ним залетел от русских домов и вины их в последнем пожаре совсем и не было. Городские начальники, скрипя зубами, прогоняли тех и молчали, наблюдая, как опять начинают лепиться одна к одной нехитрые, об одну комнату, с небольшими, в локоть оконцами, татарские лачуги, не окруженные ни забором, ни палисадом. У каждого свой манер и понятие, как жить, как хозяйство вести, тут даже самому большому начальнику лучше в подобные дела не встревать.

Правда, во времена Петра Алексеевича, когда перемены наблюдались во всех городских делах, заговорили было о строительстве на месте татарской слободы большого каменного гостиного двора, и даже царев указ на этот счет был получен. Но татарские купцы, прознав про то, пронюхав через кого–то там, снарядили огромное посольство к царю, собрав подати и недоимки за последние десять лет и помчались в столицу. Вернулись с широкими улыбками на луноподобных лицах и, не скрывая радости, в тот же день направились в губернаторские покои, выложили губернатору под нос царев указ о переносе строительства на гору. Гостиный двор отстроили наверху, подле самой первопрестольной Софии. И опять время от времени вспыхивали посреди татарской слободы пожары, оставляя после себя печальные пепелища. Кто его знает, сколько простояла бы еще та слобода, да случилось приехать в Сибирь новому митрополиту, который поглядел на то дело иначе.

Митрополит Сильвестр был родом из Киевской земли, где и окончил духовную академию, а потом долгое время оставался настоятелем одного из монастырей под Казанью, где показал себя как муж ученый и достойный. Многие годы он путешествовал по Волге, обращая в православие местных жителей, в чем нимало преуспел. Получив митрополичью кафедру в Тобольске, он стойко принял это назначение, уводившее его еще дальше от родных мест. С первых же дней пребывания в Сибири подивился слабости православной церкви, которая крепко стояла на ногах лишь по городам да крупным селам. Зато вокруг этих небольших островков бурлило татарское, вогульское и остяцкое население, к праведной вере являющее полное равнодушие, а зачастую и открытую неприязнь.

На первых порах митрополит Сильвестр снарядил проповеднические миссии в близлежащие к Тобольску селения, где удалось довольно быстро и легко окрестить несколько десятков татарских семей, дав им обещание, что они будут приняты в казачьи войска и на десять лет освобождаются от сдачи ясака. Однако в самом Тобольске дело обстояло не в пример хуже. Как только местный мулла Измаил узнавал о появлении в слободе русских проповедников, он сломя голову мчался в тот дом, где они были приняты, и грозил хозяевам всеми смертными грехами, если только те вздумают изменить вере отцов. Владыка пробовал пожаловаться на Измаила в правительственный Сенат, но получил оттуда весьма насмешливое и колкое письмо, заканчивающееся словами, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Вот тогда митрополит Сильвестр обратил свое внимание на Андрея Андреевича Карамышева, мирно проживающего в татарской слободе и при том исправно посещающего православный храм во всякий воскресный день.

— Попроси–ка его ко мне завтра в полдень явиться, — мягко, на украинский манер выговаривая слова, сказал он батюшке, — побеседовать мне с ним захотелось.

Карамышев явился точно в назначенный срок и, склонив голову, подошел под благословление к владыке. Тот благословил его, усадил в глубокое кресло напротив себя и завел разговор о вере, о благочестии, о смирении. Андрей Андреевич, полуопустив голову, внимательно слушал, согласно кивал и не очень–то понимал, зачем сам владыка пожелал лицезреть его скромную персону.

— А скажите мне, — наконец владыка слегка намекнул на истинную цель своего интереса к Карамышеву, — как получилось, что вы, человек веры православной, и вдруг живете рядом с магометанами, общаетесь с ними в любой урочный час, поди, и их еще у себя в доме принимаете?

— Случается, — потупя взор, отвечал тот, — предки мои из татарского рода вышли, и одни из первых на том самом месте и поселились.

— Значит, вашему роду и земля вокруг была дарована? — заинтересовался владыка, оглаживая длинную седую бороду и не спуская острого взгляда с лица собеседника. — Как же теперь на ней живут иные люди?

— Про то мне неведомо, но со слов отца покойного, царство ему небесное, знаю, будто бы часть земли продана, часть сдана в аренду, а иная родственникам или просто знакомым в незапамятные времена под строительство домов отдана. У нас ведь нравы простые, не то что в больших городах, коль пришел человек и просит отвести пустующую землю под жилье, то отказывать не принято. Вот так и сложилась татарская слобода, а мы самые первые на тех местах поселенцы.

— Весьма интересно, весьма, — пожевал сухими тонкими губами владыка, а есть ли у вас какие бумаги на право владения той землей?

— Да как сказать, — замялся Карамышев, — вроде и есть, а вроде и нет… — И, собравшись с духом, выпалил, — погорели бумаги в один из пожаров. Но… — поднял предупредительно руку, увидев, как брови владыки поползли вверх, но есть подлинные грамоты в канцелярии Ее Императорского Величества. Мой отец делал запрос, и ему ответили, что те подлинные указы наличильствуют в канцелярии, но нам высланы быть не могут.

— Понятно, понятно, — владыка был явно озадачен, но, чуть подумав, осторожно спросил, — скажите, князь, я могу вас так называть?

— Предки мои были пожалованы княжеским титулом, но опять же указ погиб в пожаре, да и… женились на ком попало, а потому, как я понимаю, утратили право так наименоваться. Обычно меня так здесь никто не называет, — закончил он с видимым усилием. Чувствовалось, что Карамышеву неприятны напоминания о былых титулах, которых он сейчас не имеет.

— Хорошо, как скажете, — владыка не стал настаивать, — у меня к вам, можно сказать, тайный вопрос, вы уж извините, но налагаю на вас на некоторый срок обет молчания. Вы меня поняли? — увидев, что Карамышев кивнул головой, продолжал неторопливо и с нажимом на каждом произносимом слове. — Вы понимаете, что мне, как архипастырю здешнего края, небезынтересно видеть в лоне православной церкви как можно более ревностных прихожан. Вы меня понимаете? Князь мира сего не дремлет и ежесекундно улавливает грешные души людские, навлекая на них вечное проклятие Господне, и не противиться тому, как владыка вверенной мне епархии, не могу. Мусульманские строения между православных храмов, а тем более эта, — владыка провел в воздухе рукой полукруг, давая понять, что он хочет изобразить мечеть, но не желает говорить о ней вслух, — юдоль греховных заблуждений ваших соседей, которые и не желают слышать о заповедях христовых. Все это заставляет меня говорить с вами начистоту. — Он чуть помолчал, откашлялся, поправил наперстный крест на груди и стал говорить дальше. — Одним словом, мне бы хотелось видеть на тех землях православный храм.

— Но как это сделать? — развел руками Карамышев, который сразу после вопроса о бумагах на землю понял, куда направит разговор владыка. — И поймите мое положение…

— Я все понимаю и вижу, что передо мной человек поведения и убеждений праведных, потому многого от вас и не требуется. Надо лишь продать часть своей усадьбы в пользование православной нашей церкви.

— Владыка, я уже не молод, и кто знает, сколько мне осталось пребывать на сей грешной земле. Я могу вашему преосвященству предложить дарственную на мое имение после смерти. Две моих дочери выданы замуж, жена может найти приют у них в семьях, и вся земля отойдет в пользование церкви. Тогда вы сможете распоряжаться ей по собственному усмотрению как пожелаете.

Владыка, видя, что Карамышев не понимает или не желает понимать его замысла, нахмурился и, резко поднявшись с кресла, прошел к резному шкафу у противоположной стены кабинета, открыл дверцу и извлек из него свернутый пополам небольшой лист бумаги, вернулся обратно и поднес к лицу Андрея Андреевича.

— Вот из этого документа явствует, что вы приобрели у Василия Зубарева деревеньку Помигалову под Тюменью. Я не спрашиваю вас о законности этой сделки, не прошу о дарственной на нее после смерти хозяина, и вообще сибирская наша церковь ни в чем не нуждается. Есть масса людей, которые считают своим долгом жертвовать ей во благо и за то отблагодарены будут в мире ином. И о летах ваших преклонных не спрашиваю. Не нам судить о промысле Божием. В Его власти дать нам лишний день, час для пребывания на этой земле или призвать в мир горний. Я прошу лишь разрешения, — владыка особенно выделил последнее слово и еще раз повторил его, — разрешения возвести на вашей земле храм Господен. Остальная ваша земля и, безусловно, все строения останутся за вами или детьми вашими. Вы вправе продать их, подарить, заложить законным путем.

— Не знаю, как и ответить вам, владыка, — провел кончиками пальцев по сухому бледному лбу Карамышев, — стоит только церкви начать строиться на моей земле, как мне не сдобровать. Бывшие мои соплеменники, которые покамест относятся ко мне и моим близким с неизменным уважением, найдут способ отомстить мне. А мне… а мне бы этого не хотелось. Нет, не подумайте, что я боюсь, но имя мое будет запачкано.

— Подумайте, о чем вы говорите?! — чуть не вскричал митрополит и наклонился к Карамышеву, который выглядел достаточно жалко и беспомощно.

— Как может быть запачкано ваше имя, если вы по доброй воле отдадите лишь небольшую часть земли на возведение храма. Хорошо, — изменил владыка тактику, — коль вы боитесь угроз и иных действий со стороны магометан, то я могу попросить у губернатора двух солдат или казаков, которые бы некоторое время несли охрану вашего дома и вас лично…

— Час от часу не легче, — замахал руками Андрей Андреевич, — избавьте меня от этакого позора. Никаких солдат!

— Тогда вы сможете укрыться на время в Знаменском монастыре, где для вас будет вполне безопасно, — предложил он, но увидев, что Андрей Андреевич не желает и слушать об этом, владыка сделал ход, который, судя по всему, был припасен у него на крайний случай. Он позвонил в небольшой позолоченный колокольчик, висевший сбоку от кресла на атласном розовом шнурке и, когда вошел служитель, то коротко кивнул ему, — зови.

Через некоторое время в кабинет владыки не вошел, а вкатился упитанный, гладенький человек с румяным лицом и черными масляными глазками. Он подошел к митрополиту под благословление и, ни слова не говоря, остался стоять возле кресла митрополита. Карамышев с недоумением поглядел на вновь вошедшего и перевел взгляд на владыку, всем видом показывая, что он ничего не понимает.

— Это Владимир Краснобаев, — пояснил митрополит, — он ведает свечным производством в нашем хозяйстве и достойный прихожанин. Милостивый государь, Андрей Андреевич, чтоб вы не подумали, будто я желаю подвергать вашу жизнь опасности или каким–то образом очернить ваше честное имя, предлагаю последний и окончательный вариант решения нашего дела. Если вы отклоните и это предложение, то… не смею задерживать.

Владыка вновь прошел к шкафу и вынул оттуда чистый лист гербовой бумаги, положил на письменный стол и повернулся к Карамышеву.

— Вы предлагаете совершить купчую? — спросил тот удивленно. — Но куда деваться мне самому, супруге моей, дворовым людям? Отправиться в монастырь я совсем не желаю, а супруга… — на его лице отразилось полное смятение. Но владыка тут же прервал его, подняв вверх руку.

— На вашем участке есть небольшая пустошь, и именно ее мы желали бы записать на имя этого человека, — он кивнул в сторону безмолвствующего Краснобаева. — Все остальное имение остается в вашей полной собственности, и никаких притязаний мы на него не имеем. Согласны ли вы на это наше последнее предложение?

Андрей Андреевич надолго задумался, глядя прямо перед собой. Он понимал, что владыка не отступится и подобные предложения будут поступать от него. Строительство храма — дело благое, не приветствовать его нельзя. Случись очередной пожар, не дай Бог, и ему уже не отстроиться заново, не встать на ноги. Тогда, действительно, хоть в монастырь иди. С другой стороны, он не хотел нарушать того относительного покоя, что существовал меж его семьей и мусульманской частью слободы. Те относились к нему с глубоким почтением, иного и желать немыслимо. Рано или поздно, о строительстве храма на его земле узнают, и как обернется дело, того не предвидишь. Убить, конечно, не убьют, но неприятностей разных мелких не оберешься. Как же быть? И владыка, заметив его колебания, мягко произнес:

— Ну, не мучайтесь так, зачем. Мы всегда будем рядом и в обиду вас никому не дадим. Есть время, когда человек должен сделать выбор между добром и злом. Вот сейчас и ответите, на чьей вы стороне…

— Хорошо, — решительно и резко встал на ноги Андрей Андреевич и почувствовал, как кольнуло в левой части груди, — пишите купчую. Даю вам на то свое согласие.

— Вот и ладно, — перекрестил его митрополит Сильвестр, — с Богом…

Дома Андрей Андреевич, не вдаваясь особо в подробности, сообщил жене о произведенной им сделке и показал вексель на весьма значительную сумму, тут же заперев его в кованый сундучок. Жена не особо возражала, а посетовала лишь, что не мешало бы срубить новую баньку, и ту, проданную мужем пустошь, она и рассчитывала определить под ее строительство.

К концу недели, перед воскресным днем, во дворе их усадьбы появился непосредственный хозяин участка Владимир Краснобаев и, широко улыбаясь и кланяясь, стал объяснять, что хотелось бы сделать ворота, чтоб они выходили прямо с пустоши на проезжую улицу.

— Чтоб вам, почтенным господам не мешать лишний раз, — тараторил он, помаргивая глазками. — Вы уж не подумайте чего дурного, но иначе никак нельзя.

— Делайте, как сочтете нужным, — сухо пожал плечами Карамышев. Ему с самого начала не поглянулся шароподобный Краснобаев, и он совсем не собирался вступать с ним в пререкания и тем более обсуждать, где он собирается ставить забор, а где ворота навешивать.

В выходной день, когда Андрей Андреевич с супругой были на службе в Богоявленском храме и после приложения к кресту вышли вслед за остальными прихожанами на паперть, то услыхали перезвон со всех городских колоколен. Особенно явственно доносился он со стороны Знаменского монастыря, где и колоколов было побольше, и сам звон от реки шел чище, отчетливее.

— Крестный ход, никак, — заметил кто–то из знакомых Карамышева.

— Батюшка наш говорил, что владыка повелел сегодня крестный ход провести из монастыря к Базарной площади в честь закладки храма нового, пояснил один из казачьих сотников, пришедший на службу со всей семьей и теперь дожидавшийся, когда молодая жена застегнет и перепояшет двух малолетних отпрысков их рода.

— А какой храм? — растерянно спросил Карамышев и опять почувствовал боль в левой части груди.

— Новый храм будут закладывать, а где, пока неизвестно. Вроде, как поблизости от Базарной площади. Вы ведь как раз там и проживаете, должны бы знать, — сотник в упор смотрел на Карамышева, но тот не знал, что ответить, и потянул жену за рукав, заспешил в сторону дома.

Когда они прошли торговые ряды, то увидели величественную картину крестного хода во главе с самим митрополитом Сильвестром, шедшим чуть впереди, опираясь на свой оправленный в серебро посох. А далее шли монахи Знаменского монастыря, простые прихожане, несли хоругви, иконы, большие свечи. Над всей процессией слышалось громкое песнопение, но издали слов нельзя было разобрать. Татары, не привычные к подобному, высыпали из своих домишек, ребята взобрались на крыши, деревья и с любопытством глазели на крестный ход. Но самое интересное открывалось позади шедшей братии и прихожан. Там шли возчики и вели под уздцы лошадей, везущих спаренные колеса, а попросту передки от обычных телег, на которых были закреплены свежесрубленные бревна, вершиной своей волочащиеся по земле. Возчиков казалось не менее полусотни, а сзади шли мужики с топорами и ломами в руках, несли шесты, долота, сверла и пилы. Зачем они здесь, никто пока не понимал.

Владыка дошел до двора Карамышевых и повернул в небольшой проулок, где буквально вчера по распоряжению Краснобаева навесили широкие ворота и сделали проезд. Владыка и остальное духовенство, верующие миряне остановились на углу карамышевского подворья, пропуская вперед себя возчиков с бревнами, что быстро заезжали на участок, сваливали бревна одно к одному, разворачивались и направлялись в сторону Знаменского монастыря. Следом вошли плотницкие мужики и принялись раскатывать, растаскивать бревна по краям участка, быстро определяя, какое куда пойдет.

Только тут Андрей Андреевич, который в смятении стоял в общей толпе любопытствующего народа, разглядел, что бревна все до одного мечены буквами и цифрами по бокам, с выбранным пазом. Значит, то был разобранный сруб, который, верно, приготовили в монастыре, а теперь лишь перевезли для сборки на его бывшую пустошь. Народ загалдел:

— Ишь, ты, как ловко придумал владыка: сруб заранее заготовили под церковку, раскатали, перевезли и теперича в день соберут.

— То–то татары возрадуются, когда в аккурат посередке ихней слободы да православная церква встанет! — А митрополит Сильвестр тем временем повернулся к праздно глазеющему на происходящее народу и громко произнес:

— Миряне! Братья! У кого сердце не стыло к вере нашей, то Христом Богом нашим призываю в помоществление работному люду. Не откажите святой церкви в малой помощи, надевайте рабочее платье да поспешите сюда с инструментом, кто с каким может. Да и соседей пригласите, пускай с вами идут на праведное дело. Народ тут же откликнулся на призыв владыки:

— С радостью, ваше преосвященство!

— Поможем, отец родной, соберем церковку в единый день!

— Берись за работку! Сдюжим!!!

Некоторые мужики прямо в чем были, в праздничной одежде, вбежали во двор, ухватились за бревна, стали помогать плотницким мужикам сгружать их, заносить, ворочать. Другие поспешили скорым шагом домой, чтоб известить родню, ближних соседей о небывалом деле, затеянном владыкой. Через каких–то полчаса, час в усадьбе Карамышева стало полно народа, и приходилось чуть ли не по пятеро на каждое бревно. Здесь всем распоряжался Зиновий Козлов, наипервейший плотник с митрополичьего двора, который показывал, куда чего класть, относить. Сам он с четырьмя мужиками начал выкладывать первый ряд. В руках у него был шнурок с завязанными узелками, и Зиновий что–то вымерял, высчитывал, прикидывал в уме, озабоченно щуря левый глаз.

— Сюда клади, — командовал он, — ровней, ровней, подложи щепочку под низ, — подходил с топором, постукивал, выправлял, снова мерил.

В землю уже вкопали толстенные сосновые чурбаки, на которые и затаскивали теперь окладные, в обхват, бревна нижнего ряда. У Зиновия что–то не получалось, он кипятился, отталкивал руководимых им мужиков, негромко ругался, хотя в иные разы мог и чертыхнуться, помянуть всех и вся черным матерным словом, да мешало нынешнее присутствие митрополита Сильверста, который стоял неподалеку и внимательно следил за работой. Наконец, бревна легли, как надо, Зиновий пробежался кругом, приседая, "простреливая", как он говорил, углы, уровень, прямизну и прочие плотницкие премудрости, которые не каждому и знать дано, и лишь потом крикнул мужикам: — Клади мох, да подлиньше выбирайте, чтоб на завивку хватило, — и осанисто, торжественно ступая, направился к владыке. Подойдя к нему, сдернул шапчонку, поклонился, достав правой рукой земли, и попросил благословить начало строительства. Владыка кивнул дьякону, чтоб начинал торжественный молебен по случаю закладки храма.

Окрестные слободские татары не сразу разобрались, чего за строительство началось у них под самым носом, немного потолкались вместе со всеми, и стали расходиться по домам. Лишь мулла Измаил недоверчиво заглядывал через забор в усадьбу Карамышева, но молчал, бурчал только что–то на своем языке. Но когда на телеге провезли большой тесовый крест, с вырезанными на нем непонятными буквами, то его прорвало. Он заголосил, поднял к небу руки и стал сзывать татар обратно, призывая при том самого Аллаха в свидетели, что неверные затеяли дурное дело. Татары не заставили себя долго ждать, кинулись к Измаилу, залопотали, начали размахивать руками, кто–то даже вырвал кол из плетня, в руках у других оказались длинные кнуты, и они скопом начали приступать к карамышевской усадьбе, неодобрительно выкрикивая угрозы в адрес владыки.

Когда они вплотную подошли к воротам, то забеспокоились уже русские мужики и, перехватив топоры поудобнее, начали выжидательно поглядывать на владыку. Тогда к татарам направился отец Николай, городской благочинный, и твердым голосом спросил тех:

— Чего шумите? Зачем дурные слова кричите? Думаете, управы на вас не сыщем?

— Это я сейчас к губернатору пойду на вас управу искать, — на довольно чистом русском языке отвечал мулла Измаил. Губернатор действительно частенько приглашал его к себе и постоянно интересовался делами в татарской слободе, а в праздники отправлял местным старикам и самому мулле отрезы сукна в качестве подарков.

— Губернатор не может запретить владыке строить храм, — отрезал отец Николай. — А уж вас это и подавно не касается.

— Как это не касается?! — завизжал мулла. — Тут наша земля!

— У владыки есть купчая на часть земли, и он действует по закону.

— У русских один закон: чего хочу, то и делаю, — не унимался Измаил, подходя вплотную к отцу Николаю. — Не поможет губернатор, к самой императрице поеду!

— Поезжай, поезжай, только не запарься! — насмешливо выкрикнул кто–то из плотников. — Императрица давно в окошечко поглядывает, ждет, не дождется, когда Измаил из Тобольска пожалует сказки ей сказывать.

— Тьфу, на тебя и детей твоих! — плюнул под ноги Измаил и, добавив еще что–то по–татарски, круто повернулся и пошел на свой двор. Вскоре владыке сообщили, что он выехал в пролетке по направлению к губернаторскому дому.

— Мулла ябедничать поехал, — загоготали мужики, — видать, не по нраву ему наша затея.

Владыка поморщился, зная, что приезд губернатора ничего хорошего ему не принесет. Но два дня назад ему сообщили, будто бы Сухарев отбыл по дороге на Тару, проводить набор рекрутов или по иным делам, и в ближайшие дни возвращения его в город не ожидали. Так и вышло. Мулла Измаил вернулся ни с чем и больше к строящейся церкви не подходил. Постепенно разошлись, размахивая руками, и остальные татары.

А плотницкие мужики ловко собирали сруб, прокладывали паклю, подтесывали, где надо, бревна, садили на шканты, другие уже шли подтыкать и конопатить плотно лежащие одно на другом бревна. Церковка росла буквально на глазах, с каждым часом увеличиваясь на венец, а то и на два. Владыке кто–то притащил толстый обрубок, и он сел на него, сложив обе руки на епископском посохе. После полудня сруб уже подвели под крышу, и возчики погнали за кровельным тесом на монастырский двор.

Когда пошел десятый ряд, то пришлось ставить сперва козлы, а потом сколачивать и леса, крепя их прямо к углам сруба. На высоте работа пошла помедленней, и часть мужиков Зиновий Козлов направил настилать полы, заниматься косяками под окна и двери. Но все равно занять работой всех собравшихся было немыслимо, и владыка, посовещавшись с остальным духовенством, предложил петь церковные псалмы и тропари. Начали монахи, их поддержали приходские священники, а потом уже подхватили и стоящие полукругом миряне. Пение звучало громко и торжественно, непривычно для этих мест, и татары опять начали высовывать головы из–за своих заборов, но, не зная как поступить, быстро скрылись внутри домов. Наконец, начали крепить стропила, двое мужиков полезли на самый верх, таща за собой на веревках медленно поднимающийся по стропилам крест. Когда он взмыл над свежесрубленной церковкой, владыка начал службу в честь воздвижения Святого и Живородного Креста. Поползли вверх тесовые кровельные доски, ударили первые молотки, и церковь стала укрываться изжелта отсвечивающей в лучах заходящего солнца крышей. Почти половина населения города сбежалась поглазеть на небывалое зрелище, когда в один день поднимался новый храм, да ни где–нибудь, а в самой середке татарской слободы.

Андрей Андреевич Карамышев закрылся у себя в кабинете и наблюдал за строительством из окна, строго–настрого наказав жене никого не пускать на порог ни под каким предлогом. Противоречивые чувства овладели им: с одной стороны, он, как истинный верующий, готов был радоваться постройке храма, а с другой… он не смог смириться, что невольно стал причиной распри и разногласий между русскими и татарами. То, что это добром не кончится, он ничуть не сомневался.

Стихли удары молотков, визг пил. Церковь стояла во всей красе, будто всегда она здесь, на этом самом месте и стояла. Даже рамы частично застеклить успели и на крыльцо мостки кинули. Отслужив последний молебен, уставший за день владыка отбыл вместе с причтом в свои покои на гору, на Софийский двор. Разошелся постепенно и любопытный тобольский народ, цокая языками, выражая удивление и восхищение от увиденного. Легли уже далеко за полночь спать и в доме Карамышевых, а под утро Андрей Андреевич был разбужен громкими криками тащившего его с кровати слуги.

— Горим, батюшка, горим! — орал он во всю глотку, громко кашляя от дыма, стелившегося по комнате.

В спальню вбежали какие–то люди с ведрами в руках, начали обливать потолок и стены водой. Все громко кричали, толкались, спешили, не обращая внимания на хозяев. Жена Карамышева плакала на пороге, зажав под мышкой икону и узелок со своими пожитками. Андрей Андреевич впопыхах оделся как попало, дым уже вовсю ел глаза, но огонь не добрался еще до спальни, с трудом нашел кованый сундучок, где держал все ценные бумаги и, поддерживая под руку жену, выбрался на улицу.

Горел находящийся рядом с домом дровяник, а от него пламя перекинулось на крышу дома, проникло на чердак и сейчас лизало почерневшие от времени стропильные балки, вбирало, втягивало в себя ненужный чердачный хлам и рвалось вниз к жилым комнатам. Андрей Андреевич повел головой и увидел сидящих на своих крышах татар. Они молчали. Никто не спешил помочь. А русские мужики, собравшиеся на пожар, лишь чесали в затылках, понимая всю бесполезность борьбы с огнем. Лишь несколько человек кинулись выбрасывать карамышевское нажитое годами имущество через окна и двери.

— Подожгли ведь, гады, отомстили за церкву, — недовольно высказывались в толпе. Но до самой церкви огонь не добрался, затих на доме, оставив от него черный обугленный остов.

25

Когда Иван Зубарев далеко за полночь, через несколько дней после своего скоропалительного отъезда в Тюмень, вернулся усталый и разгоряченный домой, то к немалому своему удивлению застал там своих тещу и тестя, вышедших навстречу к нему в длинных ночных рубахах.

— Случилось чего? — понял он сразу.

— Да, татары, а может, еще кто, дом у них спалили, — пояснил Василий Павлович, а Карамышевы лишь дружно шмыгнули носами и жалобно всхлипнули.

— Вишь, зятек, беда какая накатила, — проговорил почти плача Андрей Андреевич, шагнул к нему, припал седой головой на грудь зятя, — не знаем, как и жить дальше станем.

— Вы бы шли спать, а мы тут с сынком потолкуем, может, и вырешим что, мягко предложил им Василий Павлович, — есть у меня задумка одна, как вашему горю подмогнуть.

— Пусть Господь отблагодарит вас за доброту, — поклонился в пояс свояку Карамышев и увлек за собой утирающую платочком слезы жену, осторожно ступая повел ее в малый закуток, выделенный им под жилье.

— И ты иди спать, — приказал Иван робко стоящей на пороге Антонине, и когда остались вдвоем с отцом, то спросил его, — чего такого удумал? Поди, в Помигалову их сплавить желаешь?

— Догадался уже? — улыбнулся Василий Павлович. — Смышлен, ничего не скажешь.

— Чего ж тут не понять, — Иван устало опустился на лавку, налил сам себе в кружку молока из глиняной кринки, выпил, утер аккуратно рот, — не к случаю родственники к нам в дом пожаловали. Лишние рты, да и вообще… лучше подале их определить. Так?

— Тише ты! — замахал руками отец. — Услышат!

— А то у них башки на плечах нет. Угораздило же в этакую катавасию.

— Владыка их под монастырь подвел, — начал было пояснять Василий Павлович, но скосил глаза на вошедшую жену и мигом прикусил язык.

— Чего тут о владыке тайно говорите, — сурово спросила Варвара Григорьевна, — постыдились бы…

— А чего мне стыдиться? — мотнул головой Зубарев–старший. — Или не согласна со мной, что спалили свойников наших из–за церкви? Ну, скажи…

— И говорить нечего, — сердито глянула на мужа Варвара Григорьевна, не нашего то ума дело о промысле Божием судить. Скажи–ка лучше, как в Тюмень сгонял, — повернулась она к сыну, — много ли выездил?

Иван почувствовал скрытую насмешку в словах матери, но не подал вида, а сдержанно ответил:

— Крестный все, как есть, порассказал мне, где руды серебряные и золотые искать, записал с его слов куда ехать, кого спрашивать.

— Ну–ну, слухай его бредни поболе, — убирая со стола, подзадоривала сына Варвара Григорьевна, — он в молодости бо–о–льшим брехуном был, а к старости, поди, в конец забрехался. Чего ж обратно вернулся? Чего на прииски те не поехал сразу? Неужто о жене молодой душа болит? Вы ведь, что ты, что отец твой, одна порода: только и рыскаете по свету, а дома пущай за вас бабы отдуваются.

— Не убежит жена, — заступился отец за Ивана, — теперича ей и бежать больно некуда.

— С чем приехал? — не унималась мать. — Вижу по тебе, что недолго дома пробудешь, опять куда намыливаешься…

— Денег надо с собой взять да до снега на прииски успеть.

— Каких таких денег? — уставился на Ивана отец. — Откуль им взяться, деньгам–то? Нет у меня свободных денег.

— Может, товаров каких дадите? — с надеждой в голосе осторожно спросил Иван. — Без денег мне никак нельзя…

— Товары все в Ирбит отправляю на днях. Надо бы заранее там место

занять, с ценами определиться, присмотреться ко всему. Нет у меня товаров нынче, сынок. Может, к весне чем разживусь.

Варвара Григорьевна пошла было из горницы, но, услышав последние слова мужа, остановилась.

— Сам что ли собрался в Ирбит гнать? — и, получив утвердительный ответ от Василия Павловича, понизила голос, кивнула на комнатку, куда удалились Карамышевы, — А их на меня оставляешь?

— Вот мы и хотим с Иваном решить это дело, а ты встряла тут. Иди, иди на кухню, мы уж как–нибудь сами управимся, без бабьих подсказок.

— Именно, "как–нибудь", — проворчала напоследок Варвара Григорьевна и, что–то выговаривая себе под нос, скрылась за занавеской.

— Скажи мне теперь, Иван, даешь ли согласие определить тестя своего с тещей в деревеньку? Твои ведь родичи, не мои, — негромко спросил Василий Петрович сына, перейдя почти на шепот.

— Общие они теперь родичи — и твои и мои, — в тон ему столь же тихо ответил Иван. — Да мне–то что… Пущай живут. А они сами согласны? Спрашивал их?

— А что им остается? Здесь, в нахребетниках оставаться? Поди, сами все видят и понимают. Нынче каждый лишний роток расхода требует.

— Значит, не дадите денег, — думая о чем–то своем, проговорил Иван, ладно, попробую у братьев подзанять. И Михаил, и Федор в должниках у меня.

— Айда–ка лучше спать ложиться, а то время позднее, — позевывая, предложил Зубарев–старший, крестясь на образа.

На другой день, как только рассвело, Иван Васильевич отправился к старшему Корнильеву и долго о чем–то с ним беседовал, потом заглянул и к Федору. Во время обеда отец поинтересовался:

— Дали денег братовья?

— У них тоже нет, — сосредоточенно жуя, ответил Иван. — Но людей со мной отпустить обещались.

— Поди, опять Никанора да Тихона?

— Их, — кивнул Иван. — А откуда знаете?

— Как не знать, — хохотнул Василий Павлович, — со мной, когда тебя не было в городе, советовались, куда бы их определить. Разбаловались вконец, слухать хозяев перестали. Варнаки, одно слово.

— Мне и такие сгодятся, — не поднимая головы от тарелки, отозвался Иван.

— Гляди, гляди… А мы тут с Андреем Андреевичем перетолковали. Согласны они на жилье в деревеньку отправиться. Так говорю? — повернулся всем корпусом Василий Павлович к свояку.

— Истинно так, — торопливо согласился тот, — на старости лет можно и в деревеньке пожить, от муллы Измаила подале. А то мне уж передали, будто он грозился, что не даст житья в городе. Собрался в столицу ехать, императрице на меня и владыку жалиться, мол, не по закону церкву срубили на их земле.

— Пущай едет, — засмеялся Зубарев–старший, — ждут его там.

… В дорогу со двора Зубаревых собрался большой обоз. В переднем рыдване ехали Карамышевы со всеми пожитками, к ним же сел и Василий Павлович. Затем следовал Иван в легкой рессорной коляске с кожаным верхом, а на козлах сидели Никанор Семуха и Тихон Злыга, которые с радостью согласились на поездку, устав выслушивать понукания со стороны хозяина, тоже с превеликим удовольствием поспешившего отделаться от них. К коляске были привязаны две сменные лошади, а в задке ее упакованы верховые седла, припасенные на всякий случай. И замыкали обоз шесть телег с товарами, что Василий Павлович отправлял на ярмарку. До Тюмени добрались за двое с небольшим суток, и тут встал вопрос, кто поедет в деревню Помигалову вместе с Карамышевыми, поскольку одни те ехать наотрез отказывались. Да и сами Зубаревы пока в глаза не видели вновь приобретенную деревеньку. После недолгих переговоров решили, что в Помигалову поедет все же Василий Павлович, а Иван дождется его в Тюмени, у своего крестного, полковника Угрюмова. Как только рыдван с Карамышевыми и Зубаревым–старшим скрылся из вида, то Тихон Злыга как бы невзначай спросил Ивана Васильевича:

— И сколь нам тут сидеть придется?

— Дня четыре, а то и всю неделю. Как там у отца дело пойдет.

— За неделю мы, поди, уже на месте были бы, — хмыкнул Злыга.

— Не резон нам его дожидаться, — поддержал его и Никанор Семуха.

— Чего ж вы предлагаете, — спросил их Иван, хотя и сам давно догадался, на что они его подговаривают. — Обоз без присмотра никак нельзя оставлять.

— А мы его с собой возьмем, — сверкнул глазами Тихон. — По пути и продадим товары, а бате денежки вернешь. Он тебе только спасибо скажет.

Иван долго не отвечал, пытаясь представить, как поступит отец, когда узнает, что он захватил обоз с собой к башкирам. Может, следом кинется, а может, и рукой махнет. Решил посоветоваться с крестным, и если тот возьмет на себя переговоры с отцом, который уважал полковника, всегда соглашался с ним, то можно было и рискнуть.

Угрюмова разыскали на воеводском дворе, где он беседовал с двумя пожилыми, как и он, казаками. Выслушав крестника, тот повернулся к сидевшим на бревнышке казакам, хохотнул:

— Э–э–э, чего деется, станишники! Сын с отцом общего языка не нашли. Ты, Ванька, весь в зубаревскую породу пошел, батька твой в молодости точно такой был, все под себя гнул, никого не слухал. Молодец! Правильно делаешь…

— Чего же тут правильного? — ворчливо обронил один из казаков, — пороть их надо, коль супротив отца идут.

— Точно, точно, — согласно закивал головой второй, с большой сивой бородой, — моя бы воля…

— Ладно тебе, Потап, — прервал его Угрюмов, — себя молодым не помнишь. Чего хотел, то и творил.

— Ну, было дело, — согласился тот, — зато теперича…

— То–то и оно, что с годами поумнел малость. Да не о вас речь, станишники. Знаете, куда он собрался, Ванька–то Зубарев? Помните, нет ли, как меня губернатор Гагарин к башкирцам отправлял золотишко промышлять? Я тогда два лета подряд с отрядом по степям рыскал, лихорадку еще подхватил, до сих пор себя знать дает.

— Чего–то припоминаю, — наморщил лоб ближний к нему казак. — Теперь вот этого молодчика подбиваешь? Коль ты, Дмитрий, не сыскал, то он и подавно ничего не найдет.

— Кто его знает… Оно как повезет. Вот что, Иван, забирай обоз с собой, с Василием, отцом твоим, договорюсь как–нибудь, разъясню ему все. С обозом тебе, глядишь, полегче будет, меньше спрашивать станут, чего да почему. Купец, и все тут. Дорогу я тебе обсказал. Найдешь родичей Чагыра того, али иного кого, повыспрашивай их, подарков не пожалей, и выведут они тебя на прииски те… Удачи тебе. А насчет казаков извини, но отпустить с тобой в дорогу нынче никого не могу, на заставах все, лето нынче неспокойное, сам знаешь. Пойдемте ко мне в дом, переночуете, а с утра и в дорогу двинетесь. Сейчас велю баньку стопить, попаритесь, — встал с бревен полковник и, простясь с казаками, повел Ивана к себе.

…То была последняя ночь, которую Иван и его спутники провели под крышей дома. Сперва они ехали по левому берегу Тобола, старательно избегая селений и казачьих разъездов. Потом, при впадении в Тобол речушки со странным названием Уй, двинулись вдоль ее русла, как то было обозначено на плане, вычерченном полковником Угрюмовым. Не доезжая Троицкой крепости, резко повернули на запад и через пару дней выбрались к отрогам Уральских гор, где их вскоре окружили вооруженные башкиры и отвели в дальнее кочевье, принялись расспрашивать, куда и зачем они едут. Ивану Васильевичу пришлось раздать на подарки едва ли не половину отцовских товаров, чтоб убедить башкирских старшин, что они действительно мирные купцы, которые ищут дорогу на Оренбург. Их отпустили, дали проводника, от которого с большим трудом едва удалось отделаться. По дороге им часто попадались россыпи камней, от которых они наспех откалывали куски породы, засовывали их в тюки с товарами, собираясь позже, по возвращении, найти рудознатца в Тюмени или Тобольске и с его помощью узнать, что это за камни. Более всего их привлекали камни с яркими желтоватыми блестками, которые они принимали за золотые вкрапления. Так, двигаясь в северном направлении вдоль горных отрогов, загружая телеги добытой ими породой, они выбрались к предместьям Екатеринбурга, голодные и ободранные в клочья. К тому же сбежали двое из шестерых возчиков, и пришлось бросить две телеги, но зато появилась возможность подменять обозных лошадей. Стоял конец сентября, и с каждым днем холодало, спать возле костров стало совсем невмоготу. Посовещавшись с Тихоном и Никанором, которые к концу пути совсем приуныли, Иван решил двинуть к Ирбиту, прикинув, что купцы должны уже начать съезжаться на ярмарку. Более всего Ивана беспокоила встреча на таможне, где его арестовали год назад. А о том, что он скажет отцу, старался не думать.

В Ирбите напросились на постой к жившему на окраине мужику, который пускал к себе приезжих купцов, имел большую конюшню и сдавал полдома под ночлег. Все собранные ими камни перегрузили на отдельную подводу, крепко увязали и укутали рогожей. Немного отдохнув, Иван, захватив с собой на всякий случай Никанора и Тихона, отправился на таможню, чтоб найди кого из земляков, узнать, не подъехал ли случаем отец.

После недолгих поисков нашли приказчика Михаила Корнильева, который первым узнал Ивана и его спутников. Иван припомнил, что того зовут Максимом Заевым. Обнялись, похлопали друг друга по плечам.

— Никак опять в какую переделку угодил? — спросил, отстранясь, Заев.

— Плутнули малость, — опустил глаза в землю Зубарев. — Отца моего не встречал?

— Чего ему тут делать, когда он тебя ждет в Тобольске. Всем уже раструбил, как ты у него из Тюмени обоз с товарами увел, — захохотал Максим, больно ткнув Ивана в грудь кулаком. — Нашел свое золото?

— И про то известно? — вздохнул Зубарев.

— Как не знать. Поди, в одном городе живем…

Решили пойти в ближайший трактир, отметить встречу. И хоть у Ивана остались в кармане последние гроши, которые могли понадобиться на дорогу, на оплату за постой у ирбитского мужика, но уж больно велико было желание пропустить чарку, другую, посидеть после стольких дней странствий со знакомым человеком, что он, не раздумывая, согласился.

Придя в трактир, огляделись, выбрали свободный стол в углу и подозвали полового. Тот подлетел, издалека щуря лицо в приветливой улыбке, поздоровался и спросил, чего пожелают.

— Заказывай ты, — предложил Иван корнильевскому приказчику, а сам принялся оглядывать сидевших за столами посетителей трактира. То были в большинстве своем купцы среднего достатка со своими подручными, возчики, сидевшие на самом краешке лавки и всем своим видом показывающие, что они заскочили сюда ненадолго. Но были среди прочих и мужики угрюмого вида, заросшие бородой до глаз, остававшиеся в трактире часами. В них безошибочно можно было угадать лихих людей, явившихся на ярмарку задолго до ее начала, чтоб вызнать, кто с чем прибыл, какой товар и сколько привезено, а потом… потом они встречали удачливых купцов на глухой таежной дороге и безжалостно обирали, грабили. У многих были поддельные, хорошей работы, паспорта, и полиция, хоть и догадывалась об их намерениях, но до поры до времени не могла им что–то предъявить, а издалека приглядывалась к ним, старалась не спускать глаз.

Вдруг Иван почувствовал, как кто–то в упор разглядывает его, повел глазами влево и остолбенел. Через стол от них, у самого окна, сидел Яшка Ерофеевич собственной персоной, выставив черные испорченные цингой зубы, в упор разглядывая Ивана. Сидевший рядом Никанор Семуха поинтересовался у Зубарева:

— Чудище, что ли, какое увидал?

— Именно чудище, — чуть кивнул головой тот, — знакомца встретил.

— Это которого? — Никанор всем корпусом повернулся и мигом выделил среди прочих именно Яшку. — Не он ли тебя под тюрьму подвел в том году?

— Угадал, он и есть.

— Этот шибзик? — удивился и Тихон Злыга, без всякого зазрения также принявшийся разглядывать Яшку Ерофеича.

А тот сидел меж двумя купцами и чего–то втолковывал им, время от времени ковыряя указательным пальцем в носу. О чем он говорил с купцами, Иван догадывался. Объяснял, как лучше дать взятку таможенникам.

Принесли выпивку и закуски. Иван опрокинул рюмочку, потянулся за квашеной капустой, но не донес ее до рта, потому что услышал сзади занудный голос Ерофеича:

— Старый знакомый… Опять к нам пожаловали?

Иван с ненавистью уставился в его мутные, водянистые глаза, и пальцы сами собой сжались в кулаки, он начал подниматься, но Никанор ухватил его, усадил на место, наклонился, зашептал в ухо:

— Не пачкай рук о него, Иван Васильевич, есть у меня мыслишка, как с ним поквитаться, — и повернувшись к Яшке, масленым голосом предложил, — а ты, мил человек, садись с нами, коль знакомый будешь.

— То можно, — согласился Яшка и опустился на лавку, держась за стол. Видно было, что выпил он уже немало, но пока еще держится на ногах и говорит вполне связно. — С чем приехал? — обратился с наглецой в голосе к Зубареву. — Опять правду искать начнешь? Императрице писать будешь? Не поумнел за год?

— Ты лучше выпей, мил человек, не знаю, как тебя звать–величать, Никанор пододвинул к Яшке кружку с вином, — а потом и балякать станем.

— С ним, — ткнул тот пальцем в сторону Зубарева, — выпью.

— Давай, — согласился Иван и поднял свою кружку. Еще приложившись раз, другой, Яшка быстро захмелел и начал ронять на стол неровно стриженую голову. Подошли купцы, с которыми он сидел раньше, сообщили, что уходят, препоручили уснувшего Яшку им.

— Чего с ним делать станем? — спросил Никанор, когда несколько раз толкнул Яшку в бок, убедился, что тот крепко спит.

— В куль, да в воду, — предложил Тихон Злыга.

— Эй, эй, не вздумайте грех такой на душу брать, — испугался Максим Заев, — я этого прощелыгу знаю, у него тут со всем начальством полные шуры–муры. Коль с ним чего случится, то нас сыщут и кнута не миновать.

— Правда, чего с ним связываться, пойдемте отсюда, — поддержал Максима Зубарев.

— Нет уж, — упрямо затряс головой Никанор, — есть у меня одна мыслишка, подождите чуть, — и он направился к группе угрюмых бородатых мужиков, сидевших возле трактирных дверей. О чем он с ними толковал, никто не слышал, но через несколько минут те поднялись и подошли к их столу вслед за Никанором, легко подхватили за руки спящего Яшку и потащили на выход.

Когда дверь за ними закрылась и, похоже, никто даже не обратил внимания на исчезновение Яшки, то Максим осторожно спросил Никанора:

— Чего ты им сказал? То ж разбойные люди…

— Сам вижу какие, — налил себе в кружку остатки вина Семуха, — потому и подошел к ним. А повели они его с собой, чтоб тряхнуть малость как проспится. Я им только шепнул, что этот мизгирь из таможни и с него изрядную деньгу выкачать можно, то они про остальное и не спрашивали.

— А не зря? — засомневался Иван Зубарев.

— Зря не зря, а денька три его на ярмарке не будет. За это время и мы уже далеко отсюда окажемся, — рассудительно ответил тот.

Товары и возчиков они передали Максиму Заеву, чтоб он присматривал за ними. Иван пообещал, что отец сам вскоре приедет или пришлет кого с доверенностью на товар. С тем и попрощались.

Обратная дорога показалась вдвое короче первой, когда ехали из Тобольска. Рессорный возок поменяли на легкие саночки, запрягли в них двух лошадей и ехали довольно быстро, останавливаясь лишь на короткие ночевки.

Иван, полулежа, зорко всматривался в прогалы меж деревьями, думая при том, сколько всего свершилось за столь короткий срок, словно прошел не год, а все десять лет; и какая–то мощная сила возникала внутри его, заставляя действовать, ехать, добиваться своего. И он знал, что добьется, найдет те злосчастные прииски и привезет в столицу драгоценную руду, урезонит своих родичей Корнильевых, и… страшно подумать… встретится с императрицей. И он мысленно представлял дорогу в Москву, веря, что никто не остановит, не изменит его решения.

Конец первой части

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Окаянный Ванька

 

В тот год императрица Елизавета Петровна неожиданно для всех решила прервать обычный свой летний отдых в Царском Селе и велела собираться ехать в Москву, а оттуда в Троицке—Сергиевскую обитель на поклонение святым мощам Сергия Радонежского, всея земли русской чудотворца.

При ней осталась самая малая свита особенно близких ей людей. Графа Алексея Григорьевича Разумовского среди них не было, поскольку пребывал он в то время в Санкт—Петербурге, куда к нему совершенно неожиданно пожаловал земляк, шляхтич Яков Федорович Мирович, совсем недавно вернувшийся из сибирской ссылки в Тобольске, где у него и родился сын Василий, единственный из оставшихся в живых мальчиков их семьи. Хлопотать о его судьбе перед светлейшим графом и прибыл в столицу старый Мирович и вскоре с помощью Разумовского благополучно пристроил свое чадо кадетом в шляхетский гвардейский корпус. Осенью, на правах земляка графа, он был представлен и императрице.

Уже будучи в Троицке—Сергиевой обители, императрица узнала, что в Москве начались беспорядки, связанные с участившимися в городе пожарами и частыми ночными грабежами. К ней в обитель был срочно вызван московский генерал–губернатор, сенатор Василий Яковлевич Левашов. Он побожился перед императрицей, что все воры и зачинщики непременно в то же утро будут изловлены и преданы суду. Но императрица, не особо поверив его заверениям, повелела командировать в старую столицу еще и воинскую команду во главе с генерал–майором и премьер–майором лейб–гвардии Преображенского полка Федором Ушаковым, который учредил особую комиссию для раскрытия причин производимых пожаров. А урон Москве, как оказалось, был нанесен немалый: сгорело живьем около ста человек, пострадали церкви Симеона Столпника, Покрова Богородицы, Николая Чудотворца на Ямах, Мартына Исповедника на Большой Алексеевской, Алексея Митрополита, Сергея Чудотворца на Рогожской заставе… Более двадцати пяти храмов пострадало в тех пожарах и более тысячи жилых домов были подожжены неизвестными злоумышленниками.

Когда началось следствие, то в Сыскной Приказ стали приносить подметные письма, из которых явствовало, будто все эти пожары дело рук известного вора Ваньки Каина.

 

1

Ванька, по отцу Осипов, а по прозванию Каин, оказался немедленно изловленным и теперь сидел в Сыскном Приказе совершенно впав в отчаяние, поскольку не видел никаких сколько–нибудь приемлемых средств к своему освобождению.

Из каких только переделок не приходилось ему выкручиваться: перепиливать решетки, открывать замки на цепях, а то и просто, подкупив караульных, сбегать из самых крепких острогов. Но на сей раз, судя по всему, влип он крепко. А вышло все из–за собственной дурости, из–за девки, дочери солдата Федора Зевакина. Прозевал тот свою дочку, что сама с Ванькой сбежала и к родителю родному возвращаться никак не хотела, а тот возьми да и напиши самому полицмейстеру, обвинив дочкиного похитителя во всех смертных грехах. Может быть, дело и удалось бы замять как обычно, откупиться от назойливого солдата Зевакина, нанести ему подарков, десяток коробов, и опять все шито–крыто, гуляй Ванька дальше на белом свете, радуйся жизни, пользуйся ей до конца, до донышка. Да вот ведь закавыка, случилось на ту пору быть в Москве самому генерал–полицмейстеру Алексею Даниловичу Татищеву, мужу строгому и неподкупному, пожелавшему упечь Ваньку в Сибирь, а то и вовсе жизни лишить. Вот к нему в руки и был передан московский бывший сыщик и один из главных столичных воров, прозванный за дела его темные Каином. И как он ни крутился, какие услуги ни предлагал, но только генерал–полицмейстер вцепился в него крепко, от услуг ванькиных отказывался и выпускать его из острога не собирался. Ванька глянул через зарешеченное окошко, но ничего, кроме толстого ствола разросшегося лопуха, увидеть не мог. Татищев велел поместить его в холодный сырой погреб, где и было всего лишь небольшое окошечко возле самой земли, пролезть через которое могла лишь кошка, а солнце не попадало совсем. Кормили его лишь раз в день и то давали четвертинку каравая да кружку воды из колодца. Первые дни Ванька бился, кричал, что сообщит самому московскому губернатору Левашову, но ничего не помогало. Только позднее он понял: Татищев прямого подчинения от Левашова не имел и был направлен самой императрицей специально для розыска зачинщиков московских пожаров. Вот тогда Ванька загрустил по–настоящему и решил открыться перед генерал–полицмейстером во всех своих прегрешениях, и выдать бывших сотоварищей, с которыми совершил немало такого, за что сибирская ссылка могла показаться чуть ли ни наградой.

А, казалось бы, как все ладно и складно пошло, когда за одну ночь Ванька с товарищами мог иметь столько, сколько иной купец первой руки и за год не наживет. Где оно, то богатство? Пропито, в карты, в кости, в зернь проиграно. Раздарено бабам и девкам… Лучше и не вспоминать. Он, как тот лопух, цеплялся за всякого, кто оказывался рядом с ним, обирал, раздевал, грабил. Слава о нем шла не только по Москве, но и по ближним слободам, ажно до самой Макарьевской ярмарки докатилась. Везде его знали, уважали, слова супротив не говорили. Эх, и погулял же он за свою жизнь короткую, пошалил, поозорничал: будет что вспомнить, когда палач на плаху потянет… А в то, что лишат его буйной головы, Ванька уверился окончательно после одного из разговоров по душам с генерал–полицмейстером Татищевым. Тот, не скрывая иронии, когда Ванька пожаловался на плохую еду, ответил, мол, перед смертью ни к чему отменно кормить, дольше в земле не протухнет.

Не протухнет… Нет, он не мог представить себя мертвым, опускаемым в землю, насильно вырванным из жизни. Тот же лопух: как ни рви, ни корчуй, а хоть малый корешок останется, выбросит к солнышку новый побег, расправит мясистые листья, принарядится в цветы–колючки. Сколько их, таких лопушков, по земле раскидано, разбросано. И хоть коси их, хоть выкапывай, норовя под самый корешок подобраться, ан нет, не совладать человеку с настырным растением, никоим способом не справиться.

Давно ли Ванька в Москве появился, вывезенный по указу своего господина, купца гостиной сотни Петра Федоровича Филатьева, на двор к нему в услужение определенный. Взяли его, не спросясь, из родного села Иванова, отрешили от отца–матери, от братьев и сестер и оставили на господском дворе всякую работу работать, жить с чужими людьми в людской, из общего котла пищу хлебать.

