Русский верлибр. Антология

Соколов Анатолий Кириллович

Велимир Хлебников

(1885—1922)

 

 

«Из мешка…»

Из мешка На пол рассыпались вещи. И я думаю, Что мир — Только усмешка, Что теплится На устах повешенного.

 

«Я не знаю, Земля кружится или нет…»

Я не знаю, Земля кружится или нет, Это зависит, уложится ли в строчку слово. Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли                                              мне сладкого или кислого. Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце И жилу моей руки соединила общая дрожь. Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза, Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!). Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий                                              трепет приобщился вселенной. И я хочу верить, что есть что-то, что остается, Когда косу любимой девушки заменить,                                                       например, временем. Я хочу вынести за скобки общего множителя,                                                       соединяющего меня,                                   Солнце, небо, жемчужную пыль.

 

«Закон качелей велит…»

Закон качелей велит Иметь обувь то широкую, то узкую. Времени то ночью, то днем, А владыками земли быть то носорогу, то человеку.

 

«Я переплыл залив Судака…»

Я переплыл залив Судака. Я сел на дикого коня. Я воскликнул:                России нет, не стало больше,                Ее раздел рассек, как Польшу. И люди ужаснулись. Я сказал, что сердце современного русского»                                                         висит, как нетопырь. И люди раскаялись. Я сказал:                О, рассмейтесь, смехачи!                О, засмейтесь, смехачи! Я сказал: Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам! Я писал орлиным пером. Шелковое, золотое, оно                                                                           вилось вокруг                крупного стержня. Я ходил по берегу прекрасного озера, в лаптях                                                                           и голубой                рубашке. Я был сам прекрасен. Я имел старый медный кистень с круглыми;и шишками. Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного. Я был снят с черепом в руке. Я в Петровске видел морских змей. Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские. Я сказал: Вечен снег высокого Казбека,                                              но мне милей свежая                парча осеннего Урала. На Гребенских горах я находил зубы ската                                                                и серебряные                раковины вышиной в колесо                                                      фараоновой колесницы

 

«Слоны бились бивнями так…»

Слоны бились бивнями так, Что казались белым камнем Под рукой художника. Олени заплетались рогами так, Что казалось, их соединял старинный брак С взаимными увлечениями и взаимной неверностью. реки вливались в море так, Что казалось: рука одного душит шею другого.

 

«Люди, когда они любят…»

Люди, когда они любят, Делающие длинные взгляды И испускающие длинные вздохи. Звери, когда они любят, Наливающие в глаза муть И делающие удила из пены. Солнца, когда они любят, Закрывающие ночи тканью из земель И шествующие с пляской к своему другу. Боги, когда они любят, Замыкающие в меру трепет вселенной, Как Пушкин – жар любви горничной                                                           Волконского.

 

«Сон – то сосед снега весной…»

Сон – то сосед снега весной, То левое непрочное правительство                                                в какой-то думе. Коса то украшает темя, спускаясь на плечи,                                                            то косит траву. Мера то полна овса, то волхвует словом.

 

Па-люди

Птица, стремясь ввысь, Летит к небу, Панна, стремясь ввысь, Носит высокие каблуки. Когда у меня нет обуви, Я иду на рынок и покупаю ее. Когда у кого-нибудь нет носу, Он покупает воску. Когда у народа нет души, Он идет к соседнему И за плату приобретает ее — Он, лишенный души!!!

 

«Когда умирают кони – дышат…»

Когда умирают кони – дышат, Когда умирают травы – сохнут, Когда умирают солнца – они гаснут, Когда умирают люди – поют песни.

 

Числа

Я всматриваюсь в вас, о, числа, И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах, Рукой опирающимися на вырванные дубы. Вы даруете единство между змееобразным движением Хребта вселенной и пляской коромысла, Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.

 

«О, если б Азия сушила волосами…»

О, если б Азия сушила волосами Мне лицо – золотым и сухим полотенцем, Когда я в студеном купаюсь ручье. Ныне я, скромный пастух, Косу плету из Рейна и Ганга и Хоанхо. И коровий рожок лежит около — Отпиленный рог и с скважиной звонкая трость.

 

Праотец

Мешок из тюленей могучих на теле охотника, Широко льются рыбьей кожи измятые покровы. В чучеле сухого осетра стрелы С орлиными перышками, дроты прямые и тонкие, С камнем, кремнем зубчатым на носу вместо                        клюва и парою перьев орлиных на хвосте. Суровые могучие открыты глаза, длинные                                              жестокие волосы у охотника. И лук в руке, с стрелою наготове, осторожно                                                                   вытянут вперед, Подобно оку бога в сновидении, готовый                                               ринуться певучей смертью: Дззи! На грубых круглых досках и ремнях ноги.