С самого начала Ваньку невзлюбил конюх Леонтий, тощий мужик, с огненно–рыжей бородой и длинным крючковатым носом. Он шпынял парня по любому поводу, заставлял дважды переделывать ту же самую работу. Бывало, поручат тому двор подмести, а Леонтий нарочно коней во двор выведет, те всю землю копытами изроют, да еще по несколько куч каждый накладет. Ванька за совок и таскать конский навоз, за ворота выкинет, управится, только не тут–то было. Леонтий ему:

— Ты, сучий потрах, зачем улицу нашу поганишь? Тут тебе не деревня, мать твою, таскай в огород, — а для пущей убедительности еще и по загривку кулаком двинет, а кулак у него, ох, какой тяжелый.

А то метлу спрячет, на сеновал закинет. Ванька бегает, носится, ищет свой струмент, найти не может, обед на носу, работа не выполнена, а значит, и порки не миновать. Леонтий из конюшни выйдет, пальцем в него тычет, кричит:

— Чего, собачье отродье, не делаешь свою работу?

— Метла у меня, дядя Леонтий, пропала куда–то, — Ванька ему, — не видели случаем?

Конюх повернется, ни словечка не скажет, а вечером хозяин Петр Федорович тому самому Леонтию поручает Ваньку на конюшню свести да выпороть за нерадение вожжами хорошенько. А тому только подавай…

Терпел Ванька, терпел его издевательство над собой, да как–то его соседский портной, что тоже конюха того терпеть не мог, и присоветовал, как обидчику отомстить. Встал Ванька спозаранку, когда все спали еще и сторож у ворот посапывал, к забору привалившись, пробрался на конюшню, спер у ночевавшего там Леонтия сапоги и айда на базар. Там в суконном ряду первому встречному мужику продал их за два гривенника, накупил на радостях пряников печатных, орехов, иных лакомств, умял все прямо на базаре и обратно домой подался. Только во двор взошел, а Леонтий по земле босиком шлепает и налетел на него петухом, свалил на землю и принялся пинать, колотить, что едва отобрали у него парня полуживого. А все дело в том оказалось, что кухарка, которая из всех самая первая встает и на базар за покупками к столу отправляется, Аксинья, увидала там, как Ванька сапоги продавал, да все конюху и рассказала, как есть. Случилось по осени заболеть Леонтию, и хозяин решил, что то Ванька не иначе как ему в еду подсыпал зелья какого, и отправили конюха болезного в деревню до полного излечения, а более он уже не возвращался на двор к Филатьеву.

Вроде легче дышать стало Ваньке Осипову после отбытия конюха Леонтия, да только так с тех пор повелось: ежели что где пропадет, потеряется, тут же бегут его искать, обыск чинить, а для острастки, для послушания и попотчуют его кто кулаком, кто коромыслом, а тетка Глафира в него как–то раз утюгом горячим запустила за пропавшую подушку с ее кровати. Чего говорить, были кой–какие грешки на его, ивановой совести, частенько чего из съестного из погребов или с кухни тащил, но более все напраслину возводили. Видать, не один он был у хозяина на руку нечист, чего за русским человеком испокон веку замечается, да только те воришки оказались не пойманы.

Затаил с тех самых пор Ванька великую обиду и на хозяина, и на дворовых его, поклялся отомстить черным делом всем им, когда только удобный случай выдастся. Клятву сам себе дал, да только как ее выполнить и не знает. На хозяйском дворе все, как есть, на виду: стоит в одном конце чихнуть, как с другого откликнутся, только остановился, задумался о чем своем, а уже орут: "Чего встал, как столб стоеросовый? На конюшню под вожжи захотел?!" Долго он думал–соображал, чем бы своему хозяину и всем дворовым досадить можно…

Если удавалось Ваньке незаметно ускользнуть со двора, то нырял он в небольшую калитку, которая в сад вела, забирался на дерево и слушал там птичье пение, пока его кто ни хватится, звать–кричать ни начнет. И всех–то птиц он по голосам знал, различал их пение, каждую выделял. Более других ему нравилось, как малиновка утром ранним или на закате солнечном нежные трели выводила. Ничуть не хуже соловья будет. Уж так нежно, тонюсенько заливается, трель ведет, ажно слезы на глазах выступают, по душе словно скребком кто дерет, нагар, злобу снимает. И за ласточками смотреть в поднебесье Ванька до смерти любил. Чиркнут крылышком по воздуху, хвостиком треугольным распишутся, вьются, кружатся, такие немыслимые коленца выписывают, залюбуешься, не заметишь, как час, а то и все два пробегут, и уже стемнеет, смеркнется, со двора кричат, аукают, с ног сбились — ищут его. И за те птичьи причуды доставалось Ванятке по первое число, но на второй год службы городской привык он к дранью, к порке, и шкура стала словно дубленая, следов кнута или батогов почти не оставалось. Правда, заместо Леонтия поркой ведал другой мужик, не столь лютый. Он парня по жалости своей в полсилы драл. Но, все одно, злоба в Ваньке росла и копилась до поры до времени. И Филатьев даже рукой на него, похоже, махнул, во внимание его проказы не особо брал, ждал, когда возраст подойдет, чтоб с рук долой сбыть неслуха да в рекруты на царскую службу определить на долгих двадцать пять годиков. Но… иная судьба Ваньке, Осипову сыну, уготовлена была, отнюдь не служба ратная.

Однажды в городе встретил Ванька себе ровесника, но в плечах, не в пример ему, широкого, башка круглая, крупная, волосы русые, глаза синие, с хитрым прищуром, с приглядом. Продавал тот парень в базарных рядах серебряные ложки с вензелями дворянскими. Уж в этом деле Ванька понимал, хозяин его на что богатей, а подобных ложек не держал, не по чести ему. Случилось тут на базаре караулу солдатскому с ружьями, со шпагами на боку появиться. Может, искали, высматривали кого, а может и случайно зашли, заглянули. Только парень тот как солдат заметил, те ложки за пазуху мигом спрятал и в ближний кабак нырнул. Иван — за ним. Тот сел за стол, вина заказал, расплатился и сдачу половому оставил. Подождал чуть Ванька, подсел к нему за стол, спрашивает:

— Никак, ворованный товар, молодец, продаешь?

— А ты, погляжу, из сыскарей будешь или за просто так робишь? — тот ему предерзко отвечает.

— Я из дворовых буду торгового человека господина Филатьева и в сыске не состою, — обиженно губы поджал Ванька.

— Тогда выпей со мной, с честным вором Петром, прозванным Камчаткой, хитро блеснул синим глазом тот и налил Ивану добрую порцию вина.

Сидели долго, заказывали еще два раза выпивку, а потом Петр сбыл через полового краденые ложки за столь малую цену, что Ванька даже присвистнул от неожиданности.

— Не боись, завтра другие будут, а сейчас гульнуть шибко охота, деньга нужна, — пояснил тот.

Уже под вечер Петр Камчатка пошел провожать нового товарища и по дороге показывал ему то на один, то на другой дом и, заливаясь смехом, тыкал в окна пальцами:

— Здесь я бывал, хорошо взял, а здесь меня сторож чуть не застукал, едва ноги–ноженьки унес, а у той госпожи с шубы воротник лисий спорол, когда на солнышке прожаривала шубейку свою, сама в тенечке прохлаждалась, нежилась…

Казалось, не было такой улицы, где не побывал бы Камчатка, и сейчас он безбоязненно шел по ним, дурашливо кланялся выглядывающим через калитку дворникам, строил носы дородным барьшням, делал непристойные жесты в сторону молодых девушек.

— И не страшно тебе, — с уважением спросил Ванька его, — а вдруг да споймают, в острог запрут, в калодники определят, в Сибирь…

— В Сибири тожесь люди живут, — беспечно отвечал тот, — половина разбойных людей на Москве через Сибирь прошла, бежали, сызнова за свой промысел взялись. Чем в услужении у злыдня какого жить, то куда краше пошарить темной ноченькой по чуланам да камерам у богатеев местных. Зато потом гуляешь, как купец на ярмарке, и черт тебе не брат…

— А меня возьмешь с собой, — остановился прямо посреди улицы Иван, заглянуть к богатым людям?

— Тебя? — остановился Камчатка и выразительно поглядел на Ивана, будто первый раз увидел его. — А не сдрейфишь? Не продашь, коль попадемся?

— Да не в жись! — широко перекрестился на маковку колокольни тот.

— Ты это дело брось, божиться–то, — остановил его Петр Камчатка, — у нас, воров, того не признают. Вот как надо клясться, — и он, выставя большой палец правой руки, чуть прикусил его острыми зубами, сплюнул на землю и бойко проговорил: "Ни дна мне, ни покрышки, ни на том свете, ни на этом удачи не видать, покоя не знать. А ну, повтори!"

Иван повторил, и ему стало вдруг легко, необычайно весело, и он предложил:

— Для начала давай, Петруха, обчистим моего хозяина Филатьева, будь он трижды неладен. А?! Годится?!

— То, браток, дело не простое, к нему готовиться надо, а не абы как в омут башкой, дрыгнув ногой…

— Научи, брат, научи, — схватил его возбужденно за грудки Ванька.

— Высматривать, приглядывать надобно, где он какие товары хранит, куды деньги кладет, ключи в котором месте держит, да караульщики как себя ведут, спят ли, то непросто все.

— Обо всем мне известно, — не унимался Иван, — и про товары, и про ключи, и караульных сторожей в лицо и по именам знаю. Соглашайся!

Но Петр неожиданно протрезвел, и в глазах у него появилась недобрая усмешка, он отвел ивановы руки от себя и погрозил ему пальцем:

— Микитная твоя башка, неужто думаешь, такой вор, как Петр Камчатка, с первым встречным–поперечным на сурьезную работу пойдет? Не–е–е, браточек, ты выкажи поначалу самое себя, дай поглядеть, каков есть, а там посмотрим. Помочь тебе согласен, но хозяина своего сам обчисти и сколь сможешь, то на улочку вынеси, а уж я там подожду, в соседнем проулочке.

— А откудова знаешь, что там проулочек есть? — удивился Иван.

— Или я не Камчатка? Да я всю Москву знаю, как пес свою будку. К хозяину твоему давно приглядывался, да только сторожей много, да и заплоты высокие, одному не сдюжить.

— Значит, ждать будешь?

— Буду, — кивнул Петр Камчатка, — и коль дело выгорит, то с нужными людьми сведу, которые тебе кое–что порассказывают… — На том и расстались, договорившись, что как только в доме Филатьева везде погасят огонь, Иван начнет действовать.

Придя на господский двор, он быстро прошмыгнул в людскую и забрался в дальний закуток, где обычно ночевал, даже не пошел ужинать на кухню, боясь выдать себя волнением. Вернувшиеся с ужина дворовые люди размещались каждый на своей лежанке, обсуждая, чем кому завтра заниматься, а Ванька лежал, уставя глаза в темный потолок и думал, что, коль станет он настоящим вором, то больше никогда его не коснется черная работа и ни один человек не посмеет приказать ему, а тем более наказать за что бы то ни было.

Постепенно смолкли разговоры, шепотки, покашливания, и в людской слышался лишь густой храп уставших за день людей, да изредка скрипели доски лежанок, а где–то со стороны кухни громко пел сверчок, извещая всех, что он сейчас полноправный хозяин в доме. Выждав с четверть часа, Иван осторожно сполз со своего места, оделся и вышел во двор, держа под мышкой сапоги. Ночь была темная, безлунная, и даже звезд нельзя было разобрать за тяжелыми тучами. Видно, под утро должен пойти дождь, что вполне успокоило Ивана, и он стал высматривать сторожа, который обычно ходил вокруг хозяйского дома. Наконец, он скорее почувствовал, чем увидел его: возле крыльца качнулось что–то темное, и сторож не спеша двинулся в сторону уличных ворот. Ванька, затаив дыхание, направился в дровяник, который никогда не запирали на ночь, ощупью нашел там топор и, взяв его поудобнее, так же на цыпочках пошел к крыльцу господского дома.

Он долго и осторожно пробирался через хозяйские комнаты, небольшие коридорчики, впрочем, за годы своей службы он хорошо изучил их расположение и теперь безошибочно шел к кладовой комнате, где хранилась одежда и иная домашняя утварь. Кладовая оказалась, как он и предполагал, закрыта на внутренний замок. Иван вставил острие топора в щель между дверью и косяком, поднажал, и замок слабо щелкнул, дверь, скрипнув, открылась. Он вошел внутрь, нагнулся, нащупал ближний сундук и начал проталкивать топор в щель меж крышкой и корпусом. Это оказалось намного труднее, чем с дверью, сундук был добротно сработан, и пришлось попотеть, прежде чем топор вошел внутрь на полдюйма. Тогда, навалившись всем телом на рукоять, Иван нажал на нее, и чуть не грохнулся на пол, потому что крышка отскочила и гулко пропела, зазвенев, замочная пружина.

Ивана колотил озноб, когда он торопливо, на ощупь вынул несколько верхних плотно сложенных вещей и неожиданно наткнулся на боковой ящичек, пристроенный к правой стенке сундука. Пошарил там. "Деньги!" — чуть не закричал от радости и спешно принялся рассовывать по карманам серебряные монеты, боясь, чтоб они не упали на пол, не зазвенели, не разбудили хозяев или кого из прислуги. Но все спали крепко, не подозревая, что кто–то мог забраться в их ближайшую кладовую.

Ванька не помнил, сколько времени прошло, прежде чем он выбрался из кладовой и пошел на выход из дома. Он взмок, как после хорошей парной, но голова работала четко и, самое главное, не было страха или паники. Он почти прошел через большую гостиную комнату, где светилась под иконами лампада, как вдруг вернулся обратно и взял в руки лист бумаги, где были записаны имена усопших, чтоб подать, потом во время церковной службы помянуть их за упокой души. Ванька с листом в руках подошел к печке, поискал в ней уголек, нашел и вернулся к лампадке, чуть подумал и с кривой улыбкой на лице при тусклом свете вывел на обратной стороне листа несколько слов: "Пей воду как гусь, ешь хлеб как свинья, а работай у тебя черт, а не я". Он засунул бумагу за ручку входной двери, юркнул с крыльца в сад, а оттуда через забор перемахнул на улицу. Едва он сделал несколько шагов, как из проулка выступил Петр Камчатка, что поджидал его там.

— Готово? — осторожно спросил он.

— Славно сработано? — потряс в воздухе ворохом одежды Иван. Но едва они сделали несколько шагов, как Петр схватил Ивана за рукав и потянул к забору, прошептав:

— Тихо! Видишь, караульные возле рогаток стоят?

— Ну, вижу, — согласился тот.

— Далеко нам улицей не уйти, схватят. Надо бы огородами попробовать, лезем через забор.

— Да ты сдурел, что ли? — не согласился Ванька. — Там псы цепные, сторожа такой хай подымут, хоть святых выноси.

— Может, есть у тебя кто из знакомых, чтоб до утра укрыться?

— Это с ворованным–то? — усмехнулся Ванька. — Вон там батюшка приходской наш живет, отец Пантелеймон, можно пойти к нему, исповедоваться.

— Ага, он исповедует тебя прямиком в участок, — хмыкнул Камчатка, — да еще и благословит батожьем.

— Погоди, — наморщил вдруг лоб Ванька, — айда к нему во двор.

— Белены объелся? — зашипел Камчатка. — Стой… — но Ванька уже взялся за кованое кольцо калитки и принялся громко стучать. Через какое–то время из–за ограды раздался осторожный голос:

— Кого нелегкая носит по ночам? Честным людям спать не даете.

— Беда у нас, — плаксивым голосом запричитал Иван, и Петр Камчатка даже не узнал его голоса, до чего тот стал жалостлив, — человек помирает без святого причастия, батюшка нужен…

— Где помирает? Кто? — уже не столь настороженно и враждебно спросил сторож и загремел засовом.

— А вот ты сейчас без причастия и сдохнешь, если только пикнуть посмеешь, — схватил его за горло Ванька, когда тот приоткрыл калитку и высунулся наружу. Камчатка тоже не стал мешкать, навалился на испугавшегося до смерти мужика и впихнул его во двор.

— Цыть! — проговорил он грозно и вытащил из–за голенища длинный с тонким лезвием нож. Сторож, было, открыл рот, но Камчатка стукнул его рукоятью в лоб, и тот повалился без сознания.

— Жди здесь, — прошептал Ванька и кинул Камчатке ворох одежды, а сам скользнул к дверям поповского дома.

Прошло немало времени, и сторож начал приходить в себя, зашевелился. Камчатка сызнова саданул его рукоятью по черепу и прислушался. Он не услышал, когда Ванька выбрался из дома, и даже испугался, увидев перед собой человека в рясе священника.

— Ну, похож я на попа? — спросил тот.

— Похож, как блоха на вошь, — засмеялся Петр, — а борода где? Любой дурак поймет, какого поля ягода…

— А молод я еще, борода пока не выросла, — не растерялся Ванька, — на вот лучше, надевай полукафтанье, будешь моим дьячком. А другую одежу в узел свяжи, будто мы святые дары несем.

— Ишь, раскомандовался, — проворчал Камчатка, но подчинился, понимая, что от сообразительности Ивана сейчас многое зависит и не время выяснять, кто из них главнее, кому слушаться, а кому приказывать.

У первой же рогатки их остановили двое солдат с ружьями в руках.

— Куда вас черт несет в такую пору, — весьма нелюбезно поинтересовался один, но, увидев, что перед ним духовные лица, смутился и, наклоня голову, подошел под благословение, — простите, святой отец…

— Бог простит, — быстро перекрестил его Иван, — неча лукавого поминать, а то он до тебя быстро доберется. К умирающему идем на Дорогомиловскую заставу, потому и ночью.

— В добрый путь, — расступились солдаты. То же самое повторялось и на других постах. Некоторые, еще издали, увидев идущих в длиннополой одежде людей, смело шагающих по середине улицы, приняв их за священников, открывали проход и почти все просили благословения.

— Тяжело, оказывается, батюшкой быть, — усмехнулся Иван, когда они, наконец, вышли к берегу Москвы–реки, где постов больше не встречалось и можно было двигаться свободно, без задержки.

— А ты думал, — хохотнул Камчатка, — то тебе не кур щупать, тут башкой думать надо, с людьми толковать.

— Куда идем? — поинтересовался Иван. — Ты, помнится, говорил, мол, с нужными людьми познакомишь. Где те люди живут? Далеко ли до их дома?

— Да вон он, дом их, — Камчатка указал рукой в сторону реки.

— На другой стороне, что ли? — не понял Иван.

— Половина на той, а половина — на этой. Сейчас сам увидишь и поймешь, а то непонятливый какой.

Ванька лишь пожал плечами и молча последовал за ним, понимая, что теперь для него наступает новая жизнь, нисколечко не похожая на предыдущую. От этого на душе стало как–то радостно и тревожно, и возвращаться обратно в постылый филатьевский дом он сейчас бы не пожелал ни за какие посулы.

 

2

Вскоре они подошли к Каменному мосту, и Камчатка смело спустился к самой кромке воды и негромко свистнул. Откуда–то из–под моста тут же раздался ответный свист, и кто–то сонным голосом спросил:

— Кто пожаловал? Чего надо? Свой или чужой?

— То я, Петька Камчатка!

— А–а–а… Камчатка, тогда ходи сюда. А там кто еще с тобой?

— Товарищ мой, к нам просится.

— Ну, коль очень хочется, пущай заходит, — отвечал все тот же голос. Они забрались под мост, и в темноте Ванька различил более десятка спящих прямо на куче соломы мужиков, со спутанными волосами, кудлатыми бородами, в самой разной одежде. Отвечал им чернявый мужик со сломанным носом, заросший бородой до самых глаз. Иван успел заметить, что рядом с ним лежал прилаженный к длинной деревянной рукояти кистень с шипами, а из–за голенища сапога, как и у Камчатки, высовывалась наборная костяная ручка ножа.

— С чем пришли? — спросил тот, кивнув на узел, что Камчатка нес в руке. — С поживой или башкой вшивой?

— Есть маленько, — успокоил его Камчатка, — то дядя Шип будет, пояснил он Ивану, — старшой над своими людьми, атаман, значит. А это его работа, — Камчатка кинул Шипу в руки узел, — к нам за компанию просится, подтолкнул он Ваньку в спину. — Да ты не робей, расскажи о себе, чей будешь.

— А чо говорить? — шмыгнул носом Иван. — Из крепостных мы, при торговом человеке Филатьеве состоим… Вот его и обчистил…

— Ага, — Шип быстро развязал узел и бросил ворованную одежду на землю, — значит, обчистил хозяина и теперь при нем боле не состоишь. Так, что ли?

— Так, — промямлил Ванька, — коль поймает, то побьет али на цепь посадит.

— Поймать каждого можно, — небрежно перебирал одежду атаман, — а ты не давайся, чтоб тебя ловили. Вино пьешь?

— Маленько, — не поднимая головы, ответил настороженно Иван.

— То хорошо, что маленько, нам больше достанется, — захохотал тот. Так говорю, мужики?

Большинство людей из его шайки проснулись, таращились на вновь прибывших, зевали, почесывались, кашляли.

— Хорошо, когда не грешно, — приподнялся один из них, — а нам чего не принес, коль в товарищи напрашиваешься? Этак–то не годится, без вина к нам никак нельзя. Может, ты басурманин какой, не нашей веры? Вот татары, те вина не пьют, а ты, поди, не из татар?

— Русский я, — обиженно ответил Ванька. — Только нет вина у меня с собой.

— Вина нет, а может, денежка завалялась какая? — не унимался тот. Слышь, Шип, гони их отсель подале, коль денег на вино не дадут. А то всех принимать, то скоро и места под нашим мостом не останется.

— А ты его купил, что ли, Золотуха? — наконец вступил в разговор Камчатка, и Ванька рассмотрел при сером утреннем свете, что волосы у мужика, который требовал с него вина, и впрямь золотистые, переливчатые.

— Дурак я, что ли, мост покупать, — отмахнулся тот, — он и так мой, поскольку живу здесь. А чужого кого, без выпивки, не пущу. У нас закон такой для всех и каждого. Или выпивку с собой неси, или плати, сами сходим, мы люди не гордые.

— Есть у тебя деньги? — негромко спросил Камчатка у Ивана. — А то он не отступится, да и впрямь закон такой здесь: коль новенький кто пришел, то обмыть энто дело надо.

— Как обмыть? — не понял Иван, но потом до него дошло, что имел в виду Камчатка, и он нехотя полез в карман, нащупал монету, из тех, что попались в хозяйском сундуке, протянул Золотухе. — Вот, нашел. Хватит?

— Двугривенный, что ль? — спросил тот, разглядывая монету. — Должно на первой разик и хватить. Эй, Федька, — позвал он, — а ну, быстро поспешай в корчму, купи чего погорячей…

— Хлебушка не забудь, — пропищал кто–то из–за спины Золотухи. Молодой парень, едва ли не моложе Ваньки, проворно соскочил с соломы, сверкнул глазами на вновь пришедших, шмыгнул носом, принял из рук Золотухи двугривенный и стал взбираться по речному откосу.

Пока тот ходил в корчму и обратно, Петька Камчатка сочно пересказывал, как они с Ванькой ограбили Филатьева, едва не убили сторожа на поповском дворе, напялили на себя батюшкину одежду и благополучно прошли через уличные посты и рогатки. Из его рассказа выходило, что все придумал он сам, а Ваньке досталась лишь роль подручного. Но тот молчал до поры до времени, подумывая, что он еще припомнит Петру несправедливый пересказ, восстановит справедливость. Ивану было, с одной стороны, страшновато находиться здесь, под Каменным мостом, меж бродяг и воров, но в то же время с нескрываемым любопытством он разглядывал их хмурые, заспанные лица, которые казались ему злобными, едва ли не зверскими. Он представил, как тот же Шип с легкостью убивает своим кистенем подвернувшихся под руку людей, срывает с мертвых одежду, сбрасывает трупы в реку (прошлым летом он самолично видел, как полицейские вылавливали из Москвы–реки донага раздетых мертвецов с проломленными черепами), а потом этими самыми руками берет хлеб, умывается. Ванька невольно посмотрел на собственные ладошки, будто бы они должны иметь какие–то следы, но руки у него были обычные, правда, чуть вымазанные в грязи, но иных следов не обнаружил.

— Пойду к реке, сполоснусь, — ни к кому не обращаясь, сообщил он.

— Рясу хоть с себя сними, попович, — насмешливо кинул ему Шип, — а то еще кто на исповедь к тебе явится.

— Точно, забыл совсем, — спохватился он и быстрехонько стянул с себя рясу, кинул в кучу с одеждой, что принесли они с Камчаткой.

"Интересно, а как ее делить будут?" — подумал он. — "Работу я один сделал, а как добычу делить, поди, все набегут…"

Он умылся у реки, утерся подолом рубахи и вернулся обратно к воровской ватаге, куда уже возвратился посланный за вином Федька. Все подтянулись поближе к атаману, протягивая разную посуду под дармовую выпивку, отламывали от свежего каравая большие куски хлеба, торопливо кусали, о чем–то переговаривались меж собой. Ни у Ваньки, ни у Петьки Камчатки не оказалось при себе посуды для питья, но никто даже не думал предложить им свою кружку. Правда, пить Ваньке не особо и хотелось, а если бы захотел, то мог на оставшиеся деньги купить не одну четверть вина, но столь полное равнодушие к нему, главному виновнику всего происходящего, было просто обидно. Однако о нем не забыли. Золотуха, налив по второму разу, ни слова не говоря, взял из рук молодых парней две деревянные кружки и подал сперва Петру Камчатке, а потом и ему, Ивану, тряхнув золотистыми кудрями, спросил:

— Чего, атаман, можно скажу об этом добром молодце хорошее слово?

— Говори, только покороче да попонятнее, — согласился великодушно атаман Шип, словно он находился на званом обеде и руководил застольем, — а то знаю я тебя: начнешь за здравие, а кончишь за упокой.

— Зачем так говоришь, атаман? Все будет, как надо, — он поднял вверх свою объемистую, из обожженой глины кружку и важно обвел всех взглядом, выпятил нижнюю губу и, чуть причмокивая, заговорил, нарочно коверкая слова.

— Гляжу я на тебя, парнишка, — прихлопнул он Ивана по плечу, — вижу, нашего ты сукна епанча, воровского пошива, ночного покроя. Милости просим в гости к нам, в вольный балаган. Поживи с нами, сколь сможешь, погляди–посмотри на наше житье–бытье, где одно бобылье. У нас добра довольно, всего в достатке: наготы, босоты понавешены шесты. А голоду, холоду полны амбары стоят, на тебя глядят. Мы сами здесь редко живем, а покои свои внаем сдаем. Кто ноченькою темною по мосту сему идет, тому и милостыню подаем, лишнее обратно берем. А коль всю правду сказать, чтоб знал, где что взять, то у нас своего добра только пыль да копоть и совсем нечего лопать…

— Хватит тебе языком трепать зазря, — прервал его излияния Шип и вылил в горло содержимое своей кружки, блаженно зажмурился, поднес к носу ломоть хлеба, нюхнул и потряс головой. — Вино хоть и горько, а все одно не крепко. Разбавляет, анафема шинкарь, давно бы пора наведаться к нему, да уму–разуму поучить, — и он со значением поднял с земли свой кистень, взмахнул несколько раз им в воздухе.

— Кончай, Шип, — отмахнулся Золотуха, — прибьешь этого, другой явится.

— И его приструним, выправим, — ответил тот, — ладно, — повернулся он к Ивану, — теперь ты говори, зачем пришел, чего от нас хочешь?

— Дык, это, жить промеж вас, — растерялся было тот, — не хочу обратно, к хозяину в услужение.

— А чего умеешь–то? — допытывался атаман. — По–нашенскому калякаешь, по–воровскому?

— Поди, нет… Не слыхивал про такой язык. Но я научусь, коль надо…

— Коль надо! Слышали?! — захохотали все над ним.

— Жизнь научит, заговоришь и по–нашенски!

— Перво–наперво надо воровскую присягу принять, — встал с земли Шип, и когда он выпрямился, то оказался ростом всего до плеча Ивану, зато шириной плеч… чуть не в полтора раза превосходил его. Атаман вынул из–за голенища свой нож, зацепил им немного земли на самый кончик лезвия и принялся что–то нашептывать над ним.

Поднялись с земли и остальные, окружили их и с интересом наблюдали за Ванькой, который чувствовал себя совершенно растерянным и начал уже было жалеть, что согласился пойти сюда вслед за Камчаткой. Наконец, атаман поднес нож к самому лицу Ивана.

— Лизни землю, — приказал он. Иван повиновался, ощутив во рту горьковато–кислый вкус сырой земли, захотелось сплюнуть, но он сдержался и ждал, что будет дальше. — Повторяй за мной, — начал водить у него перед лицом атаман, острием ножа, — воровскому делу буду служить…

— …буду служить, — откликнулся Ванька.

— …четверть добытого в общий кошт сдавать…

— … в кошт сдавать…

— …друзей–товарищей под пыткой не выдавать…

— …не выдавать…

— …атамана слушать и ни в чем ему не перечить, на ближнего своего руку не подымать, коль чего узнаю, то всем иным ворам немедля сообщать, последним куском с названным братом делиться и от смерти его спасать, своего живота не жалеючи, — атаман остановился, чуть передохнул, обвел взглядом замерших кругом него воров, ждал, когда Ванька повторит за ним слова клятвы. Потом дал знак, и двое дюжих мужиков кинулись к Ивану, сорвали с него одежду и крепко ухватили за обе руки. — А теперь будем тебе воровской крест на руке ставить, чтоб отличка была промеж нами от остальных людей, — пояснил Шип испуганному Ваньке и быстро чиркнул ножом крест на крест по его предплечью и присыпал рану свежей землей.

— Может, кто пожелал бы с ним братом названным стать? — спросил Золотуха. — Может, ты, Камчатка, желаешь?

— А чего, можно, — согласился тот и снял рубаху, подошел поближе, парень он вроде как надежный, не подведет…

Иван увидел, что у Петра Камчатки на левой руке тоже виднелся зарубцевавшийся крест, значит, и он прошел через воровское крещение и клятву. От этого Ваньке стало как–то легче, спокойнее. Атаман чуть наколол руку выше локтя у Камчатки и, когда брызнула кровь, соединил их руки, потер одна о другую.

— Целуйтесь, — приказал он, — теперь вы есть самые настоящие братья кровные, а значит, и названные. Держитесь один другого, почитайте.

По случаю принятия клятвы и крещения с Ваньки потребовали еще денег и вновь отправили щуплого Федьку за вином. Когда допили и это, то наступил уже день, по мосту громыхали ободья тележных колес, слышались удары копыт. Кто–то из воров собрался было запеть какую–то веселую песню, но Шип остановил его, крепко врезав кулаком в живот.

— Выдать нас хочешь? — грозно спросил он. — Айдате расходиться все по своим делам, а ночью сызнова соберемся. А ты куда пойдешь? — спросил он Ивана, когда вся ватага выбралась наверх.

— Вроде как, мне и идти некуда, — замялся Иван. — Мне бы поспать…

— Вон там, видишь? — указал атаман в темноту, где начинались своды моста. — Загородка бревенчатая. Отодвинешь доску, а за ней клетушка небольшая. В ней и ложись. А потом погуляй до вечера, да ночью и свидимся, потолкуем, к чему тебя приставить, — и он, подхватив часть добычи из дома Филатьева, неторопливо отправился наверх.

Ванька подобрал жалкие остатки из украденного им нынешней ночью и полез спать в каморку. Когда он встал, было далеко за полдень. Хотелось пить и есть. Сунул руку в карман, чтоб проверить, на месте ли деньги, к удивлению своему, их там не обнаружил. Вскочил, выглянул наружу, но там никого не было. "Может, вытащили, пока я клятву давал… — пытался он припомнить. — А может, когда спал… — Из вещей остался лишь старый, ношеный полукафтан, что он позаимствовал у батюшки Пантелеймона. Остальной одежды нигде не было. Вот так дела! С ними, однако, ухо надо держать востро, а то уши обрежут и не заметишь. Мастаки!" Он в растерянности подобрал злосчастный полукафтан и полез наверх.

Ноги сами привели его в самую оживленную и людную часть Москвы, в Китай–город, где был большой рынок. Полукафтанье он нес в руках и прикидывал, за сколько бы его можно продать, чтоб хватило на еду. На рынке он походил меж рядами, предлагая купить одежду то одному, то другому, но слышал лишь насмешки:

— Поди, у тряпичников стащил, а мне предлагаешь!

— Сам старье носить не желаешь, думаешь, дураки найдутся?

— Шагай, парень, у меня дома этого добра столько, что сам не знаю, куда девать, — отвечали ему торговцы.

Он уже подумывал уйти с рынка и вернуться обратно под Каменный мост, чтоб дождаться там своих новых товарищей, как вдруг сзади кто–то схватил его и круто повернул к себе. Еще не успев подумать чего плохого, Ванька поднял глаза и… увидел смотревшего на него в упор истопника Кузьму, что был, как и он, дворовым у купца Филатьева.

— Вот ты где, — зловеще проговорил тот и завернул руку Ваньке за спину, — а хозяин думает–гадает, кто это ночью у него сундук взломал. Велел тебя покликать, а тебя и нет. Эх, ты, дурень ты, Ванька, был, да им, видать, и останешься. Айда–ка домой…

— Отпусти, Кузьма, отблагодарю, — попробовал вырваться от него Иван, но это ни к чему не привело. Он со злости пнул истопника, но не попал, а Кузьма так завернул ему руку, что невыносимая боль лишила его всякого сопротивления.

— Не нужны мне твои благодарности, — захохотал Кузьма, — а вот хозяин меня точно отблагодарит и наградит, когда тебя к нему доставлю.

Сбежались люди, с любопытством наблюдая за происходящим, Кузьма поспешил объяснить, какого вора он поймал, и несколько человек вызвались помочь ему и проводить до хозяйского дома.

— Сколь веревочке ни виться, а конец и ей бывает, — с гадкой ухмылкой встретил на пороге своего дома Ваньку с плетью в руке сам Филатьев и велел приковать его на цепь к столбу посреди ограды.

 

3

…Ванька тоскливо глянул в зарешеченное оконце, на некоторое время отвлекшись от воспоминаний. Прошелся, согнув голову, по темному, сырому погребу, точнее, не прошелся, а потоптался, поскольку всего–то можно было сделать в длину два шага от двери до стены и столько же обратно. Ничто в нем не желало мириться с темницей, с неволей.

— Убегу! Все одно убегу! — стиснув зубы, шептал он, — И раньше случалось в узилище попадать, а все одно выпутывался. А тут, когда меня вся Москва знает, все у меня куплены, одним узелком завязаны, закручены, то, глядишь, найдется добрый человек, кому Ванька Каин понадобится, пригодится. Ан нет, то… всех, как есть, выдам, на чистую воду выведу, скрывать ничегошеньки не стану, не смолчу…

Да, друзья словно забыли о нем, никто не приносил обязательных, во время прежних его заключений, калачей, булок, иных съестных припасов, в которых он непременно находил или ключ от замка, или пилку по железу. Забыли, забыли друзья о нем… Иные мыкают где–то в Сибири горькую долю колодников, иные сбежали из Москвы, а остальные попросту затаились, попрятались, боятся и стука случайного. Выдал он почти всех близких и знакомых, что участвовали с ним в воровских делах, ночных грабежах, пирушках да застольях, когда по недельке, а бывало и по месяцу. А так им и надо! Пущай не воруют! Не хотели его, Ваньку Каина, за главного воровского атамана на всей Москве почитать, то пущай себе теперича локти кусают, жилы рвут, на стенку башкой кидаются, в проклятиях о нем вспоминают. Пускай!!!

Долго его будут помнить, ох, как долго. Не забудут имени Ваньки Каина, для которого ни замков, ни дверей закрытых не было, все, что хотел, душа желала, исполнил, поимел. Он, человек рода темного, крепостного, жил не хуже графа или князя какого, а в иной день и поболе имел, когда удача подфартит да сам не зазеваешься, своего не упустишь. Какие одежды носил! Пиры закатывал! Кабаки на неделю под него закрывали, шайку их с дружками да с бабами угощали, чествовали. А не хватало денег или там кушаний каких особых, отправлял записочку к ближнему купчине, и отпускались товары, несли деньги на подносах без счета, без записи. Какого князя еще на Москве так встречали–привечали, баловали?

Именно князь воровской был Ванька Каин, и второго такого сроду не было и долго еще не будет. Говорили ему, что прозвание у него чудное, недоброе. Он поначалу тоже так думал, голову в плечи втягивал, когда слышал от кого: "Каин, Ванька Каин…" А потом ничего. Привык. Гордиться своим прозванием даже начал. А как же?! Все уважали, почитали, одного имени дажесь боялись, вздрагивали, богатеи лавки без шума лишнего открывали, стоило лишь ему себя назвать да зыркнуть сердито, губу закусить. Полицмейстера так не боялись, как его. Иные купцы так и вовсе с Москвы посъезжали, в дальние края убрались, дома кинули. А потому как знали: коль Ваньку Каина обидели, то он им не простит, не спустит, возьмет с них за обиду свою втрое, вчетверо, до последней капельки выжмет, высосет. А как иначе? Иначе у русского народа не бывает: или удавят от любви по нечаянности, или свой лоб об пол до крови разобьют перед человеком уважаемым. Третьего не дано, и быть на свете не может. На то он и Каин, чтоб уважали, слушали…

А прозвание к нему от хозяина бывшего, Филатьева, пристало, приклеилось. Он тогда самый что ни на есть первый назвал его Каином. Орал, кричал, ногами топал, когда Ваньку в дом истопник Кузьма приволок, словно щенка нашкодившего, да к ногам хозяина и кинул, руки свои обтер, как после чего протухлого, весь сморщился, скривился.

Дружки–приятели поперву пробовали намекнуть ему, Ваньке, мол, прозвание у тебя дурняком отдает, обидливое, непутевое. Каин брата своего убил, предал да на весь мир тем и известен стал, прославился. Нет, Ванька им возражал, то Иуда предал учителя своего, а потому проклят навек, имя его суть предательство есть. А на Руси "каинами" иных людей зовут, озорников, проказников, кому законы не писаны, улицы не меряны, все им нипочем: и гора не высока, и речка не глубока, и смерть не страшна…

Ванька широко потянулся, но тут же уперся руками в потолок, отдернул руки от осклизлых бревен, выругался. Неужели никто не поможет? Почему все позабыли? Почему? Он кинулся к толстенной неструганной двери, забарабанил кулаками так, что песок посыпался в расщелины меж бревен.

— Чего дуришь–то? — послышался голос часового. — Я те подурю! Вот сообщу по начальству, всыплют плетей по первое число.

— Братец, открой, — взмолился Ванька, — сил моих нет тут в сырости сидеть. Пропаду ведь этак…

— А как девок чужих красть, то была сила? Чего молчишь?

— Да не крал я ее. По доброй воле со мной пошла. Правду говорю, браток. Открой дверь, хоть на солнышко глянуть.

— Сбежишь ведь, поди, а мне отвечай. Запорют за вора никудышного.

— Куда бежать–то? Куда?

— Сумневаюсь я насчет тебя. Всякие страсти про тебя сказывают, мол, дурной ты человек, своих выдавал.

— Да мало ли кто чего болтает. Всем, что ли, верить. А ко мне, случаем, никто не захаживал? — Ванька долго ждал ответа, но часовой молчал.

Потом послышался звук вставляемого в замок ключа, скрежетание металла, и дверь чуть–чуть приоткрылась, на пороге показался солдат, уже в годах, одетый в зеленый кафтан, с ружьем в руках.

— Угадал, приходила к тебе деваха одна, — сообщил он. — Добрая деваха. Не та ли, что с тобой от отца сбегла?

— Может, и та… Я почем знаю. Какая она из себя?

— Да обыкновенная. Какая… зубы белые, щеки румяные. Просила передать тебе кой–чего…

— Так давай, — ринулся было вперед Иван.

— Не велено давать, — выставил вперед дуло ружья постовой, — охлонись, осади назад. Иван отошел назад, в бессилье заскрежетал зубами.

— Хоть на словах скажи, чего она там принесла.

— Как чего? — смешно наморщил лоб солдат, — гостинцев, чего ж еще. Да вина добрый жбанчик. — Он словно издевался над арестантом, дразнил его, судя по всему, ему нравилось наблюдать за его муками. — Ладно, так и быть, дам тебе винца глотнуть. Ты, сказывают, песни складно слагаешь. Споешь песенку свою? А то мне жуть как скучно тут одному на часах околачиваться. — Он, видимо, уже успел приложиться к жбану, что был принесен для заключенного неведомой девахой, впрочем, Иван догадывался, кто это мог быть, а потому сердце его забилось учащенно, вспотели ладони, как это обычно бывало с ним, когда намечалась малейшая возможность для побега (а сколько их было!). Теперь он неожиданно поверил, что удастся уйти и на сей раз из этого сырого поганого погреба, где его держали уже более месяца.

— Спою тебе песню, спою, только гостинцы давай, — согласился Иван и протянул руку к солдату.

— Так и быть, угощу, — просунул тот в щель округлый деревянный жбанчик и корзинку, накрытую чистой тряпицей.

— Благодарствую, брат, — Иван почти выхватил у него из рук жбан и корзинку, отошел в глубь погреба, встряхнул жбан, по звуку понял, что тот почти полон, приоткрыл холст на корзинке, увидел большой, покрытый свежей румяной корочкой пирог с отщипнутым краешком. Видать, солдатик успел попробовать, но это не беда. Главное, что не разломил пирог, а что внутри может находиться, Иван догадывался.

— Спрячь все, — дернулся вдруг часовой, — начальство идет, — и торопливо захлопнул дверь в погреб.

Иван прислушался… Снаружи послышались голоса, замок опять щелкнул, и он едва успел засунуть в темный угол жбанчик и корзинку, как в дверь просунулась голова дежурного офицера, что обычно отводил его на допросы.

— Эй, — крикнул он гнусаво, — сбирайся на разговор к его светлости, видеть тебя желает.

Офицер, в сопровождении все того же солдата, старательно вышагивающего сзади и от усердия пристукивающего по половицам Сыскной канцелярии каблуками тяжелых сапог, ввел Ваньку в большую светлую комнату. Там в переднем углу висел портрет императрицы Елизаветы Петровны, на столике, сбоку, стояло судейское зерцало со сводом российских законов, а прямо, под портретом государыни, стоял стол на резных ножках с огромным количеством ящичков, затейливой резьбой и медными, позеленевшими от времени ручками. Сбоку, за столом, сидел тощий писарь, мучимый какой–то грудной болезнью, отчего он часто кашлял и прикладывал платок ко рту. Перед ним лежали большие белые листы бумаги, стоял чернильный прибор, роговой стаканчик с зачищенными гусиными перьями. Худое лицо писаря выражало небывалый интерес к персоне Ваньки Каина, что того немало забавляло, и он на предыдущих допросах проговаривал некоторые свои ответы, повернувшись прямо к писарю, словно тот был здесь специально, чтоб подробнее записать обо всем произошедшем с ним, Каином. За столом, под самым портретом государыни, чуть откинувшись в старом протертом от давности кожаном кресле, скрестив руки на груди, восседал, иначе не скажешь, именно восседал, как орел на горной вершине, сам генерал–полицмейстер российский — Алексей Данилович Татищев. У него был крючковатый, хищно загнутый книзу нос, близко посаженые глаза, высокий лоб, с отчетливо просматривающейся сеткой морщин, запавшие щеки бледного цвета и массивный тяжеловесный подбородок, который он имел привычку во время разговора поглаживать тонкими длинными пальцами, украшенными несколькими золотыми кольцами, цена которым, по подсчетам Ваньки, была не очень и большая.

Татищев, когда арестанта ввели, смотрел в окно и даже головы не повернул на доклад офицера, лишь лениво шевельнул рукой, давая понять, что тот свободен. Офицер удалился, а солдат, пристукнув прикладом, застыл у входной двери. Ванька повел головой назад, прикидывая, удастся ли ему справиться с часовым, а потом кинуться во двор. Но… даже если и удастся, то там сдвоенный пост у ворот, высокий забор, который не вдруг одолеешь, подстрелят, пока перелезешь. А рисковать жизнью не хотелось. Он надеялся вывернуться и теперь понимал, насколько интересны и важны его сведения для Татищева.

— Явился, голубчик? — повернул тот голову. — Будешь теперь говорить? Понял, что я шутить с тобой не намерен?

— Буду, ваше сиятельство, — поклонился поспешно Каин. — Я и давеча не запирался, все порассказывал, как есть.

— Все, как есть? А ну, — кивнул секретарю, — может, я запамятовал чего, прочти–ка ему, чего он там плел…

Секретарь тут же выхватил исписанный лист бумаги из общей стопки, поднес его к носу и принялся быстро, смешно поводя хрящеватым носом, читать:

— По первому пункту схваченный для учинения допроса о солдатской девке Ирине Зевакиной, похищенной им, Иван, сын Осипов, по прозванию Каинов, показал, — секретарь закашлялся, поднес ко рту платок, унял кашель, бросил быстрый извиняющийся взгляд на Татищева, который тут же сморщился, вновь уставился в окно, и продолжил:

— …по первому пункту, он, Иван Осипов, отвечал, мол, — лицо секретаря скривилось в усмешке, и он голосом выделил записанное, — ни пунктов, ни фунтов, ни весу, ни походу не знаю и вины никакой за собой не признаю. Но после дачи ему тридцати плетей сообщил следующее…

— Хватит, — остановил его Татищев. — Опять начнешь мне тут плести про пункты и фунты или добром говорить станешь? А то я сейчас… — он сухо щелкнул пальцами, но Ванька изобразил на лице испуг и, замотав головой, запричитал:

— Что вы, ваше сиятельство, не надо плетей, незачем, я мужик понятливый, спрашивайте обо всем, как Бог свят, расскажу…

— То–то же, — смягчился Татищев, — и "слово и дело" кричать больше не станешь, попусту время у меня отнимать?

— Ни в коем разе, не буду…

— Смотри у меня. Хорошо. Как ты первый раз в воровскую шайку попал, то нам известно. Рассказывай не спеша, чтоб записать все возможно было, что делал и какое еще воровство свершил, когда тебя к твоему хозяину доставили. Запамятовал… как его…

— Филатьев, — услужливо подсказал Ванька. — Да я, вроде как, сказывал уже…

— Начинай сызнова. Хочу проверить: врешь ли ты или правду сказать хочешь. Сказывай. Пусть все твои похождения записаны будут, как есть…

— Слушаюсь, ваше сиятельство. А водички нельзя ли попить, а то в глотке дерет. Прикажите подать.

Ваньке принесли ковш холодной воды. И он, хлебнув из него, поставил ковш на лавку, у стены, и начал рассказывать о событиях многолетней давности, подобострастно глядя в лицо Татищеву, который вновь уставился в окно, показывая, насколько ему безразличен рассказ. На самом деле ухо его чутко улавливало все имена, называемые Ванькой, и оставляло их в памяти. И еще… еще Алексея Даниловича не покидала мысль, которую он хотел проверить, слушая давние воровские похождения этого, далеко не раскаявшегося, вора.

— Вот как привели меня обратно, на двор господина моего, торгового человека Филатьева, то велел он меня к столбу посреди двора приковать на цепь, — начал неторопливо Иван, — а надо вам сказать, что к той же самой цепи, только другим концом был прикован и медведь ручной…

… Да, на другом конце цепи у Филатьева сидел годовалый пестун, по кличке Потапыч. Росту он был не очень большого, добродушен, игрив, мяса сырого ему почти не давали, опасались, что проснется звериная кровь, и никто особо из дворовых людей Потапыча не боялся, бесстрашно проходя мимо него. Но одно дело — идти мимо прикованного прочно медведя, а другое — самому быть прикованным нос к носу со зверем.

Попервоначалу Ванька струхнул и начал дико орать, просить прощения в содеянном, но хозяин ушел в дом, не желая слушать его излияний, и он замолк, решив покориться судьбе. К вечеру, когда двор почти опустел, все работные люди разошлись по своим закуткам и Ванька остался один на один с медведем, стало особо страшно. Он представил, как тот прокусывает острыми клыками ему шею, раздирает когтями живот, и …заплакал. Даже не то, что заплакал, а слезы потекли, полились, ничем не сдерживаемые, забило комком сжатого воздуха горло, нос, и он принялся негромко всхлипывать, жалея сам себя и свою загубленную жизнь.

Тогда он решил помолиться своему ангелу–хранителю, пообещать ему, что, коль тот поможет, спасет его, не даст умереть от звериных лап, то он начнет новую жизнь, бросит воровство, забудет о клятве, что дал этой ночью под Каменным мостом, попросит хозяина, чтобы тот отправил его обратно в деревню и дал разрешение жениться… Дальше этого, женитьбы, воображение ванькино ничего ему не подсказывало. Он представил кучу детей, себя, идущим в лаптях по рыхлой земле вслед за плугом, душную избу, печку, полати, закопченный потолок… Нет, думать об этом не хотелось, и тогда он стал представлять, как еще может повернуться его судьба, в какую сторону заведет его.

Вот если бы освободиться от цепей, убежать в город, тогда… Он вспомнил, как Шип сказал, что будет ждать его нынче под мостом, обещал научить, как быстро добывать деньги, познакомить с другими такими же ворами… Если честно, то Ванька совсем не собирался долго подчиняться низкорослому атаману и думал, что сам бы смог со временем стать на его место и успешно заправлять шайкой.

Вдруг Потапыч, что спал до этого, вольготно растянувшийся на земле, прикрывая нос лапой от назойливых мух, проснулся, сел и негромко заворчал, уставясь маленькими черными глазками на Ивана. Тот напрягся, глянул по сторонам, рассчитывая, кого бы позвать на помощь, коль медведь навалится на него. Но поблизости никого не было, а кричать стыдно, засмеют потом. Потапыч неожиданно легко вскочил на лапы, по–собачьи отряхнулся, мотая холкой, выгоняя из шерсти набившиеся катыши, пыль, и сделал несколько шагов в сторону человека, словно увидел его в первый раз. До этого он не проявлял особого интереса к Ивану, сытно накормленный с утра прислугой, пребывал в благодушном, полусонном настроении, а потом и вовсе уснул. Теперь, на голодный желудок, Иван почему–то весьма заинтересовал его, и он, сделав несколько шагов, остановился, смешно наклонил голову, начал втягивать носом воздух.

— Чего нюхаешь? Чего? Костлявый я, — Иван вскочил и отбежал настолько, насколько позволяла надетая на пояс цепь. Он увидел лежащие вдоль забора здоровые жердины, приготовленные для оглоблей или еще чего, но до них было не дотянуться. Оставался один выход: бегать вокруг столба, если Потапыч попробует поиграть с ним или… кто его знает, что на уме у медведя. А тот все тянул и тянул нос к человеку, вдыхая незнакомый запах, и сделал еще несколько шагов по направлению к нему.

— Куды ты?! Куды?! — Ванька сделал при этом несколько шагов назад, пытаясь сохранить расстояние меж ними. — Забыл, как кормил тебя, Потапыч? Ну, чего ты? Хороший, хороший, — пытался ласково разговаривать он с медведем.

В это время на крыльцо вышел хозяин Филатьев и, видя, как Ванька разговаривает с медведем, нарочно громко захохотал, уперев кулаки в бока. Вслед за ним вышли из дома еще несколько человек дворовых, которые, желая сделать хозяину приятное, принялись хохотать и тыкать в ванькину сторону пальцами.

— Гляди, полные штаны, поди, наложил…

— Это тебе не ночью по хозяйским сундукам шарить…

— Посидит на цепи, наберется ума.