 

«Девушки, те, что шагают…»

Девушки, те, что шагают Сапогами черных глаз По цветам моего сердца. Девушки, опустившие копья На озера своих ресниц. Девушки, моющие ноги В озере моих слов.

 

Голод

Почему лоси и зайцы по лесу скачут, Прочь удаляясь? Люди съели кору осины, Елей побеги зеленые… Жены и дети бродят по лесу И собирают березы листы Для щей, для окрошки, борща, Елей верхушки и серебряный мох — Пища лесная. Дети, разведчики леса, Бродят по рощам, Жарят в костре белых червей, Зайчью капусту, гусениц жирных Или больших пауков – они слаще орехов, Ловят кротов, ящериц серых, Гадов шипящих стреляют из лука, Хлебцы пекут из лебеды. За мотыльками от голода бегают: Целый набрали мешок, Будет сегодня из бабочек борщ — Мамка сварит. На зайца, что нежно прыжками скачет по лесу, Дети, точно во сне, Точно на светлого мира видение, Восхищенные, смотрят большими глазами, Святыми от голода, Правде не верят. Но он убегает проворным виденьем, Кончиком уха чернея. Вдогонку ему стрела полетела, Но поздно – сытный обед ускакал. А дети стоят очарованные… «Бабочка, глянь-ка, там пролетела… Лови и беги! А там голубая!..» Хмуро в лесу. Волк прибежал издалека На место, где в прошлом году Он скушал ягненка. Долго крутился юлой, все место обнюхал, Но ничего не осталось — Дела муравьев, – кроме сухого копытца. Огорченный, комковатые ребра поджал И утек за леса. Там тетеревов алобровых и седых глухарей, Заснувших под снегом, будет лапой Тяжелой давить, брызгами снега осыпан… Лисонька, огневка пушистая, Комочком на пень взобралась И размышляла о будущем… Разве собакою стать? Людям на службу пойти? Сеток растянуто много –  Ложись в любую… Нет, дело опасное, Съедят рыжую лиску, Как съели собак! Собаки в деревне не лают… И стала лисица пуховыми лапками мыться, Взвивши кверху огненный парус хвоста. Белка сказала, ворча: «Где же мои орехи и желуди? — Скушали люди!» Тихо, прозрачно, уж вечерело, Лепетом тихим сосна целовалась С осиной. Может, назавтра их срубят на завтрак.

 

«Волга! Волга!…»

Волга! Волга! Ты ли глаза-трупы Возводишь на меня? Ты ли стреляешь глазами Сел охотников за детьми, Исчезающими вечером? Ты ли возвела мертвые белки Сел самоедов, обреченных уснуть, В ресницах метелей, Мертвые бельма своих городов, Затерянные в снегу? Ты ли шамкаешь лязгом Заколоченных деревень? Жителей нет – ушли, Речи ведя о свободе. Мертвые очи слепца Ты подымаешь? Как! Волга, матерью, Бывало, дикой волчицей Щетинившая шерсть, Когда смерть приближалась К постелям детей — Теперь сама пожирает трусливо детей, Их бросает дровами в печь времени? Кто проколол тебе очи? Скажи, это ложь! Скажи, это ложь! За пятачок построчной платы! Волга, снова будь Волгой! Бойко, как можешь, Взгляни в очи миру! Граждане города голода. Граждане голода города. Москва, остров сытых веков В волнах голода, в море голода, Помощи парус взвивай. Дружнее, удары гребцов!

 

«В тот год, когда девушки…»

В тот год, когда девушки Впервые прозвали меня стариком И говорили мне: «Дедушка», – вслух презирая Оскорбленного за тело, отнюдь не стыдливо Поданное, но не съеденное блюдо, Руками длинных ночей, В лечилицах здоровья, — В этом я ручье Нарзана Облил тело свое, Возмужал и окреп И собрал себя воедино. Жилы появились на руках, Стала шире грудь, Борода шелковистая Шею закрывала.

 

«Ласок…»

Ласок Груди среди травы, Вы вся – дыханье знойных засух. Под деревом стояли вы, А косы Жмут жгут жестоких жалоб в желоб, И вы голубыми часами Закутаны медной косой. Жмут, жгут их медные струи. А взор твой – это хата, Где жмут веретено Две мачехи и пряхи. Я выпил вас полным стаканом, Когда голубыми часами Смотрели в железную даль. А сосны ударили в щит Своей зажурчавшей хвои, Зажмуривши взоры старух. И теперь Жмут, жгут меня медные косы.

 

«Вши тупо молилися мне…»

Вши тупо молилися мне, Каждое утро ползли по одежде, Каждое утро я казнил их — Слушай трески, — Но они появлялись вновь спокойным прибоем. Мой белый божественный мозг Я отдал, Россия, тебе: Будь мною, будь Хлебниковым. Сваи вбивал в ум народа и оси, Сделал я свайную хату «Мы – будетляне». Все это делал, как нищий, Как вор, всюду проклятый людьми.

 

«Ра – видящий очи свои в ржавой и красной…»

Ра – видящий очи свои в ржавой и красной                                                                 болотной воде Созерцающий свой сон и себя В мышонке, тихо ворующем болотный злак, В молодом лягушонке, надувшем белые пузыри                                                                 в знак мужества В траве зеленой, порезавшей красным                          почерком стан у девушки, согнутой с серпом, Собиравшей осоку для топлива и дома, В струях рыб, волнующих травы, пускающих                                                                 кверху пузырьки, Окруженный Волгой глаз. Ра – продолженный в тысяче зверей и растений, Ра – дерево с живыми, бегающими и думающими                                  листами, испускающими шорохи, стоны, Волга глаз, Тысячи очей смотрят на него, тысячи зир и зин. И Разин, Мывший ноги, Поднял голову и долго смотрел на Ра, Так что тугая шея покраснела узкой чертой.

 

«Солнца лучи в черном глазу…»

Солнца лучи в черном глазу У быка И на крыле синей мухи, Свадебной капли чертой Мелькнувшей над ним.

 

Отказ

Мне гораздо приятнее Смотреть на звезды, Чем подписывать Смертный приговор. Мне гораздо приятнее Слушать голоса цветов, Шепчущих: «Это он!» –  Склоняя головку, Когда я прохожу по саду, Чем видеть темные ружья Стражи, убивающей Тех, кто хочет Меня убить. Вот почему я никогда, Нет, никогда не буду Правителем!

 

«Оснегурить тебя…»

Оснегурить тебя Пороши серебром. Дать большую метлу, Право гнать зиму Тебе дать.

 

«Приятно видеть…»

Приятно видеть Маленькую пыхтящую русалку, Приползшую из леса, Прилежно стирающей Тестом белого хлеба Закон всемирного тяготения!

 

«Святче божий!…»

Святче божий! Старец, бородой сед! Ты скажи, кто ты? Человек ли еси, Ли бес? И что – имя тебе? И холмы отвечали: Человек ли еси, Ли бес? И что – имя тебе? Молчал. Только нес он белую книгу Перед собой И отражался в синей воде. И стояла на ней глаголица старая, И ветер, волнуя бороду, Мешал идти И несть книгу. А стояло в ней: «Бойтесь трех ног у коня, Бойтесь трех ног у людей!» Старче божий! Зачем идешь? И холмы отвечали; Зачем идешь? И какого ты роду-племени, И откуда – ты? Я оттуда, где двое тянут соху, А третий сохою пашет. Только три мужика в черном поле Да тьма воронов! Вот пастух с бичом, В узлах чертики От дождя спрятались. Загонять коров помогать ему они будут.

 

«Не чертиком масленичным…»

Не чертиком масленичным Я раздуваю себя До писка смешиного И рожи плаксивой грудного ребенка. Нет, я из братского гроба И похорон – колокол Воли. Руку свою подымаю Сказать про опасность. Далекий и бледный, но не житейский Мною указан вам путь. А не большими кострами Для варки быка На палубе вашей Вам знакомых и близких. Да, я срывался и падал, Тучи меня закрывали И закрывают сейчас. Но не вы ли падали позже И гнали память крушений, В камнях невольно лепили Тенью земною меня? За то, что напомнил про звезды И был сквозняком быта этих голяков, Не раз вы оставляли меня И уносили мое платье, Когда я переплывал проливы песни, И хохотали, что я гол. Вы же себя раздевали Через несколько лет, Не заметив во мне Событий вершины, Пера руки времен За думой писателя. Я одиноким врачом В доме сумасшедших Пел свои песни-лекарства.

 

«Еще раз, еще раз…»

Еще раз, еще раз, Я для вас Звезда. Горе моряку, взявшему Неверный угол своей ладьи И звезды: Он разобьется о камни, О подводные мели. Горе и вам, взявшим Неверный угол сердца ко мне: Вы разобьетесь о камни, И камни будут надсмехаться Над вами, Как вы надсмехались Надо мной.

 

Я и Россия

Россия тысячам тысяч свободу дала. Милое дело! Долго будут помнить про это. А я снял рубаху. И каждый зеркальный небоскреб моего волоса, Каждая скважина Города тела Вывесила ковры и кумачовые ткани. Гражданки и граждане Меня – государства Тысячеоконных кудрей толпились у окон. Ольги и Игори, Не по закону Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу. Пала темница рубашки! А я просто снял рубашку –  Дал солнце народам Меня! Голый стоял около моря. Так я дарил народам свободу, Толпам загара.