Ни один из них даже не подумал заступиться за него, Ивана, не попросил хозяина, чтоб сменил гнев на милость. Хорошо, хоть слезы его не заметили, а то бы…

Насмеявшись вдоволь, хозяин, лениво позевывая, ушел обратно в дом, разошлись и дворовые. Начало смеркаться, и Иван опять остался один на один с медведем на всю ночь, не представляя себе, как он будет спать, если рядом с ним будет зверь. Какой уж тут сон. Но Потапыч, которому в это самое время вынесли полную миску каши, забыл о существовании прикованного возле него человека и, добродушно урча, уминал угощение, а наевшись, облизал лапы и вновь завалился спать. У Ваньки чуть полегчало на душе. На то, что его самого будут кормить, он и не рассчитывал, зная скаредность и прижимистость Филатьева. Тот старался выгадать даже на самом малом и сроду не выбрасывал сношенную до дыр обувь, а отдавал собственному сапожнику, что нашивал чуть ли не впритык заплатки, перетягивал старую обувку на колодках. Иван сел к столбу, прислонившись спиной к теплому, нагретому за день дереву, задремал незаметно для себя. Разбудило его чье–то прикосновение, он дернулся, открыл глаза, ожидая увидеть перед собой медвежью морду, но то была дворовая Аксинья, что держала в протянутой руке миску с кашей, в середину которой была воткнута деревянная ложка, на земле стояла кружка с водой.

— Поешь немного, — тихо сказала она, косясь на спящего медведя, — пока никто не видит.

— Спасибо, — Иван жадно схватил миску, но тут же поставил ее на землю, заговорил шепотом, — ты бы мне лучше это… ключ от цепи нашла.

— Нет, — покачала та головой, — у хозяина он в комнате.

— Так выкради. Ну, прошу тебя… Ксюша… Сделай для меня…

— Нет, красть не стану, но я тебе помогу, знаешь чем, — и она шепотом быстренько сообщила Ивану историю, которая могла ему и пригодиться, если хозяин не помилосердствует.

 

4

К утру Ивана уже била дрожь не столько от холода, сколько от желания быстрее освободиться и бежать с хозяйского двора. Куда? А все равно, лишь бы на волю, подальше от угодливых холопских морд дворовой прислуги, от ненавистной затхлой, провонявшей каморки, где шли унылой чередой его молодые годы. Бежать…

И забылась молитва к ангелу–хранителю, забылся страх от соседства с медведем, забылись нежно смотревшие глаза Ксюши, лишь бы вырваться, бежать, бежать, бежать…

Первой через двор прошмыгнула молодая кухарка и, не поднимая на него глаз, вышла со двора, направилась на рынок. Затем появился заспанный и не умытый еще истопник Кузьма, ехидно сощурился на Ивана и пошел к дровянику, ничего не сказав. Тогда Ванька набрал в грудь побольше воздуха и что есть мочи крикнул:

— Слово и дело! — повторил, чуть подождав. — Слово и дело!

— Чего орешь, дурень?! — кинулся к нему Кузьма, чем напугал Потапыча, и тот вскочил, зарычал, угрожающе обнажил клыки. Кузьма отскочил обратно и стал увещевать Ивана. — Кошка скребет на свой хребет, запорют тебя в Тайной канцелярии, когда узнают, что зазря орал…

— А я не зря, — вскинул голову вверх Иван. — Знаю, что говорю. Зови хозяина. Пусть ведет меня в канцелярию, как по закону положено, а то… — и Ванька для верности погрозил в воздухе грязным пальцем. — И тебе на орехи перепадет, я те припомню, как волок меня, чуть руку не поломал.

Угроза подействовала, и Кузьма рысью рванул к хозяйскому дому, скрылся там, а через какое–то время сам Филатьев вышел на крыльцо в цветастом длиннополом халате и с недоумением уставился на Ивана.

— Чего надо? Не бит давно, видно…

— Слово и дело! — важно крикнул Иван и выпятил грудь. — Или не слышишь, хозяин? Как бы худо тебе оттого не было.

— Вот дурак, — сплюнул под ноги в сердцах Филатьев, — олух царя небесного, погляди, чего удумал! Блохи тебя, что ль, за ночь накусали? Кузьма, закрой его в сарае, а то люди услышат, еще подумают худое что…

— Уже услышали, — хмуро указал Кузьма на чью–то показавшуюся над забором голову. Начали появляться на крыльце и хозяйские дворовые люди, стояли чуть в стороне, с недоумением переводя взгляды то на Ваньку, то на Филатьева, заметно побагровевшего от злости.

— Тьфу на тебя и родню твою, черт меня попутал взять тебя в Москву с деревни. Сидел бы там, кровь мне не портил… Каин ты, истинный Каин, — сжал кулаки Филатьев, — иного названия тебе и нет. Вот вернешься как обратно, то я с тебя шкуру–то спущу, проучу самолично…

— Руки коротки, — выкрикнул дерзко Иван, — сам в Приказ пойдешь, то с тебя там шкуру сымут, всыплют по первое число.

От таких слов зашумела дворня, пожилые люди набожно перекрестились, закачали головами, осуждая Ваньку. В довершение всего общее возбуждение передалось и Потапычу, который встал вдруг на задние лапы, натянул цепь и начал зло, тоскливо реветь, уставившись на Филатьева.

— Ишь, ты, — удивился Кузьма, — и медведя на свою сторону за ночь переманил, что ни на есть Каин. Чего с ним делать станешь, когда таковский он. Ой, Ванька, Ванька, набьешь ты шишек себе на башку.

— Хватит болтать, — взорвался Филатьев, — веди его, Кузьма, в Тайную канцелярию, коль он того желает. Пущай с ним разберутся там, а я позже подойду. Знаешь, где она находится?

— Как не знать, — перекрестился испуганно Кузьма, — хоть и не бывал там ни разочку. Господь миловал, но люди указывали, говорили…

— Вот и веди воришку этого, — бросил на ходу Филатьев и ушел в дом.

… Пока Ваньку вели в Тайную канцелярию, у него все больше и больше холодело внутри, ладони делались липкими, пот струился по лбу, и чем ближе они подходили к знаменитому на всю Москву строению, где на карауле днем и ночью стояли усатые гренадеры, зорко следя за всеми, тем хуже становилось ему. Он столько раз слышал про царскую канцелярию всяких ужасных рассказов, будто бы людей там и за ребра на крюк вешали, и на горячие угли ставили, и специальные обручи на голову одевали, что идти туда не было у него никакого желания. Но Кузьма и еще один здоровый мужик из дворовых крепко держали его за обе руки, и не приходилось даже мечтать вырваться от них.

Солдаты на крыльце заслонили вход ружейными стволами, и один из них строго спросил:

— По какому такому делу? Знаете, куда пришли?

— Как не знать, — смущенно ответил Кузьма, — вот этот, — указал на Ивана, — орет "слово и дело", будто муха какая его укусила.

Солдат взглянул на Ваньку, и у того совсем захолодело внутри, настолько недобрый был взгляд у солдата, затем тот, ни слова не говоря, повернулся на каблуках и скрылся за дверью. Прошло немного времени, и вслед за солдатом на крыльцо вышел среднего роста человек в богатом кафтане, с орденом на груди.

— Ты кричал: слово и дело государево? — спросил офицер Ивана.

— Я, ваше высокоро… — заплетающимся языком ответил он.

— Тогда заходи, — приказали ему. Кузьму и второго мужика не пустили, и это обрадовало Ваньку, без них он держался гораздо уверенней.

В комнате, куда его ввели, за столом сидел довольно молодой человек и с интересом смотрел на Ивана.

— Кто таков будешь? — спросил он. Когда Иван назвал себя, то переспросил удивленно:

— А не торгового ли человека Филатьева дворовый ты?

Тут только Иван вспомнил, что видел этого человека несколько раз приходившим к хозяину, у которого тот что–то покупал или делал заказы. Это насторожило его, и он неожиданно потребовал:

— Ведите меня к самому главному в канцелярии. Только ему и откроюсь. А тебе ничего не скажу, не дождешься.

Молодой человек, который назвался секретарем Тайной канцелярии, удивленно пожал плечами и направился в соседнюю комнату. Вернувшись оттуда, кивнул Ивану идти за ним и отвел в кабинет, где их ждал седовласый, грозный на вид мужчина, назвавшийся графом Семеном Андреевичем Салтыковым. Он ласково посмотрел на Ивана, но за внешней лаской тот угадал необычную суровость, которую при необходимости мог проявить граф, и тихим голоском спросил:

— Ну, мил дружок, чего понапрасну занятых государственных людей тревожишь? Говори, коль пришел. — Хотя в комнате было тепло, граф сидел у высокого камина, в котором лежали несколько березовых поленьев и громко потрескивали.

"Сырые дрова, — подумал неожиданно Иван, — ишь, как трещат, угольки на пол выскакивают, до пожара недолго… Чего им тут, сухих дров не дают, что ли? Взяли бы у моего хозяина …"

— Говори, говори, дружок, слушаю тебя, — долетел до него голос Салтыкова, и Иван, словно перед прыжком в холодную воду, вытаращил глаза, пошире открыл рот и начал:

— Доложить хочу вам, ваше сиятельство, убивец хозяин мой… — и замолчал, ожидая, какое впечатление произведет его донесение.

— Кого же он убил? — еще ласковее спросил Салтыков.

— Солдата ландмилицкого! — словно отрапортовав, ответил Иван.

— До смерти убил?

— Как есть до смерти.

— И где же тот мертвец? Может, полежал у вас во дворе да в кабак отправился горло промочить?

— Никак он не может в кабаке быть, когда мертвым лежит в старом колодце на заднем дворе.

— И как его хозяин твой убил? Из ружья? Саблей зарубил? Шпагой заколол? — выпытывал его Салтыков, и Ванька понял, что тот не верит ни единому его слову, что начало злить его, и он, забыв про страх, отважно заявил:

— Из ружья он не стрелял, шуму, видать, боялся, а шпаги у него в доме и вовсе нет, поскольку не военные они, а из торговых, а убил он того ландмилицейского человека цепом, которым зерно молотят…

— Зерно молотят, — повторил вслед за ним граф. — Может, ты, дружок, знаешь, за что он убил того служивого?

— Они у него на выпивку денег требовали, — сказал первое, что пришло на ум, Иван. Он и сам начал сомневаться, правду ли он говорит, а могло оказаться и так, что нет там в колодце никого, убрали. А то и Акулина наврала, чтоб посмеяться над ним.

— Откуда это тебе известно? — граф встал на ноги и оказался довольно высок ростом и широк в поясе.

— Девка одна дворовая сказала, — Ивану страсть как не хотелось впутывать Акулину, а то могло статься, что, коль все окажется правдой, то и награда ей достанется, но иного выхода не было.

— Будь по–твоему, — кивнул головой граф, — если врешь, то знаешь что с тобой сделают? — голос графа зазвучал, как удары молота, в голове у Ваньки. Он стоял покорно наклонив голову, не поднимая глаз.

— Знаю, — ответил еле слышно, — а вдруг да девка та мне соврала?

— Тогда вам обоим достанется. За вранье наказываю втрое. Так может девку сюда привести? Говори, говори.

— Отправьте колодец проверить, — набрался храбрости Иван и понял, что терять ему нечего, зато, если все окажется, как сказала Акулина, то… И он широко улыбнулся.

— Пусть по–твоему будет. Проверим, обязательно проверим. Отправлю с тобой двух человек драгун и поглядим, что там у вас творится.

Когда Иван постучал во двор к Филатьеву, то в калитку выглянул истопник Кузьма и уставился, не скрывая испуга, на стоящих сзади Ивана драгун, открыл рот, отступив назад.

— Ты меня вчерась поймал, а сегодня я вас ловить пришел, — самодовольно заявил Иван, входя во двор, — поди, ты мертвяка в колодец и спихнул, более некому, — наступал он на пятящегося назад Кузьму.

— Да ты чего, ты чего, Вань… Ты ж меня знаешь… Чтоб я мог убить кого, да не в жизнь, — пятился все дальше Кузьма и вдруг бросился бежать по двору с завидной прытью. Иван, не раздумывая, кинулся за ним, настиг, вскочил на спину и, хоть был вдвое легче, сумел повалить, вцепился, как кошка, в шею Кузьме, тыкал кулаками в бока. Подоспевшие драгуны едва сумели оттащить его от поверженного истопника.

— Вот, морда твоя поганая, и выдал себя, — торжествовал Иван, — веди, показывай колодец.

Кузьма, пристыженный и изрядно помятый, молча повел их за конюшню, на задний двор, где и находился старый колодец, приспособленный в последнее время в качестве выгребной ямы под нечистоты и мусор.

— Тащи веревку, — приказным тоном заявил Иван истопнику, стоящему со сникшим лицом безучастно рядом, — да не вздумай утечь, а то я тебе… Ты меня знаешь, — и погрозил для верности кулаком.

— Вроде чего–то там виднеется, — указал концом ружья один из драгун.

— Ага, зеленый кафтан, сапоги, а самого человека не видно, — согласился второй.

— А воняет–то, воняет как, — зажал нос Ванька, — видать, он тухнуть начал там. Вот ведь аспид какой, Филатьев этот… Кто бы мог подумать.

Кузьма притащил моток толстой веревки, и Иван, ни слова не говоря, обвязался ей и, зажимая пальцами нос, велел спускать себя потихоньку вниз.

— Туточки он, — радостно, словно клад нашел, закричал вскоре, — давайте второй конец, обвяжу его.

Когда Ивана подняли обратно, то глаза его сверкали, а сам он излучал полный восторг и радость и, оставив драгун заниматься извлечением тела из колодца, бросился на господский двор, где увидел закладываемую беговую коляску и стоящего на крыльце в дорожной одежде Филатьева.

— А–а–а… Ваше степенство, ехать куда–то пожелали? А не будете ли так любезны прокатиться со мной в Тайную канцелярию, где вас поджидают и допрос с пристрастием учинят. Там и расскажете, как вы тут царева солдата до смерти убили, да у себя на дворе и припрятали.

— Ванюша, золотой ты мой, — начал медовым голоском Филатьев, — чего так взбеленился? Разве не видишь, что по делу я собрался? Ты уж дозволь мне поехать, дело мое ждать не может…

— А мое может? — в ярости закричал Иван и подскочил к хозяину, схватив его за грудки. — Как меня на цепь рядом со зверем диким сажать, то я мог ждать, когда он меня загрызет насмерть, а вам… вам то на потеху было. Вот теперича я посмеюсь, как моего господина в приказе начнут плетьми потчевать, на горячие уголья голыми пятками ставить!

— Побойся Бога, Ванюшка, — побледнел лицом Филатьев, отклоняясь как можно дальше от брызжущего злобой Ивана, — разве можно ближнему своему желать такого….

— Да? О милости вспомнил, сука, — прошипел Иван, плохо понимая, что он сейчас говорит и делает, — а меня… к медведю… Сколь жить буду, не прощу!

— Он же ручной, Потапыч, чего бы сделал?

— В Приказ, я тебе говорю, — потащил его к коляске Иван, — сам на козлы садись и правь, куда скажу, а я сзади буду.

— Не сяду на козлы, — воспротивился Филатьев. — Где это видано, чтоб господин холопа вез, да еще при всем честном народе.

— Повезешь, гад, а не то… — и Иван подхватил с коляски ременный кнут и громко щелкнул им в воздухе. — Понял?! Отныне не господин ты мне, а убивец.

Соседи господина Филатьева и иной московский люд были немало удивлены, видя, как сам барин сидит, съежившись, на козлах и правит гнедой парой лошадей, а сзади, развалившись и гордо поглядывая по сторонам, восседает в рваной, затрапезной одежде его дворовый человек Иван, которого с тех пор все стали звать не иначе, как Каином.

За этот свой подвиг и получил Иван, сын Осипов, вольную и паспорт, став с тех пор свободным человеком.

… Рассказав все это внимательно слушавшему его Алексею Даниловичу Татищеву и едва поспевавшему записывать секретарю, Ванька остановился, потянулся за ковшом, чтоб промочить горло, и оглянулся назад. Приведший его солдат все так же неподвижно стоял у дверей, полуоткрыв рот, настолько он был увлечен рассказом Ивана. Может, и у него внутри зашевелилась зависть, что не он оказался на ивановом месте и так ловко выкрутился из–под хозяйской опеки, избежал наказания и даже вольную получил. Легко ли ему, солдату, служить столько годиков, угождая офицерам, получая до сотни палок за провинности. Не думает ли сейчас тот солдат, как можно умыкнуть со службы, зажить такой же вольной жизнью? Но ванькины раздумья прервал вопрос генерал–полицмейстера:

— Стал ли ты жить честной жизнью, как того церковь наша святая требует и законы государственные?

— Да как вам сказать, ваше сиятельство, — бойко отвечал Иван, видя несомненный интерес графа к его персоне, — оно ведь с какого бока на энто дело поглядеть…

— Что–то я тебя не понимаю, милый дружок, — сухо пожевал тонкими губами Татищев, — с какого такого бока смотреть можно на честное жительство? Вор, он вор и есть, а честный человек — совсем другое дело.

— А кого мы вором зовем? Кого с дубиной или кистенем в руках за ворот схватили? У кого в дому чужие пожитки, имущество нашли? А коль нет? Кто скажет, вор ли он али честный человек? Этак всех можно за воров посчитать, в Сибирь направить…

— Но, но! Ты того, не забывайся, я не намерен твои воровские слова слушать, — неожиданно посуровел Татищев, — я тебя о чем спросил? Стал ли ты, Ванька Каин, вести далее честную жизнь после получения вольной? Вот и ответствуй по делу.

— Хорошо, ваша светлость, отвечу как есть. Но подумайте сами, как бы я смог честную жизнь вести, коль средств для пропитания не имел никаких. С сумой по миру идти? Увольте, покорнейше прошу. Обратно в барский хомут башку засовывать? Пробовал уже, да и не пристало вольному человеку таким постыдным делом заниматься. У нас на то свои понятия имеются…

— Хватит ерунду пороть, — пристукнул кулаком о стол Татищев, — сказывай по делу о воровстве своем. Плакаться в ином месте станешь!

Ванька растерянно глянул на графа. Его ничуть не напугал его грозный тон и стучание кулаком. Главное, чтоб он на порку не направил, пытать не приказал. Это и вовсе ни к чему. И возвращаться обратно в сырой погреб Ивану не хотелось. Так бы и беседовал дальше с графом, хоть десять лет кряду, а там, глядишь, и сбежать удастся. Да и к самому графу Ванька испытывал любопытство немалое: интересно было, как бы сам граф повел себя, окажись тогда на его месте — на цепи с медведем. Заговорило бы в нем благородное происхождение и дал бы зверю порвать себя или… или начал выискивать способ, как избавиться от цепей и от хозяйского гнева в придачу? Но то–то и оно, что графу не послал Господь подобного испытания, а значит, не понять ему Ивана, не влезть в его шкуру…

— Не думал я тогда, получив вольную, как мне жить далее: честным человеком или вором стать. Выбора у меня не было, — продолжил Иван свой рассказ, — отправился на радостях дружков своих искать и нашел их в Немецкой слободе, где они в кабаке пропивали добытое за день…

 

5

… Иван припомнил, как обрадовались ему и Петр Камчатка, и Шип, и Золотуха, налили полную кружку вина, наперебой поздравляли с вольной, хлопали по плечу, подмигивали. Тогда он и сочинил свою первую песенку про государя–батюшку, государыню–матушку, о которых он неожиданно вспомнил, и на душе стало тоскливо, горько, выть захотелось. Песня всем понравилась, попросили повторить, не поверив, что Ванька сам ее сочинил. И захотелось ему тогда совершить что–нибудь дерзкое, невозможное, что бы никто другой, кроме него, сделать не мог. Он вскочил на стол, начал отплясывать, сбрасывая ногами посуду, выделывая коленца, и плясал так до тех пор, пока не явился кабатчик, не пригрозил вызвать полицию. Кабатчика того он ограбил с дружками через неделю…

А что было потом? Воспоминания слились у Ваньки в длинную цепь событий: он вспомнил, как они залезали в чужие дома, брали столько, сколько могли унести, продавали за бесценок, пропивали, гуляли самозабвенно, до одури, до помутнения рассудка, до беспамятства…

В тот вечер, изрядно напившись, пошли в дом некого немца, придворного доктора, жившего близ Лефортового дворца, у реки Яузы. Забрались в сад, уселись в беседке, ждали, когда все в доме уснут. Вдруг появился сторож и удивленно уставился на них, спросил, кто такие будут. Позвали и его в беседку, и Камчатка, изловчившись, крепко приложился дубиной к его голове, а потом сторожу руки–ноги связали. Тот тихо стонал, пока они чистили господский дом, но не закричал, не позвал на помощь.

Вспомнилось Ваньке, как в докторском доме наткнулся он на девичью спальню, где проснулась одна из молодых девушек. Тогда он был еще робок, не кинулся на нее сразу, не взял силой, душа в объятиях, а поступил иначе: связал и отнес в спальню, где крепко спали доктор с женой, и положил так меж ними. То–то они хохотали потом, представляя, как удивится доктор, пробудившись…

Забрали тогда столько добра, что едва тащили на себе. Погрузили все на плот, что заранее приготовили на реке Яузе, а как отплыли, то услышали крики, шум, погоня шла по их следам. Кинули плот и почти бегом поспешили к Данилову монастырю, где и припрятали все награбленное добро в каретном сарае у знакомого дворника, а забрали от него через пару дней. Опять пропили все.

— Как того дворника при монастыре звали? — спросил его Татищев. — Давно ли с ним виделся последний раз?

— Не могу знать, ваша светлость, — небрежно пожал плечами Иван, может, его нынче и в живых вовсе нет… Не могу знать…

Татищев терпеливо выслушал еще несколько рассказов о подобных похождениях Ивана и его дружков, несколько раз спрашивал имена тех, у кого укрывали краденое, велел секретарю выписать их на отдельную бумагу, а под конец, устав, отправил Ивана обратно в погреб.

Едва солдат прикрыл тяжелую дверь, как Иван сразу бросился в тот угол, где запрятал переданные ему жбан и корзинку, выхватил надкусанный пирог и, оглянувшись, не подглядывает ли кто за ним, разломил его пополам. В сумрачном свете, проникающем в погреб, блеснул кривым лезвием небольшой хорошо отточенный нож с удобной деревянной ручкой.

— Ну, попляшете вы у меня, — взмахнул им в воздухе Иван, — не сработаны еще те замки, что Ваньку Каина удержать смогут! Гульнет еще Ваня на воле! Покажет вам… — Он отер нож полой рубахи и даже поцеловал лезвие в избытке чувств, спрятал его за голенище сапога и, присев на деревянный топчан, взял в руки жбан с вином, сорвал пробку, отхлебнул, закусил ароматным душистым пирогом, блаженно зажмурился. Видать, не оставил его Господь, коль послал подобный подарок, значит, не все еще потеряно. Откинувшись на топчан, Ванька задумался: а что будет дальше, если он даже и выберется отсюда, укроется где–то в Москве, затеряется на время в многочисленной толпе, бурлящей на улицах и площадях. Ведь будут искать и не успокоятся, пока не найдут, не засадят обратно в острог… Есть ли выход? Может быть, убежать, уехать подальше от жирной, откормленной, зажравшейся блинами и пышными пирогами Москвы? А куда? В Нижний? Там каждый новый человек на виду. В Петербург? Еще хуже: солдат и сыскарей столько, что и чихнуть не успеешь, как заметут в приказ. Нет, из Москвы подаваться ему не резон. Лучше города не найти во всей земле русской! Надобно здесь как–то приноравливаться, обихаживаться, незаметно жить.

Но чего–чего, а быть незаметным Иван не умел. Не получалось. Буйная натура не давала, не позволяла того, а шла ключом наружу, лезла из всех щелей, словно добрая квашня из корчаги. Не та у него натура, чтоб тараканом запечным в щель забиваться от яркого света. Ему бы коршуном парить в небесах, крыльями бить зазевавшуюся жирную крякву, да так, чтоб пух–перья по всей округе летели. Привык он свежатинкой питаться, не страшна ему кровь, а мила, приятна, как вино для пьяницы. Не сидеть ему в темном углу, не выдержит, не утерпит…

От этих мыслей Ваньке стало совсем тошно, запершило в горле, заскребло в носу, и он со злостью саданул кулаком по бревенчатой стене, вскочил на ноги, тут же треснувшись головой о низкий потолок, выругался и, подойдя к зарешеченному оконцу, негромко затянул одну из своих любимых песенок:

Ах! Тошным–та мне, доброму молодцу, тошнехонько,

Что грустным–та мне, доброму молодцу, грустнехонько;

Мне да ни пить–та, ни есть–та, доброму молодцу, не хочется,

Мне сахарная сладкая ества, братцы, на ум нейдет;

Мне московское сильное царство, братцы, с ума нейдет;

Побывал бы я, добрый молодец, в каменной Москве,

Только лих–та на нас, добрых молодцев, новый сыщичек,

Он по имени, по прозванию Иван Каинов,

Он не даст нам, добрым молодцам, появиться,

И он спрашивает…

Сильный стук в дверь не дал Ивану закончить песни.

— Эй, — крикнул ему караульный, — ты, того, громко не пой, а то услышит начальство, мне и достанется.

— Не дрожи, не буду, — ответил Иван и завалился на топчан, представляя себе, как удивился бы граф Татищев, узнай, что арестант горланит из сырого погреба, нимало не переживая о неволе.

Песенки, которых он насочинял за последнее время кучу, особенно нравились его воровским дружкам, и после каждого застолья его просили спеть то одну, то другую. Как он был поражен, когда, зайдя однажды в кабак в Китай–городе, услышал знакомые слова и, пройдя в глубь кабака, увидел двух молодцев, изрядно выпивших и нескладно тянувших: "Голова ль ты моя, головушка…" Чуть подождав, он подошел к ним, поинтересовался, что за песню они поют.

— А тебе какое до того дело? — грубо ответил один из них. — Нравится песня, вот и поем, тебя не спросив.

— Кто придумал ту песню? — осторожно спросил Иван, не желая нарываться на ссору.

— Не все ли равно, кто придумал, — пожал плечами второй, более благодушного вида. — Нам то неведомо… Но песенка будто специально про нас, горемычных, сложена. Все–то в ней истинная правда и горесть душевная. Добрая песенка.

Что он мог сказать им? Бить себя в грудь и кричать: "Моя песня! Я сочинил!" — и что? Не поверили бы наверняка. А если бы поверили, то дальше что? Нет, Ванька сочинял те песенки для себя, они сами просились наружу, выскакивало слово за словечком, выстраиваясь в ряд. Многие воры плакали, когда он пел их, лезли целоваться, предлагали деньги. Не желай его неугомонная душа чего–то большего, яркого, несбыточного, то мог бы ходить по кабакам, трактирам, харчевням, исполнять песенки свои перед пьяными мужиками и был бы всегда сыт и пьян, и рыло в пушку. Сколько их, таких калик перехожих, кто с гудками, а кто и со стародавними гуслями или рожками, хаживают по белу свету, играют, поют, тем и живут. Ни один кабак, а тем более в праздник, без певцов таких не обходится, всякому приятно послушать то пение.

Иван хлебнул еще вина из жбанчика, блаженно потянулся, вспомнил голубые глаза Аксиньи, ее легкую усмешку, полные горячие губы и пожалел, что нет ее сейчас рядом. Она бы нашептала ему добрые, ласковые слова за песенку, долго гладила бы по голове, перебирая тонкими пальцами рассыпавшиеся волосы, когда он, удобно устроившись, клал свою голову ей на колени, прижимался лицом к мягкому теплому телу. Вспомнив об Аксинье, вскочил, нащупал рукоять ножа и, осторожно ступая, подошел к двери, прислушался. Все было тихо… Он еще не решил, как и когда попробует сбежать отсюда, но сделает это непременно.

Сейчас его забавляла и незримо подпитывала игра в кошки–мышки с генерал–полицмейстером Татищевым. Кто здесь был мышью, а кто кошкой, сказать трудно. Во всяком случае Татищев относился к нему вполне уважительно, внимательно слушал и задавал умные вопросы. Не зря он как–то заметил: "Всяких воров встречал, повидал за службу свою, но таких, как ты, Иван Каинов, видеть еще не приходилось… Слушаю тебя и диву даюсь, один ты такой на всю Москву, а может, и на всю Россию…" От этих слов у Ивана в душе словно маки цвели ярким, огненным цветом, и хотелось поведать графу еще и еще о своих похождениях, случаях, чтоб еще раз услышать: "Один на всю Москву, а может и на всю Россию…" Может, ради того и рассказывал без утайки, выдавая друзей–товарищей…

Ближе к обеду Ивана опять вызвали на допрос, и он шагал вслед все за тем же офицером, с усмешкой поглядывая на его широкую спину, представляя, как тот вздрогнет, когда он всадит ему под лопатку свой нож, уютно притаившийся до нужного момента в правом сапоге.

— Еще двоих человек взяли по твоим сказкам, — сообщил ему граф Алексей Данилович, когда Ваньку ввели в комнату. — Не жалко дружков своих?

— А они бы меня пожалели? — вопросом на вопрос ответил Иван, презрительно оттопыря нижнюю губу. — Вы бы мне за это, ваше сиятельство, хоть пищу иную приказали давать, а то хлеб да вода — скоромная еда. Не скупитесь, я вам еще не такого порасскажу, покои новые готовьте для гостей, а то места не хватит.

Татищев наморщил лоб, с интересом посмотрел на Ивана, по–прежнему недоумевая, что того заставляло давать правдивые показания. Вроде, не из робкого десятка, пытки вынес без крика, спокойно, только покряхтывал да черным словом крыл палача своего. И наоборот, после них закрылся, молчал долго, пока Татищев не стал говорить с ним ласково и даже уважительно. Лишь много позже заговорил.

— Будь по–твоему, дружок, — согласился Татищев, — прикажу, чтоб кроме постной пищи, приносили тебе и иную. А пока давай–ка дальше твои сказки слушать начнем да на бумагу их писать, чтоб потом от слов своих не посмел отказаться.

— Ваше дело такое, писучее, — сострил Иван, — мели Емеля, твоя неделя… Чего же вас интересует, ваше сиятельство? Рассказать, как мы на Макарьевской ярмарке погуляли? Как армян обчистили? Как я с под караула голышом ушел? Могу…

— И о ярмарке расскажешь, не спеши, дружок, всему свой час, всякому овощу свое время. Ты мне лучше порасскажи вот что: хозяина своего, торгового человека Филатьева, ты с дружками во второй раз грабил? Тогда еще у него серебряной посуды да золота в украшениях вынесли едва не на две тысячи рублей, не считая одежды дорогой и иного добра. До сих пор никто не сознался. Вот и спрашиваю тебя: твоих, братец, рук дело? Скажи мне…

— А чего скрывать? — весело откликнулся Ванька, блеснув белой полоской крепких зубов. — Чьих же еще, коль не моих! Видно зверя по ходу, а птицу по полету. Не чаю, кто еще зараз столько добра на Москве вынес. Опять и выходит: Ванька Каин — первый удалец в округе.

— Хватит нос–то драть, сказывай лучше, как дело было, и имена не забудь дружков своих назвать, — прервал его излияния граф Татищев.

— Зачем вам дружки мои? Они у меня в подмоге хаживали, им бы вовек не додуматься до того, что я выдумал. Да и похватали их давно, — вздохнул Иван. — Что Леху Жарова, что Степку Кружинина, что Давыдку Митлина… Никого на Москве–городе не осталось. А где они теперича есть, то вам, ваше сиятельство, должно быть лучше известно.

— Пусть так, — кивнул граф, — про воровство то сказывай.

— Вы, поди, и сами все знаете, — неожиданно закочевряжился Иван, — чего там интересного? Залезли да взяли. И весь сказ.

— Давай–давай, не ерепенься, сказывай с самого начала, как дело было, погрозил пальцем граф.

— А нам, хошь с начала, а хошь с конца, лишь бы мимо лица, — браво начал Иван. Он сам чувствовал, что держится сегодня гораздо уверенней, не сомневаясь, что скоро сбежит от графа, оставив того с перекошенным от злобы лицом.

Закашлялся опять сидящий с пером в руках секретарь и, осторожно подняв кверху острый нос, спросил Татищева:

— Ваше сиятельство, эти его шутки–прибаутки тожесь писать али как?

Граф ответил не сразу, и секретарь было подумал, что тот не расслышал вопроса, закашлял громче, чтоб обратить на себя внимание. Но граф, помолчав немного, глянул на Ивана, поправил лежащие перед ним листы с прежними записями и отчетливо сказал:

— Пиши все как есть. Пусть те, кто потом читать наши бумаги станет, знают, что за человек был Иван Каинов. — Секретарь согласно кивнул головой и быстро заскрипел пером, старательно высовывая при этом кончик языка.

— Помните, ваше сиятельство, — начал свой рассказ Каин, — про девку вам сказывал, что надоумила меня об убитом солдате из ландмилиции в Тайный приказ сообщить? Аксиньей ее звать… Эх, хороша девка: и красива, и умна, не пустая башка, как у некоторых. Все с нее и началось. Недаром сказывают: где черт не справится, туда он заместо себя бабу пошлет, та дело до конца доведет, точнехонько. — Иван ненадолго остановился, мечтательно вздохнул, причмокнул по привычке губами и продолжил, поглядывая то на графа, то на секретаря, который менял один за другим листы бумаги, едва поспевая за рассказом. — Вот, значит, иду я через несколько дней по улочке, когда уже вольную мне из Тайной канцелярии выдали, да и встречаю… кого бы вы думали? А ту самую Аксинью, что спомогла мне от хозяина вырваться. Я к ней: здравствуй, мол, дорогая подружка, спасибо тебе наше за подсказку. Теперича я человек вольный, свободный, куды хочу, туды и ворочу. А не пойти ли нам в кабачок тихий да не выпить ли за освобождение мое? Она на меня глянула так, с усмешечкой, да и ответствует:

"Ты, Ванюшка, все бы пил да гулял, и заботы у тебя иной нет. А не ведаешь, какое богатство великое у тебя, можно сказать, под самым носом лежит, светится, само в руки просится…"

"Где это ты богатство видела, чтоб само в руки просилось? — я ее спрашиваю, — Коль у кого и есть какое богатство, то надежно закрыто, запрятано от таких веселых людей, как я есть."

"То ты правильно говоришь, что богатство любое под замком, под запором лежит, — она мне, значит, — да только ты не таков человек, чтоб не догадался, не придумал, как ключик к нему подобрать."

"А на кой нам ключи, коль на бочке обручи: собьем да и вино сольем, сами выпьем", — попробовал я отшутиться перед Аксиньей. Только она нахмурилась да отвечает опять так сурьезно. Все ласковая да добрая была, а тут, как глянет на меня, словно вот как вы, ваше сиятельство, иногда взглянуть изволите, ажно нехорошо становится внутрях, кишки одна к одной липнут. Вот, значит, глянула она так, да и говорит шепотком, мимо–то все народ, народ, поглядывают на нас, чего мы вдруг посереди улицы встали, о чем толкуем, прислушиваются, неровен час, попадется такой человек, что сообщит, куда следует. Одним словом, шепотком она мне говорит, но так, что каждое ее словечко до сих пор помню:

"Если ты, Иван, — во, все раньше Иванушка, да Ванюшка, а тут сразу и Иван, — и дальше будешь, как молодой телок, по лужку скакать, хвост задравши, — очень уж меня то обидело, про хвост телячий, — то лучше ко мне ближе, чем на десять саженей, не подходи, видеть тебя не желаю. Может, второго такого случая у тебя во всю жизнь не будет, а ты счастие свое меж пальцев пропускаешь, как пыль дорожную. Знай же, — говорит мне Аксинья, собрал хозяин мой, Филатьев множество вещей золотых и серебряных, сложил все в сундуки, а их запер в кладовую, что во дворе. Видать, собрался везти их куда: или на продажу или еще на куда. А мне велено чистить те вещи, да не одной, а с теткой Степанидой, которая по дому у него также работает. Мое дело малое, я тебе про все обсказала, как есть, а ты уж дале сам решай". Как она это все проговорила, то обошла меня сторонкой и дале пошла. Я за ней. Догнал, остановил, спрашиваю:

"Ты мне это к чему сказала все? Знаешь ли ты, что будет, коль схватят меня в той кладовой? Коль не убьют, то палач потом ноздри вырвет, и на этап, в Сибирь, на все остальные годики. О том ты ведаешь?"

Сам–то я подумал сразу, что по хозяйской указке она обо всем мне рассказала. Хозяина моего из Тайной канцелярии отпустили, разобрались с тем покойником. Вышло, что не он убивал самолично, а кто–то дело сотворил, до сих пор не нашли. Но обиду он на меня затаил, иначе и быть не могло. Не таковский он человек, чтоб простить. Так что вполне могло статься, что он Аксинью и надоумил меня в ту кладовую заманить, а потом уж отыграться за всю прежнюю оказию. С этим делом и решил я Аксинью проведать, поглядеть, чьи слова она говорит: свои собственные или хозяйские, наветные. Услышала она мой вопрос, усмехнулась и опять ласково заговорила:

"Знала я, Ванюшка: не будет с тебя толку. Только и можешь ты, что стибрить старый кафтан али еще пустяшную вещь какую на полтинник, а на большее тебя и не хватит. Прощай, Ванюшка, живи, как знаешь…" — и пошла, не оглядываясь.

Меня те последние слова ее, про кафтан рваный за полтинник, как кипятком, обожгли, ошпарили всего с головы до пят. Был бы на ее месте мужик или парень, то за себя не ручаюсь, а вдарил бы ему так, чтоб надолго запомнил и другим бы отсоветовал этак со мной говорить. А тут… девка… Чего с нее взять. Запали слова мне ее в самую, как ни на есть, середку, поверх сердца, а может, и пониже его, но как вздохну, то непременно ее, Аксинью—Ксюшу, и вспомню. А то еще ночью приснилось, будто я золотые перстни, какие мой хозяин нашивал, меряю себе на пальцы, посуду из чистого серебра перед собой ставлю, в руках держу. Одно слово, стали меня те филатьевские богатства мучить, как есть. Не знаю, пережил ли кто еще чего–то этакое, но заранее мне того человека жалко и никому не желаю видений таких. Жуть! Правду говорят, что золото да серебро дьяволом придумано, чтоб честных людей в искушение пуще вводить, мучить, на воровство идти заставлять. Зачем мне то богатство, коль ни кола ни двора и положить его некуда совсем? А вот ведь попутал нечистый, крепко думки те законопатил мне в мысли, в душу, пальцами не выковырнешь, да, поди, и лом или пешня не помогли бы…

Два дня я ходил, словами аксиньиными ошпаренный, ажно чесаться начал, будто зараза какая ко мне пристала. А оно, золото, зараза и есть, через него, через страсть к нему и помереть в короткий срок можно, коль не пересилишь себя. А где уж мне, слабому человеку, особенно, когда такая баба, как Аксинья, намекнула. Уже и себя не помнил, начал возле дома филатьевского прохаживаться, приглядываться, примериваться. Только чего мне примериваться, когда я там каждую щелочку знаю за столько лет службы своей, где какая доска, вдоль или поперек лежит, и даже то мне доподлинно известно. А хожу! Хожу, как медведь вокруг пасеки, хошь и знаю про охотников с ружьями, с зарядами. Там меня Петр Камчатка и перехватил…

— А Камчатка тот, где сейчас есть? — неожиданно перебил складный Ванькин рассказ граф Татищев.

— Камчатка где? — не сразу понял Иван и посмотрел на графа так, будто впервые его видел. — Да откуда мне знать? Взяли его год, а то и два, назад да и упекли в острог.

— Кто же брал его? — спокойно глядел Татищев на Ивана, словно сам не знал из предыдущих показаний, что именно он, Иван, поссорившись с Петром Камчаткой, выдал его полиции.

— То к моему рассказу дела никакого не имеет, — дерзко, глядя прямо графу в глаза, ответил Иван. — Коль неинтересно вам про все, что сказываю, слушать, то я не буду… — и он замолчал.

— Хватит норов–то показывать. Знаю, не лыком шит Иван Каинов, но лучше нам с тобой все миром решить. А то ведь сам знаешь… Палача кликну, и он язычок тебе быстрехонько развяжет, рот разлепит…

— А и зовите! — с вызовом бросил Иван. — Не захочу, то никто меня не заставит говорить…

На некоторое время в комнате повисло грозное молчание, и слышался лишь шелест бумаги, переворачиваемой секретарем, да шуршание песка, ссыпаемого им обратно в песочницу. Первым не выдержал граф и примирительно сказал:

— Хорошо, не рассказывай про Камчатку, будь он трижды неладен. Давай по делу Филатьева.

Иван еще какое–то время помолчал, подчеркивая тем окончательную свою победу, вытер мокрые губы рукавом, причмокнул и начал:

— Встретил меня, значит, Петр Камчатка подле филатьевского дома, окликнул. А я его и не слышу! Уставился на окна и, словно околдовал меня кто, стою истуканом каменным. Он меня за плечо тронул. Ничегошеньки не чувствую! Может такое с человеком быть? Мне бы кто ранее сказал, то ни в жизнь бы не поверил ему, высмеял бы зараз. А тут с самим приключилось. Но растряс меня Петруха.

"Айда отсюда, — мне толкует, а я на него бестолково гляжу и головой качаю, мол, не пойду. Тогда он мне: Мужики тебя ждут, дело одно удумали, потолковать надо…"

Ладно, пошли мы с ним в кабак, где собирались обычно, кабатчик из своих был, в дальнюю комнату проводил, где никто не услышит, о чем мы сговариваемся, не донесет. Потом уж я узнал про него, будто он полиции и выкладывал все, как есть, про нас. Все ли, нет ли, он полиции сообщал, не знаю, но и подарки наши изрядные принимал, не отказывался. Вот пришли мы в тот кабак, в дальнюю тайную комнатку, а там уж дружки наши сидят, спорят о чем–то, кулаками машут, глянул: до драки недалеко.

"Вот ты, Каин, скажи, — Леха Жаров ко мне, — плохо разве барку купецкую, что на Яузу пришла, обшарпать? Сам видел, что купцы, которые на ней приплыли, с утра в город уходят, а на ней лишь один человек остается. Товаров у них, похоже, тьма–тьмущая. Налетим, повяжем того сторожа, и все наше будет…"

А Степка Кружинин с ним не соглашается, головой рыжей трясет, мол, опасное дело, увидит кто, кликнут полицию, и — пиши пропало. Давыдка Митлин молчит, не встревает, а те два, как петухи, друг на дружку наскакивают, еще чуток, и зачнут по мордасам бутузить. Ну, я тут на них пришикнул, осадил, выслушал по новой резоны ихние, прикинул, на сколь рублев там, на барке купецкой, товару может статься. Хорошо выходит. Только чего нам товары, товары нам не с руки брать, нам бы деньгу готовую иметь, чтоб сразу ее в дело пускать. Но то разговор особый, а в тот раз запретил им до поры до времени барку купецкую трогать, подождать, пока оне товары свои распродадут, деньгу за них возьмут, тогда и мы нагрянем к своему часу. Стал заместо того обсказывать им про филатьевское добро. Но про Аксинью, само собой, молчу. К чему им про ее подсказку знать. Послушали они меня, почесали в затылках и про барку ту враз забыли. Веди, говорят, атаман, показывай, что к чему. Они меня к тому времени уже и атаманом называть начали, честь по чести. А я им: "Вы, братцы, толокняные задницы, сильны там, где правеж да дележ. А как рыбку съесть да в лодку сухим сесть, то вашим головам луковым не дано разуметь. Сидите тут смирехонько, не шурундите, не рыпайтесь на сторону. Пойду дале смотреть–глядеть, как нам ловчее обстряпать то наше дело."

Оставил между них Петьку Камчатку верховодить, до драки дело не доводить и айда обратно к филатьевскому дому, будто зовет–кличет кто меня туда. Петька–то вызвался было со мной на пару пойти, да отказал я ему. Уж такая сласть у меня во внутрях взыгралась несказанная, чтоб самому в последний раз оглядеть все, обмозговать толком.

Ладно, иду по Китай–городу, орешки пощелкиваю, кожурки выплевываю, а ядрышки разжевываю. Глядь, а баба одна курицу живую продает. Остановился я подле нее, хотя сами подумайте: на кой мне курица, а тут…

Скорехонько выторговал я у нее задешево ту курку, за пазуху сунул и дальше подался. Курка у меня присмирела, пригрелась, того и гляди, квохтать начнет, а то и яичко мне покладет в тепле–то. И знаете, ваше сиятельство, о чем мне думалось тогда? — дерзко прищурил глаза Иван в сторону графа Татищева. — Да откуль вам знать про то! А думалось мне совсем о смешном и несурьезном деле… Будто бы приду я сейчас в свой дом собственный, которого у меня сроду не бывало, а там хозяйка ждет, на Аксинью обличьем похожая, а может, она самая и есть… Ждет, значит, в оконце поглядывает, поджидаючи, а я тут, на порог всхожу. Дверь открываю, а она, Аксинья, мне на шею прыг, а курица та как заквохчет, испугает, пущу ее на пол, засмеюсь… Потом на лавку сяду, женку рядом посажу и станем с ней этак смотреть на курку, что по полу в избе нашей ходит, крохи с пола подбирает… — Ванька замолчал надолго, вздохнул и потянулся к ковшу с водой.

— Интересно ты, Иван Каинов, рассказываешь, — подал голос граф Татищев, — прямо как по писаному. Не сочиняешь? Складно больно…

— А на кой оно мне сочинять? Или больше заняться нечем? — взвился Иван. — Мы люди простые, что было, то и сказываем. А не желается вашему сиятельству слухать про все это, то могу и помолчать… Как скажете…

Алексей Данилович криво усмехнулся, пододвинул к себе большой бронзовый канделябр на три свечи, сковырнул пальцем восковой наплыв, подержал чуть и бросил на стол, громко вздохнул:

— Эх, много разных воров–разбойников пришлось мне повидать, но такого, как ты, ерепенистого да с гордыней непомерной мне, мил дружок, встречать не доводилось. Будто ты из благородных людей происходишь, уж столько в тебе гонору да спеси, и смерить невозможно. Хватит пререкаться, по делу говори.

У Ивана затекли ноги от долгого стояния, но гордость не позволяла ему попросить разрешения сесть на лавку, а сам граф не предлагал, потому постепенно копившаяся злость проснулась в нем, и он, заиграв желваками на скулах, заговорил жестко и отрывисто:

— Коль по делу говорить, то слушайте по делу… Пришел я с той курицей за пазухой к соседскому двору, что рядом с имением Филатьева будет, к забору, где огород у тех господ имеется, да и швырнул курицу туда, на грядки прямо…

Граф с интересом слушал и даже тихонько хихикнул, сказав: "Хитер, брат, ну, хитер…", но Иван не обратил внимания на его слова или не услышал, или не хотел более отвлекаться, желая побыстрее закончить свое повествование и вернуться обратно в погреб, где можно было спокойно опуститься на топчан, расслабить уставшее тело.

— …она бегает, квохчет, а я к воротам, стучу. Дворник ихний открывает мне, спрашивает: "Чего, мол, надобно? По какому такому делу…" "Курица моя в ваш огород залетела", — я ему. "Как так?" — он мне.

"А так, что она хоть и не совсем птица, но крылья имеет, а потому летать малость способная. Вот и упорхнула, вырвалась".

Он в огород, меня сразу и не пустил во двор. Возвертается вскорости, лыбится:

"Правду говоришь, гуляет по нашим грядкам курица рябая… Да, думается мне, хозяйская она". Я его хитрость понял сразу, отвечаю:

"Вовсе и не рябая, а белая, как снег зимой, есть. Ваши, может, и рябые, а моя белехонькая…" Гляжу, мнется он, не знает, как быть: и пускать не хочется, и не пустить нельзя, коль я стою перед ним неотступно. Не стал я с ним долго толковать, объясняться, оттолкнул и в огород прямиком. Он следом летит, ажно в затылок мне дышит, но я будто и не замечаю. На огород как зашел, то вижу свою квочку меж грядок. Никуда не бежит, не прячется, а головку втянула и спокойненько стоит на месте. А мне–то другого надо, чтоб подольше побыть в огороде. Кышкнул я на нее, побежала по борозде, я за ней не спеша, а сам на амбарчик филатьевский поглядываю, замечаю, чего он из себя представляет. Пока курицу ловил, гонялся за ней, вид делал, будто гоняюсь, а сам на нее все кыш да кыш, пока дворник мне с другого конца на подмогу не кинулся да не помог словить. Но успел я высмотреть и оконца на амбарчике, и как они запечатаны, и какие решетки на них стоят. Боле мне ничего и не надо, курицу за лапы взял и со двора. А дворник тот за мной след в след шагает, глаз с меня не спускает. И ладно, вышел на улицу и обратно к дружкам своим в кабак. А через день, на вторую ночь, мы тот амбарчик и обчистили через оконца, что на соседский огород выходят: рамы вывернули, решетки сбили. Знатно поживились…

— Чего там взяли? Помнишь? — поторопил его Татищев, видя, что Иван замолчал.

— А что унести могли на себе, то все и взяли, — небрежно, словно о чем–то не существенном, отвечал тот. — Всего и не упомню, много всего было: и посуда серебряная, и одежда разная, дорогая. Боле всего мне ларчик из черного дерева запомнился… Каюсь, утаил я его тогда от дружков своих, не показал им.

— И где он теперь, тот ларчик? — поинтересовался граф. — При тебе или запрятал куда?

— Нет его у меня давно, пропил, — коротко обронил Иван.

— Пусть будет по–твоему, — поднялся с кресла Татищев, — на сегодня пока хватит. Веди его обратно, — приказал он солдату.

С трудом перебирая затекшими ногами, Иван добрался до своего погреба, который казался ему уже и уютным, и желанным, плюхнулся на твердый топчан, блаженно закрыл глаза и неожиданно вспомнил про тот самый ларец, о котором выспрашивал его Татищев. Нет, не пропил он его, схоронил на чердаке дома, где квартировал в ту пору. А потом… потом он вдруг опять, более чем через месяц, встретил Аксинью. Он никому не признался бы, что думал о ней беспрестанно, каждый день вспоминал, но боялся даже близко подойти к дому Филатьева, где полиция вполне могла поджидать его. А тут… идет по Мясницкой улице, а она, Аксинья, навстречу. Глазам не поверил, но так и есть: она!

… Иван вспомнил с полуулыбкой румяное лицо Аксиньи и какую–то неуловимую перемену, произошедшую в ней. Расцвела как–то, похорошела, соком налилась, глядит уже не настороженно, как прежде, а открыто, смело так глядит. Она первая и поздоровалась, поперек пути ему стала:

— Далеко ли спешишь, Ванюшка? Или совсем забыл про меня, что знать о себе не даешь, на глаза не показываешься?

— Как я тебя забыть могу… Хотел бы, да не выходит…

— Да что ты говоришь? Быть не может! Значит, вспоминал?

— А то как… Вспоминал, — Ванькой овладела непонятная робость, смущение. Словно Аксинья мысли его читала, прямиком в душу заглядывала, понимала все, видела. Оробел в тот раз так, что дальше и некуда.

— Квелый ты какой–то… Или случилось чего?

— Вроде, ничего, слава Богу, не случилось, все ладно…

— Зато у меня новость: замуж вышла в прошлую субботу. — Иван сразу и не понял, о чем речь. Он никак не мог представить, что Аксинья рано или поздно выйдет замуж, станет жить с кем–то другим, которого будет звать мужем, станет исполнять все его желания и прихоти, рожать детей. Он неприязненно покосился на ее живот, словно через неделю можно было что–то увидеть, и тут же засмущался, отвел глаза.

— За кого замуж–то? Хозяин, поди, выдал? Филатьев?

— Да нет, Вань, там тогда такое приключилось, когда амбарчик его обворовали, — и она со значением сжала губы, крутанула головой по сторонам, давая понять ему, мол, догадываюсь, чья работа, — мы все, дворовые, думали, хозяин наш рехнется или разум потеряет, уж в такое расстройство полное он пал. Меня в первый день в участок повели, в сыск взяли. Говорят мне: "Коль ты посуду там с теткой Степанидой чистила, прибирала, то могла кому и сообщить."

— А ты им… что? — Иван не узнал своего голоса, до того неестественно он звучал.

— Чего? Да ничего. Никому не сказывала, отвечаю. Все дворовые про посуду знали, а их, дворовых, чуть не две дюжины будет с детишками–то вместе. Мало ли кто сказануть лишку мог.

— И потом чего? — Иван понял, что не выдала его Аксинья, не сообщила полиции про свою подсказку насчет амбарчика. Да и не дура она, знала: коль его схватят, может и на нее вполне показать. Потому и молчала, понятное дело.

— Потом отпустили меня к вечеру. Сказали, мол, еще выспрашивать будут. Я как домой возвернулась, то сразу в слезы, реву всю ноченьку, утром на двор не выхожу, сызнова реву. Честно если, то страшно было: вдруг догадаются про наш разговор или ты кому…

— Чтоб я? — встрепенулся Иван. — Да не в жись!

— Ну, ну, не говори "гоп", всяко на свете бывает. Значит, реву я все утро в своем закутке под лестницей, а тут горничная Фекла от хозяина является и трогает меня за плечо, дескать, хозяин к себе требует. Я, конечно, подобралась, как могла, платочек на самые глаза надвинула и пошла. Иду, думаю, опять в полицию потребует, в груди тоскливо, жуть как мерзко внутри было тогда… Захожу в кабинет к нему… Курит он, сидят у окошечка. Рядом на столике вино стоит в красивом таком графинчике синего стекла, хлебушек лежит, икорка на тарелочке. Глянул он на меня и спрашивает: "Может, рюмочку, Аксиньюшка, примешь со мной ради компании?" — и сам в колокольчик серебряный бряк–бряк. Фекла тут как тут, видать, за дверью стояла, слушала нас. Он ей: "Рюмочку еще одну принеси для Аксиньи", — и на меня глядит. "Что вы, ваше степенство, — я ему отвечаю, — сроду вина не пила, а с вами мне и пить совсем даже неудобственно. Вы мой хозяин будете, и как я могу …" А сама вижу: он добренький сегодня, мягкий весь.

Я то уж знаю, когда он начинают выпивать, то в первой день завсегда таковский, добренький. Фекла рюмочку вторую принесла, поставила, на меня зыркнула этак, странно как–то, и головкой своей покачала, но не очень заметно, чтоб хозяин, значит, увидеть не могли. Она, как ушла, дверь закрыла, а он в рюмочку мне вина налил и говорит: "Садись, Аксютка, потолковать с тобой желаю". Я ему: "Как можно сидеть при вас, когда кто вы есть — и кто я, девка дворовая. Не могу сидеть…" А он тянет за руку и на кушеточку присаживает, и рюмочку мне подает. Неча мне делать, села, рюмочку приняла, понюхала чуть. А вино… сроду такого пробовать не приходилось! Ладан, елей, а не вино. Не нашенское. Откуда только привозят такое. Опробовала я чуть, самую малость, а он свою рюмочку бац — и в рот, и сызнова наливает."Хорошее вино?" — спрашивает. "Да как ему хорошему не быть, когда за него, поди, деньги немалые плачены. Отменное вино", — ему ответствую. " Хочешь каждый день такое пить?" — сызнова спрашивает. "Что вы, что вы, ваше степенство, — я ему, и ручками так замахала, будто испугалась, — недостойные мы таких важностей и милостей ваших", — а сама смекаю себе, зачем он вызвал меня. Не вином же заморским потчевать, словно выпить ему более не с кем. Правда, если честно сказать, то догадывалась, с чего он мне рюмочку предложил, а как не догадаться, когда сколько раз он на меня этак особенно взглядывал, ну, тебе не понять как, — пояснила она растерянно слушающему всю историю Ивану, — дело то тонкое, господское.

" Сильно тебя мучили в полиции вчерась?" — спрашивает опять.

Я тут про полицию вспомнила и как зареву–зареву в голос, а слезы сами бегут, катятся, их и просить не надо. Точно мне бабка давно еще говаривала: стоит девке одну слезу в себе растревожить, а и не остановишь, сами будут наружу проситься, и, бывало, по нескольку дней кряду слезы льет, пока не иссохнет вся, как березка, из которой сукровицу, сок ее выпустили весь. Реву, а он ко мне подсаживается поближе и обнимает ручкой этак, гладит, платочек ловко так развязывает. Я не даюсь, а он шибче да шибче тянет, и стянул. Сижу перед ним простоволосая, зареванная, красным носом, как морковка из грядки, шмыгаю. А вот тогда он говорит: "Хошь на волю, Ксюша?" "Как так на волю?" — не поняла сначала. "Вольную выпишу тебе, и пойдешь с моего двора. Весь и сказ". Гляжу на него и не верю: мне ли предлагают? И думать не думала, а тут на тебе… вольная. Не по себе стало, думаю, чего–то тут не так. Может, попросит он меня сказать про вещи краденые, схватила платочек, на себя накинула быстрехонько и отвечаю: " Недостойны мы вашей воли, а про вещи покраденные все одно ничегошеньки не знаю и знать не желаю…" И встаю с кушеточки, идти обратно к себе решила. Только он не дает, шепчет: "Забудь про ту кражу, а давай лучше пить–гулять начнем, кататься поедем, сейчас велю тройку запрячь, а на утро, коль меня приголубишь хорошо, быть тебе, Аксинья, вольной девкой!"

" Девкой… — думаю себе, — останешься тут девкой, коль такое предлагают. А иначе вольной от него сроду не получишь. Слыхивала я, как он пару лет назад отпустил двух баб, которые до него девками были. Обрюхатил и отпустил на волю". Думаю так себе и ничего не отвечаю, молчу…

— Все! Хватит, — перебил ее Иван, — коль оказалась на воле, то остальное мне знать без надобности. Прощай покуда…

— Ваня, Ванечка, — схватила его за рукав Аксинья, — неверно ты обо мне подумал. Дослушай, дослушай до конца…

— Не хочу! — потянул к себе, пытаясь высвободить руку.

— Дурачок! Мне, коль надо, кого хошь обведу. И его, господина нашего, напоила допьяна, а как уснул, рядом легла, попросила дворника Кузьму курицу зарубить да голову мне дать. Кровью куриной постель всю и перемазала. Утром он, хозяин–то, как пробудились, то я сызнова в рев. Ну, ему деваться некуда, подписал вольную…

— Ксюша, — впервые произнес он ее имя, — хватит об этом. Пойдем лучше в кабачок, где выпить можно, а то на душе у меня нехорошо стало, словно кошки дерут душу мне. Пойдешь?

— Не стыдно тебе замужней жене предлагать такое? — хитро сверкнула глазами Аксинья. Но по тому, как она это сказала, Иван понял: пойдет. Не откажет.

Они нашли там же, на Мясницкой, небольшой укромный кабачок, куда вошли под восхищенные взгляды в сторону Аксиньи нескольких подвыпивших мужиков. Половой с готовностью проводил их в отдельную комнату, признав в Иване солидного человека, способного заплатить без особых раздумий сколько потребуется. Так оно и было. Деньги у Ивана в ту пору водились, и немалые. Филатьевское добро дало такой прибыток, что иному человеку могло и на полжизни хватить.

Аксинья пила вино осторожно, чуть морща носик, облизывая язычком край рюмки. Зато он выпил несколько полных рюмок подряд и вдруг, неожиданно для себя, быстро захмелел. Обычно вино не брало его, и он оставался почти всегда трезвым, не терял головы. А тут… Только близостью Аксиньи он мог объяснить быстро вступивший в голову хмель. Он стал хвастать перед ней, какие богатства проходят через его руки, стучал кулаком по столу, рассказывал о дружках, что выполнят любое приказание своего атамана. А она слушала не перебивая, восторженно тараща глаза, открывала от испуга рот, когда он изображал, как уходил от погонь, прыгал с моста в реку, дрался с дворниками, сторожами. Не заметил, как и нож из–за голенища выхватил, крутил им в воздухе. Потом вдруг опомнился, замолчал, стыдливо убрал нож обратно. И тут вспомнил о шкатулке, которую он утаил от товарищей и держал до поры, не зная как поступить с ней.

— Посиди здесь… Я быстро, — выскочил из кабака, кликнул стоящего поблизости извозчика и помчался к своему дому. Там в несколько прыжков заскочил на чердак, вынул из–за печной трубы шкатулку и велел гнать обратно; запыхавшись, проскочил в комнату, где сидела, поджидаючи его, Аксинья.

— Тебе, — только и проговорил он, ставя шкатулку промеж тарелок с остатками еды и недопитых рюмок. — Открывай…

— Да ты что, Вань, — не поверила или сделала вид, что не поверила, Аксинья. — Зачем мне это…

— Глянь только, глянь, — не вытерпел Иван и сам раскрыл шкатулку. Когда Аксинья увидела золотые кольца с зелеными изумрудами и иные с рубиновыми камнями, то ротик ее непроизвольно открылся, она потянулась к шкатулке.

— Ванюшка, — не проговорила, а пропела, — какой ты добрый, — ласково погладила его по волосам, провела пальчиком по бровям, щекам, подбородку. Ивана от ее прикосновения словно кипятком ошпарило, и он, отклонившись, предложил:

— Давай–ка, Ксюшенька, выпьем лучше… Кто у тебя муж? Расскажи мне…

— Ой, забыла сказать тебе, — рассмеялась она, — он у меня лейб–гвардии конного полку рейтер. Петр Нелидов.

— Любит он тебя? — голос Ивана осекся, и он чуть кашлянул, налил себе еще, одним глотком выпил.

— Еще как любит. Слов нет, как любит. А поехали к нам, представлю тебя ему. Согласен?

— Да кто я тебе… Бабушки Меланьи внучатый племянник…

— А, ничего, найду, как сказать. Очень мне хочется показать тебе, как живу я теперь замужней женой, — у Ивана не было сил сопротивляться ее уговорам, и он нехотя согласился, купил еще с собой штоф вина, и они вышли на улицу.

 

6

Комнатка, которую снимали Аксинья с мужем, была довольно уютна, хоть и имелось в ней только обеденный стол, лавки да широкая кровать.

Зато везде заботливой рукой были развешены цветастые занавесочки, обшитые по низу кружевами и кистями по углам. Скатерка на столе имела в центре вышивку в виде распущенной розы с зелеными разлапистыми листьями, а под розой сидели на жердочке два голубка, соприкасающиеся клювиками. Еще более торжественно выглядела кровать со множеством подушечек, каждую из которых покрывала накидочка из плетеной тесьмы, а саму кровать укрывало голубое атласное одеяло, с наброшенным поверх кружевным покрывалом с узорчатыми пышными бутонами цветов.

— Нравится? — кокетливо спросила Аксинья, видя, как Иван разглядывает с вниманием убранство комнаты. — Сама все вязала. Каково?

— Здорово… — только и нашелся Иван. Ему вдруг стало до боли жалко себя, мыкавшегося по разным углам, где не то что покрывала на кровать никогда не было, а и само одеяло зачастую отсутствовало, и он спал, накрывшись хозяйским тулупом.

— Эх, Ваня, твои бы деньги да мое умение, — вздохнула Аксинья, ставя на полку шкатулку, — зажили бы мы, как кумы королю и сваты шаховы. Да что говорить… не судьба, видать…

— Не судьба, — глухо согласился Иван. — Давай посуду какую, выпить хочу.

— А не хватит тебе? — спросила Аксинья, но уже несла кружки, хлеб, какие–то овощи в деревянном блюде.

— Скажу, когда хватит, — грубо осветил он, чувствуя, как тоска вползает в душу, и знал уже: не унять ее ничем, кроме доброй кружки вина. — Ты будешь али как?

— Самую малость налей, а то Петр мой ругаться будет. Не любит, если выпиваю.

— Бьет он тебя? — Ивану ужасно хотелось услышать, что муж колотит Аксинью, но та поспешила развеять его сомнения.

— Петр–то? Да ты что! И пальчиком не трогает. Дажесь, наоборот, балует меня, чем может. Да мы и видимся когда? За полночь иной раз приходит со службы. А там какие разговоры? Поест и спать. Строгости у них в полку, нельзя опаздывать.

— А службу где их полк несет?

— В Москве, поди… А где? Хошь убей, а не знаю. Не спрашивала его о том. А тебе зачем знать?

— Да так… Для интересу… — Ваньку изрядно разморило, и он снял свой богатый бархатный кафтан, в котором его принимали за купца, а то и за сына боярского. Расстегнув камзол, он с интересом стал разглядывать Аксинью, сидевшую перед ним в тонком ситцевом платье, выразительно обрисовывающем очертания ее молодого упругого тела. — Иди ко мне, — надтреснутым голосом, не слыша собственных слов, проговорил он и протянул руку, ухватил ее за подол.

— Пусти, порвешь, дурень, — вырвалась она и со смехом вскочила на ноги. — Разве так с честными девушками обходятся? Дурень ты, Ванюшка, — и подошла вплотную, прижавшись грудью к его лицу.

— О–о–ох! — тяжело задышал он и зашарил ладонью по ее спине, провел по ягодицам, начал, не глядя, нащупывать ноги. Рука тряслась, а по лбу тек пот, словно он тащил на себе непомерный груз.

— Ты не спеши, не спеши, — остановила его Аксинья, — поговорить прежде хочу с тобой. Слышишь? — и с силой оторвала Ивана от себя.

— Чего ты? — не понял он, бестолково уставясь на нее. — О чем говорить хочешь? Про любовь? Разве сама не видишь, как хочу тебя…

— Кобель тоже хочет, когда заскочит, — неожиданно, с не знакомой ему ранее злостью заговорила Аксинья. — Таких кобелей, как ты, знаешь, сколь по Москве бегает? Только свистни, и отбою не будет. Да мне оно ни к чему, когда у меня свой мужик, крепкий и ладный. Хочу с тобой поговорить о делах наших. Филатьевские кладовые ты хорошо почистил, знать, толк с тебя со временем выйдет.

Иван, отстранившись, с изумлением глядел на нее: то была не прежняя тихая и застенчивая Аксинья, сроду не поднимающая глаз от пола, а стояла опытная, прожженная баба, хорошо знавшая, что почем и где взять. Но он не особо удивился своему открытию, верно, ожидал чего–то подобного, аксиньиного преображения, нового ее поведения, манер, речи, слов — все это крылось в ней до поры до времени, чтоб потом выплеснуться, вылезти наружу с откровенным бесстыдством, как само собой разумеющееся. Догадался Иван, что специально она пригласила его к себе в дом, ради этого разговора, и о чем он пойдет, догадывался, даже твердо знал, но решил до конца выслушать, что же предложит ему новая, не известная до сей поры Аксинья.

— Интересно говоришь, девка, — прищурил он глаза и чуть отхлебнул из кружки, не опасаясь уже захмелеть: слова Аксиньи так отрезвляюще подействовали на него, что голова стала чистой, будто и не пил совсем, давай, сказывай дале… Послухаю, куды клонишь.

— Не девка я уже, — недобро блеснула она глазами, — сам, поди, знаешь. А сказать я тебе, Ванюша, вот чего хочу: в руках ты у меня, вот в этих самых, — и она смешно сжала маленькие кулачки, выставя их вперед. — Не станешь дружбу со мной водить, то и спета твоя песенка, отгуляешь свое или в Сибири, или еще где…

— Это ты мне?! — вскочил Иван и шагнул к ней. — Думай, чего говоришь! Мне все одно, девка ты али баба, а пырну ножичком — и отговорила…

— А ты попробуй, попробуй, Ваня, — смело подставила грудь Аксинья, давай, режь меня, кроши на мелкие кусочки. Чего стоишь? Доставай ножик свой! Ну?! Испужался, да?! Не боюсь я тебя, Ванька, нисколечко. А сказать тебе, почему не боюсь? Потому как не душегуб ты, не убивец, а мелкий пакостник. Только и можешь всего, как спереть что да схорониться от гнева хозяйского. Знаю я вас таких…

Ивану хотелось возразить, закричать, что и он может убить, если вдруг обидят его так, что себя забудет, и в беспамятстве всадит нож в любого, кто окажется рядом. Но не мог он закричать, а тем более поднять руку на ту, что стояла сейчас перед ним, гордо выставя грудь и раскинув широко руки. И она знала об этом, а потому не боялась, подставляла себя под удар. Но в то же время, подумал Иван, может статься и так, что за какое–то ее слово, за обиду не пожалеет он и ее, которая так влечет к себе, чье тело он страстно желал. И он испугался этой мысли, отвернулся, подошел к столу, налил себе еще вина, выпил одним глотком и сел на лавку.

— Да ну тебя, — обессиленно махнул рукой, — с тобой надо наперед мешок гороха съесть, чтоб разговор весть. Все одно переспоришь…

— И спорить нечего, — самодовольно улыбнулась она, — не твоя это стать, Ваня, с бабами спорами заниматься, а со мной и подавно. Будешь теперь слушать, о чем сказать хочу?

— Буду, буду, говори, — отмахнулся, как от назойливой мухи.

— Парень ты хваткий, дерзкий, с головой. Все при тебе, все на месте, а вот нет в тебе… — она остановилась, подбирая слово.

— Чего же такого во мне нет? — без интереса спросил он, хотя опять догадывался, о чем она хочет сказать. Наперед знал все ее слова и мысли, а потому неинтересно было и слушать, но и останавливать не хотел, пусть лучше выскажет все, облегчит душу.

… — размаху в тебе нет, Ванюша, — наконец нашла она слово. — А без него, без размаху, и жизнь как черствая корка кажется.

— Почему это у меня да размаху нет? — попытался возразить он, хотя опять же знал: найдет она, что ответить, чем уколоть его.

— Видать, Господь не дал.

— Уверена, что от Господа то дело? Может, от него, — ткнул он пальцем в пол, не желая произносить вслух имя врага человеческого.

— Все от Бога. И черт от Бога пошел. Да и какая нам с тобой разница, откудова что взялось, пущай о том батюшки толкуют. А хочу я тебе вот чего сказать: держись, Ваня, меня. Я тебя научу, как и чем заняться, на какое дело пойти. Знаю, землю копать или там дрова для кого колоть ты ведь не согласен. Так? — и сама же ответила, — так, так. Не любишь ты черной работой заниматься, тебе другое подавай, чтоб побыстрей да полегче. Нельзя тебе без меня, Ванечка, — она опять подошла близко к нему, желая в очередной раз подразнить, и он слегка отстранился от дурмана ее сладкого, дразнящего тела. — Не бойся ты меня, не бойся, а то как зверь, право, — и начала гладить по голове, ласкать за ухом, а потом наклонилась и поцеловала в самую макушку, он попытался ухватить ее, притянуть к себе и не отпускать долго–долго, пока не впитает в себя ее сок, не передаст ей свой, но Аксинья ждала этого, ловко вывернулась, задержала его руку. — Погоди, погоди, не время пока. Я же говорю тебе, потолковать надо. Слышишь?

— Слышу, — отвел в сторону пылающее лицо Иван, — говори тогда скорее, а то… не отвечаю за себя.

— Да я почти все и сказала тебе: давай держаться друг дружку. Я тебе говорить буду, у кого денежка хорошая водится, куда товары привезли, где запоры не особо надежны, а дале твое дело. Понял?

— Я‑то понял, — подавил в себе раздражение Иван, знал: именно об этом она и хочет ему сказать, иначе говоря, быть с ним в доле, чужими руками жар загребать. — И чего ты, девка–краса, за добрые дела свои хочешь?

— А ты догадливый, — недобро усмехнулась Аксинья, — за просто так я не стану шею подставлять под топор, плата за то особая требуется. Приносить будешь все ко мне, куда скажу. Но не сюда, опасно под боком ворованное добро держать, да и Петр спросить может.

— Ты чего… хочешь, чтоб я все, чего добуду, к тебе, что ли, нес? Сдурела баба! Вконец сдурела, — не на шутку рассердился Иван.

— Дай договорить, — жестко произнесла Аксинья, — а то кипишь, как котелок в печи, пар пускаешь. Договорить не даешь, не дослушаешь, а крику–то, крику! Как в базарный день в конном ряду! Ты все, чего возьмешь, за гроши, за копейки спускаешь. Какая тебе в том выгода? Я же тебе и покупателя доброго найду, и сохранно будет. Уразумел? То–то. Зачем мне все себе брать? Третью часть отдашь и ладно…

— Третью часть? — не утерпел Иван. — Да ты воровка почище меня будешь! Где это видано, чтоб…

— Тю–тю! Опять шумишь, Ваня, ну, коль третью часть жалко, то четверть давай. — И видя, что он пытается возразить, прикрыла ему рот ладошкой и притянула голову, сама села на колени.

Иван схватил ее за пояс, сжал до хруста в костях, но Аксинья лишь блаженно застонала, откинув голову. Он поднял ее, понес к кровати. Она не сопротивлялась, наоборот, тянула вниз, вонзая ноготки под кожу, освобождая от одежды его тело, распластавшись широко на вязанном ее руками покрывале…

Через какое–то время они уже снова сидели возле стола, и Аксинья, как ни в чем не бывало, наставляла его, что лучше брать из домов, что легче сбыть, продать, что дороже стоит.

— Одежда она всегда сгодится, — объясняла она, словно он был новичок какой, не знал этого, — но хлопотно с ней — много не возьмешь, да и видно издалека. Посуда, что из серебра там или с позолотой, с чернью, подороже стоит, но не всякий возьмет ее, тут стоящий покупатель нужен, а станет ли он с тобой разговаривать, кто знает. Потому старайся сам деньги брать, хоть и не так много их окажется, а дружкам своим предлагай что под руку попадется. Им все одно пропивать, — махнула небрежно рукой Аксинья. — Куда ко мне ходить, то потом скажу, а сюда боле не хаживай и дорожку позабудь.

— А как узнаю, где искать тебя? — удивленно поглядел на нее Иван.

— Приходи в тот кабак, в котором сегодня были. Там обо всем и скажу. Тихо! — приподнялась со своего места Аксинья, — муж мой, однако, идет, — и торопливо кинула взгляд на заново застеленную кровать, и широко улыбнулась, вскочила навстречу вошедшему с улицы стройному мужчине с большими пшеничными усами, в форме гвардейца. — Милый, — щебетала она, — заждались уже тебя, думаю, может, случилось чего? Соскучился по мне, дорогой мой? — игриво спросила она и чуть дернула за ус.

— Оставь, устал я, — отстранил он ее. — Что за гость такой у нас сидит, скажи лучше. С горя пьем али с радости? — глянул он на полупустой штоф.

— Это же Иван, — ласково сообщила Аксинья. — Помнишь, рассказывала тебе, как хозяин наш его на цепь с медведем посадил?

— А–а–ай, — устало обронил Петр, — понятно. Иван, значит.

— Да, Иван, а это Петр, — ткнула пальчиком в грудь мужа Аксинья.

— Встретились вот случайно да и зайти решили, выпить, — смущенно проговорил Иван, указывая на стол. Он уже жалел, что не ушел раньше, чтоб избежать встречи с Петром Нелидовым, а теперь был вынужден сидеть с ним за одним столом, смотреть невинно в глаза.

— Тогда и мне налейте, за встречу, — попросил Нелидов все так же устало, — отправлял меня сегодня капитан в село Преображенское, туда и обратно проскакал, а сейчас спина гудит.

Они быстро допили оставшееся вино, Иван предложил сходить, принести еще, но Петр отказался, намекая, что поздно, завтра рано вставать и вообще пора бы гостю и честь знать. Но тут вдруг Аксинья, сделав незаметно знак Ивану глазами, сообщила:

— У Ивана бумаги не в порядке, пусть у нас остается. Посты кругом, схватят, в острог посадят, а мы виноваты будем.

— Да пойду я, — пытался возражать Иван, но Аксинья стояла на своем, и Петр с видимой неохотой присоединился к ней, указав гостю на огромный сундук, на котором иногда оставался ночевать кто–либо из родственников.

Уснул Иван удивительно быстро и даже не слышал, как легли хозяева, но когда чуть забрезжили утренние сумерки, пропели где–то на соседних дворах первые петухи, он проснулся и сел на сундуке, а потом, взяв свою одежду, тихонько вышел в сени. Он не заметил, что Петр Нелидов проснулся, услышав его осторожные шаги, и больше не спал, лежал так с открытыми глазами.

Примерно через четверть часа дверь легонько скрипнула, и Иван Каин вновь прошел в комнату, опустил на пол тяжелый узел.

— Чего принес? — негромко спросил Нелидов, чтоб не разбудить Аксинью. Но та уже проснулась и села на кровати, накрывшись одеялом.

— Пожитки у знакомого одолжил, — со смехом ответил Иван и, шагнув к столу, положил на него кожаный узелок–мошну, в котором явственно брякнули деньги.

— А деньги откуда? — растерянно проговорил Нелидов, уже догадываясь, что принес их гость и откуда могли в столь ранний час взяться деньги. Он вопросительно посмотрел на жену, но та молчала, отведя глаза в сторону, а потом резко заявила Ивану:

— Отвернись, оденусь, — быстро надела сарафан, забрала платком волосы и подошла к столу. — Много денег? — спросила, взяв в руки кожаный узелок, и высыпала содержимое на стол.

— Сколь есть, все ваши, — криво усмехнувшись, ответил он, глядя на Петра Нелидова. Потом сгреб серебряные монеты со стола в горсть и подошел к кровати, и высыпал все их со смехом, добавив со значением, — вот те луковка попова, облуплена, готова, меня почитай, а как умру — поминай, — и, резко повернувшись, вышел из комнаты.

…Сейчас, сидя в сыром погребе, Иван хорошо помнил, как вытянулось от удивления лицо у молодого рейтера, аксиньиного мужа, когда он увидел дождь монет, струящихся на него. Позже Аксинья рассказывала, что сосед–шорник, которого и обворовал поутру Иван, заявил в полицию, все стало известно соседям. Не знали только, что вор ночевал в комнате у Нелидовых, поскольку Ивана, перелезшего через забор во двор к шорнику, никто, к счастью, не видел. Сам же Петр ни разу с тех пор не спросил жену о Каине, молчал и про деньги. Может, понял, а может, и не понял, чем занимается Иван, возможно, и Аксинью заподозрил, но… молчал.

Иван тогда несколько раз встречался с Аксиньей в тихом кабачке на Мясницкой. Она сказала ему, что следует носить краденые вещи в дом одной старухи, жившей неподалеку от Свято—Данилова монастыря. Там они изредка виделись, она передавала ему вырученные от продажи ворованного деньги, указывала иных хозяев, что имели солидный достаток, и через день–другой Иван с дружками навещал их, брали, сколько могли, и исчезали.

Об их шайке стали уже поговаривать по всей Москве, удивляясь дерзости, с какой они совершали нападения, не боясь ни сторожей, ни собак (тех Петр Камчатка моментально успокаивал дубиной с налитым в отверстие свинцом), связывали хозяев, коль они просыпались на шум, но никого не убивали, не калечили. Два раза им пришлось уходить от погони, бросать имущество, что тащили на себе, один раз даже прямо в уличную грязь втоптали, а потом вернулись на краденых же лошадях, забрали все средь бела дня на виду у прохожих, а никто ничего и не заподозрил. А через какое–то время решил Иван остановиться и бежать со своими дружками из Москвы — что–то защекотало, зазудило внутри; как волк особым чутьем, не видя человека, угадывает его присутствие, так и он не видел, но чуял: их обкладывают. Умело и постепенно полиция шла по их следам, схватила несколько старых друзей, что неосторожно похвастались в кабаке о знакомстве с Ванькой Каином, но те не знали его прибежища, а потому ничего полезного сообщить полиции не могли, и их отправили после скорого суда и наказания в Сибирь.

В лицо Ваньку полицейские тогда еще не знали, а потому он беспрепятственно мог прошмыгивать через заставы и рогатки, и, если останавливали, быстро, на ходу сочинял какую–нибудь сногсшибательную историю, а то и просто незаметно совал деньги, которые всегда имел при себе, и его отпускали. Но кольцо сжималось. Уже несколько раз ловил на себе Иван подозрительные взгляды сумрачных мужиков, стоящих по двое, по трое человек возле рынков и иных людных мест. Догадывался, что сыскной приказ не спит, запросто там деньги не платят и рано или поздно выйдут на него, прищучат, схватят за шкирку и… тогда… Что будет тогда думать не хотелось и он решил до поры до времени поостеречься, отойти от разбойных дел, затаиться

Зато радовали и тешили гордыню его рассказы, которые приносил то один, то другой из надежных дружков, тайком наведывавшихся к нему имя Ваньки Каина стало неожиданно популярно в Москве. Его даже сравнивали с атаманом Кудеяром и Стенькой Разиным. Болтали, мол, он грабит лишь богатых, а потом раздает все нищим и убогим. Шептались, что видели, как он вез целый обоз серебряной и золотой посуды и зарыл все это где–то за городом. Появилось даже несколько молодых воров, что называли себя его именем, и их тут же хватали, но вскоре выясняли ошибку, отправляли куда подальше, и охота продолжалась. А самое главное было в том, что Иван не мог видеться теперь с Аксиньей. Ночью она боялась уходить тайком от мужа на встречу с ним, а может, сама не хотела. Днем он сидел, боясь высунуть нос на улицу, чтоб не быть тут же схваченным. Несколько раз Петр Камчатка удерживал его, когда он, хорошо подпив, пытался отправиться на встречу с Аксиньей. Надо было на что–то решаться…

И тогда, явившись к дому Аксиньи глубокой ночью, он вызвал ее условным свистом, о чем у них было ранее обусловлено на самый крайний случай, и спросил, как быть дальше. Именно она и посоветовала уйти ему вместе с дружками на время из Москвы, податься куда–нибудь в людное место, где они не станут обращать на себя внимания. Иван не совсем понимал, где можно найти такое место, где бы ни присматривались с особой подозрительностью к незнакомым людям. "Идите на Макарьевскую ярмарку", — присоветовала она.

 

7

К тому времени Иван уже сам отлично понимал: в Москве долго не продержаться, и сколько он ни скрывайся, ни прячься от полиции и вездесущих ее сыскарей, но рано или поздно его выследят, навалятся всем скопом, повяжут. А там… пытки, кнут, клеймо каторжника и Сибирь. И пока он укрывался в своей норе, словно мышь, зная, кошка рядом и только ждет, ждет терпеливо и упорно, когда он хоть носик свой высунет.

То, что Аксинья предложила им податься на Макарьевскую ярмарку, начинавшуюся в канун петровок, было как нельзя им на руку. Приезжий народ, незнакомые люди, а самое главное — богатые, денежные купцы с толстой мошной, чего еще желать?

Той же ночью, едва вернувшись после свиданья с Аксиньей, Иван растолкал спящих дружков и объявил о принятом им решении. Особых возражений не было. Разве что Леха Жаров встрепенулся, мол, зазноба на Драгомиловской заставе у него ждет, который день не показывался, но Иван не отпустил его, пригрозив, что уйдут одни.

Наскоро собрались, завязали котомки, взяли с собой пилы и топоры, чтоб быть похожими на идущих на заработки плотников, и всей гурьбой отправились из города через Яузу, мимо Спасо—Андроньева монастыря, вышли на Воронью улицу и там неожиданно увидели длинную процессию медленно бредущих людей, по бокам которой ехали конные драгуны с обнаженными саблями.

— Каторжников на Владимирку погнали, — шепнул Григорий Хомяк, что недавно пристал к их шайке и до этого несколько раз был под караулом в остроге, откуда бежал.

— Точно, их, родненьких, — вздохнул Степка Кружилин, — в Сибирь–матушку погнали на вечное поселение.

— Вот и нас так когда–нибудь, — вздохнул Данила Щелкан, мужик с кривыми желтыми зубами, которыми он время от времени прищелкивал.

— Не каркай! — сердито стрельнул глазами на него Ванька Каин. — Заткни варежку!

— А я чего, да я ничего, — шмыгнул носом Данила, но тут же замолчал, испуганно косясь на атамана.

А кандальники все шли и шли, наполняя улицу унылым звоном цепей, которые у большинства были надеты на ноги и на руки. Лишь несколько изможденных стариков брели скованные меж собой. Драгуны зло поглядывали на каторжников, покрикивали, подгоняли. Никто им не отвечал, не огрызался, и кандальники лишь ниже опускали головы, стараясь не смотреть на стоящих вдоль домов москвичей, вышедших поглазеть на них. Одна женщина вглядывалась в лица проходивших мимо нее кандальников и негромко выкрикивала:

— Вася! Васюточка! Где ты? — видно, искала сына, а может, и мужа, но никто не отзывался на ее призывы.

— Видать, с другой партией погонят, — предположил Григорий Хомяк. — А я слыхивал, что многие бабы вслед за своими мужиками в Сибирь идут. Знавал я одну такую, молодая еще совсем, ребеночка недавно родила, а мужа взяли, покрал он что–то или утаил от хозяина, а она ребеночка матери оставила и попросилась с мужиком в одну связку заковаться. Так и ушла…

— Да, бабы они тожесь разные бывают, — согласился Леха Жаров и тяжело вздохнул.

— Твоя Нюрка за тобой следом не побежит, — подначил было его Давыдка Метлин, самый острый на язык из всех. Но Леха развернулся и крепко стукнул того по носу так, что Давыдка только ойкнул и замолчал.

— Эй, чего дерешься, плотничек хренов? — крикнул заметивший это проезжавший мимо драгун и погрозил саблей. — С нами захотел? — и выразительно кивнул на колонну арестантов.

— Езжай, дядя, не останавливайся, — беззаботно махнул ему рукой Леха, но на всякий случай отступил чуть дальше и взялся за рукоять топора. Драгун презрительно зыркнул на него и проехал, не останавливаясь.

— Ты, Лексей, смотри у меня, не балуй, а то сам знаешь… — предупредил его негромко Ванька Канн, сведя густые брови на переносье. А Петр Камчатка хитро подмигнул Жарову, выразительно проведя ребром ладони по горлу.

На некотором отдалении от основной колонны ехали повозки, запряженные двойней, на которых лежали, судя по всему, больные или совсем немощные арестанты. Они тяжело поднимали головы, вглядывались с тоской в последнюю московскую улочку. У многих в глазах стояли слезы, и кто–то в толпе горожан заголосил, запричитал: "Ой, родненькие вы наши! На верную смерть гонят–везут вас… Прощайте, родимые…" Взвизгнули еще несколько баб, и общий плач повис над заставой, заставив взлететь с крыш дальних сараев и амбаров стаю воронья, также огласившую воздух унылым карканьем. Иван набожно перекрестился и подумал: "Не приведи, Господи, идти вот так, как эти горемыки… Надо бы чего–то другое придумывать, иной заработок искать…" Не раз он потом думал, как отойти от воровского дела, но при этом оставаться с добрым прибытком, и неизменно перед ним вставала в воображении унылая колонна кандальников, что прошли мимо, пахнув в лицо смрадом смерти и забвения…

Вся улица перед Рогожской заставой была забита обозами, подводами, стоявшими у обочины в ожидании прохода кандальников. Как только улица освободилась, все тут же пришло в движение: защелкали кнутами возницы, застучали колеса, послышались надсадные голоса "Бер–ре–гись! И! Затопчу!!!" И помчались легкие коляски, норовя проскочить первыми, зачертыхались теснимые ими обозники с громоздкой поклажей. За оглушительными криками, руганью нельзя уже было ничего разобрать, расслышать, словно и не было минуту назад вязкой, гнетущей тишины и единодушного молчания перед чужим горем.

— Тут недалече лаз есть, чтоб заставу обойти, — крикнул в ухо Ивану опытный в подобных делах Гришка Хомяк, — айда за мной.

Но Иван покачал головой, давая понять, что прятаться не стоит, и похлопал себя по карману, показывая, мол, бумаги в порядке. Гришка пожал плечами, но ослушаться не посмел и спокойно двинулся за атаманом в сторону заставы, где стояло с десяток солдат, проверяющих всех, кто въезжал в Москву или покидал. У Ивана давно уже случая ради была заготовлена отпускная на крестьянскую плотницкую артель, отправляющуюся на заработки, которую ему за хорошие деньги сделал знакомый писарь из крестьянского правления. Так что особо солдатского караула он не опасался: мало ли таких артелей проходит из Москвы и обратно в поисках заработка.

Через заставу выбрались благополучно, хоть полицейский урядник и прицепился к бумаге, мол, не указано в ней, когда обратно возвращаться станут, но Ванька привычно сунул ему в руку серебряный рубль, и тот подмахнул подпись, поставил печать.

Все повеселели, как только вышли на широкую столбовую дорогу. По ней одна за другой мчались лихие тройки, обгоняя длинные купеческие обозы, из закрытых кожаными шторками окон карет высовывались лица офицеров и прочих господ благородного происхождения, что бросали насмешливые взгляды в сторону бредущих по обочине людей; самым краешком неспешно тащились усталые исхудалые крестьянские лошадки, навстречу шли спешащие в Москву запарившиеся от долгого пути ходоки с тощими котомками за плечами. Это и был знаменитый Владимирский тракт, с которого они должны были затем повернуть в сторону Нижнего Новгорода к Макарьевской ярмарке.

Отойдя несколько верст от заставы, сделали привал, решив заночевать в ближайшей деревне после Всесвятского монастыря. Все постоялые дворы, которые должны были им встретиться по пути, знал наперечет вездесущий Гришка Хомяк, что не раз хаживал со своими дружками под Нижний на ярмарку. Так они шли пешком два дня, хотя и пытались нанять кого из возниц подвезти их хотя бы полсотни верст на обычной телеге, на лучшее рассчитывать не приходилось, не имея на руках подорожной. Однако деревенские мужики заламывали такую немыслимую цену, пользуясь ярмарочным сезоном, когда было огромное число желающих нанять их, что Иван только удивленно тряс головой, прикидывая, что этак они останутся без гроша, не пройдя и половины пути.

Все одно спешить им было некуда, погода стояла отличная, без дождей, ребята все были молодые, сильные, а потому шли своим ходом, радуясь свободе и открывающемуся перед ними простору. По словам Гришки Хомяка, пройти им требовалось около четырехсот верст с лишком, на что обычно уходило недели полторы, а если с непродолжительными остановками, то и все две.

— Спеши не спеши, а от смерти не убежишь, — глубокомысленно заметил Петр Камчатка, не расстававшийся со своей дубиной.

Уже на подходе к городку Вязникову, оставив позади Владимир, одолев более половины пути, встретили едущего по полю мужика, что вез на телеге решето, полное ранней черешни. Леха Жаров, что шел первым, поприветствовал возчика и поинтересовался, далеко ли до Вязникова. Мужик что–то буркнул себе под нос и явно нарочно щелкнул кнутом перед носом у Лехи. Остальные ватажники спустились в то время к небольшому ручью напиться, и с дороги их видно не было. Леха осерчал и вырвал из рук мужика кнут, переломил рукоять о колено и швырнул наземь.

— Ты чего балуешь?! — взревел мужик и кинулся на Леху с кулаками. Он был широк в кости и мигом уработал бы щуплого Жарова, да тот увернулся и подставил мужику ножку.

— Я тя не трогал, и ты меня не замай, — рассмеялся он.

— Счас я те покажу, как со мной связываться, — рассвирепел мужик, поднял с земли поломанный кнут и начал им нахлестывать Леху, который крутился ужом, отскакивал от ударов, прикрываясь локтем, и, наконец, не выдержал, кинулся бежать. Мужик — за ним. Тут на шум к дороге и выбралась вся шайка.

Петр Камчатка, поудобнее взявший дубину на изготовку, смело пошел на мужика, который мигом сробел, попятился.

— Пожди, Петр, — крикнул Иван, — не трожь его, а то забьешь до смерти.

— Так и надо ему! Вдарь его, Петька, вдарь, — орал, не помня себя, Леха Жаров. — Мимо шел, поздоровкался с ним честь по чести, а он драться. — Рубец от кнута красноречиво пересек лехину щеку и говорил сам за себя о нанесенной ему обиде.

— А ты с ним ласково, ласково поговори. Счас покажу, как надо с имя разговаривать, — спокойно пояснил ему Иван и подошел к мужику, в растерянности прижавшемуся к телеге. — Здорово, дядя, — протянул руку, но когда тот подал свою, то Иван ловко вмазал ему кулаком в живот, отчего он согнулся пополам от боли, и схватил за бороду, притянул к себе, невинно поинтересовавшись — Чего, не нравится, суконная рожа? Счас я тебе такие поминки устрою, что долго Ваньку Каина поминать будешь, — выдохнул он ему в лицо. — Эй, ребята, посадите его на кобылу, да к дуге вожжами покрепче привяжите.

Парни радостно кинулись вязать мужика, который громко заголосил, но даже не пробовал сопротивляться, а лишь повторял одно и то же слово:

— Землячки, не надо… Землячки, землячки…

Но его никто не слушал, и вскоре он был накрепко привязан за кисти рук к дуге так, что освободиться ему без посторонней помощи не было теперь никакой возможности.

— А дале чего с ним делать будем? — широко оскалился Степка Кружилин.

— В лес завести да и оставить там, — предложил Митлин.

— Не, кобылу жалко, — отозвался Данила Щелкан, — на телегу сядем да и поедем, его нахлестывая, потешимся, — он успел стянуть решето с черешней и теперь вовсю уплетал ягоды, сплевывая косточки себе под ноги.

— Слухай меня, — поднял вверх руку Иван, — поджигай солому, а как разгорится, то поддадим кобыле под хвост и поглядим, чего будет.

Петр Камчатка достал трут и кресало, высек огонь, поджег охапку соломы, что лежала на телеге, и вылил на огонь деготь из ведерка, привешенного сзади. Пламя поднялось почти на сажень, и лошадь испуганно заржала, заворочала головой. Тогда Камчатка, что есть силы, вдарил ей по крупу своей дубиной и отскочил с дороги. Бедная кобыла от неожиданности припала сперва на задние ноги, а потом рванулась с такой скоростью, с какой, вероятно, в жизни никогда не бегала, и понеслась галопом по полю. Мужик, сидевший верхом на ней, громко орал, подпрыгивая на каждой кочке, а телега, объятая пламенем, громыхала на колдобинах, рассыпая кучи искр, падающие на землю пучки горящей соломы, обозначающие ее путь.

— Хорошо пошла! — радостно вопил Леха Жаров, вытирая грязными кулаками глаза.

— Не догонишь! — свистел в два пальца Давыдка Митлин

— Долго будет нас помнить, — грозил кулаком в след телеге Гришка Хомяк, выхватывая из решета, которое прижимал к себе Данила Щелкан, пригоршни спелых ягод.

— Да, голова ты у нас, атаман, — с восхищением высказался Камчатка, похлопывая Ивана по плечу, — мне бы до такого вовек не додуматься.

— Можно было и почище придумать чего, — скромно ответил тот, криво усмехаясь, — на первый раз хватит с него и этого…

Меж тем телега, подпрыгивая на кочках, накренилась и развалилась пополам. Кобыла с прицепленным к оглоблям передком от телеги побежала быстрей и скоро скрылась из глаз хохочущих ватажников, и лишь задняя часть телеги потихоньку догорала посреди незасеянного поля, и едкий дым от нее поднимался тонкой струйкой к небу.

 

8

К Макарию добрались совсем обессиленные и, найдя ближайший постоялый двор, завалились спать, отказавшись от предложенного им ужина. На другой день Иван Каин оставил дружков своих отсыпаться, а взял с собой лишь Петра Камчатку и отправился на осмотр ярмарки. Петру ранее тоже не приходилось бывать здесь, и он был поражен ее размахом и числом людей, съехавшихся со всей России по торговым делам. Хотя большинство составляли купцы из русских городов, но были здесь и рыжебородые литвины, смуглые армяне и даже персидские купцы, в длиннополых ярких халатах.

Все вокруг Петра и Ивана двигалось, крутилось, завораживало. Трудно было определить, где продавец, а где покупатель, потому как все говорили, спорили, цокали от восхищения языками, торговались, ударяли по рукам, вытаскивали и убирали здоровенные кошели с деньгами, щупали товар, пробовали на зуб, испытывали на прочность. Чтоб не потерять друг друга из виду, Иван с Петром держались рядом, не отходя и не отставая, перекидывались на ходу понятными лишь им одним фразами:

— Боша? — спрашивал Петр.

— Не бошай, — отвечал Иван, что означало: "воровать сейчас нельзя, время не пришло". Этому языку Ванька выучился у Петра не сразу, а по ходу дела, во время их долгих блужданий по московским базарам, когда надо было скрытно объясниться, подать знак, чтоб никто другой тебя не понял. То был общеизвестный воровской язык, который сам Камчатка усвоил чуть ли не с детства и великолепно им пользовался.

А поживиться тут было чем: начиная от тех же кошелей, которые многие купцы выставляли напоказ или небрежно несли в руке, поигрывая ими, похваляясь один перед другим достатком, и кончая дорогими товарами, выставленными в лавках, на подводах, лежащими прямо на земле. Однако Иван Каин хотел действовать наверняка и поначалу приглядеться, выбрать жертву полегче, побогаче, а уж потом…

— Купша бирс, — кивнул незаметно Камчатка на двух армянских купцов, стоявших подле открытых дверей своей лавки и спокойно пересчитывающих серебряные деньги, лежащие перед ними на круглом бочонке.

— Бирс, бирс, — согласился Иван и, как завороженный, уставился на деньги, не сводя с них глаз.

— Боша? — вновь спросил Камчатка.

— Не бошай, — упрямо мотнул головой Иван. Потом сделал знак, чтоб Камчатка следовал за ним и быстро пошел в сторону постоялого двора.

Вся их ватага была уже на ногах и поджидала возвращения атамана.

— Леха Жаров и Гришка Хомяк со мной, а остальным покрутиться меж рядами, прикинуть, что к чему, поживка добрая нас ждет. Вечером опять здесь встречаемся.

— А мне куда? — спросил обиженно Камчатка.

— Рядом со мной будь на всякий случай, — подмигнул ему Иван.

— К армянам пойдем? — шепотом спросил он.

— К ним, — коротко бросил на ходу Иван. — Думается мне, дело выгорит.

Вчетвером они вернулись обратно, к армянской лавке, и с независимым видом встали чуть в стороне, наблюдая за купцами. Один из них как раз собирался куда–то идти, а второй что–то говорил ему, напутствуя.

— Стой здесь, — шепнул Иван Камчатке, — а вы за мной.

Армянин неторопливо шел меж рядов, время от времени останавливался, разглядывал товары, осведомлялся о цене, качал черной курчавой головой и медленно двигался дальше. Вот он купил у молодой девахи связку баранок, улыбнулся ей, подошел к мужику, перед которым лежали горкой сочные, но недозрелые яблоки, начал о чем–то с тем разговаривать.

— Забегите вперед и, как он мимо вас пойдет, орите во все горло, будто он у вас деньги стянул, — приказал Иван стоящим рядом Хомяку и Жарову. — Да смотрите, чтоб его в участок свели и подержали подоле там. Все поняли?

— Как не понять, — сплюнул под ноги Жаров и ленивой походкой поплелся вперед, обошел армянина, глянул на него и остановился. Хомяк, не доходя нескольких шагов, встал неподалеку.

Купец, ничего не подозревая, положил на место яблоко, которое не понравилось ему и двинулся дальше. В тот момент, когда он проходил мимо Лехи Жарова, окинув его равнодушным взглядом, тот схватился за карман и заорал, что было сил:

— Караул! Деньги сперли!

— Грабят! — поддержал его Гришка Хомяк и кошкой кинулся на армянина, вцепился, принялся колошматить, выкрикивая: "Отдай чужое, а то хуже будет! Вот гад какой!" Леха Жаров подскочил к ним и принялся помогать тузить купца. Мигом собралась толпа, обступила их, с ненавистью тыча кулаками армянину в бок. А тот лишь слабо защищался, пытаясь что–то ответить, совершенно не понимая, что от него требуют. Наконец появились привлеченные криком двое полицейских, расталкивая толпу, пробились к дерущимся и, узнав, в чем дело, повели всех троих в участок.

— Теперь и нам пришла пора действовать, — шепнул Камчатке Иван и направился к армянской лавке.

Второй купец все так же сидел у дверей, лениво поглядывая по сторонам, позевывал, ожидая возвращения ушедшего за покупками товарища. Судя по всему, они уже распродали свой товар и должны были со дня на день отправиться обратно на родину, потому что никакой торговли не вели, да и держались, как люди, у которых все дела закончены и делать им абсолютно нечего. Иван подлетел к армянину и затараторил:

— Схватили! Взяли друга твоего в полицейский участок! Выручать надо! Беги! Поспешай!

Купец недоуменно уставился на него, стараясь понять, о чем пытается втолковать ему незнакомый человек, и осторожно спросил:

— Чего хотел? Нет ничего, товар продал, — и развел для убедительности руками.

— Полиция! Друг твой в полицию попал! — вновь повторил все Иван и помахал рукой в ту сторону, куда увели первого купца.

— Полиция… — наконец дошло до того. — Зачем, дорогой, так говоришь Моя честный купец, зачем полиция?

— Друг твой в полиции, — Ванька начал терять терпение и опасаться, что полицейские, разобравшись, выпустят армянина, и тот вскоре явится сюда и испортит задуманное. Он умоляюще глянул на Камчатку, который стоял рядом и молчал.

— В острог посадили, — попытался помочь тот и поднес к своему лицу перекрещенные четыре пальца, изображая решетку.

— Острог?.. Полиция?.. — еще раз переспросил армянин и хлопнул себя по лбу, вскочил и кинулся в лавку.

— Сейчас, погоди, выручать кинется, — самодовольно улыбнулся Иван.

Вышло так, как он и предполагал: армянин выскочил из лавки с большим замком в руках, бросил торопливо взгляд на Ивана и Петра, благодарственно кивнул им и замкнул дверь, засунув ключ поглубже в карман, и припустился в сторону полицейского участка, находящегося на противоположном конце обширной площади, занятой под торговлю. Как только он затерялся меж других лавок и палаток, Каин кивнул на замок, приказав Петру:

— А ну, покажи, на что ты способен. Сказывал, будто бы любой замок отомкнуть можешь. Вот и давай.

— Мог бы и пораньше предупредить, — обиженно отозвался тот и, подойдя к двери, принялся рассматривать огромный замок, замыкавший толстую кованую щеколду. — Без инструмента не отворить, — покачал он головой через некоторое время. — Однако, мы иначе попробуем, коль получится, — с этими словами он вдел в дужку замка рукоять дубинки и круто повернул ее. Раздался треск дерева, но щеколда не поддалась. Тогда Камчатка изо всех сил навалился грудью на дубинку, и треск перешел в хруст, потом жалобно запищало дерево, и щеколда отвалилась от двери, обнажив развороченные доски.

— Готово, — распахнул он дверь.

— Стой здесь, — приказал Иван и, оглянувшись для верности по сторонам, проскользнул внутрь лавки. Ему сразу бросилась в глаза рогожа, лежащая подле деревянного ларя. Он приподнял ее и увидел толстый кожаный кошель, который чуть звякнул, когда Иван приподнял его и потряс. Спрятав его под одеждой, он быстро оглядел лавку, но, кроме грязной одежды, нескольких пар сапог, пустых кулей и мешков, ничего не обнаружил. Внутри был стойкий запах, тот, что остается после людского пребывания, когда в помещении живут не один день. Искать еще что–то не имело смысла, и Иван выбрался наружу, вновь глянул по сторонам; все было тихо. Никто не бежал к ним, не кричал о грабеже.

— Ходу, — не разжимая губ, приказал он Камчатке, — встретимся вечером.

— Понял, — ответил тот ему и, не оборачиваясь, направился в сторону торговых рядов.

Иван шел к постоялому двору и явственно ощущал, как золотые монеты с каждым шагом становятся все более тяжелыми и даже как будто начинают жечь грудь. Ему вспомнились воровские рассказы о заговоренном золоте, которое, оказавшись в чужих руках, расплавлялось и прожигало насквозь грабителя. А армяне — известные чернокнижники… Они черны, как исчадие ада, настоящие колдуны… Про них всякое болтают… могли и заговорить монеты, кто их знает. Захотелось спрятаться в укромном месте и внимательно ощупать те монеты, а вдруг да они расплавляются не сразу, а постепенно.

Ванька Каин закрутился на месте, огляделся, но найти на многотысячной ярмарке укромный уголок нечего было и думать. А монеты жгли и жгли грудь. Он передвинул их под камзолом поближе к животу и чуть не вскрикнул от боли, до того нестерпим стал жар.

— Тетка, дай напиться, — попросил он пожилую женщину, что торговала холодным квасом вразнос.

— На, мил человек, — протянула она ему с готовностью кружку.

— Благодарствую, — Иван расплатился и, сделав несколько глотков, вылил остатки кваса себе за пазуху, — жарко чего–то, — пояснил раскрывшей от удивления рот торговке.

— Ага, — согласилась она, не сводя глаз с мокрого парня, — печет нынче. Шел бы лучше на речку да и выкупался, сразу бы полегчало.

— Далеко идти, — отмахнулся Иван, думая о своем. От монет надо было срочно как–то избавляться, иначе они довели бы его до сумасшествия. Расталкивая торговцев и покупателей, он круто врезался в толпу и пошел через всю ярмарку, ускоряя шаг.

Наконец он нашел почти безлюдное место, недалеко от конного ряда, где имелась небольшая полянка для испытания лошадей, покрытая навозом, изрытая конскими копытами. Недолго раздумывая, он присел на корточки и осторожно извлек кошель. Теперь он казался ему необычайно тяжелым, не менее полпуда весом. Иван бросил его на землю и уселся сверху.

— Эй, поберегись, — раздался сзади окрик, и мимо него прогарцевал верхом на вороном жеребце усатый наездник. — Затопчут ведь, — крикнул, не оборачиваясь.

— Сам знаю, — ни к кому не обращаясь, ответил Иван. Теперь, сидя на кошеле, его стало беспокоить, что армян, наверное, уже отпустили, и они, найдя свою лавку ограбленной, могли кинуться искать его. А тот армянин, которому он объяснял, что компаньон его в участке, мог запомнить, да не то что мог, а наверняка запомнил его в лицо. Если купец не круглый дурак, то быстро сообразит, чьих это рук дело, и заявит о нем в полицию "Идти к себе на постоялый двор опасно, могут схватить, — подумал он, — надо бы где–то спрятать эти злополучные деньги. Но где?"

И тут ему пришла в голову спасительная мысль, и он начал незаметно разгребать землю рядом с собой. Песчаная почва поддавалась довольно легко, и скоро была готова небольшая ямка, куда он и задвинул кошель и завалил его землей, прихлопал сверху и для верности воткнул веточку на месте своей захоронки.

Облегченно вздохнув, он встал с земли, оглянулся по сторонам: вроде, никто не заметил, как он освободился от кошеля, все были настолько увлечены торгом, что, казалось, появись на ярмарке дикий медведь, и то не сразу обратят на него внимание. Иван расстегнул чуть камзол и увидел большое красное пятно на животе… Значит, не сказки это про заговоренные деньги?! Так оно и есть на самом деле! Вот те на! Но теперь он пальцем не дотронется до проклятых монет, пропади они пропадом, а поручит носить их тому же Камчатке или Гришке Хомяку.

Вдруг через то место, где только что сидел Иван, проскакал все тот же верховой, горяча жеребца. Тот копытом попал точно в бугорок ванькиной захоронки и начисто снес веточку–метку.

— Куда прешь! — заорал Иван и кинулся наперерез коню, чуть не угодив в очередной раз под копыта.

— Уйди прочь, дурачина! — едва успел отвернуть жеребца мужик. — Откуда ты только тут взялся? Уйди от греха, — и умчался дальше.

— А торгую я здесь, — крикнул ему вслед Иван. И неожиданно его оценило. Он торопливо пересчитал оказавшиеся с ним деньги и заспешил обратно, в сторону торговых рядов.

Тут он первым делом перекупил небольшой полог у двух рязанских мужиков, что приезжали торговать пенькой и теперь готовились возвращаться обратно домой. Потом нашел коробейника и на гривенник накупил у него лент, тесьмы и со своими товарами отправился обратно к конному ряду. Через несколько минут на том самом месте, где он зарыл кошель с золотыми монетами, возвышался натянутый на колья полог, а под ним висели разноцветные ленты, и Иван, как заправский коробейник, подбоченясь, громко выкрикивал:

— Кому ленты алые, совсем не линялые, красивые, недорогие, подходи, налетай, сколь хошь покупай. — Помолчал, огляделся, но желающих на его товар не было. — Ну, и черт с вами, не очень и нужны, — усмехнулся он и преспокойно отправился на постоялый двор. Там он застал прохлаждающегося без дела Давыдку Митлина и отправил его охранять полог и нехитрый товар от случайных воров.

С теми деньгами, что они взяли у армян, можно было всей ватаге преспокойно жить лет пять, ни о чем не помышляя; хватило бы денег и на покупку доброго дома в Москве, что предложил сделать Гришка Хомяк. Остальные, правда, сходились на том, что добычу надо поделить, уступив Ивану одну четверть от всех денег. На том и сошлись. Но покидать уже через два дня Макарьевскую ярмарку никто не пожелал. Решили побыть еще неделю–другую и присмотреться к купцам, выбрать на будущее, завести знакомцев. Но Иван строго–настрого запретил заниматься мелкими кражами, предупредив, что, в случае чего, пусть каждый надеется сам на себя, выручать не будут. Все неохотно согласились с этим, но Камчатка, набычив большую голову, пробормотал:

— Не по нашим законам поступаешь, Каин. У нас в беде друзей бросать не годится, нехорошо…

— Чего хорошо, а что плохо, и без тебя, Петруха, знаю, — обрезал Иван, — помолчи лучше. Нас тут приметили уже, а коль все попадемся скопом, то чего доброго? Думаешь, на каторгу всем вместе идти сподручнее будет? — и громко захохотал, но никто его не поддержал. Лишь Леха Жаров криво усмехнулся, жуя острыми зубами травинку.

— Нехорошо друга бросать, — упрямо повторил Камчатка. — А коль с тобой, Каин, чего случится? Тогда как?

— Со мной?! — рассмеялся Иван. — Пока Бог миловал, проносило, пронесет и на этот раз. А коль не повезет, то сам как–нибудь извернусь.

— Ой, ли… — покрутил головой Камчатка. Остальные молчали, прислушиваясь к их разговору. — Зарекался кувшин по воду ходить, да о камешек ударился, черепки остались.

… И ведь словно в воду глядел тогда Камчатка. Точно, зацепился за камень Иван Каин, взяли его с поличным в руках, избили жестоко и привели в участок. А там закрыли на крепкий засов, на шею железный ошейник одели, цепью к деревянному обрубку, стулом называемому, приковали.

А ведь сам виноват, жадность погубила. Мало было армянских денег, позарился еще отхватить. Но не в одних деньгах дело, а желал Иван товарищам–друзьям доказать, какой он везучий да смелый, и средь бела дня из–под носа у купцов месячную их выручку попробовал утянуть, ан нет, не вышло…

… На третий или четвертый день шел он по колокольному ряду, где колокольцы, бубенчики на торг тульские мастеровые привезли. Знал бы, кто такие, то и связываться не стал. А их там стояло человек с полсотни, все друг дружку знают, за чужое, как за свое, стоят, не упустят. Вот и шел он по тому ряду и глядь: двое купцов в лавке своей деньги считают. Много денег. Иван шаг попридержал, вгляделся, отметил, что денег у тех мужиков ничуть не меньше, чем в армянском кошеле. А те преспокойно сочли выручку свою и ссыпали без опаски деньги в тряпочку, узелком завязали да и засунули куда–то вниз, под лавку. Прямо как с армянами! Точь–в–точь! У Ваньки ажно руки зачесались, коленки дрожмя заходили, как представил деньги те у себя за пазухой. Эти–то деньги наверняка не заговоренные, не армяне, не колдуны, а наши, русские мужики. Армянский кошель он поручил Петру Камчатке выкопать и схоронить где–нибудь до поры до времени. Тому руки не жгло, может, на него заговор не подействовал.

Обо всем этом Каин передумал, пока перед лавкой стоял да пальчиком по колокольцам тихонько позвякивал. Потом в сторону отошел. Народу кругом тьма–тьмущая, все людьми запружено, не пробьешься. Решил дальше идти, не искушать судьбу. И надо ж такому случиться: прямо как на грех, купцы на тот момент из лавки своей оба вышли и пошли куда–то рядышком, спросить чего. А лавка незакрытая стоит. Искус, да и только!

И себя Ванька не помнил, как дверь рванул и скок в лавку. Нагнулся, пошарил руками, схватил, что первое попалось, и бежать! Потом уж узнал, когда споймали, не деньги он схватил впопыхах, а серебряные оклады под иконы. Они, конечно, тоже цену немалую имели, но из–за них в лавку не полез бы. Не успел и нескольких шагов пробежать, как заорали сзади, в спину: "Караул! Вор! Грабют!" Хвать его за руку — вырвался, а тут со всех сторон туляки–колокольники бегут, у некоторых дубины в руках, иные с гирьками железными на ременной петле.

Кто–то подножку подставил, кто–то по башке изрядно шмякнул… Упал. Помнит, что били, а кто — и не видел. Только голову руками закрыл да орал, словно резаный. На ноги поставили, повели в участок — с тычками, с затрещинами, с прибаутками. Все, кто навстречу шел, норовили или садануть побольней, или плюнуть. Так, мокрого, заплеванного и сдали в участок. Стал его полицейский начальник допрашивать:

— Кто таков? Чего на Макарьевской ярмарке делаешь?

— Плотники мы, — указал Ванька на поддельную бумагу, что лежала на столе перед полицейским, — наниматься на работу прибыли.

— Врешь, все, как есть, врешь! — стукнул тот кулаком по столешнице так, что подпрыгнула бронзовая чернильница, в которую макал перо прыщавый писарь, записывающий ванькины слова.

— В бумаге написано, — глядя себе под ноги, не сдавался Иван.

— А я тебе сейчас такое на спине пропишу, что ты мигом у меня все вспомнишь, запоешь, как миленький, шелковым станешь! — кипятился, подпрыгивая в кресле, полицейский. Иван исподлобья смотрел на его обвислые щеки, колышущиеся на жирном лице при каждом слове, красные рыбьи глаза навыкате и большой сизый нос и еще до конца не верил, что попался, и попался, судя по всему, крепко. — Будешь правду сказывать? — продолжал кричать тот, — сказывай, где твои дружки, что в бумаге записаны? Здесь? На ярмарке? Где они? Как их сыскать?

— Нет их здесь, в Вязниках меня ждут, — на ходу придумывал Иван, — как работу найду, то и за ними пошлю тотчас…

— Врешь! Скотина! Опять врешь! Эй, позвать сюда Тихона, — крикнул он в дверь. — Добром не хошь сказать, под пыткою быстренько защебечешь. Тихон мой и не таким языки развязывал…

Послышались тяжелые шаги и, обернувшись, Иван увидел здоровенного детину, на голову выше его и едва ли не в два раза шире в плечах. Тот глумливо улыбался, приглядываясь к Ивану, и мял в руках что–то, наподобие кнута, но, приглядевшись, Ванька понял, что вместо кожаного ремня к деревянной рукояти приделана тонкая металлическая проволока с небольшими узелками по всей длине. У него похолодело внутри, подкатила тошнота, когда представил, как эта плеть начнет клочьями снимать с него кожу, в глазах потемнело и, как сквозь туман, услышал:

— Ну, станешь говорить, где дружки твои? — Иван молчал. Тогда толстомордый полицейский слегка подмигнул Тихону, и схватил Каина за плечи, легко кинул на лавку, сорвал рубаху и просунул руки в ременные петли, приделанные к ножкам лавки. Чуть повернув голову, Иван увидел, как Тихон, отступив на шаг, поднял плеть и глянул на толстомордого.

— Давай, — приказал тот.

Свистнула плеть, и Ивану показалось, будто его кипятком ошпарило. Он взвыл и, боясь потерять от боли сознание, закричал изо всех сил:

— Слово и дело, — памятуя, что именно так он спасся когда–то от соседства с медведем и даже получил свободу.

— Чего дуришь? — удивился толстомордый, но ударов более не последовало. — Чего еще выдумал? Говори мне, а уж я погляжу, что за дело у тебя, знаем мы вас…

— Слово и дело, — пуще прежнего закричал Иван, надеясь, что его услышат и на улице и обязательно донесут в Тайную канцелярию. Не могли не донести. Таков закон…

— Черт с тобой, — махнул рукой полицейский, — освободи его, Тихон, да сведи в канцелярию. Гляди, головой мне за него отвечаешь. Чует мое сердце, не простого вора мы словили сегодня, много разных дел за ним.

В Тайной канцелярии заседал полковник Николай Иванович Редькин, о котором Иван наслышался, еще будучи в Москве. Говорили, мол, был тот Редькин из крестьянских детей, а в армии выслужился до капрала, потом попал в Сыскное отделение, где показал себя как ярый враг всех воров и жуликов, немало из которых казнили, а уж на каторгу отправили и совсем без счета. Имел полковник и своих доносчиков, которые и сообщали ему, за хорошую плату, разумеется, о всех воровских делах. Тогда он, выбрав день, с изрядной воинской командой вламывался в воровские дома и притоны, хватал всех, там обитавших и, случалось, ловил до полусотни человек зараз. От тех же доносчиков Редькин знал и о местах хранения краденого и безошибочно называл пойманным ворам, где и что они покрали, куда запрятали. А те, услышав из уст полковника про свои похождения, которые он описывал столь красочно, будто сам рядом при том находился, не долго запирались и сознавались во всем содеянном. Благодаря чему за Редькиным укрепилась слава провидца, будто бы знается он с нечистой силой, которая во всем ему и помогает.

И действительно, полковник был сух телом, черен лицом и имел длинный крючковатый нос, кончик которого доходил почти до верхней губы.

— Давно тебя поджидаю, — елейным голосом обратился он к Ивану, сказывали мне, что сам Ванька Каин пожаловал к Макарию. Наслышан я о тебе, Каин, по Москве еще наслышан, милости прошу, садись, побеседуем. Принесите–ка нам чаю со знатным гостем испить, — приказал он денщику.

— Отпустите меня, ваше благородие, — жалобно попросил Иван, пригожусь, может, когда…

— Ты мне и сейчас в самый раз, — рассмеялся Редькин, принимая из рук денщика чашку. — Попей чайку, пока я добрый. Ты, поди, знаешь куда попал? В Тайную государеву канцелярию, во! — поднял он кверху указательный палец. — У нас за просто так не то что чая, а и воды не дают. Только очень я на тебя надеюсь, расскажи–ка ты мне все о своих похождениях, Ванька Каин.

— А чего рассказывать–то? — прикинулся дурачком Иван, радуясь, что полковник говорит с ним спокойно, почти доверительно, и не кричит, не тычет в морду кулаком, не грозится позвать палача. Рубаха на нем и так пропиталась кровью после одного лишь удара тихоновой плетью, и он зябко повел плечами, до того саднило содранную кожу. — Ну, заглянул я в лавку к ним, глянул кулек валяется, взял поглядеть, что там внутри, а они тут налетели, бить начали…

— Славно поешь, ой, славно, — блаженно улыбнулся полковник, — соловьем, прямо таки, канареечкой. Давай дальше, люблю слушать вашего брата.

— И все, — с трудом улыбнулся Иван. — В чем тут моя вина?

— Может, армянских купцов позвать? — все с той же ехидной улыбочкой спросил Редькин. — Они тоже много чего интересного расскажут.

— Каких еще армян? — сделал удивленную физиономию Иван. — Я в ихних краях сроду не бывал, не видывал никаких армян.

— Зато они тебя видели, обрисовали как есть, — хитро улыбнулся полковник. — И дружков твоих, что их в зряшней покраже уличили, тожесь обрисовали. Ну, будешь сказывать али до завтра подождем? Мне спешить особо некуда, — пощелкал пальцами полковник.

— Да нечего мне на себя наговаривать, — завращал глазами Иван. Плотники мы…

— Ага, лавки купецкие тут конопатите, знаем мы вас, плотников… Коль будешь молчать, то придется тебя в Москву отправить, там тебе язык найдут как развязать, да жаль мне такого знатного вора отпускать. Посиди, Ванька Каин, до завтра, может, надумаешь чего, — и полковник приказал увести его в караульное помещение.

Когда конвойный втолкнул Ивана в темную каморку, находящуюся в одном с канцелярией строении, тот успел шепнуть ему:

— Слышь, браток, найди Петьку Камчатку, скажи ему, что здесь я. Он тебя отблагодарит от души. Слышь, Петьку Камчатку… — но дверь закрылась, он так и не понял, выполнит ли солдат его просьбу.

Но уже на другое утро он услышал чуть картавый голос своего друга:

— Прислали меня от христианских людей, богобоязненных, чтоб на помин души деда нашего, Прокопия Семеновича, передали всем, кто в узилище сидит, гостинцев. Пущай помянут деда добрым словом…

— Какие там гостинцы? — нарочно строгим голосом спросил солдат.

— Да калачи, плюшки, ватрушки, — отвечал Петька.

— Давай сюда, — ответил солдат. — У нас нынче один лишь злодей сидит взаперти, ему хватит и калача, а булки сам съем.

— Угощайся, служивый, угощайся, — поддакнул ему Камчатка, а потом быстро затараторил, — трека калач ела, страмык, сверлюк страктирила…

— Чего сказал? — не понял солдат.

— Присказка такая про калачи, — засмеялся Камчатка, но Иван уже понял, что тот сообщил ему на воровском языке о ключах, которые засунул в калач.

Заскрипела дверь, и солдат через порог просунул внутрь каморки большой, пышный, увесистый калач, проговорил:

— Возьми вот, тебе принесли. Не все люди воры на свете, есть и честные пока.

— Благодарствую, служивый, — Иван радостно схватил калач и, едва дождавшись, когда солдат прикроет дверь, разломил его, торопливо начал щипать мякиш, пока не нашел металлический ключ и чуть не закричал от радости. Тут же вставил его в замок, который висел на металлическом ошейнике, с помощью чего он и был пристегнут к чурбаку, повернул… Замок щелкнул и дужка отскочила. Камчатка знал свое дело. Теперь он мог без труда снять с шеи проклятый ошейник, который накрепко приковывал его к деревянному обрубку.

— До ветру хочу, — крикнул он караульному, — до ветру…

 

9

До сих пор, как только Ивану вспоминалась Макарьевская ярмарка и его пребывание в кутузке под стражей, когда он был на волосок, на самую малость от гибели, но ушел из–под самого носа у солдата через окно нужника, легко открыв принесенным ключом замок на цепи, становилось ему не по себе. А что же было потом? Все давние побеги, кражи, укрывательства настолько переплелись, перепутались в голове, что порой, оказавшись в незнакомом доме, чуть осмотревшись, он вдруг признавал что–то давнее, забытое, и хозяева начинали казаться похожими на тех, кого–то обворовал, обманул, и он, придумав очередную небылицу, спешил убраться подальше, пока его не опознали, не накинулись, не заголосили.

… В тот раз, бежав из–под караула, Иван быстро разыскал снующих по базару дружков и шепнул им, чтоб шли к реке, садились на паром. А сам быстро забрал вещи и деньги, припрятанные в укромном месте. Поддельная бумага на плотницкую артель осталась у полковника Редькина, а их, наверное, давно искали, и любой драгун или караульный мог опознать и схватить, а уж тогда… Как и условились, встретились через час на пароме, переправились на другой берег реки и, поминутно оглядываясь в ожидании погони, заспешили в ближайшее село — Лысково, в котором уже приходилось бывать вездесущему Гришке Хомяку.

— Есть там у меня одна деваха знакомая, — подмигивал он со значением атаману, — отсидимся до времени.

— Без бумаги нам никак нельзя, — вздыхал Степка Кружилин, — заметут полицаи, как пить дать, заметут.

— Не каркай, — оборвал его Иван, — со мной не пропадешь, придумаем чего. Не впервой.

— Оно понятно, что не впервой, да не дай Бог случай второй, а то хуже прежнего выйдет, — пробовал бузить Степан, но Каин так глянул на него, что тот чуть язык не проглотил и надолго замолчал.

— А мне бы где милую подружку сыскать по душе, по сердцу, да погостевать у нее недельку, отдохнуть малость, потешиться, — вздохнул Леха Жаров. — Тогда бы мне и полицаи не страшны были, зажил бы как турецкий султан, денежек хватит погулять, да еще и останется.

— Найдешь себе еще подружку, — усмехнулся необычайно мрачный Петр Камчатка. Его явно что–то беспокоило, но он отмалчивался и лишь изредка недружелюбно взглядывал на Каина, и молчком вышагивал дальше, тяжело сопя под нос.

— Чего надутый такой? — выждав удобный момент, когда их не могли услышать остальные, спросил его Иван.

— А чему радоваться? — зло огрызнулся тот. — Связались с дурнями, которые ни украсть, ни покараулить не могут. Какой с них толк, скажи? Были бы с тобой вдвоем, нам бы тех денег, армянских, надолго хватило, чуть не на всю жизнь.

— А ране отчего молчал? Почему в Москве не сказывал? — Иван, правда, и в Москве заметил трудно объяснимое дурное настроение своего товарища, но думал: пройдет, переменится. А теперь вон оно как оборачивалось.

— Кто бы меня послухал? Они тебе уши маслом замазали, наобещали сорок коробов, шагу без нас ступить не могут.

— Нехорошо друзей в беде бросать, — попробовал Иван урезонить Петра, сам давеча толковал, мол, в беде воры один другого не оставят никогда. — но тот смачно сплюнул в дорожную пыль, ответил:

— Сроду друзьями они мне не были! Так… поскребыши, прибились к нам, как банный лист к голой заднице, и бросить негоже, и тащить за собой мочи нет.

— Так чего предлагаешь? Сказывай, — осторожно спросил Иван, вышагивая рядом с Камчаткой, с трудом поспевая за ним.

— Разбежаться надо, пока не поздно. Сам по себе пущай каждый и добирается до Москвы. Не желаю им поводырем быть, надоело.

— Перечить не буду, — помолчав, согласился Иван. — Может, так оно и лучше будет. Поглядим, как обернется все.

В деревне Гришка Хомяк без труда нашел деваху, у которой останавливался года два назад. Жила она с двумя младшими братьями при отце, который постоянно бывал в разъездах, нанимаясь к купцам возницей, чем промышляли едва ли не все мужики из их деревни. Деваху звали Нинкой, и была она в доме за хозяйку, поскольку мать схоронили давненько и все бабье хозяйство легло на нинкины плечи. Судя по всему, с Гришкой у них была любовь, и теперь она была несказанно рада его появлению, легко шныряла по большой просторной избе, и улыбка не сходила с ее широкого румяного лица.

Она усадила нежданных гостей на лавки в чисто прибранной горнице и даже не поинтересовалась, кто они, откуда прибыли. Помалкивал и Каин с товарищами, надеясь, что Григорий сам все объяснит своей подружке. А Хомяка было прямо–таки не узнать: он весь разомлел, размяк, и прежняя настороженность слетела с него, уступив место блаженной улыбке. Подобное настроение быстро передалось всем остальным, за исключением Петра Камчатки, который по–прежнему пребывал в дурном расположении духа. Молодые парни, постреливая в нинкину сторону озорными глазами, поинтересовались, есть ли у нее знакомые подружки, что согласились бы погулять, посидеть вместе с ними за столом.

— Как не быть, — лукаво подмигивая, отвечала она, — полдеревни нашей в подружках у меня. Ой, озорные девки, не возрадуетесь.

— А нам таких и подавай, — гордо выпятил грудь Леха Жаров.

— Мы и сами мужики хоть куда, — облизал языком потрескавшиеся губы Данила Щелкан и шмыгнул носом. — Давно я бабьего запаха не чуял, соскучился уже.

— И денежки у нас имеются, — брякнул кошелем Давыдка Митлин, и от глаз Ивана не укрылось, как неприязненно глянул на него Петр Камчатка.

— Порастрясут мои подружки ваши денежки, — захохотала Нинка, — ох, порастрясут и нагишом отпустят.

— Не на таковских напали, — отвечал Леха Жаров, — мы сами с усами, кого хошь потрясем, лишнюю денежку вытрясем.

— Цыц, — оборвал его Иван, — попридержи ботало на… намотано. Больно самоед длинен стал, кто бы не укоротил.

Жаров осекся, замолчали и остальные, но Нинка тут же, войдя в горницу, махнула в иванову сторону рукой и, смеясь, заговорила:

— А ты, старшой али как тебя, мужиков своих не придерживай. Думашь, мне ваши чины неизвестны? Гришку я не первый год знаю. В последний раз от полиции его вместе с дружками у себя схоронила, а потом, ночью, за деревню вывела. Помнишь, Гришаня?

— Как не помнить, — степенно кивнул тот. — Так и было.

— Вот и не сокрытельствуйте от меня, ни к чему. Гришаня со мной всегда расчет верный вел, а я его ни о чем не спрашиваю, но и лишнего сроду не сбалтываю. И подружки мои той же породы, не охочи до бесед с полицаями или иными розыскными людями с Сыскного приказа. Тем и живем, что молчание блюдем.

— А? Вишь, какова Нинка моя? — потянул ее к себе Гришка. — Золото, а не девка. Чего я говорил?

— Пусти, — вырвалась она, — не время, отдыхайте пока, а я обед сготовлю.

Пробыли они в доме у Нинки почти два дня, перезнакомились со всеми ее подружками, и все бы было хорошо, да под вечер оба младших Нинкиных брата вбежали в дом и что–то зашептали сестре на ухо.

— А где они сейчас? — настороженно спросила она, выглядывая в оконце, и Иван мигом догадался: что–то случилось, не иначе как полиция в деревне.

— У дома Журкиных стоят, с дядей Митей беседуют, — ответил старший, успев прихватить со стола капустный пирог и сунув его за спину.

— Положи на место, не таскай со стола, — шикнула на него Нинка и, оборотясь к гостям, сказала, — пойду гляну, чего там…

— Может, мне с тобой? — спросил Иван, но она покачала головой.

— Не, сиди тут. Всяк поймет, что ты за гость. Сама все узнаю.

— А что там? Что? — беспокойно заерзал на лавке Давыдка Митлин.

— Драгуны по дворам ходят, — спокойно ответила Нинка, — пойду узнаю, кого потеряли.

— Знамо дело, кого, — вскинулся Данила Щелкан, — уматывать надо, пока не накрыли нас тут…

— Сиди! — стукнул кулаком по столу Иван. — Твое дело цыплячье — пшено клевать да раньше времени не кукарекать. Успеем уйти.

Нинка скоро вернулась с испуганными глазами и быстро затараторила:

— Не иначе, как вас ищут! Десять человек команда, от двора к двору идут, всех выспрашивают, не видели ли кого незнакомого. Двоих уже забрали каких–то мужиков, что у Снегиревых на постое неделю как стоят. Скоро и до нашей избы дойдут…

— Так не пущай их! — с жаром выдохнул Гришка Хомяк и кинулся закрывать на засов входную дверь.

— Хуже будет, — покачала Нинка головой, — знаю я их, так не уйдут. Да и видели вас, когда в дом входили. Не век же вам тут сидеть.

— Это точно, — согласился Иван, поднимая с пола дорожный мешок и закидывая его за спину, — спрячь нас в амбаре до вечера, а там до леса проводишь.

— Чуяло мое сердце, — зло запыхтел сзади Ивана Петр Камчатка, — накроют нас, рано или поздно накроют…

— Хватит тебе, всю плешь проел, — попытался остановить его Иван, но Камчатка не желал успокаиваться и, бормоча ругательства под нос, первым вышел из избы.

Нинка закрыла их всех в большом старом сарае, где были свалены старые телеги, сани, рассохшиеся колеса и кадушки, по стенам висела рваная упряжь, хомуты. В сарае они молча просидели до ночи, почти не разговаривая друг с другом. А по темноте Нинка провела их к устью глубокого лога и указала рукой вниз:

— Там тропинка есть, к реке выведет, а там дорогу сами найдете.

— Можется, останусь? — осторожно спросил атамана Гришка Хомяк.

— Гляди сам, — ответил Иван и начал спускаться вниз по узкой лощине. Там, уже у берега, он решил, что Камчатка прав, обижаясь на товарищей, за которых все приходилось решать, заботиться, а у них одно на уме: как бы вволю повеселиться да поспать подольше.

В кромешной тьме почти нельзя было различить лиц, но он и без этого понял: Гришка Хомяк остался наверху, возле Нинки. Так могли разбежаться и остальные. Что же он за атаман, коль слово его — все равно как писк комариный: все слышат, да никто не боится. Прикинув в уме, что самое лучшее для него будет, если сам распустит шайку, дождался, когда к нему подойдут остальные, и глухо проговорил:

— Вот чего, браточки, не буду боле никого неволить, встретимся на Москве, коль удастся. А сейчас погуляли и будя. Айдате каждый сам по себе выбираться, а там — как Бог даст. Не взыщите, коль что не так… Прощевайте, господа хорошие, — и, круто повернувшись, пошел вдоль самой кромки воды, не оборачиваясь.

Он переночевал один под старой рыбацкой лодкой, не зная, в какую сторону направились его дружки, а чуть свет был уже на пароме и переехал на нем обратно, на другой берег, где все так же не смолкала Макарьевская ярмарка. Что его влекло сюда? Сейчас он и сам не мог объяснить себе это. Желание встретить таких же, как он, удалых и отчаянных ребят, после того как разочаровался в прежних товарищах? Может быть. А может, влекла обратно на ярмарку возможность поживиться в очередной раз чужим добром, которое чаще всего бывает неправедно нажито? И это было. Но главное, главное… манила ярмарочная сутолока, бахвальство торгующих, веселость и бесшабашность сделок, шутки, смех, праздник во всем ярмарочном кругу. Именно радость происходящего и тянула Ивана к себе.

Поднявшись по крутому косогору, он тут же угодил на стоянку то ли татар, то ли калмыков, которых несколько дней назад и в помине на этом месте не было. Они пригнали сотни три молодых низкорослых коней на продажу, и почти все пастухи находились в полуверсте при стаде, а возле потухших костров спал лишь один старый татарин с вислыми усищами до щек, надвинув на глаза мятую войлочную шапку. Под головой у него виднелся угол небольшого, обитого узорчатым железом деревянного сундучка, в каких приезжие купцы и прочий торговый люд обычно хранят деньги, расписки и иные ценные бумаги. Когда Иван увидел сундучок, то ноги словно тяжестью какой налились. Он сделал несколько шагов, но проклятые ноги не слушались, задеревенела шея, зажгло внутри. Он понял: пока сундучок не окажется у него в руках, покоя ему не будет. Так бывало всегда, стоило лишь увидеть сколько–нибудь ценную вещь, и сил для борьбы с самим собой найти он просто не мог.

Иван подошел ближе к спящему татарину, протянул руку к сундучку, но ему показалось, старик не спит и сейчас ухватит его, заорет во все горло, сбегутся остальные татары и тогда… Что будет потом, и думать не хотелось. С противоположной стороны от погасшего кострища мирно стояла пегая лошадка, привязанная уздечкой к толстому сырому бревну, лежащему на земле. Иван поглядел на мирно дремавшую кобылу, на татарина, и вдруг шальная мысль пришла ему в голову. Не раздумывая, он отвязал лошадь и потянул за узду к спящему, затем быстро привязал уздечку к его правой ноге и хлопнул с силой по лошадиному крупу, и присвистнул. Та отскочила в сторону, рванула татарина, который с перепугу завизжал, будто его черти в ад волокут, чем окончательно напугал лошаденку, и та опрометью кинулась в сторону табуна, волоча за собой голосящего во всю мочь татарина. Сундучок остался там, где и лежал. Иван в два прыжка очутился возле него и бросился бежать вдоль реки, забирая поближе к торговым рядам, палаткам, где можно было бы быстрей затеряться. Оглянувшись, он увидел, что несколько татар бегут, размахивая руками, к очумелой лошадке и орущему старику. Еще через несколько минут они хватятся сундучка и кинутся в погоню за ним, надо было срочно искать место, где можно хоть ненадолго укрыться. Наконец, Иван смешался с толпой, неторопливо перемещающейся по всей ярмарочной площади, и ненадолго остановился вблизи хлебного ряда, где под огромными навесами лежали рогожные кули с зерном и холщовые, завязанные лыковыми вязками, с особыми хозяйскими меточками, мешки с мукой, насквозь пропитанные белой мучной пылью, которая была и на земле вокруг навесов, и на сапогах, и даже на лицах у двух заспанных мужиков, что, лениво развалясь, сидели в тенечке, прямо на кулях, и неторопливо жевали ситный хлеб, запивая его кваском из жбанчика, стоящего рядом на земле.

— Эй, — окликнул один из них Ивана, — чего таращишься?

— Потерял кого? — позевывая, спросил второй.

— Бабу тут не видели? — сделал озабоченную рожу Иван. — Рыжая такая, толстая, с лукошком в руках…

— Не–е–е… Таковской не видали, — ответил первый.

— Давно потерял? — спросил второй, не сводивший глаз с сундучка, который Иван перекладывал из одной руки в другую.

— Давеча, — ответил он и сделал несколько шагов, продолжая крутить головой. Идти дальше он не решился, боясь быть пойманным с сундучком в руках, а потому решил поболтать с мужиками, у которых, судя по всему, было самое благодушное настроение. — Здоровая такая баба… — повторил он и показал руками, — во какая, здоровая. И рыжая, лицом рябая.

— К нам не подходила, — замотал головой первый, не переставая жевать хлеб.

— А чего это у тебя, паря, — заговорил второй, — сундучок татарский в руках? Вчерась татары к нам заходили хлеб торговать, и у старика ихнего в аккурат такой был. Кажись, он и есть.

В этот момент от реки послышались крики, гомон, Иван беспокойно закрутил головой, опасаясь, как бы его не накрыли на этом самом месте.

— Ладно, мужики, — сказал он примирительно, — счастливо торговать, пойду я дальше бабу свою искать.

— Нет, ты постой, — поднялся с куля второй, более наблюдательный мужик, — дай–ка гляну на сундучок, — и он вплотную подошел к Ивану и наклонился к проклятому сундучку, внимательно разглядывая его.

Меж тем крики становились все громче, и первый мужик, вытягивая шею, проговорил:

— Однако, ловят кого… Развелось нынче воров тут…

— А вор–то перед нами, брат Федор, стоит, — сообщил второй и попытался схватить Ивана за плечо, но тот был настороже и со всей силы двинул мужика злополучным сундучком по лбу. Мужик лишь крякнул, пошатнулся и рухнул назад себя, успев при том прочно вцепиться Ивану в руку, потянул за собой, повалил на землю. А его брат с разинутым ртом и с краюхой хлеба в руках так и застыл, ничего не успев понять. Иван ловко вывернулся из цепких рук мужика, выпустив при этом свою добычу, и, не разбирая дороги, помчался прочь, сопровождаемый свистом и улюлюканьем соседних торговцев.

Миновав мучные ряды, он круто повернул влево и попал в сапожные ряды, где в воздухе витал стойкий запах кож, дегтя, свиного сала, и, расталкивая покупателей и случайных прохожих, вылетел к приземистому строению, где на низких лавочках сидели до полусотни мужиков с раскрасневшимися лицами и мокрыми вениками, лежащими подле них. Иван без труда догадался, что перед ним торговая баня, сбавил шаг, прошел прямо в предбанник, где сидел дородный банщик, взимающий плату с входящих. Расплатившись, он скинул прямо на лавку одежду, потом, чуть подумав, скатал ее в узел, засунул туда же сапоги и, найдя укромный уголок, положил узел туда, прикрыв сверху деревянной шайкой и несколькими старыми вениками. Потом уже неторопливо вошел в парную и уселся на пустую лавку у дальней стены.

В бане Иван просидел чуть не два часа, намывшись и напарившись вволю, словно мылся последний раз в своей жизни. При этом он непрерывно думал, как можно укрыться от солдат, которые наверняка сейчас рыщут по рынку да к тому же знают его в лицо. Вместе с ними хватают каждого подозрительного и сыскари с драгунами из команды полковника Редькина, и рано или поздно кто–то из них столкнется с ним, узнает или спросит документы, а документов как раз и нет… Да, в этом случае важнее всего было раздобыть новый паспорт или какую угодно бумагу, лишь бы по ней удалось выбраться отсюда, а там… там видно будет.

Вдруг Иван вспомнил, как кто–то из воров в Москве рассказывал ему, что, когда сидел в полицейском участке, привели совершенно голого приезжего мужика, у которого, пока он купался в реке, украли обувь, одежду, деньги и все документы. Мужику начальник участка велел выдать не только одежду кого–то из арестованных, но и выписать новое свидетельство со слов разини. Иначе его пришлось бы держать в участке до скончания века, пока кто–то из его знакомцев не подтвердил личность несчастного. А полиции такая докука и вовсе ни к чему.

Иван подумал, что не зря он засунул свою одежду подальше в угол, опасаясь, что кто–нибудь из полицейских, зайдя в баню, может ее узнать, и сейчас можно притвориться ограбленным и явиться в участок, как тому московскому недотепе, потребовать новые документы. Рискованно, но иного выхода Иван не видел. А потому, помолившись ангелу–хранителю, вышел в предбанник и стал прохаживаться меж лавок, где в беспорядке лежала сброшенная одежда посетителей. Пройдясь для верности раза три вдоль лавок, он обратился к банщику:

— Не пойму чего–то… Одежку мою, что ль, кто попутал или сперли?

— Вроде, никто не мог, — обеспокоился банщик и начал искать одежду вместе с Иваном. — Не твоя? Тоже не твоя? — спрашивал он время от времени, указывая то в одно, то в другое место.

— Нет, — упрямо крутил тот головой, — свою сразу признаю, а чужого мне не надобно.

— Пожди, когда все мыться закончат, может, лишняя и объявится.

— Этак мне до морковкиного заговенья ждать придется, — не согласился Иван. — Сперли мою одежу, точнехонько сперли. Как же я пойду теперь?

— Ой, — вздохнул дородный банщик, которому явно не терпелось поскорее избавиться от назойливого посетителя, не поднимая особого шума, — дам тебе чем прикрыться, доберешься до дому, а там оденешь чего есть, — и с этими словами достал из огромного сундука старую, всю в заплатах, рубаху, длиной ниже колена, — вот, прими, чем богаты.

— Да как я в ней пойду–то? — возмутился Иван. — От меня кони шарахаться станут.

— Больше дать нечего, — развел руками банщик, — и эту тебе еще потом вернуть придется, держим на случай покражи.

— У тебя из–под носа мою одежу увели, а ты еще требуешь эту хламиду обратно вернуть! — заорал Иван, но сам уже накинул пахнущую чужим потом рубаху на себя и направился к выходу.

— Рубаху–то верни, — крикнул ему вслед банщик, — а то хозяин мне накостыляет!

— И правильно сделает, — усмехнулся Иван и прямиком направился в сторону полицейского участка под удивленными взорами мужиков, отдыхающих на лавочках у бани.

В полиции его внимательно выслушали, но по лицу офицера, что сидел в отдельном кабинете, куда провели Ивана, трудно было понять, верит ли он ему или сейчас кликнет палача с плетью. Наконец, когда Иван пояснил, что он купец из Москвы, приехал сюда с обозом пеньки, все распродал, товарищи его уехали, а он остался по своим делам, и вот… обокрали, и как быть теперь не знает. Наконец, офицер спросил его недоверчиво:

— Имя и прозвание как твое?

— Иван Сидоров, — без запинки ответил Ванька, не моргнув глазом.

— Ладно, дадим тебе старый кафтан, и велю воров поискать. Да только тут, на ярмарке, такое творится… вряд ли порты твои сыщем когда.

— Мне бы пачпорт, — почтительно наклонившись, попросил Иван.

— Дадим и паспорт, — поморщился офицер. — Скажи моему подьячему, что в соседней комнате сидит, чтоб выписал с твоих слов, что положено.

— Премного благодарны, — склонился Иван в поклоне и вышмыгнул в приемную, и едва поднял глаза, как увидел того самого солдата, что день назад вел его в нужник, откуда он благополучно сбежал.

 

10

… Да, и в тот раз судьба дала ему возможность уйти, вывернуться, не попасть в очередной раз в кутузку, а потом под суд: караульный солдат не обратил на него никакого внимания. Может, не признал в драной рубахе, а может, занят был чем иным, потому как лишь скользнув равнодушным взглядом по нему, вышел вон. Подьячий с ивановых слов выписал паспорт, тиснул печать. Без лишних слов поставил свою закорючку и ленивый полковник. И все! Он свободен! Через каких–то полчаса он был на старой квартире, где спрятал под порогом свою долю от армянской добычи, быстрехонько купил себе новый кафтан, сапоги, кушак и шапку и с рваной рубахой в руках направился было к торговой бане, намереваясь забрать одежду, да вовремя остановился — за несколько саженей от нее, увидев на крыльце трех драгун с ружьями. Кто его знает, мыться ли они пришли или по иной надобности. А потому круто повернул, сунув на ходу рваную рубаху какому–то нищему, и через четверть часа уже стоял на главном выезде с ярмарки, и вскоре был посажен на воз владимирскими мужиками, навеселе возвращающимися домой. Так, пересаживаясь с воза на воз, с телеги на телегу, он к концу третьей недели добрался обратно в Москву, и с новым паспортом на имя Ивана Сидорова снял чистенькую комнатку у солдатской вдовы, что пускала к себе постояльцев и за небольшую плату готовила им обед.

Более месяца Иван почти не выходил из опрятной комнатки, сказавшись больным, мол, простудился в дороге. Солдатке было не до него: она подрабатывала тем, что вязала на продажу кружева, бралась шить соседям нехитрую одежку да каждый вечер отправлялась к подружкам "на беседу", исправно сообщая об этом Ивану.

Вот за тот месяц, о многом передумав, он и решил, что надо как–то иначе входить в жизнь, что–то менять, переделывать. Для начала он решил жениться или завести хозяйку, которую если и не полюбит, то хотя бы будет питать к ней какие–то чувства, привязанность. Он несколько раз прохаживался по улицам, пытаясь заговорить то с одной, то с другой девкой, но все они, стрельнув в его сторону глазами, спешили мимо, не обронив ни словечка. И вот как–то возле церкви Параскевы Пятницы он увидел молодушку, идущую от торговой площади в сопровождении кухарки или работницы. Была та девка среднего роста и с необыкновенно рыжими косами и такими же веснушками на щеках, с синими, как полуденное небо, глазищами. Ванька прикинулся, будто заблудился, приезжий, и почтительно спросил девушку и ее спутницу:

— Подскажите, хорошие мои, как мне дом купца Семухина найти? — Он не знал, есть ли такой купец во всей Москве, да и вряд ли, если был, жил на этой самой улочке, а потому очень удивился, когда девушка ответила:

— Идите за нами вслед, он через два дома от нас проживает… — и хотела еще что–то добавить, но спутница ее с суровым прищуром серых глаз резко сказала:

— Сколь раз тебе, Зинаида, велено не заговаривать с незнакомыми людями на улице.

— Так он ведь, тетя Полина, спросил, как пройти… Заблудился, поди.

— Именно. Блудят тут всякие, — строго одернула тетка девушку, и они быстро пошли прочь. Но Иван, ободренный ответом, быстро нагнал их и предложил.

— Давайте, бабоньки, подсоблю малость, — потянулся к тяжелой корзине, которую несла в правой руке строгая Полина. Но та столь злобно сверкнула глазами в его сторону, что он даже шаг замедлил.

— Иди, иди, парень, своей дорогой, не на таковских наскочил.

— Ой, какие мы строгие, — засмеялся Иван и в несколько прыжков обогнал женщин, и подмигнул девушке, — страшен я, что ли? Я к вам со всем почтением, а вы покусать готовы, не по–христиански как–то.

— Тетенька не велит мне со всякими разговаривать, — смущенно отвечала девушка, но от Ивана не укрылось, как она оглядела его и быстро отвела глаза.

— А я не всякий. Может, я твой суженый и есть. Что скажешь, красавица?

— Много вас тут шляется суженых–ряженых, — фыркнула тетка, но что–то изменилось в ее голосе, и Иван решил усилить натиск, прикидывая, хватит ли ему времени разговорить девушку, пока они идут до их дома.

— Знаете, зачем я к купцу Семухину иду? А вот и не знаете. Хочу дом его сторговать да для себя купить, — самозабвенно врал он.

— Это у Павла Владимировича дом–то купить?! — ахнула девушка. — Да он, вроде как, не собирался продавать его…

— Хорошую цену дам, то и слова не скажет поперек, мигом съедет. Вот и стану тогда вашим соседушкой, будем в гости хаживать, чаи распивать.

— Не позвали еще молодца на чай, а он уж торопится, — ответила тетка Полина, но уже не так враждебно, как прежде.

— Вы не позовете, так я вас всех на новоселье созову, славно и погуляем, песни попоем. Я и сам слагать песни могу, — похвастался Иван.

— Сам? Песни? — не поверила Зинаида. — Врешь, поди.

— Да чтоб мне на этом самом месте насквозь провалиться и белого света вовек не увидать, — перекрестился Иван и открыл было рот, приготовившись затянуть, да только тетка Полина кышкнула на него:

— Ты и в самом деле собрался, что ли, песни орать посредь улицы? Совсем ополоумел?! Стыда никакого не стало, — и еще быстрее потащила девушку за собой, а та успела лишь махнуть рукой и указать:

— Вон дом Павла Владимировича Семухина, — и они быстро юркнули в калитку больших тесовых крашеных охрой ворот, оставив Ивана одного.

Он для интереса прошел до дома, на который ему указала девушка, и чуть не ахнул. В глубине двора виднелся огромнейший домина на два жилья с гульбищем над нижними окнами, отделанными точеными балясинами. Под самый верх уходил конек крытой железом крыши, завершавшейся кованым шпилем, на котором была посажена металлическая фигурка лошади, поджавшей под брюхо все четыре ноги и несущейся вскачь. У Ивана ажно дыхание перехватило от увиденного, до того дом был хорош! Он уважительно поцокал языком и почесал затылок под шапкой.

— Чего вылупился? — раздался вдруг грубый окрик. Иван увидел прямо перед собой здоровенного бородатого мужика с дубиной в руках. Видно, то был сторож или дворник купца Семухина, и ему не понравилось, что незнакомый человек остановился прямо напротив их дома.

— А чего, теперь за погляд деньги берут, дядя? — огрызнулся, было, Иван, но мужик грозно взмахнул дубиной и зашипел сквозь зубы:

— А ну, проваливай, пока цел!

— Легче, дядя, легче, а то ведь и зашибить можешь ненароком, — на всякий случай Иван отскочил в сторону, — ты не с похмела случаем?

— Тебе–то чего? — смягчился мужик. — Есть малость.

— Так мы сейчас поправим это дело. Сбегать в трактир?

— Ну, коль не шутишь, то давай. Только у меня грошей нисколечко нет, вчерась с Митрием просадили… — замялся мужик.

— А тебя самого как кличут?

— Иван Дорохин, — ответил тот охотно, с надеждой глядя на неожиданного спасителя.

— О, как! И меня Иваном, — широко улыбнулся Каин. — Где у вас тут ближайший трактир?

— По энтой улочке пойдешь и на углу увидишь Петра Лыкова трактир.

— Жди, я скоро, — подмигнул ему Иван и скорым шагом направился, куда указал ему новый знакомец.

Он быстро нашел трактир, купил штоф пшеничного вина и пошел обратно. Мужик стоял на том самом месте, где он его и оставил, опираясь на свою дубину.

— Айда в садик, — предложил он, — там зазор в заборе есть.

Они забрались в хозяйский сад, сели прямо под деревьями; Иван Смирнов, который оказался дворником, как и предполагал Иван, принес с поварни глиняную кружку, пук лука и краюху хлеба грубого помола, в ладошке он держал щепоть соли.

— Годится? — спросил он, отирая капли пота с загорелого морщинистого лба.

— Подойдет, — согласился Иван и налил почти полную кружку дворнику.

Тот втянул в себя воздух, поморщился и в два присеста вылил в себя прозрачное, как слеза, вино.

— Э–э–х! — выдохнул он и отщипнул большими потрескавшимися пальцами от краюхи. — Наливай себе, а то долго тут сидеть не выйдет, хватятся.

— Ага, — согласился Иван, но пить не хотелось, а потому спросил дворника, — знаешь, чего я подле вашего дома делал?

— Обворовать, верно, хотел. Сейчас много таких шастает, — не задумываясь, ответил тот.

— Тебя обворуешь, — притворно захихикал Иван, — как же… Как дашь дубьем своим меж глаз, и с копыт долой.

— То я могу, — широко заулыбался его тезка. — Запросто.

— А я с девкой познакомился, с соседкой вашей, — начал объяснять Иван, — а тетка с ней шла, такая злющая… Никак не дает поговорить. Вот я и сказал, что дом твоего хозяина купить собираюсь…

— Наш, что ли? — захохотал, не сдерживаясь, дворник. Хмель размягчил морщины на его, словно топором сработанном, лице, и речь стала более связной, не столь отрывочной. — Денег не хватит, да и хозяин пока съезжать не собрался.

— Ну, я то для разговору придумал, — отмахнулся Иван, — а ты случаем не знаешь, что за девка через два дома от вас живет? Рыжая такая Зинаидой зовут.

— Зинка Зевакина, что ли? Федора дочка. Как не знать, хорошая девка. Отец у нее в солдатах ходит, но полк ихний на Москве стоит. Годков уже двадцать, коль не боле, службу тянет. А ты жены его не видел, Пелагеи, ударился в откровения дворник, уже сам наливая себе вино в кружку и не предлагая Ивану, — она у него из мордвинок, в девках, ох, красива была, шибко заглядывался я на нее. И Зинка в мать пошла, как есть…

— Жива мать–то? — как бы между прочим спросил Иван.

— А чего ей сделатся? — хохотнул дворник, облизывая красным языком губища. — Живехонька. Только со двора редко выходить стала, давно не вижу. А Федор, он дома редко бывает, в полку строгость большая, а то пошлют в Петербург али в Кострому… — он быстро терял нить разговора, и Ивану стало скучно впустую болтать с ним, и он спросил:

— К ним во двор с вашего двора попасть можно?

— На кой тебе? — мигом насторожился тот. — Обокрасть хочешь? Убью! И красть у них больно нечего, не то что у моего хозяина…

— Ой, дядя, заладил одно и то же, — сплюнул на землю Иван, — стал бы с тобой о том речь вести, коль обокрасть их захотел. Ты первый меня и выдашь. С девкой хочу пошептаться.

— О чем? — мотнул головой уже изрядно захмелевший дворник. — О чем шептаться? Говори, я слушаю…

— Не с тобой же мне шептаться, — засмеялся Иван, — с Зинкой хочу парочкой слов перекинуться.

— Оно можно и через наш двор. Приноси завтра еще штоф и покажу лаз. Как стемнеет, так и приходи, тихонечко в воротину брякнешь, а я услышу, запущу.

— По рукам, — встал с земли Иван и хлопнул по плечу дворника, не рискуя протягивать ему свою пятерню, которая бы наполовину утонула в лапище того.

— Больше пить не стану, до вечера оставлю, — чуть пошатываясь, встал на ноги дворник, — а ты не забудь про штоф, слышишь?

— Слышу, слышу, — отозвался Иван, пролезая через дыру в заборе.

На другой вечер он купил опять вина и положил в карман небольшие дутые сережки с бирюзовыми камешками, что были припасены у него с давних пор, и отправился к дому купца Семухина. Калитка быстро открылась на его стук, и дворник схватил его за руку, втянул во двор.

— Принес? — нетерпеливо спросил, обдав крепким запахом перегара.

— Держи, — Иван протянул ему штоф, — куда идти? Показывай…

— Счас, счас, — что–то забулькало, и Иван догадался, что дворник, не сдержавшись, приложился и хлебнул прямо из горлышка. — Фу–у–у, — облегченно выдохнул он и потянул Ивана за собой, — осторожней, пригнись.

Они прошли меж огородных грядок, выделяющихся в темноте густой полутенью, мимо небольшого прудка и уперлись в невысокий плетень, которым соседи обычно отделяют один участок от другого, и он служит больше условной загородкой, чем настоящим препятствием для желающего преодолеть его человека.

— Сможешь перемахнуть? — негромко спросил дворник. — А там иди межой и еще через пару таких плетней перемахнешь, и точнехонько в огород к Зевакиным угодишь. А там уж твое дело. Я тебя знать не знаю и видеть не видел. Только, чур, уговор, ежели чего не так выйдет, то на меня не вздумай валить. Понял?

— Как не понять? — Иван, не прощаясь, легко перескочил через низкий, наклонившийся к земле плетень и осторожно, нащупывая ногами дорогу, пошел вдоль по меже, тянувшейся рядом с огородными посадками.

Когда он столь же легко перескочил еще через два плетня и угодил в густые заросли крапивы, которую хозяева считали своим долгом оставлять на случай непрошеных гостей, подобных ему, вдруг подумал, что забыл узнать, есть ли во дворе у Зевакиных собака. Если только пес поднимет лай, а хуже того накинется на незваного гостя, то весь его план полетит в тартарары. Осторожно ступая, Иван пробрался во двор Зевакиных и огляделся, пытаясь различить, есть ли кто перед ним. Но все было тихо, и он миновал вдоль стены большой сарай, подобрался к самому дому. Там, судя по всему, все давно спали и по бедности своей не держали ни сторожа, ни дворника. Потрогав створки окон, Иван убедился, что они крепко заперты, тогда, чуть подумав, вернулся обратно, к сараю, и стал ощупывать двери, пытаясь найти незакрытую. Но все три двери, через которые можно было попасть в разные хозяйственные отделения, были заперты на засовы. При желании Ивану не стоило большого труда открыть замки, но именно сейчас взлом не входил в его планы, и тут он увидел приставленную к сараю лестницу, верхний конец которой упирался в чердачное окно, и быстро взобрался по ней, легко отжал закрытую на вертушку тонкую дверцу и очутился на сеновале, где пахло сдобным ароматом свежего сена, и, уже не раздумывая, повалился на него, закопался поглубже и блаженно улыбнулся, впервые за долгие месяцы своей вольной жизни, ощутив себя почти счастливым и по–настоящему свободным.

Утром он проснулся от того, что со двора до него доносились чьи–то голоса. Выбрался из сена и прильнул к небольшой щелке, увидел стоящего у дверей жилого дома высокого мужчину, в зеленом солдатском кафтане. Догадался, что это и есть отец Зинаиды, Федор Зевакин. Тот что–то объяснял заспанной тетке, в которой Иван признал Полину, столь нелюбезно говорившую с ним в прошлый раз. Наконец, Зевакин отдал последние указания и вышел со двора. Полина чуть постояла, зевнула и вошла обратно в дом. Спать больше Ивану не хотелось, и он стал наблюдать, что будет происходить внизу, сам оставаясь при том не замеченным.

Вскоре он выяснил, что в доме Зевакиных живут, судя по всему, всего пятеро человек: сам Федор, его жена, которая лишь раз вышла к колодцу, Полина, плешивый старик, возможно, их родственник, усевшийся на бревнышко у ворот и мирно задремавший на утреннем солнышке, и, наконец, Зинаида, что несколько раз проскакивала через двор, что–то напевая при этом.

У Ивана не было определенного плана действия, и он больше, как обычно, надеялся на случай, на свою находчивость и везение. Так оно и вышло. Он дождался, когда девушка направилась к сараю, где он скрывался, заскрипел замок, и она зашла внутрь, где, судя по кудахтанью, содержались куры.

Иван еще раньше обратил внимание, что с сеновала вел вниз небольшой лаз, и он тотчас пробрался к нему и наклонился, свеся в него голову. Зинаида сидела на корточках и собирала в подол снесенные за ночь наседками яйца.

— Ку–ка–ре-ку, — негромко пропел он и увидел, как глаза девушки расширились, она глянула по сторонам и увидела его свесившуюся с сеновала голову.

— Ой! — вскочила она на ноги, яйца выкатились из подола, упали на пол, несколько штук разбилось, и яркий желток окрасил нежно–белую скорлупу.

— Тихо! — приложил он палец к губам. — Не узнала?

— Узнала… — столь же тихо ответила она.

— Тогда лезь ко мне, — махнул он рукой и широко улыбнулся.

— Зачем? — прошептала Зинаида, и ее щеки пунцово вспыхнули.

— Потом скажу, — показал он крепкие белые зубы и скрылся в проеме.

Зинаида осторожно поднялась наверх и смотрела на него с испугом широко распахнутыми голубыми глазами.

— Ты вор, да?

— Какой я вор, — усмехнулся Иван. — Стал бы тебя звать. Глянь лучше, чего покажу, — и он извлек из кармана золотые сережки с бирюзой.

— Мне? — несмело спросила Зинаида и покраснела еще больше, но покорно приняла их, спрятала за пазуху.

— Зин, где ты? — позвала ее со двора Полина.

— Приходи вечером, — шепнул он ей вслед, когда она торопливо стала спускаться по ступеням вниз, — ждать буду. Она лишь окинула его взглядом и ничего не ответила.

Он пролежал голодным на сеновале весь день, а как начало смеркаться, она пришла и принесла с собой узелок с едой и кувшинчик холодного кваса. В первую же ночь он предложил ей сбежать с ним, жить вместе. Она отказала. Так он жил на сеновале три дня. А на четвертую ночь Зинаида пришла с большим узлом, в который были увязаны ее платья, и покорно сказала:

— Веди…

Он привел ее к себе, во вдовий дом, хозяйке ничего объяснять не стал, а дал на утро рубль серебра. Так они прожили вместе более месяца.

… Ванька до сих пор не знал, кто навел зинкиного отца, Федора Зевакина, на их квартиру. Нагрянули ранним утром сам Федор, да с ним еще четверо здоровенных солдат из старослужащих, при ружьях и палашах, слегка под хмельком и злые, как черти. Зевакин первым врезал Ивану кулаком в глаз, а потом добавляли все по очереди. Били старательно и больно. От тех воспоминаний у него до сих пор ныли бока, и холодок пробирал. Зинаида забилась в угол и только тихо взвизгивала, с ужасом таращась на обезумевшего отца, а тот лишь бросал в ее сторону полные ненависти взгляды да приговаривал:

— Опозорила, стерва! Дома поговорим, я те покажу, как от отца с матерью бегать.

Выручила Ивана хозяйка, престарелая вдова, явившаяся на шум с клюкой в руках. Она без раздумий кинулась на выручку постояльцу, норовя заехать тяжелой клюкой тем по голове. Солдат не столько испугало, как рассмешило вмешательство седоволосой старухи, похожей на смерть с косой, и они, неловко уклоняясь от ее ударов, наконец оставили Ивана лежать на полу, утирать кровавую пену изо рта. Однако, когда он попробовал уползти из комнатки, не дали, а быстрехонько скрутили ему руки ремнями, поставили на ноги и повели в участок, захватив с собой поддельный паспорт на имя Ивана Сидорова.

По дороге он пытался заговорить с ними, обещал солидный куш, если они его отпустят, но те и слушать не хотели.

— Скажите тогда, Христа ради, кто выдал меня, — взмолился он.

— Дружки твои, — рассмеялся усатый крепыш и саданул Ваньку кулаком под ребро, — просили хорошенько попотчевать тебя от их имени.

— А имя, имя скажи, — застонал Иван.

— Сам у них спросишь, когда в Сибири с ними повстречаешься. — Иван тогда решил, что полиция взяла кого–то из его шайки, с кем он путешествовал на Макарьевскую ярмарку. Но они не знали, где он живет после возвращения в Москву. Никого из них не видел, не встречался, не разговаривал. Единственным человеком, кто знал о местонахождении его квартиры, была Аксинья, которую он зазывал к себе еще до встречи с Зинаидой. И потом она заходила, но он не пустил ее в комнату, где спала девушка. Однако Аксинью не проведешь, могла и догадаться, не маленькая, сообразила, от чего он вдруг охладел к ней, не приглашает, как обычно, зайти, остаться.

"Неужели она могла? — обожгла Ивана мысль. — Но почему солдаты прямо не говорят, мол, баба тебя продала… Да и как она могла узнать, кто зинкин отец? Нет, что–то здесь не сходится…"

 

11

Потом, уже сидя в сыром погребе, он много раз возвращался к мучившему его вопросу: неужели его Ксюша, которая не хотела уходить от своего рейтера, как он ни звал ее жить к себе, могла по ревности подвести его под арест? Почему же тогда она сама пришла к нему в острог, передала нож? И тут Иван все понял: о том, что его взяли в участок, а потом перевели к генерал–полицмейстеру Алексею Даниловичу Татищеву, могла знать лишь она, Аксинья.

Он сунул руку за голенище сапога, проверил, на месте ли нож, вынул его, чиркнул тонким лезвием воздух, чуть поиграл им и спрятал обратно. Уже который день его не вызывали на допрос, и он догадывался: Татищев раскопал что–то еще, возможно, всплыли дела на ярмарке. Если раскроется и это… тогда не миновать колеса на Болотной площади. Иван представил, как палач занесет над ним топор, отрубит сперва руку, затем ногу, поднимет над головой, покажет народу, а там, в толпе, будет стоять его Аксинья и усмехаться. А может, и плакать?

Надо было решаться на побег, но с удивлением он отмечал, что прежние силы, уверенность вдруг оставили его. Он боялся пойти на последний, решительный шаг. Уже сколько раз он представлял, как всадит по самую рукоять нож в грудь солдата, когда тот откроет дверь, чтоб вести его на допрос.

Нужно будет всего лишь через забор перелезть, и все, он свободен. Но именно эта свобода более всего и пугала Ивана. Он не знал, куда потом идти, где затаиться. Денег у него не было ни копейки, забрали при обыске. Искать дружков боялся, а вдруг да они, а не Аксинья, сдали его. Бежать из Москвы? Но куда? Кругом караулы, заставы, накроют, как зайца–беляка на свежей пашне. Тогда уже прикуют накрепко к стене и станут пытать так, что после застенка останется одна дорога — на погост.

Несколько раз вспоминал Иван и про Зинаиду, но былой теплоты в тех его воспоминаниях почему–то не оказывалось. Она ему быстро опостылела, насытился ее любовью через неделю, сам подумывал, как бы дать деру от нее, и точно, сбежал бы, коль не отец ее с дружками–солдатами. Не дали.

Наконец, уже под вечер, за ним пришли, повели в кабинет генерал–полицмейстера. Татищев сидел один, при свечах; он тяжело взглянул на Ивана из–под нависших бровей, провел тонкими пальцами по квадратному подбородку, блеснули перстни на руке в пламени свечи, потом вдруг выбросил указательный палец в сторону Ивана и громко спросил:

— На Макарьевскую ярмарку хаживал, голубь?

Иван, не доходя нескольких шагов до стола, остановился, поискал глазами секретаря, но того не оказалось на привычном месте, значит, Татищев вызвал его ненадолго, коль не будут записывать, а потому говорить можно начистоту, без обиняков. Он пожал плечами, деланно зевнул и спросил с издевкой в голосе:

— А чем я там торговал, на ярмарке?

До Татищева не сразу дошел смысл его слов, но, когда понял, взвился, стукнул кулаком по столу и гаркнул на весь кабинет:

— Придуриваться будешь?! Ах ты, вор, прощелыга! Говори мигом, был ли на Макарии?! Ну?!

Ивана ничуть не испугал генеральский крик, а, наоборот, помог собраться с мыслями, решиться на что–то, и он спокойно ответил:

— Был, был, ваше высокопревосходительство. И что из того?

— Армян ты грабил? Сказывай!

— Армян? — переспросил Иван и почесал в затылке. — Это что за зверь такой? Армян?

— Ты сегодня долго юродствовать будешь? — все более распалялся Татищев. От его прежней снисходительности и барственной позы и следа не осталось. Где его прежние "голубчик", "дружок"? Как ветром сдуло, словно подменили генерала.

Но дурачился Иван специально, он вовсе не желал разозлить генерала, что вполне могло привести к дополнительной порции плетей. Нет, он просто пытался оттянуть назревающую развязку, мучительно ища выход. Коль речь пошла о ярмарке, об армянах, то дело худо. Надо бежать. И только бежать. Иначе… Болотная площадь ему обеспечена.

— Ах, армян, — сделал он, наконец, вид, будто вспомнил, — подходили ко мне там какие–то длиннобородые, может, и армяне, не спросил. А чего с ними вышло? Не захворали, чай?

— Это ты у меня сейчас суток двое хворать будешь, — не сводил с Ивана сверлящего взгляда Татищев. — Крикнуть палача? Или добром отвечать будешь?

— Буду, ваше высокопревосходительство, помилуйте, не надо палача, жалобно заскулил Иван и сделал несколько шагов к столу. Он глянул в окно, отметил, что на дворе совсем темно, а значит, если и подаваться в бега, то именно сейчас. Надо только как–то выбраться из генеральского кабинета.

— Спрашивайте, все расскажу, — покорно наклонил он голову и взялся руками за стол.

— Давно бы так, — смягчился Татищев, — кто тебе поддельный паспорт дал? — подвинул он к Ивану тот самый лист, что был выписан ему на ярмарке.

— Кто его знает, писарь давал. Подьячий. А почему он меня Сидоровым записал, того не ведаю. Я ему свое прозвание говорил, а он вот обшибся малость.

— Опять врать принялся? Скоро в Москву приедет полковник Редькин, который всем сыском на Макарьевской ярмарке ведает, предъявлю ему тебя, и почему–то кажется мне, признает он в тебе, Каин, старого знакомца, за которым множество разных грехов числится. Может такое быть?

— Как не может, — задумчиво ответил Иван, а сам прикидывал, как бы ему утихомирить генерала, чтоб не закричал, а потом уже кинуться в дверь, — на этом свете все бывает, говорят, и кобыла летает. Вам–то виднее, ваше высокопревосходительство.

— А коль так, то очень может быть, что тебя, Каин, и в Сибирь отправлять не придется…

— Ой, спасибочки вам за это, — кривляясь, поклонился Иван, — значит, совсем отпустите? Премного вам благодарны за то…

— Как же, отпустим, — показал в улыбке длинные желтые зубы Татищев, душу твою многогрешную к Господу отправим, а тело твое бренное в яме зловонной закопаем. Догадываешься, о чем речь? Уж очень ты, Каин, много нагрешил на этой земле. Пора бы и честь знать.

— Знал бы, где честь, то не смел бы сесть, — засмеялся Иван и, изловчившись, схватил со стола тяжелый бронзовый подсвечник и замахнулся на Татищева. — Как? Велика ли ваша честь? А ну, под стол, живо, — зловещим шепотом проговорил он.

— Чего? — привстал Алексей Данилович и положил руку на эфес шпаги, Это ты мне, сукин пес, смеешь говорить?! Да я помру на месте, но прежде перед таким вором не унижусь. Поставь–ка канделябр на место, кому говорю!

— Не желаешь добром, — легко вскочил на стол Иван и, прежде чем Татищев успел вынуть шпагу, ударил его по голове подсвечником.

При этом свечи выскочили из подставок и покатились по полу, погасли, стало совершенно темно, лишь по сиплому храпу и по звуку упавшего тела Каин понял, что он уложил генерала надолго.

Ощупью он пробрался к двери и тихонько приоткрыл ее, убедился, что караульный сидит на лавке в небольшом коридорчике и мирно похрапывает. Его широкоскулое, курносое лицо освещалось неярко горевшим факелом, воткнутым в кольцо над дверью. Иван вытащил из–за голенища нож и приставил к горлу караульного, чуть нажал. Тот вздрогнул и проснулся, хотел встать, но Иван удержал его за плечо и прошептал:

— Сымай сапоги, мил человек. Не вздумай рыпаться, а то, — и он сильней нажал на рукоять ножа.

Часовой был, судя по всему, из первого года службы, еще безусый, молодой парень. Он и не думал сопротивляться, а покорно снял сапоги, прислонив при этом к бревенчатой стене ружье, которое Иван тут же схватил свободной рукой и притянул к себе.

— Дальше давай, не боись, кафтан скидывай, камзол да поторопись, командовал Иван и почувствовал, как из генеральского кабинета явственно потянуло запахом паленого.

Видно, почувствовал запах гари и караульный, потому что чрезвычайно быстро скинул с себя одежду и остался в одном белье, поглядев на Каина умоляющими глазами.

— Заходи сюда, — Иван приоткрыл дверь и увидел языки пламени, ползущие по стенам генеральского кабинета. Сам Татищев лежал лицом вниз на полу. Видишь, начальник твой чуть заживо не сгорел, а ну, помоги, — и с силой впихнул и без того напуганного караульного в дверь, закрыл ее и быстро сбросил с себя одежду, натянул зеленую форму караульного и с ружьем в руках устремился к воротам. Навстречу уже бежали двое драгун с топорами в руках.

— Что там стряслось? — не останавливаясь, окликнул один из них.

— Караульный заснул, — также на ходу ответил Иван и заскочил в небольшое строение возле ворот, где сидели несколько вахтенных драгун, заорал во всю силу легких: "Горим, братцы, горим!" — и, не раздумывая, кинулся на улицу, не выпуская из рук ружье. Он ожидал услышать сзади себя крики погони, но лишь из соседних домов, привлеченные заревом пожара, вышли озабоченные жильцы и со страхом, усиленно крестясь и шепча молитвы, вглядывались в запылавший в полную силу дом сыскного приказа.

Пробежав одну или две улочки, Иван несколько раз круто поворачивал, пытаясь на всякий случай сбить со следа погоню, если таковая будет отправлена за ним. Вскоре совершенно обессиленный, он остановился возле какого–то забора и принялся озираться, стараясь определить, где он находится. По всему получалось, что ноги сами привели его к дому, где проживала Аксинья, он находился на противоположной стороне улочки, и вверху слабо светилось оконце ее горенки. Что–то сильно защемило в груди у Ивана, он утер пот с лица и начал раздумывать, стоит ли сообщать ей о своем побеге. Но иного выхода у него просто не было. Нигде его никто не ждал. Разве что под Каменный мост податься, как в былые времена, но и туда может нагрянуть полиция, когда Татищев придет в себя и объявит розыск по всей Москве. Даже в кабак без денег он зайти не мог.

Иван редко молился, почти никогда не обращался за помощью к Богу, на исповеди последний раз был еще в юности, но сейчас губы сами зашептали молитву: "Ангел Божий, хранитель мой святый…" Он вычитал ее всю до конца и повторил снова, перекрестился и только тут заметил, что все еще держит в руке ружье, обернулся и, найдя щель в заборе, засунул его туда. Улица в поздний час была темна, и никто не наблюдал за ним. Тогда он нагнулся, поднял с земли небольшой камешек и, примерившись, швырнул в оконце Аксиньи. Раздался слабый звон, качнулась занавеска на окне, и мелькнула женская головка. Он перешел через дорогу и встал возле ворот, укрывшись близ громадной березы, и принялся ждать. Вскоре скрипнула калитка, и к нему вышла Аксинья в наброшенной на плечи темной шали.

— Ты?! — узнала она. — Как? Отпустили?

— Жди, они отпустят, — он притянул ее к себе и положил голову на мягкое, пахнущее домашним теплом и уютом плечо. — Спасибо тебе за помощь.

— За какую помощь? — удивленно спросила она. — О чем ты, Вань?

— Не ты разве в острог пирог мне принесла?

— Какой пирог? О чем ты?

— Не ври! Ты! Боле некому, — злость проснулась в нем, и он вспомнил о ноже, который все так же лежал за голенищем. Он сейчас мог сгоряча зарезать Аксинью, если она станет и дальше изворачиваться.

— Что с тобой? — встрепенулась она, заметив перемену, внезапно произошедшую с Иваном. — Может, твоя рыжеволосая подружка принесла пирог? язвительно спросила она и чуть отодвинулась от него.

— Про Зинку откуда знаешь? Говори, а то…

— А то что, Ванюшка? Не тебе меня пужать, мал еще, жизни не видел. Все я про тебя знаю, и что дале с тобой будет, ведомо мне…

— Откуда знаешь все? Колдуешь, что ли? — Иван вдруг остыл, ослабли руки, все стало безразлично, не хотелось ни говорить, ни спорить, и он попросил тихим голосом: "Ксюша, укрой меня. Может, ищут уже полицаи, а мне и идти больше некуда. Можно к тебе?"

— Так–то оно лучше, а то набычился, нукать начал, — потрепала его по щеке Аксинья и, притянув к себе, чмокнула в губы. — Пошли ко мне, мой еще два дня в отъезде будет, послали куда–то там.

Они поднялись по темной лесенке к ней в горенку, Аксинья разобрала для Ивана постель, предложила поужинать, но он отказался и сразу завалился спать, и уже через минуту блаженно захрапел. Проснулся он по старой привычке сразу за полночь и резко сел на кровати, не понимая, где он находится. Увидел тонкую сальную свечку на столе, а возле нее сидела на лавке, склонившись над столом, Аксинья и что–то перебирала руками. Сперва ему показалось, что она шьет, но, вглядевшись, увидел небольшие карты, которые та раскладывала перед собой.

— Выспался? — спросила она, не оборачиваясь.

— Ага, — позевывая, ответил он. — А ты, поди, и не ложилась еще? Гадаешь, что ли? Не на меня ли?

— На тебя, милый, — ответила она.

— И что же там карты говорят? — он поднялся с кровати, подошел к столу, с интересом поглядел на ряды разномастных карт, лежащие перед ним. Казенный дом выпадал?

— А то как. Только он и сидит во всех углах да случайные встречи, расставания да проводы, да чьи–то пустые хлопоты.

— Тогда про меня, — рассмеялся Иван, — иди лучше ко мне, — и хотел притянуть Аксинью к себе, обхватил ее за плечи.

— Погоди, — остановила она, — поговорить надо.

— Давай, — покорно согласился Иван и сел обратно на кровать, приготовился слушать, о чем это станет говорить с ним посреди ночи Аксинья.

— Поняла я, что воровством ты жить не можешь, — серьезно начала Аксинья, сидя на лавке и повернувшись к нему лицом, — погубит оно тебя. Не по тебе оно…

— Ишь ты, как заговорила, — обиделся было Иван и откинулся на мягкую подушку, сощурив в усмешке глаза. — Прямо как тот полицмейстер толкуешь. Не он ли тебя научил?

— Ваня, я тебе добра желаю, — ничуть не обидевшись, продолжила Аксиньи поджала губы, — кто тебе еще присоветовать чего доброе может…

— Уж только не ты! Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Не ты ли присоветовала мне, как бывшего нашего хозяина, Филатьева, обчистить? Ну? Не помнишь?

— Дура была, вот и советовала, — все так же спокойно отвечала она, глядя не на Ивана, а чуть в сторону, будто видела там что–то такое, чего ему видеть не дано. — Думаешь, чего я гадала? Узнать, что ждет тебя.

— За дурака меня считаешь? Чтоб я картам верил…

— А мне поверишь? — подняла она вверх руку, и темная тень метнулась по стене. — Мне поверишь? Тогда слушай, чего скажу. Карты показывают тебе казенный дом, а за ним дорожка дальняя…

— И не сомневался, — попробовал отшутиться Иван, но Аксинья повысила голос и твердо договорила:

— Только стала я второй раз карты раскладывать, и опять выпал казенный дом, а за ним… не поверишь, Вань… За ним ждут тебя большие деньги и почести, чины, и власть. Слышишь?

— Не оглох пока, — грубо отозвался Иван, внимательно глядя на нее.

— Долго я думала, что бы это значило… Казенный дом, он всегда и есть казенный дом. А потом словно озарение какое на меня нашло: на службу тебе надо идти в казенный дом, в полицию проситься…

— Мне? В сыщики? — Иван даже подпрыгнул на кровати и громко захохотал, но, спохватившись, что может разбудить кого–то из живущих по соседству, прикрыл рот ладошкой. — Веселая ты у меня девка, ничего не скажешь. Чтоб Ванька Каин шел в полицию служить, насмешила!

— Нет, ты послушай меня, — замотала головой Аксинья, — тебе ведь цены нет. Кто, как не ты, все воровские шайки знает? Все сходы, а скольких воров в лицо узнал за это время? Многих знаешь?

— Да, поди, много, — согласился Иван, начиная понимать, куда клонит Аксинья. — Но как только я в полицейском участке объявлюсь, то всяк меня схватит и в застенок, а там сама знаешь… — он зябко повел плечами и опять потянулся к Аксинье.

— Погоди, погоди, Вань, дослушай до конца, — отвела она его руки, зачем тебе обязательно в полицейский участок идти? Надо идти туда, где знатные люди сидят, что выше любого полицейского.

— Это кто же у нас выше полицейского? Государыня, что ли?

— Правильно, государыня. А ниже государыни, знаешь, кто идет? Сенат. Там мне один человек сказывал, в больших чинах люди сидят, над всеми другими властями начальники. Вот если ты им по душе придешься, пообещаешь на Москве порядок навести, воровство прекратить, то назначат они тебя главным сыщиком и уже никто тебя тронуть не посмеет.

— И сам полицмейстер? — широко раскрыл глаза Иван.

— Да, и он не тронет, коль прежние твои грехи прощены будут, и примешь ты присягу и начнешь службу. Понял? — и она подошла к нему, прижалась мягким жарким телом и задула свечу.

 

12

Целую неделю регулярно, каждый день, уходил Иван Каин к зданию Московского Сената со свернутым в трубку листом бумаги в руках. По общему решению с Аксиньей решился он подать прошение о приеме его на службу в Сыскной приказ и обещал в скором времени истребить всяческое воровство в Москве. Однако, приезжающие на службу сенаторы и словом перемолвиться с ним не желали, а от бумаги нос воротили, будто бы там кошка дохлая завернута. Один лишь и сказал, мол, требуется в присутствие все бумаги в обычном порядке подавать, через секретаря, а уж там их станут разбирать, как должно. Знал Иван это "как должно"! Год может пройти, а то и вся жизнь, пока его прошение на самый верх сенатский доползет на вороных, да если и доползет, то как на него там взглянут? Не прикажут ли обратно в острог вернуть?..

Про генерал–полицмейстера слышал он, будто бы из пожара его живым вытащили, но сильно обгорелым, дома без памяти лежит. Может, потому его, Ивана Каина, и не хватились, что бумаги сгорели, а сам генерал приказа о сыске его отдать не в силах по болезни своей. Все это было на руку Ивану, и даже то, что муж Аксиньи все не возвращался из отлучки своей и жил он у них в доме беспрепятственно, было необычайным везением. Несколько раз Иван, идя мимо богатого дома где–нибудь на Тверской или Мясницкой, прикидывал, как ловко можно ночью вовнутрь забраться, да и обчистить хозяев, но гнал от себя эти мысли и намерения, решившись отныне жить честно и без разбойных привычек. Аксинья снабдила его деньгами на мелкие расходы, и пока он ни в чем особо не нуждался. Бывая ежедневно у крыльца Сената, он перезнакомился со многими челобитчиками, что, как и он, ждали возможности подать прошение в руки кому–либо из сенаторов. Многие из них знали государственных мужей в лицо и по имени, заговаривали с кучерами и лакеями, что оставались подле господской кареты, и терпеливо дожидались их возвращения. Челядь охотно рассказывала о своих господах, добавляя при том от себя о всяческих строгостях и едва ли не зверствах тех. Иван слушал одних, переходил к соседнее карете, снова слушал и уже неплохо разбирался в старшинстве и званиях сенаторов. Более прочих он выделил для себя князя Якова Ивановича Кропоткина, который, кроме многих своих заслуг, имел еще и звание президента Сыскного приказа, но сам, судя по всему, сыском не занимался, в застенок к арестантам не ходил, а лишь разбирал жалобы на полицейских, попадающие к нему.

Показали Ивану и самого князя, когда тот садился в богато убранную карету, запряженную шестерней, с двумя лакеями на запятках, в красных бархатных камзолах и с перьями на шляпах. Был князь уже в преклонном возрасте с маленьким, словно сморщенная груша, личиком, но живыми, умными, широко посажеными глазами. Ивану даже показалось, что князь, глянув по сторонам, ненадолго задержал взгляд именно на нем, Иване Каине, словно узнал или выделил чем. Первым порывом Ивана было бежать, скрыться, но он представил насмешки Аксиньи, когда расскажет ей о своем поступке, и пересилил себя, остался и долго смотрел вслед карете Кропоткина, которая прогрохотала коваными колесами по булыжной мостовой.

— Большой господин, — услышал он вдруг голос сзади себя и вздрогнул, обернулся. Перед ним стоял молодой, крепко сбитый парень, с черным чубом, выбивавшемся из–под шапки. На лице его блуждала полуусмешка, и кончики губ загибались чуть вверх, делая его похожим на человека, желающего укусить что–то твердое. Серые глаза парня смотрели открыто и доверчиво, почти простодушно, но веселый огонек, живущий в них изнутри, говорил о том, что он далеко не прост и многое повидал за свои двадцать с небольшим лет.

— Князь, — отозвался Каин, чтоб поддержать разговор от нечего делать.

— К такому и не подступишься, — покачал головой парень. — Который день хожу тут, подле Сената, не знаю, кому прошение подать.

— Сам откуда будешь? — спросил его Иван Каин.

— Да из Сибири мы, из самого Тобольску…

— По своей воле в Сибирь угодил али как?

— Родился там, — просто ответил тот.

— И как же зовут–кликают тебя? — Каину был чем–то симпатичен этот крепкий, осанистый сибиряк, держащийся довольно независимо и в то же время с неподдельной простотой и дружелюбием.

— Обычно… Иваном, а по прозванию Зубарев, — широко улыбнулся он.

— Много Иванов у нас на Руси живет, и меня мамка с батькой также нарекли, а народ прозвание дал свое — Каином кличут.

— А почему Каин? — насторожился Зубарев, и улыбка быстро сбежала с его чуть простоватого лица, отчего оно сразу сделалось строгим, замкнутым и даже отчужденным.

— То у народа и спрашивай, ему видней. "Каинами" у нас на Москве тех зовут, кто с полицией не в дружбе живет да много озорничает.

— А–а–а… Понятно, — и лицо Зубарева вновь озарилось добродушием.

— Чего в Сенат пробиваешься? — осторожно начал выведывать Каин. — Поди, с челобитной? Барин, что ли, обидел?

— О чем ты? — сверкнул белизной зубов Зубарев. — Сроду у нас в Сибири бар не бывало, да и сам я купецкого звания, не приписной какой–нибудь. Кто меня обидеть может? У меня, знаешь, брат двоюродный в Тобольске магистратом командует, первый богатей, всех в кулаке держит, — стиснул он крепкую пятерню.

— Тогда какой черт понес тебя к нам на Москву? Тут правду не скоро сыщешь, а с кривдой быстро знакомство сведешь.

Иван Зубарев чуть замялся, оценивающе посмотрел на Каина, прикидывая, стоит ли открываться перед ним, но потом решился и беспечно сообщил все с той же беззаботной улыбкой:

— Да золотые прииски разведать хочу, а где бумагу под это дело выправить, чтоб разрешение дали, того не знаю. Добрые люди подсказали, мол, поезжай в Москву, там все и решишь, узнаешь.

— Золотые, говоришь, — одобрительно повторил нараспев Каин и как–то по–новому оглядел сибиряка, отметив про себя, что не так он прост, как показался на первый взгляд, осторожно спросил:

— Поди, далеко те прииски?

— Да как сказать… — пожал плечами Зубарев, — как раз посередке, если из Тобольска к вам в Москву ехать, на Урале, где башкирцы живут.

— Башкирцы, — протянул Каин, — чего–то не слыхивал про таких, не приходилось. Ну, нашел кому бумагу подавать?

— Сказывали, будто князь Щербатов — добрый мужик…

— И что с того, что добрый? — рассмеялся Каин. — Тебе с ним не детей крестить. Ты хоть знаешь, чем он занят? По какому ведомству?

— Не-а, — честно признался Иван. — Думал, они тут всем сразу и заняты, к кому ни обратись, главное — чтоб выслушали, уважили. Я ж не для себя стараюсь, не свой интерес блюду, прибыток людям и государыне станет великий…

— Значится, ты о государыне нашей беспокойство имеешь, — насмешливо переспросил Каин.

— Ага, а как иначе…

— С тебя за товар пошлину берут?

— Берут, — согласился Зубарев.

— Подушную, подорожную и другие подати платишь?

— Само собой, платим.

— А чего тебе еще надо? Ты бы еще крест нательный заложил да в казну денежку снес. Дурак ты, брат, оказывается. Сколь на свете живу, а не встречал до сей поры таких.

— Почему дурак? — обиделся Зубарев.

— Да потому, — словно отрезал Каин, — государевы слуги обдирают нас, как липку на лыко, а ты — "прибыток государыне", — оттопырив губу, выговаривал он растерявшемуся сибиряку. — Я бы на твоем месте это золотишко сам добыл да и зажил бы покруче графа Шувалова, что у нас сейчас первым богатеем прозывается. На кой тебе разрешение от Сената?

— Нельзя, надо, чтоб все по закону было, — Зубарев хоть и растерялся слегка под напором неожиданного знакомца, но сдаваться не собирался. — Мы, Зубаревы, не воры какие, чтоб тайком золотишко мыть, мы у себя в Тобольске по закону жили до сих пор, и никто про нас слова худого сказать ни разочка не посмел. Так–то.

— Дурья у вас башка, оторви — и без нее дале жить станешь. "По закону", — вновь передразнил он. — Знал бы я, где то золото лежит, давно бы занялся тем делом, не ждал бумагу сенатскую. Да и не добиться тебе, вахлаку этакому, бумаги той. Хоть цельный год живи здесь, а нужной двери не найдешь.

— Подсобил бы тогда, — не раздумывая, предложил Иван Зубарев.

— За бесплатно у нас на Москве ничего не делается, — глубокомысленно пояснил Каин.

— А сам ты здесь по какому делу? — поинтересовался у него Зубарев. Ты, как я погляжу, про всех все знаешь, чего же ходишь тут который день. Я тебя еще давеча заприметил.

— Мое дело особое, и каждому про него знать не положено, — жестко ответил Каин и самодовольно поднял подбородок вверх.

— Не хошь говорить, и не надо, — Зубарев и не думал обижаться. Только, коль всерьез говоришь, что поможешь мне бумагу нужную получить, то отблагодарю, в долгу не останусь.

— А сколь дашь? — заинтересованно спросил Каин.

— Сколь, сколь… — задумался Зубарев, — ну, пяти рублей хватит?

— Пять целковых? — чуть не захлебнулся от возмущения Каин. — Да за такую цену я тебя сам к себе в денщики найму на полный месяц, сапоги чистить заставлю. Коль сто рублей пообещаешь, то соглашусь.

Теперь уже пришла очередь возмутиться Зубареву. Он выпучил от удивления глаза и даже рот раскрыл, не понимая, шутят ли с ним или правду говорят.

— Сто рублей? За бумагу? — изумленно повторил он. — Шиш тебе с маслом, а не сто рублей. Да у меня всего–то… — начал было он, но спохватился вовремя и замолчал.

— Тогда пятьдесят, — сбавил цену наполовину Каин. — Пойдет?

— Нет, — покрутил головой Зубарев. — Не моя цена.

— Двадцать пять?

— Нет, — Зубарев ненадолго задумался и предложил: "Даю десять и ни на копейку больше."

— По рукам, — тут же согласился Каин. — И половину вперед.

— Хватит с тебя и целкового, а то смоешься, и ищи–свищи тебя потом, полез за пазуху Зубарев. Каин поморщился, но принял протянутый целковый, небрежно сунул его в карман.

— Пошли, что ли, в кабак, обмоем сговор? — предложил он. — Ты где остановился?

— На Пресне, — ответил Зубарев и тут же пожалел о сказанном, опасаясь, что новый Каин увяжется за ним.

— Ой, далече. Ну, идешь в кабак?

— Нет, — отказался Зубарев, — мне еще в одно место наведаться надобно. Завтра тут и увидимся. Не обманешь?

— Да чтоб мне на том свете в аду гореть, — побожился Каин и для верности укусил ноготь большого пальца.

— Смотри, а то… — не договорил Зубарев, что будет, если Каин обманет его, и неторопливо пошел в сторону Китай–города.

Дома Ванька Каин рассказал о встрече с сибиряком Аксинье. Та выслушала его и неопределенно обронила:

— Много дураков по Москве шляется.

— Он, вроде как, на дурака не больно похож, — заступился Каин.

— А мне до него какое дело? Ты взялся помогать ему, вот сам и разбирайся. — Аксинья была явно не в духе, ждала возвращения мужа и время от времени выглядывала в окно, прислушивалась к шагам на лестнице.

Иван не стал спорить с ней и завалился спать. На другой день он отправился на площадь к Сенату пораньше — с твердым намерением перехватить у входа в присутствие князя Кропоткина и вручить ему свое прошение. На площади еще не было обычных просителей, и лишь тощая фигура одного из сенатских служителей двигалась по направлению к небольшой двери черного хода в здание. Иван решил попытать счастья и окликнул его, и тут же протянул приготовленный заранее серебряный полтинник.

— Скажи, мил человек, а если разрешение на разработку золотых приисков подать надо, то куда обращаться.

— Ты, что ль, собрался золото искать? — спросил его служитель, пряча деньги в широкий карман кафтана и чуть приостановившись.

— Да нет, человек один узнать хотел.

— Пущай Петра Воробьева спросит, меня то есть, все ему и объясню, ответил тот и быстро зашагал дальше.

Вскоре небольшая площадь стала наполняться народом, и Каин заволновался, как бы ему не пропустить приезд кареты князя, выскочил на проезжую часть и весьма вовремя, поскольку из–за угла показалась запряженная шестериком знакомая карета и вскоре въехала на площадь, оба лакея соскочили на землю, откинули подножку и склонились в поклоне, торжественно открыв дверцу. Яков Иванович Кропоткин ловко выбрался из кареты, опираясь на толстую резную трость, и чуть не наткнулся на Ваньку Каина, что подскочил к нему.

— Чего надобно? — неприязненно спросил он. — Пошел прочь! — Лакеи кинулись было оттаскивать Ивана в сторону, но он увернулся от них и, припав на одно колено, подал князю свое прошение.

— Не откажите прочесть, ваша светлость, — лишь и успел он произнести, как лакеи схватили его под руки и оттащили прочь. Но князь таки принял его грамоту и засунул ее за обшлаг кафтана, важной поступью направился в Сенат.

— Смотри, боле не попадайся, а то поколотим, — лакеи отпустили Каина, но он лишь рассмеялся им в лицо и пошел с площади.

— Эй, ты куда?! — услышал он сзади знакомый голос. Обернулся и увидел пробирающегося сквозь толпу собравшихся к этому часу просителей Ивана Зубарева. — Сбежать решил? А дело мое как? — схватил он Каина.

— Дело сделано, — ответил он, чуть отстранясь и освобождая руку. Плати остальную деньгу, и мигом сведу тебя с кем надо.

— Нет, ты сначала сведи, а уж расчет потом, — не соглашался тот.

— С тобой спорить — себе дороже выйдет, — пробурчал Каин, — пошли.

Он повел его к черному ходу здания Сената и попросил одного из служителей вызвать из присутствия Петра Воробьева. Тот вскоре вышел, высоко задрав начинающую лысеть голову, и надменно осведомился:

— Слушаю вас, судари.

— Прошение с собой? — спросил Каин у Ивана Зубарева.

— Ага, — кивнул тот, — где ж ему еще быть, со мной.

— Подавай этому господину.

Иван вытащил свое прошение и робко протянул Воробьеву, раздумывая, нужно ли кланяться ему или так сойдет.

— Почему обычным порядком не подал? — сурово спросил тот.

— Ждать мне некогда, — развел руками Зубарев.

— Придется дать на расходы, чтоб дело твое ускорить.

— А сколько? — растерянно спросил Иван.

— Зависит от того, как скоро хочешь ответ получить, — снисходительно пояснил Воробьев, развернув прошение и быстро пробежав глазами написанное. Тут дело серьезное, золотые прииски… Больших денег стоит.

— Десяти рублев хватит? — наморщил лоб Зубарев.

— Возьми обратно свою бумагу, — скривился Воробьев.

— Двадцать? — Воробьев продолжал морщиться. — Тридцать? — тот же результат. Наконец, когда Иван добрался до пятидесяти, тот вздохнул и, едва разжав губы, произнес:

— Ладно, давай, попробую за такую малость продвинуть твое прошение.

Иван вытащил кожаный кошель, отсчитал деньги и сунул в руку Воробьеву, тот, даже не поблагодарив, повернулся и ушел.

— Видел, сколь за такое дело берут? — спросил Каин. — Я с тебя как с родного попросил. Ладно, давай остальные деньги.

— Не пойдет, — погрозил пальцем Зубарев, — когда прошение мое обратно вернется, тогда и получишь.

— Мы так не сговаривались! — закричал на него Каин, но из помещения показалось озабоченное лицо драгуна, стоящего на карауле, и он замолчал.

Зубарев все же выдал ему пять рублей, но большее дать отказался. Каин обругал его и, не останавливаясь, пошел в знакомый кабак, находящийся неподалеку от здания Сената. Там он просидел до того часа, когда заседание закончилось и почтенные сенаторы стали разъезжаться, опромью кинулся к карете князя Кропоткина, но лакеи и близко не подпустили его к хозяину. Еще несколько раз приходил он на площадь, но все было бесполезно: князь проходил мимо, не останавливаясь, словно на Иване была шапка–невидимка. Тогда, не желая более терпеть подобного унижения, он решил прибегнуть к хитрости и, проследив за княжеской каретой, узнал, где находится дом князя Кропоткина.

Вечером он зашел с парадного хода в княжеский дом и попросил доложить князю, что прибыл по важному делу. Но его даже слушать не стали, а быстренько выставили вон. Но Каин твердо решил добиться своего и тут же зашел в ближайший кабак, заказал себе штоф вина и выпил его почти весь. У него прибавилось решимости, и он опять направился в дом Кропоткина, а когда навстречу вышел лакей, то изо всех сил врезал ему в ухо. На крик сбежалась остальная челядь, и все принялись тузить Каина в полную силу. Но он не поддавался, раздавал удары направо и налево. Тут со стороны лестницы, ведущей в покои, послышался властный голос:

— Что за шум? Кто таков?

Челядь отошла от дверей, и князь узнал в Иване просителя, что несколько дней назад подходил к нему на площади.

— По важному делу до вас, ваше сиятельство, — крикнул тот, отирая кровь с разбитого лица.

— Никуда от вас не денешься, — сморщил небольшой нос князь, — пусть проходит.

Очутившись в кабинете, Ванька принялся расписывать свои похождения, не говоря, однако, что был атаманом шайки, а изображая из себя обманутого товарищами человека. При этом он подробно называл имена всех известных ему атаманов, что и у кого те покрали, кого ограбили на улицах Москвы. Князь слушал все с большим интересом, а потом чуть поднял вверх правую руку, спросил:

— И всех их ты выдать собираешься?

— Всех до одного, ваше сиятельство.

— Интересно, интересно, — пробормотал Кропоткин, поглядывая на Каина, как на некую заморскую диковинку. — Ни разу не слыхивал, что такое бывает. Значит, в сыщики просишься?

— В сыщики, — повторил за ним Иван.

— Хорошо, хорошо, — покрутил тонкими пальцами локон парика князь, приходи в это же время ко мне завтра, дам тебе ответ.

Радостный Иван выскочил на улицу и побежал быстрее к дому Аксиньи, чтоб сообщить ей о случившемся. Но, еще не дойдя до знакомого поворота, где находилась лавка аптекаря, увидел Аксинью, спешащую навстречу к нему.

— Ко мне нельзя, муж вернулся, — пояснила она, — пойдем, определю тебя к одной знакомой. — Особой радости после рассказа Каина о свидании с князем она не выказала и, приведя его на квартиру какой–то своей то ли дальней родственницы, то ли просто старой знакомой, холодно простившись, ушла.

На другой день в назначенный час Каин входил в дом князя и был принят как важный посетитель. Однако сам князь долго разговаривать с ним не стал, а, сунув грамоту с красной сургучной печатью, проговорил:

— Завтра явишься в Сыскной приказ и отдашь полковнику Ключареву, — дав понять, что на этом разговор окончен.

Так Ванька Каин добился своего и с тех пор стал числиться московским сыщиком, наводя ужас на бывших товарищей и остальных московских воров.

 

13

Иван Зубарев сидел в небольшом уютном кабачке в пяти минутах ходьбы от здания Сената. Пошел уже второй месяц, как он жил в Москве в ожидании разрешения на разработку золотых приисков, которые он непременно надеялся найти на Урале. Он уже начал подумывать, что, если только через пять–шесть дней не получит проклятого разрешения, то вернется обратно в Тобольск и следующим летом на свой страх и риск займется приисками, как говорили старатели на Урале, "диким способом". Будь что будет! Надоело обивать пороги, кланяться каждому маломальскому ярыжке и подьячему, сорить деньгами направо и налево, а денег, денег осталось ровно на обратную дорогу, да и то призанять придется у знакомых купцов, с которыми ведут дела в Москве братья Корнильевы.

Он остановился в самом дешевом московском околотке, на Пресне, жил впроголодь все это время, но деньги непрерывно таяли, уходили на сторону, словно из дырявого кармана орехи сыпались. Сенатский служитель Петр Воробьев каждый день обещал Ивану скорое решение, а сам все косился по сторонам, делал испуганное лицо, всем видом показывая, как он рискует, и еще просил денег на непредвиденные расходы. Но Ивану Зубареву просто нечего было дать ему, и, может, поэтому дело застряло в сенатских кабинетах, а может, прошение его не ушло дальше стола вороватого и заносчивого Воробьева. Как знать.

Иван оторвался от своих печальных раздумий, поднял глаза от стола, глянул на дверь и с удивлением увидел, как в кабак ввалился его недавний знакомец, назвавшийся Иваном Каином. На нем был новенький суконный кафтан, черная кожаная шляпа с медной пряжкой, шпага на поясе и большая полицейская бляха на груди. Вслед за ним вошли еще двое с такими же бляхами на кафтанах и при шпагах. Каин остановился на пороге, обвел взглядом прищуренных глаз полутемный кабак и увидел Ивана Зубарева.

— Кого я вижу! — закричал он и направился к его столу, хлопнул по плечу и уселся, не спросив разрешения, напротив, махнул рукой своим спутникам, приглашая и их, — айда сюда, ребята.

Следом за Каином подошли два худых с испитыми лицами мужика средних лет. Роднили их бегающие глаза и то, как пришибленно держались они, беспрекословно слушаясь во всем Каина, почитая того за главного.

— Кувай, — ткнул он пальцем в сторону одного, — а это — Легат, оба под моим началом, слухают меня, как батьку родного.

Иван Зубарев подавленно молчал, не испытывая особой радости от встречи, но это ничуть не смущало Каина. Он поманил к столу полового, велел принести четверть пшеничного вина и закуски, упер руки в колени и, уставясь на Зубарева, спросил насмешливо:

— Надолго, видать, в Москве замешкался? Не дают ходу твоему прошению, а? Сибиряк?

— Я своего непременно дождусь, — насупясь, ответил тот, — терпения моего на десятерых хватит.

— То по–нашенски, — добродушно захохотал Каин, — без терпения и блоху не споймаешь, печку не разожжешь. Может, помочь тебе чем? Я теперича при чинах, в полиции служу.

— Да уж вижу, не слепой, — не очень дружелюбно отозвался Зубарев. — Ты уж и так помог мне, направил к ярыжке, которому только деньги давай, а резону никакого.

— Могу прижучить того ярыжку. Как его там кликают? — наморщил Каин лоб, — Галкин? Гусев? По–птичьи как–то…

— Воробьев, — подсказал Зубарев.

— Во–во, — обрадовался Каин. — Я ему перышки–то повыщипываю, подсыплю перцу, куда следует. Могем мы это сделать? — обратился к молчащим своим товарищам.

— Это у нас запросто, — кивнул ковыряющий в носу — тот, кого звали Куваем. — В участок притащим, огоньку под ноженьки поднесем, запоет соловьем любой.

— Ага, запоет, — поддакнул несловоохотливый Легат, — не видел еще иного.

— Они у меня большие мастера по такому делу, — подмигнул зловеще Ванька Каин не поддерживающему разговор Зубареву. — Так как? Пощипать того ярыжку?

— Дело ваше, — ответил сдержанно Зубарев, — только я вам тут не помощник, уж простите.

— Во, уже и прощения запросил, — хохотнул Каин, который был сегодня явно в ударе, и ему хотелось побахвалиться, выказать свои возможности да и вообще показать себя большим человеком. — Где там половой наш застрял? повернулся в сторону кухонной двери, откуда шел приятный запах жарившегося мяса с луком, каких–то пряностей, слышалось позвякиванье посуды.

— Счас, счас, ваша милость, несем, — прокричал выглянувший в дверь половой, и уже через полминуты он мчался к их столу, неся перед собой на жестяном подносе запотевшую четверть вина, чарки и стопку блинов с маслом.

— Давно бы так, — проворчал Каин, погрозив половому пальцем, как нашкодившему пацану, — смотри у меня, а то в другой раз я те накостыляю по шее, долго помнить будешь.

— А я ему все зубы пересчитаю, — гнусаво добавил Кувай и показал могучий кулак. — Могу и сейчас дать, — он чуть привстал, но Каин резко дернул его за руку, усадил на место.

— Остынь, Кувайка, все бы кувалдами своими, кулачищами махал, — у того в самом деле были необыкновенной величины кулаки с потрескавшейся кожей на пальцах; они напоминали гальки, размером с голову годовалого ребенка, такие в изобилии встречаются по берегам быстрых уральских рек. — В молотобойцах он ране ходил, — пояснил Зубареву Каин, — в бегах успел побывать, с атаманом Митяем по Волге хаживал, а вот теперича ко мне пристал. Со мной не пропадешь, верно, Кувайка?

— Не пропадем, — гнусаво согласился тот, снимая такую же, как и у Каина, шляпу, и Зубарев увидел меж прядей волос слегка проступившее клеймо, оставленное палачом, но Кувайка тут же тщательно поправил волосы, заметив брошенный на его лоб взгляд, и сумрачно проговорил, — а ты, мил человек, не оглядывай, что я меченый, то от Бога отметина, чтоб свои узнавали а чужие побаивались. Каждый раб Божий обтянут кожей, всяк свою метку имеет…

Каин меж тем быстро налил вина в принесенные чарки, пододвинул и Зубареву.

— Не журись на меня, не люблю. Выпей с нами за дружбу, за доброе слово. Коль будешь с нами водиться, то жизнь, как этот блин, масляной да сытой покажется, — он быстро опрокинул в рот вино и закусил горячим еще блином, отер рот и продолжил, — оставался бы на Москве, плюнь на Сибирь свою. Чего в ней хорошего?

Зубарев чуть пригубил налитое ему вино, покосился на сидевших перед ним мужиков и твердо ответил:

— Может, в тебе, Каин, и сила есть, и власть теперь, как погляжу, опять же у тебя вся, да мы вот в Сибири у себя иначе живем…

— Оне иначе живут, — поднял вверх указательный палец Легат, икнул, потом добавил какую–то фразу на не знакомом Ивану языке и пояснил: "Помни о смерти".

— Он у нас ученый муж, в бурсе два года березовую кашу хлебал, а потом к немцам в услужение попал, разным штучкам у них научился. Так говорю?

— Воистину так, — снова икнул тот, и, не дожидаясь, сам налил себе вина из четверти и выпил одним глотком.

— Эй, не спеши, — щелкнул его пальцем по носу Каин, — забыл, кто здесь главный?

— Как можно, — откинулся назад и воздел руки к небу Легат, — ты у нас Иван Кайнушка и наказной атаман, и судья приказной, и сыщик во всей Москве самый наиглавнейший, прости дурака.

— Давно бы так, — добродушно согласился Каин и налил по новой, пропустив при этом чарку ослушника, но тот скорчил глумливую рожу и лишь облизнулся. — За дружбу? — поднял он свою чарку.

— За тебя и твое здоровье, Ванюшка, — поднял пустую чарку Легат.

— Э–э–э… Ты мне это дело брось, — рассердился Каин, — не дразни меня, — но налил хитрому Легату, выпил сам, опять покосился на Ивана Зубарева, который делал лишь маленькие глоточки, не желая пить по полной, и сидел совершенно трезвый, тогда как сам Каин и спутники его чуть захмелели, начали поглядывать по сторонам, шептаться о чем–то меж собой. — Значит, не желаешь пить с нами?

— Не хочу сегодня, — упрямо опустив голову, ответил Зубарев.

— Дело хозяйское, да гляди, как бы не пожалел о том…

— Всех жалеть — и на себя не останется, — пожал тот плечами, — пойду я, однако, — и хотел встать, но Кувайка положил могучий кулак ему на плечо и придавил к лавке.

— Сиди, покуда атаман не отпустит, — и поднес кулак к носу.

— Понял? — криво усмехнулся Каин. — С нами не шутят.

— А может, он к обедне спешит? — дернулся всем телом Легат и сложил пальцы перед собой. — Может, он праведник великий? А? Скажи, парень. Мы с тобой вместе на службу пойдем, свечки Божиим угодникам поставим.

— Идти мне надо, недосуг с вами сидеть, — Иван, несмотря на угрозы, попытался снова встать, но Кувай выхватил короткий нож из–за пояса и воткнул его в полу зубаревского кафтана, пригвоздив ее к лавке.

— Не понял, что ль? — прогнусавил он со злостью. — Атаман не велит. Сиди смирно и жди, когда отпустят.

— А за тобой еще и должок, — почесал за ухом Каин, — никак забыл? Когда платить станешь?

— Я тебе сказал: как бумагу дадут из Сената, то и с тобой разочтусь, а по–пустому деньгами сорить не желаю.

— Ты погляди на него, — вновь закривлялся всем телом Легат, — он не только праведный, но еще и экономный. Это надо же! Сроду таких не видывал. Может, нам его, атаман, в монастырь определить? В тот самый, где стены высокие, а на воротах ребятушки удалые с ружьями стоят. А? Скажи атаман.

— Успеется еще, — отвечал Каин, снова наливая всем вина, — вот как выпьем по доброй чарке каждый, то и поглядим, что с ним, голубем, делать, куды девать: то ли в Москву–реку спустить раков ловить, то ли под караул наладить да ждать, когда пощады запросит.

— С чего это я у вас пощады просить стану? — не думал сдаваться Зубарев. — Воры вы, и весь мой сказ…

— Не скажи, не скажи, — нехорошо улыбнулся Ванька Каин, — мы у тебя пока ничего не покрали, а лишь добром просим уважить нас, выпить чарку за дружбу и любовь.

— Не стану, — сбросил свою чарку на пол Иван.

— Ах, ты так? — вскочил на ноги Каин и с размаху ударил Зубарева в висок. Тот, опрокинув лавку, повалился, чем вызвал всеобщий смех посетителей кабака, что с интересом давно уже прислушивались к происходящему за их столом.

Иван быстро вскочил на ноги, оглядел всех, встретился глазами с хохочущим Ванькой Каином и, неожиданно наклонившись, схватился за край скамьи, на которой сидел Кувай, резко дернул ее, перевернул того и, легко подняв скамью над головой, кинул ее в середину стола. Зазвенела разбитая посуда, опрокинулся стол, увлекая за собой Каина и Легата, а Зубарев подхватил тем временем тяжелый табурет и опустил его на голову ближнего к нему Кувая, который хрюкнул и без чувств рухнул навзничь.

— Да я тебя сейчас… — рассвирепел Каин, вскакивая с пола, и начал вытаскивать из–за пояса шпагу, но замешкался, и Зубарев с табуреткой в руках, прикрываясь ей как щитом, успел отскочить к входной двери. — Получай, — весьма неумело сделал выпад Каин, и острие шпаги легко вошло в днище табурета, который Зубарев дернул на себя, и вырвал шпагу из рук противника, схватился за рукоять, освободил и теперь стоял перед нападающими, держа в одной руке тяжелый табурет, а в другой — шпагу.

К нему подступал, размахивая клинком, Легат, а Каин кинулся к лежащему без движения Куваю и вынул из ножен его шпагу, и начал угрожающе обходить Зубарева слева, тогда как Легат теснил его к двери.

— Брось шпагу — отпустим, — предложил Каин.

— Знаю я ваше "отпустим", — отвечал Зубарев, пятясь к двери и направляя острие то на одного, то на другого.

— На! — попробовал сделать выпад Каин, но поскользнулся на разлитом вине и растянулся на деревянном полу под дружный смех столпившихся вокруг них посетителей.

— Давай, парень, — послышались крики, — покажи полицаям! Дай им!

Легат бестолково размахивал шпагой, и было видно, что дубиной или кистенем он наверняка владеет лучше. Зубарев без труда отбивал его удары и, сделав ответный укол, даже ранил его в плечо. Каин, скрежеща от злости зубами, поднялся с пола и вновь схватил шпагу, взявши ее двумя руками, словно топор или алебарду, принялся, что есть сил размахивать ей над головой. Но Иван Зубарев умело прикрывался табуретом и шаг за шагом поднимался по ступеням, ведущим из кабака на улицу. Наконец он открыл ногой дверь и выскочил наружу, куда кинулись за ним сыплющий проклятьями и всяческими карами на его голову Ванька Каин и постанывающий от боли Легат. Зашевелился на полу и Кувай, приходя в себя.

Зубарев понимал, что с двумя ему не справиться, и прикидывал, как бы без особых осложнений сбежать от своих преследователей. Догадались о его намерениях и Каин с Легатом, а потому старались подступить к нему ближе, пытаясь взять его в клещи с двух сторон. Но Иван кидался то на одного, то на другого и теснил их, не давая подойти ближе. По улице проехало несколько экипажей, но никто даже не остановился, не замедлил хода, настолько для москвичей были привычны уличные драки. Зубарев стал уже думать: не вскочить ли ему на запятки одного из экипажей, да и скрыться с поля боя, как вдруг очередная карета остановилась невдалеке от него, приоткрылась дверца, и чей–то знакомый голос крикнул:

— Эй, тоболяк, помощь не нужна?

Зубарев с удивлением обернулся, еще не разобрав, кому принадлежал голос, и в этом момент Каин, воспользовавшись его оплошностью, сделал выпад и угодил острием шпаги ему в бедро. Иван ойкнул, выронил табурет и сделал несколько шагов назад, отбивая удары рассвирепевшего Каина и волоча за собой раненую ногу. Но тут рядом с ним возник офицер в кожаной треуголке на голове, со шпагой в руке и, умело фехтуя, принял на себя беспорядочные удары его противников, а затем ловко выбил шпагу из рук Каина, после чего тот кинулся наутек и, чуть отбежав назад, погрозил в их сторону кулаком, прокричал:

— Мы с тобой еще встретимся! Там поглядим, кто кого… — и поспешил скрыться в ближайшем переулке вместе с присоединившимся к нему Легатом.

— Не узнал? — спросил Ивана неожиданный спаситель.

Он пригляделся внимательнее и был весьма удивлен, узнав в сгущающихся сумерках Андрея Кураева.

— Вы? — удивленно спросил он и заскрипел зубами, зажимая ладонью кровоточащую рану.

— Кому же еще быть, как не мне, — со смехом ответил тот, — стало уже добрым правилом с моей стороны выручать вас из всяких заварушек. Что за люди напали на вас? По обличью так самые настоящие воры с большой дороги, а на груди полицейские бляхи, и со шпагами. Таких мне раньше встречать не приходилось.

— Сам не знаю, кто они, — сквозь зубы, морщась, ответил Иван. Познакомился возле Сената с одним из них. Ванькой Каином его зовут.

— Вы, значит, уже и в Сенат приема ожидаете? Лихо. Но чего–то подобного я и ожидал. Признаться, часто вспоминаю наши встречи в Сибири. Мой вам совет: не связывайтесь со всякими проходимцами, а то, не ровен час…

— Вон, еще один, — указал Иван на выбравшегося на улицу Кувая, который держался двумя руками за голову и бессмысленно озирался по сторонам.

— Чем вы его так угостили, что он на ногах едва держится? — спросил со смехом Кураев.

— Табуретом, — ответил Иван смущенно.

— Самое ваше оружие. А фехтованию порекомендовал бы поучиться у француза Лесси в Санкт—Петербурге. Вы, кстати говоря, не собираетесь случаем в северную столицу?

— Да не знаю пока…

— Очень рекомендую. Коль вы добрались из своего Тобольска до Москвы, то до Петербурга рукой подать. Да, а что мы стоим? Вы хотите продолжить выяснение своих отношений с тем бодливым господином?

— Да ну его к черту, — ответил Иван, — мне на Пресню надо, там остановился.

— По–моему, это довольно далеко, — покачал головой Кураев, — а что вы скажете, коль я приглашу вас к себе в гости? Я остановился у весьма почтенных людей и, думается, вам не повредит знакомство с ними. Соглашайтесь, я плохого, как вы могли убедиться, не присоветую.

— Согласен, — кивнул головой Зубарев, — только вот с дыркой в ноге неловко как–то…

— И повод есть, — подавая ему руку, засмеялся Кураев, — Самсон после битвы с филистимлянами. Правда, малая длина ваших волос позволяет усомниться в родстве с героем, но я, со своей стороны, дам о вас самые лестные рекомендации моим хозяевам, приютившим меня в своем доме.

— Причем тут волосы? — не понял вышагивающий к карете и слегка прихрамывающий Зубарев.

— Поймете когда–нибудь, — не стал объяснять Кураев и передал раненого подскочившему на помощь кучеру. — К графу Гендрикову, — приказал он, когда они уселись в карету.

Граф Иван Симонович Гендриков, двоюродный брат императрицы Елизаветы Петровны, был довольно влиятельным человеком при дворе не только благодаря высокому родству, но и по личным качествам, вызывал уважение знавших его людей. Он не стремился к получению больших чинов или высоких наград, но был полностью предан императрице и с огромной симпатией относился к графу Разумовскому, хорошо понимая, насколько трудно тому приходится в окружении опытных царедворцев и льстецов. В свою очередь, Алексей Григорьевич довольно часто обращался к нему с приватными поручениями, которые можно было доверить только близким людям, умеющим хранить подобные сведения и ни в коем случае не предавать их огласке.

Он имел в Подмосковье имение и приличествующий положению дом в самой Москве. В старую столицу ему случалось наезжать лишь по делам или из желания укрыться от дворцовой суеты и ежедневных балов, на которых его присутствие считалось едва ли не обязательным.

С поручиком Кураевым его познакомил в свое время граф Алексей Петрович Бестужев—Рюмин, которому молодой офицер доводился дальним родственником со стороны матери. Найдя его способности и умения полезными для государственных дел, канцлер держал его при себе для выполнения особых поручений, связанных с внутренней политикой, заниматься которой, в общем–то, в полномочия графа не входило, но и не заниматься ей он не мог. Одно было связано с другим, и он, как никто, понимал это, шел на риск, наживая тем самым себе врагов не только за пределами России, но и внутри нее.

Андрей Кураев верил графу Бестужеву и готов был ради него пойти на верную смерть, если бы тот объяснил ему важность и необходимость данного поступка. Встречаясь с графом Гендриковым, они редко касались вопросов политики или дворцовых разговоров, хотя и занимались довольно часто одними и теми же делами, но каждый делал вид, будто бы совершенно случайно оказался там, куда прибыл второй. Это не мешало им без ревности относиться друг к другу, время от времени отправлять мало значащие на первый взгляд записки с просьбой прислать повара или сапожника, а то и денщика, которых они брали с собой в особо опасные предприятия.

Гендриков и Кураев делали общее дело, вели тонкую политическую игру в интересах России, не видимую для постороннего глаза. Но сами они понимали свою роль во всем происходящем, хоть и не могли, да и не хотели что–то изменить, когда за их спинами стояли такие важные и значимые особы, как граф Бестужев или братья Шуваловы. Их собственная роль была за кулисами, вне видимости игры главных действующих лиц, и вряд ли кто и когда узнает, чьими руками делалось не совсем благородное занятие, именуемое Политикой.

 

14

Иван Симонович Гендриков сам вышел навстречу приехавшим гостям, обнялся дружески с Кураевым, молча поклонился Зубареву и поднял брови вверх, приготовясь ждать объяснений столь неожиданного визита.

— К тебе я, Иван Симонович, давненько собирался заехать, надобно потолковать по одному дельцу важному, и упреждать не хотел, посыльного не отправил, думаю: нагряну, как снег на голову… Вот и поехал сегодня с визитом, а тут…

— Да что мы в прихожей разговор ведем, — встрепенулся граф Гендриков, пройдемте в кабинет, там и объясните все.

Они прошли в кабинет графа, который больше напоминал библиотеку, поскольку весь был заставлен дубовыми, темного, почерневшего от времени дерева, шкафами, на верху их виднелись чучела ловчих птиц — орлов, соколов, беркутов, ястребов, а посреди кабинета стоял круглый стол с единственной раскрытой книгой, и горело несколько свечей в серебряном канделябре. Граф, продолжая чуть хмурить тонкие белесые брови, быстро закрыл книгу и убрал на полку, потом сделал рукой знак, приглашая сесть своих гостей. Кураев, не долго думая, опустился в кресло, закинув ногу на ногу, а Зубарев продолжал смущенно стоять, боясь кровью испачкать дорогую мебель.

— Не стесняйтесь, молодой человек, — подбодрил его граф, — мебель для того и придумана, чтоб сидеть на ней, а не любоваться.

— Испачкать боюсь, — оправдываясь, произнес Иван.

— Ничего, отчистят, — чуть улыбнулся граф, и сам пододвинул глубокое кресло Зубареву.

— Каков храбрец? — кивнул в его сторону Кураев. — Один с тремя сразу дрался. Разреши представить, Иван Зубарев. Из Тобольску! — надул он смешно щеки и, щелкнув пальцами, вытянул указательный вверх, словно Тобольск именно там, вверху, и находился.

— А там подраться не с кем было? — насмешливо спросил граф, присаживаясь на кончик кресла и внимательно наблюдая за Зубаревым. Обязательно надо было в Москву ехать, да, Иван… как вас по батюшке?

— Васильевич, — почему–то страшно смущаясь, наверное, потому, что он впервые оказался в гостях у столь знатного человека, ответил Иван.

— Очень хорошо. Значит, Иван Васильевич. Известное имечко. Прямо как покойного царя известного нам. Иван Васильевич Грозный был когда–то такой, да упокой, Господи, душу его многогрешную. Как вам это нравится? Иван Васильевич! Ну, так кого вы изволили осчастливить божественной дланью своей?

— Одного–то он дланью, а второго шпагой осчастливливал, — подсказал графу Кураев.

— Еще и шпагой? Очень, оч–чень по–рыцарски, — вытянул губы Гендриков. Значит, и шпагой владеете?

— Это надо было видеть, — опять вступил в разговор Кураев, если это можно было назвать разговором, а не насмешливым, с язвинкой монологом хозяина дома, — я потому и кучеру велел придержать, что гляжу, молодец один посреди улицы машет чем–то… Думал, секирой или топором, ан нет, шпагой работает.

— Да–а–а… — покачал Гендриков головой, — а если бы ему под руку секира попалась, тогда чтоб он натворил? Вы, сударь, не дровосек случаем?

— Мы из купецкого сословия, — промямлил Зубарев, чувствуя, как у него горят щеки, лоб и даже тело под одеждой, до того обидно разговаривал с ним граф, но придраться при том было абсолютно не к чему, и он предпочел отмалчиваться и далее.

— Это он шутит, — вновь подал голос Кураев, — он прямой потомок могущественного Самсона, победителя филистимилян.

— Да, заметно… Как я сразу не догадался. И с кем же вы не сошлись во взглядах? — спросил Гендриков.

Иван тем временем убедился, что кровь почти не бежит из раны на ноге, а лишь слегка сочится, правда, осталось жжение, и вознамерился уйти, чтоб не подвергаться более насмешкам со стороны графа, будь он хоть трижды граф, но гордость не позволяла ему сделать этого, да и кто их знает, может, они, графы, со всеми так разговаривают, а потому он спокойно ответил:

— Ванькой Каином он назвался. У Сената мы с ним признакомились, помочь обещал…

— Помочь? Ванька Каин? Он вам кто: друг или родственник?

— Какой он мне родственник?! — возмутился наконец Иван. — Вы, ваша светлость, слова подбирайте, когда про родню мою поминаете. Стал бы меня сродственник шпагою тыкать! Тоже мне!

— О! Наш Самсон сердится, а это, как известно, может привести к большим разрушениям, — неожиданно добродушно засмеялся Гендриков и вдруг переменил тон на более ласковый, почти товарищеский. — Как же вас, Иван Васильевич, угораздило на самого Ваньку Каина налететь?

— Да откуда мне знать, кто он таков? Каин и Каин. Помочь обещал…

— Конечно, он поможет, — усмехнулся граф, — он у нас большой помощник, всей Москве известный. Даже государыня наша о нем наслышана.

— Государыня?! О Каине знает? — от неожиданности открыл рот Иван Зубарев. — Вот это да!

— Наша государыня много о ком знает, — кинул взгляд в сторону Кураева граф и провел пальцем по губам. — Может, придет время, и о вас узнает, подмигнул он Зубареву.

— Вы уж скажете тоже мне… — он уже совсем забыл о ране и о прежнем насмешливом тоне хозяина; обстановка, куда он попал, успокоила его, хотелось казаться выше, сильнее, значительнее, и он заговорил о первом, что пришло ему в голову:

— Вот ежели золотые россыпи найду, добуду золото там или серебро пусть, то государыне преподнесу непременно.

— Значит, вы у нас еще и рудознатец? — насмешливый тон вновь вернулся к графу. — А говорили, из купеческого сословия.

— Я тебе, Иван Симонович, время будет, так расскажу о его похождениях, — пояснил Кураев, — впору о нем были слагать.

— Недооценил я вас, молодой человек, недооценил, — Гендриков встал и подошел поближе к креслу, где располагался Зубарев, чуть наклонился и спросил участливо:

— Болит нога?

— Чуть, — дернул подбородком Иван, — не стоит беспокоиться.

— А вы терпеливый человек, — похвалил его граф, — я все ждал, когда вы помощи попросите, лекаря там доставить или еще чего. Молодцом, из вас выйдет толк.

— Предлагал ему на службу определиться, да не захотел, — подмигнул Зубареву Андрей Кураев.

— Может, он и прав, — задумчиво проговорил граф и осторожно пощупал ногу Ивана в области ранения. — Давайте–ка я осмотрю вас, — предложил он вдруг.

— Вы? — поразился тот. — Вы что, лекарь?

— Граф у нас на все руки мастер, — пояснил Кураев, — он в стольких сражениях участвовал, что научился лекарскому искусству, да и не только ему. Так что не переживайте, живы останетесь.

— Идите за ширму и обнажите ногу, — приказал граф таким тоном, что при всем желании Иван не мог ослушаться.

Иван зашел за ширму в углу кабинета, стянул панталоны и, смущаясь, ждал, пока Гендриков закончит осмотр, потом смазал ему рану чем–то едучим, забинтовал. Кураев же, в это время, преспокойно сидя в кресле, раскурил трубку и давал пояснения:

— Иван Симонович обладает у нас многими талантами. Если бы вашему знакомцу, как там его, Ваньке Каину, и его подручным пришлось скрестить шпаги с его сиятельством, то им бы никакой лекарь не помог…

Гендриков меж тем закончил перевязку и попросил Кураева полить ему на руки из фаянсового кувшина, и все также насмешливо глянул в сторону Зубарева, и сказал:

— А ногу придется отнять…

— Как отнять?! — чуть не подпрыгнул Иван.

— Если и дальше будете водиться с такими людьми, как Ванька Каин и ему подобные, то отнимут не только ногу, но и голову заодно. Вы поняли, что я имею в виду? — закончил он, смеясь.

— Как не понять, понял, — вздохнул Зубарев и вышел из–за ширмы. Премного вам благодарен. Пойду я…

— Куда вы? — подошел к нему Кураев. — Ночь на дворе, да и, надеюсь, граф не отпустит вас в столь поздний час, чтоб вы ему потом еще больших хлопот по вашему излечению не доставили.

— Оставайтесь, оставайтесь, — сухо подтвердил Гендриков слова Кураева, и было не понять, от души ли он говорит или из долга хозяина, — места хватит. Этот дом рассчитан на прием до полусотни гостей. Сейчас пройдем в гостиную ужинать. Для меня обычно там накрывают, когда я приезжаю один без семьи.

Рана все же давала о себе знать: во время ужина Иван постоянно клевал носом и лишь изредка отвечал на вопросы, которые ему задавали граф или Кураев. От выпитого вина, которого ему в жизни пробовать не приходилось, он совсем осоловел и с нетерпением ждал, когда Гендриков прикажет слуге провести его в спальную комнату для гостей. Едва его голова коснулась подушки, как он заснул.

Андрей Кураев и граф, оставшись наедине, некоторое время молчали, потом хозяин дома осторожно произнес:

— Занятный молодой человек. Я бы не отказался взять его к себе на службу. Мне нужен свой человек в Сибири.

— Будто бы мало у вас там, граф, своих людей, — не поднимая глаз от стола, ответил Кураев.

— Как знать, как знать… Сколько бы ни было, а лишние не помешают.

— Я недавно из Сибири, — пояснил поручик, — там на юге, в степях, было весьма неспокойно…

— Слышал, слышал об этом, — кивнул граф, — мне давали читать донесение тобольского губернатора Сухарева. Но, думается, подобных волнений теперь долго не будет.

— Все зависит от обстоятельств…

— А обстоятельства создает человек, — закончил граф. — О каких золотых приисках он давеча говорил?

— Мечтает отыскать золото где–то на Урале и думает разбогатеть на нем, а затем получить дворянство.

— Не дурно задумано, — постучал граф серебряным ножом по вилке со своей монограммой. — А в Сенат он, выходит, прошение на разработку тех приисков подал?

— Именно так. Помочь бы ему, — неопределенно заметил Кураев.

— Нет ничего проще. Что потом?

— Вы, граф, — невольно перешел на "вы" Кураев, да и граф временами обращался к поручику в том же уважительном тоне, поскольку сама тема беседы разделяла их, — как старый волокита, что не пропустит ни одной хорошенькой незнакомки, не можете, чтоб мимо вас прошел человек, которого не задействуете для исполнения собственных планов.

— То не мои планы, — безразличным тоном ответил Гендриков, — то еще и планы государыни. Верных людей всегда не хватало — как раньше, так и теперь.

— Чем Алексей Григорьевич занят? — спросил Кураев, имея в виду графа Разумовского.

— А чем ему заниматься, как не своими собственными делами?

— Государыня все еще к нему расположена? — Кураев затронул деликатную тему, рассчитывая тем самым определить, насколько граф намерен сегодня углубляться в дворцовые дела, что иногда он делал с явной охотой, но в иной раз молчал, словно и не слышал вопроса.

— Как вам сказать… — Гендриков выпустил из руки нож и принялся наматывать на палец голубую салфетку с неизменным вензелем, которым были отмечены все предметы, подаваемые на стол во время приема гостей, включая ложки для соуса и миски для мытья рук, — государыня вправе оказывать внимание тем, кто того заслуживает…

— Ничуть в том не сомневался, — поспешил вставить поручик и уже был не рад, поведя разговор по довольно скользкой и опасной плоскости. Граф каждую минуту вправе был ответить ему резко, а то и обвинить в непристойности вопросов.

— Чего же спрашиваете, коль не сомневаетесь?

— Я, будучи в Петербурге, слышал про сильное влияние при дворе графа Ивана Ивановича Шувалова.

— Все Шуваловы — люди весьма знатные, а соответственно, и влиятельные, — как ребенку, выговаривал ему Гендриков, — преобразования, которые затеял Петр Иванович, нельзя выполнить без высочайшего одобрения, а чтоб их, Шуваловых, кто–нибудь на вороных не обскакал, то на это есть Александр Иванович, опять же Шувалов, и к тому же начальник Тайной канцелярии. Надеюсь, вам известно, чем там занимаются.

"Точно школяра какого наставляет", — с обидой подумал Кураев и начал искать предлог, чтоб отправиться спать или перевести их беседу в другое русло. Но граф заметил тень обиды, промелькнувшую на лице собеседника, и чуть изменил тон.

— Императрица не хуже нас с вами понимает, что каждый старается выказать ей как можно больше расположения и тем самым обратить на себя высочайшее внимание. Тем и ценен граф Алексей Григорьевич, что всегда постоянен и личной корысти не блюдет. Его брат большой роли не играет, хотя тоже не последний человек при дворе, а чтоб Шуваловы всю страну под себя тихонько не подмяли, то на это есть граф Бестужев—Рюмин. Насколько мне известно, ваш большой покровитель. Иного слова, извините, подобрать не могу.

— Мой, как вы изволили выразиться, покровитель, Алексей Петрович, сдерживает не только неосторожные шаги известных вам особ, но и ведет российский корабль, извините за высокий штиль, по наиболее благоприятному фарватеру, выбирая тихие гавани в дружественных державах.

— Вполне возможно, хотя я лично и не всегда согласен с его лоцманскими расчетами, но это уже не моя вотчина, сужу о том как рядовой обыватель. Только кажется мне, повторюсь, на взгляд обывателя, заведет он нас в английскую гавань, откуда мы не скоро выберемся. Старушка Англия — дама корыстолюбивая и даром чихать не станет, не то что спасательный конец нам кидать — не подумает, а еще и оттолкнет в самый шторм.

— Вы думаете, Франция к нам более расположена?

— С ней у нас общие интересы на континенте. Фридрих и вся его Пруссия никому не дают спокойно жить. Он еще нас по боку своей плюгавой башкой двинет.

— Полностью с вами в том согласен, — облегченно вздохнул Кураев, что наконец–то нашел с графом точку соприкосновения. — Король Фридрих очень опасен, и чем раньше мы поставим его на место, тем лучше будет для нас и прочих европейских держав.

— Он довольно, к тому же, и хитер, будет строить куры императрице и всему свету до той поры, пока будет возможность, а потом, когда мы будем менее всего ждать, укусит побольней все с той же невинной рожей. Надеюсь, граф Бестужев это понимает? — пристально посмотрел Гендриков на Кураева, который все еще чувствовал себя школьником рядом с ним.

— Будьте спокойны, Алексей Петрович, насколько мне известно, делает все, чтоб обезопасить нас от этого неожиданного укуса.

— Этого мало, — покачал головой Гендриков, — надо бы заставить уважаемого вояку Фридриха показать зубы раньше, чем он будет готов к тому. Тем самым обнаружатся его истинные цели и замыслы.

— С ним это довольно трудно сделать, — наморщил лоб Кураев, соображая, что имеет в виду граф.

— Поясню, — бросил тот на стол салфетку и придвинул к себе изящный сливочник, — здесь лакомый кусок для Фридриха, он об этом знает. Нет, ни золото, ни крепость, а весьма важный человек, который очень ему нужен и может повлиять на всю ситуацию внутри страны. Так вот, он тянется к нему, граф положил руку на стол, направив ее в сторону сливочника, — пытается сделать это тихо и незаметно, а мы в этот момент по той руке тяп! — он стукнул серебряным ножом по кисти, — и готово.

— Долго придется ждать, когда Фридрих руку потянет, — возразил Кураев, отлично понимая, что ответит ему граф.

— А чтоб не ждать, знаете, что хороший охотник делает? Да, да, он садит у самого берега манок, утку на веревочке, и та сзывает к себе селезней. А уж дело охотника: не упустить момент.

— Я подозреваю, что манок ночует сейчас в комнате, наверху? — ехидно улыбнулся Кураев.

— Очень может быть, может быть. То дело случая. Но я бы рекомендовал вам не выпускать его из вида. Он может стать весьма полезным, когда настанет нужный момент.

— А кто такой Ванька Каин? — поинтересовался поручик. — Вы уж простите меня за неосведомленность.

— Вор. Обычный вор. Слышали про московские пожары этого лета? Его рук дело.

— Однако? — удивился поручик.

— Их там несколько, воровских шаек, замечено было, но он один из самых опасных.

— И почему он до сих пор не в цепях? Не на каторге? Куда смотрит московский губернатор?

— Тут все не так просто. Существует московский Сенат, который решил руками этого вора переловить всех прочих, о чем и поставили и губернатора, и полицмейстера в известность. Он умен и дерзок, этот Каин…

— Одна кличка чего стоит, — вставил Кураев.

— Да, умен и дерзок, — продолжил граф, — и честолюбив, мечтает о чинах и известности. Он пойдет на все, чтоб добиться доверия властей и как–то проявить себя. Мне сообщили, что за короткий срок он выдал более ста человек из числа своих бывших сообщников. Каково?

— Уму не постижимо, — развел руками поручик.

— Если за ним приглядывать, то многого можно добиться. Да.

— Уж не хотите ли вы и его использовать в своих целях?

— Никогда. Он мне неприятен, а я человек чистоплотный, не люблю, знаете ли, в навозе и вещах подобного свойства копаться, руки пачкать. Да к тому же он непредсказуем. Кто знает, куда и когда повернет. Нет уж, пусть с ним дело имеет господин полицмейстер и ему подобные. У меня иные заботы, — с этими словами граф поднялся и поклонился Кураеву, — спасибо за доставленную беседу, прошу извинить, если был резок в суждениях, но вы, думаю, мой друг, меня поймете. Слуга проводит вас в спальню. Спокойной ночи, — и Гендриков удалился в боковую дверь, через которую тотчас вошел лакей в ливрее сиреневого цвета и повел поручика наверх, неся перед собой зажженную свечу.

Утром, за завтраком, граф сообщил Ивану Зубареву, что поспособствует ходу его дела по выдаче разрешения на горные работы в уральских землях. Иван даже ушам своим не поверил, когда услышал это, но мигом сообразил, что граф явно пожелает иметь в том какую–то свою выгоду, и если не материальную, то… Домыслить, что может пожелать от него граф, у него не хватило воображения. Но за короткий срок пребывания в Москве он хорошо усвоил, что из добрых побуждений тут вряд ли кто помогает.

Когда граф уехал по делам, Иван попробовал выведать у Кураева, чем занимается Гендриков, по какому ведомству служит, но тот увел разговор в сторону, отшутился и порекомендовал не терять с ним дружбы, наведываться, коль случится быть в Москве. Это насторожило Ивана еще более.

Он представил, как в Тобольске расскажет о своем знакомстве с ближним родственником самой императрицы и как его за то высмеют.

На третий день граф Гендриков небрежно положил перед Зубаревым во время обеда разрешение, подписанное сенатской комиссией и с гербовой печатью на нем, на разработку залежей как серебряной, так и золотой руды на всем Урале, а в конце стояла приписка, не сразу бросающаяся в глаза: "С последующей передачей оных рудников в пользование Кабинета Ее Императорского Величества". Иван лишь тяжко вздохнул, поблагодарил и засунул бумагу подальше в карман.

 

15

Уже несколько месяцев Алексей Петрович Бестужев—Рюмин пользовался небескорыстными услугами шуваловского слуги Луки Васильева, имея возможность прочитывать записки, отправляемые все больше входящим в фавор Иваном Ивановичем Шуваловым. И надо заметить, чем более императрица выказывала ему свое высочайшее расположение, тем более интенсивной становилась переписка: петербургская знать начинала повсеместно заискивать перед молодым фаворитом, признавая за ним силу и власть. Менялся даже тон и стиль в обращении к Ивану Ивановичу. Если ранее послания к нему начинались обычными "милостивый государь" или "дорогой друг", "уважаемый" и тому подобное, то постепенно шуваловские корреспонденты, не сговариваясь, начинали не иначе, как "блистательный", "светлейший" и даже весьма витиевато, на восточный манер: "Свет очей наших".

Поначалу Алексей Петрович лишь быстро пробегал глазами записки и послания, фыркал, кривился, узнавая о новых высокопарных титулах молодого Шувалова, вручал их вместе с платой за услуги Луке Васильеву, терпеливо дожидавшемуся подле двери, но однажды ему пришла в голову мысль, что необходимо иметь их копии, и он вызвал секретаря, приказал переиллюстрировать все послания. И вот теперь у него их набралась целая папка, хранимая в особом секретном ящичке стола, благодаря которой он не только был хорошо осведомлен о многих секретных и интимных делах, происходящих в столице, но, ко всему прочему, имел и тайное оружие, которым мог воспользоваться в любой удобный момент, поскольку послания могли доставить множество неприятных минут, если не испортить всю жизнь и карьеру их авторам.

Среди прочих графа более всего заинтересовали обращения к Шувалову братьев Чернышевых, Захара и Ивана Григорьевичей. Они раз за разом слали молодому фавориту приглашения на какие–то собрания, где тот мог узнать нечто необычайное, что простым людям недоступно. Братьям Чернышевым вторил и граф Михаил Илларионович Воронцов, приглашавший Шувалова встретиться в каком–то загородном доме, где, как он уверял, соберутся "люди весьма достойные, имеющие своей целью составить братство человеков избранных".

Вскоре Алексей Петрович знал о всех подобных тайных встречах "людей достойных", но при этом его просто выводило из себя, что сам он лично не мог присутствовать на тех собраниях и наверняка знать, что там затевается. Брат его, Михаил Алексеевич, заезжал пару раз, но на просьбу канцлера ввести его в те тайные собрания отвечал весьма неохотно и тут же старался перевести разговор на иные темы, а потом и вообще принимался доказывать, что сам те петербургские съезды именитых людей не посещает и Алексею Петровичу не советует. А вскоре от него последовало коротенькое послание, что по делам службы отбывает за пределы родного отечества.

Тут, как нельзя кстати, канцлер повстречал перед входом в Летний дворец поручика Кураева, некогда представленного ему старшим братом, которого тот рекомендовал как человека неглупого, со связями и весьма расторопного. К тому же граф вспомнил, что молодой человек выполнял исходящие непосредственно от него довольно щекотливые поручения в отдаленных уголках империи, и результаты, как ему докладывали, были превосходные. Граф пригласил Кураева заглянуть к нему в гости для конфиденциального разговора. В тот же вечер лакей доложил, что поручик Гаврила Андреевич Кураев ожидает в приемной.

— Проси, — подмигнул граф лакею, пребывая в тот момент в отличном расположении духа после удачного разговора с императрицей, при котором присутствовал и Иван Иванович Шувалов, к его удивлению, всячески поддержавший доводы канцлера об установлении более тесных связей с Англией. Правда, уже выйдя из дворца, канцлер догадался, что молодой фаворит соблюдал свои интересы и скорее заигрывал с ним, опытным политиком, чем давал повод надеяться на продолжительную дружбу. Но как все повернется, покажет время, а пока… он будет собирать все сказанное и написанное Шуваловым и держать в своем тайном ящичке стола.

— Рад вас видеть, Гаврила Андреевич, — с улыбкой протянул он руку навстречу вошедшему в кабинет Кураеву, меж тем внимательно вглядываясь в его глаза, пытаясь уловить в них растерянность или смущение. Но или поручик хорошо владел собой, или он действительно ничуть не был смущен, попав в святая святых российской дипломатии, кабинет канцлера, где задумывались и вершились хитроумные ходы, плелись интриги, строились планы. Нет, он открыто улыбнулся графу и тотчас сел в предложенное ему кресло в непосредственной близости от ящика со змеями, которые тут же отозвались на его появление злобным шипением. — Да вы не смущайтесь, — подошел к клетке Алексей Петрович, — гадов ползучих держу, чтоб напоминали они мне о подлости людской. Не боитесь?

— Чего? — переспросил Кураев. — Гадов или подлости людской? Не то чтоб боюсь, но ни укус, ни предательство на себе испытать не желаю. Сказано Господом нашим Иисусом Христом: "Не искушай", — вот и стараюсь жить, как в святом Писании заповедано.

— Да неужто? — потер сухие желтоватые кисти рук граф. — Неужто вы, поручик, в ваши лета, будучи совсем молодым человеком, и по заповедям Божиим живете? Ушам своим не верю!

— По заповедям или нет живу, то батюшке на исповеди судить и мыслить, но коль человек я крещеный, и родители мои с испокон века православной веры придерживались, то и мне надлежит ее держаться. Может, ваше сиятельство сомневается в том?

— Упаси Господи! — замахал граф руками и отошел к своему огромному столу, уставленному химической посудой, присел в старое кресло. — Ни чуточки в том не сомневаюсь, а скорее, наоборот, рад тому, что встречаются еще в наше время люди, кои за веру нашу отцовскую радеют. Премного рад тому. Хорошо, хорошо… Только я вас не для беседы о догматах веры пригласил, а по делам важным, государственным…

— О том я догадываюсь, — тихо произнес поручик, оглядывая незаметно необычное убранство кабинета. Но сам он при том недоумевал: для какой цели столь неожиданно понадобился графу, сделав, впрочем, предположение, что тот самолично пожелает услышать о его прошлой поездке в Сибирь. Но доклад о том он давно подал вышестоящему начальству, и оно имело возможность доложить о том канцлеру.

— Слышал я, будто бы имеются у вас в столице обширные знакомства среди особ, занимающих важное положение при дворе… — начал граф издалека, однако Кураев тут же понял, куда он клонит:

"Наверняка за кем–то шпионить заставит", — с тоской подумал он и вздохнул. Отказать графу он не мог, поскольку находился по службе в непосредственном подчинении ему, но мог сослаться на срочную поездку в Митаву.

От Бестужева—Рюмина не укрылся вздох поручика, и он посуровел, сжал тонкие губы, стал говорить резче, напористее:

— Не к тому спрашиваю, что желаю соглядатаем вас приставить к кому–то из них, а по причине более важной, коей все мы служим, почитая за главнейшее — сохранить покой и благоденствие матушки–государыни нашей и подданных ее. Потому соизвольте ответить: многих ли молодых людей из петербургского общества вы знаете и с кем из них близко знакомы?

— Да как сказать, ваше сиятельство, не считал знакомцев своих, не было нужды ранее в том… С кем в кадетском корпусе учился, с кем по полку знаком, с иными через друзей. Вы бы лучше спрашивали, а я уже отвечать буду.

— Извольте, — насупился граф, чувствуя, что разговор с Кураевым не входит в заранее намеченное им русло, как он сам на то рассчитывал. Извольте сказать, знакомы ли вы с графом Воронцовым?

— Графом Михаилом Илларионовичем? — встрепенулся Кураев, никак не ожидая, что канцлера может интересовать непосредственно его подчиненный, занимающий должность вице–канцлера. — Лучше бы вам, ваше сиятельство, у него поинтересоваться: знает ли он меня, а не наоборот…

— Вопрос задан, и извольте дать ответ, — постучал кончиками пальцев Бестужев—Рюмин по мраморной крышке стола, и тот, кто хорошо знал привычки графа, отметил бы, что это плохой признак.

— Графа Воронцова весь Петербург знает… — развел руки Кураев. Соответственно, и мне его личность известна.

— А в близких ли отношениях с ним находитесь?

— Как понимать? В близких? Скорее нет, раскланиваемся при встречах, но так, чтоб в одной компании или дома у него бывать, не случалось.

— Братья Чернышевы вам знакомы?

— Конечно, — живо кивнул головой поручик, — с Иваном мы вместе в кадетах ходили по молодости, а вот служить врозь пришлось. К ним в дом захаживал, не скрою… — Кураеву уже совсем не нравился этот разговор, более похожий на допрос.

— Елагин Иван Порфирьевич? — не давал ему даже лишнее слово вставить граф.

— Нет, с ним и вовсе не знаком, — подумав, ответил Гаврила Андреевич, пытаясь сообразить, почему канцлер именно в таком порядке называет фамилии

— Хорошо, очень хорошо, — граф вскочил с кресла, прошелся по кабинету, — сидите, сидите, — остановил движением руки Кураева, заметив, как тот хотел подняться, считая своим долгом также оказаться на ногах в присутствии прохаживающегося графа, — лучше думается на ходу, — пояснил он. — Надеюсь, вы понимаете, что все сказанное меж нами должно остаться в стенах этого кабинета? — ненадолго задержался он перед поручиком и пошел дальше делать круг за кругом — после того, как тот утвердительно кивнул головой. — Не буду спрашивать, знаете ли вы что–либо о тайных обществах, что в последнее время стали появляться у нас в России. Вы можете оказаться членом одного из них, а там такие берут присягу о молчании, хотя, на мой взгляд, давши единожды клятву, давать кому бы то ни было в другой раз негоже. Так вот, не спрашиваю вас о принадлежности к тайному обществу, но суть нашей встречи в том, что желаю знать, о чем на тех собраниях говорится и что готовится. Это говорю как ваш, поручик, непосредственный начальник и, извините, вынужден напомнить о том еще раз, прошу сохранить в тайне не только наш разговор, но и само посещение моего дома. Не знаю, каким образом вы сумеете попасть на то собрание, но не позднее десяти дней жду вас с подробным докладом обо всем, там происходящем. И никаких бумаг! — граф особенно выделил последнее слово и надолго замолчал, видимо, обдумывая, все ли он сказал Кураеву.

Пока они беседовали, на улице почти стемнело, но граф не велел подать свечей, и сейчас они находились в потемках, освещенные слабым светом разноцветных стекол потолочного перекрытия. На Кураева падала полоса красного цвета, и он с интересом разглядывал собственные руки, казавшиеся обагренными кровью или вымазанными соком спелой вишни. На Бестужева—Рюмина, наоборот, струился тусклый свет зеленоватого оттенка, и он был похож на гигантскую жабу или лягушку. Ощущение нереальности происходящего вдруг овладело Кураевым, и он чуть было не ущипнул себя, чтоб убедиться, не спит ли он, не в бреду ли, но голос канцлера прервал его размышления.

— Еще бы мне хотелось знать, что за человека вы привозили в Москве в дом Гендрикова?

"Господи, — чуть не вскрикнул от удивления Кураев, — уже и об этом ему известно! Ну, силен старик, работает служба…"

— Купец тобольский, — сдержавшись, чтоб не спросить, от кого граф узнал о московском эпизоде, ответил почти равнодушно поручик, — Иван Зубарев прозывается.

— По торговому делу в Москве?

— Да нет, — замялся Кураев, соображая, стоит ли пересказывать все приключения тоболяка, — руды золотые отыскать желает, вот и приезжал в Москву за разрешением, в московский Сенат обращался за тем.

— Разрешение получил? Иван Симонович помог? То ладно… Связь с ним, с купцом сибирским, не теряйте, может придется и ему послужить нашему делу. Значит, из Тобольска человек… — задумался о чем–то своем граф, а потом вдруг быстро протянул руку, взял со стола колокольчик и позвонил. — Проводи гостя через сад, — сказал он вошедшему лакею. — Рад всецело нашему разговору, — чуть наклонил голову в сторону поручика.

— Весьма рад, что удостоился чести… — начал подбирать нужные для подобных случаев слова Кураев, но граф уже отвернулся от него и отошел в темный угол, став почти невидимым, негромко проговорив оттуда:

— Прощайте.

Гавриле Андреевичу не оставалось ничего другого, как попрощаться и пройти к лестнице вслед за лакеем.

 

16

Выполнить задание графа оказалось не столь сложно, как могло показаться на первый взгляд. Гаврила Андреевич решил навестить своего старого знакомого Ивана Григорьевича Чернышева, для чего и отправился к нему в дом. Тот встретил его весьма любезно, почти радостно, расспрашивал обо всех, кто учился вместе с ними в кадетским корпусе, сожалел, что редко встречаются, а потом вдруг, словно вспомнил что–то, предложил:

— А не согласишься ли ты вместе со мной в одну интересную компанию наведаться?

— Отчего не соглашусь, можно, — кивнул головой Кураев, — особливо, если дамы будут, то с превеликим удовольствием.

— Дам не будет, — почему–то шепотом ответил Чернышев, — самые достойные люди там соберутся.

— Грех отказываться от такого предложения. Польщен, что считаешь нужным представить меня им.

— Только о моем предложении молчок, — поднес палец к губам Чернышев. Чтоб ни одна живая душа не знала.

— А неживой знать можно? — попробовал пошутить Кураев, но поддержки в том не встретил.

— Я тебя на серьезное дело зову, а ты, — укоризненно покачал головой Чернышев. Потом чуть помялся, оценивающе посмотрел на Кураева и, наконец, решившись, стал объяснять:

— Слыхивал ли ты когда о масонах?

— Слышать приходилось, но что это за овощ и с чем его едят, то мне совершенно неизвестно.

— Ты не вздумай при ком такие слова говорить, — поморщился Чернышев и осторожно приоткрыл дверь кабинета, где они беседовали, выглянул в коридор и также осторожно притворил ее, подошел к Кураеву. — Не вздумай при тех людях, коим представить тебя собираюсь, остолопа этакого, сказать про овощ или иную глупость сморозить.

— Но, но… — взвился Кураев и схватил Чернышева за отворот кафтана, я хоть не столь знатной фамилии человек, но за себя постоять могу…

— Хорошо, хорошо, извини за неосторожное слово, не буду больше, поспешил успокоить его Чернышев, — но не советую норов свой тут показывать. Я тебе по–дружески, как брату родному, советую быть осторожным и десять, нет, сорок раз подумать, прежде чем произнести какое–то слово, особенно, если оно касается братства вольных каменщиков.

— Каких каменщиков? — наморщил лоб Кураев.

— Братство вольных каменщиков, — повторил Иван Григорьевич, — так именуют себя члены масонских лож.

— Прямо как в театре, — усмехнулся Кураев, — вы там представления, что ли, даете?

— Послушай, не перебивай меня, если можешь, — окончательно рассердился Чернышев, — думаю, ты пришел не для того, чтоб оскорблять меня безнаказанно. Сперва выслушай до конца, что я хочу тебе уже битый час втолковать, а потом уже паясничай. Договорились?

— Договорились, договорились, — примирительно поднял вверх обе руки Кураев, видя, что хозяина дразнить дальше становится просто опасно.

— Вот на такое собрание, членов петербургской масонской ложи, я и собрался сопроводить тебя, поскольку знаю тебя как человека честного и порядочного, который вполне может послужить нашему общему делу.

— Благодарю, весьма признателен, — не преминул вставить поручик, — но о каком деле ты говоришь? Все мое дело состоит в том, чтоб служить верой и правдой нашей императрице. Не пересекутся ли наши пути?

— Можешь не сомневаться, не пересекутся. Скорее, наоборот, человек, который честно служит, более других достоин стать членом братства. Если выразиться вкратце, то цель нашего общества — сделать людей свободными, независимыми и счастливыми.

— Ого, — сколько ни старался Гаврила Андреевич быть сдержанным и внимательно слушать, но его характер и привычка воспринимать все ясно и четко не позволяли сидеть молча, — вы прямо–таки роль Спасителя решили на себя принять! Ему не удалось сделать людей счастливыми, коль сами люди не хотят того, а что говорить о жалкой горстке заговорщиков? Или, может, кто–то из вас умеет обращать воду в вино или способен накормить несколько тысяч человек одним хлебом? — он ожидал, что Чернышев вспылит, начнет говорить в ответ дерзости или совсем выставит вон, и уже стал сожалеть, что не удастся выполнить задание графа Бестужева—Рюмина. Ему уже и самому захотелось побывать на собрании людей, ставящих перед собой столь необычные цели. Однако Чернышев, наоборот, остался сдержанным и корректным, прошелся по комнате, снял с полки толстенную книгу в почерневшем от времени кожаном переплете, открыл ее и поднес к лицу Кураева.

— Видишь, — спросил он, — эти знаки?

— Конечно, — согласился тот, — не слепой, — разглядывая какие–то геометрические фигуры, треугольники, причудливые цветы, сплетенных меж собой змей, астральные знаки луны, солнца и иные таинственные знаки, предназначение которых было ему не совсем понятно.

— Этой книги более двухсот лет, она издана в Германии и подробно описывает символы масонов, их значение. Как видишь, люди всегда стремились стать не только свободными, но и счастливыми…

— Но никому этого пока не удавалось достичь, разве что блаженные или святые могли взойти на подобную ступень.

— Не перебивай, — остановил его Чернышев и отнес книгу обратно на полку, бережно водрузил на старое место, — в одиночку вряд ли кто способен более, чем на минуту, сделаться счастливым, а вот когда нас будут сотни, тысячи единомышленников, то мы сможем перевернуть весь мир.

— Так уж и весь мир?

— Именно. И в Германии, и в Англии, и во Франции, и даже в Испании и всех других просвещенных странах имеются наши братья по духу.

— Поди, и среди турок братьев завели? — съязвил Кураев.

— Нет, — спокойно ответил Чернышев, — это не та страна, где бы могло найти место такое братство, но, поверь, со временем и в ней появятся наши последователи.

— Каким же образом, дорогой Иван Григорьевич, вы собираетесь сделать всех людей счастливыми? Уж не проповедями ли?

— Слушать проповеди ты можешь в церкви или в другом подобном месте. Мы, масоны, православной веры не отрицаем, но наши обряды во многом отличаются от церковных. Мы стоим как бы над религией, принимая все то, что идет во благо человеку. Но церковь, особенно православная, во многом закрепощает человека, не дает ему свободы выбора. А наша вера, вера в человека, позволяет решать и делать выбор самостоятельно.

— Да это, братец ты мой, богохульство, — сощурился Кураев. — Ежели в священном Синоде о том прознают, не поздоровится вам.

— Доносчиков среди нас нет, — гордо выпятил подбородок граф Чернышев и тоже прищурился, — уж не хочешь ли ты сказать, что можешь донести обо всем, что слышал от меня?

— Брось дурить, Иван, — довольно резко ответил Кураев и поднялся, — а то ты мой характер знаешь, не доводи до крайности. Лучше скажи, куда и в какое время явиться.

— Хорошо, молчу, молчу. Завтра и отправимся. Скажи, куда за тобой можно заехать, и будь готов сразу после полудня. Отвезу тебя на наше собрание, а там — тебе решать. — На том они и расстались.

… На другой день Гаврила Андреевич Кураев и граф Чернышев долго ехали через весь Петербург в сторону Московской дороги, пока не оказались на самой окраине, где в отдалении друг от друга виднелись загородные дома и дачи столичных вельмож. Чернышев постоянно направлял кучера, указывая нужное направление, и Кураев догадался, что граф знает дорогу с чьих–то слов, иначе кучер сам бы нашел нужный дом. Он спросил об этом Чернышева, и тот подтвердил правильность его предположения.

— Совершенно верно, мы стараемся каждый раз назначать новое место для встреч и собраний. Посторонний человек не должен ничего заподозрить. Два раза подряд собираться в одном и том же доме — плохой признак. Пойдут разговоры, заинтересуется полиция, а там — сам знаешь…

Возле ворот просторного, на два десятка окон дома с колоннами уже стояло около дюжины возков и карет, большинство из которых были украшены родовыми гербами.

"Весь цвет Петербурга", — подумал Кураев, стараясь запомнить изображения гербов на каретах, чтоб затем по ним определить их хозяев.

— А теперь, милый мой, не обижайся, но для вновь прибывших в нашу ложу правила особые, — с этими словами Чернышев достал из кармана черную повязку и, не спрашивая на то разрешения, повязал ее на глаза Кураеву. Тот промолчал, понимая, что возражать бесполезно.

Иван Чернышев провел его по ступеням парадного входа, заботливо предупреждая быть осторожным, ввел вовнутрь и через какое–то время разрешил снять повязку. Кураев облегченно вздохнул, когда глаза его вновь увидели свет, но был разочарован, поскольку оказался за довольно большой ширмой, отгораживающей его от основного помещения, где слышался ровный гул голосов, шаги, бряцанье металла.

— Оставайся здесь, пока тебе не разрешат выйти из–за ширмы, — свистящим шепотом проговорил Чернышев и добавил:

— Не вздумай самовольничать, — и с этими словами скрылся, оставив поручика одного.

Меж тем шум, доносящийся до слуха Кураева, все усиливался, видимо, решил он, прибывают новые члены собрания, и идет подготовка к его началу. Неожиданно Гаврила Андреевич почувствовал легкий испуг и даже пожалел, что направился сюда один, никого не предупредив, легко доверился графу Чернышеву. А кто его знает, для какой цели собираются эти люди? Хотя все они из знатных семейств, но зачем столько таинственности? Он вспомнил рассказ одного знакомого офицера о тайном обществе неких религиозных фанатиков на Украине, последователей сатанизма, приносящих во время своих сборищ в жертву годовалых младенцев, насыщающихся их кровью, а затем сжигающих само тело. Может, и эти, масоны, не обходятся без жертв? Как знать, как знать…

На всякий случай Кураев стал осматриваться, чтоб определить, где находится наружная дверь, ощупал шпагу, пожалел об оставленных дома пистолетах, но чуть успокоился, поняв, что, коль шпага при нем, то вряд ли ему грозит опасность. Если его заманили сюда для убийства, то наверняка шпагу отобрали бы под благовидным предлогом. Постепенно шум за ширмой начал стихать, и к нему заглянул Иван Григорьевич Чернышев и поманил за собой. Когда Кураев вышел из–за ширмы, то увиденное потрясло его: все помещение было обтянуто черным бархатом, на котором в определенном порядке висели молодые побеги акации, пол устилали толстые ковры с вышитыми на них таинственными знаками из геометрических фигур, что ему приходилось видеть в книге в доме Чернышева, в центре стоял треугольный стол с разложенными на нем молотком, циркулем, лопаточкой, какими–то орденами и лентами. Рядом со столом возвышались огромные трехрожковые светильники, в которых горели вишневого цвета свечи толщиной с руку, но, кроме этого, свет давали еще несколько факелов на стенах. Перед самым столом с жезлом в руках стоял невысокий человек в маске из черного шелка, а слева и справа от него застыли две шеренги мужчин в фиолетовых камзолах с такими же черными масками на лицах и прорезями для глаз.

Оглядевшись, Кураев увидел, что еще двое человек в разных углах стоят возле ширм и не имеют повязок на лицах, значит, решил он, они тоже присутствуют на собрании в первый раз, а остальные собравшиеся являются постоянными членами.

— Исполним наш гимн, — сказал в это время низким, хрипловатым голосом с явным иностранным акцентом стоящий у треугольного стола мужчина, и все собравшиеся дружно затянули:

Чувство истины живое

Нас в священный храм влекло,

О, стремление святое!

Сколь ты чисто, сколь светло…

Когда они пропели всю песню до конца, то все тот же, ведущий собрание, спросил, обращаясь ко всем:

— Братья! Сегодня среди нас находятся те, кто захотел воссоединиться с великим братством разума и света. Что вы скажете на это?

— Пусть пройдут испытания!

— Ввести в ложу учениками…

— Дать срок для испытания… — послышались голоса.

— Готов ли, брат мой, к испытанию? — наклонившись к самому уху, спросил Кураева граф Чернышев.

— А что за испытания будут? — осторожно, также шепотом поинтересовался он. — Вдруг да не выдержу?

— Пока все выдерживали, выдержишь и ты, если будешь выполнять все предложенные правила. Так как?

— Можно пока поглядеть? Я лучше в другой раз, — счел за лучшее ответить он, и Чернышев, на котором была, как и на остальных, черная маска, громко доложил:

— Великий мастер! Мой адепт желает присутствовать на испытаниях, а в другой раз готов и сам им подвергнуться. Разрешите ли ему остаться при этом?

— Хорошо! Пусть так и будет, — поднял свой жезл тот, кого назвали мастером. — Что скажут остальные братья?

— Пусть остается, — ответили несколько человек недружно.

— Клятву с него все одно взять требуется, чтоб молчал о нашем собрании, — высказался один из присутствующих, стоящий ближе всех к мастеру.

— Поклянись, что ни с кем из непосвященных не поделишься тем, что увидишь здесь сегодня, и унесешь эту тайну в могилу, — ударил жезлом о стол мастер.

— Клянусь, — негромко ответил Гаврила Андреевич и опять пожалел, что оказался здесь.

— Вывести посвящаемых, — приказал мастер, и тех увели через небольшую дверь двое людей в масках. — Приступим, братья, к посвящению, — с этими словами на середину комнаты ввезли на небольшой тележке довольно солидных размеров обыкновенный неотесанный камень серого цвета с острыми гранями. Мастер положил жезл и взял в руки тяжелый молоток, и, приблизившись к камню, несколько раз с силой ударил по нему так, что мелкая щебенка посыпалась на пол. Затем он передал молоток своему соседу, и тот в точности проделал то же самое и передал молоток другому члену собрания.

— Зачем это они камень долбят? — поинтересовался Кураев у стоящего рядом Чернышева.

— Это символ обработки непосвященного, которому со временем предстоит стать нашим братом.

— И его молотком долбать будут?

— Не говори глупостей, — ответил тот и взял в руки молоток, несколько раз с силой ударил по камню и с поклоном передал мастеру.

Когда каждый в меру своих сил приложился к камню, то все по знаку мастера затянули следующую песню:

Мужайтесь, братия избранны,

Небесной мудрости сыны…

После окончания песни раздались три громких удара в дверь, через которую только что вывели вновь посвящаемых, и стоящий спиной к двери страж с обнаженной шпагой в руках громко спросил:

— Кто решился нарушить наш покой?!

— Свободный муж Сергей желает войти в почтенный Орден Свободных Каменщиков, — ответил голос из–за двери.

— Достиг ли он того возраста, когда может свободно распоряжаться собой, как зрелый муж? — спросил мастер.

— Да, великий, достиг.

— Какую веру он исповедует?

— Православную веру.

— Какой чин имеет?

— Корнет, учитель.

— Где проживает?

— В Санкт—Петербурге, о, великий…

— Можно ли ввести его и приступить к испытаниям? — спросил всех мастер и поднял свой жезл.

— Впустить, — ответили собравшиеся и выхватили шпаги, направили их в сторону двери, которая медленно открылась, и на порог вступил один из постоянных членов ложи в маске, ведя за собой на грубой пеньковой веревке, наброшенной на голую шею, испытуемого.

Кураев заметил, что молодой человек, назвавшийся Сергеем, был необычайно бледен, глаза его неистово сверкали в преддверии испытаний, а когда все остальные масоны сделали несколько шагов к нему и приставили острие своих шпаг к его груди, он закачался и чуть не упал, но вовремя был кем–то поддержан за плечо. Его довели до центра комнаты, шпаги опустили, и мастер с горящим факелом в руке вплотную приблизился к юноше, поднес пламя к самому лицу. Тот невольно отшатнулся, но сзади стояли члены ложи, не давая ему и шага сделать назад.

— Своей ли волей пришел ты к нам? — спросил мастер.

— Да… — слабым голосом ответил тот.

— Признаешь ли ложу нашу за собрание высших и отмеченных судьбой людей?

— Признаю…

— Согласен ли исполнять волю старших над тобой?

— Согласен…

— Сможешь ли жизнь свою посвятить общему нашему делу во имя торжества разума человеческого, во имя истины?

— Постараюсь посвятить всю жизнь…

— Признаешь ли всех членов нашей ложи за братию свою?

— Признаю…

— Поклянись же служить до последнего издыхания делу нашего братства, и если нарушишь сию клятву, то согласен лишить себя жизни.

— Клянусь, — прошептал испытуемый и без чувств рухнул на руки стоящих сзади масонов.

Однако мастер ничуть не смутился, а продолжил ровным и твердым голосом, указывая на потерявшего сознание испытуемого:

— Видите, любезные братья, этот адепт пришел с открытым сердцем и чистой душой, чтоб служить делу разума и света. Согласны ли вы на то, чтоб принять его в наше братство?

— Быть тому!!! — вскричали все сразу и юношу унесли куда–то.

Следующий желающий быть принятым в масонскую ложу держался более мужественно, и его подвергли более продолжительным испытаниям: подносили к ладони горящий факел, заставили пройти под скрещенными шпагами, а под конец положили в обитый пурпурным материалом гроб и задвинули крышку, спросив, не пожелает ли он, пока не поздно, отказаться от своего намерения. Наконец, и он был принят в масонское общество. Потом все отправились в просторную столовую, где их ждали обильные кушанья и запотевшие бутылки с вином. Тут всем было позволено снять с лиц черные повязки, и Кураев увидел множество знакомых лиц, но не подал и вида, не желая проявить бестактность.

— Ну, как тебе наше собрание? — с гордостью спросил его граф Чернышев, когда они уже затемно уселись в карету, чтоб добраться до столицы.

— Честно? — повернулся Гаврила Андреевич к нему.

— Конечно, а как иначе.

— Не обидишься? — переспросил для верности Кураев.

— С чего я должен буду обижаться, — старался придать своему голосу спокойствие Чернышев, но легкое дрожание выдавало его.

— На мой взгляд, все это на ярмарочный балаган походит, — насмешливо выговорил Кураев.

— Думай, что говоришь, поручик, — подпрыгнул на сидении Чернышев.

— Я всегда думаю, граф, — не меняя тона, ответил Гаврила Андреевич, — а не думавши, не говорю.

— Понимаешь ли ты, что коль я сообщу о том братьям по ложе, то тебе не поздоровится?

— Жизни лишите, что ли? — угроза никак не подействовала на поручика.

— Всякое может случиться, — неопределенно ответил Чернышев, — но учти, у нас руки длинные, везде найдем и достанем.

— А чего меня искать? Вот я, здесь, бери хоть сейчас.

— Перед тобой открываются изумительные перспективы, — попробовал зайти с другой стороны граф, — ты сможешь легко продвигаться по службе, спокойно путешествовать, везде тебе будут оказывать помощь и покровительство, учти, во всех просвещенных странах существуют общества, подобные нашему, и мы связаны с ними. Со временем тебе сообщат тайные слова, которыми ты сможешь воспользоваться в любом ином государстве, тебе будут в определенных случаях оказывать материальную помощь, наконец, ты всегда в случае грозящей опасности можешь обратиться к нам, и тебя не оставят одного. Подумай, Гаврила Андреевич.

— Уже подумал. За чинами, как тебе известно, не гонюсь, денег, сверх получаемых мной, не трачу, а что до врагов, то у кого их нет. Справлюсь с божьей помощью.

Они уже въехали в город и долго молчали, каждый думая о своем. Кураев из увиденного им на тайном собрании, понял, что за кажущейся поддержкой членам ложи будет выставлено обязательное правило подчинения старшему, выполнения всех приказов. Сегодня могут предложить кого–то выследить, завтра потребуют огласить содержание тайной депеши, которую член ложи по службе вез куда–то, а там… и до неповиновения государыне недалеко. Нет, давши одну присягу на верность, вторая явится нарушением первой, а потому, лучшее для него — не вступать в тайное общество, оставаясь честным перед самим собой.

Дома слуга передал ему записку от графа Бестужева—Рюмина, где он просил срочно и не мешкая приехать к нему. Делать было нечего, и он велел заложить коляску и вскоре уже подъезжал к неосвещенному дому канцлера. Уже возле самых ворот к нему на подножку вспрыгнул какой–то человек и, прежде чем поручик успел схватиться за шпагу, тихо проговорил:

— Надвиньте шляпу поглубже на глаза, а то на той стороне, — он кивнул, — соглядатаи стоят. Граф послал меня вас встретить.

"Что за черт, и здесь маскарад", — выругался про себя Кураев, но сделал так, как просил его незнакомец.

Канцлер ждал его в своем кабинете, освещенном ярким пламенем от камина. Сам граф был в длинном атласном халате, в черной шапочке и низко склонился над какими–то порошками, которые ссыпал в большую стеклянную колбу.

— Прошу прощения, — кивнул он поручику, — садитесь, и подождите несколько минут, пока я закончу свой опыт.

Кураев безмолвно устроился подле камина и с интересом стал следить за канцлером, который взял колбу в руки, долил в нее какую–то бурую жидкость и закрепил над горящей спиртовкой, принялся ждать. Жидкость вскоре забурлила и неожиданно окрасилась в огненно–желтый цвет. Граф быстро снял ее с огня и осторожно слил в узкую пробирку через стеклянную воронку с фильтром.

— Почти получилось, — довольный, сообщил он, встряхивая пробирку.

— Не философский ли камень, случаем, искать изволите, ваша светлость? шутливо поинтересовался Кураев.

— Чего это вдруг? — глянул на него канцлер. — Что я, братец, на дурня похож? Пущай там, в Европах, безумцы всякие его ищут. Мое же занятие просто и безобидно — исследую свойства различных веществ, которые наши горе–медики используют при лечении больных. Сам–то я у них лечиться не рискую и вам не советую, у меня на всякие такие случаи свои лекарства имеются. Ладно, о том в следующий раз поговорим, а сейчас рассказывайте, что вы узнали на тайном собрании.

— Вы и об этом извещены? — брови у Гаврилы Андреевича невольно поползли вверх.

— Забываешь, какая у меня должность, голубчик. Мне и положено первому в государстве обо всем знать. Говори, говори давай, — нетерпеливо тряхнул он головой и потянулся к своей музыкальной табакерке.

— Так слово с меня взяли, граф, мол, никому открываться не должен, кроме собратьев, которые там присутствовали.

— Вон оно что, — пробормотал Алексей Петрович и быстро прошел к своему столу, поковырялся с замком и извлек из ящика какую–то бумагу, и с ней в руках подошел к поручику, — читай, — приказал ровным голосом.

— Сей аттестат выдан… — начал он и быстро пробежал глазами по строкам, из которых явствовало, что канцлер имеет право входить в любую из европейских масонских лож и признается человеком с правом владения высшего титула тех лож.

— Уразумел? — спросил обескураженного поручика Бестужев—Рюмин, — Бумага эта подлинная и прислана мне из Англии из самой наиглавной ложи, членом которой я с тех пор и считаюсь. Так что не скрытничай, а докладывай по порядку все, как есть.

— Слушаюсь, — покорно склонил голову Кураев и подробно изложил весь обряд посвящения, где он происходил и кто там присутствовал.

— Молодчина, — похвалил его граф, — премного тобой доволен. Сам–то не вступил в ложу? И правильно сделал. Баловство это все, но вред может немалый принести. Сам понимаешь, что болтать лишнее ни о ложе, ни о нашей встрече ты не должен, а потому подай завтра бумагу по начальству с просьбой предоставить тебе отпуск. Напиши, будто на излечение поедешь в свое имение. Где оно у тебя?

— Возле Твери, — пояснил Кураев.

— Вот и поезжай с Богом, отдохни от забот, от разъездов, а как мне понадобишься, я тебя сам разыщу.

… А уже на другое утро граф Алексей Петрович Бестужев—Рюмин бодрым шагом входил в приемную императрицы и сердито приказал выскочившему из соседней комнаты камер–лакею:

— А ну, мил человек, доложи, кому положено, что канцлер российский с важным донесением явился на доклад к императрице.

На удивление, его приняли довольно быстро, и, когда он лишь переступил порог царского кабинета, то увидел стоящего сзади Елизаветы Петровны в роскошном парике с прядями, достающими до пояса, Ивана Ивановича Шувалова.

— Что у тебя стряслось, граф? — чуть сморщив нос, высокомерно глянула в его сторону императрица.

— Нам бы, государыня, с глазу на глаз переговорить, — внутренне сжавшись и глядя в глаза Шувалову, попросил канцлер.

— Какие такие секреты у тебя, про которые нельзя при ближнем моем человеке говорить, — тем же неприязненным тоном заявила Елизавета Петровна, — говори, говори, не стесняйся.

— Да уж нет, государыня, погожу, — и не думал сдаваться Алексей Петрович, не отрывая глаз от переносья Шувалова. Тот почувствовал, что канцлер не уступит и счел за лучшее удалиться.

— В академии мне быть надобно, матушка, — низко поклонился он императрице, — дозволь поехать. Да и граф вон как смотрит на меня, не ровен час, укусит вдруг.

— Я ему покусаюсь, — засмеялась Елизавета Петровна, довольная, что щекотливый вопрос удалось решить миром, — такую трепку задам, будет у меня долго помнить, как друзей моих обижать. Слышишь, граф? — проговорила, подставив Шувалову для поцелуя румяную щеку.

Алексей Петрович дождался, когда за Иваном Ивановичем закрылась дверь и, подойдя к столу, за которым сидела императрица, положил перед ней на стол лист бумаги с написанными столбиком фамилиями.

— Что это? — спросила она, близоруко щурясь. — К награде, что ли, всех их представить решил? Все они мне известны, из почтенных семейств люди. Поясни, чего под нос мне за бумагу суешь.

— Все они в тайное общество входят, — развел руками канцлер

— Быть того не может, — привстала с кресла императрица. При этом Бестужев заметил, как побелели ее, бывшие еще минуту назад румяными, щеки и оттопырилась нижняя губа.

— Врать я, государыня, с детских лет не обучен, а уж на старости и совсем не пристало. Да и вы меня доподлинно знаете: не бывало такого, чтоб я непроверенные сведения к вам нес. И тут все правильно изложено.

— С какой целью то общество составлено? — более спокойно спросила Елизавета Петровна и повернула бумагу со списком к свету.

— На мой взгляд, государыня, баловство одно, — усмехнулся канцлер, довольный произведенным эффектом, — истину ищут.

— Чего? — не поняла императрица.

— Истину, говорю. Как правильно жить, не знают. Так что, я и думаю, баловство одно.

— Вроде как в возрасте все, а дурью занялись, тьфу, — кинула бумагу на стол императрица и притопнула ножкой, румянец вновь вернулся на ее красивое лицо, — а он, — кивнула вслед ушедшему Шувалову, — там состоит? — граф видел, как это важно было знать для нее, и, поколебавшись, ответил:

— Про него пока ничего худого сказать не могу, но многие ближние друзья его в то общество вхожи.

— Хорошо, — императрица поднялась, давая понять: разговор окончен, докладывай неукоснительно мне лично, коль что новое узнаешь.

— Слушаюсь, государыня, — граф ловко наклонился к столу и подобрал бумагу, свернул, сунул за манжет кафтана, пошел к двери.

— Постой, — остановила его императрица, — а с какой стати ты вдруг этим делом занялся? Ты бы лучше за государями иноземными так смотрел да все о них знал. Какая корысть тебе в том, Алексей Петрович?

— Корысти никакой, — остановился он и хитро блеснул глубоко посажеными глазами, — только в моих делах, чтоб знать, что по заграницам делается, надо ведать, и что под собственным носом творится. А иначе, — он поднял руку и ребром ладони провел по горлу, будто старался отрезать голову.

— Тебя не переделаешь, — недовольно буркнула Елизавета Петровна и отвернулась к окну.

А канцлер, весело насвистывая, прошел по дворцовым переходам, подмигнул часовому возле лестницы, отчего тот необычайно смутился, и с крыльца призывно махнул кучеру, подремывающему на козлах.

— Домой прикажете? — спросил тот, когда Алексей Петрович, покряхтывая, вскарабкался в коляску.

— Успеется домой, гони–ка лучше за город, где погулять одному можно без посторонних глаз.

К себе Алексей Петрович вернулся уже под вечер, пропитанный лесным духом, в пыльных башмаках, и, не переодевшись, направился в кабинет, где тут же засел писать послание к своему агенту в Германию.

"Узнай непременно, — просил он агента, — посещает ли король Фридрих масонскую ложу и как часто…" Потом кликнул секретаря и велел зашифровать свое письмо, и завтра же отправить с курьером.

 

17

Став московским сыщиком, Ванька Каин во многом переменился. Перво–наперво, снял он огромный дом в Зарядье, близехонько от Мытного двора, где постоянно крутились беглые солдаты, разные фабричные люди, оставшиеся без работы, да и множество иных личностей, которым темная ночь — родная матушка, а чистый месяц — строгий батюшка. Со многими из них Ванька быстро перезнакомился, просил захаживать к нему в гости, а принимая их, выведывал, где кто чего покрал, умыкнул, куда добычу свою отнес.

Во–вторых, набрал себе Иван команду из надежных людей, с которыми хаживал по рынкам и базарам, приглядывался, чего там творится, слушал разные разговоры, сиживал подолгу в кабаках и опять слушал и слушал пьяную болтовню, безошибочно отличая, кто из говорящих — истинный вор, а кто больше болтает, на себя же наговаривает.

В-третьих, по настоянию Аксиньи взял к себе в дом хозяйкой разбитную деваху из фабричных, Лизку Кирпичникову, которая могла и на стол подать, и, когда хозяина в доме нет, с гостями перетолковать, да и весь дом в порядке, в чистоте поддерживать. Она же, Лизка, справила Ивану, не без Аксиньиной помощи, бархатный сиреневый кафтан и епанчу из доброго сукна, и стал Каин в тех одеждах похож если не на сына дворянского, то за гостя торговой сотни всяк его принимал.

Капитан–исправник сыскного отделения, Елисей Кузьмич Кошкадавов, под чьим началом служил теперь Иван Каин, по началу отнесся с недоверием к новому подчиненному, но пойти против воли Сената не мог. Он попробовал поставить Каина в караул, надеясь, что тот сам сбежит с тяжкой службы, но Иван выдержал ночное дежурство, а под утро заглянул в участок, прошел прямиком в кабинет к самому Кошкадавову и положил перед ним на стол тяжелый кошель, приятно зазвеневший серебряным звоном.

— Обронил кто–то ночью… — пояснил Иван и, круто развернувшись, ушел вон.

Капитан–исправник торопливо, закрыв дверь на засов, пересчитал деньги вышло за полсотни рублей, почти его полугодовое жалование. Кошкадавов выждал несколько дней, не объявится ли хозяин. Никто не назвался, и тогда он начал потихоньку тратить деньги: накупил обновок жене и детям, чаще стал захаживать в кабаки. Еще через какой–то срок в его кабинете оказался точно такой же кошель, а в нем все те же полсотни целковых. Более на караул Ивана Каина не снаряжали. А еще через месяц службы Каин втолкнул в кабинет к капитану–исправнику четырех подозрительного вида мужиков.

— Принимай в штат, — не то попросил, не то потребовал он у Кошкадавова, — цены нет мужикам этим. Ухари, одно слово.

— На кой они мне нужны? — насупился было Елисей Кузьмич. — Воры с большой дороги…

— Так и я оттуда же пришел, — рассмеялся ему в лицо Иван, — по маленькой мы и не хаживаем, привычки нет, — пришедшие с ним мужики громко заржали, предерзко поглядывая на капитана–исправника.

— Нету местов свободных, — попробовал посопротивляться для вида Елисей Кузьмич, но уже понял: пропал, сгинул и никогда, ни разочка, не сможет отказать нагло ухмыляющемуся Каину.

— То не беда, выдай аттестат, а пропитание они сами себе сыщут, спокойно согласился Иван. — Так говорю?

— Точно, нам бы гумагу лишь, что в полиции, в Сыскном приказе на службе, а остальное сладится… — прогнусавил один из них. Вздохнув, Кошкадавов кликнул секретаря и велел записать имена ивановых дружков.

— Говорите прозвания свои, — заскрипел пером секретарь.

— Кувай… Легат… Остолоп… Жулза… — спокойно назвались они. Капитан–исправник лишь рот открыл от удивления, а Ванька пояснил:

— Зачем христианские имена писать, коль на такую службу пошли…

На вторую неделю ванькиной службы пришла бумага с запросом из Московского Сената: интересовались, как обстоят дела с новым сыщиком. Кошкадавов вызвал Каина и показал ему бумагу.

— Спрашивают, какие дела совершил, сколь воровских притонов раскрыл, кого от разбоя освободил… Чего писать?

— А ты, Елисей Кузьмич, скажи, сколь воров надо споймать, столько тебе и будет, — позевывая, отозвался Иван. — Ежели человек сто приведу, то довольно с тебя?

— Где же ты стольких–то сыщешь? Мы тут всем участком за год сотню не ловим, а ты… замахнулся.

— Не твоя забота, исправник, готовь охрану, чтоб было кому сопровождать да охранять в участке.

— Прямо–таки сотню и насобираешь? Поди, словишь кого ни попадя на улице и в участок ко мне притащишь? Э–э–э… так дело не пойдет. Ты мне взаправдешных воров давай!

— Заправдешней не бывает, готовь охрану.

Вечером того же дня Каину, кроме его четверых подручных, было придано двенадцать драгун, и он, махнув им, чтоб шли следом вразвалочку, направился на свою первую облаву. Уже через час в участок ввалились пойманные им двадцать человек воров во главе с их атаманом Яковом Зуевым, взятые рядом с Московскими воротами в доме местного протопопа. Сам батюшка клялся, мол, нанял тех мужиков перебирать старый каретный сарай, а что те промышляют воровством, и не ведал. Его отпустили, а воров заперли в караульном помещении.

— Жди еще, — подмигнул Иван капитану–исправнику, который уже начинал жалеть, согласившись испытать Каина в сыскном деле.

После второй облавы пойманных оказалось пятнадцать человек, взятых в Зарядье в доме оружейного мастера. Атаманом у них был известный Колька Пива, за которым Кошкадавов гонялся безуспешно все лето. Колька славился тем, что подстерегал под утро на въезде в город мужиков с окрестных деревень и обирал их до нитки.

— Вот за него я тебе, Иван Осипович, — заявил, разулыбавшись, Кошкадавов, — особливо благодарен. Уж я тебе, аспид, зубы–то посчитаю, ткнул кулаком в морду воровского атамана. Тот обиженно засопел и выразительно глянул на Каина, зловеще произнес:

— Погоди ужо, Ванюшка, доберемся мы до тебя…

— То бабка надвое сказала, — ощерил крепкие зубы Каин, — из Сибири тебе дорожка дальней покажется, а к тому времени много воды утекет.

Добро, что взяли за Колькой Пивом, пришлось вывозить на двух подводах.

— Мне бы еще подкрепления надо, — обратился Иван к Кошкадавову.

— Где же я тебе возьму подкрепление? — почесал тот в затылке. — Да и к чему тебе оно? Поди, на сегодня хватит пока?

— Ванька Каин свое слово завсегда держит. Обещал сотню человек привести за одну ночь — столько и будет. Ладно, придется караульных с заставы поснимать для подмоги.

Начало уже светать, когда задремавший на лавке Елисей Кузьмич услыхал гул голосов, он высунул голову в окно и обомлел: к участку двигалась огромная толпа человек с полста, в разномастной солдатской одежде, а вокруг них шли с ружьями наперевес его драгуны. Иван Каин с обнаженной шпагой торжественно следовал впереди.

— Да куда мне их прикажешь девать? — выскочил на крыльцо капитан–исправник, сжав кулаки. — Кто они такие будут?

— Солдаты беглые, — неспешно ответил Иван. — Ты уж сделай божию милость, запиши их за мной, а потом можешь хоть отпустить, хоть в реке утопить, то меня не касается.

— В каком месте таились они? — поинтересовался Кошкадавов, поняв, что придется всех пойманных переписывать, охранять, а еще и довольствие на них просить у начальства. От этого ему стало совсем тоскливо, и он решил, что при первом удобном случае постарается избавиться от столь настырного сыщика.

— За Москвой–рекой, в Татарских банях, накрыли голубчиков, — пояснил Иван, — пришлось лодки нанимать их везти, учти, Елисей Кузьмич, из своего кармана лодочникам платил.

— Вины какие за вами воровские имеются? — грозно спросил Кошкадавов пойманных солдат, чтоб показать, кто здесь настоящий начальник.

— Поспрошай их, поспрошай, — засмеялся Каин, — так они тебе и скажут. Только мне все одно известно доподлинно, готовились они в Сыромятниках ограбить дом надсмотрщика Аврамия Худякова. Верно говорю? — но солдаты стояли понурившись и даже глаз от земли не поднимали.

— Может, угомонишься на сегодня, Иван Осипович? — с надеждой в голосе спросил капитан–исправник ретивого сыщика.

— Кажись, еще чуть не хватает для ровного счета, — ответил он, — есть у меня на примете еще одно тайное местечко, айда, ребята, — махнул рукой драгунам, и те, пошатываясь от усталости и бессонной ночи, поплелись следом за ним.

Часа через полтора Каин привел еще шестнадцать человек, взятыми близ порохового цейхгауза в доме мещанина Дьякова, а чуть позже его подручные, Остолоп и Кувай, пригнали упирающихся беглых бурлаков с фальшивыми паспортами. Бурлаки ночевали преспокойненько на берегу Москвы–реки.

После этого Каин неделю не появлялся на службе, а когда Кошкадавов, не вытерпев, послал за ним человека, тот вернулся под хмельком и, тараща глаза, сообщил:

— Гуляют Иван Осипович… Велели не беспокоить его без нужды.

Кошкадавов чертыхнулся, но ссориться с Каином не захотел и больше в подобных случаях за Иваном не посылал. А тот стал появляться в участке лишь раз в месяц, сгонял опять огромное число воров, жуликов и разных праздно шатающихся людей и пропадал до другого раза.

Как–то Елисей Кузьмин ехал в пролетке по улочке, выходящей к Мытному двору. Едва он миновал большущий дом, откуда неслись громкие крики и что–то, похожее на пение, как наперерез ему кинулся сильно подвыпивший мужик, схватил лошадь под уздцы и заорал во всю глотку:

— Начальник! Дорогой ты наш! Добро пожаловать в гости к Ивану Осиповичу, давно тебя поджидаем…

Следом за ним выскочил и сам Ванька Каин, в одной рубахе и босиком. Он подскочил к пролетке и принялся тащить капитана–исправника за руку в дом. Немного посопротивлявшись, Елисей Кузьмич решил, больше из любопытства, зайти к своему подчиненному, поглядеть, как и чем тот живет. Он никак не ожидал, что его встретит хмельная компания в двадцать–тридцать человек, сидящих за столами, переходящих из комнаты в комнату с кружками в руках и громко горланящих песни, каждый на свой манер.

— Прошу любить и жаловать начальника моего, Елисея Кузьмича, представил его гостям Иван. — Лизка, тварь этакая, быстро дорогому гостю лучшего вина полную чару! — заорал он. Из–за занавески высунулась всклокоченная голова еще молодой, чернявой девицы и тут же скрылась. Хозяйка моя, — махнул в ее сторону Иван, — шебутная девка.

— Не–е–е… Мне пить сегодня никак нельзя, — короткое время сопротивлялся Елисей Кузьмич, когда ему поднесли серебряную с чернением чарку, но Каин чуть ли не насильно влил в него вино, усадил за стол.

— Все служба да служба, — дыша сивушным перегаром прямо ему в лицо, заговорил Иван, — кто нонче так живет? Погляди на меня, Елисей Кузьмич. Кто я был? Дворовый! А стал? Самым известным сыщиком на Москве. Меня теперича и в Твери, и во Владимире, да и в Нижнем знают. И еще знают, что спуска не дам никому. Слышишь? Ежели попался, то все, шалишь, держи ответ по закону и не царапайся. Ага? Кузьмич? Давай еще выпьем.

— Уважь нас, ваше высокоблагородие, — потянулись к нему с разных концов стола с чарками подозрительного вида мужики, в которых Кошкадавов без труда узнал многих из тех, кого Каин доставлял в участок.

— А ты не гляди, не гляди, что морды у них знакомые, — поймал его взгляд Каин, — они откупились от тюрьмы, слово дали мне во всем помогать и обо всех воровских делах на Москве докладывать. Теперича друзья оне мои и во всякий неурочный час могут ко мне в дом постучаться. Вот оно какое дело выходит.

Капитан–исправник выпил один раз, потом другой, и вдруг его взяло зло на этого хитрого и везучего совсем молодого парня, который в короткий срок обзавелся и домом, и бесплатным харчем, доходы у него — прямо–таки как у генерал–губернатора, судя по угощениям на столе, зато он сам ходит все еще в капитан–исправниках, а через пару лет ему стукнет пятьдесят годиков и со службы придется уйти, хочет он того или нет. А у него дочь на выданье, пристраивать надобно, сын в недорослях ходит, и тому местечко выхлопотать надо. Все надо, надо, надо… Где же справедливость? Куда власти смотрят? Да разве он сам не власть?

Елисей Кузьмич и не заметил, как начал говорить вслух, высказывая все обиды, всю многолетнюю горечь мигом притихшим каиновым собутыльникам:

— За что служу? За гроши! Дом путный себе купить не могу, на полицейской коляске езжу, своей до сей поры нет и не скоро будет. А сапоги? Сапоги, гляньте, какие! — с этими словами он задрал прямо на лавку ногу, и все увидели огромную дыру на подошве.

— Эй, Кувай али кто там, — неожиданно крикнул Иван, — сымай свои сапоги и его высокоблагородию мигом одеть.

— А я сам как буду? — пробасил тот.

— За тебя не боюсь, ты себе мигом новые справишь, лучше прежних. Кувай подчинился и с поклоном подал Кошкадавову свои почти новенькие сапоги. Но капитан–исправник словно и не заметил их, а продолжал изливать душу дальше:

— А как со мной начальство разговаривает?! Как со скотом каким! И что с того, что не дворянин я? Что с того? Можно, если он полицмейстер, то мне в морду кулаком шпынять? Я при должности состою, и он тем самым не меня, а должность мою обижает. Ежели кого из высоких господ обворуют или пропадет там что, то меня вызывают, и айда, ищи день и ночь, где хошь, их пропажу, не ешь, не спи, а найди им безделушку, которую они на балу по оплошности своей обронили. Я им не пес какой, чтоб за безделушками, высунувши язык, бегать…

— Елисей Кузьмин, да ты нам только скажи, и мы тебе десяток таких безделушек притащим, — обняв начальника за плечи, втолковывал ему Иван.

— Точно говоришь? — из глаз Кошкадавова покатилась пьяная слеза, и он поцеловал Ивана прямо в мокрые губы. — Люблю за такие слова. Только и ты со мной веди себя по чину. Я, как ни как, а все ж таки капитан, да еще и исправник…

— Не шиш с бугра, — рассмеялся кто–то, но Ванька Каин так зыркнул в его сторону, что он чуть язык не проглотил.

— А со мной надо держаться почтительно и во фрунт стоять. Все слышат? мутно глянул он по сторонам. — А то ведь я могу и в Сибирь запросто спровадить, где Макар телят не пас. Оч–чень предалеко…

— Лизка, — крикнул Иван, — проводи его высокоблагородие в спаленку да раздень его как надо, приголубь его, — шепнул он ей на ухо. Лизка понимающе улыбнулась ему, и Кошкадавова с трудом вытащили из–за стола, повели его в спальню, где он оставался до утра. Лизка Кирпичникова долгое время находилась в спаленке, и вся компания заговорчески заулыбалась, когда она вышла оттуда, небрежно покрывая голову ситцевым в горошек платочком.

— Золото у нас, а не начальник, — громко сказал Иван, — давайте за его здоровье и выпьем, чтоб жил он долго и мы при нем исправно службу несли.

Когда Елисей Кузьмич Кошкадавов проснулся утром, повел вокруг опухшими глазами, то первое, что он увидел — это голую спину незнакомой черноволосой девицы, расчесывающейся перед большим, в серебряной раме, зеркалом. Постепенно память вернулась к капитан–исправнику, и он тихо застонал. Когда он вышел весь скрюченный и согбенный, то честная компания, казалось, и не выходила из–за стола. Ему налили опохмелиться, потом на посошок, и он отправился домой, где в тот же вечер повесился у себя на чердаке. Ванька Каин с дружками тихо–мирно проводили его на старое кладбище при Алексеевском монастыре, выпили за упокой души раба божьего Елисея и стали ждать–гадать, кого им поставят в начальники.

Прошел месяц. В сыскную контору Ванька почти не ходил, шатался по городу, захаживал в кабаки и трактиры, ездил с Аксиньей в Сергиеву обитель. Та вдруг стала не на шутку богомольна, набожна, и когда Иван стал подшучивать над ней, мол, рано на тот свет собираешься, погуляем еще и на этом, та сердито зыркнула на него и призналась:

— Ребеночка жду…

— От кого ребеночек? Чей будет? — странно, но Ивана не на шутку взволновало известие о беременности Аксиньи, и он долго допытывался, от мужа ли ребенок или…

— А вот и не скажу, чей, — дразнила его Аксинья, грозя пальчиком, — так и будешь жить и сомневаться: твой сынок или чужой.

— Ты смотри у меня, — пригрозил было, но потом махнул рукой, решив, что рано или поздно вызнает, чье дитяте.

А потом две ночи подряд ему снился волк с длиннющим хвостом, которым тот тыкал Ивану в лицо, не давал дышать. Просыпался, садился в постели, зажигал свечу, звал Лизку, спрашивал, не приходил ли кто… Вроде все было спокойно, но он знал, со слов покойной матери знал: такие сны зря не снятся. И точно! На третью ночь, когда волк опять начал его душить дурно пахнущим хвостом, он услышал стук в нижнее оконце. Думал, снится, не хотел вставать. Но растолкала Лизка с испуганными глазами:

— В Сыскной приказ тебя спрашивают, — проговорила едва слышно.

— Чего их нечистая по ночам носит! — ругнулся он. — Скажи, как посплю, так и приду. Может, случилось чего?

— Говорят, новый начальник назначен. Вас, Иван Осипович, требует к себе немедленно.

— Начальник требует! — услыхал Иван крик снизу.

— Какой, к черту, начальник, помер наш Елисей Кузьмич…

— Николай Иванович Редькин — начальник наш.

— Редькин?! Николай Иванович?! — Иван чуть с постели не упал. Быстро соскочил, оделся, сполоснул лицо, нашел глазами икону, что недавно принесла к нему в дом Аксинья, перекрестился три раза и вышел на улицу, словно головой вниз с обрыва кинулся.

— Кого я вижу, — запел полковник Редькин, вставая из–за стола и указывая рукой на табурет, стоящий в углу, — глазам своим не поверил, как в списках увидел: Иван, сын Осипов, по прозванию Каин. Думаю, ошибочка какая, может быть, вот и послал нарочного позвать, выяснить чтоб…

— Все верно, вот он я, Каин и есть, — угрюмо ответил Иван и замолчал, ожидая, что дальше станет говорить полковник.

— Вижу, вижу, что сам Каин явился, — ухватился пальцами за кончик своего длинного носа Редькин, — как же ты сыщиком служишь, когда сам наипервейший вор? Скажи мне на милость.

— Чего там ране было, то быльем поросло, чист я теперь, нет за мной никаких воровских дел. Зато воров и разбойников за одну ночь более сотни человек привел в участок.

— А, как же… Слыхивали и об этом, — разулыбался полковник, — знаем, знаем о подвигах ваших, Иван, Осипов сын. Проверить бы надо, а то я, сам знаешь, бумагам не особо доверяю, а вот на глаз бы тех воров поглядеть. Где они?

— Откуда мне знать? Может, в Сибири давно, а может, и отпустили кого. Ваше дело — проверять, а мое — ответ держать.

— Уже проверили, — вытянул вперед свой носище Редькин, — липой все оказалось, как есть липой…

— Какая липа? — не понял сперва Каин, но потом до него дошло, и он размяк, сник и надолго замолчал.

— Я, само собой, в Сенат пошлю рапорт обо всем, что тобой, Каин, ранее совершено было по воровской стезе, а пока ты мне покажи свою работу, сыщи к завтрашнему дню фальшивомонетчиков, что свою деньгу чеканят и пол-Москвы ею наводнили. Все понял?

— Понять–то понял, да где я их найду прямо сейчас, — попробовал открутиться Иван, но полковник был непреклонен.

— Не иначе, как к завтрашнему вечеру воров тех ко мне в кабинет привести. А коль не выполнишь, пеняй на себя. Сообщу по начальству, мол, Ванька Каин покрывает тайных чеканщиков монет и с ними в сговоре…

— Как можно? — вскочил Иван и кинулся к столу.

— С вашим братом только так и нужно, — ответил Редькин, вынимая из–под бумаг пистолет со взведенным курком и направляя его прямехонько Ивану в живот, — иди, иди пока… И помни, к завтрашнему вечеру не сыщешь — я тебя сам сыщу, за тобой еще старый должок числится, помнишь, поди? Не забыл про армян?

На улице Иван вспомнил о сне и решил, что тот волк в точности похож на полковника Редькина, и отправился разыскивать своих подручных, что жили там же, в Зарядье, неподалеку от его дома. На стук высунулась испуганная голова старухи–хозяйки, которая прошамкала:

— Забрали дружков твоих, Ваня, давеча забрали, — и приготовилась закрыть окно, но Иван не дал.

— Кто забрал?

— Знамо кто — полиция… Ужо я вам говаривала: не доведет вас до добра этакая жизня вольная, по моему и вышло.

— Тьфу, на тебя, карга старая, — плюнул Каин, — накаркала!

— А тебя ищут али как? К себе не пущу, — и старуха с силой отбросила его руку, затворила окно.

Обескураженный, Иван пошел было к себе, но передумал и отправился прямиком на Мясницкую, к Аксинье. Та еще не вставала, и он долго стучал, опасаясь, как бы и ее не оказалось дома. Наконец, она вышла, негостеприимно окинула его взглядом, но, увидев осунувшееся лицо и блуждающие глаза, провела по его неподатливому, вечно выбивающемуся из–под шапки чубу мягкой рукой, спросила с участием:

— Случилось чего, Вань? Загнанный ты какой–то сегодня…

— Будешь тут загнанным, когда гонятся, — зло ответил он, — муж на службе?

— А где ему быть? У него, не то что у тебя, служба, каждодневно бывать надо, высох весь, хворать начал.

— Жалеешь? — они уже зашли в комнату, и Иван схватил Аксинью за плечи, притянул к себе, но она вырвалась, оттолкнула его и, заслонясь, словно ожидая удара, сердито выговорила:

— Или не знаешь, что пост сейчас? А? Совсем осатанел, словно нехристь какой.

— Осатанеешь с вами, — Иван плюхнулся на лавку и вытянул ноги, прислонясь к стене, шапку кинул на кровать, но Аксинья тут же подобрала ее, положила ему на колени.

— Долго не засиживайся, на службу мне пора. Сегодня в Знаменской церкви митрополит служить должен, успеть надобно.

— Успеешь на свою службу. Посоветуй лучше, как быть мне…

— Случилось чего?

— А, поди, нет?! Дружков моих взяли всех. И Кувая и Легата. Чую других, кто дружбу со мной водил, вместе с ними замели.

— Впервой, что ли? — дернула чуть плечиком Аксинья. — Выручишь. Дашь, кому надо и выпустят, велика печаль.

— Некому давать! — хряснул кулаком по столу Иван. — Давалка не та стала! Полковника Редькина надо мной поставили.

— И что с того? Хрен редьки не слаще, все берут, и этот возьмет.

— Да не знаешь ты его. Зверь он! Волк лесной! Он меня на Макарии накрыл, едва ноги унес. А сегодня в участок вызвал и велел к завтрашнему вечеру доставить со всей Москвы фальшивомонетчиков к нему в кабинет. Где я их возьму?

— Сурьезное дело, — Аксинья присела на табурет перед ним, заглянула в глаза, — бабы говорили, слыхала, будто много фальшивых денег появилось в городе нонче. Поспрашивай своих людей, авось, кто и слышал чего.

— Не так просто все, — мотнул чубом Иван, — время, время надо, а где оно, время–то? Редькин сказал, коль не приведу поддельщиков тех, то меня заместо их в острог определит, точно сделает, — Иван от жалости к самому себе выразительно хмыкнул носом и глянул в глаза Аксиньи. — Как быть–то, Ксюша? Может, в бега податься? Уйду в леса, и не найдут до конца жизни.

— Кому ты там нужен, в лесах–то? — впервые улыбнулась Аксинья, и лицо ее ожило, озарилось: заиграли голубизной глаза, блеснула капелька слюны на губах, встрепенулись крылья носа, вспорхнули длинные ресницы. — Не балуй, не балуй, — отстранилась от вновь протянутой ивановой руки, — сказала, не время… Давай–ка лучше подумаем, как поступить тебе. Может, кого из старых друзей–товарищей повстречаешь? Авось, да они чего скажут. С Камчаткой давно виделся?

— С Петром? После Макария встречались пару раз, но он как узнал, что я в Сыскной приказ определился, то и здоровкаться не желает.

— А еще кто? Кто с тобой к Макарию хаживал?

— Двоих я во время облавы Кошкадавову сдал, где теперь они, и не ведаю, а остальные затаились. Да и не будут говорить со мной.

— Пообещай денег, заговорят.

— Ой, Аксинья, плохо ты тех мужиков знаешь, они за деньги продавать один другого не станут, не та порода.

— Тогда тащи их в Сыскной приказ к своему Редькину, заместо тех фальшивомонетчиков, зачтется на первый случай.

— Думал я, Ксюша, об этом, думал… Тогда мне, в самом деле, придется из города подаваться: зарежут или в реку засунут.

— А другого выхода у тебя нет, — пожала та плечами, — прости, Ванюша, пора мне идти.

— Спасибо, что приветила, — поднялся Каин и шагнул к дверям, — прощай покудова…

"Может, и впрямь Камчатку сыскать да поговорить с ним, подскажет чего…" — думал он, вышагивая по наполняющимся народом московским улочкам. Ноги сами направляли его к Каменному мосту, куда он когда–то отправился в первый раз с Петром Камчаткой. По дороге купил четверть пшеничного вина, каравай хлеба и, поглубже надвинув шапку на глаза, шагнул в полумрак моста, и сразу разглядел вскочивших с земли оборванцев, приготовившихся кинуться врассыпную. Но, увидев, что он один, с четвертью в руках, сочли то за добрый признак и дождались, пока Иван подойдет поближе.

— Здорово ночевали, — поздоровался он первым и поставил бутыль на землю, — похмелиться желаете?

— Оно можно, коль не шутишь, мил человек, — ответил за всех старик с маленьким приплюснутым носом и огромным шрамом через щеку. Всего же под мостом оказалось шестеро одетых во что попало неопределенного возраста мужиков, но мог оказаться кто–то и за загородкой, в самой глубине, под перекрытием.

— А чего шутить, когда башка трещит, — сверкнул глазами по сторонам на всякий случай Иван, — выпить из чего, найдете?

— Как не найти, — тонким голосом отозвался молодой еще парень и достал из заштопанного мешка деревянную кружку, подал.

— Давай, батя, первым, — подал почти полную кружку Иван старику, кличут–то как тебя?

— Демьян, — ответил тот, облизнувшись, и принял кружку, выпил большими глотками, вернул обратно, — а ты, добрый человек, кто будешь? Однако, встречал я тебя ране где–то, да не припомню…

— Иваном меня звать, — неохотно назвался Каин, налил другим, последним — себе, закусил хлебным мякишем и осторожно поинтересовался:

— Петьку Камчатку кто из вас знает? — увидев, как оборванцы переглянулись меж собой, он догадался, что видели его недавно, а может… он уверенно шагнул в сторону деревянной загородки, как старик вдруг выхватил нож из–за голенища и, поигрывая им, заявил:

— А ведь признал я тебя, милок. Ванька Каин ты. Сыскарь проклятый! Много нашего брата на каторгу спровадил, а теперь за нас взяться решил? Не выйдет! Счас я тебе кишки наружу выпущу, — и он взмахнул рукой, пытаясь ударить Ивана в живот. Но тот вовремя отскочил в сторону и с силой ударил старика четвертью по голове. Бутыль разлетелась на мелкие осколки, и старик рухнул со стоном на землю, по его седой шевелюре заструилась алая струйка крови, смешанная с вином.

— Бей гада! — заорали остальные и двинулись на Ивана. Он попятился, сунул руку за голенище и также выхватил кривой нож, с которым по давней привычке никогда не расставался.

— Не подходи! — заорал он во всю глотку, зная, что подобное отрепье можно сдержать лишь криком, угрозами:

— Всех порешу! Не знаете, с кем связались!

— А ведь и впрямь, зарежет, — отскочил в сторону парень, что подавал кружку. — Каин ведь, много про него всякого слыхивал.

— Каин, говоришь, появился у нас, — раздался вдруг знакомый голос из темноты, и к ним шагнул, поигрывая неизменным кистенем, сам Петр Камчатка. Чего–то давно не заходил, Ваня…

— Дела все, дела… — ответил тот, не спуская глаз с оборванцев.

— Слышал я про твои дела, — криво усмехнулся Камчатка, — спрячь режик, а то напорется кто ненароком. Меня, значит, ищешь? Зачем понадобился?

— Поговорить надо, — опустил нож Иван, — давно ищу.

— Ну, говори, все свои, не продадут, не то что некоторые.

— Нет, пойдем в город, в кабак. Там потолкуем.

— А с чего это вдруг я с тобой пойду? А ты меня в участок потащишь, а оттуда прямая дорога в Сибирь светит. Говори здесь, коль сам пришел.

— Да один я, — спрятал нож Иван, — не бойся, не сдам. Важное дело есть до тебя, Петр. Посидим, старину вспомним, выпьем по маленькой.

— Ой, уговорил, — засмеялся Петр Камчатка, — только не думай, что ты меня голыми руками возьмешь, — и он взмахнул кистенем, — сам знаешь, на фу–фу не дамся.

— Знаю, знаю, — успокоился наконец Иван, поняв, что Камчатка согласился идти с ним, уже легче.

Как раз в это время заворочался старик, поднес руку к голове, начал подниматься, молодой парень кинулся помогать ему.

— Слава Богу, жив Демьян, — обрадовался Петр, — айда отсюда быстрее, а то он старик злопамятный, прирежет тебя, как ягненка, и никто не остановит, через две каторги прошел.

Они быстро выбрались из–под моста, направились в сторону Китай–города. Иван молчал, не зная, с чего начать, не вступал в разговор и Петр.

— В наш кабак зайдем? — предложил Иван.

— Айда, коль угощаешь, — согласился Петр. — Только тебя и там признать могут.

— Чего же мне теперь, мешок на голову надеть, что ль? Пусть признают, деваться некуда.

Когда они взошли на крыльцо, Иван по привычке глянул по сторонам и на противоположной стороне улицы увидел пролетку, в которой сидела средних лет женщина, до глаз закутанная в платок. Что–то в ней показалось ему знакомым, но раздумывать было некогда, потому что Петр уже вошел и мог что–то заподозрить, если он останется на крыльце. В ранний час в кабаке почти никого не было, лишь в дальнем углу сидело двое опрятного вида мужиков, которые тут же отвернулись, когда вошли Петр и Иван. Они сели, Каин заказал выпивку и закуску, стал рассказывать, больше привирая, как после возвращения с Макарьевской ярмарки его схватили, били, пытали и под страхом смерти заставили идти служить в Сыскной приказ.

— Сбежал бы, — посоветовал Камчатка, с аппетитом уминая рыбный растягай и одновременно бросая настороженные взгляды по сторонам. — Чего мне не дал весточку, помог бы, не впервой…

— Боялся тебя подвести, — вдохновенно врал Иван.

— А сейчас не боишься?

— О чем ты, Петруха? — вполне откровенно удивился Иван.

— Кажись, тех двоих видел я где–то ранее, — кивнул в сторону сидевших в дальнем углу мужиков Камчатка. — Не твои сыскари, случаем?

— Да ты что… — задохнулся Иван и рванул ворот рубахи. — На, режь меня, коль не веришь!

— Поглядим, — небрежно ответил Камчатка и налил себе из графинчика, нащупал рукой спрятанный за поясом кистень. — Живым не дамся, учти!

— Не веришь? Да? Хочешь, я сейчас к ним подойду и велю вон отсюда убираться? Хочешь?

— Остынь, Вань, говори лучше, зачем искал.

— Хочу податься подальше из Москвы, — не нашел, как еще объяснить свой приход, Каин, — паленым запахло…

— Слыхал, слыхал, — налил опять себе Камчатка, — как ваш Кошкадавов удавился, на его место полковник Редькин пришел. А он, Редькин тот, всем ворам первый враг. Значит, Вань, как веревочке ни виться, а кончик все одно сыщется. Ждал я того, давно ждал…

В это время дверь в кабак открылась, и во внутрь заскочил запыхавшийся чернявый мужик, с раскосыми, как у татарина, глазами. Он огляделся и, увидев Петра Камчатку, радостно улыбнулся, и направился к их столу.

— Здорово, Петруха, — протянул он руку, — тебя и ищу, народ сказал, что ты сюда пошел.

— Здорово, Еким, — ответил Петр, и от Ивана не укрылось, как он с опаской глянул по сторонам. — Садись, коль пришел. Чего–то сегодня я всем понадобился. Срочное чего?

— Наш человек? — кивнул Еким в сторону Ивана и, не дожидаясь ответа, вытащил из–за пазухи мешочек, кинул его на стол. — Принимай товар, как просил.

— Сколько? — осторожно спросил Петр и развязал мешочек, в котором блеснули серебряные рубли.

— Как сговорились, сто рублевиков, словно новые, — довольно засмеялся Еким. — Ты только глянь, глянь какая работа, от настоящих не отличишь! — и он вынул несколько рублевиков, протянул Ивану и Петру.

У Каина ажно защемило что–то внутри, он понял, что перед ним лежат те самые фальшивые рубли, которые поручено сыскать. Он лихорадочно начал обдумывать, как ему быть, и не заметил, как один из мужиков, что сидели молча в дальнем углу, поднялся и вышел, второй же остался на своем месте.

— Не суетись, Ванюша, — тихо прошептал Камчатка, — вижу, очко играет. Так говорю? Сиди и не рыпайся, а то у меня разговор короток, — и он чуть показал рукоять кистеня.

— Да я чего… — начал говорить Иван и не договорил, потому что двери с шумом отворились, и во внутрь кабака ввалились драгуны с ружьями, а в дальнем углу вскочил тот самый мужик и направил на них пистолет и громко крикнул:

— Ни с места!

Иван и Еким открыли рты от удивления и не шевельнулись, но Петр Камчатка выхватил кистень и с ругательствами ринулся на драгун, ударил одного по плечу, но грохнул выстрел, и он повалился на пол, схватившись за грудь, прошептал отчетливо:

— Каин… гадина.

Когда Ивана и Екима выводили из кабака, присмотревшись, Каин различил в женщине, сидевшей в пролетке на противоположной стороне улицы, Аксинью, а рядом стоял, потирая кончик носа пальцем в кожаной перчатке, полковник Редькин.

— Ксюша! — рванулся он к ней, но один из драгун саданул его в живот прикладом ружья. — Как ты могла?! — пересилив боль, взревел Иван.

В участке, по приказу полковника, его и Екима, который оказался ни кем иным, как Холщовниковым, что с двумя братьями успешно почти год выпускал фальшивые деньги, заковали в железные кандалы и привели в кабинет к Редькину.

— Что, Каин? — спросил тот с хищной улыбкой. — Допрыгался?

— Будьте вы все трижды прокляты. Все! — злобно ответил он.

Конец второй части